Пушкиногорье

Гейченко Семен Степанович

Часть первая

 

 

Скромная обитель

Благодатный летний солнцестой. Тишина такая, что слышно, о чем далеко за рекой спорят зимаревские бабы.

Листья лип дрожат от обилия пчел, снимающих мед. Меду много, почитай на каждом дереве фунтов тридцать будет. Аппетитно хрупает траву старая кобыла, привязанная к колу на дерновом круге перед домом. Господский пес, развалившийся на крыльце, изредка ни с того ни с сего начинает облаивать кобылу. Тогда в окне дома открывается форточка, и картавый голос истошно кричит на собаку: «Руслан, silence!» Это хозяин дома Сергей Львович Пушкин. Он опять занят своим излюбленным делом — сочинительством стихов. И требует, чтобы ему никто не мешал.

Июль тем летом, 1824 года, был на всей Псковщине жарким и душным, а август и того больше — совсем пекло. Кругом горели леса и травы. Болота высохли, по озеру Маленец — хоть гуляй… Дым пожаров заволакивал горизонт. Старики Пушкины скучали в Михайловском, в деревне они вообще всегда скучали, а сейчас и подавно. Изнывали… Одна радость — когда после обеда перебирались из дому в горницу при баньке, в которой всегда было прохладно. К тому же рядом был погреб, откуда господа то и дело требовали себе то квасу, то медовой или брусничной воды, то холодной простокваши прямо со льда.

Жизнь без людей, без общества, без столичной суеты казалась невыносимой. И они изо Дня в день только и ждали приглашения соседей — погостить, поиграть в карты, посмотреть заезжего танцора или фокусника, сыграть живые картины, которые были тогда в большой моде. Им было все равно, к кому ехать — к выжившей из ума Шелгунихе, или к предводителю-балаболке Рокотову, или к суетливым сестрицам Пущиным, которые все знали, все слышали, все видели, или в Тригорское, где всегда шумно и весело. Только бы не сидеть дома.

Хозяйство свое они не любили. Что делалось в деревнях, в поле и на гумне, их не интересовало. Вот парк и сад — это другое дело! Сюда Сергей Львович заходил часто, мечтая о разных новшествах и благоустройстве. Иной раз, начитавшись старых книг с рассуждениями о хозяйственных опытах доброго помещика-селянина, Сергей Львович приказывал казачку крикнуть приказчика. Шел с ним осматривать усадьбу, оранжерею, вольер, пруды и разглагольствовал о том, как лучше устроить новые цветники, куртины и рабатки, как развести в огороде дыни, а в прудах — зеркальных карпов, где поставить новую беседку или грот и как превратить один из старинных курганов в Парнас.

Приказчик слушал вдохновенные барские речи, подобострастно кивал головой и говорил, что ему все это отлично понятно и что все будет завтра же готово. Сергей Львович удивленно смотрел на приказчика и выговаривал ему, переходя на французский… Потом кричал: «Ах, Мишель, Мишель, чучело ты гороховое, где тебе понять меня!..» На что приказчик отвечал: «Покорно вами благодарны!»

Сергей Львович мечтал о том, чтобы перестроить обветшалый дедовский старый дом, эту, как он говорил, «бедную хижину», хотел увеличить его, убрать современными мебелями, превратить дом в сельский замок, наподобие английского коттеджа. Но как объяснить все это бестолковому приказчику, да и где взять деньги, в которых всегда была нужда?

Еще мечтал он о своем хорошем портрете, который украсил бы залу господского дома, где висели портреты царей и предков. Дочка Ольга любила рисовать. Одно время даже хотела стать художницей. Сергей Львович часто заставлял ее писать с него портреты. Составляя программы в стихах и прозе, принимал позы. Читал вслух «Канон портретиста» Архипа Иванова, — старинную книгу о портретном искусстве, которую как-то нашел в библиотеке Тригорского. Бывало, сильно тиранил дочь-художницу, придирайся к каждой детали, распространялся о величии рода Пушкиных и Ганнибалов и почти всегда заканчивал свои рацеи или рассуждениями о несчастной судьбе своего опального сына Александра, или брал гитару и начинал напевать романс, обращенный к нему.

Вот и сегодня, сидя в затененной от мух и комаров спальне перед туалетным зеркалом и внимательно разглядывая в стекле свой орлиный профиль, он опять заговорил про «него», обращаясь к жене и дочке, склонившимся над пяльцами:

— Ну скажите вы мне на милость, почему Александр такой неблагоразумный? В кого он таким вышел? Ах, господи, каково-то ему там? Бедный! Подумать больно. Четыре года лишенный родительской ласки и заботы… Каково-то ему живется там, среди этих, как их, тамошних турков? У меня сердце кровью обливается, когда подумаю о расстоянье, которое нас разделяет. Я никогда не привыкну к этой мысли. Он без нас, мы без нега… Неужели бог не услышит молитвы любящего отца? Я знаю, бог услышит, и Александр будет с нами. Вот возьмет и нагрянет! И будет счастье и большая радость!.. Не правда ли, мой друг? — спросил он жену.

Та, не отрываясь от рукоделия (по-видимому, не слушала его), заговорила совсем о другом:

— Нет, я никак не могу понять Прасковью: подумать только, сорокалетняя женщина, а уже с утра старается расфуфыриться, словно на бал. Прическа в три этажа, тут и косы, и букли, и ленты, и банты, и громадный гребень. Это при ее-то фигуре! А духи?! Спрашиваешь ее о жизни — отвечает, что совсем больна, мучится спазмами, истерикой и что в животе у нее целая аптека с лекарствами. Вся пропахла гофманскими каплями. Все плачет, говорит, что не может забыть своего Иванушку-дурачка… Боже мой! Дочки на выданье, бьет их по щекам, при людях…

Сергей Львович удивленно слушал супругу. Та не успела закончить свои язвительные критики на тригорскую соседку, как вдруг в комнату, словно ветер, влетел младший сын Левинька:

— Мамонька, а к нам дядюшка Павел Исакович пожаловали!..

Перед домом остановилась коляска, запряженная парой взмыленных лошадей. Коляска была какая-то особенная и чем-то напоминала боевую походную колесницу древних. К передку ее был приделан шест, на котором развевался пестрый стяг с изображением ганнибаловского слона. По бокам крыльев коляски вместо фонарей были поставлены две маленькие чугунные мортирки, к задку приделана шарманка с приводом к колесам. Когда карета двигалась, шарманка наигрывала веселую мелодию.

Об этой коляске в округе ходили легенды, как, впрочем, и о самом хозяине — развеселом человеке. В прошлом году на ярмарке в Святых Горах коляска сия наделала большого шуму, когда Павел Исаакович Ганнибал во время крестного хода въехал на ней в толпу, чем попам и монахам доставил большой испуг и досаду, а подгулявшему народу истинное удовольствие, и все кричали «ура». Тогда на ярмарке и песня сложилась о том, «как наш бравый господин Ганнибал во обитель прискакал».

Павел Исаакович был в гусарском доломане, через плечо — лента, на которой висел большой медный охотничий рог. На передке коляски сидел какой-то неизвестный в затрапезном сюртуке и помятом картузе — не то купеческий сын, не то уездный стряпчий. На задке — ездовой, огромный верзила из дворовых, с красной нахальной рожей.

И Ганнибал, и его товарищ были сильно навеселе. Увидев выведших на крыльцо дома Пушкиных, Ганнибал бросился к ним с восторженным воплем:

— Сестрица, ангел, богиня! Братец, милый, ангел! Ручку, ручку!

Он галантно припал на одно колено, бросил шапку на землю и пополз к Надежде Осиповне, простирая руки. Та нехотя, но церемонно протянула гостю свою руку и молвила:

— Ну, ну, здравствуй, ястреб… Где это ты так намаскарадился? Какими чудесами к нам занесло? Редко жалуешь, а ежели и жалуешь, то всегда чудом и в эдаком триумфе!

— Не чудом, не чудом, сестрица, а с приятным ошеломительным известием. Так сказать — Христос воскресе и ангел вопияше! Возрадуйтесь и возвеселитесь! Наш орел Александр Сергеевич в родные края прибыл. О, радость, о, счастье!.. Уже в Опочке…

Приехал. В лапинском трактире лошадей дожидается. Отслужился. С дороги отдыхает. Тамошний чиновник господин Трояновский случайно встретил, сообщил, что по дороге из Опочки обогнал дворового человека Александра Сергеевича, который шествует сюда с известием и за лошадьми. А я, как только узнал сие, — как был, так прямо с места сюда марш-марш, на полном аллюре, к вам, вроде как архангел Гавриил с пальмовою ветвию…

Тут Ганнибал повернулся к коляске и крикнул:

— Митька, музыку! Полный ход вперед! Огонь! Победа! Ура!

Грянула труба, загудела шарманка, ахнули мортирки, и Павел Исаакович исчез, как огонь из огнива.

Из людских изб стали сбегаться к крыльцу господского дома люди. Сергей Львович, медленно подняв руку к небу и указывая на солнце, воскликнул:

— Свершилось! Яко видеста очи мои. Услышал господь молитвы мои! — и стал степенно по ступенькам спускаться с лестницы.

Спустившись на землю, он оглядел всех толпившихся у крыльца и крикнул:

— Эй, люди! Где Михайла? Гришку сюда, Прошку, Архипа, Василису… Где Габриэль? Лошадей! О, мой сын, о, Александр!.. Слушайте мое приказание: Гаврюшке — бежать на Поклонную горку и во все глаза глядеть на дорогу, а заметив путников, лететь стрелой ко мне для доношения. Архипу — запрячь лошадей и гнать в Опочку. Михею — зажечь лампады в часовне и зарядить пушку!

Помедлив, Сергей Львович повернулся к дому и, шествуя вверх по лестнице, простирая руки, словно библейский старец, встречающий блудного сына, продолжал:

— Слуги и рабы господина вашего! Велите заколоть лучшего агнца, приготовьте плоды, вина и брашна! Готовьте столы! Мой блудный сын грядет в отчий дом!

Заметив в толпе старую няньку, он указал на нее пальцем и крикнул:

— А ты, мать, отправляйся на Воронин и скажи отцу Лариону, чтобы приготовился к молебствию!

Обернувшись к Надежде Осиповне и детям, Сергей Львович воскликнул:

— Жена моя, дети! Возрадуемся и возвеселимся! Пробил час радости и веселья. Свершилось!

Блудный сын прибыл домой лишь поздно вечером 9 августа, когда родители, изрядно притомившись за целый день ожидания, изволили почивать. Не спала лишь нянька Арина Родионовна, ночной сторож — глухой дед Василий, братец Левушка да старый пес Руслан.

Салюта не было, и вообще торжественная встреча не состоялась. Коляска подъехала к крыльцу. Александр соскочил на землю и сказал:

— Ну вот и приехали.

Сторож, увидев молодого барина, вдруг подошел к чугунной доске, подвешенной возле людской, и ударил полночь…

В первые дни деревня показалась Пушкину тюрьмой. Бешенству его не было предела. Все его раздражало. Он хандрил, скандалил, бывал во хмелю. С утра приказывал седлать и уезжал в никуда. Стремительно несущегося всадника можно было встретить очень далеко от Михайловского. И конь и седок возвращались домой в мыле. Он исколесил всю округу — деревни и села Новоржева, Опочки, Острова, Пскова, Порхова.

Восстанавливая михайловский дом, я много думал о жилище Александра Сергеевича, стараясь реально представить себе, как оно устраивалось и как выглядело. Ведь сам Пушкин и его друзья, бывавшие у него в деревне, так были скупы на рассказы об увиденном!

И вот как-то мне представилось: еще там, на юге, Пушкин заставил героев своего «Онегина» жить в такой же деревне, в окружении такой же природы, среди которой ему пришлось жить теперь самому в Михайловском. Там, на юге, он мечтал о старом господском доме, который был бы расположен на скате холма, в окружении лугов, за лугами вечно шумящие густые рощи, речка, огромный запущенный сад… И вот теперь он и все вызванные им к жизни герои должны жить здесь, в таинственной северной глуши…

Он долго привыкал к михайловскому дому. Беседовал сам с собой: а зачем ему, в сущности, все эти хоромы?.. Еще в лицее он понял великое таинство уединения, «жития в пещере». Все другие годы, где бы он ни был, он провел в «скромной келье», в одной комнате, — в Петербурге ли, Кишиневе, Одессе, в гостинице или трактире. В одной комнате он чувствовал себя как-то собранней. В ней все под руками, все только нужное. Никакой тебе суеты, гофинтендантских штучек и красивостей. И никогда ни на что не променяет он свою каморку-норку, свою пещеру, светелку с заветным сундучком-подголовничком, дорожной лампадкой, чернильницей и верным кожаным баулом!

После отъезда родителей, прежде чем окончательно устроить свой кабинет, он долго присматривался к дедовскому дому. Сперва ему показалась привлекательной комната в центре, где когда-то было Ганнибалово зальце с портретами предков. Стеклянные окна и дверь в сторону Сороти вели на балкон, откуда открывался чудесный вид на окрестности. Но комната эта была проходной и ветхой, штофные обои клочьями свисали со стен, и кругом под штофом клопы, клопы… Поэтому передумал и переселился в комнату рядом, где была родительская спальня. Но она всегда была сумрачной, и в непогоду, в свирепые северные ветреные дни, ее продувало насквозь.

В старых комнатах было порядочно вещей, любезных сердцу его деда и отца с матерью. Вот огромный комод, из которого так же трудно тянуть ящики, как открывать бутылку цимлянского с порченой пробкой. Вот кресла и стулья — доморощенные псковские «жакобы» и «чиппендейли», бильярд с неизменно заваливавшимися под рваное сукно щербатыми костяными шарами. Кровати двуспальные и односпальные, шкапы, полушкапы, канапеи, гора изрезанной ножами и вилками фаянсовой посуды и просто черепье. В углу спальни — книжный шкап. В нем землемерные планы имений, озер, лесов, деревень, бумаги по хозяйству, календари, месяцесловы, памятные книжки, Священное писание, несколько французских романов. Все это сильно источено мышами и крысами.

Путешествие по дому закончилось. Он сделал окончательный выбор. Остановился на большой светлой комнате, выходящей окнами на юг, во двор, на гульбище, цветники. Здесь всегда было весело, солнечно. Вся усадьба видна как на ладони. Все нужное рядом. Хороший камин. Чуланчик. Что еще нужно?

Велел вызвать старосту, дворовых, кликнул няньку. Началось переселение вещей, изгнание иных из дому. Вещи упирались, как зажившиеся родственники. Не лезли в двери. Пришлось выкидывать через окно. Дворовые ужасались святотатству. Хозяин весело командовал и хохотал. Все мало-мальски стоящее было свалено в родительской спальне, остальное отправлено в сарай.

Зальце приказано было ошпарить кипятком, обои подштопать, потолок побелить, после чего полагать аванзалом для приема знатных обоего пола персон первых пяти классов по табели о рангах, буде таковые попросят аудиенции.

Еще приказал: «В собственный нашего высокородия апартамент Поставить: книжных шкапов — два, канапей один, туалет тож, кресел четыре. Кровать поставить в углу, завесив ее пологом, который приказано найти госпоже Родионовой незамедлительно. Дорожный баул — под диван, ящик с пистолетами и книгами не трогать, под страхом отправления в крепость! Все!»

Оставшись один, раскрыл портфель, шкатулку, вынул памятную мелочь и стал размещать ее в кабинете. Стали на свои места портреты Жуковского, Байрона, «столбик с куклою чугунной», табачница, подсвечник, чернильница, «черная тетрадь», болван для шляпы.

Пододвинув кресло к окну, забрался на него с ногами, свернулся калачом, оперся локтями на подоконник и уставился во двор: «Господи, а здесь все же ничего! Но, боже мой, боже, угодники и святители, неужели мне суждено жить здесь долго? А вдруг вечно, до конца жизни?.. Нет! Нет! Нет!» Встал, открыл ящик с пистолетами, подошел к окну, взвел курок, прицелился в небо и бабахнул.

С вершин деревьев слетела стая ворон.

 

Ангел утешенья

В это утро он проснулся рано. Ногой откинул полог, высунулся из кровати, лохматый как домовой. Вскочил, подбежал к окну, ударил ладонью по раме и с треском распахнул створки. Крикнул в двор: «Во благодать-то!»

Сидевший под окном на кусте сирени скворец испуганно шарахнулся в сторону и закричал, как подстреленный. На его крик отозвался весь выводок мелюзги, теснившейся в скворечнике под окошком. Поперхнулась иволга, голосившая на вершине березы.

Махнул рукой — да ну вас!

Накинул рубашку. Подошел к зеркалу. Сделал страшную рожу. Отодвинулся. Погладил кудри. Причесался. Подумал: «Великолепен, Многая лета болярину Александру!» Вздохнул. Сел верхом на локотник кресла.

Он был любим, по крайней мере так думал он, и был счастлив. Работалось легко и радостно. Был в ладу со всеми окружающими и самим собой. Носился по комнатам колесом, пел на все лады, хохотал, лаял на пса, сидевшего на крепкой цепи около людской. Палил из пистолетов и дедовской пушчонки, пугая кур и индюшек, теснившихся возле погреба. Всюду совал свой нос: на конюшню, в птичник, на гумно, в пчельник, кузницу, сад. Был добр и ласков со всеми.

За отсутствием живых собеседников он любил в своем осадном сидении вести воображаемые разговоры с друзьями, с царем. Говорил, говорил, говорил… После таких разговоров на душе становилось легче и свежее.

Еще вчера, по получении очередного послания от брата Льва, решил по душам поговорить с ним! Ужо ему!.. Взял трубку. Потянулся за огоньком к лампадке. Раскурил табак. Все вокруг стало как в тумане. Пересел в кресло так, чтобы в зеркале отражался портрет Жуковского — «побежденного учителя». Закинул ногу на скамейку, принял удобную позу. Пустил еще раз облако дыма и стал выговаривать брату:

— Милый друг мой, братец Левинька! Все вы давно за мной наблюдаете. Справки собираете. Я ведь все знаю. Встревожились?! Извините, дорогие. Да, у меня все не так, как вы хотите. Все не так… Ах, как мне тошно от всех ваших родственных поучений, от всех этих «веди себя как следует, веди себя как следует».

Так вот, слушай меня хорошенько, мой дорогой братец! Я прошу тебя запомнить раз и навсегда. Преображенье мое совершилось, и я воскрес душой. Между мною и всеми вами теперь легла великая пропасть. Вы — и те, и те, и те — на том, а я на другом берегу. Вы на этом, а я на другом свете. Поймите это хорошенько…

Брат Лев. Остановись что ты говоришь! Как я боюсь за тебя!

Александр. Не бойся, хуже не будет. Не может быть! И не суди, пожалуйста, мои поступки вашим столичным аршином. Я порвал со всеми моими идолами. Мне теперь стыдно за себя. Святое провиденье открыло предо мной путь к свету. Теперь я знаю — что я, где я, зачем я, для чего я!

За окном громко запела иволга. Пушкин повернулся от зеркала к окну и увидел скворца, который сидел на ветке сирени, не решаясь приблизиться к скворечне. Птенцы ревели истошно.

— Ну иди, иди скорей, дурья голова, — крикнул ему Пушкин и захлопнул окно. И вновь стал выговаривать брату: — Ну что, милый, хочешь мои новые стихи послушать? Слушай же и не перебивай:

Там звезда зари взошла, Пышно роза процвела: Это время нас, бывало, Друг ко другу призывало. И являлася она У дверей иль у окна Ранней звездочки светлее…

Брат Лев. Что это?

Александр. Нравится? Это про нее… Про мою Лейлу.

Девы, радости моей, Нет! На свете нет милей! Кто посмеет под луною Спорить в счастии со мною?..

Брат Лев. Прекрасно! Мило!

Александр. Мило?! Это — душа моя; недоступное для всех, всех, всех, и для тебя в том числе, хранилище моих помыслов, куда ни коварный глаз неприязни, ни предупредительный родственный взор не могут проникнуть. Там на страже меч архистратига, моего михайловского заступника…

Брат Лев. Нет, все же кто она?..

Александр. Ах, ты вот о чем? Не знаешь будто?! Пожалуйста. Она — та, кого я сегодня люблю. Люблю искренне и нежно… Та, которая вас всех так «напугала, и вы решили меня навестить, чтобы предупредить, как вы говорите, страшные последствия… Ха! Ну что вы все толкуете, как мой святогорский игумен: «Подумай о будущем, сын мой, подумай о будущем!» Да я не хочу думать об этом будущем. Будущее мое не в этом… А впрочем, будущее… вероятно, оно будет невеселым. Но, как любит говорить дорогой Василий Андреич, мой стараний друг и наставник на мутях истины, «когда любят искренне — не думают»…

Кто посмеет под луною Спорить в счастии со мною?

Тут Александр нахмурился и стал кричать:

— Это все ты, болван! Бегаешь по гостиным, тявкаешь, как левретка: «А вы слышали, наш-то Александр Сергеич чудит… Променял музу свою на какую-то деревенскую девку, не то птичницу, не то телятницу, и занимается уже не поэзией, а прозой!» И друзья тоже хороши, и этот, — Пушкин покосился на портрет, — благостный тихоня… Ах, бог ты мой, ну я знаю, мы с ней не ровня… Но я люблю ее. Люблю! Почему вы думаете, что все должно обернуться подлостью?

А деды наши, а дядья наши — Василий Львович, Веньямин Петрович, а Вревские, Шереметевы? Они тоже любили своих дворовых, прижили с ними детей, дали им свое звание, фамилию. Они любили их…

Брат Лев (перебивая). То они, а то ты.

Он вскочил с кресла и ринулся на младшего брата…

— Ну так пусть это дело будет только моим, моей совести, и ничьей больше. Моя любовь! Мое божье Испытание. Я сам себе бог, судья, царь!..

Тут Пушкин совсем разъярился, побледнел, стал неузнаваем. Стал крепко браниться по-русски, по-французски, всяко… Схватил трубку и, как копье, бросил ее в своего собеседника. Закрыл глаза. Застыл. Рванулся к столу, схватил перо. Полоснул им о свою белую рубашку, словно ножом по сердцу. Сдвинул со стола вороха бумаги и стал быстро перебирать листы. Бумаги разлетались по комнате… Разорвал лист, который был посвободнее, склонился к бумаге, навалился на стол всем телом и быстро вывел: «Нетерпение сердца. Судьба». Запнулся и медленно приписал еще одно слово: «Цыганка». Откинул голову и долго сидел, ничего не видя. Еще там, на юге, где все было не так, как здесь, он был другим, он сам нагадал себе такую жизнь, какую ведет сейчас в деревне и должен будет вести дальше. Поля. Рощи. Деревня. Любовь. Она…

На окне красивый букет полевых цветов. Взял букет в руки и долго сидел так. Встал. Медленно вышел на крыльцо. Остановился у стеклянной двери. Дверь отворилась. Зажмурился. В глазах потемнело. Стал считать: «Раз, два, три… Душой. Тобой. Ясен. Прекрасен… Раз, два, три…» Схватился за косяк двери. Подтянулся и повис. В голову ринулись слова, все новые и новые. Они заполняли промежутки между строчками, наконец стали сливаться в одно целое, сплетаясь в сплошной перепутанный клубок, в котором не осталось ни единого белого просвета, в сплошной черный клубок слов, непроницаемый и отчаянный, как вопль. «Раз, два, три…» Медленно открыл глаза, глянул на цветущее гульбище перед домом и удивился, увидев торжественную праздничность раннего утра. Воскликнул радостно: «Господи, а все-таки здесь рай!»

На усадьбе все спало. Это только он, скворец да иволга предупредили зари восход. Ночью роса вышила крупным бисером дерновый круг перед домом. В каждой капельке сияли солнце и звезды.

Подтянул повыше штаны и пошел босыми ногами через круг к амбарчику. У амбарной лестнички встретился с котом, гревшимся на солнышке.

— Ну, как, брат Котофеич, хорошо тебе?

Кот промурлыкал, что ему здесь очень хорошо, что ночь была чудесной и что вообще по утрам лучшего места, чтобы полежать на солнышке, на всей усадьбе не сыщешь.

— И то правда, — вздохнул Пушкин, поправил рубашку и привалился к нему рядком.

У Пушкина очень широкая, красивая деревенская белая рубашка, вся в чудесных кружевах. Это подарок, поднесенный ему в день рождения 26 мая… ею.

Лежал и судил себя: «Разбойник?! Святотатец?! Нет, нет, нет!..»

Ты взором, мирною душой Небесный ангел утешенья.

Вскочил. Ждать больше не было мочи. Пошел. Остановился у низенького домика, в котором жила она, его возлюбленная… Припал к оконцу. Тихо постучал. Оконце открылось. Прошептал:

— Вставай, милая. Пора!

…Они шли по берегу маленького озера. Озеро было синее, и небо синее, и у нее глаза синие. Часто останавливались, и он шептал ей: «Дай еще поглядеть!» Она вскидывала голову, и он смотрел ей в глаза и через их синь видел бездонное синее небо. Рядом шла она. И смирялась тревога души, и он чувствовал себя высоким, головой до самого неба. И шел все быстрее и быстрее. А она — еле за ним поспевала, милое божье создание!

С нею все было просто. С нею он не кокетничал, не паясничал. Ему не нужно было искать вычурных слов. Все было просто и насущно, как хлеб и свежая вода в доме! Скажет: «Постоим. Сядем. Посмотри! Знаешь, милая?» И вдруг как крикнет: «Вот я!» И лес, и дол, и воды отвечали ему: «Да, да, да!..»

— Цыгане приехали в Михайловское накануне вечером. Об этом ему доложил полесовник. Здесь, у дороги, «изрытой дождями», где она поднимается в Савкино, встали их шатры. На берегу Маленца паслись стреноженные кони. Около них, как статуя, стоял молодой красивый цыган, опершись на длинный кнут. Он дюбовался своими лошадьми. Дым костров мягко стлался по земле. Завидев приближающихся людей, залаяли собаки. Из крайнего шатра вышел другой цыган. Остановился в ожиданье.

— Добры день, лагоды вес, — сказал Пушкин, протягивая руку.

— Добры день, — ответил удивленный цыган и добавил: — Анатыр, туме, джанон ромено?

Пушкин весело засмеялся и ответил:

— А ту надыкхеса, сомырым кокоро?

— Похоже-то похоже, что вы здешний барин. Но мы вас раньше не видели… А ее, — он кивнул на девушку, — мы знаем, она дочка Михайлы Иваныча… Красавица!.. Зачем пожаловали?

— Да вот пришел в гости к себе звать. Хочу песни ваши послушать. Люблю цыганские песни и много их знаю.

На разговор из шатра вышла цыганка с маленьким цыганенком на руках. Низко поклонилась и сразу же начала свое:

— Погадаем, жизненок, погадаем, краля!

— Ну, что мне гадать, я сам гадать умею, а вот ты ей погадай, да хорошенько, хорошенько…

Цыганка протянула руку:

— Положи денежку… На кого гадать будем? — И она лукаво глянула на Пушкина.

Пушкин вынул из кармана золотой и положил гадалке, на ладонь. Глаза цыганки вспыхнули радостью.

— А теперь, жизненок, отойди… Это наше бабье дело…

Женщины отошли в сторону, уселись у костра, и началось гаданье.

Пушкин подошел к молодому цыгану. Залюбовался красивой лошадью.

— Меняться будем! У меня конь-огонь!

— А мои чем хуже? — отвечал цыган. — Попробуй!

Пушкин лихо вскочил на коня и понесся вскачь по Тригорскому проселку. Цыган вдогонку стал стрелять кнутом — трах! трах! трах!

…Когда пришло время уходить, она низко поклонилась гадалке и еле слышно промолвила:

— За ваши речи — бог вам навстречу!

А потом, когда они отошли к дороге, горько зарыдала.

— Что с тобой, душа моя? — спросил Пушкин.

Она взглянула на него и, махнув рукой, промолвила тихо:

— Не знаю… так… — И добавила: — Недостойная я!

— Ангел мой, — перебил ее Пушкин. — Не надо, не надо… Все будет хорошо.

Мать и отец, ее все видели. Гневались и убивались за судьбу единственной дочери. Отец кричал, что убьет, ежели она осрамит семью. Виданное ли это дело! О чем девка думает? На что надеется?..

Ночью, когда весь дом засыпал, она и мать становились на колени перед образом святогорской богоматери и шептали:

— Пресвятая дева, благодетельница, херувимов святейшая и серафимов честнейшая, воспетая, непрестанно пред вседержителем о всех девах молящаяся и обо мне, недостойной, — воспошли прощенье! Избави меня от совета лукавого и от всякого обстояния и сохранитеся мне неповрежденной. Соблюди меня своим заступлением и помощью. Прими, заступница, усердную горькую молитву мою. Матерь-заступница, прими мой грех, беду мою безмерную, помоги мне, неможной, дай опереться на тебя Любови моей. Нет мне иной помощи, кроме тебя, утешительница. Спаси меня! Помилуй и спаси нас!

Но владычица смотрела с иконы на молящихся черными глазами цыганки и не принимала ни горячей молитвы девы, ни мольбы ее матери…

В келье Пушкина всю ночь тоже горела лампадка. Он сидел молчаливо и тихо за столом и переписывал свои стихи:

Дитя, не смею над тобой Произносить благословенья. Ты взором, мирною душой Небесный ангел утешенья. Да будут ясны дни твои, Как милый взор твой ныне ясен. Меж лучших жребиев земли Да будет жребий твой прекрасен.

Переписав стихи набело, он взглянул на портрет Жуковского, подмигнул ему и приписал название — «Младенцу». Затем открыл крышку сундучка-подголовника, положил в него рукопись, закрыл сундучок на ключ. Взял чистый лист бумаги и стал писать письмо брату Льву.

Много лет спустя здешние крестьяне любили рассказывать о том, как Пушкин наряжался — то цыганом, то мужиком, а однажды видели его скачущим на коне в одеянии монаха…

…Его ждали в Тригорском, а он все не являлся. Выбегали на крыльцо, лазали на чердак, откуда в большое полукруглое окно дорога из Михайловского на Воронич была видна, как с колокольни Георгиевской церкви на городище. Смотрели даже через дедовскую медную «подозрительную» трубу. А он все не являлся.

Боялись за пироги, испеченные в его честь. Пироги были с визигой, мясом, яблоками, вареньем. Они были давно готовы и торжественно лежали в столовой на большом столе, накрытые белой льняной скатертью, по краям которой было вышито золотыми нитками: «Ешь чужие пироги, а свои вперед береги…»

Решено было еще раз послать гонца с запиской в Михайловское. И Петрушка полетел.

Вдруг в окно гостиной кто-то сильно застучал. Потом рванул оконную раму и упал с великим грохотом на пол. Потом вскочил и… все увидели монаха, со скуфьей на голове, в одной руке которого были четки из нанизанных на веревку желудей, в другой стек.

— Пушкин, Пушкин. Ура! — закричали хором девы.

Пушкин смиренно подошел к хозяйке. Та не успела прогневаться на этот балаган, как он «затянул лазаря»:

— Царица преблагая, надежда и прибежище мое, радость и покровительница! Разрешите, утешительница, облобызать ручки ваши! Погасите, радость моя, пламень страстей моих, ибо нищ, убег, окаянен еси! Славлю пречестное имя ваше и имена всех дев ваших во веки веков. Аминь. — И, стай на колени, сделал Прасковье Александровне земной поклон и целование ручки.

— Ну-ну, экой вы, сударь, шалун. Пора остепениться… Женить вас надо, вот что! Тогда и дурачиться перестанете!

— А вы, сударыня, совершенно правы! Мне надобно жениться. Надо. Надо. Надо! Надоела эта жизнь холостяцкая, пустая, беззаконная. Хмельная. Суетливая… Будет семья, женушка, детки. Согласие. Апофеоз. Понимание. Степенство. Труд вожделенный. Уважение. А только кто же за меня, такого несчастного, пойдет? У жениха-то ведь ни кола ни двора, а в кармане комар на аркане.

Вокруг него венком стояли все тригорские девы и смиренно, как ангелы на картине Рафаэля, слушали свое божество — Пушкина. Стояли девы нежные, хрупкие, сверкающие молодыми взглядами блондинки, шатенки, брюнетки… Молодые, совсем юные, расцветающие и уже в полной окрасе.

— Ну кто же выйдет за меня, такого разнесчастного?..— продолжал Пушкин. — Ах, почему вы не человеки, а богини, ангелы, херувимы, — крикнул он, обращаясь ко всем. — Вот бы… — И схватил под руку Алину и Зизи. — Пардон, мадемуазель, алле-оп! — крикнул он и ловко выскочил из монашеского балахона, толкнув его под банкетку, стоявшую под картиной «Искушение святого Антония».

Кто-то крикнул:

— Господа, давайте начинать, пожалуйте в трапезную. Там нас всех заждался этот, как его… мосье Яблочков-Пирожищев!

Пировали долго и шумно. Снимали пробу с нового сидра, ягодных наливок, настоек. Пушкин кричал, что его алоэ Ганнибалово все же вкуснее, чем их Вульфовы бальзамы и сидры. Потом заявил, что к дню рождения хозяйки сам на здешней кухне займется благоделанием и испечет яблочный пирог по своему рецепту, пирог, какого никогда не едали ни в Опочке, ни в Пскове, ни в самом Зимнем, в Санкт-Петербурге…

После обеда все рассеялись кто куда. Аннет села за пяльцы, Пушкин рядом с нею на диван.

— Аннет, сжальтесь, — сказал Александр, кладя голову поудобнее на диванную подушку. — Да оставьте вы пяльцы. Ну скажите мне хоть что-нибудь ласковое, милостивое… ну?

Она отложила иголку и посмотрела ему в глаза.

Пушкин посмотрел на нее.

— Друг мой, давайте отсюда убежим, давайте махнем с вами за границу! А!

— Куда? Ах, бог ты мой, вам только бы смешки да хаханьки, а я… — Слезы брызнули из потемневших глаз девушки. — Изволите все шутить… Мучить меня… А я не знаю, что и делать…

— Не плачьте, плакса-вакса! Вы же у меня одна-единственная, неповторимая! Ангел, ангел. А в заграницу — я, верно, шучу. Какую там заграницу. А впрочем, я об этом давно думаю и думать буду! Ах, бог ты мой, а ведь где-то есть другая страна и все другое?

— Там зреют лимоны, летают райские птички… и ерунда всякая. Да?

Пушкин склонил голову.

— Анна, милая, мочи нет. Друг мой, ах, как хочется..

— Чего хочется?

— Музыки!

— Музыки? Какой?

Аннет подошла к роялю и заиграла бурную кадриль.

— Нет, нет, нет! — вскричал Пушкин.

Он любил музыку какой-то особой, светлой любовью. Музыка смиряла его тревогу и утверждала счастье жизни в душе.

Иной раз, вот так же, как сейчас, к нему приходило великое беспокойство, безверие, тоска.

Музыка уводила его от этих печальных раздумий и вселяла в душу торжество, радость.

Анна встала, посмотрела на Пушкина я стала рыться в кипе нот. Вновь села за рояль и пробежала пальцами по клавиатуре.

— Давайте я лучше спою!

Она пела какой-то старинный хорал. В душе его что-то перевернулось, по спине забегали мурашки. Он почувствовал, что сейчас зарыдает. Вскочил.

— Куда вы, Пушкин? — крикнула Аннет.

Она бросилась к нему, схватила за руку и тоже заплакала. Оба, рыдая, побежали в другую комнату. За ними сбежались все. Спрашивали:

— Что с вами?

— Что с вами?

— Ах, подруженьки, милые. Любовь моя великая! Как я всех вас люблю! — сказал, улыбаясь сквозь слезы, Пушкин.

— А меня? — спросила Зизи.

— Вас особенно, — ответил он.

— А меня, милый? — спросила ее сестрица.

— И вас, дорогая!

— И вас, мое сокровище, и вас, госпожа моя, и вас, серафим души моей, и вас, голубка моя, и вас, заступница и печальница моя…

«И меня, и меня, и меня», — отозвались эхом уютные комнаты дружеского дома. «И меня», — прогудели струны рояля. «И меня», — защебетала проснувшаяся канарейка. «И меня», — ответил ветер за окном и ручеек у пруда…

Правду сказать, он любил в этом доме всех, от мала до велика, любил своей пушкинской любовью.

Потом, как всегда на домашних праздниках, его просили, уговаривали, умоляли почитать Онегина. Ему самому хотелось читать. Но он отнекивался, ибо это было в его обычае.

Наконец все устроилось, все заняли свои любимые места. Он встал около рояля и стал читать. Голос его был звонкий, бархатистый, с маленькой сипотцой.

— Дорогие, не только в четвертой, но и в этой новой главе «Онегина» я изобразил свою жизнь в деревне и здесь, у вас. И кое-кому сейчас услышится то, что у меня на душе; вы узнаете, кто из вас мой идеал.

Сегодня у меня особые мечты… Другие, строгие заботы И в шуме света и в тиши Тревожат сон моей души… Познал я глас иных желаний. Познал я новую печаль; Для первых нет мне упований, А старой мне печали жаль. Мечты, мечты! где ваша сладость? Где, вечная к ней рифма, младость? Ужель и вправду наконец Увял, увял ее венец? Ужель и впрямь и в самом деле Без элегических затей Весна моих промчалась дней (Что я шутя твердил доселе)? И ей ужель возврата нет? Ужель мне скоро тридцать лет?

Он читал долго и вдохновенно. Его целовали, им любовались. И было все торжественно, как в старинном храме в светлое воскресенье.

Провожали домой всем хором. Молчали. И даже егозливая Ефрозина не дурачилась, никого не теребила.

И он думал про себя: что бы с ним ни случилось, куда бы судьба его ни забросила, они для него самые дорогие — верная родня, верные друзья, все и все — и эти места, и этот колодец, и сосны, и ели, и этот придорожный камень. Все.

А кругом была истинная благодать. Крепкий запах сытой земли, дымы людского жилья, трав и цветов и веселый запах антоновских яблок, которыми на всю округу гордятся его михайловские дворовые…

Он старался полностью вобрать все запахи. С каждым вдохом росла его радость. И он уверовал — навсегда! В него вливалось ощущение силы, радости, благодарности за то, что он живет на свете. Господи, как тут хорошо!

У колодца было прощанье. Церемонное и тихое.

Это, кажется, Зизи прошептала: «C’est divinité véritable!»

Повернувшись к ней, Пушкин тихо ответил; «Merci, ma petite princesse!» Медленно пошел вперед. Дойдя до своей калитки, которая была на запоре, он ловко перемахнул через забор. Подкрался к окну, заглянул в него и прошептал:

— Пушкин, а Пушкин, ты где?

И сам себе ответил:

— Тут я!

Войдя в дом, закрыл окно и постучал Родионовне. Попросил огня. Взял подсвечник, поставил его на подоконник, стал кольцом царапать по стеклу. Получился еще один автопортрет — под портретом написал:

«Лето 7333. Михайловской обители послушник Александр».

 

Таинственные письмена

Когда люди уходят, после них остаются вещи. Вещи безмолвно свидетельствуют о самой древней истине — о том, что они долговечнее людей. Неодушевленных предметов нет. Есть неодушевленные люди. Без вещей Пушкина, без природы пушкинских мест трудно понять до конца его жизнь и творчество. Это хорошо знали еще современники поэта, и лучше всех Александр Иванович Тургенев, писавший о доме Пушкина, о соснах, сирени, гульбище и многом другом в Михайловском.

Сегодня вещи Пушкина — в заповедниках и музеях. Здесь они живут особой, таинственной жизнью, и хранители читают скрытые в них письмена.

В числе реликвий, хранящихся в михайловском доме поэта, есть железная трость Пушкина. Он любил трости и палки. Они были у него самые разные. В кабинете поэта, в его квартире-музее на набережной реки Мойки в Ленинграде стоят три деревянные трости. Деревянная с набалдашником из слоновой кости, на кости вырезана надпись «А. Пушкин», ее изобразил художник Н. Н. Ге на своей картине «Пушкин и Пущин в Михайловском». Вторая деревянная (камышовая) с ручкой, в которую вделана бронзовая золоченая пуговица с мундира Петра Великого. Эта пуговица была подарена Петром своему крестнику арапу Ибрагиму Ганнибалу. Как трость попала к Пушкину — неизвестно. Может быть, здесь, в Петровском, он получил ее в подарок от деда? Третья трость орехового дерева с набалдашником из аметиста.

Нужно думать, что кроме этих тростей у Пушкина были и другие палки-трости. Одну из них он изобразил на своем михайловском рисунке, другую изобразил на портрете Пушкина его современник художник П, И. Чернецов в 1830 году.

Были у Пушкина и железные трости. Одна из них находится в михайловском кабинете поэта. Она кованная из круглого железа с Т-образной ручкой, с четырехгранным наконечником-острием. Трость поступила в Михайловское из Пушкинского Дома Академии наук СССР в канун торжественного открытия восстановленного дома-музея, в 150-летнюю годовщину со дня рождения Пушкина. В фонды Пушкинского Дома она была передана Одесским художественным музеем в 1938 году. Эту палку завел себе Пушкин, когда жил в Кишиневе. О ней рассказывают в своих мемуарах М. Де Рибас и И. П. Липранди.

Уезжая из Кишинева в Одессу, Пушкин захватил с собой и свой железный посох. Он любил гулять по улицам города, фигуристо размахивая своей палкой. Об этом рассказывают современники поэта — одесситы. Уезжай в Михайловское, Пушкин оставил трость своему приятелю А. Ф. Мерзлякову, от него она перешла к поэту А. И. Подолинскому, затем к сыну адъютанта графа М. С. Воронцова — Ягницкому, который в свою очередь подарил ее своему знакомому И. М. Донцову. В 1880 годах Донцов подарил ее одесситу Н. Г. Тройницкому.

В своей книге «Прошлое и настоящее» народный артист СССР Л. М. Леонидов, живший в 80-х годах в Одессе, рассказывает, что эту палку Тройницкий пожертвовал в Одесский музей истории и древности. Было это в 1887 году. В 1899 году трость экспонировалась на Пушкинской юбилейной выставке в Одессе среди других пушкинских реликвий.

Живя в Михайловском, Пушкин не мог обходиться без трости. Он был великий ходок. Палка, посох, трость — необходимая принадлежность для всякого странника, путешественника, искателя. Ивовый прут, сосновая дубинка, можжевеловая или сосновая палка — все это могло быть у Пушкина и, вероятно, было.

Вспоминая свой железный кишиневско-одесский посох, Пушкин завел себе в Михайловском новый, тоже железный посох. Это было изделие местного кузнеца. При Пушкине хорошие кузнецы были здесь повсюду — на Воронине, в Святогорском монастыре, у Ганнибалов в Петровском, да и в самом Михайловском хоть и полузаброшенная, но кузница тоже была. На Псковщине исстари железные предметы сельского обихода — такие как лошадиная подкова, удила, топор, лопата, посох, кочерга — изготавливались на том месте, где жил их владелец. Они отличались особенностями, которые были характерны для местности. Такова, и михайловская трость Пушкина. Совершенно такую же можно и сегодня увидеть в руках местных жителей. Кто знает, кто точно выковал сельский посох Пушкину. Одесская палка Пушкина имеет размеры: длина 88,5 сантиметров, ручка 10,5 сантиметров, вес 2 килограмма 400 граммов (6 фунтов).

А каков же был михайловский посох Пушкина? Вот что говорится об этом в народных рассказах, опубликованных в дореволюционной печати в разное время.

Рассказ кучера Пушкина — Петра Парфенова:

«Палка у него завсегда железная в руках, девяти фунтов весу, уйдет в поле, палку кверху бросает, ловит ее на лету, словно тамбурмажор» (запись 1859 года).

Еще запись крестьянина из деревни Гайки, что рядом с Михайловским: «Бывало, идет Александр Сергеевич, возьмет свою палку и кинет вперед, дойдет до нее, поднимет — и опять бросит вперед, и продолжая другой раз кидать ее до тех пор, пока приходит домой».

Не забыл про нее записать в своем доносе 1826 года и шпион А. К. Бошняк, когда описывал сельскую жизнь Пушкина: «На ярмарке Святогорского Успенского монастыря Пушкин был в рубашке, подпоясанной розовою ленточкою, в соломенной широкополой шляпе и с железною палкою в руке».

Вспоминает эту деревенскую трость в своей книге и первый биограф Пушкина П. Анненков: «Михайловский посох пригодился Пушкину, когда он упал с лошадью на льду и сильно ушибся, о чем писал П. Вяземскому 28 января 1825 года. Когда врачи освидетельствовали в Пскове здоровье Пушкина, они установили, что больной «имел в нижних конечностях, особенно на правой голени, повсеместное расширение кровевозвратных жил, отчего коллежский секретарь Пушкин затруднен в движении вообще, и посох был объявлен для него необходимой вещью».

В 1826 году Пушкин нарисовал свой автопортрет на странице рукописи романа «Евгений Онегин». Он изобразил себя во весь рост, с палкой в правой руке. У этой палки ручка в виде буквы «т», она очень похожа на ту железную трость, о которой повествуется в рассказах местных крестьян. Нужно заметить, что Пушкин рисовал обычно лишь то, что ему нравилось и о чем ему хотелось поведать не только самому себе, но и людям. Он был очень точен в своих изображениях.

Предание сохранило нам рассказ и о конце железного посоха Пушкина. Вот как это будто бы произошло.

Когда Пушкин в конце жизни (в 1835 году) «вновь посетил» свои родные места, он решил навестить подругу юности своей Евпраксию Николаевну Вульф из Тригорского, вышедшую в 1831 году замуж за псковского помещика барона Б. А. Вревского и жившую в его имении Голубово, находящемся неподалеку от Михайловского.

Здесь он провел несколько дней. Покидая радушный дом, Пушкин бросил свой заветный посох в голубовский пруд на память о свидании, разлуке, как клятву вновь посетить это место…

Эту трость мы вскоре после войны пытались найти в голубовском пруду, ездили туда с потомком Вревских, но, увы, пруд почти совсем заглох и зарос, и наши поиски ни к чему не привели…

В феврале 1937 года, в канун 100-летия со дня смерти великого поэта, в Пушкинских Горах состоялось торжественное памятное собрание. На него пришли жители окрестных сел, деревень, учителя и учащиеся местных школ. Пришли и самые старые люди пушкинского Святогорья. Самым молодым из них было не менее 70–75 лет, а старым по 100 и больше. Их собрали, чтобы они поведали о том, что они слышали о Пушкине от своих дедов, когда были малыми ребятами.

Некий старец Иван Гаврилович Гаврилов рассказал о том, как Пушкин хаживал в кузницу и бил сплеча большим молотом по наковальне. А Иван Павлов, житель деревни, что у озера Белогулье, имеющий возраст больше 100 лет, рассказал, как «много лет тому назад» приехавшие из Питера в Михайловское ученые знатоки нашли в нянином домике тростку и вызвали всех здешних стариков для опознания сей трости — мол, пушкинская ли она, а когда уверились, то увезли ее в Питер».

Обо всем этом было напечатано, на страницах газеты «Пушкинский колхозник» 18 февраля 1937 года. Есть ли истина в этих рассказах, сколько правды в том, что нам кажется плодом фантазии, этот вопрос предстоит еще решить исследователям и хранителям пушкинских реликвий. Историческая наука утверждает, что народные воспоминания не случайно называются выражением народной мудрости. Есть вещи и события, которые народ не хочет запоминать, а есть, наоборот, вещи, которые народ цепко хранит в памяти своей и передает из поколения в поколения, в вечность.

После смерти поэта почти все вещи Михайловского разлетелись по всему миру, многие из них погибли от нерадения дореволюционных их хранителей, многие погубили фашисты. Розыск пушкинских реликвий и мемориальных, предметов проходит довольно успешно. Лишь за последние годы нам удалось найти книги из знаменитых библиотек Тригорского и Петровского, подлинный рисунок сестры поэта Ольги Сергеевны, очень редкие предметы быта… Особенно был удачен поиск личных вещей предков Пушкина — Ганнибалов. Эти вещи вошли в экспозицию восстановленного исторического дома в Петровском.

Судьба иной вещи порой кажется невероятной и своими подробностями превосходит изощренную фантазию человека. Об одной такой вещи, недавно помещенной в экспозицию зальца Михайловского дома-музея, и будет, идти речь. Читаешь опись имущества этого дома, составленную спустя несколько месяцев после смерти поэта псковским чиновником Васюковым, и удивляешься скромности и простоте его.»

Войдя в жизнь Пушкина, эти вещи приняли своего рода новые индивидуальные черты и служили ему друзьями в веселые и печальные часы бытия. Вот в углу зальца старый-старый дедовский «корельчистый» бильярд, как все величали его в доме. Это он, Пушкин, нашел его в каретном сарае. Узнав, что вещь сия очень старинная и будто бы ее привез с собой в имение еще знаменитый прадед Абрам Петрович Ганнибал, он приказал бильярд подремонтировать, заштопать сукно и поставить в зальце. С тех пор бильярд стал спутником жизни поэта. Этот бильярд видел И. И. Пущин, когда посетил опальный дом в январе 1825 года. «В зальце был бильярд, это могло служить ему развлечением», — подчеркнул он в своих «Воспоминаниях». О бильярде рассказывают А. Н. Вульф и брат поэта Лев Сергеевич. Вспоминает и сам Пушкин в той знаменитой четвертой главе «Евгения Онегина», в которой он изобразил свою жизнь в Михайловском, когда

Один, в расчеты погруженный, Тупым кием вооруженный, Он на бильярде в два шара Играет с самого утра. — Настанет вечер деревенский: Бильярд оставлен, кий забыт….

После смерти Пушкина бильярд, ставший совсем ветхим, был отправлен вновь в сарай, где его попортили крысы и он совсем превратился в рухлядь. Сын Пушкина Григорий Александрович, поселившийся в 60-х годах в Михайловском, был заядлый бильярдист, он завел в своем доме новый большой бильярд, а старый велел отправить из сарая в домик няни, но вскоре бильярд был вновь отправлен в сарай, где и сгорел при пожаре усадьбы в 1018 году.

Восстанавливая в 1911 году дом Пушкина, устроители в нем музея не попытались реставрировать пушкинский бильярд, а сделали новый, обыкновенный, типичный для провинциальных трактиров и заезжих домов бильярд. Журналистка Гаррис в своей заметке о Михайловском, опубликованной в журнале «Баян» (№ 7–8 за 1914 г.), так описывает этот предмет: «Дом-музей — неудачная имитация старины. В бильярдной комнате — безобразный громоздкий бильярд, покрытый ярко-зеленым канцелярским сукном».

Восстанавливая дом поэта и его вещественный мир, я много думал о бильярде Пушкина. Каков он был по форме, размерам, отделке? Я побывал во многих памятных местах и музеях, где сохранились старинные бильярды: в Москве, Ленинграде, Ломоносове, изучал и скопировал бильярд в «домике Нащокина», хранящемся во Всесоюзном музее Пушкина. В известном рисунке Пушкина, сделанном им в Одессе весною 1824 года, изображена часть бильярда, весьма схожего с бильярдом Нащокина. Мне казалось, что это вовсе не то, что нужно для Михайловского, и я продолжал свой поиск. Я рассудил так: коль скоро бильярд мог поместиться в домик няни, значит, он был небольшой, разборный. Это во-первых. Во-вторых, и Пушкин, и Пущин, и все другие, видевшие этот бильярд, говорят, что на нем играли в два шара, и не простым кием, а тупым.

Бильярд — старинная игра. В своем «Лексиконе прописных истин» Г. Флобер пишет: «Бильярд благороднейшая игра. Он незаменим во время жизни в деревне…» Им увлекались уже в XVIII веке во Франции, Англии, Италии, Германии, Америке. При Петре Первом появляется бильярд и в России. Его подробное описание можно найти во многих старинных энциклопедиях. Самый старый бильярд — это французский. Он без луз, небольшого размера, на нем играли в два шара тупым, изогнутым, с костяным наконечником кием, на поле его стоял металлический штырь, который назывался «пасс».

Более новые — это большие бильярды с лузами и прямым кием. На них играли в пять и пятнадцать шаров (пирамида). Такие бильярды существуют и в наше время в клубах и домах культуры.

По всему видно, что у Пушкина был тип бильярда французский.

По моей просьбе бывшая сотрудница Государственного Эрмитажа А В. Вильм разыскала гравюры XVIII века с изображением таких бильярдов. Осталось немногое: составить чертежи, найти нужный материал — карельскую березу, старинный золотой басон, сукно… Все это было найдено. Столяр-реставратор-краснодеревщик нашего музея П. Ф. Федоров приступил к воссозданию бильярда, и вскоре он был готов.

Сегодня, как и в 1825 году, в зальце михайловского дома вновь стоит пушкинский бильярд. Каждый входящий в комнату, рассматривая его, не может не вспомнить чудесные строки из «Евгения Онегина».

А кий и четыре шара, которые еще вчера лежали в этой зале в горке красного дерева, где они сейчас? — спросит читатель. На это отвечаем: эти вещи не вещи поэта, а найденные сыном его Григорием Александровичем в окрестностях Михайловского, о чем он свидетельствует в своем письме к редактору «Петербургской газеты» накануне юбилея 1899 года.

Сейчас они находятся в комнате рядом с зальцем (столовой), в которой сосредоточены различные фамильные реликвии членов семьи поэта, собранные нами в последние годы.

Рядом с домом Пушкина, под сенью большого двухвекового клена (последнего пушкинского клена в Михайловском), среди густых кустов сирени, акации и жасмина, кое-где увитых зеленым хмелем, стоит маленький деревянный флигелек. Флигелек этот был построен еще Осипом Абрамовичем Ганнибалом в конце XVIII века одновременно с большим господским домом. В нем помещались баня и светелка. При Пушкине в светелке жила Арина Родионовна.

В баньке Пушкин принимал ванну, когда с наступлением холодов он не мог купаться в Сороти. В светлицу няни приходил, когда ему было особенно одиноко. Здесь, у няни, он чувствовал себя как у бога за пазухой. Сюда он шел отдохнуть, послушать ее чудесные сказки. Здесь все было простое, русское, деревенское, уютное… Старинные сундуки, лавки, в красном углу, «под святыми», стол, покрытый домотканой скатертью, жужжащее веретено… В другом углу — русская печь с лежанкой, пучками душистых трав. Напротив печи на полке — медный самовар, дорожный погребец, глиняные бутылки для домашних наливок — анисовки, зубровки, вишневки, до которых, чего греха таить, Пушкин был большой охотник. На комоде — заветный ларец няни…

Весною 1826 года Пушкин с нетерпением ждал приезда в Тригорское поэта Николая Михайловича Языкова, о котором много слышал от его товарища по Дерптскому университету Алексея Николаевича Вульфа — сына Прасковьи Александровой Осиповой от первого брака, Наконец, к величайшей радости Пушкина, Языков и Вульф приехали в деревню. Это были счастливые дни в жизни ссыльного поэта.

Языкову все нравилось и в Тригорском и в Михайловском — и здешняя природа, и хозяева Тригорского, и молодые «девы тригорских гор», и особенно Пушкин, перед которым он благоговел. Николай Михайлович был также в восторге от Арины Родионовны. Она привлекала его своей душевной привязанностью к поэту, материнской заботой о нем, своей замечательной народной речью, «пленительными рассказами» про старину, про бывальщину. В свою очередь, и старушке стал дорог друг «ее Саши»; Арина Родионовна всегда сердечно к нему относилась, стараясь всячески угодить. О проведенных «легких часах» у Арины Родионовны и ее «святом хлебосольстве» Языков вспоминает в двух своих стихотворениях, ей посвященных. Одно из них было написано еще при жизни няня.

Перед отъездом Языкова из Михайловского Арина Родионовна подарила ему на добрую память шкатулку, которую специально для Языкова заказала деревенскому умельцу. В этой шкатулке Языков потом хранил свои сувениры из Тригорского, письма к нему Пушкина и Осиповых-Вульф и подаренный ему Пушкиным автограф стихов «У лукоморья дуб зеленый…».

Узнав о смерти няни, Языков посвящает ее памяти еще одно стихотворение, «На смерть няня А. С. Пушкина», которое заканчивается так:

Я отыщу тот крест смиренный, Под коим, меж чужих гробов Твой прах улегся, изнуренный Трудом и бременем годов. Пред ним печальной головою Склонюся; много вспомню я — И умиленною мечтою Душа разнежится моя!

Прошло много лет. В 1938 году, вскоре после столетия со дня смерти А. С. Пушкина, потомок Н. М. Языкова — Анна Дмитриевна Языкова передала рукописи и письма Языкова и Пушкина, хранившиеся в заветной шкатулке, Государственному литературному музею в Москве, а шкатулку завещала передать после своей смерти домику няни в Михайловском.

Умерла Анна Дмитриевна в поселке Муромцево Владимирской области, куда она эвакуировалась в 1944 году из Новгорода, в возрасте 96 лет.

Завещательное распоряжение ее о передаче шкатулки Михайловскому было выполнено близкой знакомой Анны Дмитриевны учительницей Е. А. Пискуновой в 1951 году.

Шкатулка эта прямоугольной формы, дубовая, с отделкой из вишневого дерева, с откидной крышкой, в центре которой — небольшое, ныне заделанное отверстие «для копилки». На внутренней стороне крышки — пожелтевшая от времени бумажная наклейка с надписью чернилами:

«Для чорного дня

Зделан сей ящик 1826 года июля 16-го дня».

Ларец закрывается на замок, сохранность его довольно хорошая. Это единственная подлинная вещь Арины Родионовны, дошедшая до наших дней.

Однажды маленький Саша Пушкин написал стихотворную шутку на французском языке и дал просесть ее своему гувернеру, французу Русло. Гувернер осмеял стихи и их автора. Мальчик крепко обиделся в обиду свою сохранил надолго.

Спустя несколько лет Пушкин подарил своему отцу собачку. На вопрос Сергея Львовича, как же звать песика, озорник ответил: «Русло!..» Таково семейное предание, хранившееся у потомков сестры поэта Ольги Сергеевны Павлищевой.

В семье пса стали звать не Русло, а Руслан, в честь героя поэмы «Руслан и Людмила», которой вся фамилия Пушкиных гордилась.

Пес был добр, его любили все домашние и слуги. Сам Сергей Львович был от него без ума. Куда бы он ни направился, куда бы ни поехал, Руслан был всегда с ним. Был он, по-видимому, из ирландских сеттеров, чистой ли породы — теперь никто не знает.

В Михайловском все и всегда любили собак. Здесь была своя большая псарня, или, как в народе до сих пор говорят, «собарня». Тригорские друзья Пушкиных в своих воспоминаниях рассказывают, что Александр Сергеевич часто приходил к ним со своими огромными собаками — волкодавами.

Любила собак и сестра поэта Ольга Сергеевна. В одном из писем к ней с юга поэт писал: «Какие у тебя любимые собаки? Забыла ли ты трагическую смерть Омфалы и Биззаро?» (ее любимых собак. — С. Г.).

У сына поэта Григория Александровича была лучшая в округе псарня.

В знаменательный для Михайловского 1824 год, когда вся семья Пушкиных была здесь в полном сборе, Сергей Львович заказал художнику Гампельну свой портрет, на котором он изображен в рединготе — дорожном летнем пальто. У своих ног он попросил художника изобразить его верного друга Руслана.

Сегодня этот портрет висит в спальне родителей Пушкина в их михайловском доме.

Прошли годы, и старый пес издох. Это случилось летом 1833 года в Михайловском. Вот как писал об этой утрате Ольге Сергеевне ее батюшка: «Как изобразить тебе, моя бесценная Ольга, постигшее меня горе? Лишился я друга, и друга такого, какого едва ли найду! Бедный, бедный мой Руслан! Не ходит более по земле, которая, как говорится по-латыни, да будет над ним легка!

Да, незаменимый мой Руслан! Хотя и был он лишь безответным четвероногим, но в моих глазах стал гораздо выше многих и многих двуногих: мой Руслан не воровал, не разбойничал, не сплетничал, взяток не брал, интриг по службе не устраивал, сплетен и ссор не заводил. Я его похоронил в саду под большой березой, пусть себе лежит спокойно.

Хочу этому другу воздвигнуть мавзолей, но боюсь: сейчас мои бессмысленные мужланы — вот кто настоящие животные — запишут меня в язычники…»

Для задуманного мавзолея он сочинил и эпитафию (по-французски и по-русски):

Лежит здесь мой Руслан, мой друг, мой верный пес! Был честности для всех разительным примером, Жил только для меня, со смертью же унес Все чувства добрые: он не был лицемером, Ни вором, пьяницей, развратным тож гулякой: И что ж мудреного? Был только он собакой!

Сообщение это расстроило Ольгу Сергеевну чрезвычайно. Будучи художницей, она отозвалась на смерть Руслана акварельным рисунком. На рисунке изображены две собаки. Справа схематически показана стена, а на ней письмена — с заголовком: «Памяти Руслана».

Как медлит путника вниманье На хладных камнях гробовых, Так привлечет друзей моих Руки знакомой начертанье! Чрез много, много лет оно Напомнит им о прежнем друге: «Его нет боле в вашем круге, Но сердце здесь погребено».

Под рисунком слева дата: «VII 1833», справа — подпись художницы «О.».

Рисунок этот был приобретен много в 1975 году в Ленинграде в семье кинооператора Ф. П. Овсянникова. Сейчас он находится в доме поэта рядом с портретом, на котором изображен Сергей Львович и его добрый друг Руслан.

Приехав в августе 1824 года из Одессы в Михайловское налегке, Пушкин во многом нуждался. Глухомань, какой в то время была Опочецкая округа, плотно изолировала его от цивилизации. В своих письмах к друзьям и брату Льву Сергеевичу он то и дело просит прислать из Петербурга разные предметы первой необходимости: бумагу простую и почтовую, перья, чернильницу, книги разные, калоши, сыр, горчицу, курильницу и т. д. Просит он прислать и серные спички (письмо брату, посланное в начале ноября 1824 года). В списке вещей, которые Пушкин хотел иметь у себя в Михайловском (список этот вложен в одно из писем брату в декабре 1825 года), значится — «аллюметт» (слово написано по-французски, обозначает — «спички». — С. Г.). О каких же спичках идет речь в этих документах? Разве современного типа спички были в то время?

Как известно, первые в мире спички (фосфорные) были изобретены во Франции в 1831 году. За неимением средств изобретатель их Шарль Сориа не смог взять патента, и через два года его изобретение вновь открыл немецкий химик Камерер, которому в 1833 году удалось составить химическую массу, легко воспламеняющуюся при трении о шероховатую поверхность. Это изобретение было приобретено венскими фабрикантами Ремером и Прешелем; они впервые стали изготовлять спички фабричным путем и распространять в Европе.

Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона сообщает, что спички в Россию первоначально привозились из-за границы (Гамбург), а с 1837 года стали выделываться в России, причем производство их было сосредоточено исключительно в Петербурге.

Первоначально фосфорные спички продавались в России по баснословной цене — 1 рубль серебром за коробку (100 штук). Простому народу они были не по карману, и их употребляли только состоятельные люди.

Итак, спички были изобретены за границей в 1833 году, а в России появились в 1837 году. О каких же спичках пишет Пушкин своему брату в 1824 году? А вот о каких.

В России спички были издавна. Спичкой у нас вообще называлась маленькая лучинка. Чтобы она лучше горела, конец ее смазывали смолой или серой.

В конце XVIII века появились в России своеобразные зажигалки (аллюметт), нечто вроде закрытых металлических или стеклянных лампад, в которых теплился огонек и куда через специальные отверстия просовывались спички-серянки, посредством которых можно было достать огня. Были эти «зажигалки» о нескольких спичках, футляры их были в виде вазочек с художественной отделкой. Были такие спичечницы в богатых домах. Одну из таких зажигалок-спичек мне довелось видеть на столе в Петергофском кабинете Николая I, другую — в фонде Всесоюзного музея Пушкина в Ленинграде.

Были зажигалки-спички и другого характера, В одном из старинных печатных руководств начала XIX века, в параграфе «О домашнем огне», рассказывается следующее: «Лучшее средство иметь в своем доме постоянный огонь — горящая лампада. Но легко может случиться, что лампада погаснет, тогда необходимо иметь под рукой огниво. При обыкновенном высекании кремнем из стали не всегда можно достать огня, и посему можно делать спички. Кусок платиновой проволоки в виде спицы обернуть винтом около светильни из бумаги. Оную светильню опускают в баночку со спиртом и зажигают, коль скоро сия спичка накалится докрасна, светильню затушить, ибо конец спички будет удерживать жар до тех пор, пока в лампаде находится хоть капля спирта. Двух ложек достаточно для поддержания такой температуры в продолжение шестнадцати часов. Сии приборы имеют те важные удобства, что при их употреблении нет никакой опасности от огня или запаха от лампады, в коей горит масло. Иногда сей прибор можно употреблять вместо курильниц, и тогда на место винного спирта вливают амбре или другие духи» («Энциклопедия русской опытной городской и сельской хозяйки, ключницы, экономки, поварихи, кухарки, содержащая в себе руководство городского и сельского хозяйства, извлеченное из 40, 50 и 60-летних опытов русских хозяек. Сочиненное Борисом Волжиным в Петербурге»).

О таких вот спичках, наверное, и писал Пушкин своему брату в 1824 году, а не о тех, что были изобретены почти десять лет спустя и теперь известны каждому.

Осенью 1835 года Пушкин живет в душной атмосфере императорского Петербурга. Он рвется вон, в деревню, в Михайловское, где всегда находил утешенье, покой и мир. Наконец, 10 сентября приезжает, чувствуя сердцем, что здесь он, вероятно, в последний раз.

В эти грустные дни он написал элегию «Вновь я посетил..»— глубокое раздумье о своей участи, о покорности общему закону бытия, о неизвестном будущем. Он видит в Михайловском знакомые места, которые любил с детства, видит старое, на смену которому неудержимо идет новое. Он беседует с собой, со своим читателем, протягивает руку племени младому, незнакомому…

Поэт напоминает нам, что в жизни каждого человека некоторые истины постигаются дважды: первый раз — когда он молод, и вторично — когда накопил мудрость и жизненный опыт. «Вновь я посетил…» — стихотворение неоконченное. Быть может, Пушкиным сделано это сознательно, чтобы мысль читателя работала дальше. Он хочет, чтобы грядущее поколение помянуло его добрым словом. А чтобы его помнили, нужно оставить по себе добрую память. Ибо дорого человеку лишь то, что он сделал доброго, и любо особенно то, что далось ему нелегко. И каждый человек должен стремиться оставить после себя хороший след своими делами, своим трудом, своим. Творчеством… Таков высокий смысл элегии.

Есть в Михайловском доме-музее два сувенира, связанных с судьбой «трех сосен», воспетых Пушкиным в элегии. Это куски дерева. Один — большой, округлой формы, напоминающий нарост, какие бывают на стволах очень старых сосен. Он весь ощипан паломниками, отдиравшими щепотки древесины себе на память еще в те годы, когда эта реликвия была чуть не единственным экспонатом музея. Другой — небольшой прямоугольный брусок, с лицевой стороны которого прикреплены две серебряные пластинки. На верхней пластинке выгравированы строки:

На границе Владений дедовских, на месте том, Где в гору подымается дорога, Изрытая дождями, три сосны Стоят — одна поодаль, две другие Друг к дружке близко.

На нижней пластинке надпись: «Часть последней сосны, сломанной бурей 5-го июля 1895 года. Михайловское».

Первый паломник, совершивший после смерти Пушкина прогулку по Михайловскому в феврале 1837 года, был А. И. Тургенев. Он прошел по следам Пушкина. Побывал всюду. Поклонился и «трем соснам», но увидел их не три, а только две, третьей уже не было.

Двадцать два года спустя другой паломник — литератор К. Я. Тимофеев тоже совершил прогулку по Михайловскому и тоже нашел только две сосны: «Третья уже давно срублена, как объяснил мне настоятель Святогорского монастыря. Дерево понадобилось для монастырской мельницы…»

А еще через 15 лет, в год установки памятника Пушкину в Москве, газета «Новое время» сообщила, что «в Михайловском в живых осталась только одна пушкинская сосна, но и эта смотрит настоящим инвалидом, сучья все уничтожены, зелени — ни веточки, только один большой ствол, дряхлый-предряхлый, покрытый толстой корой».

«Эту последнюю сосну я особенно хорошо помню — толстая, слегка наклоненная, со сломанной верхушкой. Она жила в таком виде, пока в июле 1895 году ее не сломала окончательно буря». Так рассказывал Юлий Михайлович Шокальский — внук А. П. Керн, ученый-географ, проведший свои молодые годы в Михайловском у сына поэта Григория Александровича.

Летом 1898 года в гостях у Григория Александровича побывал поэт С. Г. Скиталец (Петров). Хозяин Поведал ему о судьбе последней сосны: «Когда буря сломала ствол последней сосны и остался только ее высокий остряк, я увидел, что она сделалась опасной для людей, и с болью в сердце приказал срубить ее, а ствол сохранить у себя в кабинете. Перед тем как все это проделать, я пригласил фотографа и заказал ему сделать снимок». Было несколько отпечатков снимка: один остался в Михайловском, другой подарен Осиповым в Тригорское, третий послан в Академию наук, а четвертый в 1899 году, в день празднования столетия со дня рождения Александра Сергеевича, был подарен Пскову.

По просьбе своих родственников и друзей Григорий Александрович сделал из сосны несколько маленьких брусочков-сувениров с серебряной надписью и послал их своему брату Александру, сестре Наталье — графине Меренберг, жившей в Германии, своему племяннику — сыну сестры жены Н. Волоцкому, Ю. М. Шокальскому, М. А. Философовой — сестре жены Григория Александровича, а также Академии наук, лицею и поэту К. К. Случевскому.

Уезжая из Михайловского в Литву, где он поселился в Маркучее, имении своей жены В. А. Мельниковой, Григорий Александрович увез с собой и ствол сосны, отрезав от него большой кусок, который передал на вечное хранение новому хозяину Михайловского — Псковскому пушкинскому комитету. Вот этот-то кусок сосны и один из брусков с надписью и видят все приходящие в дом поэта. Эти реликвии выставлены по соседству с рукописями элегии «Вновь я посетил…».

Сегодня сувенир, принадлежавший Александру Александровичу Пушкину, находится далеко, в Бельгии, у наследников умершего в 1968 году правнука поэта Н. А. Пушкина, живущих в Брюсселе; экземпляры К. К. Случевского и Ю. М. Шокальского — в фондах Всесоюзного музея Пушкина. В Михайловском же хранится экземпляр М. А. Философовой.

А живые «три сосны» вновь стоят на своем месте — «на границе владений дедовских». Они восстановлены нами в 1947 году. Сажали их в возрасте двенадцати лет. Теперь они разрослись, стали высокими. Им скоро уже по сорок лет будет. Две из них стоят «друг к дружке близко». Около корней их «младая роща разрослась», а кусты «теснятся под сенью их, как дети». А третья сосна, посаженная вдали, — это «старый холостяк». С каждым годом становится он угрюмей и угрюмей, как и положено ему быть…

Когда вы проходите мимо «трех сосен», вы всегда слышите приветный «шум дерев» и не можете не вспомнить светлое имя поэта и его бессмертное «Вновь я посетил».

Пушкинская поварня в Михайловском недавно пополнилась новыми экспонатами. Нам удалось разыскать у собирателей старинной кухонной посуды кастрюли и сковородки красной меди, ступки, чайники, банки, латки, тазы для варки варенья, форму для приготовления воспетого Пушкиным сладкого кушанья — бланманже и многое Другое. Часть предметов мы приобрели в Пскове у Натальи Осиповны Соколовой, мать которой С. С. Двилевская-Маркевич была знакома с Марией Николаевной Пущиной — женой друга Пушкина И. И. Пущина. Кстати, у Натальи Осиповны заповедник приобрел и старинный оригинальный портрет Марии Николаевны.

Известно, что в семье родителей Пушкина были повара и поварихи из дворовых людей. Их отдавали в обучение к опытным мастерам этого дела, принадлежавшим другим помещикам. В ту пору почти в каждом доме бытовали книги о приготовлении пищи, в том числе «Энциклопедия русской опытной городской и сельской хозяйки, ключницы, экономки, поварихи, кухарки…». Последняя не раз переиздавалась. Во многих домах были редкостные рецепты, передаваемые из поколения в поколение.

Родительский дом Пушкиных был неважной школой гастрономии и поварского искусства. По словам А. П. Керн, их друзья не любили обедать у стариков Пушкиных. По случаю обеда у них однажды А. П. Дельвиг сочинил Пушкину иронические стихи:

Друг Пушкин, хочешь ли отведать Дурного масла и яйц гнилых? Так приходи со мной обедать Сегодня у своих родных.

В лицее стол Пушкина был спартански прост. Ежедневные супы, да каши, да компоты… вызвали к жизни его экспромт:

Блажен муж, иже сидит к каше ближе…

Лицейскими блюдами Пушкин скорее развивал свой аппетит, чем его удовлетворял. Школьный режим позволял ему больше мечтать, чем пировать. В это время он воспевает «чашу пунша круговую». Но эта чаша, вероятно, не так часто пилась, как воспевалась. В мечтах юного поэта рисовались роскошные обеды и пиры:

В светлой зале Весельем круглый стол накрыт: Дымятся щи, вино в бокале И щука в скатерте лежит…

По окончании лицея юный поэт втянулся в светский водоворот. В этой суетной, но заманчивой для молодого человека школе жизни он узнал толк во многом, ему прежде недоступном. По выражению А. И. Герцена, в эти годы он научился «дружно жить с Венерой, с кортиком, с книгой и бокалом». Он отдает дань разным модным в то время заморским винам — шато-икему, бургонскому, шампанскому… Но скоро пришло время, когда «врожденный рок» бросил его в ссылку на юг, где он принужден был забыть «столицы дальней и блеск, и шумные пиры».

В Кишиневе, где Пушкин жил довольно бедно, он познакомился с блюдами местной молдавской кулинарии, в Одессе — с новинками европейской кухни на обедах у местные богатых негоциантов и у генерал-губернатора.

Сосланный из Одессы в Псковскую губернию, Пушкин попал в скромную деревенскую обстановку и зажил просто и скромно. Родители не встретили опального сына пирами и пирогами. А покидая вскорости Михайловское, они и вовсе увезли с собой своих поваров. Обязанности хозяйки, экономки и поварихи взяла на себя старая няня Арина Родионовна — мастерица на все руки. Ее брашна и пития, ее настойки, пастила и варенье, как известно, поразили Н. М. Языкова, и он даже воспел в своих стихах гастрономическое искусство Арины Родионовны.

Брату Льву Пушкин время от времени поручает прислать то вина, то горчицы, то дюжину рому, то лимбургского сыру. В деревне было не до гурманства, но и здесь Пушкину случалось пировать с редкими гостями — Пущиным, Дельвигом, Языковым, и для них в доме поэта имелись хорошие припасы, Вот его заказ в стихах, данный брату:

Знаешь ли какого рода? У меня закон один: Жажды полная свобода И терпимость всяких вин. Погреб мой гостеприимный…

Вряд ли в этом погребе были редкие вина. А вот квасу, настоек, наливок — было вдоволь, и до всего этого Арина Родионовна была большая мастерица.

Провиантские запасы Михайловского были велики и разнообразны. В хозяйстве было много кур, уток, гусей, индюшек, овец, телят, коров. Молока — море; сметаны, сливок, творогу — преизрядно. Река, озера и пруды Михайловского изобиловали рыбой — карасями, лещами, язями, сомами, раками. А что может быть лучше жареного карася в сметане или заливного сома? О лесных грибах и ягодах — морошке, малине, чернике, смородине — и говорить нечего. Народные предания рассказывают, что Пушкин любил сам ходить по грибы. А дедовский яблоневый сад с его антоновкой, боровинкой, грушовкой, а очаковские вишни, сливы, груши?.. Ведь из всего этого варилось, настаивалось, пеклось многое, разное роскошество к столу.

А с прекрасной барской кухней псковской деревни Пушкин познакомился в доме своих друзей Осиповых-Вульф. Здесь свято соблюдали старинные трапезные традиции. На масленице жарили жирные блины, на рождество — тушили гуся. На святое воскресенье готовили куличи и пасхи, на именины — разные торты, бланманже и пироги. Особенно славился этот дом яблочными пирогами. В своих письмах к Осиповым Пушкин даже подписывался: «Ваш яблочный пирог».

Пушкин не был привередлив. Он любил изысканное, но охотно ел и простое. Часто предпочитал второе. Любил печеный картофель, клюкву с сахаром, моченые яблоки, бруснику, варенья, домашний суп и кашу.

«Он вовсе не был лакомка, — рассказывает П. А. Вяземский. — Он даже думаю, не ценил и не — хорошо постигал тайн поваренного искусства; но на иные вещи был он ужасный прожора. Помню, как в дороге съел он почти одним духом двадцать персиков, купленных в Торжке. Моченым яблокам также доставалось от него нередко». О. А. Смирнова в своих записках рассказывает, что самым любимым деревенским вареньем Пушкина было крыжовенное. «У него на столе часто можно было видеть… банку с крыжовенным вареньем». Да и как Пушкин мог не любить такое варенье, коль скоро оно было сварено по всем тем старинным правилам, которые были рекомендованы специальным печатным рецептом!

Сварить крыжовенное варенье было сложным и хитрым делом. Вот как об этом говорит рецепт тогдашней «сельской энциклопедии»: «Очищенный от семечек, ополосканный, зеленый, неспелый крыжовник, собранный между 10 и 15 июня, сложить в муравленый горшок, перекладывая рядами вишневыми листьями и немного щавелем и шпинатом. Залить крепкою водкою, закрыть крышкою, обмазать оную тестом, вставить на несколько часов в печь, столь жаркую, как она бывает после вынутия из нее хлеба. На другой день вынуть крыжовник, всыпать в холодную воду со льдом прямо из погреба, через час перемещать воду и один раз с ней вскипятить, потом второй раз, потом третий, потом положить ягоды опять в холодную воду со льдом, которую перемешать несколько раз, каждый раз держав в ней ягоды по четверти часа, потом откинуть ягоды на решето, а когда ягода стечет — разложить ее на скатерть льняную, а когда обсохнет, свесить на безмене, на каждый — фунт ягод взять 2 фунта сахару и один стакан воды. Сварить сироп из трех четвертей сахару, прокипятить, снять пену и в сей горячий сироп всыпать ягоды и поставить кипятиться, а как станет кипеть, осыпать остальным сахаром и разов три вскипятить ключом, а потом держать на легком огне, пробуя на вкус. После всего, сего сложить варенье в фунтовые банки и завернуть их вощеной бумагою, а сверху пузырем и обвязать. Варенье сие почитает отличным и самым, наилучшим из деревенских припасов».

Обладая образцовым здоровьем, Пушкин, по свидетельству современников, любил поесть. В «Онегине» есть строка — «желудок верный наш брегет».

В конце жизни, измученный заботами и расходами городской столичной жизни, Пушкин мечтал о деревне, о михайловской поварне. Теперь у него были-самые скромные, но несбыточные желанья: «Покой, да щей горшок, да сам-большой».

Но, увы, это счастье ему не было суждено…