Хатшепсут провела в борьбе двадцать лет: она боролась за то, чтобы подняться к власти, завладеть ею, удержать то, что принадлежало ей по праву, и вот теперь отпала необходимость даже думать. Бесполезность серого существования грозила поглотить ее целиком. «Уж лучше бы, – думала она, вслушиваясь в тишину, – моя жизнь оборвалась тогда же, когда и жизнь Сенмута, под ножом убийцы, в потоке крови и внезапного страха».

В мягком свете ночника вдруг широко распахнулась дверь. В комнату шагнул ее пасынок, у него за спиной топтался стражник, пытаясь вежливо протестовать. Но Тутмос закрыл у него перед носом дверь и подошел ближе. Он шел с пира, торс фараона блестел от благовонных масел, глаза были обведены черным. Анх на его груди метал в темноту золотистое пламя, а надо лбом вздымались символы власти, кобра и гриф. Тутмос встал у ложа, привычным жестом уперев руки в узкие бедра, а она ждала.

– В этой комнате холодно, – сказал он. – Где твои слуги?

– Двоих оставили прислуживать мне днем, одного – ночью, как тебе известно. Даже моего писца и верную Нофрет и тех уволили. Чего ты хочешь?

– Поговорить о Кадеше. Ты спала?

– Почти. Я плохо сплю в последнее время. Так что с Кадешем? Неужели тебе нужен мой совет?

В ее голосе сквозила ирония. Он уже давно не просил у нее никаких советов.

– Нет. Но посол и его свита решили отбыть завтра, и в большом возмущении. Скоро за ними последую и я.

– Война?

– Война.

– Значит, ты дурак. Разве недостаточно того, что наши границы надежно охраняются, а на наших землях мир? Мало тебе отдельных набегов за рабами да пары-тройки показательных вылазок?

– Мало. Настало время показать нашим врагам, что Египет – центр мира. Я намерен построить империю, о которой люди будут говорить до конца дней. Я ведь солдат, в конце концов. Это ты меня им сделала.

– Да, сделала. Для того, чтобы ты командовал моей армией, исполнял мои желания. Как ни крути, гордый Тутмос, а трон ты у меня отнял, и ничто не может этого изменить.

Он резко подался вперед, его черные глаза вспыхнули гневом.

– Не смей говорить мне о предательстве, узурпаторша! Двадцать долгих лет ты удерживала мою корону на своей хорошенькой головке. Но теперь сила наконец на моей стороне, и я взял то, что принадлежит мне с тех пор, как умер мой отец. Я был капитаном твоей армии в Ретенну и Нубии. По твоему распоряжению я со всей мощью моей армии обрушился на Газу и взял ее. Теперь я сам себе капитан. Я теперь фараон. Я!

Они сверлили друг друга взглядом, еще более злые слова готовы были сорваться с их уст, но вдруг Хатшепсут села в постели, подняла руку и коснулась ладонью его щеки. Он улыбнулся и сел рядом с ней.

– Мы уже не раз говорили об этом, – заметила она, – и всегда начинаем с начала. Но я уже слишком стара для открытой борьбы. Сегодня я ушла с пира потому, что моя дочь, твоя безмозглая самодовольная жена, отказалась говорить со мной. Со мной! С богиней двух земель! Ах, если бы Неферура не умерла!

– Но она умерла! – ответил он хрипло. Оба замолчали.

– Так вот, о Кадеше, – начал он снова. – В ближайшее время я собираюсь начать против него войну. Несколько месяцев меня не будет в Египте…

Пока он подбирал слова, она не удержалась от вопроса:

– А кто же будет править, пока тебя нет? Твоя пустышка-жена?

– В Фивах нет недостатка в способных и верных чиновниках и советниках, – медленно сказал он. – Но в одном я уверен твердо. Ты, дражайшая тетушка-мачеха, и пальчиком не коснешься поводьев власти. Ты меня поняла?

– Разумеется, поняла. Но кто, дражайший племянничек-пасынок, более способен править этой страной, как не я?

– Ты все очень сильно усложняешь. Я не могу взять тебя с собой, но и оставить здесь тоже не могу, ибо когда я вернусь, то найду всех своих визирей отстраненными от должностей, а тебя крепко сидящей на моем троне – и это так же верно, как то, что победоносный Ра встает каждый день. Отступись, Хатшепсу, отступись.

Его пальцы сомкнулись вокруг ее плеча, и он склонился еще ниже.

– Ты жила, как ни одна царица до тебя. Ты досуха выжала виноград власти. Ты познала радости, доступные лишь богам, а тебе все мало. Я вижу это по твоим глазам. Даже сейчас, пока я говорю, ты все еще надеешься, что я уеду и все снова станет так, как ты пожелаешь. Но этого не будет никогда. Предатель Сенмут мертв. Нет больше того, кто золотой цепью приковал бы тебя к трону, тебе не принадлежащему. Никаких больше хитроумных планов, тетушка-мачеха, никаких перешептываний по углам и заговоров.

Она вырвала у него руку так резко, что упал прикрывавший ее грудь мех. И в ту же секунду хлестнула его ладонью по губам.

– Надо было мне прикончить тебя, когда у меня была такая возможность, – зашипела она, – но я отказалась. Как было бы просто разделаться с тобой, пока ты был еще ребенком, зависящим от моей доброй воли. Жрецы и министры все до одного притворились бы, что ничего не заметили. Но нет! Я пощадила твою жизнь! Добрый Сенмут пощадил твою жизнь! Остерегись, Тутмос. Старая пчелиная матка еще может ужалить!

Владыка всего живого встал и прижал ладонь к уголку губ.

– Не грози мне, – зарычал он. – Ты не в том положении, чтобы позволять себе это, такая бесшабашная смелость только ускорит твою собственную смерть. Скажу прямо. Твоя жизнь в моих руках, а для меня слава Египта превыше всего, в том числе и тебя. Если твоя смерть будет необходима для блага этой страны, то можешь не сомневаться – ты умрешь. Ты ставишь меня перед тяжелым выбором, Хатшепсу. Я не могу принять решение, а это на меня не похоже. Говорю тебе прямо: четыре года ты ходишь бок о бок со смертью, но до сих пор я останавливал свою руку. Сам не знаю почему.

– Я знаю, – сказала она тихо. – Это долг. Когда-то ты любил меня, как способен любить лишь очень молодой человек – слепо, яростно, безрассудно. И, как это часто бывает с юношами, пламя быстро потухло, но память о нем жжет до сих пор.

Она пожала плечами:

– Забудь его, Тутмос. Делай что должен. Я готова.

Высоко под потолком рассеянный серый свет начал просачиваться в окно, давая Хатшепсут возможность яснее увидеть фараона. Он тоже не спал всю ночь, вид у него был усталый, глаза под набрякшими веками помутнели. Свет ночника превратился в болезненно-желтое мерцание, а они сидели, окруженные холодной тишиной раннего утра и ждали, следя за тем, как вторгается в комнату новый день.

Хатшепсут заговорила первой, ее голос был тих и невыразителен, руки безвольно лежали под прекрасным мехом.

– Утро настало, – сказала она. – Скоро придет верховный жрец. Возможно, он уже спешит к тебе в сопровождении второго верховного жреца и послушников с кадильницами. Они встанут за дверями твоей комнаты, а с ними носитель царского опахала, хранитель царской печати, хранитель царских сандалий, главный глашатай и… Кого там только не будет, правда? И все они запоют хвалебный гимн. «Славься, бессмертное воплощение, встающее, как Ра на востоке! Славься, податель жизни, живущий вечно». Каково это, гордый Тутмос, слышать и знать, что ты недостоин их хвалы? Каково знать, что это я, а не ты есть единственное истинное воплощение бога, избранное им еще до рождения, получившее имя еще до рождения и корону из рук моего земного отца задолго до того, как ты впервые открыл глаза на женской половине, где тебя произвела на свет вульгарная танцовщица? Ведь в этом все дело, разве нет? Ты жестоко расправился с Сенмутом, ты можешь тайком отравить и меня, но этого ты никогда не изменишь! Никогда! Можешь стереть мое имя с лица земли, запретить летопись моих деяний, но собственную низость тебе даже топором камнетеса не стереть. А теперь иди. Иди и принимай поклонение жрецов. Иди, затевай свои войны. Я устала до смерти. Уходи!

Он выслушал ее молча, гнев копился у него в глазах, лицо окаменело. Когда она кончила, он шагнул к двери и распахнул ее с такой силой, что она с грохотом врезалась в стену.

– Ты удивительная женщина, Хатшепсут, удивительная! – закричал он. – Все еще красивая и жестокая. Даже сейчас такая жестокая. Смотри-ка, я повторяюсь! Вот как ты меня разозлила!

Он остановился в дверях, широко расставив ноги и часто дыша.

– Ты совсем ничего не боишься?

Он резко повернулся на пятках и ушел.

– Могучий Бык Маат? – окликнула она его. – Пха!

И Хатшепсут засмеялась.

Вставать не хотелось, и она нежилась под мехом, улыбаясь самой себе, а свет в комнате золотился, покуда она не ощутила его теплое прикосновение к своему лицу. Когда Мерире постучала, она приказала ей войти, а сама все лежала, зарывшись до подбородка в мягкий, рыхлый мех. Мерире подошла к ней и поклонилась, и Хатшепсут при виде ее толстого лица и крохотных бусинок-глаз испытала отвращение, которое испытывала каждое утро, когда приставленная к ней жирная коротышка-шпионка приходила за приказаниями. «Сколько? – подумала она, чувствуя внезапный прилив бешенства, вызванный протянувшимися перед ней бесполезными, бездеятельными часами. – Сколько времени прошло с тех пор, как Нофрет в последний раз улыбкой приветствовала меня и отвечала на вопросы, гасила ночник и помогала принимать ванну? Сколько мертвых лет прошло с тех пор?»

– Сегодня утром я буду есть в постели! – бросила она Мерире. – Пусть рабы принесут молоко и фрукты, но никакого хлеба; через час вернешься и наполнишь мне ванну.

Молчаливая женщина снова поклонилась и, переваливаясь, вышла из комнаты. Хатшепсут даже вскрикнула от омерзения и прикрыла глаза. Подумать только – умереть с такой рожей под боком!

Она еще подремала, пока не постучал младший управляющий Тутмоса.

Сев в постели, она приняла его изъявления почтения; тут пришли рабы с ее завтраком. Поставив его перед ней на стол, они удалились.

– Как чувствует себя сегодня фараон? – спросила она управляющего.

Стоя в изножье ее кровати, он невозмутимо, без улыбки, ответил:

– Фараон чувствует себя хорошо. Он уже пошел читать депеши.

«Почему он не улыбается? – удивилась она про себя, пригубив молоко и начиная чистить апельсин. – По утрам он всегда улыбается, а сейчас нет. Сегодня нет. Почему?»

– Погода сегодня хорошая?

– Да.

– А как поживает мой внук?

– Царевич Аменхотеп тоже чувствует себя хорошо. Вчера он впервые пошел в школу.

– Вот как?

Ее радостный тон ничем не выдал того болезненного удовольствия, которое доставили ей его слова. В последний раз она держала на руках внука, когда тот только родился, – Тутмос всячески ограждал его от нее, боясь, как бы мальчик не привязался к бабушке. За четыре года, прошедшие с тех пор, Хатшепсут видела маленького царевича только три раза.

– Тогда он будет хорошим учеником, – добавила она, – ведь он так рано берется за учебу.

Управляющий продолжал неловко стоять, опустив глаза и спрятав руки за спину.

Хатшепсут вздохнула и велела ему идти.

– А ты не хочешь спросить у меня, не нужно ли мне чего-нибудь сегодня? – окликнула она его.

Он вернулся, красный от смущения и чего-то еще, только она никак не могла понять чего.

– Простите меня, ваше величество. Я становлюсь забывчивым.

– Плохой знак, меня ждет неудачный день, – сказала она беззаботно.

Он вдруг напрягся и затравленно поглядел на нее:

– Примите мои извинения за то, что испортил вам день, ваше величество.

Она запустила зубы в апельсин, жадно высасывая из него сок.

– Это не ты испортил мне день, мой друг, а фараон. Ведь так?

И она бросила на него мрачный проницательный взгляд.

И тут выдержка изменила ему. Он неуклюже поклонился, упал рядом с ее ложем на колени, поцеловал ей руку, вскочил и молча выбежал из комнаты.

Она вдруг стала очень тихой, апельсин выпал из ее руки, есть расхотелось. Значит, все произойдет сейчас, сегодня, без всякого предупреждения. И хотя Хатшепсут ночь за ночью приучала себя к мысли, что конец может застигнуть ее в любой миг, что она может и не увидеть, как новый закат затапливает ее комнату, все-таки она оказалась не готова. И никогда не будет готова. Она вскочила с постели и пошла в соседнюю комнату за маленькой шкатулкой слоновой кости. Принесла ее назад в спальню, опустилась в кресло, подняла крышку и начала задумчиво и нежно перебирать содержимое. Вот крохотный страусовый веерок, который как-то на Новый год подарила ей Неферура много-много лет назад; она медленно погладила пушистые перья. А вот письмо от Сенмута, то самое, которое он послал ей с гонцом, когда суда покидали реку и сворачивали в канал по дороге в Пунт. Она начала было разворачивать его, но мужество» изменило ей, и письмо с легким шорохом выпало из пальцев. А вот на самом дне, под яркими драгоценностями вчерашнего дня, свитками и засушенными цветами, лентами и безделушками, хранящими сладкий аромат прошлого, лежит тяжелое золотое кольцо, то самое, которое было на руке Ваджмоса в день его смерти. Копоть от огня, в котором сгорело его тело, так и не сошла. Она вынула кольцо и долго крутила его в руках, видя перед собой лицо Нехези в тот миг, когда он положил это кольцо на ее дрожащую ладонь. Потом надела кольцо себе на большой палец. Ваджмос. Брат, которого она никогда не видела. Как много на свете лиц, которых она никогда не видела, как много мест, скрывающих удовольствия, которые ей не суждено испытать! Она сняла кольцо и торжественно положила его обратно в шкатулку. Опустила крышку и заперла ее на замок, ибо Мерире уже стучала в дверь и пора было одеваться.

Много времени прошло с тех пор, как она в последний раз надевала мужскую повязку. Мерире недоумевающе посмотрела на нее, когда она оттолкнула в сторону принесенное ей платье и приказала достать один из своих старых нарядов. Они по-прежнему лежали в сундуке за дверью, сложенные аккуратной стопкой, точно так, как их оставила Нофрет. Пока Мерире стояла и пялила на нее глаза, Хатшепсут сама взяла из стопки верхнюю повязку и обернула ее вокруг талии. Она подошла как нельзя лучше, словно только вчера снятая, и Хатшепсут застегнула поверх украшенный драгоценными камнями пояс и надела на голову желтый шлем. Мерире нашла воротник из электрума с цветами из аметиста и яшмы и обернула его вокруг ее шеи. Натягивая белые кожаные сапоги, Хатшепсут приказала Мерире найти Перхора и послать его запрягать в колесницу лошадей.

Мерире вышла, но, прежде чем направиться в конюшни, зашла к старшему управляющему Тутмоса. Хатшепсут никогда не выезжала по утрам, и фараону наверняка будет интересно. Управляющий послал ее выполнять поручение, а сам приказал писцу написать Тутмосу записку.

Фараон как раз сидел в шатре на окраине Фив, вокруг него собрались генералы, а перед ним в долине расположилась армия. Прочитав записку, он как-то странно притих.

– Она знает, – прошептал он.

– Прошу прощения, ваше величество? – переспросил Нахт. Но Тутмос только тряхнул головой и приказал принести еще вина. Уже недолго осталось, надо только подождать. Утром они отправятся в поход. Утром…

Беговой круг искрился на солнце, ослепительно сверкала горячая земля. Перхор ждал Хатшепсут, стоя в золотой колеснице, лошади вставали на дыбы и рвались вперед. Увидев женщину, он спрыгнул на землю и передал ей поводья.

Она с улыбкой поприветствовала его и ступила на колесницу, натягивая рукавицы.

– Постой сегодня рядом со мной, Перхор, – окликнула она его. Он послушно вскочил на колесницу и встал у нее за спиной.

– Сегодня мы не будем ездить по кругу, – сказала Хатшепсут, натягивая поводья. – Съездим для разнообразия в пустыню.

Лошади заржали и пошли рысью. Перхор легко держал равновесие, ветер приятно холодил ему лицо.

– Фараону это не понравится, ваше величество, – крикнул он ей в ухо.

Она повернула голову и ухмыльнулась, настегивая лошадей.

– Пусть он сгниет, твой фараон! – откликнулась она, и ветер унес ее слова. Они с грохотом вылетели на дорогу, ведущую к реке, но почти сразу резко взяли влево и понеслись вдоль линии скал к плоской равнине, которая открывалась за ними.

Все утро она хлестала лошадей, и они мчались галопом по пустыне, так что песок впивался в кожу, набивался в носы и рты. Полуденное солнце стояло в зените, обжигающий огненный ветер выжимал из них пот и опалял кожу. Перхор, уцепившись в борта колесницы, едва удерживал равновесие, дивясь про себя, откуда взялось столько сил у этой женщины, которая все три года, что он служил ей, оставалась такой спокойной, почти холодной, неторопливой и молчаливо-загадочной. Следы от колесницы исполосовали песок на много миль вокруг, а они все носились взад и вперед, задыхаясь в тучах красной пыли, поднятой ими. Когда в голову колесничего уже начала закрадываться мысль, не пора ли ему выхватить вожжи из ее рук и положить конец этому безумию, она вдруг развернула лошадей и направила их к проходу в скалах, за которыми лежал такой знакомый и надежный берег. Он закрыл глаза и с облегчением вздохнул, шепча про себя молитву. Лошади, спотыкаясь, добрели до казарм и остановились, взмыленные и понурые. С трудом спустившись с колесницы, он подал ей руку, но она еще долго стояла неподвижно, переводя взгляд с низких каменных строений на деревья, окружавшие плац, а с них на берег реки. Когда она наконец вложила руку в его протянутую ладонь и спрыгнула на землю, он увидел, что она плачет, слезы бежали по ее щекам, оставляя дорожки в пыли, покрывавшей лицо.

– Умойся и переоденься, Перхор, – приказала она. – Как только будешь готов, придешь доложить мне в мои покои.

Он поклонился, а Хатшепсут оставила его и устало побрела к воротам, а оттуда по парковой дорожке к своей двери. Он удивился: что это она надумала? Раньше она никогда не звала его до заката.

В ее покоях было тихо и темно, а после пекла, которое царило за их стенами, даже прохладно. Она не стала звать Мерире, сняла шлем, повязку и покрытые пылью драгоценности и побросала все это на ложе. Потом пошла в ванную, где ополоснулась холодной водой, и вернулась в спальню, оставляя повсюду лужицы воды, которая приятно стекала по загорелому телу. Там она открыла все свои сундуки и с величайшим тщанием выбрала себе наряд: синюю с золотом набедренную повязку, изготовленную по случаю обряда очищения Неферуры, пояс из золотых и серебряных звеньев, гладкие золотые браслеты, золотые сандалии, маленькую золотую диадему с перьями Амона и широкий воротник из чистого золота, украшенный бирюзой. Потом она подошла к алтарю и помолилась, крепко зажмурившись и стараясь не думать ни о чем, кроме присутствия Отца.

Наконец она поднялась, кликнула Мерире, села перед зеркалом из меди и стала ждать, когда девушка приготовит горшочки и баночки.

– Как следует накрась мне лицо, – сказала она. – Веки сделай голубыми и присыпь золотой пылью, да смотри, чтобы черные линии от глаз к вискам были прямые.

Прикосновения Мерире были легкими, и Хатшепсут бесстрастно наблюдала, как прохладная краска покрывает ее кожу.

«Ах, если бы мое тело состарилось… Если бы лицо покрыли морщины, кожа под глазами и на подбородке обвисла. Если бы кровь не пела в моих жилах, как ручей, что журчит и смеется среди гладких камней. Если бы… Вот именно, если бы».

Когда Мерире взяла гребень и провела им по густым черным волосам, Хатшепсут подняла диадему, укрепила ее на лбу и устремила последний долгий взгляд на смутно мерцающий в зеркале овал своего несравненного лица. Потом со стуком положила зеркало.

– Хватит, – сказала она. – Пойди к старшему управляющему и скажи, что я готова.

Мерире замялась:

– Ваше величество, я не понимаю.

– Ты – нет, но он поймет. Иди же, ибо я в нетерпении. Служанка торопливо поклонилась и вышла. Хатшепсут встала из-за туалетного стола и, пройдя через всю комнату, вышла на залитый ослепительным солнечным блеском балкон. Услышала за спиной тихие шаги Пер-хора и попросила его:

– Принеси мне кресло.

Когда кресло было принесено, она села прямо на солнце и стала глядеть на сады, спускающиеся к воде деревья и медно-рыжие холмы за рекой.

– Ра клонится к западу, – сказала она.

Перхор кивнул и ничего не ответил, облокотившись о перила, его гладкое молодое лицо ничего не выражало. Так они и сидели в глубоком и дружелюбном молчании: он гадал, когда она скажет, зачем позвала его; а она была занята тем, что впитывала в себя веселое великолепие испещренного солнечными бликами пейзажа, который раскинулся перед ней, и отпускала нити, связывавшие ее с жизнью, чувствуя, как ослабевает ее хватка, по мере того как они одна за другой сворачиваются и уползают в темную даль прошлого.

Когда далеко позади них старший управляющий постучал в дверь, а потом прошел через комнату и остановился перед ней с серебряным подносом в руках, она посмотрела на него с таким трепетом, точно никогда раньше не видела.

– Ваше полуденное вино, – сказал он и с поклоном поставил поднос на серый камень рядом с ее креслом.

И тут Перхор, словно очнувшись, бросился к ним через балкон с криком:

– Но вы ведь не пьете вина до обеда, ваше величество. Я знаю! – закончил он встревожено, его глаза перебегали с серебряного кубка на невыразительное лицо старшего управляющего и обратно. И вдруг, взглянув в улыбающиеся глаза Хатшепсут, он все понял.

– Сегодня пью, Перхор, – сказала она ровно. – Управляющий, ты можешь идти.

– Мне очень жаль, ваше величество, – забормотал тот, – но у меня есть приказ самого Единого не покидать вас.

Перхор гневно выпрямился и двинулся на него, но Хатшепсут только коротко кивнула, точно иного ответа и не ждала.

– Даже сейчас Тутмос трясется, как бы я не выскользнула из его хватки и не погубила его, – рассмеялась она. – Бедный Тутмос! Бедный, бедный, неуверенный в себе Тутмос! И все же я прошу тебя, управляющий, выйти и подождать в коридоре. Я не спрыгну с этого балкона и не убегу. Если хочешь, пришли ко мне кого-нибудь из царских телохранителей, ибо я предпочитаю отойти в компании честного солдата, а не приспешника моего племянника-пасынка!

Управляющий побелел.

– В этом нет нужды, ваше величество, – чопорно сказал он. Потом повернулся на пятках и вышел из комнаты, закрыв и заперев за собой дверь.

Перхор опустился рядом с ней на колени, и она взяла его руки в свои.

– Не пейте, ваше величество! – взмолился он. – Подождите. Удача может еще улыбнуться вам.

Она печально покачала головой и наклонилась, чтобы поцеловать его темноволосую макушку.

– Уже не успеет, – сказала она. – Много, много раз улыбалась она мне, вознося на самый гребень успеха, но не в этот раз. Теперь она ласкает Тутмоса и не колыхнется ради меня. А сейчас пойди и принеси мне лютню.

Он встал, как ему было велено, принес лютню, держа ее, точно младенца, и бережно передал ей.

В раздумье Хатшепсут провела рукой по туго натянутым струнам.

– Помнишь ли песню, которую он, бывало, пел мне, когда мы сидели с ним на траве и смотрели на рябь на волнах озера, а птицы кружили над нашими головами и пели свои песни вместе с ним?

Он безмолвно покачал головой, и она улыбнулась.

– Нет, конечно. Да и откуда тебе помнить? – Ее пальцы взяли аккорд, и она запела тихонько, устремив взгляд вдаль, туда, где солнце опускалось за горизонт.

Целых семь дней не видал я мою возлюбленную, И хворь овладела мной, И не слушаются руки и ноги, И тело стало словно чужое. Лучших лекарей не надо мне, Не подвластно их снадобьям мое сердце, И чародеи не помогут, нет от них толку. Нет названия моей болезни. Возлюбленная моя – вот лучшее снадобье, С ней не надо мне врачей с их мудростью. Ее приход – мое спасение. Чуть увижу ее – и здоров опять; Взглянет на меня – молодею вновь; Говорит со мной – и я полон сил; А лишь только я обниму ее… Лишь только я обниму ее…

Голос ее задрожал и прервался. Она так и не смогла допеть до конца. Положила лютню, взяла кубок и заглянула в его багровую глубину. Перхор неподвижно сидел у ее ног, обхватив руками колени и глядя в сторону. Она неторопливо выпила, ощущая прохладную сладость с привкусом чего-то еще, чего-то горького. Со вздохом поставила кубок обратно на поднос.

– Подержи мою руку, Перхор, – попросила она, – и не отпускай.

Он судорожно потянулся к ней и крепко сжал ее пальцы. Она откинулась в кресле.

– Да пребудет на тебе мое благословение, верный сын Египта, – прошептала она. – Сенмут, где ты, Сенмут? Ждешь ли ты меня?

Перхор почувствовал, как затрепетала тонкая рука, но хватки не ослабил. Слышал, как она зашептала снова, тихо, точно от усталости. Он долго сидел так, пока Ра медленно опускался за черную кромку скал, заливая кровавым светом балкон и спальню у нее за спиной. Лишь когда подул вечерний бриз, ероша ему волосы и бросая ему в лицо край ее шитой золотом набедренной повязки, он попытался встать, но не мог: мышцы не слушались его. И он продолжал сидеть, прижавшись лбом к ее холодной ладони, а последние отблески сияющего костра ее Отца зажигали искорки в драгоценных камнях на ее сандалиях.