(1972)
Карандаш и пастель на бумаге
СИМПАТИЧНЫЕ ГОЛУБЫЕ
(1972)
Масло на холсте
«Крестных отцов» обнаружили среди многочисленных документов и набросков Келли после ее смерти, они никогда ранее не выставлялись, невзирая на то, что были названы и подписаны как для выставки. На картине изображена студия художника-врача Джека Трескотика в Ньюлине, сам он сидит на диване со своим товарищем — рыбаком Фредом Джорджем. Между ними ребенок, лицо его спрятано под маской кота, но по одежде легко определить, что это третий ребенок Келли, ее сын Хедли. Причина, по которой эта нежная картина, в который привязанность Келли ко всем троим и их любовь друг к другу столь очевидны, представляется странной и заключается в том, что только Трескотик был крестным отцом Хедли. Фред Джордж погиб, когда рыбацкая лодка «Великая благодать», на которой он работал, загадочно затонула спокойной летней ночью за год до рождения Хедли. По неофициальной фотографии, сделанной на его пятом дне рождения (см. ниже) мы видим, как рисунок его матери просто заменяет ее саму и отца Хедли, сидящих на диване, фигурами Трескотика и Джорджа. Выполненная в том же месяце работа «Симпатичные голубые», безусловно, представляет собой абстракцию составляющих того же изображения; художник, его возлюбленный и крестник воспроизведены в трех формах, оттенки которых подобраны так же точно, как оттенки синего в одежде всех троих в «Крестных отцах», а их расположение — две крупные формы склоняются к намного меньшей третьей, как бы защищая ее — предполагает эмоциональную интенсивность, от которой воздерживается фигуративная работа.
(Обе работы предоставлены Энтони Миддлтоном)
Хедли не собирался задерживаться после похорон так надолго. Строители, заказанные давным-давно, злополучно выбрали момент и прибыли в их с Оливером лондонский дом, чтобы все разнести, а потом расширить и переоборудовать кухню. Оливер был слишком занят у Менделя, чтобы следить за их работой со всем необходимым рвением к деталям. Оливер мог датировать раму картины, только взглянув на нее сзади, и отличить настоящего Кокошку от подделки практически по запаху, но он был совершенно не в состоянии остановить электрика, устанавливающего розетку на расстоянии нескольких дюймов от нужного места, и у него возникала своего рода снежная слепота при виде образчиков ткани. По-хорошему, Хедли следовало бы вернуться в Лондон спустя два или три дня после того, как Рейчел и ее шокирующе неукрашенный картонный гроб были преданы земле. Однако прошло почти две недели, а он был все еще в Пензансе.
Казалось, никто, кроме него, не понимал, сколько всего нужно было сделать. Для начала, целые дни ушли на то, чтобы разобрать одежду Рейчел. Она всегда тратила много денег на одежду и, похоже, никогда ничего не выбрасывала. По мере того, как ребенок за ребенком покидали дом, она просто расширяла территорию хранения на шкафы и ящики, которые дети оставляли пустыми. И, вешая одежду в шкаф, она ничего не вынимала из карманов. Поэтому он продолжал находить вещи, пропажа которых была давно забыта: браслеты, чеки из галерей, ключи от дома. Многие из этих находок означали, что надо выйти из комнаты и пойти к ее столу или же отправиться на поиски еще одной безрадостной консультации с Энтони. Кое-что из одежды — старые бюстгальтеры, брюки и лосины, многочисленные вещи, испорченные краской — можно было без колебаний отправлять в мусорную корзину. Другие вещи были достаточно хороши для благотворительных магазинов, но нужно было их сначала постирать или отдать в химчистку. Были там и другие — как правило, почти не ношеные костюмы или платья, купленные во время маниакальных приступов мотовства. Они были достаточно шикарны, чтобы позиционировать их как винтаж и, следовательно, продавать на благотворительность через посредника. Все это отнимало много времени, но кроме того, там попадалось еще и то, что воскрешало прошлое с такой силой, что Хедли то и дело начинал предаваться воспоминаниям или плакать, или, прежде чем просто запихнуть вещи обратно в шкаф, впадал в легкие приступы неконструктивной мечтательности, так и не приняв никакого решения. Он по-прежнему много плакал, что было на него не похоже. Он думал, что опыт сделал его более толстокожим. Он часто представлял ее смерть, и даже желал этого. Реальность оказалась намного проще и менее травматична, чем все, что он воображал. Не было ни больницы, ни неопрятного самоубийства, ни затянувшихся поездок, оставляющих за собой чувство вины, ни речей у смертного одра. Он решил, что именно такой неожиданно тихий уход пафосной женщины и лишил его мужества. Он любил ее, всегда любил ее, но это была любовь, в которой он вырос, привыкнув думать о ней, как о неутомимом противнике. Поскольку в течение всего того времени, что он мог помнить, каждый их разговор был стычкой, каждое проявление ласкового тепла несло дополнительный груз защитной иронии.
Она требовала его поклонения и возненавидела бы, если бы он увидел ее, униженную заурядным сердечным приступом, возненавидела бы только за то, что он видел это. Он давно подозревал, что, несмотря на все ее богемные качества, она считала — то, что он гей, делало его менее мужественным. Конечно же, она чувствовала закомплексованность из-за того, что он жил с человеком, работающим у Менделя, в галерее, которая всегда представляла ее миру. Она попросила его положить конец этим отношениям, а когда потерпела неудачу, попыталась добиться увольнения Оливера. (Скорбь Оливера была сугубо проявлением сочувствия и профессионализмом). И то, что ей ясно дали понять, что теперь она была менее ценной для Менделя, нежели Оливер, отнюдь не внушило ей любви к нему.
Помимо всей одежды и пожитков, нужно было починить окно на чердаке. Хедли вызвал стекольщика, чтобы заменить разбитое стекло. Ожидая рабочего, он отнес в сад ведро и прошелся по клумбам, горшкам и дорожкам, выбирая все осколки битого стекла, какие только мог заметить. Он нашел вначале один, а потом и другой из шести больших камешков, их она, казалось, всегда держала под рукой. Невдалеке от них, зацепившийся за острые как иголки листья юкки, висел пропавший браслет, который она иногда носила на запястье, но чаще использовала как заколку для волос, когда убирала волосы с лица. Он проводил стекольщика на чердак и затем отнес находку Энтони. Тот сидел в своем обычном кресле, где солнце оставалось до полудня. Хедли сразу же увидел, что Энтони не удалось закончить даже первое из писем, которые он намеревался написать в то утро. Вероятно, он и газету не читал, но вместо этого закончил ежедневные судоку и криптографический кроссворд.
— Смотри, что я только что нашел, — сказал Хедли, и, как ему показалось, эти слова он повторял уже несколько дней, протягивая тот или иной сувенир или памятный подарок, найденные в ящике или в кармане. Энтони взял вещицу и перевернул ее, открывая и закрывая аляповатую застежку.
— Она всегда говорила, что это от ГБХ, — сказал он. — Хотя я не понимаю, как это могло быть. По-моему, она никогда не занималась ювелиркой.
— Насколько мне известно — нет. Они вообще-то были знакомы друг с другом?
— Шапочно. Она встретилась с ней, когда та преподавала…
— Трудно себе даже представить!
— У одной ее коллеги случился роман с каким-то художником, которого никто сейчас не помнит, и эта троица, бывало, удирала на довольно дикие вечеринки, плавание голышом, джаз и много всякого обычного богемного выпендрежа, а девицы тем временем рассаживались вокруг и смотрели на это все с обожанием.
— Ты мне никогда об этом не рассказывал. А ты где был?
— Ох… наверное, нянчился с Гарфилдом. — Энтони снова взглянул на заколку. — Сначала они ладили друг с другом, но потом у Рейчел случился очередной сильный приступ после рождения Морвенны, и они потеряли связь. Но ГБХ всегда была такой. Она знакомилась с людьми, переживая внезапные восторги, а потом бросала их, как только ей казалось, что они ее в чем-то подвели. Нужно отдать это Морвенне, — сказал он, протягивая заколку обратно.
— Где ты ее нашел?
— В саду. Похоже, она выбросила ее из окна, которое разбила.
— Ей было очень плохо. Как она кричала! Она вскрикнул и…
— Что? Пап?
— Так, ничего. В самом деле, ничего.
— Папа?
Энтони поднял глаза, лицо его лучилось неизъяснимой добротой.
— У нее никогда не было проблем с сердцем, так что я продолжаю задаваться вопросом, — а не запугала ли она сама себя до смерти.
— Не может быть?
Хедли присел на соседний стул.
— Во время приступов она, бывало, видела ужасные вещи.
— Младенца.
— Что?
— Я помню, как однажды она без умолку говорила о ребенке, — сказал Хедли. — Она заставила тебя остановить машину, а нас всех выйти, чтобы убедиться, что его нет в машине с нами.
— Не помню такого.
— А что еще?
— Она никогда мне не рассказывала. Она говорила, что, если расскажет мне, то это сделает ее видения слишком реальными.
Лицо Энтони снова погасло. Он вернулся к начатому письму и вздохнул.
— Мне пора двигаться, — сказал Хедли.
— Ты уже покидаешь нас?
— Нет, нет. — Хедли отметил подсознательное множественное число личного местоимения. — Но ты же знаешь, у меня остались кое-какие дела.
Хедли также должен был управляться с разнообразными запоздалыми составителями некрологов, которым нужно подтверждать факты и проверять даты. Никто не мог толком уяснить себе мысль, что семья Рейчел так мало знала о ее жизни до встречи с Энтони. Имелась дата ее рождения, и было известно, что родилась она, вероятно, в Торонто, хотя частенько замечали, что говорит она с массачусетским акцентом. Копия свидетельства о браке отсутствовала, никто не знал имен ее родителей. Она так рано выдрессировала их всех никогда не спрашивать о ее прошлом, что вошло в привычку действовать так, точно прошлого у нее и не было.
Потом наличествовала постоянно растущая груда ожидающих ответа писем, которая уже занимала пару подносов для завтрака. Сначала Хедли думал, что это будет идеальным успокаивающим и лечебным занятием для Энтони, и в течение нескольких дней после похорон его отец был занят написанием всесторонне обдуманных ответов. Но очень скоро, он, похоже, махнул рукой. Шли дни и, по мере того, как знакомые замечали некрологи, кучи разбухали, а написано было только два или три ответа. Стало ясно, что усилия Энтони потерпели крах. Тогда Хедли отсортировал письма на послания от родственников, от близких друзей и просто знакомых. По крайней мере, он считал, что от имени семьи может написать сам просто знакомым и родственникам.
Но, даже не считая всего того, что нужно было сделать, Хедли чувствовал, что пока не может оставить отца. Навещали друзья, прежде всего — Джек, и Энтони сидел с ними столько, сколько они оставались, но сам он эти визиты не поощрял. Он не звонил по телефону и, как заметил Хедли, взял за правило прятаться за автоответчиком, на котором до сих пор хранилось сообщение, упоминающее Рейчел. Он предложил Энтони записать новое сообщение, и Энтони начал было, но затем отказался, потерпев технологическое поражение. Поэтому они так и остались с автоответчиком, который просто бибикал звонящим, и это было еще более отталкивающим, чем предположение, что они, возможно, пожелают говорить с мертвой.
Когда стекольщик ушел, Хедли пошлепал в магазины с плетеной корзинкой, которую обычно брала Рейчел. Он любил все это. Благодушная очередь у Трегензы за фруктами, овощами и кофе в зернах, а затем у Лавендера за хлебом, сыром и ветчиной. Он любил пройтись вниз по одной стороне Маркет-Джу-стрит за газетой и к почте, а затем вверх по другой — к киоску с оливками. С ним здоровались, когда он проходил мимо. Три человека остановили его обменяться новостями и поболтать. Все, что в подростковом возрасте заставляло его стремиться в Лондон, та медлительность и очарование, отсутствие анонимности, неспешная размеренность дня — завтрак-обед-ужин, выпивка и легкие перекусы — были теперь ему милы. На удивление, местные сплетни — на чьей племяннице женился симпатичный почтальон, и что такого мог сделать менее приятный почтальон, чтобы взбесить незамужнюю сестру человека из магазина абажуров — стали казаться более важными, чем любые новости из общенациональной газеты. Целыми вечерами сидеть по-товарищески в одной комнате напротив Энтони, не делая ничего более захватывающего, чем чтение, и поужинав пораньше, потому что Энтони страдал от повышенной кислотности, если ложился спать на полный желудок; ходить на собрание вместе с ним и долго беседовать потом со всеми о том, о сем — все это вдруг оказалось именно тем, чего он хочет, тем, что как он почувствовал, было нужно ему больше всего. С каждым неприхотливым днем, прошедшим после похорон обнаруживалось, что ему становится все сложнее представить себе, как от всего этого отказаться. Это настораживало, поскольку предполагало, что в его обычной жизни чего-то не хватает, тогда как он привык думать, что его жизнь более-менее достигла совершенства, насколько это вообще возможно.
По дороге домой вниз по Чапел-стрит, он сделал небольшой крюк и заехал в Сент-Мэри, чтобы поставить свечку за Рейчел, а затем присел ненадолго на кладбищенскую скамейку полюбоваться видом бухты.
Хотя мальчиком он вел себя в большинстве случаев безукоризненно, его единственным по-настоящему бунтарским поступком было вступление в одиннадцать лет в группу подготовки к конфирмации, чтобы присоединиться к Англиканской церкви. Рейчел взяла вину на себя. За год до того, они как-то раз поехали за покупками, и она привела его в Сент-Мэри, чтобы укрыться от дождя. А потом, откинувшись на спинку скамьи, страшно забавлялась, наблюдая за тем, как ему кружила голову вся эта мишура и статуи высокой церкви, являвшие такой контраст по сравнению с непритязательной строгостью Домов собраний Друзей, которые до сего времени были его единственным религиозным опытом. Когда он после этого целыми днями начал докучать всем с вопросами, Энтони в итоге настоял на том, чтобы Рейчел сводила его на службу, где он нашел бы ответы. Она с этого начинала, как сказал Энтони, и, в конце концов, это была вера ее молодости. Так что она привела его на службу, и он пропал. Гимны, декламация, месса с певчими, колокольчики и ладан, кружева и ритуалы, мистическое действо евхаристического обряда. По сравнению с внутренним созерцанием и эпизодическими, бесформенными декларациями британского квакерства, служба представляла собой драму.
Он вступил в подготовительную группу и шестью месяцами позже прошел конфирмацию. С тех пор, когда остальные члены семьи отправлялись на собрание, он, обычно в школьной одежде, предпочитал самостоятельное посещение литургии. Только галстук был не от формы. Гарфилд и Морвенна сначала дразнили его, но перестали, когда Энтони резко поговорил с ними о религиозной терпимости.
Он так никогда и не вошел активно в церковную общину — он вырос в замкнутого подростка — но приносил деньги на сбор пожертвований, следил за чтением отрывков по своей Библии и пристрастился, по крайней мере, на некоторое время, к ежедневному чтению Писания и изучению непривычной дисциплины — формальной молитвы.
В семье никогда не обсуждалось отличие его сексуальной ориентации — они были не такими — даже с Морвенной, с которой он был ближе всех, эту тему всегда старались обходить, но эпатажное отличие избранной им религии предлагало этому удобную метафору.
У Хедли не было особых успехов в учебе, но справлялся он неплохо. Все, что когда-либо его действительно интересовало, было искусство. Поэтому он поступил в художественную школу в Фалмуте, где был тихим, но довольно популярным учеником, и продолжал плыть по течению в верхней половине способных, но ленивых студентов, не реализующих свой потенциал. Он переехал в Лондон, где делил дешевую квартиру с двумя тихими девочками, которые отказались от живописи ради реставраторских работ. И, благодаря разговору, завязавшемуся с восхищенным пожилым мужчиной после службы в церкви святого Иакова на Пикадилли, получил работу в маленькой галерее в нескольких минутах от дешевой стороны Корк-стрит.
Работа была однообразной. Подавляющее большинство продаж в галерее — она специализировалась на сдержанно гомоэротических работах конца девятнадцатого и начала двадцатого веков — шли по каталогу. Все, что нужно было делать Хедли — красиво одеваться, сидеть целый день за столом в стиле бидермейер, рассылать каталоги по запросу, подробно описывать работы, отвечая на телефонные звонки, и очаровывать случайно заглянувших посетителей до такой степени, чтобы они почувствовали себя настолько виноватыми, уходя с пустыми руками, что, по крайней мере, купили бы красивый каталог или подписались на рассылку.
Раз в неделю он развлекался, покупая и расставляя свежие цветы в вазе на своем столе, и выбирал картину, которая займет почетное место в витрине на маленьком мольберте под черное дерево. Каждые два месяца ему приходилось организовывать маленькие званые вечера по пятницам в честь открытия новых экспозиций, а зачастую и выступать на них в роли хозяина. Так как почти все их художники были мертвы, нужды в проведении вернисажей как таковых никогда не возникало, соответственно не было необходимости обхаживать прессу или задабривать художнические эго. Ему было достаточно оставаться любезным, скромным, забавным, а иногда и всерьез благодарным. Сначала он научился мастерски блефовать, а потом стал до некоторой степени экспертом по Тьюку, Бурра, Вону, Минтону, Кокто и друзьям.
На один из таких вечеров пришел Оливер и прежде, чем Хедли мог бы очаровать его, очаровал Хедли, купив миниатюрную картину, дабы оправдать дальнейшую монополизацию его внимания. Это была акварель Дункана Гранта восемь на четыре, изображавшая человека на лесной поляне в сверкающих как драгоценные камни красках. Оливер тоже умел блефовать, и Хедли понятия не имел, что он далеко не всегда спонтанно покупает такие вещи, и что на самом деле он потратил заработную плату за несколько месяцев. Клиенты часто обращались за советом по развешиванию картин, и, поскольку Хедли умел хорошо определять расстояния на глаз, ему было страшно интересно посмотреть, как живут другие люди, и он был счастлив предложить свои услуги в качестве послепродажного сервиса. У Оливера был шикарный адрес в Кенсингтоне, и Хедли обезоружил тот факт, что на самом деле он жил не в одном из огромных домов кремового цвета, а в эксцентрично перестроенных конюшнях позади такого дома, где всего лишь снимал за бесценок квартирку у бывшего любовника, отъехавшего куда-то далеко. Там помимо ванной была только одна комната.
Место, идеально подходившее для маленькой картины, совершенно случайно оказалось над кроватью, в которой Хедли и провел все выходные.
Они настолько идеально подходили друг другу, что Хедли на первых порах задавался вопросом, а не следует ли им быть лучшими друзьями, нежели любовниками. Оба они были средними сыновьями. У каждого из них умер брат или сестра. К счастью, присутствовало и достаточно различий, чтобы возбудить интерес друг к другу. Семья Оливера отвергла его, или он их; история менялась в соответствии с аудиторией. Он был совершеннейшим атеистом со всей горделивой строгостью, какую только способен мобилизовать отошедший от веры католик. Он играл в покер. Он был всего на четыре года старше Хедли, но обладал заставлявшими его казаться намного старше практическими талантами и той непринужденностью, с которой он общался с обеспеченными гетеросексуальными мужчинами. Что особенно важно, у него было прошлое, тогда как в жизни Хедли значимых отношений не имелось. Эта разница не замедлила проявиться со всей ясностью. Оливер начал не то чтобы скрывать свое прошлое, но проливать на него свет с тактичной осторожностью, мало-помалу и только тогда, когда к этому был повод. Кто-то мог появиться у них на открытии и заговорить с Оливером, одновременно бросая на Хедли беспокойные взгляды, причем стремление гостя разузнать последние новости было слегка повышенным. А позже в тот же вечер Оливер подтверждал, что когда-то у них были отношения, но делал он это таким образом — причем частенько с некоторыми небольшими и нелестными подробностями — что этого человека мягко сводило на нет в качестве угрозы.
Узнав, кто у Хедли мама, и что сам он тоже рисует, но забросил это занятие, Оливер стал поощрять и подгонять его, а затем удивил Хедли, продав друзьям и клиентам его небольшие работы гораздо дороже, чем Хедли посмел бы запросить.
На момент их встречи Оливер просто отбывал время в галерее, где он работал. К концу года его приняли на работу к Менделю. Он взял огромную ипотеку, выкупил их мьюз-хаус у своего бывшего, истратил целое состояние на краны, освещение, орхидеи и покраску, стилизованную под старину, и продал его американскому банкиру за столько, что они смогли вдвое сократить ипотеку. И купить нечто вроде коттеджа с двумя спальнями в Холланд-парке, но только при условии, если упорно настаивать на заблуждении — дескать, станция метро Шепардс Буш в пяти минутах хода. Это было двенадцать лет тому назад.
— Если бы мы были гетеросексуалами, — шутил Оливер, — у нас бы уже двое детей в школе-интернате учились.
Им хорошо жилось вместе. Они принимали гостей и их звали в гости, они путешествовали, и число общих друзей уже превышало число жутких бывших Оливера. Оливер уговорил Хедли бросить работу в маленькой галерее, чтобы писать полный рабочий день, но теперь, казалось, Хедли был вполне доволен тем, что большую часть своего времени посвящал покупкам и готовке еды. Он все еще в достаточной степени был урожденным квакером, а посему материальное благополучие, или точнее сказать, то, до какой степени это самое материальное благополучие было важным для него, причиняло ему беспокойство.
А еще случалось, когда он, кроме шуток, чувствовал себя пугающе похожим на жену. Его маленькие картины, когда появлялось время делать их, до сих пор находили покупателей, но покупали их не через респектабельные галереи, а напрямую у него. Как правило, эти покупки совершали жены. А они говорили такие вещи, к примеру: «Мне так понравилось ваше последнее яблоко, так понравилось, что я повесила его на кухне, чтобы каждый день было перед глазами. А не могли бы Вы нарисовать мне еще грушу, но чтобы смотрела в другую сторону и на том же фоне?»
Женщины приглашали его на ланч, чтобы выпытать у него, что он думает о ткани на шторы. Мужчины, как правило, болтали с ним, но говорили с Оливером. Он стал ничтожеством по умолчанию.
Единственной опорой Хедли в рамках семьи оставалась Морвенна. С того года, когда она бросила университет, Морвенна искала связь лишь с ним одним. Поддерживать контакт было слишком оптимистическим определением для ее спорадических появлений. Она общалась с ним только два раза за его три года в Фалмуте. Во второй раз это произошло совершенно случайно, когда он уже знал, где собирался снимать квартиру с двумя тихими девочками. После этого он аккуратнейшим образом оставлял ей четкий след — как хлебные крошки в сказочном лесу. Крошечная часть ее мозга, еще не исковерканная наркотиками или безумием, или что там было такого, что гнало ее прочь от колеи нормальных людей, хранила его адрес и номер телефона, точно как спящая птица цепляется за свой насест.
И все же их встречи никогда не длились достаточно долго. В последний раз, пару лет назад, он уговорил ее поужинать с ним и Оливером и остаться на ночь, но она разбила ему сердце, исчезнув до того, как кто-либо из них проснулся. Она не спала под открытым небом, по крайней мере, редко. У нее часто не было денег или их было мало. Рядом с ней всегда был кто-то, с кем она путешествовала или волонтерила, или собиралась пожить. Казалось, она стала своего рода буддисткой. Или, возможно, дело было в том, что она оказалась лучшим квакером из них всех, стремясь создавать наименьшее количество ряби, двигаясь по жизни, постоянно служа другим и никогда себе? Ему страстно хотелось задать ей вопросы — как она живет, чего пытается достичь своей бесконечной непоседливостью — но инстинкт предостерегал его, и он принуждал себя, так же, как он поступал с Рейчел в ее худшие периоды, поддерживать разговор в умышленно спокойном настоящем времени. Как ей живется? Нужны ли деньги? Где живет? И конечно, он засыпал ее семейными новостями в попытке удержать пришитой к ним всем, какими бы слабенькими ни были стежки.
В первые несколько раз, когда она связывалась с ним, он выжимал из нее адрес или номер телефона, но, похоже, сам акт передачи такой информации порождал в ней внезапное нетерпеливое желание двигаться дальше, так что такие попытки были обречены на провал. Вместо этого он научился побуждать ее относиться к нему как к почтовому отделению до востребования, надежному, неподвижному месту в ее ошеломительно изменяющемся мире. Если рухнет все остальное, она может рассчитывать на него, звонить ему за его счет, где бы она ни была, просить денег, билет на самолет, общение с ним — да все, что нужно. Он будет платить или, вернее, Оливер заплатит.
Прекрасно сознавая наличие материальных благ в собственной жизни, он поражался тому, как ей удавалось не иметь ничего, кроме одежды что на ней, и того предмета ее пожитков, за счет которого она жила в это время. Единственными ценностями у Морвенны были небольшие картины Рейчел: две поразительно милые пастели, подаренные ей Рейчел, когда она уехала учиться в ЛШЭ, а также поздравительные открытки с днем рождения, которые Рейчел рисовала в течение многих лет. И Морвенна сохранила не только свои собственные, но и все те, что были нарисованы для Петрока, и даже несколько других, которые владельцы, по юношеской глупости, выменивали на крайне необходимые пустяки. (В случае с Петроком — на пасхальные яйца). Первые несколько лет она таскала все это награбленное добро за собой. Затем, после того, как он переехал в Лондон, она привела Рейчел в ярость, продав одну из открыток на аукционе. Выручка и близко не была к реальной стоимости, посему он умолял Морвенну доверить ему остальное на бережное хранение. А если она захочет продать что-нибудь еще, то он сможет сделать это для нее через Оливера и контакты Оливера, обеспечив ей лучшую цену и пощадив при этом чувства Рейчел.
Через руки Оливера уже прошли и бесследно растворились в мире коллекционеров предметы искусства на несколько тысяч фунтов. Что произошло с деньгами, так и осталось тайной. Вполне возможно, что большую часть она раздала. Некоторое время она жила с монахинями в Йоркшире как своего рода послушница — в основном, как неоплачиваемая прислуга, — а после этого год или два в безупречной марксистской коммуне в Кельне, где всем нужно было делиться. У нее сохранились остатки ее былого резкого юмора, она могла посмеяться над монахинями и коммунарами, и поэтому он не соглашался с Гарфилдом, что она сошла с ума. Скорее, это выглядело так, будто над ней довлело какое-то огромное обязательство, возможно даже проклятие, заставлявшее ее быть бдительной и настолько истощавшее, что ее хорошо знакомый интеллект притупился и ум потускнел.
Сначала, когда она отыскивала его, он так радовался при виде ее, что не мог удержаться и не рассказать остальным. Но как только стало ясно, что она никогда не вернется домой, и, судя по всему, отдалилась от Гарфилда так же, как и от родителей, Хедли начал утаивать, что видится с ней, ограничиваясь лишь заверениями, время от времени, что она еще жива. Ему не хотелось показать, что он тем самым говорит — дескать, она любит его больше, чем их. И вполне возможно, что это и не соответствовало истине. Может быть, она поддерживала с ним связь только потому, что он был хранителем ее коллекции произведений искусства, он был как бы ее банкиром или доверенным лицом; необходимость, а не близкий друг.
И, в известном смысле, это она свела его с Оливером. Когда они встретились, Хедли все еще был потрясен недавним, ужасно быстрым и резким телефонным звонком от нее на рабочий номер и обнаружил, что забыл о своих обязательствах перед другими гостями, рассказывая Оливеру все о ней. Умершая сестра Оливера была шизофреничкой, и он все знал об отношениях, которыми нужно жить в настоящем.
— Скажите спасибо, что пока еще приходит она, — утешил его Оливер, — а не полиция.
Морвенна бросила университет посередине выпускных экзаменов. Обеспокоенные друзья сообщили, что она, прежде чем растворилась в толпе на мосту Ватерлоо и уже никогда не вернулась в свое общежитие, вела себя странно. Вскоре после этого Рейчел и Энтони получили от нее простую белую открытку, на которой она написала: «Я не умерла и ничего такого. Не смогла справиться. Извините…» Она не приписала «люблю». Она и имя свое не написала, но почерк был разборчивый.
Все случилось, когда Хедли начал учиться в Фалмуте той осенью и снова жил у себя дома, хотя навряд ли он начал скучать по ней еще там. Жизнь наполнялась новым опытом и новыми друзьями, поэтому ему было не до нее. Если бы она все еще была в университете, ее в любом случае не было бы дома, но ужасно было знать, что она освободилась от них и может оказаться где угодно. С детства склонная к навязчивым состояниям, она научила его могуществу договоров с судьбой, еще когда он был совсем маленьким. «Если я не буду есть шоколад до воскресенья, кросс в понедельник отменят», или «Если я задержу дыхание до конца дороги, то на контрольной по математике я получу вопросы, которые хочу».
Такой ход мысли стал частью его обычных размышлений. В первом семестре он заметил, что постоянно думает, Если Рейчел умрет, то я снова смогу получить Морвенну. Но в то время Рейчел была особенно ему ненавистна, так что возможно, она не была достаточно крутой жертвой, чтобы удовлетворить богинь судьбы.
* * *
Несколько дней спустя. Дом стал чище, в платяных шкафах было почти пусто, а горы писем все еще по большей части оставались без ответа. Хедли пока не уехал домой.
— Как там у него дела? — поинтересовался Энтони, как только Хедли положил трубку после ежедневного телефонного звонка Оливера.
— Хм? Ну да, — ответил Хедли. — Все в порядке. Так ты выбрал себе пароль и записал его где-нибудь?
Энтони, наконец, решился впустить в дом компьютер, и Хедли уже потратил кучу времени на настройку. Рейчел всегда ненавидела телевизоры, и для нее компьютеры были с ними одним миром мазаны, поэтому она так ни разу и не позволила его купить, хотя и Хедли, и Гарфилд неоднократно пытались.
— Ненавижу этот абсолютно черный экран, когда они выключены, — твердила она и тема была исчерпана.
После ухода с преподавательской должности в Хамфри Дэви, Энтони занялся вопросами грамотности среди взрослого населения. Его методика оставалась прежней, а перемены в политике и финансировании изменили организацию вокруг него. И наконец, когда Джек Трескотик впервые после смерти Рейчел уговорил его заглянуть в центр обучения взрослых, его терпение лопнуло. Дама, занимавшая пост, эквивалентный должности директрисы, должным образом выразила соболезнования, а также радость по поводу его возвращения. А затем объявила, что теперь они хотели бы, чтобы он пошел на математические и компьютерные курсы «с целью достижения более полного понимания затруднительного положения взрослого ученика с реальными проблемами в общеобразовательной подготовке». Он сказал им, что слишком стар для переподготовки и ушел.
Это событие привело Хедли в уныние. Он думал, что чувство долга перед учениками, многие из которых были такими безнадежными, что ходили к нему годами, может встряхнуть отца и вывести из траурного оцепенения. Но затем, после звонка от еще одной составительницы некрологов — на сей раз из какого-то феминистского журнала в Новой Зеландии — с вопросами о корнях Рейчел, возникла мысль о том, что, возможно, было бы неплохо, если бы Энтони начал изучать белые пятна в семейной родословной.
Энтони провел разочаровывающее утро в справочной библиотеке и еще одно — не менее обескураживающее — посвятив его телефонным звонкам в лондонские посольства США и Канады, а также в разнообразные архивы и генеалогические общества, перечисленные в книге, которую ему нашла библиотекарь. По-видимому, нация настолько помешалась на генеалогии, что официальные источники стали ревностно оберегать от нее свое телефонное время. Сегодня он объявил, что, если он хочет добиться какого-нибудь прогресса и при этом не укладывать рюкзак и не ехать из Пензанса в Торонто, тогда ему нужен компьютер и доступ в интернет.
Он уверял, что привычен к компьютерам по опыту работы с ними в центре обучения взрослых, но Хедли начал подозревать, что он научился использовать компьютер только как превосходную пишущую машинку, и то только тогда, когда кто-нибудь из коллег или студентов уже установит и запустит для него текстовый редактор.
Он ввел пароль, выбранный Энтони неожиданно лихо — «квакер» — нажал «Ввод», и хлопнул в ладоши с неподдельным облегчением, когда модем, просыпаясь, послушно щелкнул и начал устанавливать связь. Сложности широкополосного соединения могли подождать, пока компьютер не зарекомендует себя незаменимым.
Но Энтони не так легко было сбить с толку.
— Значит все в порядке, — спросил он. — В смысле, у тебя и Оливера?
— Все хорошо, папа. Честно.
— Мне не по себе, что ты здесь так долго. Наверное, он без тебя скучает?
— Может быть, ему даже нравится побыть немного одному.
— Что?
Энтони поднес руку к уху, которое слышало лучше. Его глухота так прогрессировала, что только скрупулезная политкорректность центра по ликвидации безграмотности заставляла держать его на работе так долго.
Хедли легонько дотронулся до очков отца, возвращая их на переносицу, Энтони понял намек и ловко запихал встроенный в них слуховой аппарат обратно в ухо.
— Все в порядке, — наконец заявил Хедли, — теперь смотри. Когда ты набираешь номер, в нижнем правом углу появляется эта маленькая иконка. Если ты ее не видишь, значит, соединения нет. ОК?
— ОК.
Каким бы мрачным событием ни была сама по себе смерть Рейчел, она предоставила желанное отвлечение и освобождение. Когда она в последний раз позвонила ему с телефона на чердаке и несла невменяемый вздор, он как раз вступал в собственный кризис.
У кризиса было имя и лицо. Ее звали Анки Витт. Она была голландской художницей, вернувшейся в Европу, проведя некоторое время в Южной Африке, где работала на АНК, оставив искусство ради политики, Она создавала произведения, которые Хедли ненавидел, которые, казалось, были исключительно об идеях и очень мало о красках: крупные планы частей ее тела, разнообразным образом привязанные проволокой к автомобильным аккумуляторам или Библиям, умышленно и по-детски невинные образы ее самой, которую насилует ее отец. На огромных квадратах холста она наносила буквами по трафарету бессвязные отчеты о подобных издевательствах, не подкрепленные проницательностью, толком и расстановкой. Она не была особо молодой, возможно, лет тридцать восемь — но сохранила самонадеянность молодой женщины и детскую веру в свои силы. Она не была особенно привлекательна — у нее были обескураживающе большие, квадратные зубы и тупое выражение лица — как у коровы. Но когда она входила в комнату, ее сексуальность заставляла умолкнуть все разговоры. Каким-то образом это было связано с чувством — внушаемым ею мгновенно — что она ничего не боится, и что смутить ее невозможно. Она талантливо занималась само-пиаром и давала материал для горячих новостей, и, даже когда она скучала или хамила, журналистам был гарантирован интересный материал.
Привести ее в галерею было блестящей акцией Оливера; художники, на которых Мендель сделал имя в шестидесятые и семидесятые, уже настолько прочно вписались в истэблишмент, что галерее грозило превратиться в парк динозавров. Оливер получил инструкцию привести художников, которых покупатели могли себе реально позволить хотя бы год-два, чьи работы продавались бы за тысячи, а не десятки тысяч.
Оливер весьма результативно представлял интересы нескольких молодых художников, и не только живописцев, он регулярно поддерживал контакт с большинством из них, но держался с ними на профессиональном расстоянии. Помимо устройства экспозиций, он выступал в качестве агента и своего рода брачного посредника, представляя их коллекционерам, которым эти художники, скорее всего, могли бы понравиться, время от времени получая комиссионные за работу на конкретных площадках. Но в отличие от некоторых галеристов, собиравших художников, как трофеи крупной дичи, он предпочитал удерживаться от излишней близости. Он утверждал, что, если отношения остаются сугубо профессиональными, это облегчает обсуждение финансовых вопросов для обеих сторон.
Анки была не такой. Похоже, она стремительно стала его новым лучшим другом. Если бы она просто три раза подряд пришла на званый обед, Хедли бы это не волновало. Но она начала заходить без предупреждения — и только тогда, когда Оливер был дома — или появляться у Менделя, когда он собирался уходить, и тогда ему приходилось брать ее с собой и подвозить до дома, или, что еще хуже, менять свои планы, чтобы вписаться в ее пожелания. Случалось, что Хедли уже начинал готовить, и тут Оливер звонил, чтобы сказать: «Анки притащила меня в этот потрясающий бар, который она нашла. Хочешь к нам присоединиться?» Или: «Анки говорит, что я должен посмотреть этот корейский фильм в Керзоне. Давай, приходи, потом можем пойти куда-нибудь».
Такой напористый с другими, Оливер, казалось, не способен был сказать ей нет. По крайней мере, он всегда старался включить Хедли. Анки никогда этого не делала. Хедли, возможно, не чувствовал бы такой угрозы с ее стороны, если бы ей хватило ума хоть как-то попытаться завоевать его расположение и симпатию. С их первой встречи, когда она увела взгляд в сторону, произнося «О, привет», пока Оливер представлял ее, она едва признавала его существование.
Те несколько раз, когда она звонила, а он брал трубку, она говорила только, «Оливер дома?» Эту проблему она решила целиком и полностью, взяв у Оливера номер его мобильного. Она ела то, что приготовил Хедли без комментариев, она заглядывала в его студию без комментариев. Если она обнаруживала, что сидит рядом с кем-то, кто не был Оливером или знаменитостью, то игнорировала их, чтобы поговорить с Оливером через стол. Она не пренебрегала даже тем, чтобы попросту занять место его соседа, когда тот на минуту выходил из комнаты и, смеясь, отмахивалась от любых возражений.
Анки много смеялась и смешила людей. Даже если бы в ее голосе не было ноты гудения циркулярной пилы, ее можно было бы быстро отыскать в толпе по верному признаку — кругу смеющихся и не особо разговаривающих людей. Она могла быть очень остроумна, как часто бывает с монстрами, всегда за счет других — как правило, за счет тех, кто находился на расстоянии слышимости от нее. Точно так же, как есть люди, которым кажется, что загул не доведен до логического завершения без того, чтобы кто-нибудь не вырубился или не проблевался, так и Анки, казалось, не чувствовала себя социально состоявшейся, пока кто-то, как правило, женщина, не выскочит из комнаты в слезах или, еще лучше, не нападет на нее словесно или с бокалом вина. Тогда глаза ее сияли, и некое влажное удовлетворение овладевало ею. И если она вообще бывала когда-либо милой или любезной, то именно в течение часа после такой сцены, точно в ней насыщался некий внутренний голод, и она могла, наконец, уделить хоть какое-то внимание и другим.
Хедли пытался. Конечно же. Потому что он любил Оливера и готов был пройти по битому стеклу, только бы доставить ему удовольствие. Ему всегда нравились друзья Оливера, сначала просто потому, что Оливер нравился им, а затем и сами по себе. Многие из его лучших друзей стали теперь их общими друзьями. Но Анки победила его. Он старался, но даже когда он смеялся над ее шутками, ее смех слегка тускнел, и она отворачивалась, точно от дурного запаха.
Тогда он попытался возражать. Он сказал Оливеру, что она хамка, но это было все равно, что напомнить — дождь мокрый. Оливер просто пожал плечами и сказал — ну что я могу сделать, она приносит самую высокую прибыль, и так далее. Тогда он попытался заострить внимание на том, что у нее нет никаких границ, что она самым очевидным образом влюблена в Оливера и хочет его целиком для себя.
— Ну да, она не уверена в себе. А как может быть иначе, после того, через что ей пришлось пройти? — сказал Оливер. — Она знает, что я не свободен.
— Она что, так и сказала?
— Она же была здесь. Она видела тебя. Эй, ты что, малыш? Ты ревнуешь?
Тот факт, что тема была затронута, по крайней мере, означал, что Оливер понял — Хедли она не нравилась. Но тогда он просто перестал приводить ее домой и привлекать Хедли к участию в их встречах, превратившихся теперь, по сути, в настоящие свидания.
Первый и второй раунд в пользу Анки.
Оставаясь слишком часто в одиночестве, расстроенный и чувствующий, что он совершенно неправильно действовал в сложившейся ситуации, Хедли попытался отомстить. И начал изредка видеться с красивым, любящим пофлиртовать бывшим Оливера, который стал парить над ним, как пресловутый ястреб над цыпленком. Положение ухудшилось еще и потому, что бывший, почуяв поощрение, преисполнился энтузиазмом, и когда искушаемый оттолкнул его, пригрозил рассказать Оливеру, что они уже спали вместе — дабы помочь Хедли принять решение.
В конце редкого события — тихого домашнего вечера, только вдвоем — Хедли все-таки сломался. Это была их годовщина, Оливер был очень внимателен и преисполнен довольно сентиментальной ностальгии и, что было лучше всего, ему удалось ни разу за весь вечер не упомянуть Анки. Они не поддались располагающему к лени анафродизиаку — с комфортом завалиться перед телевизором — единодушно легли в постель рано и занимались такой любовью, которая начисто вышибла у Хедли из головы игривого бывшего Оливера. И тут зазвонили телефоны, сначала мобильный Оливера, закутанный где-то далеко в куртке, а затем домашний, всего в нескольких дюймах от постели.
Оба мужественно проигнорировали звонки, Оливер даже придавил аппарат подушкой, прежде чем вернуться к прерванному занятию, но потом щелкнул автоответчик в кабинете. Скоро туда, где они лежали, через открытые двери донеслись безошибочно узнаваемые звуки голоса Анки.
— Оливер? Олли! Я знаю, что ты там. Слушай, ты красавчик-трахарь, возьми трубку. Возьми прямо сейчас!
И так далее.
К сожалению, автоответчик был настроен, чтобы принимать длинные, запутанные сообщения от капризных художников, так что ограничения по времени не было. В конце концов, она повесила трубку, но не раньше, чем настроение в спальне опустилось до той точки, когда она вполне могла бы лежать там между ними.
Хедли терял самообладание так редко, что это было похоже на буйный припадок ярости, обрушившийся на него.
— Почему бы тебе не переспать с глупой коровой, просто чтобы она заткнулась?
— Только не начинай снова.
— Но ведь она же этого хочет! Ведь так?
— Нет. Она…
— Оливер, это сексуальное домогательство. И точка. Ты что, не видишь? Она встает между нами, а у меня самого не хватает сил, особенно когда ты ее там обхаживаешь.
— Она друг, Хед.
— Тебе не кажется, что это немного непрофессионально?
— Отвали.
Оливер никогда так с ним не разговаривал, даже когда злился. Они оба замолчали, вероятно, шокированные в равной степени. Затем телефон снова начал звонить.
— Что ж ты за мужик, если не можешь ей сказать, чтобы отвязалась, — сказал Хедли.
— Нет!
Оливер попытался дотянуться до телефона первым, но Хедли оттолкнул его в сторону так яростно, что тот ударился головой об изголовье кровати.
— Вот и прекрасно, — подумал он. — Так тебе и надо. Он отбросил подушку в сторону и схватил трубку.
— Слушай, ты, бездарная сука…
— Что?
— Рейчел?
— Петрок?
— Извини, я… Это Хедли, мама. Петрок мертв. Почему ты шепчешь?
— Она не должна меня слышать, — прошипела Рейчел. — Она там, под столом там и… Ох, твою мать. Хедли, ты все еще там?
— Да, — вздохнул Хедли.
— Камни. Сколько их должно быть, чтобы все было идеально?
— Какие камни, мама? Где Энтони? Ты приняла свои таблетки?
Так начался последний в жизни Рейчел сорокаминутный телефонный разговор.
К концу его Оливер накинул одеяло на плечи Хедли, сам надел халат и ушел смотреть телевизор. Швырнув кое-что из одежды в сумку, Хедли заглянул к нему.
— Извини, что я тебя головой приложил, — начал он.
Оливер ничего не ответил.
— Ей снова совсем плохо. Я лучше съезжу. Не понимаю. Может, вальпроат работает хуже лития, или у нее все началось снова, или…
Он понял, что Оливер не смотрит на него, и ушел.
Большую часть пути он кипел от злости, гнал как сумасшедший на обеих скоростных автомагистралях. Остановившись заправиться или выпить кофе, он включил свой мобильный в надежде, что Оливер оставил сообщение, но только для того, чтобы вознегодовать снова, когда увидел, что сообщения не было.
Когда он нашел Рейчел мертвой, все эти мысли рухнули, за исключением мимолетно тихого, детского голоса, сказавшего:
— Что ж, теперь ему придется быть со мной милым.
Оливер повел себя безупречно. Как только до него дошла эта новость, он купил безумно красивые цветы и отослал их Энтони, и цветы были от него, а не от галереи. Цветы от Менделя были далеко не такими особенными, но за последние годы она и не приносила им существенных денег, и у нее не было там персональной выставки с середины восьмидесятых. Оливер приехал на похороны и привез Хедли костюмы на выбор, а еще рубашку и черный галстук, купленный для этого случая. Он остался на одну, невероятно странную ночь и спал в старой койке Петрока под ним, а назавтра уехал рано утром, на прощанье с теплой искренностью наказав Хедли, что он должен оставаться столько, сколько нужно.
С тех пор он звонил каждый день и даже послал несколько открыток. Вместе они поддерживали иллюзорную непрерывность их нормальной совместной жизни, обмениваясь скучными битами информации о том, что делали и с кем говорили. Он любил Хедли и скучал по нему, говорил Оливер. Он не мог дождаться, пока тот вернется домой. Ой, а какую ткань брать на старый кухонный диван, в мягкую розовую полоску или с розовато-коричневым узором, или серовато-коричневую, на ощупь как замша? И если он пошлет Хедли пачку каталогов, может, Хедли выберет светильники для нового книжного шкафа? Ну а потом, как-то утром, убийственно спокойно, подобно сцене в фильме ужасов, где зрители вдруг видят, что убийца появляется в дверном проеме за спиной героини, Оливер обронил мы.
— Думаю, — сказал он, — сегодня вечером мы пойдем посмотрим еще один фильм с Гун Ли.
Хедли продолжал отвечать легко и непринужденно и вскоре повесил трубку, но когда Энтони начал спрашивать его, все ли у них в порядке, ему пришлось уйти из дома на некоторое время. Мы могло относиться к нескольким людям, но корейские фильмы Оливер смотрел только с Анки. И потом была эта маленькая сложность по поводу еще один, что подразумевало, что, пока Хедли отсутствовал, они ходили в кино не один раз.
Ему нужно было поговорить об этом с кем-то. Морвенна. Если бы. Даже в своей взрослой странности, она оставалась хорошим слушателем и встала бы на его сторону с надежностью магнитного стрелки компаса, указывающей на север.
Энтони совершенно бы его не понял. Если уж Хедли не мог постичь мотивы Анки, то как он мог ожидать этого от отца? Злоба не входила в его лексикон. К тому же, современная жизнь Лондона так долго и так далеко оставалась за пределами его сферы деятельности, что объяснять ему было бы похоже на попытку объяснить Уильяму Пенну что такое хаус-музыка.
Гарфилд был не лучше, но по другим причинам. Он был слишком уж старшим братом, всегда таким возвышенным, таким зацикленным на том, чтобы сделать приятное Рейчел и Энтони, и было просто чудом, что он сумел сосредоточиться на хоть на какой-то девушке достаточно долго для того, чтобы убедить ее выйти за него замуж. С тех пор, как он бросил юриспруденцию ради того, чтобы примерить на себя роль Иосифа Плотника, туман торможения, повисший между братьями, стал гуще, чем когда-либо. По теории Оливера, при всей благожелательности Гарфилда, мысль о том, что брат у него гомосексуалист, была ему глубоко неприятна, а посему он пытался ее обойти, обращаясь с Хедли так, будто тот так никогда и не повзрослел. При этом оскорбительным подтекстом, конечно же, оставалась мысль о том, что гомосексуальность была всего-навсего этапом, который, в конечном счете, Хедли перерастет.
Пока Хедли не было дома, решение пришло в виде телефонного звонка, на который ответил Энтони. Гарфилд приглашал их в воскресенье на ланч. Хедли поговорит со своей невесткой. Хедли отвез Энтони в Фалмут на собрание, а потом они отправились на остаток дня к Гарфилду и Лиззи. В воздухе уже веяло весной. Деревья зазеленели, а в полях, покрытых нарциссами, несорванные цветы почти все увяли и побурели. Как будто перекликаясь с голосистым пением птиц на улице, собрание оказалось чрезвычайно многословным.
Гарфилд казался более счастливым и менее задумчивым, чем его видели все последние недели, и за ланчем он объявил, что собирается вернуться в юриспруденцию. Человек, которого он представил после собрания, работал на одной из многочисленных фирм в Труро, обслуживающих суды графства. Он полагал, что сможет найти для Гарфилда вакансию с шестимесячным испытательным сроком. Гарфилд, в свою очередь, ликвидирует бизнес по ремонту инструментов и через месяц начнет работать. Была достигнута договоренность, что, в качестве уступки его совести касательно зарабатывания денег на бедах других, он будет оказывать только безвозмездные юридические услуги и предоставлять бесплатные юридические консультации.
Энтони был этому рад, но, как показалось Хедли, не настолько, как этого хотелось бы Гарфилду. Гарфилду всегда хотелось больше, чем мог дать любой из родителей, и в последнее время он мало виделся с Энтони и не знал, насколько вялыми стали все его реакции со дня смерти Рейчел. Хедли понимал, что ему бы надо возмущаться той скоростью, с которой Гарфилд устранился и оставил ему всю работу по разборке вещей Рейчел, но на самом деле он был этому рад. У Гарфилда был сентиментальный подход связывать все со своей собственной эмоциональной историей, что превратило бы даже разборку коробки с ее старыми туфлями в нескончаемый процесс.
Все происходящее означало резкую смену взглядов у Лиззи. Она всегда была нацелена на то, чтобы спасти Гарфилда от юриспруденции и Лондона, и, казалось, цеплялась за поддержание хилого бизнеса своего отца как за своего рода священный долг. Он посмотрел на нее, сидевшую напротив, и в ответ получил внимательный взгляд, говоривший — стоит немного подождать.
Ему нравилась Лиззи, несмотря ни на что. С того самого дня, когда Гарфилд привез ее погостить у них в Пензансе, он наслаждался молниеносным взаимопониманием. И теперь ему не нужно было смотреть на нее, чтобы понять, что она хочет, чтобы он остался с ней, пока другие обсуждают прогулку до замка Пенденнис после ланча, собираясь насладиться идеальной погодой.
Она была архетипически хорошей девочкой, из числа тех, кто держит в ванной махровую полоску, чтобы собирать волосы на время тщательного пилинга лба и шеи. Она напоминала ему Лауру и Мидж, с которыми он делил квартиру, порядочных девочек, изучавших реставрацию картин. Такие хорошие девочки, девочки, которые думают о людях только хорошее, и, таким образом, заставляют стремиться к тому, чтобы не разочаровать их, теперь редко встречались ему в жизни.
На втором этаже в доме располагалась симпатичная гостиная. Как только Гарфилд и Энтони отправились нагуливать аппетит вдоль по садовой дорожке, Лиззи повела его туда, с кофе и шоколадными конфетами. Хедли принес их, зная, что она не держит шоколад в доме, считая его неотразимым соблазном.
— Я думаю, то, что ты делаешь для отца, просто замечательно, — сказала она сразу. — Гарфилд действительно ценит это, я точно знаю. Ты гораздо сильнее, чем он. Эмоционально, я имею в виду. По твоему мнению, как он себя чувствует?
— Лучше. Определенно. Он начал понемножку заниматься родословной семьи, а это уже просто супер, потому что дает ему цель.
— Разве он все это уже не знает?
— Свою часть, безусловно, но ее жизнь полна тайн. За мной гонялись все эти составители некрологов, и думаю, что именно это, в конце концов, вытащило его из кресла. Сейчас он логинится на всех этих сайтах Новой Англии и Нью-Йорка и ищет там ее. Но поскольку Келли не такая уж необычная фамилия среди ирландских иммигрантов, работы у него будет по горло.
Он взял конфету, потом сообразил предложить и ей, но она отмахнулась.
— Так. Ты когда назад? — спросила она.
— Ну… знаешь. Думаю, скоро. Хотя это даже весело — валять с ним дурака. Я всегда смотрел на таких печальных типов, доживающих век со своими матерями и думал, ну как же такое возможно? И вдруг понял.
Они рассмеялись.
— Оливер, должно быть, скучает по тебе, — заметила она.
— Хмм.
Он собирался деликатно углубиться в тему, но лицо Лиззи был настолько чистым и отзывчивым, что он не мог устоять перед соблазном немного ее шокировать.
— На самом деле я думаю, у него роман, и он рад, что я ему не мешаю.
— Не может быть. Хедли, ты что, серьезно?
— Ну не знаю, может, там и нет ничего. Расскажи мне лучше о вас двоих. Что там насчет того, что Гарфи возвращается в юристы?
Он похлопал по маленькому диванчику рядом с собой. Вся мебель была несколько кукольных размеров, потому что это был один из тех домов, где комнаты выглядели идеально большими, до тех пор, пока вы не расставили там мебель или не открыли дверь. Хедли подумал виновато о двенадцатифутовом монстре шириной с кровать, который он недавно заказал для их гостиной в городе, а потом обнаружил, что представляет себе, как на нем, распластавшись, разлеглась Анки Витт. Лиззи села рядом и он, было, приготовился начать свой рассказ, когда заметил, как изменилось у нее выражение лица в лукавом намеке на улыбку.
— Что? — спросил он.
— Ты не поверишь, — ответила она. — Наконец-то, после такого долгого ожидания ты станешь дядей.
— Нет, не может быть! Ох, Лиззи, это фантастическая новость!
Он обнял ее.
— Когда вы узнали?
— Несколько дней назад, на самом деле — раньше. Но убедились только вчера. Как только мы узнали, Гарфилд позвонил пригласить вас.
Она рассмеялась. Счастье было безгранично и изменило Лиззи. Он изумился ее сдержанности, тому, как она ухитрилась скрывать это все утро и на протяжении всего ланча.
— Ты думаешь, он теперь сообщает Энтони?
— Конечно. Ты же знаешь Гарфилда. Вот, смотри, что я сделал, папа.
Ее мгновенная оценка самой сути Гарфилда не стала менее сокрушительной, только потому, что выдана была любящим голосом.
— Мы вообще-то собирались еще подольше никому не говорить. Я не хотела огорчать Энтони своими новостями так скоро после Рейчел.
— Он будет на седьмом небе. Даже не сомневаюсь.
— Ну и хорошо.
Она снова рассмеялась, передав ему мимолетное представление о том, какую полноту чувств и удовлетворение ей принесет материнство. Он съел еще конфетку, а она снова от них отмахнулась, уже сейчас контролируя то, что будет есть бедняжка ребенок.
— А как у тебя дела? — спросила она. — Я хочу услышать все обо всех. Ты же не всерьез это об Оливере?
— Нет, нет. И рассказывать нечего, — сказал он. — Все чудесно, и продолжение истории будет чудесным, и Оливер прекрасный, да и я неплох.
Она согласилась со сказанным и налила ему еще одну чашку кофе. Когда Гарфилд и Энтони вернулись, Энтони был почти так же счастлив, как и будущая мать, а Гарфилд был невероятно благостен в своих попытках не выглядеть ужасно довольным собой. Хедли улыбнулся им всем и изобразил на своем лице зеркало, в котором отразилась именно та версия его самого, которая меньше всего расстроила бы их. Этому трюку он научился в детстве. В семье из убежденных правдолюбцев, чтобы все не рассыпалось, кто-то же должен был быть способен изредка солгать во спасение.
Тем вечером он усадил Энтони за компьютер с огромной коробкой бумаг Рейчел, в которых, по его разумению, могли найтись какие-то зацепки для его изысканий в семейной истории, а сам незаметно поднялся на ее чердак.
После визита стекольщика никто туда не заходил, но много чего нужно было сделать. Во многом помещение оставалось лучшей комнатой в доме, естественно, для того кто живет один, и она будет утрачена, если превратить ее в мрачный мавзолей. Вдохновленный некоей обнаруженной там тканью (она ему понравилось, хотя была совершенно непригодной для него и Оливера), он представил себе чердак прибранным, перекрашенным, устланным ковром и превращенным в восхитительную солнечную комнату, где Энтони смог бы и посидеть, и почитать, и подремать.
Ремонт в помещении был необходим. Конечно, что-то нужно было делать со смахивавшей на стремянку лестницей и с дурацким люком, совершенно не подходящими для пожилого человека, у которого в один прекрасный день ослабеют ноги. Нужна была нормальная лестница с перилами. Нужен был обогреватель для холодных месяцев. Невероятные наслоения краски, наляпанные, растоптанные или растекшиеся по полу и единственной стене без окон, были слишком толстыми, чтобы их можно было просто закрасить. Придется отжигать, а потом соскребать и шкурить. Доски пола, как он впервые заметил, были прекрасно широкими. Может быть, это даже были старинные доски, взятые с какого-нибудь потерпевшего крушение корабля, когда изначально возводили эту эксцентричную наблюдательную вышку. Их можно было заново отшкурить до чистоты и натереть воском, а потом он поищет несколько турецких или иранских ковров. Даже современные ковры быстро выгорят на солнце, удовлетворив требования хорошего вкуса.
Хедли притащил большую картонную коробку из запаса, собранного по супермаркетам для этой цели, несколько мешков для мусора и метлу. Не использованные до конца краски и кисти получше он сложил в коробку, чтобы взять в Лондон и добавить к собственным запасам. Остальное — изломанные кисти, покореженные тюбики из-под краски, ложки и мастихины, которыми она пользовалась так жестко, что все они погнулись и уже ни на что не годились — он сгреб в мешки для мусора. Он разобрал мольберт, который все равно был сломан ею, возможно, в последнюю ужасную ночь, и отнес его вниз по лестнице вместе с также сломанным стулом. Он выплеснул в окно воду из чайника и сунул его в мусор, туда же отправились коробка из-под печенья, измазанные краской чайные пакетики и грязноватые кусочки сахара. Сентиментальное чувство остановил его руку, готовую выбросить и поднос тоже, потому, что это был поднос, который для нее сделал Петрок, изучая плотницкое дело. Обильное использование растворителя и пчелиного воска могло бы спасти поднос, но вполне возможно, Энтони захочет сохранить его с брызгами краски в память о матери, а также и о сыне.
Наконец пространство было расчищено, и там стало относительно свободно. Он мог начать работу над массой шкафов и чуланчиков на задней стене меж дымоходами.
Пока он наводил порядок, между ним и Рейчел завязался своего рода мысленный диалог. Беспорядок был настолько же в ее характере, насколько он обладал стремлением избавляться от беспорядка. Он был очень аккуратным художником. Это стало внешним проявлением того, что всегда удерживало его работы в чисто декоративном секторе художественного спектра. Но как только он начал опорожнять шкафы, ее веский голос взял вверх, а его любезно хлопотливый был повергнут в молчание.
Он опустошил первые два шкафа поменьше и вдруг ему мучительно захотелось, чтобы рядом помощником оказался Оливер или, еще лучше, Морвенна. Там было столько всего разного и по большей части такого высокого качества. Вначале он нашел только блокноты и альбомы для рисунков. Она была заядлой рисовальщицей и всю жизнь придерживалась привычки делать наброски с натуры в качестве подготовительного упражнения, прежде чем начинать работать красками. Она рисовала, подобно тому, как музыкант может разогреваться на арпеджио или этюдах, чтобы ощупью продвигаться к нужной тональности. Она рисовала использованные чайные пакетики, стертые кисти, выдавленные и закрученные до конца тюбики из-под краски. Там был альбом, в котором тщательно была отражена и преображена большая часть всего того, что он только что вынес на помойку.
Она рисовала и тогда, когда ждала или болела. Наверняка какой-то психиатр или трудотерапевт давным-давно научил ее использовать профессиональное мастерство, работая с карандашом 2B и клочком бумаги, чтобы временно приостановить работу ума, когда уму угрожает перегрузка. Или чтобы отвлечь от раздражения, когда любые обстоятельства — будь то стояние в дорожной пробке или отложенная встреча — грозят наполнить ее бессмысленным гневом. Многие свои альбомы она выбрасывала — заполненные, они представляли для нее не больше ценности, нежели пустые тюбики из-под краски. Но в пыльной куче спасшихся трофеев он нашел быстрые наброски всех их, сначала младенцами, потом детьми, сделанные в приемной Джека Трескотика зарисовки и бесчисленные наброски видов из окна автомобиля. В машине у нее всегда лежал альбом для рисунков. Наверняка и сейчас, если пойти посмотреть, в бардачке лежит еще один. Были бесчисленные рисунки ее правой руки (она была левшой) и несколько, только чуть погрубее — ее левой.
Созданные мимолетно, не предназначенные для хранения или продажи, эти изображения смешивались в полном беспорядке, в чем-то совпадая друг с другом, а в чем-то друг друга перечеркивая. Хорошие рисунки бывали погублены какой-нибудь оплошностью, перечеркивающей уже сделанное, или ее собственным стихийным озорством, побудившим добавить некоторый элемент карикатуры или комикса. Но их совокупный эффект состоял в том, что они подытоживали не только ее феноменальный, беспечный талант, но и ту прискорбную истину, что только искусство способно было успокоить и сосредоточить ее невероятно беспокойную личность; искусство победило там, где семья проиграла. Рисунков из депрессивных периодов здесь не было, только мимолетные свидетельства времен погружения в депрессию и выхода из нее. Должно быть, каждый раз при выписке из больницы она уничтожала большую часть работ, сделанных там. Как-то раз она пошутила, что в депрессии никогда не берет в руки карандаш, потому что некая жалкая, но уцелевшая крошечная частица ее здорового мозга сохранила то, чему ее учили — депрессия и острые предметы есть две вещи несовместные.
А потом он нашел законченные картины. Несколько совершенно готовых к продаже из ее пространного, фигуративного периода после Петрока, которые, по какой-то причине, она не вставила в рамы. Картины, которые у Менделя никогда не брали. Там были знакомые, дотошные эскизы раковин и фруктов. И корнуолльских изгородей, и цикл, изображающий зловещих черных птиц — грачи? вороны? — которые он никогда не видел. Даже если отбросить треть из них, останется достаточно для посмертной выставки значительного размера в галерее Ньюлина, сохранившей ей верность в более позднем периоде. Но затем он открыл другие шкафы, побольше, которые, как он впервые заметил, напоминают похоронные склепы, и обнаружил там восхитительные, почти точные копии знакомых работ, которые давно обрели дом в различных коллекциях. Произведения, которые, если повесить их рядом с более известными «законченными» двойниками, показали бы, насколько тщательно продуманным был ее, казалось бы, спонтанный творческий поиск.
В ночь ее смерти Гарфилд упомянул, что обнаружил ее старую абстрактную работу времен шестидесятых, и Хедли не терпелось увидеть ее самому. Гарфилд говорил о большом круге в оттенках синего и серого. Холст был наполовину закреплен на подрамнике, наполовину свисал с него. Его с такой силой запихнули в шкаф, что один угол подрамника был фактически сломан. Может быть, она начала натягивать холст заново, собираясь закончить работу, а может в порыве экономии, хотела соскоблить краску и писать на нем заново.
Он развернул холст, удивленный его свежестью, и сразу заметил, что это вовсе не старая работа. Подрамник новый, такую конструкцию она начала использовать всего лишь лет десять тому назад или около того. Краски были на палитре, которую он только что выбросил. Он еще раз взглянул на них. Краски слегка размазались там, где она, как обычно, закрыла всю палитру пищевой пленкой, чтобы они не высохли за ночь.
Холст был большим по сравнению с работами, которые она писала после Петрока. Такие вещи она имела обыкновение делать, когда все еще предпочитала работать в студии на заднем дворе. А там у нее не было ограничений по размеру, какой можно протащить через люк или окно. Не думала она и о том, чтобы работа была достаточно небольшого формата для продажи туристам по практичной цене.
Ему захотелось, чтобы Оливер был рядом, чтобы поразиться вместе с ним, помочь и дать совет. Это было удивительно. Совершенно не для дома. Всего лишь квадратный метр, возможно, но все же огромный, величественный манифест для музея или дома богатого человека. Взволнованный, он вернулся к шкафам и нашел еще восемь холстов, на сей раз на неповрежденных подрамниках. Работы были закончены, даты небрежно проставлены на оборотной стороне, а также подписаны на лицевой. Она работала как одержимая, ведь эти картины она закончила всего за месяц до смерти.
Он разложил их вокруг себя, подобно экзотическим коврикам. Они составляли своего рода серию, поскольку все представляли собой вариации на тему круга. Там был один огненно-красный круг, в сущности — солнце, а другой, молочно-белый, точно передавал оттенок таблетки — ее нового лекарства. Остальные шесть были не такими идеально круглыми и более натуральными. Целых десять минут или больше он пристально вглядывался в них, прежде чем узнал ее драгоценные гальки, которые, казалось, всегда были при ней на чердаке, и которые он только что убрал в ванную.
Она написала их с таким точным соблюдением деталей и настолько больше натуральной величины, что изображение стало абстрактным. Или, может быть, она просто показала то абстрактное искусство, с каким природа поработала над ними? Камень, который на первый взгляд казался просто коричневатым, обнаруживал — если посмотреть на него ближе — завитки розового, синего и глубочайшего пурпура. И все же они уже не были просто галькой. Она что-то добавила или что-то обнажила.
Хедли откинулся на спинку стула, отдавая себе отчет о звуках передвигающегося внизу Энтони, но был не в силах оторваться. Он представлял себе, как эти огромные, блистательные холсты будут выглядеть, развешанные последовательно, именно как серия, в пространстве светлом и достаточно объемном для того, чтобы их цвета вибрировали от стен как ряд окон в соборе. Было слишком рано беспокоить Энтони такими известиями, но картины нужно показать, а не просто продать. Оливер знал бы, как поступить. Хедли принялся осторожно задвигать их обратно в хранилище. Мысли в его голове неслись вперед. Было ли в шкафах абсолютно сухо? Достаточно ли страховки домашнего имущества? Когда он сможет убедить Оливера приехать посмотреть на них?
Мысль об Оливере неизбежно привела к тому, что перед его внутренним взором встал образ Анки. И внезапно Хедли удалось понять, почему он настолько бессилен перед этой женщиной. Да потому, что она так похожа на Рейчел. Инстинктивно почуяв слабые места противника, она коснулась сформированных в отрочестве условных рефлексов никогда не угрожать хрупкому душевному равновесию Рейчел и не нарушать его, как бы плохо она себя ни вела. Как и Рейчел, Анки была яркой, пренебрежительной, неуправляемой — личностью грозной, настойчивой, жаждущей эмоций, и в глубине души он хотел умилостивить ее и угодить ей. Но она даже отдаленно не была так талантлива, и в этом, возможно, как раз и заключался шанс победить ее.
Не то, чтобы он когда-либо побеждал свою мать или хотя бы выстоял против нее. Он просто устранялся с поля боя.
Убрав последнюю картину на место, он собирался пойти вниз и приготовить что-нибудь легкое, но питательное на ужин для Энтони. Он уже готов был открыть люк и выключить свет, но тут снова уселся в старое, поломанное кресло, где его мать провела столько мучительных часов, и, сам побежденный, попытался извлечь скудное утешение из того, что, возможно, близость к крупному хищнику защитит его от хищника поменьше.