(1960/1961)

Масло на чайном подносе

Идентифицированный лишь недавно как ранняя работа Келли, благодаря документу, найденному новым владельцем среди бумаг покойного отца, этот задумчивый этюд, изображающий коров на пастбище Порт Медоу в Оксфорде в погоду настолько мерзкую, что весь пейзаж кажется подтопленным, датируется несчастливым годом пребывания Келли в городе. В основном самоучка, она, когда могла, посещала лекции и натурные классы в Эшмоловском музее, но была настолько бедна, что ей часто приходилось писать, как в этом случае, на любом подвернувшимся под руку предмете с достаточно большой плоской поверхностью. Порт Медоу демонстрирует безошибочные признаки того, что после того, как картина была закончена, чайный поднос снова использовался по прямому назначению.

(Из коллекции мисс Ниобы Шепард)

Грязными февральскими днями, перед самыми сумерками у Энтони как раз наступало любимое время, когда он мог забиться в угол и укрыться от всего. Не было ни туристов, ни даже школьных экскурсий. Он мог свободно бродить из одного сумрачного зала в другой, и никто его не видел, пока он изучал витрины с сокровищами, пребывая в мире грез. Ему бы надо сидеть в Бодлеанской библиотеке, углубившись в старые газеты, которые он заказал себе еще утром, но мысли не давали ему покоя.

Шел первый год его учебы на степень в магистратуре, и он едва осмеливался признаться самому себе, что выбор романов Смоллетта на хлипкой основе того, что «Хамфри Клинкер» нравился ему больше, чем кому-либо другому из всех его знакомых, был ошибкой. Решив взяться за эту тему, он самым добросовестным образом прочитал все или, во всяком случае, большинство других произведений Смоллетта. И к своему разочарованию обнаружил, что «Хамфри Клинкер» так и остался единственным романом, сохранившим для него свое очарование. Но даже и эта книга после внимательного изучения стала быстро терять свою привлекательность. Он уже начинал чувствовать себя самозванцем и гадал только, когда это станет ясно и его руководителю.

Охрана в музее в это время суток была весьма небрежной, если только не заявлялась школьная экскурсия. Нескольким охранникам, патрулирующим галереи, по всей видимости, страшно не хотелось возвращаться к должностным обязанностям после полуденного перерыва на чай, и они прибегали к любым оправданиям, чтобы слоняться в холле, болтая с продавщицей открыток, так что Энтони был удивлен, обнаружив, что его одиночество нарушено.

Она была высокая и худая, почти костлявая. Короткие, темно-каштановые волосы она заложила за уши и заправила под берет. На ней были черные слаксы и черные туфли на плоской подошве, смахивающие на балетки. Укутана она была в огромный макинтош, несомненно предназначавшийся для мужчины. Она напомнила ему женственную актрису, пытающуюся выдать себя за мальчика — Кэтрин Хепберн в «Сильвии Скарлетт». Похоже, что они были ровесниками, но, возможно, она была немного старше; у него было мало опыта с женщинами, и он плохо разбирался в возрасте.

Она разглядывала витрину с фарфором, одну из тех витрин, содержимое которых имеет беспорядочный вид коллекции, завещанной музею состоятельным жертвователем при условии, что коллекция так и останется в своем прежнем виде.

Под его изумленным взглядом, она сдвинула стеклянную дверцу витрины, по всей видимости, не думая о том, что кто-то может за ней наблюдать, вынула небольшую сине-белую чашу вместе с этикеткой и закрыла дверцу. Она не стала запихивать чашу в карман или сумку, а просто подошла к окну, чтобы рассмотреть ее поближе и повнимательней. Возможно, она была сотрудницей музея, но ее макинтош делал такое предположение маловероятным.

Он не мог поверить, что можно совершать преступление с такой изящной беспечностью. Когда он подошел поближе, она не сделала ни малейшей попытки спрятать чашу, но просто на какое-то время, прежде чем вновь погрузиться в созерцание, с полным безразличием посмотрела ему в глаза.

— Вы действительно… — начал было он, но остановился, чтобы откашляться, потому что его голос прозвучал как-то не так. Теперь она смотрела на него, ее мальчишеский вид оказался простой маскировкой. — Вы не можете вот так запросто брать вещи из витрины, — сказал он.

— Неужели? Но я только что именно так и поступила, — ответила она. Голос у нее оказался резким, не соответствующим внешности, акцент — американским или канадским, сухим, странным образом театральным. — Мне нужно было рассмотреть ее в лучшем свете; эти витрины такие мрачные. Вот посмотрите. Что если…? Как они получали этот цвет? Как вы думаете, это действительно синий или все же своего рода зеленый? На самом деле, здесь реально оба цвета. Может быть, они накладывали цвет слоями. И фон на самом деле не белый, а какой-то серо-голубой.

Его пробило потом. Кто-то может войти в любой момент. Он осмотрелся. Снизу, от прилавка с открытками доносились смех, шум шагов и голоса людей, пришедших на лекцию по истории искусства.

— Это Мин, — сказал он. Он приходил сюда так часто, что некоторые разделы коллекции знал почти что наизусть. Она бросила быстрый взгляд на этикетку и швырнула ее на пол.

— Да мне это как-то все равно, — ответила она. — Мне интересен только цвет. Но даже этот свет безнадежен! Как можно жить со всеми этими тучами и дождями? Нам нужно отправиться на юг, вот просто всем нам. Мне совершенно необходимо посмотреть на нее дома под настольной лампой.

Она сунула чашу в карман и широким шагом направилась прочь, к лестнице и голосам.

Он поспешил за ней. «Вы не можете, — сказал он. — Пожалуйста. Я… разве Вы не видите, что я должен кому-то сказать?»

— Почему? — Она остановилась и с любопытством посмотрела на него. — Вам-то что до этого?

— Потому что я видел. Если я ничего не скажу, значит, сам стану сообщником.

— Витрину оставили незапертой. Никто ничего не видел, — добавила она. — На самом деле не так уж это и важно.

— Пожалуйста, — сказал он.

— Ох уж, — фыркнула она. — Тогда положите обратно. Мне пора на лекцию. — И она сунула чашу ему в руку так внезапно, что он ее чуть не выронил.

Он было запротестовал, но она уже с гордым видом прошествовала вниз по лестнице, и ее ноги, обутые практически в тапки, тихо-тихо ступали по мрамору, точно у вора-домушника. В ужасе от того, что оказался на лестничной площадке, в открытую сжимая в руках украденный артефакт, он поспешил обратно в галерею, из которой они вышли, и вернул чашу на правильное, как ему казалось, место. Мысль о том, что надо бы поднять с пола и вернуть на место также и этикетку, возникла слишком поздно и, поскольку вернулся один из отсутствовавших охранников, пришлось вместо этого сунуть этикетку в карман.

Вне себя от потрясения, он сбежал по лестнице и, увидев ее почти в самом низу, присоединился к веренице студентов, заполнявших аудиторию, где должна была быть лекция. Став студентом, он вскоре осознал несовместимость различных факультетов. Ощутив это как вызов самому себе, он просочился на несколько лекций по предметам, официально чуждым его собственному, но неким неясным образом все же связанным с ним — по праву, по зоологии, по древней истории. И как только он обнаружил, что факультеты были настолько смешанные, и что там сидели студенты из самых разных колледжей, и что он был просто еще один чужак среди других таких же, и что его присутствие не ставилось под сомнение — он совершенно осмелел, превратив такие вылазки в привычку.

Это была первая из лекций по «Жизнеописаниям» Вазари и Ренессансу, но учитывая то внимание, которое он уделял лектору, это могла быть лекция и по двойной бухгалтерии. Он был сосредоточен исключительно на незнакомке. Она сидела в самом центре в первом ряду, старательно записывая, но в то же время казалось, что она едва следит за тем, что пишет ее рука. Сам лектор никак не мог бы привлечь ее внимание в такой степени — ему было, по меньшей мере, лет сорок, держался он холодно, с бесцветной сухопарой элегантностью. Так что, возможно, она очень увлекалась Ренессансом. Он втиснулся в ряд позади нее, но она не обратила на него никакого внимания, даже когда он демонстративно кашлянул. Он храбро отказался бы от этой тощей зубрилки, к тому же и воровки, если бы она не повернулась взглянуть на него — после того как все встали, пока преподаватель величаво покидал аудиторию — улыбнулась и сказала:

— Спорим, ты забыл положить на место этикетку.

К тому моменту, когда он оправился от смущения, она уже вышла прочь.

В последующие дни он несколько раз слонялся около входа в Эшмолин в надежде, что она изучала искусство, пристально разглядывал группки входящих и выходящих молодых будущих художников, возвращаясь в музей так часто, что один из охранников привел его в ужас, подмигнув через голову продавщицы открыток. На воскресное собрание он приплелся точно пьяница к открытию магазина, надеясь избавиться от мыслей о ней в молитвенном молчании. Но безмолвие Дома собраний было ничуть не свободнее от нее, чем безмолвие всех тех различных библиотек, где он пытался с головой погрузиться в свои научные занятия.

Наконец, ровно через неделю, за полчаса до следующей лекции курса по Вазари, он увидел ее, сидящей на ступенях Эшмоловского музея и рисующей какой-то набросок, не обращая внимания на стылый холод, который заставлял других прохожих стремглав нестись в укрытие. Вместо берета на голове у нее была малиновая косынка. Благодаря этому ее необъятный старый макинтош имел вид гламурный, а не просто богемный.

Она близоруко ему улыбнулась, будто была не совсем уверена, кто он такой, но он сел рядом и признался, что искал ее всю неделю в надежде увидеть снова.

— Ты что, девственник? — спросила она, закрывая альбом для набросков, и только теперь, возвращаясь в реальный мир, задрожала от холода.

— Да, — признался он.

Она помедлила, сраженная честным ответом там, где ожидала возмущения, и засмеялась. Ее хрипловатый голос спугнул несколько голубей.

— Вовсе необязательно было признаваться.

— Извините. Не умею врать. Никогда не мог.

Он подал ей руку, но она поднялась без посторонней помощи.

— Собираетесь на лекцию? — поинтересовался он.

— Ага, — сказала она, хотя произнесла нечто вроде между «ога» и «угу».

— Я тоже.

— Серьезно?

— Да, — ответил он.

— Ради лекции или из-за меня?

— Ради лекции. На прошлой неделе было интересно.

— Хм.

И пока они вместе поднимались по ступеням, он собрал все свое мужество, чтобы выпалить: «Но, возможно, потом вы позволите мне купить вам выпить или … или можем пойти в кино?»

Она остановилась у самого входа и отошла в сторонку, чтобы могли пройти другие. «О, ты такой милый, — сказала она. — Но я не могу. Я. помолвлена».

— Ох, — прошедшая неделя показалась ему натянутой резинкой, которая внезапно освободилась и шлепнула его по затылку. — Конечно, конечно. Извините.

— Не извиняйся. Очень мило с твоей стороны. Я даже не знаю, как тебя зовут.

— Тони.

— Я не могу тебя так называть.

Он засмеялся:

— Но это мое имя.

— Не для меня. Когда моя мама, бывало, описывала места элитные или понтовые, она именно так и говорила. Тон-иии. Сразу приходят на ум красный плюш и дешевые канделябры. Я буду звать тебя Энтони, — улыбнулась она. — Придаст тебе хоть какое-то достоинство и скроет, что ты до сих пор девственник.

— ОК. А как Вас зовут?

Она помедлила.

— Рейчел, — сказала она. — Рейчел Келли.

— А по-настоящему? — спросил он.

— Я же только что сказала.

Он заметил, что она покраснела.

— Вы замешкались, как будто придумывали себе имя.

— Не будь идиотом, — сказала она. — С какой стати? Пошли. Хорошие места будут заняты.

И снова она протолкалась к месту в переднем ряду, а для него места там уже не хватило, поэтому он пробрался, куда было возможно, и, пропуская всех вперед, смог сесть рядов на шесть позади нее.

На этой неделе была лекция по Донателло и, поскольку ее не было видно, а еще и потому, что лектор был из тех, кто удерживает внимание страхом, останавливая взгляд на одном студенте за другим и не отводя его, он подумал, что хорошо бы послушать и даже постараться запомнить что-нибудь, чтобы потом им было о чем поговорить. Он выслушал рассуждения о сравнительной ценности бронзы и мрамора во Флоренции 1530-х годов и сохранил в памяти в общих чертах тезисы лектора об отношении к скульптуре эпохи Возрождения, начиная с античности. Но потом, чтобы они могли посмотреть на слайды, погас свет, и все о чем он мог думать, было только о ее лице и об этом ее голосе, от которого мурашки шли по коже, будто по ней поскребли ноготком. Все, что она ему говорила, было насмешкой. Она дразнила его, ясно давая понять, что у нее уже есть парень. Но все это значило много меньше, чем простой факт — она, похоже, заинтересовалась им и даже, по всей видимости, предложила ему, по крайней мере, дружбу. Она дала ему новое имя, и он подозревал, что ему нравится новая версия его самого, которую это новое имя подразумевало.

Когда лекция закончилась, и лектор направился к выходу, она растолкала своих соседей по ряду, чтобы выбраться из него первой, и, к изумлению Тони, бегом понеслась догонять преподавателя. Ее лицо светилось восторгом.

— Профессор Шепард? — окликнула она. — Можно ли мне просто…

Она поравнялась с профессором как раз у медленно пустеющего ряда, где сидел Тони.

Когда лектор остановился и обернулся, его лицо было достаточно спокойным, но, когда он увидел, кто его позвал, на лице застыло явственное выражение презрения.

— Не сейчас, мисс э… — сказал он и пошел дальше.

Как ни странно, выражение восторга никуда не делось, будто публичная пощечина и та была бы лучше, чем эта пренебрежительная отмашка. Те, кто видел короткую сценку, отводили от нее глаза, выходя из аудитории, как если бы ее унижение каким-то образом перешло на них. И все же, к тому моменту, когда до нее добрался Тони, глаза ее затуманились и покраснели от слез, и она позволила ему как старому другу подхватить себя под руку и вывести прочь.

— Разрешите мне предложить Вам чашку чая — настаивал он. — Пожалуйста.

— Нет, — она покачала головой, взяв предложенный носовой платок. — У меня от него сердце колотится. Да и вообще, если я сяду, то боюсь, уже никогда не встану. Может, мы просто погуляем?

— Конечно.

— Тогда ты мог бы проводить меня до дома.

— Разумеется, мог бы.

Он положил ее тяжелую сумку с книгами в корзинку своего велосипеда, радуясь, что не приехал на машине, так что прогулка могла продлиться подольше. Она устремилась по направлению к Джерико.

— Моя берлога — туда, — сказала она. Потом, рассмеявшись сквозь слезы, добавила. — Он в меня влюблен. Дико влюблен. Естественно, он не может это показывать открыто из-за своего положения и семьи. Но все очень скоро изменится.

— В самом деле?

— О да. Он получил мое письмо, я же вижу. Возможно, он зайдет ко мне сегодня вечером, как только сможет вырваться. Жена у него просто коровища. Тебя это шокирует?

Он задумался на секунду и определил, что он просто в восторге.

— Нет.

— Мужчины бывают такими нетерпимыми. И так мало знакомы с компромиссами.

— Вы давно знаете профессора Шепарда?

— Уже несколько месяцев. Из-за него я и приехала в Оксфорд. Мы встретились на корабле, который вез меня в Англию.

— Из Канады?

— Почему ты это сказал? — ее тон внезапно стал резким.

— Просто так. Здесь много канадских студентов, вот и все.

— Ну, я не студентка, и корабль шел из Нью-Йорка. Он выступал с лекционным турне по Новой Англии. И во время плавания прочитал лекцию. Об автопортретах Рембрандта.

— Трудно представить его за каким-нибудь другим занятием, кроме чтения лекций, — отважился он. — Он вообще когда-нибудь расслабляется?

— Да он вулкан в постели.

Тони дернулся, ободрал ногу о велосипедную педаль, и она извинилась.

— Думаю, это потому, что он такой зажатый, — сказала она. — И страдает от посткоитального отвращения, потому что ненавидит за то, что его видели потерявшим бдительность. И без всего, в одних носках.

Она попыталась рассмеяться, но вместо этого начала плакать, икая и всхлипывая так, будто ей было больно.

Тони со звоном швырнул велосипед о какую-то изгородь и прижал ее к себе, чего никогда не отважился бы сделать, если бы она не плакала. Она была лишь немногим ниже, чем он, и тут же с силой в него вцепилась. Под объемным плащом она оказалась гораздо более худенькой, чем он воображал, точно долго голодала. От нее пахло шампунем и мылом, он догадался, что она приняла ванну и вымыла волосы специально для лекции профессора Шепарда, и выбрала красный платок — одновременно и страстный, и сдержанный — специально, чтобы ему понравилось.

Она отстранилась, почувствовав, вероятно, как ему нравилось обнимать ее, и пошла дальше. «Расскажи мне о себе, — попросила она. — Мне совершенно необходимо получить хоть какую-нибудь сводку новостей из реального мира».

И в попытке удовлетворить ее запрос он заново осознал, насколько нереальным стал для него мир университета. Они пошли дальше, он рассказал ей о Смоллетте и о своих страхах по поводу того, что выбрал неподходящую тему для магистерской диссертации, но что, если он захочет сейчас поменять тему, то о нем сложится мнение, как о человеке несерьезном. Он рассказал ей о том, что постоянно ощущает себя самозванцем среди взрослых серьезных людей, и она страшно удивилась, узнав, что он всего лишь на несколько месяцев моложе, чем она. «Это все из-за нехватки опыта», — сказал он, заставив ее рассмеяться сквозь слезы. Он рассказал ей о квакерах и о том, что его вырастил дед, и том, что он из Корнуолла.

— А там больше солнца? — спросила она.

— Намного. Там даже в плохую погоду всегда видно много неба. И небо всегда разное. А здесь очень странно, даже горизонта не видно.

— Как будто сидишь на дне заросшего пруда, — отрезала она. — Вот почему все здесь малюют эти гребаные акварели.

Следующие пять минут они в молчании шли дальше, а потом она сказала: «Вот и моя улица» — и подвела его к безрадостному сплошному ряду низких стандартных домов, окаймляющих канал.

— Здесь мило, — автоматически сказал он.

— Здесь тоска зеленая, — поправила она. — Хотя есть маленький заросший садик, и он хорош. Когда светит солнце. Если светит солнце.

— С Вами будет все в порядке, Рейчел?

— Не-а, — сказала она и слабо улыбнулась. — Но ты ничего не можешь для меня сделать, Энтони. Меня уж не спасти.

— Могу я увидеться с Вами снова?

— В это же время на следующей неделе, — сказала она. — Как насчет такого варианта? Еще один ренессансный гений, еще раз прогулка до дома под дождем. Может, я даже предварительно смогу пронаблюдать, как ты выпьешь чашку чая? А вот и мой дом.

Она остановилась на той стороне улицы, которая не выходила задами на канал, у дома, выглядевшего совершенно уж стиснутым. Он все еще не привык к тому, что вокруг повсюду было так много кирпича.

— Ну что ж, — сказал он. — Ладно. Ваша сумка.

Он протянул ей бесформенный мешок и, должно быть, выглядел при этом как-то по-особенному нуждающимся в любви или даже жалким, потому что она стремительно обняла его и быстро сказала в самое ухо: «Я могла бы затащить тебя в дом и напоить дешевым вином, и чтобы ты опьянел от моей коллекции пластинок, но тогда я бы почувствовала себя старой шлюхой, а за это я бы тебя возненавидела». Она отстранилась и нащупала в сумке ключ. «Ты хороший, чистый квакер, — сказала она. — Ты веришь в истину, в то, что во всех нас есть маленькая частица Бога, а я жалкая, застарелая грешница-пресвитерианка, и ничего, кроме плохого, дать тебе не могу. Возвращайся к свету, маленький мальчик, и увидимся через неделю на Пьеро».

Она вошла в дом, а он остался один на мокрой от мелкого дождика улице. Совсем один, если не считать здоровенного котяру, пытавшегося выудить что-то из глубокой трещины в тротуаре.

Судя по всему, ему надлежало чувствовать себя отвратительно. Она отвергла его за юность и за кажущуюся правильность, равно как и за нехватку опыта. Она принизила его и обращалась с ним как своего рода провинциальным английским евнухом, который никогда не поднимется до ее уровня и никогда не поймет ее. Но, когда он крутил педали, поспешая домой к незыблемому успокоению в лице обеда в студенческой столовой и долгого одинокого вечера среди стеллажей библиотеки колледжа наедине со статьей о георгианских памфлетистах, его бросало то в жар, то в холод между счастьем от того, что она доверилась ему и даже пообещала, пусть и не безоговорочно, свою дружбу, и волнением при мысли о том, что ему открывается доступ в мир, ранее закрытый для него.

Эта эйфория длилась всю неделю. Он усердно работал, написал деду длинное успокаивающее письмо, и Смоллетт самым чудесным образом снова показался ему смешным. Неделя, казалось, просто пролетела, и к вечеру, когда должна была состояться следующая лекция, он был полон решимости произвести на нее впечатление человека, менее незрелого, чем она о нем думала. Для начала он почитал о Пьеро делла Франческа и отыскал для нее подержанные издания первых двух томов Данте в переводе Дороти Сейерс. Ему доводилось встречать беженцев из религий жестких и бескомпромиссных, и он решил, что брошенные мимоходом упоминания их религиозных расхождений и ее несколько излишне драматизированное ощущение собственного неподчинения нравственным нормам, делали ее идеальным слушателем для Дантовой смеси суровой религиозной мифологии и человечного повествования.

Он примчался за целый час до начала лекции, на случай, если она не шутила, согласившись посмотреть, как он пьет чай, и совсем продрог, ожидая ее на ступенях, пока мимо не него не замелькали уже полузнакомые физиономии других студентов отделения искусств. Он ждал в холле, пока, поскрипывая кожаной обувью, не появился профессор Шепард, а затем проскользнул в аудиторию и сел в последнем ряду, держа место для нее у прохода, на случай если она опоздает.

Весь день лил нескончаемый дождь и запах от мокрых пальто и пиджаков из Харрис-твида стоял удушающий, но он обнаружил, что профессор Шепард притягивает его. За прошедшую неделю он много думал о том, что она ему рассказала, и решил, что все это она нафантазировала. Как она сказала, они с профессором встретились на лайнере, но оба, вероятно, были с семьями, и ничего существенного сказано не было. Она запала на него. Она потеряла голову, а даже умные девушки бывают склонными к таким необъяснимым поступкам. Ей нужна фигура отца. Возможно, ее собственный отец был слаб или глуп, а знаковость именитого лектора в ее собственной области была безусловной. Когда он так принародно отверг ее, ей, дабы спасти свою хрупкую самооценку, пришлось в своем воображении кардинальным образом изменить подход к ситуации. После глупейшего признания Энтони в девственности она с наслаждением воспользовалась возможностью обманывать и шокировать его. Но, по сути, она поступала так, потому что он заинтересовал ее, и она дала ему повод надеяться.

Столкнувшись заново с профессором Шепардом, Энтони уже не был так уверен. Профессор был моложе, чем ему показалось вначале ее мальчишеский вид оказался никудышной маскировкой пожалуй, ему было под сорок, но одевался он и держал себя старше своих лет. Однако, даже в одежде, делавшей его старше, были заметны штрихи денди: черные туфли отполированы до зеркального блеска, ладно скроенный костюм-тройка, гармонировавшая с посеребренными волосами белая рубашка сияла чистотой и была отлично отглажена, а галстук переливался сине-зелеными тонами. И голос у него тоже был одновременно и повелительным, и вкрадчивым. Даже когда он вещал о том, как мастерски Пьеро владел пространством и о достаточно скороспелой идее застывшего времени, Энтони мог вообразить, как этот же голос произносил: «Сними платье и встань там, где я могу тебя видеть». Это был голос не человека, беспомощного в любви своей, но хищника, пленяющего тем, что отказывает в привязанности. Так почему же отсутствовала его последняя рабыня?

Тревога начала овладевать им, и он не мог дольше оставаться там. Под покровом темноты, пока профессор Шепард возился со слайд-проектором, он выскользнул из аудитории, отомкнул велосипед и, пробиваясь через внезапный слепящий ливень, поехал в Джерико. Ее маленький домик был освещен и выглядел уютнее, чем неделей раньше, но, когда он постучал в дверь, ему открыла пожилая женщина в халате, сжимавшая в руке перепачканную чистящим порошком губку для ванной.

— Так это вы, — не давая ему войти, сказала она, когда он спросил Рейчел.

— Извините. Мы не знакомы.

— Нет, но ясно, кто вы такой. Вы опоздали. Скорая помощь увезла ее в Рэдклифф час назад. А в каком состоянии наша ванная комната! И у вас хватает наглости появиться здесь сейчас!

В узком коридорчике позади женщины прошаркал ее муж с вопросом: «Это он?» Но Тони уже вскочил на свой велосипед и понесся вверх по улице к служебному входу в больницу.

Она была в реанимации в Рэдклиффе, а затем ее перевели в психиатрическое отделение на другом конце города. Когда, наконец, он отыскал ее, ситуация в палате показалась ему странно похожей на ту, что случилась только что. По пути он купил цветы в больничном киоске, что, возможно, вдобавок к Данте было ошибкой. Медсестра, к которой он обратился, взяла цветы с таким видом, как если бы они объяснили ей все, что нужно, и была с ним холодна.

— Вам повезло, — сказала она. — Не уверена, что могу сказать то же самое о ней. Ее койка последняя слева. Даю вам пять минут, потом ей нужно будет отдохнуть.

В лице Рейчел было немногим больше цвета, чем в подушке. Под больничной ночной рубашкой она вся казалась составленной из болезненно торчащих углов. Без берета или шарфа прямые и жирные волосы висели за ушами, которые, как он теперь видел, были небольшими, но немного торчавшими. Она сонно пошевелилась, затем, увидев, кто пришел, попыталась сесть. И тогда он увидел, что оба ее запястья туго забинтованы.

— Энтони, — невнятно пробормотала она.

— Нет-нет, — сказал он, пододвигая стул. — Не пытайтесь говорить.

— Я не пьяна, — сказала она. — Это таблетки. Ох, потрясающие таблетки. Когда я закрываю глаза, я вовсе не сплю, я просто отключаюсь, вроде как выключить свет… и тьма такая мягкая, такая податливая, прямо как подушка.

На несколько медленных секунд глаза ее закрылись, и в это время он отчетливо услышал, как другая женщина в палате шепчет «Отче наш». Она открыла их снова, посмотрела на него как бы заново и сказала: «Ты принес мне цветы».

— Да. Извини. Они не очень…

— Они отвратительны. А ты такой милый. Милый Энтони.

— И это, — он положил на одеяло сверток в оберточной бумаге от букиниста. — Боюсь, читать это здесь будет немного трудновато.

У него росло чувство того, что он окружен пациентками, которые находились в более или менее схожем бедственном положении. Она казалась ему невообразимо прекрасной. — Что я могу сделать? — спросил он, стараясь не плакать, но чувствуя, что слезы подступают к глазам. Казалось, он ощущает, как ее раненый дух трепещет у него в ладонях. — Кому я могу сообщить о Вас? Вашим родителям?

— Боже упаси, нет.

— Куратору?

— Я не студентка.

— Тогда профессору Шепарду?

— К черту его! — громко выдохнула она, напугав его. Она хихикнула и покачала головой. — Никому, — вздохнула она. — Только ты, ты милый, — и снова закрыла глаза.

Подошла медсестра, и он встал, чтобы опередить ее. Медсестра взяла цветы с легким оттенком презрения. — Я поставлю их в вазу для нее, — сказала она. — Пора уходить.

— Когда я могу вернуться?

— Завтра. Часы посещения с двух до четырех. Вы оставили пакет на кровати.

— Ой. Нет. Это для нее.

— А… — и медсестра сунула книги, еще в обертке, в шкафчик рядом с койкой Рейчел.

Когда он пришел на следующий день, на сей раз с фруктами, тайком пронесенной шоколадкой и романом Джорджетт Хейер из книжного киоска, поскольку эта книга выглядела более утешительной, нежели Данте, его остановила женщина-врач приблизительно того же возраста, что и профессор Шепард, и суровая, словно монахиня. Только вместо распятия у нее на груди висел стетоскоп. Однако, она была добрее медсестры.

— Вы отец? — спросила она.

— Простите?

— Вы друг мисс Келли?

— Да.

— Может быть, она вам не сказала. Она беременна. Срок два месяца.

— Ну и ну.

Он сел, невольно подтверждая ее предположение.

— Вы не помолвлены или…

— Нет, но…

— Хм?

— Я могу позаботиться о ней.

— Вы можете забрать ее из Оксфорда? — спросила она. — Полная перемена обстановки была бы лучше всего.

— Я живу в Пензансе.

— Отлично. Она сохранила ребенка, несмотря на передозировку и потерю крови. Она крепкий орешек. Они оба молодцы.

— Вот как, — сказал он, и голова у него пошла кругом. — Хорошо. Когда она сможет выписаться?

— Возможно, в конце недели. Она довольно сильно себя поранила, и я хочу быть уверенной, что она достаточно окрепла. От антидепрессантов она будет как пьяная. Полагаю, у вас дома есть врач, к которому она сможет обратиться?

— Да, — сказал он, не имея об этом ни малейшего представления, поскольку ни он, ни его дед никогда не болели. Он подумал о своем лучшем друге, Джеке, который получил недавно диплом врача и вернулся домой, но никак не мог решить, становиться ли врачом общей практики или художником.

На том и порешили. Мнения Рейчел ни по какому вопросу не спрашивали. Ей просто сообщали. В тот день она спала, так что он просто сидел и держал ее за руку целый час, пока на него не начали поглядывать окружающие, но, когда он пришел на следующий день, она уже сидела, поджидая его. Она, точно пьяная, неразборчиво пробормотала: «Мне сказали, что ты забираешь меня к себе домой». И эта смазанность речи начала казаться ему тревожно привлекательной.

— Что ж… Мало ли что они тут могли наговорить, я просто… я просто мог бы отвезти Вас обратно, если хотите. Врачу об этом и знать необязательно.

Но его слова расстроили ее, она затрясла головой и заплакала.

Так все и устроилось. Он встретился со своим руководителем и ухитрился сообщить ему новости таким образом, что слова его не были ложью, но в них звучало больше морального долга, чем было, пожалуй, на самом деле. «Очень близкий мне человек, молодая женщина, тяжело больна и нуждается в моей заботе о ней, — сказал он. — Потому что у нее больше никого нет. Я понимаю, что занятия придется бросить, я очень серьезно обо всем подумал, но не вижу другого выхода».

Руководитель, явно почуяв, что у Энтони слабеет энтузиазм к Смоллетту и к диссертации, проявил глубочайшее понимание.

— Если вы сможете вернуться в следующем семестре, дайте мне знать, и мы посмотрим, что сможем сделать, но…

— Думаю, мне, вероятно, придется искать работу, — высказал он мысль, которая вот только что пришла ему в голову. Он выбрал работу над диссертацией после первой степени, наполовину из-за того, что единственным будущим, которое он мог представить себе со своей степенью по английскому языку, было учительство.

— Полагаю, вы всегда сможете заняться преподаванием, — добавил его руководитель, повторяя то, что говорили дома, когда он объявил, что будет изучать английский язык, а не что-то полезное, к примеру, право или что-нибудь техническое. И он предложил Тони дать рекомендацию на случай, если подвернется подходящая вакансия.

У Тони был автомобиль — маленький Фордик, заметно проржавевший от того, что жила машинка близко к морю. Он с трудом мог позволить себе держать машину на ходу, еще менее — ездить на ней, и при малейшей возможности садился на велосипед. Но сам факт наличия автомобиля как бы олицетворял взрослые перспективы, какими бы смехотворными они ни были. Их можно было противопоставить подозрению, что продолжение работы над магистерской диссертацией само по себе несколько инфантильно.

Он оплатил счет за питание, запихал свой чемодан и кое-какие пожитки в багажник и привязал велосипед на крышу. Он не испытывал потребности увидеться хотя бы с кем-нибудь до отъезда. Он так и не научился находить друзей. Дома и в Оксфорде квакеры поддерживали его так успешно, что он в итоге оказался в плане социальных отношений таким же ленивым, что и муж, целиком и полностью зависимый от жены. То, что он рос единственно в компании глухого старого родственника, заставило его дичиться новизны и соперничества сверстников. Его дед был теперь таким глухим, что даже если он был достаточно близко, чтобы услышать звонок телефона и ответить на него, он вряд ли мог услышать то, что ему говорят, поэтому говорить с ним по телефону о деликатных вопросах было совершенно невыносимо. Так что, чем вопить ему из телефонной будки о плане, который он едва ли мог объяснить самому себе, Тони поступил по-другому — написал успокаивающее, деловитое письмо, в котором изложил два основных тезиса, представив эти новости скорее независимыми друг от друга, нежели как причину и следствие.

Дорогой дедушка, у меня не получилось с наукой, поэтому я решил сократить потери, вернуться домой и попробовать найти работу, вероятно, учителя.

Я привезу с собой Рейчел, мою подругу художницу, она больна и ей нужно сменить обстановку.

Одетая и готовая к отъезду, она сидела на краешке кровати, у ног стоял чемодан. На ней был темно-синий дафлкот, которого он раньше не видел, из чего сделал вывод, что какая-то подруга зашла к ней на квартиру и принесла кой-какие нужные вещи. Пальто было застегнуто до знакомого красного шарфа, замотанного на шее, будто она сидела и ждала на автобусной остановке в лютую стужу, а не в хорошо отапливаемой больничной палате. Она выглядела безжизненной, опустошенной и изнуренной, но увидев его, выдавила слабую улыбку, и, не говоря ни слова, молча встала с сумкой в руке, всем видом показывая, что желает уйти. Врач перехватил их на выходе и вручил ему флакон с таблетками.

— Следите, чтобы она принимала по две таблетки три раза в день, — сказала она. — Боюсь, целую бутылочку ей доверять небезопасно. Пока еще не стоит. Удачи. Ваш местный доктор снабдит ее новым рецептом.

После того, как они спустились на стоянку, Рейчел весьма возбудилась. Она восхитилась цветом фордика. «Я думала, мы поедем на такси, — сказала она. — Никогда не думала, что у тебя есть машина».

Открывая ей дверь, он заметил на обшлагах пальто коричневые пятна крови и понял, что хозяйка, наверное, погрузила ее в машину скорой помощи в той одежде, что первой попалась под руку. И теперь, когда она уже сидела внутри, он увидел, что все на ней самым диким образом не соответствовало друг другу, даже по богемным стандартам.

— Мне нужно забрать остальные вещи, — сказала она. — Не возражаешь?

— Конечно, нет. Может быть, помочь Вам упаковаться?

Выяснилось, что жила она не в маленьком домике со слегка враждебной парой, с которыми он встретился, а в студии в самом конце их крошечного садика. На самом деле это был переделанный гараж, примитивный даже по студенческим стандартам. Туалет был на улице, а горячая вода из газовой колонки шла в крошечную раковину с многочисленными сколами. Судя по всему, когда помыться губкой бывало не достаточно, она просилась в ванную комнату хозяйки. Кроме того, там была кровать, которую можно было сложить в диван, один покосившийся стул, карточный столик, чайник и тостер.

Она заметила, что он рассматривает все. «Это единственное, что я могла себе позволить, где можно было хоть как-то уединиться, — объяснила она. — Как только дверь закрывалась, они уже не видели меня, и я могла впускать друзей в окно». Она указала на окно в комнате, которое было грубо вставлено там, где раньше была дверь гаража, и он немедленно представил себе профессора Шепарда, который влезает через окно, сняв шляпу и брезгливо морщась.

Она вытащила из-под кровати потертый картонный чемодан и быстро сложила туда все из комода. Он был поражен тем, как мало у нее было вещей. (Его потрясло то, как небрежно она выбросила несколько книг в мягкой обложке в мусорную корзину). Скудный набор тарелок, столовых приборов и помятых сковородок принадлежал домовладельцам.

Единственной красивой вещью был старый и нелепый оловянный подсвечник, который она бросила в чемодан вместе с одеждой, как только он начал проявлять к подсвечнику интерес. Ее принадлежности для рисования стояли возле окна: старый мольберт, который он разобрал и завернул, несколько обувных коробок, заполненных тюбиками с краской, бутылочками со скипидаром, кистями и маленькими мастихинами.

Когда он спросил ее, где все ее картины, она ответила, что избавилась от них. Ее голос на мгновенье прозвучал так, что отпугнул его от дальнейшего обсуждения темы. Она явно не имела в виду, что продала их.

Она подняла окно и попросила его подогнать автомобиль за дом, так, чтобы они могли погрузиться здесь, а не тащить все вещи через дом. Затем она передала вещи ему, а он погрузил все в машину. Он предполагал, что ей нужно будет пойти через дом, чтобы рассчитаться с домовладельцами и попрощаться с ними, и был удивлен, когда она, закончив сборы, вылезла через окно и закрыла его за собой.

— Но они же подумают, что мы все еще там вместе, — заметил он.

— Очень может быть, — вся дрожа, она забралась в машину. — Ненавижу их. Больше они не имеют никакого значения. Пожалуйста, можно ехать побыстрее?

Он поехал так быстро, как позволяли автомобиль и дорожные правила, что было не очень-то быстро, но она казалась довольной и ощутимо расслабилась по мере того, как все больше и больше улиц оставались между ними и подмостками ее последних проблем. Затем, когда они выехали из города и начали двигаться по направлению к Суиндону, она задала несколько вопросов о том, куда они едут, о Пензансе и о его деде. Насколько он глухой? Большой ли дом? Живут ли они рядом с морем? Будет ли там место, где она сможет рисовать? Она не пыталась поддерживать разговор; она задавала вопросы таким образом, чтобы говорил он, и чтобы ей не надо было этого делать. И он исправно говорил и говорил, поняв, что ему именно этого и хотелось.

Он рассказал ей все, как будто предлагая себя. Как отец пропал без вести на войне и не вернулся, и как мать, по сути, заморила себя переживаниями, ожидая его.

— От этого никто не умирает, — перебила она презрительно. — Она покончила с собой?

— Я не знаю, — ошеломленно ответил он. — Мне никогда ничего не говорили.

Он поведал, как родители отца вырастили его, что дед был лучшим портным в городе. Ее представления об английской географии оказались весьма туманными — она полагала, что Бристоль был рядом с Оксфордом, а Девон был ближе Сомерсета. Посему он попытался донести до нее горделивую отдаленность Пензанса и Западного Корнуолла. И что самым разумным было бы вообще думать о Пензансе, не как о части Англии, но как о своего рода островном государстве, связанном с Англией железной дорогой.

Посчитав, что наговорил достаточно, он попытался разговорить ее. Расскажите мне о Вашей семье, — поинтересовался он. — Я даже не знаю, откуда Вы и как долго жили в Оксфорде. И вообще ничего.

— Я не хочу говорить об этом, — коротко ответила она. — Никогда не хочу говорить об этом.

Больше она ничего не сказала, а вскоре после этого начала плакать.

Она не всхлипывала и не рыдала. Ее горе было ужасно сдержанным, но таким же неизбывным и почти таким же тихим, как кровотечение из незашитой раны. Поглядывая на нее искоса, он ехал молча, давая ей выплакаться. Он считал, что давать людям выплакаться полезно для здоровья — друзья и прочие сторонние наблюдатели всегда готовы чересчур задушить горе носовыми платками и сомнительными утешениями. Но он дал ей возможность поплакать еще и потому, что слезы каким-то образом наполнили машину ее ароматом, и он осознал, что аромат этот опьяняет. Он отметил, что она не извиняется время от времени, как обычно поступают плаксы, будто их слезы точно отрыжка или икота каким-то образом нарушают правила приличия. Ее поток слез, время от времени чихание и сморкание были такими размеренными, такими почти безмятежными, что могло показаться, будто происходящее было не просто ей неподвластно, но и не заслуживало ее внимания.

Часом позже — а к тому времени от ее горя начали запотевать стекла, он остановился в деревне под предлогом, что ему нужно заправиться, и купил ей какие-то бумажные носовые платочки, бутерброды с ветчиной и пару бутылок светлого пива. Он был готов к тому, что она отмахнется от предложенной еды и питья, но, вернувшись к машине, нашел, что она вполне оправилась и, как она выразилась, голодна точно собака.

Она с жадностью съела свою долю бутербродов, углубившись в дорожную карту, а потом предположила, что было бы неплохо, если бы он дал ей таблетки, предписанные врачом из больницы. Припоминая указания врача, он вытряхнул две таблетки и протянул ей.

— Мне нужно три, — сказала она.

— Но на этикетке написано…

— Да я с малых лет пью такие таблетки, ну или их аналоги, — сказала она сухо. — Полагаю, знаю о психиатрическом лечении немного больше тебя. Дай-ка мне флакон.

Он попридержал бутылочку с таблетками.

— Да все нормально, Тони, — проговорила она с горькой улыбкой пропащей, отчего у него пошли мурашки по коже. — Я не наделаю глупостей. Не сейчас. Не сейчас, когда ты спас меня.

Она взяла третью таблетку, ловко запила все три большим глотком светлого пива, заставила его остановиться за деревней, чтобы пописать за живой изгородью, и потом заснула.

К деду они приехали поздно, почти в час ночи. Тони внес чемоданы в темный и тихий дом, дед наверняка уже давно ушел спать, затем бережно разбудил ее и, прежде чем ввести в дом, снял с ее коленей одеяло, которое всегда валялось в машине, и набросил его ей на плечи. Возможно, со сна, возможно, из-за таблеток (которых она приняла еще три, когда они остановились поужинать в Эксетере), она была серьезна и молчалива, как сонный ребенок. Он показал ей ванную комнату, а затем привел в гостевую, в комнату матери, где его дед, как и следовало ожидать, решил разместить гостью. Она тихонько то ли взвизгнула, то ли всхлипнула от усталости и удовольствия при виде аккуратно застеленной и ожидающей ее постели и начала раздеваться так быстро, что он сразу вышел.

Полный идиотизм собственного поступка он осознал сразу же после пробуждения от глубокого сна без сновидений. В Оксфорде он привык медленно просыпаться под отдаленные скрипы и позвякивания пунктуальной тележки для развозки молока, затем приглушенно звучал колокол с часовой башни колледжа и, наконец, раздавался звон будильника у научного сотрудника, крепко спящего в соседней комнате. В Пензансе раннее гоготанье чаек разбудило его сразу после рассвета. Он с удовольствием перевернулся бы на другой бок и заснул снова, но грызущее беспокойство и закрадывающееся чувство обреченности не давали ему спать, он лежал, вглядываясь со своих подушек широко раскрытыми глазами в комнату, слишком хорошо ему знакомую, все еще настолько полную детства. Казалось, комната насмехается над тем, что он понадеялся, как легко может стать взрослым мужчиной.

Он поставил крест на своем будущем и ради чего? Ради слабой надежды на плохо оплачиваемое преподавательское место в городе, из которого он думал бежать, и еще более минимального шанса на отношения с беременной женщиной, влюбленной в кого-то другого? Эта женщина, думавшая о нем, если вообще думала о нем, как о своего рода преданном паже, для нее он был мужчиной менее спаниеля.

Размышляя сейчас более четко, чем хотя бы разок за последние недели, он заставил себя сесть, прислушиваясь к скрипам пробуждающегося дома и составляя реалистичные планы. Он сделал правильно, что привез ее сюда. Здесь было здоровое место, вдали от скверных ассоциаций и безнадежной любви, где она могла снова писать и встретить других художников, единомышленников, а не порочных университетских преподавателей. А он найдет какую-нибудь дельную женщину, кого-нибудь из Друзей, чтобы заглядывала к ним время от времени и, возможно, готовила еду. Рейчел поправится. Она станет таким человеком, каким должна была бы быть, не изуродованная кумирами и запросами. Однако, что касается себя самого, то никакой роли для себя в этом счастливом сценарии он не видел и понимал, что задержавшись дольше, чем необходимо для помощи в ее обустройстве, можно только усложнить дальнейшее и причинить боль им обоим. Он останется с ней на неделю, может быть, дней на десять, не более. Он напишет своему руководителю, который был гораздо более умудренным в делах житейских, нежели он сам, и сошлется на то, что слишком поспешил. Его романтическую глупость поймут и простят.

Затем он вспомнил слова медсестры о ребенке и непринужденное предположение врача и квартирной хозяйки о том, что ребенок — его. Друзья, как известно, славятся своим непредвзятым отношением к неженатым парам, и радушно принимают тех, кого клеймят позором другие конгрегации. Но ведь это будет только одно утро из семи. А всю остальную неделю она будет просто еще одной незамужней матерью, которой придется иметь дело со всеми испытаниями и издержками, и осуждением. И хотя он знал, что дед с удовольствием примет ее, а со временем и ребенка, он сомневался, что ей будет под силу вынести бремя жалости.

Он побрился, помочился в раковину в своей спальне и поспешно оделся. Она уже ушла из своей комнаты, а дед — из своей. Он услышал скрипучий смех деда над своей головой, но отвлекся на запах гари и примчался на кухню как раз вовремя, чтобы выдернуть поднос с горящим тостом из-под гриля и сунуть его в раковину под проточную воду. Он открыл окна, чтобы выгнать из кухни клубящийся дым, и пошел на звук голосов вверх по лестнице.

Как и в некоторых других домах в районе Садов Морраба, у них была дополнительная комната, нечто вроде смотровой площадки, переделанной из чердака. Давным-давно оставив портновскую работу, с ощущением поражения пополам с благодарностью из-за появления сетевых магазинов Джона Кольерза и Симпсона с рядами кронштейнов готового платья, его дед вернулся к своей первой любви — к мореплаванию. Он часами сиживал в своем гнезде, с телескопом или биноклем, направленным на воду, или спускался поболтать в офис капитана порта. Дед получал регулярные гонорары за еженедельную статью в половину колонки в «Корнишмане» под названием «О нашей бухте», в которой сообщал подробности или рассказывал обо всех судах, заслуживающих внимания, и стоящих в настоящее время на якоре или на ремонте в сухом доке.

Они снова смеялись, пока он взбирался по узким деревянным ступенькам и думал — как же давно щеголеватый и любящий слегка пофлиртовать старик не развлекал в доме привлекательную женщину.

Они подняли все окна, и дед показывал ей, как пользоваться биноклем. Они обернулись, когда он возник над полом. — А вот и наш красавчик! — воскликнул дед, и она поспешила к нему, смеясь и в восторге от того, как здесь все красиво, и что свет такой сильный, даже зимой, и что она хочет жить здесь всегда-всегда.

Еще до того, как он поднялся с лестницы в крошечную, ослепительно сияющую комнату, Рейчел нагнулась и поцеловала его в губы так крепко, что дед снова рассмеялся и захлопал в ладоши.