(1962)

Тушь, акварель

Датируемая первым годом брака Келли, эта экспрессивная работа является точной иллюстрацией поворотного момента в ее карьере как художника. Работа все еще реалистична, почти невротична в своем внимании к деталям, и изображает вид с дивана, стоявшего в ее студии, на двор и заднюю стену дома Миддлтонов в Пензансе. Платья, сушащиеся на веревке, безусловно, узнаваемы. Именно их мы видим на фотографиях 6 и 8. Кирпичную кладку дома она выписывает с почти аутичной точностью. И все же наложение цвета совершенно не реалистично, оно абстрактно. Если исключить тушь, как показано ниже на сканированной копии, которая была отредактирована в графическом редакторе, акварельный элемент демонстрирует поразительное сходство в использовании взаимозависимых форм и выборе намеренно негармонирующих тонов ее первых экспериментов в создании абстрактных работ (см. экспонаты 10–15). Примечательна небольшая картина, изображенная висящей в студии рядом с окном, из цикла Геометрия, 42 Джека Трескотика, который также был ее врачом и другом семьи, и ему, как правило, вменяют в заслугу то, что именно он помог Келли заинтересоваться модернизмом и выйти на широкую публику. Он также, по крайней мере, однажды спас ей жизнь.

(Из коллекции д-ра Мадлен Мерлуза)

Несколько месяцев до рождения Гарфилда были счастливейшими в жизни Рейчел.

Погода стояла великолепная — она даже представить себе не могла, что где-то в Англии может быть так солнечно и даже жарко — и она ощутила, что действительность пленяет ее сразу по нескольким фронтам. Она влюбилась в Западный Корнуолл, и не только в Пензанс и Сент-Айвс, но и во всю береговую линию с бухточками среди скал, и в странные деревни вдали от моря, в которых водятся привидения. Она влюбилась в дом, которому удалось оказаться старше любого другого жилища, где ей доводилось когда-либо жить, и одновременно быть начисто лишенным больной атмосферы. Солнечный свет будто омывал его каждый день, унося любые частицы сожаления или печали, накапливавшиеся в углах. Отчасти такое было возможно благодаря планировке, которая, казалось, была призвана привлекать солнце и свести к минимуму ощущение удушья, так часто возникавшее у нее во многих зданиях, как только входишь туда и закрываешь за собой дверь. Но частично ощущение счастья было связано с ее третьим соблазном, с квакерством. Вера Энтони, которую он неторопливо открывал ей, передалась ему от Майкла, его дорогого дедушки, а тому — от прадедов. Вера эта не была тайным воскресным занятием, обособленным от будничной жизни. Она была частью материи самого места, так же как разделочная доска или подоконники. Открытость Энтони и Майкла, их манера уделять должное внимание всему и всем, при этом избегая ханжества и питая отвращение к бойкой говорливости, тоже были вплетены в ткань дома. Потому что к покупке кружки или зеркала подходили с тем же тщательным и критическим анализом собственных побуждений, что и к вопросу о том, следует ли поддержать определенное дело или же нет, и что отнести кому-то в больницу. Вышколенная в бездумном лицемерии своих родителей, опаленная цинизмом Саймона, она была очарована.

Когда они впервые взяли ее с собой на молитвенное собрание, и она своими глазами увидела впечатляющее сочетание спокойного созерцания с отсутствием христианской атрибутики, давно отвергнутой ею как вздор и чушь, она обнаружила, что дивится тому, как это квакерство не стало основной мировой верой. Оно казалось настолько доступным, здравомыслящим и гибким.

День их свадьбы был не похож ни на что из того, что она себе представляла раньше. Да, они произнесли свои обеты перед свидетелями и расписались в книге записей, но не было ни белого платья у нее, ни смокинга у него, не звучало никакой патерналистской болтовни о том, что ее отдают, не было ощущения, что она теряет свою идентичность. (Пожалуй, это уже случилось…) Вместо этого присутствовала группа Друзей, возможно действительно молчаливо сосредоточившихся на них и на их надеждах, но в то же время проводивших молитвенное собрание, как они поступают в любое воскресенье.

— Сама понимаешь, тебе не обязательно ходить с нами на собрания, — сказал ей Энтони. — Есть много жен, у которых мужья не ходят, и наоборот.

Но она продолжала ходить и хотела этого, хотя и подозревала, что никогда не станет официальным членом Собрания Пензанса. Она ходила потому, что убедилась — такой еженедельный опыт подзаряжал ее и улучшал психическую концентрацию.

В одной постели они с Энтони оказались не сразу. Она попала в его комнату спустя пару недель после свадьбы, когда как-то ночью не могла уснуть из-за грозы. Она нашла его очень привлекательным, но сам секс оказался не очень успешным, прежде всего потому, что он был неопытен, и это, в свою очередь, сдерживало ее. Однако первые ощущения понравились, и, по мере того, как их совместная техника совершенствовалась, секс начал поднимать настроение, что распространялось и на дневное время.

По мере того, как в ней рос ребенок, она снова начала писать и рисовать. На крошечный доход от работы Энтони учителем английского языка в средней школе для мальчиков им было не по средствам потакать ее страстным мечтам о больших холстах. Но она экономила весьма изобретательно, пуская последние сбережения на краски, бумагу и карандаши и работая на чем угодно — от найденных ею старых кусков выброшенной судостроительной фанеры, до письма поверх старых картин и даже на репродукциях от Вулворта, выглядевших так, как будто они были на холсте. Их она покупала почти даром в лавках старьевщиков.

Энтони целыми днями пропадал на работе, а Майкл по утрам по большей части прогуливался вокруг гавани и в городе, проводя время с друзьями или подыскивая материал для своей колонки по мореплаванию, так что она в основном была предоставлена сама себе, что ее вполне устраивало.

С ней подружился один из городских врачей, Джек Трескотик — друг детства Энтони. Его настоящей любовью была живопись, и его абстрактные работы, которые она, втайне от него, находила несколько сухими и грубоватыми, снискали ему уважение окружения Хепуорт в Сент-Айвсе и место в Обществе художников Пенвиза. Однако Джек приводил ее в недоумение. Он держал символическую дистанцию со своими возвышенными друзьями тем, что поселился в Ньюлине, а не в Сент-Айвсе и сохранял дистанцию с искусством, продолжая практиковать в качестве врача общей практики. Она дразнила его, утверждая, что это в нем говорил не способный потворствовать своим эгоистичным желаниям квакер, который может использовать свои знания для помощи другим. Но она подозревала, что он делал это потому, что боялся провала. Используя старый английский запасной вариант позиционировать себя как одаренного любителя, он тем самым пытался избавить себя от критики. Он дистанцировался и в других отношениях тоже. Постепенно она обнаружила, что решительный и независимый, рыбак Фред, которого время от времени он мимолетно упоминал, был его любовником, еще менее явным гомосексуалистом, нежели Джек. По правде говоря, Джек был настолько скрытным, что на первых порах у нее было искушение пофлиртовать с ним.

Зная, что деда по утрам чаще всего не бывало дома, и что днем он по большей части подремывал, запивая ланч пивом, Энтони, должно быть, попросил друга, чтобы тот присматривал за ней и проверял, чтобы она снова не слетела с катушек. Она не возражала, потому что очень скоро почувствовала симпатию к Джеку, немного смахивавшему на брата, которого у нее никогда не было, но трудно сказать, в каком качестве Джек присматривал за ней более пристально — как врач или как художник. Как врач, он спокойно следил за ее беременностью, проверял кровяное давление и заботился о том, чтобы она не забывала как следует поесть. Он также придал ей мужества ради ребенка уменьшить, а потом и полностью прекратить прием антидепрессантов.

Как художник, он помог ей создать студию из забитого всяким хламом флигеля позади дома. Эта хозяйственная постройка, расположенная наискосок через маленький двор, где Рейчел развешивала сушиться белье, была когда-то прачечной. Там сохранился медный бак, в котором, как помнил дед Энтони, его жена и мать готовили пудинги, а также кипятили белье, и система шкивов в высокой крыше, чтобы поднимать шесты, на которых сушились простыни. Во время войны мать Энтони какое-то время пыталась использовать постройку в качестве парника. Когда она овдовела, Майкл вставил там для нее окно побольше, в надежде что интерес к выращиванию рассады поможет спасти ее от болезненной приверженности к самокопанию. После ее смерти здание пришло в упадок и стало местом свалки вещей потенциально полезных, но ненужных. Старая детская коляска, ткань на которой истлела на солнце, велосипед с погнутым рулем, несколько бамбуковых подпорок для растений со времен, когда в сад пустили овощи, и тому подобное.

Подбадриваемый остальными, Джек помог ей вычистить помещение и смести паутину, копившуюся там десятилетиями. Они провели два дня, заляпывая стены белилами, вымыли окно с уксусом, снова занесли внутрь ветхий шезлонг, который собрались, было, выставить на улицу для мусорщика. И вдруг у нее получилась студия не хуже, а может даже чуть лучше, чем у него, построенная специально для своей цели на окраине Ньюлина.

Она начала работать каждый день, не имея в виду ничего конкретного, кроме доведения до совершенства любого замысла, захватившего ее. Она много гуляла, хотя большой живот делал это занятие утомительным и привлекал неодобрительные взгляды женщин, считавших, что лучше бы ей сидеть дома, задрав ноги вверх. Она писала красками и рисовала небольшие работы с натуры, на пляжах и в полях.

Обнаружилось, что в конечном итоге хозяйка из нее получилась неважная. Она частенько забывала приготовить что-нибудь на вечер. Но Энтони проявлял терпение. Предположительно, он был счастлив потому, что она снова казалась здоровой. Майкл был простым, но надежным поваром, привыкшим кормить себя и Энтони, так что он то и дело спасал ее, готовя на всех отбивные или сардины, или сосиски.

Когда беременность, наконец, одержала победу, и ей пришлось лежать все больше и больше, чтобы дать отдых больной спине и ногам, старик наслаждался, суетясь вокруг нее, хотя едва ли слышал хотя бы слово из того, что она говорила, и часто просто улыбался, вместо того, чтобы попросить ее повторить. Энтони возвращался домой после уроков, и находил, что она слушает радио, что отец накормил ее бутербродами с копченой селедкой, а Джек — забавными местными сплетнями. Им всем было очень весело вместе, и она не видела никаких оснований полагать, что жизнь не должна продолжаться таким же образом.

Роды начались четвертого сентября. Джек осмотрел ее, затем Энтони провел ее несколько сотен ярдов от их ворот до маленького роддома на набережной по направлению к Ньюлину. Джек с подбадривающими возгласами крутил педали велосипеда рядом с ними.

Роды оказались одновременно и гораздо более болезненны, и гораздо проще, нежели ее убеждали. Ничто, а менее всего труды Труби Кинга и доктора Спока из библиотеки, где она брала книги на дом, не подготовили ее к ощущению тела, полностью отделенного от головы, причем эффект еще и усилился, когда акушерка доброжелательно дала ей веселящего газа — боль и те слова, которые эта боль из нее извергала, грозили оказаться чрезмерными.

Но ребенок, которого они решили назвать в честь отца Энтони, был совершенен до такой степени, что она начинала плакать просто глядя на него, но плакать счастливыми слезами, и она вполне понимала тех женщин, которые думали, что боль стоит награды, и рожали ребенка за ребенком до полного изнеможения. Они отвели ему комнату напротив своей — она уже покрасила ее в синий цвет с фризом из маленьких облачков — и положили его в кроватку, пожертвованную квакерской семьей, которой она была уже не нужна.

Но затем над Рейчел сгустились тучи.

Сначала Майкл шокировал их, объявив, что переезжает в дом престарелых. С ним все было в порядке, не считая глухоты и приступов стенокардии, но он был непреклонен, говоря, что там у него друзья и что он предпочитает переехать, пока еще в своем уме. Было ясно, ему казалось — дом теперь принадлежит молодой семье, а он будет путаться под ногами и станет обузой. Но дело обстояло совсем иначе, не в последнюю очередь потому, что он не возражал против готовки, и Рейчел обнаружила, что ей его ужасно недоставало.

Младенец был теперь не таким сладким и, случалось, плакал часами без перерыва, Энтони, похоже, думал, она может успокоить ребенка просто потому, что она его мать, а это было далеко от действительности. Они наговорили друг другу резкостей, и у них случилась первая настоящая ссора. Джека не было, он уехал в Танжер, в один из своих совместных с Фредом отпусков, так что она не могла рассчитывать на него и надеяться, что он начнет подтрунивать над ней и приведет тем самым в более бодрое состояние духа.

Все пройдет. Она знала, что так и будет. Она знала, что младенцы вырастают, и пары заново приходят в гармонию. Она знал, что уже скоро у нее вновь появится время рисовать, и что грудь у нее не всегда будет так болеть. Она знала, что погода не всегда будет такой ветреной и мрачной. И все же темнота, наползавшая на нее, была совсем не похожа на темноту, которую она испытывала раньше. У нее не было никакой реальной причины, и тьма обрушилась на Рейчел с разрушительной скоростью, как буря на освещенные солнцем воды. Совершенно внезапно, по времени чуть более чем один день, какая бы маленькая железа ни отвечала за выработку надежды и адекватность оценок, она прекратила свою милосердную функцию; Рейчел проснулась от дневного сна, который, по настоянию Труби Кинга, мать и ребенок должны проводить в отдельных комнатах, плач Гарфилда слышался из-за стены спальни, и тихонько, из ящика, где она держала таблетки, от которых Джек отучил ее за время беременности, послышался шепот второго, злобного ребенка, обращенный к ней.

Она оставила Гарфилда плакать, побоявшись взглянуть на него, и взяла из ящика бутылочку с таблетками. Ей казалось неправильным умереть в доме, который был так хорош, и где лежал хороший младенец, невинный ребенок, а поэтому она натянула рыбацкий комбинезон прямо на трикотажное белье, поверх всего накинула самое толстое пальто, сгребла таблетки и бутылку сливянки, которую для них делал Фред, и потащилась в студию. Там она с усилием, в несколько горстей, проглотила таблетки и смыла их шероховатую горечь большими жадными глотками кисло-сладкой наливки. Потом она легла на разбитый шезлонг, накрылась одеялом и стала ждать смерти.

На нее снизошел восхитительный покой, на несколько минут она обрела необыкновенную ясность видения, так что могла рассмотреть каждую деталь знакомой задней стены дома, окна на ней, водосточные трубы, пятна ржавчины, папоротник, растущий из трещины рядом со стоком, бельевые веревки. Но одновременно она могла видеть формы, из которых состоят эти элементы, чисто как формы, незамутненные смыслом, и то, как солнечный свет, падающий на эти формы, без понимания или предпочтения, просто солнечный свет, высвобождал цвета и узоры, которые могла видеть только она. Даже прерывистый плач Гарфилда, едва слышный только его матери через открытое окно, имел форму и цвет.

Часть ее видела все это и думала: «Дайте мне посмотреть на это долго-долго, чтобы понять и запомнить!» А другая, более сильная часть успокаивающе говорила голосом ее матери, одновременно завладевая ее волей и подтыкая толстый смертный покров:

— Нет, дорогая. Не пытайся говорить. Мы можем просто посидеть здесь немного и вести себя хорошо и спокойно.