в которой доктор Мартинус излагает свое мнение о евреях, а Эйцен встречается с одним из них, что оборачивается для него изрядными неприятностями.

Немалое время прошло с тех пор, как Паулус фон Эйцен обосновался в Виттенберге и начал изучать у магистра Филиппа Меланхтона, а также у других университетских докторов богословие и историю. Жил он по известному уговору в лейхтентрагеровском, а прежде фризовском особняке, на втором этаже, где чувствовал себя не хуже, чем в отцовском доме. Впрочем, здешнее хорошее самочувствие имело иной характер, ибо объяснялось в первую очередь гостеприимством хозяина, говорившего каждый вечер за бутылкой доброго вина о таких вещах, которые весьма возбуждали молодого человека и которые его почтенному батюшке, коммерсанту Рейнхарду фон Эйцену, торговля сукном и шерстью, не пригрезились бы даже во сне, а во вторую очередь то была заслуга горничной Маргрит, которая готовила ему завтрак, обстирывала его и выкуривала из постели блох и клопов, когда их становилось слишком много. После этого студента переставали донимать насекомые, однако никак не оставляли в покое мысли, которые днем и ночью возвращались к пышным плечам, грудям, бедрам и ягодицам Маргрит. Чтобы отвлечься от этих мыслей, он подходил к окошку, открывавшему прекрасный вид на стоящий напротив, чуть наискосок, дом его учителя Меланхтона, пытался вспомнить благочестивые изречения наставника или вызвать в своей памяти образ дожидавшейся его в Гамбурге девицы Барбары Штедер, но ничего не помогало; благочестивые изречения сами собой превращались в постную белиберду, а образ Барбары, не успев толком проясниться, безнадежно блекнул, и вместо него перед внутренним взором возникали дерзкие, сочные и алые губы Маргрит.

Лейхтентрагер давно заметил страдания своего постояльца. «Пауль», – сказал он, ибо в Иоаннову ночь они вдруг расчувствовались, выпили на брудершафт и решили с тех пор величать друг друга просто по имени, Лейхтентрагер звал Эйцена Паулем, а тот звал Лейхтентрагера Гансом; «Пауль, – сказал Лейхтентрагер, – могу пособить тебе с Маргрит, мне достаточно словечко шепнуть, она сама придет к тебе ночью и так ублажит, что ввек не забудешь, у нее от природы такой талант, да еще я кое-чему подучил».

Эйцена аж бросило в жар, но в ответ он лишь пробормотал: «Что ты говоришь, Ганс? Меня ведь в Гамбурге ждет барышня, которой я поклялся в верности».

«Верность – это нечто головное, – возразил приятель. – А твои желания насчет Маргрит имеют совсем иное происхождение; плотское не стоит смешивать с духовным, к тому же отсюда до Гамбурга далеко, ничего твоя девица Штедер не узнает, следовательно, ничего ее и не расстроит. Впрочем, я пришел по совсем другому делу: магистр Меланхтон прислал своего слугу спросить нас, не доставим ли мы ему удовольствие разделить трапезу, которую он устраивает для доктора Мартинуса, его супруги Катарины и других гостей, людей ученых и добропочтенных; госпожа Катарина выставляет по этому случаю бочонок пива, своего, домашнего».

«Как, и меня зовут?» – переспросил Эйцен, рассиявшись от такой нежданной-негаданной чести.

«Да, и тебя», – подтвердил Лейхтентрагер, умалчивая, что сам предложил Меланхтону пригласить своего приятеля, ибо имел на этот счет собственные соображения; кроме того, он неплохо изучил Лютера с Меланхтоном, им уже не о чем поговорить вдвоем, зато перед публикой они стараются перещеголять друг друга и становятся такими златоустами, что слушатели только рты разевают, поэтому, подумал Лейхтентрагер, вечерок может получиться забавным.

По столь торжественному случаю Эйцен решил быть при полном параде, он надел новые сапоги из мягкой кожи, черный камзол на серой шелковой подкладке, волосы напомадил, чтобы блестели, а кроме того, он продумал, о чем станет говорить за столом, если ему предоставится слово: он скажет, как жаждут жители Гамбурга мудрого наставления в истинной вере, ибо втайне понимал, что благословение от Лютера поможет получить в Гамбурге пасторский приход, а там, глядишь, и должность суперинтенданта. Однако, когда он такой расфранченный спустился по лестнице вниз, Маргрит, расхохотавшись, спросила, уж не отправляется ли он свататься; вот именно, ответил за него Лейхтентрагер, только речь идет о невесте небесной.

И вот все они собрались у Меланхтона за его большим столом – доктора, студенты и другие гости; у кого имелась супруга, тот привел ее с собой; Эйцен загляделся на последние лучи закатного солнца, которые играли в круглых ячеистых стеклах окон; зажглись свечи, они отбрасывали на лица неровный свет, поэтому в этих лицах появлялось что-то призрачное, но все дело было лишь в сквозняке с кухни, из которой доносились умопомрачительные ароматы. Посередине длинного стола, словно Иисус Христос на тайной вечере, восседал доктор Мартинус; подперев кулаком свою крупную голову, он вяло оглядывал застолье; видеть он мог лишь одним глазом, и, когда этот глаз останавливался на смеющемся Лейхтентрагере, который сидел в конце стола, лицо доктора Мартинуса выражало некоторое недоумение, и он хмурил кустистые брови, словно тщетно силился вспомнить что-то.

Но тут принесли рыбное блюдо, несколько жирных вареных карпов в отличном соусе, доктор Мартинус сразу же забыл о своем беспокойстве, чело его разгладилось, и он заговорил о Творце и чудесах Его творения: «Поглядите только, как мечет икру рыбешка малая, которая одна приносит тысячу икринок, а самец бьет хвостом о воду и оплодотворяет их. Поглядите на птиц, как они брачуются, самец треплет самочку за хохолок, а та откладывает яички, потом высиживает их, и из каждого яичка вылупливается птенчик; поглядите на птенчика, каково ему было в скорлупе?»

«И все происходит на благо и на пользу человеку, – подхватил Меланхтон, – ибо определено в Писании людям владычествовать над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся на земле».

«И друг над другом, – добавил Лейхтентрагер. – А еще определено им выжигать друг другу глаза, отсекать руки, резать и колоть, колесовать и четвертовать и чинить всяческое насилие. Аминь».

Эйцен увидел, как доктор Мартинус побагровел и едва не подавился рыбьей костью; он тотчас подумал, что одно дело – приятельский разговор с глазу на глаз за бутылкой вина, другое дело – речи в присутствии ученых мужей, поэтому обратился к Лейхтентрагеру: «Не богохульствуй, Ганс; грех пришел в мир со змием, но мы достаточно сильны, чтобы с Божьей помощью, положившись на мудрость учителей наших Мартинуса Лютера и Филиппа Меланхтона, раздавить гадину и приблизиться тем самым к Царству Божию на земле».

Тем временем доктор Мартинус выплюнул рыбью кость, прокашлялся, после чего спросил: «Кто вы, молодой человек?» Пока госпожа Катарина наливала пиво своему еще не успокоившемуся супругу, а потом передавала большой жбан дальше по кругу (у дома Лютеров была привилегия на варение собственного пива), Эйцен, заикаясь от счастья, принялся рассказывать, кто он таков, откуда родом, чем собирается заняться; наклонившись к Меланхтону, Лютер сказал: «Приметьте себе этого молодого человека, магистр Филипп, он далеко пойдет». Лейхтентрагеру же он через весь стол проворчал: «На духа зла ты похож, но и такового следует выслушать бдительности ради».

Другой бы, наверное, смолчал и растерялся, услышав подобные слова доктора Лютера, но только не Лейхтентрагер. Эйцену даже показалось, будто его приятель вырос на целую голову или на две, вырос и его горб, впрочем, возможно, это была лишь игра света и теней, во всяком случае, он услышал, как Лейхтентрагер, громко рассмеявшись, язвительно сказал: «Разве вы, господин доктор, не собирались посвятить себя борьбе с духом зла? Так поведайте о вашем успехе. А может, вы оробели, отошли в сторону, примирились с сильными мира сего, когда увидели, какую затеяли смуту, и поняли, что человек, несущий на себе проклятие, сначала думает о себе и лишь в последнюю очередь о Боге, если вообще о Нем вспоминает?»

Доктор Мартинус Лютер поднялся с места и встал во всем своем мощном дородстве, отчего сидящие за столом невольно чуточку съежились; Эйцену же, который прекрасно знал, что в доме повешенного не говорят о веревке, первым делом в голову пришло опасение лишиться благосклонности, заслуженной только что и столь долгожданной, а поэтому, набравшись храбрости, он полюбопытствовал у своего учителя Меланхтона, верно ли, что церковь и светские власти служат человеку как бы двумя стопами, и не будь любой из них, человек охромеет.

Меланхтону подобная сентенция пришлась по душе, сразу видно, что ученик у него прилежный, но ему хотелось добавить для законченности последний штрих, поэтому он ответствовал, что властители благочестивые, то есть такие, которые ратуют против идей эпикурейских, идолопоклонства, клятвопреступлений, против тех, кто заключает договор с чертом или исповедует ложные вероучения, воистину служат опорой для церкви.

Однако, похоже, доктор Лютер этих слов не расслышал, он по-прежнему пристально глядел на Лейхтентрагера, сияющего и пьющего пиво, поднесенное госпожой Катариной, а потом сказал: «Кем бы ты ни был на самом деле, за живое ты меня задел. Если бы, начиная свои писания, я знал, сколь враждебны люди к слову Божьему и как противятся они ему, в чем позднее я действительно убедился, то промолчал бы и никогда бы не дерзнул выступить против папы и законопорядка. Я думал, что люди грешат по невежеству своему и по слабости своей, надеялся, что не посмеют они преднамеренно покуситься на слово Божье; но Господь уподобил меня слепому коню, который не видит, кого везет».

После этих слов доктор Мартинус снова сел и опустил голову. Теперь уж гости и вовсе замолчали, даже Лейхтентрагер, поэтому Лютер, решив, что его не поняли, сказал: «Затевая доброе дело, надо полагаться на разум и рассудительность, но они редки, чаще люди смелы от глупости и подвержены заблуждениям. А заблуждения ведут к смутам, поэтому лучше сразу сунуть палку в колеса, чтобы всему положить конец».

Лейхтентрагер поставил кружку на стол. «Но смутам-то конца и края нет, – сказал он с напускной озабоченностью. – Говорят, будто неподалеку от Виттенберга снова видели Вечного жида».

Эйцену тотчас вспомнились ночные шаги в пустой соседней каморке лейпцигского «Лебедя», впрочем, с тех пор сколько воды утекло; Лютер же поднял голову, и на красном лице его проступило явное недовольство: почему ему до сих пор ничего не известно, почему ему сообщает об этом какой-то Лейхтентрагер, и насколько достоверны сведения?

Госпожа Катарина кинулась расспрашивать: «Где? Когда? Как он выглядел?» Меланхтон сказал: «Да жидов тут хватает, и все они на одно лицо; просто решил кто-нибудь повыхваляться, а мы ему и поверили».

«Но у него на подошвах ног кресты, гвоздями пробитые, по пять гвоздей в каждой ступне», – возразил Лейхтентрагер.

Этот довод показался Филиппу Меланхтону не просто убедительным, но и поразил его, ибо при всей своей учености и книжности натуру он имел чувствительную, а потому живо представил себе мучения человека, обреченного на вечные скитания с таким количеством гвоздей в ногах; кроме того, известно, что появление Вечного жида предвещает недобрые времена. «Хорошо бы, чтобы кто-нибудь побеседовал с ним, порасспросил, – сказал он, помедлив, – ведь сей человек был очевидцем того, как нашего Спасителя вели на Голгофу с крестом на плечах, он мог бы рассеять кое-какие сомнения».

«Вот как? – проговорил доктор Мартинус. – Какие же такие сомнения?»

«По крайней мере, он помог бы нам обратить иудеев в единственно истинную, христианскую веру», – ответствовал магистр Филипп.

Это соображение показалось Эйцену вполне разумным, ибо тот, кто видел Иисуса, несущего крест, не может не засвидетельствовать Его святость. Тем удивительнее показалась ему новая вспышка гнева у доктора Мартинуса.

«Вот как? – повторил тот. – Тогда просите нашего государя, нашего всемилостивейшего курфюрста, чтобы он повелел схватить этого жида, где бы тот ни объявился, только схватить его так же невозможно, как самого сатану, ибо он тотчас растворится среди прочих жидов, лишь вонь от него останется, потому что он ничем от них не отличается, а они от него, и в этом смысле все они вечные».

Он оглядел собравшихся, чтобы убедиться, все ли поняли, о каких важных вещах зашел разговор. Кухарка, собравшаяся подавать жаркое, застыла на пороге, не решаясь войти, пока господин доктор говорит, а тот в запале ее даже не заметил.

«Обратить иудеев в христианскую веру невозможно, – продолжал он, – ибо они до сих пор не желают отказываться от своей богоизбранности, хотя уже полтора тысячелетия рассеяны по свету, унижены и брошены на самое дно, а все чаяния их сводятся лишь к мечтам о том, что рано или поздно они поступят с нами, христианами, как во времена Есфири поступили в Персии с язычниками. Да мы по сей день не ведаем, какой черт занес их к нам, мы их из Иерусалима не звали».

Это также показалось Эйцену вполне справедливым, ибо он был наслышан от своей аугсбургской тетушки о бесчинствах евреев, которые обирают и богатых, и бедных, ничего не давая взамен.

«Обратить в христианскую веру! – воскликнул благочестивый доктор Мартинус. – Это жидов-то? Послушайте моего доброго совета: во-первых, все их синагоги и школы надо сжечь, требники их отнять, а талмудистам и раввинам запретить вероучительство; во-вторых, молодым и сильным жидам надо дать цепы, топоры и лопаты, дабы работали до пота, а не захотят, надо гнать их из наших земель вместе с их Вечным жидом; все они согрешили против Господа нашего, Иисуса Христа, за что и прокляты, как тот Агасфер».

Эйцен почувствовал себя немного сбитым с толку, поскольку слова великого Лютера не вполне следовали заповедям Христа, который учил: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас. Но, рассудил он, не Иисус Христос, а скорее доктор Мартинус может дать ему церковную кафедру, с коей он станет проповедовать своим прихожанам слово Божье, поэтому вряд ли стоит сомневаться в правоте достопочтенного доктора, тем более что кухарка внесла-таки наконец жаркое, поставила его, и вокруг распространился такой аромат, что у Эйцена окончательно пропали любые сомнения. У доктора Мартинуса тоже, видно, слюнки потекли, поэтому он прервал свою страстную речь, потянулся к блюду и выбрал себе самый сочный кусок, за который и принялся с аппетитом. Едва приступив к еде, он заметил, как Лейхтентрагер достал свой изящный ножичек, и захотел рассмотреть его поближе; в то время, как госпожа Катарина стыдливо отводила глаза в сторону, доктор Мартинус внимательно изучал ножичек, после чего заключил, что это истинное произведение искусства, только внушенное, должно быть, чертом, ибо про художников, скульпторов и прочих людей подобного сорта никогда не знаешь, по чьему наущению они действуют, ангельскому или же сатанинскому.

В разговор тут же вступил господин Лукас Кранах, которому раньше в Виттенберге принадлежала аптека и который также находился теперь среди гостей; он заметил, что художник истинный никогда не следует ничьим наущениям, ни ангельским, ни сатанинским, он сам творит себя, как некогда Господь искусно сотворил человека, и всякую живность, и растительность, а еще он попросил дозволения написать доктора Мартинуса с этим ножичком в руке, мол, так хороши оттенки красного цвета, так прелестна женская фигура, к тому же все это из коралла, но главное – выражение глаз доктора Мартинуса, одновременно критическое и довольное. Наверное, одним замечательным портретом великого Лютера стало бы больше, если бы доктор Мартинус не возразил, что ему более пристало быть запечатленным с молитвенником, нежели с голой бабой, пусть даже совсем крохотной.

Господин Лукас Кранах счел, что Лютер намекает на свой дочтенный возраст, поэтому поспешил сказать: именно зрелость умеет ценить подлинную красоту; ведь и сам он, несмотря на свои годы, нарисовал, нагую Еву, за что снискал немало похвал.

Оглянувшись вокруг, доктор Мартинус остановил свой взгляд на Эйцене; его кустистая бровь приподнялась, он протянул Эйцену ножичек со словами: «Ну а вы что скажете, молодой человек?»

Рука Эйцена, взявшая ножичек, сразу же вспотела, в голове его мелькнула мысль и о давешней шлюшке, и о нынешней Маргрит; наконец он сказал: «Все мы грешники, а вожделения наши – это часть врожденного зла, за которое суждена нам извечная смертная кара, но если мы боремся с вожделением – то это уже добродетель, хотя истинно спасти нас может только милость Божья».

У Лютера аж рот открылся, ему пришлось изрядно отхлебнуть пива, прежде чем он сумел проговорить: «Ваши речи столь благоразумны и благочестивы, Эйцен, словно Господь вложил в вашу юную голову мозг старика».

Не понимая, похвала это или нет, Эйцен обернулся к Лейхтентрагеру, но тот лишь ухмыльнулся, поэтому остаток вечера, который прошел за умными беседами, десертом и был подогрет добрым пивом от щедрот госпожи Катарины, не слишком его порадовал, зато Эйцен с облегчением вздохнул, когда на прощание Лютер подошел к нему и одобрительно хлопнул по плечу; если будет нужда, сказал доктор Мартинус, господин студент всегда может обратиться к нему за советом, на что магистр Меланхтон состроил довольно кислое лицо. Возвращаясь по улице к дому, Эйцен толкнул своего приятеля Лейхтентрагера в бок и сказал: «Похоже, мой ангел-хранитель позаботился обо мне, а ты, брат Ганс, видать, вместе с ним все подстроил, а?»

Впрочем, день еще не кончился, ибо, едва открыв ворота и войдя в дом, они услышали голоса, один из которых принадлежал Маргрит, а другой, мужской голос, был Эйцену незнаком; при этом Маргрит смеялась, как смеются женщины, когда их бес под юбками щекочет. Только что у Эйцена голова шла кругом от радости, а теперь он почувствовал, как волосы на ней становятся дыбом, тем не менее он поспешил в гостиную за Лейхтентрагером, который, похоже, сразу догадался, кто к нему так запоздно пожаловал в гости.

Здесь Эйцену предстала картина, которая будет преследовать его до последних лет жизни: молодой еврей сидел на скамье, ноги широко расставлены, мыски грязных сапог указывают – один на восток, другой на запад, на колени к себе он усадил Маргрит, груди которой не прекратил тискать даже тогда, когда, подняв глаза, увидел, что он с девицей уже не один; ничуть не смущаясь, он сказал: «Мир тебе, Лейхтентрагер. Как дела, сохранились ли еще у тебя серебряный динарий и пергамент?»

Эйцен хорошо помнил монету и клочок пергамента с выцветшими древнееврейскими письменами, о которых идет речь, поэтому ему стало не по себе, ибо тот, кто отдал эти вещи отцу его приятеля, ослепленному и скончавшемуся от ран глазному врачу из Китценгена, должен был бы теперь быть глубоким старцем, а перед ними, обнимая Маргрит, сидел мужчина в самом расцвете лет, черт бы его побрал.

Погладив бородку, Лейхтентрагер ответил, что все сохранилось в целости и может быть возвращено по первому требованию, после чего шагнул, прихрамывая, к стене и нащупал тайник – часть стены, к великому изумлению Эйцена, подалась в сторону, открывая ряд пузатых бутылей, в которых мерцало что-то красное, словно кровь. Но, видимо, то была не кровь, а вино, ибо Маргрит тут же соскочила с колен незнакомца и принялась расставлять бокалы, роскошные, расписанные золотом. Лейхтентрагер и еврей подсели к столу, Эйцен же замешкался, не зная, следует ли ему убраться прочь, как побитой собаке, или же надо присоединиться к компании; никто ему на помощь приходить не собирался. В конце концов любопытство взяло верх над робостью, и он подсел к остальным, хотя его и задевало то, что Маргрит так и льнула к незнакомцу, точно это был не жид в засаленном кафтане, а греческий бог Адонис.

Жид, бормоча еврейские слова, благословил разлитое Лейхтентрагером вино и отпил глоток. Маргрит опрокинула бокал и принялась пить жадными глотками, красная капелька потекла с ее подбородка на белую шею; Эйцен содрогнулся, ему показалось, что он видит предсказание будущего. И вообще все сделалось таким странным и таинственным.

Горница стала не похожей на горницу, время исчезло, Маргрит оказалась голой, будто Ева с картины мастера Кранаха, и взгляд у нее был такой же мечтательный. Еврей и Лейхтентрагер заговорили о башмачнике из Иерусалима, который прогнал реббе Йошуа от дверей своего дома, за что и был проклят.

«Это был лжемессия», – сказал еврей.

«Как знать? – отозвался Лейхтентрагер. – Мало ли что Старику на ум взбредет. Если уж Он создал именно такой мир с именно такими людьми, то почему бы Ему и не раздвоиться или даже не разделиться натрое?»

Эйцен догадался, что речь идет о Боге и о великом таинстве, поэтому его возмутило, что говорится об этом без должного благоговения, однако он чувствовал, что оба собеседника знают о своем предмете куда больше, нежели сам он или его учитель Меланхтон, даже больше, нежели великий Лютер, до которого теперь дошел черед в споре, отчего Эйцен предпочел обратиться к вину.

Вино было тяжелым, тягучим, словно мед. Оно туманило голову, но одновременно удивительным образом проясняло ее. Эйцен слышал, как еврей расхваливал доктора Мартинуса: Лютер, дескать, сумел, как никто иной, ускорить ход истории, он разрушил тысячелетний уклад жизни, подорвал основы вероучения и устои законопорядка, родился могучий поток, который смоет и унесет с собою все, несмотря на противодействие нынешнего благонравного Лютера.

Лейхтентрагер пожал кривым плечом. Он с подобными утверждениями не согласен, ибо слышал от самого Лютера, насколько ужаснулся тот, когда увидел, к чему все привело: взвешенные, продуманные реформы обернулись кровавым бунтом, кругом хаос, поэтому он поспешил оттолкнуть от себя тех, кто раньше поддерживал его и был его единомышленником, не побоялся сделать и следующий шаг – восстановить именем Божьим старые устои и старую опору для прежних господ.

Еврей покачал головой. Что сделано, то сделано, сказал он, и никому, даже самому Лютеру, не дано восстановить прежний порядок вещей. Один переворот повлечет за собой другой, более глубокий, пока не осуществится наконец великая мечта, тогда его работа будет завершена, и он, жид, сможет обрести покой, покой.

Вино.

Голова Эйцена поникла.

«Спит», – сказал еврей.

«Он все равно ничего не понял, – отозвался Лейхтентрагер. – Да и откуда ему?»

Маргрит, стянув с еврея сапоги, целовала его израненные ноги.

«Как вас теперь зовут?» – спросил Лейхтентрагер.

«Ахав», – ответил жид.

Маргрит вскинула голову. «Если вы Ахав, то я буду вашей Иезавелью».

«Ахав, – пробормотал Эйцен, не поднимая головы и словно бы во сне, – Ахав был убит, и псы лизали кровь его».

И тут ему померещились огненное облако, удар грома и адский хохот, после чего послышался голос, который говорил что-то непонятное, кажется, читая древние еврейские письмена со стертого пергамента. Душа его переполнилась страхом и отчаянием, но в тот же миг появился доктор Мартинус, который взял его за руку и сказал: тебе, Пауль, сын мой, восстанавливать Царство Божие и законопорядок, к которому я стремился.

Утром, когда Эйцен проснулся и увидел, что голова его лежит на столе среди осколков стекла и полувысохших лужиц пролитого вина, еврея вместе с Маргрит в доме уже не было; лишь Лейхтентрагер стоял перед ним, опершись на свою хромую ногу, говоря: «Тут письмо тебе пришло, Пауль; надо спешно собираться в Гамбург, отцу твоему худо, и он зовет тебя к себе. Я уже переговорил с господами докторами из университета, они готовы экзаменовать тебя на ученое звание, чтобы ты смог, буде того заслужишь, проповедовать слово Божье у себя на севере. Мне тоже нужно туда по делам, так что, Бог даст, поедем вместе».

Эйцен еще не мог толком прийти в себя от ночного сна, он обескуражен пришедшими известиями, а также тем, что все за него опять решено и устроено, и ему не остается ничего другого, как поблагодарить своего друга. Видно, никогда мне от него не избавиться, подумал Эйцен, да и стоит ли?