в которой кандидат Эйцен осознает силу слова, особенно если оно направлено против евреев.
Кто может быть счастливее человека, только что успешно сдавшего экзамены? Счастливчику кажется, что с души его свалился тяжеленный камень, ему хочется петь от радости, пусть не громко, но хотя бы про себя, он чувствует такой прилив сил, будто ему ничего не стоит вырвать с корнем дюжину деревьев, словно они были бы травинками.
Впрочем, испытывая облегчение и радость, кандидат Эйцен, без пяти минут магистр, отнюдь не позабыл, кому он всем обязан: во-первых, конечно же, Богу, от которого исходит всяческая милость, а во-вторых, причем не многим меньше, своему приятелю Лейхтентрагеру.
Что касается Бога, то Его Эйцен возблагодарил жаркой молитвой, вложив в нее все переживания до экзамена, во время него и после, а именно ужасный страх, от которого Господь в нужный момент его избавил, ощущение абсолютной пустоты в голове, которую Господь в нужный момент наполнил ученостью, и, наконец, душевное смирение, дарованное Господом, благодаря чему удалось произвести хорошее впечатление на господ профессоров и докторов, и прежде всего на высокочтимого доктора Мартинуса и магистра Меланхтона. По этому случаю Эйцен даже сочинил стишок, подражая лютеровскому стилю:
А вот с приятелем Гансом дело обстояло иначе. С одной стороны, его чудесные познания о сущности ангелов свидетельствуют, что Ганс явился орудием Божьего промысла, подобно ангелам благим, о которых он, кандидат Эйцен, так удачно все рассказал на экзамене, ибо благие ангелы per definitionem, по определению, являются посланцами, вестниками, слугами Господними и орудиями Божественного промысла; с другой стороны, Лейхтентрагер слишком мало похож на благого ангела. Чем же отблагодарить его? Деньгами? Но поясной кошель Эйцена заметно отощал, особенно после пирушки, которую пришлось устроить господам студентам, соученикам Эйцена, изнывавшим некогда на соседних скамьях, пока на улице светило солнышко и пели птички, а также господам преподавателям, читавшим курс всемирной истории или богословия; пожалуй, даже понадобится взять денег взаймы у приятеля Ганса, чтобы прикупить провианта в дорогу, ведь не обращаться же к евреям, дающим деньги под высокий процент и под залог отцовской торговли сукном и шерстью, дай Бог батюшке легкой кончины и вечного покоя.
«Послушай, Ганс, – сказал он приятелю, – Господь, думаю, остался доволен моею благодарственной молитвой и стишком в Его честь, а что желаешь ты за помощь на трудном экзамене?»
Только что пропели петухи, Лейхтентрагер протер сонные глаза, посмотрел на Эйцена, стоявшего перед ним в ночной рубахе и с голыми ногами, после чего проговорил: «Если бы душа твоя стоила дороже, чем обычная пасторская душонка, я бы, пожалуй, взял ее, но их и без того полно, а получить каждую можно дешевле тухлой рыбы в базарный день».
Эйцен насупился; грех отпускать подобные шуточки насчет бессмертной души любого благочестивого христианина, не говоря уж о собственной.
«Я вполне серьезно говорю, – продолжил Лейхтентрагер. – Сам не знаю, чего ради я вожусь с тобою: ведь ты отнюдь не герой, который увлекает за собой других, у тебя нет дара сплачивать людей вокруг себя, а мыслям твоим никогда не выскочить из наезженной колеи. Но, видно, времена измельчали, поэтому и призваны сейчас будут людишки, вроде тебя. Что толку в Александрах Великих или Сократах, если само небо нынче не выше комнатного потолка?»
«Но ведь Лютер великий человек», – возразил Эйцен, чувствуя, как у него холодеют ноги. «Верно, – согласился Лейхтентрагер. – Сначала он дал пинка папе, но затем понял, что надо сохранить Божественный миропорядок, чтобы верх остался верхом, а низ низом. Ты о чем будешь говорить утром на проповеди?»
«Пожалуй, о евреях».
Лейхтентрагер привстал, почесал бородку, ухмыльнулся. «Это из-за жида, который у тебя Маргрит увел?»
«Проповедь от Бога, а тот жид с сатаной снюхался», – раздраженно сказал Эйцен.
«Значит, хочешь доктору Лютеру угодить? Не забыл, стало быть, как он недавно поносил евреев в доме магистра Меланхтона. Что ж, недаром пророк говорит: кто поддакивает своему господину, тому хорошо живется».
Эйцен опять раздосадовался. «У меня своя голова на плечах». Он хотел было возмутиться и не дать приятелю издеваться над собой, но удержался, ибо вполне возможно, что его помощь еще понадобится на проповеди, как это уже произошло на экзамене. «Ты пойдешь со мной в церковь?» – робко спросил он.
«Надевай-ка штаны, Пауль, – ответил Лейхтентрагер, – а то у тебя уже коленки друг о дружку стучат».
«Ну пожалуйста», – взмолился Эйцен.
«Нечего мне в церкви делать, – сказал Лейхтентрагер. – А проповедь ты и сам прочитаешь, тут моя помощь не нужна, я в этом уверен».
«Неужели ты за евреев?» – спросил Эйцен, вспомнив, сколь близким другом Ганса казался жид в ту ночь.
«Евреи прокляты Богом, – ответил Лейхтентрагер. – Они хоть этим отмечены, чего не скажешь об иных народах».
Искренне желающий веровать в то, что Бог заботится о нем и даже послал на муки собственного Сына ради его спасения, Эйцен вдруг с испугом подумал, что Всевышний, может быть, действительно так равнодушен ко всему, как намекает на то Лейхтентрагер. Но нет же, нет, если ему не поможет друг, то поможет Господь. Утром, одевшись, Эйцен поел мучного супчика и, степенно вышагивая, ибо теперь ему надлежало шествовать с достоинством, отправился в замковую церковь, чтобы произнести проповедь прихожанам в присутствии строгого доктора Мартинуса и магистра Меланхтона. Нынче в голове у Эйцена было не так пусто, как несколько дней тому назад, на сей раз благоприобретенные знания оказались не вполне забыты, у него был план, кроме того, за последнюю ночь он перечитал все книги Моисеевы, отыскивая подходящие изречения, нашел много полезного, а на худой конец сунул в карман шпаргалку, которая выручит, если откажет вразумление свыше. К тому же утро выдалось таким погожим; выйдя из дома, он увидел капли росы, сверкающие будто диаманты, даже вода в сточной канаве посреди проулка сияла, отражая озаряющееся солнцем небо, а прихожане, спешившие спозаранок в церковь, приветствовали Эйцена так любезно, что втайне он подумал – сегодня не может быть неудачи, но тут же себя одернул, ибо сатана любит людей самонадеянных.
Он хорошо знал эту церковь с высокой крышей и вратами, к которым некогда доктор Мартинус прибил свои тезисы; вот как из малого возрастает великое, подумал Эйцен, всего сотня фраз, даже меньше, но они сотрясли Рим, оплот Антихриста. А дальше он подумал о том, что, может, и его собственное твердое и смелое слово будет услышано, наберет силу и послужит процветанию христианства.
После нескольких песнопений он взошел на амвон, внизу все смолкло, лица слушателей обратились к проповеднику, а тот опустил голову в тихой молитве, прося Господа послать ему удачу, чтобы не допустил позора, не выставил его перед людьми дураком или заикой, и, вспоминая, как сам он внимал благочестиво своему учителю Меланхтону или даже великому Лютеру, когда они произносили свои проповеди с этого же амвона, он обратился к пастве со словами: «Возлюбленные мои! Благослови вас Господь!» Затем он прочитал: «Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы. И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших». После этого Эйцен сказал: «Возлюбленные мои! Все, что вы сейчас слышали, произошло более полутора тысяч лет тому назад в Иерусалиме перед домом римского наместника Пилата, когда еврейский народ требовал крови нашего Господа и Спасителя, требовал распять Иисуса Христа. И сей народ, обремененный такою виною, живет среди нас, истово веруя до сих пор, что Бог даровал им и землю Ханаана, и город Иерусалим, и храм иерусалимский, а кроме того, они кичатся своей богоизбранностью, хотя еще римляне изгнали евреев из родных мест, рассеяли по миру и сделали изгоями в любой стране».
Подняв глаза, Эйцен поискал взглядом доктора Мартинуса и увидел, что тот согласно кивает головой, ибо подобные мысли о народе еврейском вполне соответствуют его собственным. Молодой проповедник понял, что попал в точку, а потому, ободрившись и воодушевившись, продолжил. «Так же сильно, как евреи ненавидели Христа, не веря, что он истинный Мессия, они ненавидят теперь всех добрых христиан. Евреи называют их гоями, а гои в их глазах – люди неполноценные, ибо происхождение имеют не столь славное и не ведут свой род от Авраама, Сары, Исаака и Иакова, хотя надо заметить, что Сам Господь устами пророков Своих называл Израиль блудницею, особенно пророк Осия, который упрекал народ Израиля за то, что тот служит Богу лишь напоказ, а сам осквернен грехом и идолопоклонствует».
Молодой проповедник почувствовал, что слова его тронули сердца слушателей и все они, а не только доктор Лютер, говорили сейчас про себя: да, он прав, аминь. Это воодушевило его, поэтому он решил добавить жару и продолжил: «С детских лет евреи исполняются столь ядовитой ненависти к гоям, что не удивительно читать исторические сообщения о том, как они отравляли колодцы или выкрадывали детей, чтобы мучить и терзать их; такое происходило, например, в Тренте и Вейсензе. Здороваясь с нами, добрыми христианами, они нарочно бормочут по-еврейски, чтобы мы не догадались, что они вовсе не приветствуют нас, а призывают сатану и проклинают нас, накликая на нашу голову всяческие беды и адский пламень. Иисуса нашего они называют байстрюком, а мать Его потаскухой, которая, дескать, прислала ребенка с заезжим молодцом».
Эйцен перевел дух. Ему казалось, будто слова приходят к нему сами собой, как во время экзамена, когда он рассказывал об ангелах, но на сей раз Лейхтентрагера нигде не было видно. Зато перед его глазами возник наглый молодой жид в грязных сапогах с Маргрит на коленях. Подобная картина не могла быть сатанинским наваждением, ибо сатане доступа в церковь нет, следовательно, то было знамение от Бога, поэтому Эйцен вновь возвысил голос: «Чем же заслужили мы такую ненависть евреев, такую злобу? Ведь мы не называем их женщин потаскухами, как они называют Марию, а их самих байстрюками, как они называют Иисуса Христа, мы не крадем, не терзаем, не мучаем их детей, не отравляем их воду, не жаждем их крови. Напротив, мы творим для них всяческое добро: живут они у нас словно дома, они находятся под нашей защитой, пользуются нашими дорогами, нашими рынками, государи наши и князья позволяют евреям брать из своей казны и сокровищниц столько, сколько тем заблагорассудится, зато из наших государей, князей и их подданных сосут кровь евреи-ростовщики».
Эйцен хорошо знает, что подобные слова нашли у его слушателей куда более сильный отклик, нежели Пилат, умывающий руки, или кичливость евреев своими далекими предками. Это известно ему по разговорам и в отцовском доме, и в доме аугсбургской тетушки. Поэтому, воздев руки, он воскликнул: «Возлюбленные мои! Видел ли хоть один из вас, чтобы еврей работал, в то время как мы трудимся с утра до ночи, в жару и стужу? Нет, не видел, ибо сами евреи говорят: мы никогда не работаем, нам и без работы хорошо, пусть за нас трудятся проклятые гои, а мы будем получать их денежки; мы будем господами, а гои – нашими рабами. Вот как говорят евреи, следуя своими заповедям из Второзакония 23, 30: „Иноземцу отдавай в рост, а брату твоему не отдавай в рост“. Они жаждут отобрать у христиан все злато и серебро, ибо нет народа более корыстного, нежели евреи; порой говорят, евреи ссужают, дескать, князей наших большими деньгами и тем полезны. Но позвольте спросить: откуда у них эти деньги? Да от тех же князей и их подданных, которые обобраны ростовщиками».
Оглянувшись по сторонам, он увидел глаза своих прихожан, которые буквально впитывали в себя каждое слово, и почувствовал, какая сила исходит от него, когда он стоит здесь наверху, на амвоне; главное, чтобы проповедник сказал нужное слово в нужное время, тогда люди поднимутся и пойдут исполнять то, к чему их призывали. Окрыленный этой мыслью, он привел в завершение проповеди самое существенное отличие добропорядочных христиан от проклятых евреев. «Евреи, – сказал он, – ждут своего Мессию из земли обетованной, который набил бы им брюхо, они ждут царя светского, который истребил бы нас, христиан, а мир поделил бы меж евреями и сделал их господами. Мы же, христиане, обрели Мессию, который позволил нам не страшиться смерти, не бояться гнева Божьего и не поддаваться сатане. Пусть не дарует Он нам золота, серебра и иных богатств, зато радует наши сердца, отчего земля наша становится раем. Возблагодарим же Господа, Отца милосердного, аминь».
Сказав это, он сошел с амвона, ступая осторожно, держась за стену, ибо внезапно почувствовал во всем теле слабость; так смело и прямо редко кто говорил в своей первой проповеди, редко кто показывал львиную хватку, в духовном смысле, разумеется. Он подошел к алтарю, преклонил колена, помолился всемогущему Господу; впрочем, он лишь произносил слова молитвы, не понимая их смысла, ибо душа его до сих пор была переполнена чувством откровения – теперь ему стало ясно, что такое проповедь, недаром великий Лютер учил: проповедник должен быть одновременно и воином, и пастырем, и это трудное искусство. Наконец, повернувшись к прихожанам, он вновь воздел руки, возвел очи к высоким сводам церкви и произнес благословение, сказанное в свое время еще священником Аароном: «Да благословит тебя Господь и сохранит тебя! Да призрит на тебя Господь светлым лицом Своим и помилует тебя! Да обратит Господь лицо Свое на тебя и даст тебе мир!» При этом он даже содрогнулся при мысли о том, что отныне вправе испрашивать благословение Божье и передавать его другим, то есть быть истинным посредником между теми, кто внизу, и самим Всевышним, а содрогнувшись, сказал «Аминь!» и тут же услышал, как на колокольне зазвонили колокола, чествуя нового пастора.
Когда, сняв в сакристии облачение, Эйцен вышел из церкви, он увидел, что у дверей его поджидает Лютер. «Молодой человек, – сказал Лютер, изучая его своим единственным глазом, который глядел и с сомнением, и с одобрением одновременно, – вы словно читали мои мысли, говоря об еврейском народе. Но когда я слушал вас, то подумал также: этот человек устроен так, что его непременно будет искушать дьявол. Вы уж мне поверьте, я знаю, о чем говорю. Поэтому вот мой совет: пребывайте в смирении да поглядывайте иногда через плечо, не подступился ли к вам лукавый. И возьмите от меня письмецо».
С этими словами великий Лютер наклонился, словно хотел обнять Эйцена, но, должно быть, передумал, только запах пива и лука еще остался витать над Эйценом после того, как доктор Лютер скрылся из виду.