Подавление восстания под предводительством Авессалома не устранило ни одной из коренных причин этого восстания — ни недовольства обнищавшего народа ростом богатств у крупных землевладельцев и царского дома, ни той враждебности, с которой старейшины племен и священники относились к усилению власти царских чиновников; недаром все колена, за исключением Иуды, поддерживают ряд новых, правда более слабых, разрозненных бунтов против Давида, из которых самый значительный возглавлялся неким Савеей (его девиз: «Нет нам чести в Давиде, и нет нам доли в сыне Иессеевом!»). На этот раз Давид удержал столицу и территорию от Иерусалима до Иордана, а поскольку Савее, как и ранее Авессалому, не хватало опытных военачальников, младших командиров, Иоав оттеснил его в Авель-Беф-Маах. Тут Иоав насыпал вал перед городом и подступил к стене, но одна умная женщина догадалась, как спасти жителей — она повела переговоры с Иоавом, предлагая голову Савея, которую вскоре отрубили и перебросили осаждающим через стену; в награду Давид поставил Иоава пожизненно над всем войском израильским, но для равновесия одновременно назначил Ванею начальником над царской гвардией, хелефеями и фелефеями; Давид преобразует армию (численность которой прежде зависела от настроения племенных старейшин) и государственный аппарат (которому не давал развернуться недостаток сведений о количестве народонаселения, об имуществе, о производимых товарах, о торговле, о налогах, повинностях и т. п.); Давид проводит перепись Израиля и Иуды, чем нарушает один из величайших запретов (древнее желание народа защититься безымянностью массы облечено Господом в следующую формулу: «Я сделаю потомство твое, как песок морской, которого не исчислить от множества»); произвести перепись приказано военным, те упрямятся; Иоав говорит Давиду: «Не все ли они, господин мой царь, рабы господина моего? Для чего же требует сего господин мой? Чтобы вменилось это в вину Израилю?»; однако Давид настаивает на своем решении; через девять месяцев и двадцать дней все население Израиля исчислено, за исключением вениамитян (горцы скрывались от счетчиков) и левитов (они не могут носить оружия и владеть имуществом); с учетом известных погрешностей итог таков: «Израильтян тысяча тысяч и сто тысяч мужей, обнажающих меч, а иудеев четыреста семьдесят тысяч мужей, обнажающих меч». Грех Давида навлек Божью кару; малый пророк Гад (Нафан в подобные дела предпочитает не вмешиваться) вещает Давиду от имени Господа: «Три наказания предлагаю Я тебе, выбери себе одно из них, которое свершилось бы над тобою: а) чтобы был голод в стране твоей семь лет, или б) чтобы ты три месяца бегал от неприятелей твоих и они преследовали тебя, или в) чтобы в продолжении трех дней была моровая язва в стране твоей». Давид выбирает моровую язву, поскольку она поразила бы более горожан, нежели деревню, в городах же (за исключением Иерусалима, его собственного города) проживали в основном ханаанеи, обедневшее прежнее население страны, то есть не слишком большая утрата для народа Израиля. За три дня от Дана до Вирсавии умерло семьдесят тысяч человек; по словам самого Давида, «Ангел Господень стоял между землею и небом с обнаженным в руке его мечом, простертым над Иерусалимом; тут Господь пожалел о сем бедствии и сказал Ангелу-истребителю: довольно! теперь опусти руку твою. Ангел же Господень стоял тогда над гумном Орны Иевусеянина». Пророк Гад вновь вещает Давиду от имени Господа:
«Пусть Давид придет и поставит жертвенник Господу на гумне Орны Иевусеянина». Давид купил гумно и прилежащую землю для строительства будущего Храма за шестьсот сиклей золотом, о чем в архиве имеется документ (одиннадцатое стойло, третий ряд, правая сторона — впрочем, документ, похоже, составлен задним числом как свидетельство щедрости Давида, когда дело касается Господа, ибо ни один земельный участок Иерусалима или окрестностей не стоил таких денег); после купли стройплощадки под Храм Давид, подобно иным деспотам, воспылал любовью к архитектуре — он самолично следит за созданием проекта, по его приказу десятки тысяч подневольных каменотесов готовят камни для дома Божия, идет сбор прочих стройматериалов: кедрового дерева, железа, меди, гвоздей, петель и крючьев. В это же время Давид осуществляет перемены в правительстве; ловко перераспределив должности и.приходы, он укрепляет влияние царского дома — многочисленные священники и чиновники получают новые места (из тридцати восьми тысяч левитов двадцать четыре тысячи назначаются для храмовой службы, шесть тысяч — писцами и судьями, четыре тысячи — привратниками, и еще четыре тысячи лучших музыкантов должны славить Господа); создается государственная казна (под началом Шевуила, сына Гирсона), а также ведомство внешнего служения (то есть дипломатическая служба, возглавляемая Хенанией из племени Цугарова); старейшины племен заменяются вельможами, именуемыми «главами семейстNo причем все они отобраны из колена Иуды, откуда вышел и сам Давид (у Хашавия из Хеврона их тысяча семьсот человек, которые надзирают за племенами, что западнее Иордана; у Иерии из Хеврона две тысячи семьсот глав семейств, они Надзирают над коленами Рувимовым и Гадовым и полуколеном Манассиным); закончена перестройка армии: теперь в распоряжении Давида есть наемное войско (царская гвардия — хелефеи, фе-лефеи и т. п.) для обеспечения внутреннего порядка и для немедленного использования в боевых действиях, а также двенадцать войсковых подразделений по двадцать четыре тысячи человек в каждом — в мирное время их призывали ежегодно на одномесячные учебные сборы; чтобы покрыть расходы блестящего царского двора, увеличиваются царские землевладения, расширяются виды хозяйственных работ: виноградарство и виноделие, изготовление оливкового масла (в Шароне и других долинах), разведение племенных верблюдов и ослов; Давид становится крупнейшим предпринимателем в Израиле, часть доходов от его личного состояния откладывается на строительство будущего Храма, в том числе (по архивным записям — второе стойло, первый ряд, правая сторона): „семь тысяч талантов серебра чистого и три тысячи талантов золота офирского для светильников и лампад их, для столов предложения хлебов, для вилок и чаш, и кропильниц, и блюд, и для жертвенника курения, и для колесницы с херувимами на ковчеге Господнем, и для внутреннего убранства“. Здоровье царя ухудшается, он жалуется на усталость, озноб, мужское бессилие, становится раздражителен, часто хандрит; ему ищут девицу, которая согревала бы его своими ласками, однако все усилия сунамитянки Ависаги тщетны; Давид говорит Господу: »…странник я у Тебя и пришлец, как и все отцы мои; дни мои — как уклоняющаяся тень, никто на земле не вечен».
Зеленый паланкин с золотыми планками и красной бахромой на крыше остановился у дверей моего дома, и слуга возвестил о прибытии главного царского евнуха Аменхотепа. У меня подкосились колени, когда Аменхотеп, выйдя из паланкина и протянув мне руку, сказал:
— Ефан, друг мой, я принес тебе радостную весть от мудрейшего из царей Соломона. Благоухая тончайшими египетскими духами, он вошел в дом, где щедро осыпал всех своими милостями — любезно поинтересовался у Есфири ее самочувствием, у Олданы здоровьем сыновей, у Лилит недавним путешествием, у Сима и Селефа школьными успехами, и каждому он сообщал, что мне оказана высокая честь.
После этого он обратился ко мне:
— Вижу, ты потупился и бормочешь себе под нос нечто невнятное. Уж не благодарные ли молитвы твоему Богу?
Я действительно молил Бога, но о том, чтобы он поразил египтянина, а заодно мудрейшего из царей и в придачу всю комиссию по составлению Единственно истинной и авторитетной, исторически достоверной и официально одобренной Книги об удивительной судьбе и т. д.
Положив руку на мое плечо, Аменхотеп легонько подтолкнул меня в рабочую комнату, где сообщил о царском желании в связи со скорым приездом дочери фараона незамедлительно доставить во дворец мою наложницу Лилит, а именно до завтрашнего захода солнца, таким образом царь Соломон оказывает мне высокую честь, делая Лилит наперсницей своей будущей супруги.
— А теперь скажи ей о том, какое ей выпало счастье, — заключил он. — Не сомневаюсь, она будет рада.
Я ответил, что, по-моему, лучше подготовить Лилит постепенно, ведь, как известно, неожиданные известия порой вызывают у женщин всевозможные расстройства — одни теряют дар речи, другие начинают дергаться, третьи и вовсе впадают в слабоумие. Евнух заломил руки; этот жест означал, что сопротивление бесполезно, поэтому я встал, подошел к двери и позвал Лилит.
Когда она пришла, я взял ее за руку, подвел к Аменхотепу и сказал таким голосом, будто я ей совершенно чужой человек:
— Лилит, любимая, когда я взял тебя у твоего отца, отдав взамен дюжину хороших овец, четырех коз и дойную корову, ты стала отрадой моему сердцу, моей усладой, поэтому теперь я не уступил бы тебя за все стада Израиля. Но за тобой пришел тот, кто могущественнее меня, и он требует тебя. Так что готовься, дочь моя, умасти себя миром и розовым маслом и отврати от меня твое сердечко, ибо придется нам разлучиться и пойти каждому своим путем: мне в безрадостную старость, а тебе…
— Ефан! — воскликнула она.
— …а тебе во дворец.
— Ефан, любимый мой, — сказала она, — когда в прошлый раз ты уезжал из Иерусалима, а я ждала тебя у большого камня, что стоит близ дороги, то я пообещала тебе сделаться твоей тенью: как не может человек избавиться от своей тени, так и меня нельзя оторвать от тебя, если только ты меня сам не разлюбишь. Разве ты больше не любишь меня? Я заговорил о преимуществах жизни во дворце, где она будет пользоваться покровительством дочери фараона и постоянно лицезреть мудрейшего из царей.
— Ты больше не любишь меня?
Я объяснил ей, что в моем положении нельзя не ублажить царя Соломона и что она, если она действительно любит меня, не должна думать только о себе и собственных чувствах.
— Ты больше не любишь меня?
— Я больше не люблю тебя, — проговорил я.
— Тогда я покончу с собой, — спокойно решила она, — ибо только благодаря тебе я зажила настоящей жизнью.
— Именно этого я и опасался, — сказал Аменхотеп, — воистину есть женщины (слава богам египетским и твоему Господу, их немного, но все же достаточно), которые приносят немало беспокойства; никаких хранилищ не хватит для их чувствительных историй, если записать их на глиняных табличках. Ефан, друг мой, проследи, чтобы с этой барышней ничего не приключилось, пока она не очутится в царском дворце, в моих руках, иначе ты мне лично за все ответишь.
Итак, жертва моего предательства сполна изведала всю его гнусность. Я же был подобен червю, который гложет прах свой.
А ЧТО толку?
Позднее я отправился к дому пророка Нафана и уселся, как проситель, у его двери, дожидаясь, когда он соблаговолит принять меня.
Слуга проворчал:
— Мой господин занят. Я попросил его:
— Передай, что Господь послал мне сон насчет твоего господина.
Через некоторое время слуга вернулся и сказал:
— Заходи.
Нафан сидел в спальне, вид у него был нездоровый, некогда полные щеки обвисли, глазки бегали, словно пара мышей в корзинке. Вдруг я понял, что и он боится слуг Ваней, сына Иодая.
— Какой же тебе привиделся сон? — спросил он. — Был там Ангел Божий, если да, то откуда появился — справа или слева? Крылья его были распростерты или сложены, имел ли он меч? Я тоже видел сон, ко мне слетел с небес черный Ангел и замахнулся на меня огненным мечом. .
— О, да будет Господь милосерден к моему господину, — воскликнул я,
— от такого сна можно до смерти перепугаться. Нет, слава Богу, сон мой никому не сулит смерти и для господина моего весьма приятен, ибо он отправился в нем к царю Соломону со своей знаменитой притчей.
— Это правда? — усомнился он. — Вы поведали царю ту же самую притчу, что некогда рассказывали его отцу, Давиду, а именно историю о богатом человеке, который имел очень много разного скота, и о бедняке, у которого ничегошеньки не было, кроме одной-единственной овечки; и вот когда к богатому человеку пришел странник, скупец пожалел взять из своих овец или волов, чтобы приготовить обед, а взял овечку у бедняка и приготовил ее для гостя.
— Догадываюсь, — сказал Нафан, — что в твоем сне мудрейший из царей Соломон разгневался не менее сильно, чем в свое время его отец царь Давид, и тоже сказал: «Достоин смерти человек, сделавший это, за то, что не имел сострадания». А дальше я в твоем сне растолковал царю мою притчу и намекнул: дело, мол, легко поправить, надо только отказаться ему от прихоти сделать наложницу Ефана Лилит наперсницей дочери фараона.
Я восхитился великим провидческим даром Нафана и его умением заглядывать в тайники человеческих сердец.
— Ты глупец, Ефан! — сказал он. — Даже если бы я выдумал притчу в десять раз лучше, жалостливей, чем история об единственной овечке, и пришел бы с ней к Соломону, он все равно послал бы меня ко всем чертям. Его отец, царь Давид, был настоящим поэтом, он обладал поэтическим воображением, оттого и имел особые отношения с Богом; он был избранник Господа, но в то же время слуга Божий, призванный целиком отдать себя Святому делу. Царь Давид мог понять простого человека с его единственной овечкой, А этот? — Нафан сплюнул. — Жалкий подражатель, себялюбец, воображения ни на грош, сны его весьма посредственны, стихи плоски, преступления — следствие трусости, а не великих замыслов. Он жаждет преклонения. Ему нужны постоянные доказательства собственного превосходства. Вот он и собирает их всюду, где только можно, гонясь прежде всего за количеством: золото, войско, иностранные послы, женщины. Ему понадобилась твоя Лилит. Он хочет доказать самому себе, что не только мудрее тебя, но и лучше как мужчина.
Нафан выпрямился, в этот миг он казался настоящим пророком. Однако огонь его быстро угас. Какая бы причина ни вызвала той страстности, с которой он вынес свой приговор царю Соломону, она выдохлась, и остался лишь жалкий, ничтожный старик.
— Никому не передавай моих слов, Ефан, — взмолился он, — я все равно от них отопрусь. Я. скажу, что это было твое наущение. Поклянусь, что злой дух перенес в мою голову твои мысли, ибо моя голова — лишь сосуд, предназначенный для заполнения.
Я сказал, чтобы он не беспокоился, встал и ушел восвояси.
Дочь фараона прибыла в Иерусалим с огромной свитой, караван верблюдов привез золото, драгоценные камни, виссон и другие тонкие ткани, а также благовония; ее сопровождало множество придворных дам. Царь Соломон со всеми своими вельможами встретил ее у городских ворот; грохотали барабаны, гремели трубы и кимвалы, шум стоял такой, что его было слышно в противоположном конце Иерусалима. Народ сбежался к воротам, обступил по обе стороны улицу, ведущую во дворец, и радостно приветствовал принцессу, славил мудрость мудрейшего из царей, воздавал хвалы его могуществу — все это было заранее разучено, подготовлено слугами Ваней и левитами.
Есфирь, любимая жена моя, сказала: — Ей пора!
Лилит вымылась, умастила себя маслом, Олдана убрала ее волосы, которые блестели теперь, словно лунный свет на глади озера Кинареф. Ей подкрасили веки и губы, нарумянили розовой пудрой щеки, чтобы вернуть живость ее бледному лицу. Между грудей, подобных двойне молодой серны, Лилит повесила мирровый пучок, опрыснула себя розовой водой с корицей. Потом она надела зелено-алое платье и сандалии из мягчайшей кожи, подчеркивающие изящную форму ступни. Однако лицо ее оставалось неподвижным, взгляд — тупым, так что Лилит походила скорее на мертвую куклу, чем на живую женщину.
— Главный царский евнух Аменхотеп прислал за Лилит свой паланкин, она села в него, и ее унесли. Я пошел рядом, чтобы провести с ней эти последние минуты, а еще потому, что Аменхотеп возложил на меня всю ответственность за ее благополучное прибытие во дворец.
Мы прокладывали себе дорогу сквозь толпу, возвращавшуюся с торжественной встречи дочери фараона у городских ворот и у царского дворца. Но я не видел ни людей, ни даже носильщиков паланкина. Я уставился на красную бахрому, лишь бы не смотреть на Лилит, мою наложницу, которая любила меня и которую я предал ради ненадежной благосклонности царя Соломона, ради того, чтобы ненадолго отсрочить неизбежную опалу. Мне казалось, будто я участвую в похоронной процессии. Хоронили же часть моей жизни и мое человеческое достоинство.
Однако по милости Божьей — благословенно будь Его имя — даже в эти минуты сильнейших душевных потрясений я не утратил способности наблюдать за собой как бы со стороны, что весьма полезно, если не хочешь вконец рехнуться. Вид у меня, бредущего рядом с паланкином, был донельзя непригляден, но я понимал, что я пленник своего века и мне не дано выскочить из его рамок. Ведь человек подобен камню, запущенному из пращи в неведомую ему цель. Человеку остается только одно — попытаться, чтобы мысль его стала хоть чуть-чуть долговечнее, нежели он сам, то есть попытаться оставить после себя некий знак, пусть невнятный, для грядущих поколений. И эту попытку я сделал.
А там пусть судят меня судом, которого я заслужил.
Господь послал Есфири, любимой жене моей, глубокий сон; она проспала всю ночь, а утром проснулась бодрой и сказала, что чувствует себя почти здоровой.
Я поверил, что мои молитвы, лекарства и снадобья левитов, а также воля Есфири к жизни превозмогли ангела тьмы, и тот отступился от своей жертвы. Мы знаем, смерть неизбежна, но она для нас всегда непостижима, поэтому даже мудрец не может примириться с ней.
Есфирь сказала мне:
— Ефан, супруг мой, твой труд приближается к завершению. Книга об удивительной судьбе, богобоязненной жизни и т. д. будет вскоре закончена, а значит, мы сможем вернуться в Езрах, в наш дом под тенистыми оливами, которые мы посадили сами. До чего же хочется попить из нашего колодца, ведь там такая сладкая и целебная вода, лучше всякого лекарства.
Мы и впрямь скоро вернемся, ответил я, сядем под оливами, будем глядеть на вьющийся виноград и слушать, как журчит вода.
— Очутиться бы там в месяце Сиф, — мечтательно сказала Есфирь.
Тут поднялся шум, в дверь дома забарабанили кулаки, к нам вбежали Сим и Селеф; они закричали, что у дома стоит боевая колесница и люди Ваней с мечами. Рука Есфири, которую я продолжал держать в своей, дрогнула.
— Отоприте им, — велел я Симу и Селефу, — сейчас я к ним выйду.
Я чувствовал себя вполне спокойным, почему-то все мне виделось теперь с особенной отчетливостью: пятна на стене, светильник, покрывало, едва очерчивающее изможденное тело Есфири.
Когда я поднялся, она слабым голоском спросила:
— Разве ты не поцелуешь меня в последний раз, Ефан?
Я тотчас обернулся к ней:
— Почему же в последний? Я скоро вернусь. Когда люди Ваней забирают кого-нибудь, то берут его еще затемно.
Я нежно поцеловал ее, слегка устыдившись того, что в эту трудную минуту подумал только о себе; Есфирь же, подняв руку, коснулась моей брови и виска.
С этим я и ушел навстречу тому, что меня ожидало.
Люди Ваней неслись по иерусалимским улицам, совершенно забыв об осторожности: они щелкали кнутами, орали, требуя освободить дорогу. Того, кто не успевал посторониться, сбивали с ног, кто-то попадал под колеса, поэтому вслед нам неслись вопли раненых, проклятья.
Меня держали в колеснице двое, на крутых поворотах скрипели оси, колесница неслась то в гору, то под горку, пока наконец мы не затормозили у одного из боковых входов царского дворца. Потом те же двое, протащив меня по лестницам и коридорам мимо молчаливых стражников, бросили в каморку, куда свет проникал лишь сквозь узкую щель под самым потолком. Здесь я пробыл, как мне показалось, довольно долго.
Я молился Господу: «Простри мне руку Твою, проведи над пропастью, чтобы вновь мне увидеть солнце и свет дневной. Не оставляй меня, будь снисходителен к прегрешениям моим и ошибкам, пожалей близких моих, вспомни о моем усердии. Ибо что есть человек в очах Твоих? Не по образу ли Твоему он создан, не отсвет ли Твой душа его? В Тебе, Господи, достигаем мы полноты своей жизни, без Тебя же мы потеряны, как песчинка в море. Не покидай меня, Господи, не дай низвергнуться в пучины темные, а вознеси на высоты Твои, к Твоей благости, чтобы встал я под небом Твоим и воспел хвалу Тебе».
Вдруг раздался скрип, часть стены отъехала в сторону, и кто-то приказал:
— Сын Гошайи, входи!
Я очутился в просторной зале. Даже тряхнул головой, не веря глазам своим, ибо мне почудилось, будто все это я прежде уже видел: царь Соломон сидел на троне между херувимов, рядом — дееписатель Иосафат, сын Ахилуда, дальше священник Садок и пророк Нафан, Ванея, сын Иодая, писцы Елихореф и Ахия, сыновья Сивы, приготовили свои восковые дощечки, чтобы записать все, что будет сказано. Точно так же здесь все и начиналось, только царь еще больше пожелтел, взгляд его стал совсем колючим, а губы скривились, отчего лицо сделалось похожим на маску, какими язычники отгоняют злых духов; впрочем, на каждом из собравшихся время оставило свой след, лишь Ванея служил исключением — недаром говорит пословица: «Кто бесчувствен, тот не стареет».
Бросившись в ноги царю, я сказал:
— О, господин, раб ваш у ваших ног, наступите на него пятой своей, но не раздавите совсем, ведь я был полезен и пригожусь еще.
Я поднял глаза и увидел, что мои слова не тронули ни царя, ни его приближенных; тогда я догадался: это — суд, я — обвиняемый; и чаша весов склоняется не в мою пользу.
Иосафат, сын Ахилуда, велел мне подняться, после чего сказал:
— Не прикидывайся невинным агнцем, Ефан, ибо мудрейший из царей разгадал твое лукавство и все твои хитрости. Лучше сознавайся. Если чистосердечно раскаешься, ничего не утаишь и назовешь сообщников, то, возможно, царь смягчит твою участь.
— Если так угодно моему господину царю и остальным господам, я тут же во всем признаюсь, — сказал я, — было бы в чем. Однако нету за рабом вашим ни малейшей вины, ибо я работал над Книгой царя Давида добросовестно и усердно, следуя духу и букве тех указаний, которые давались мне членами комиссии и мудрейшим из царей Соломоном.
— Ах, Ефан, — проговорил царь, — я ожидал от тебя большей находчивости; ныне любой злодей уверяет меня, что во всем признался бы, да не в чем. — Повернувшись к Иосафату, он распорядился: — Зачитай обвинение.
Обвинение оказалось весьма пространным документом, полным ссылок на слова Господа и мудрейшего из царей, оно пестрело косноязычными канцеляризмами, а главное, такими выражениями, как «клевета „, „подрывная работа“, „очернительство“, „ложь“, „фальсификация“, и «литературное предательство“, и «государственная измена «.
Когда Иосафат закончил чтение, царь, прищурившись, спросил:
— Итак, сын Гошайи, признаешь ли ты себя виновным по сути предъявленного обвинения в государственной измене, осуществлявшейся устно и письменно путем протаскивания сомнений, нежелательных мыслей и вредных взглядов в Единственно истинную и авторитетную, исторически достоверную и официально одобренную Книгу об удивительной судьбе, богобоязненной жизни, а также о героических подвигах и чудесных деяниях царя Давида, сына Иессеева, который царствовал над Иудою семь лет и над всем Израилем и Иудою тридцать три года, избранника Божьего и отца царя Соломона, причем форма для протаскивания вышеупомянутых сомнений, нежелательных мыслей и вредных взглядов нарочито избиралась внешне безобидной и даже как бы угодной Господу?
— Не виновен, — сказал я.
Последовало молчание. Банея играл желваками на скулах, Нафан с испугом глядел на меня, а царь потирал нос херувима. Наконец Соломон обратился ко мне:
— Говори,
Если уж мне суждено быть повешенным, подумал я, надо хотя бы выговориться, поэтому начал так:
— В Уре халдейском, откуда родом наш праотец Авраам, жил некогда один мудрец. И его мудрость была столь велика, что он мог объяснить все что ни на есть на земле и под землей и в небесах: растения, которые сами себя оплодотворяют, и деревья, которые приносят плоды
— каждое свой особый, и огромных рыб, которые плавают в море, и пернатых птиц, которые летают в поднебесье, и вообще все живое. Он мог объяснить даже то, чего никогда не видел: мысль, которая рождается в голове, и чувство, которое волнует сердце, и страх, который пронзает человека от головы до пят. И вот подступил однажды к этому мудрецу Ангел и стал его искушать, говоря: «Правда ли, будто ты можешь объяснить все что ни на есть на свете?» «Правда», — ответил мудрец. Ангел спросил: «А можешь ли ты объяснить то, чего на свете нет? Можешь ли ты объяснить мысль, которой никогда не существовало, и чувство, которого никогда не возникало, и страх, которого никто не испытал?» Тогда мудрец пал ниц пред Ангелом и воскликнул: «Воистину один Бог может объяснить то, чего нет. Да смилостивится надо мною Пославший Тебя, ибо я всего лишь человек». При всем благоговении пред моим господином царем и иными присутствующими, мне, бедному сыну Израиля, никак не дано сделать того, чего не сумел великий мудрец из Ура халдейского! Как доказать вам, что у меня никогда не было ни разлагающих сомнений, ни нежелательных мыслей, ни зловредных планов?
— Мы умеем читать между строк, — сказал Ванея.
— Я руководствовался исключительно заповедями Господними, а также волей царя иметь Книгу, которая явила бы полную Истину и положила бы конец всем Разнотолкам и Распрям» устранила бы неверие в Избранность Давида, сына Иессеева, — возразил я.
— Похоже, ты намекаешь на какие-то противоречия между заповедями Господними и волей царя? — спросил Иосафат.
— Воля мудрейшего из царей — закон для его слуг, — ответил я. — Но разве сам господин Иосафат не говорил о царском пожелании, чтобы мы подходили к делу тонко, и, если нужно очернить неугодного человека, достаточно возбудить относительно него подозрения, а когда нужно подправить истину, то следует подправлять ее лишь слегка, чтобы народ верил написанному?
— И ты решил, что это позволяет тебе протаскивать вредоносные мысли, возбуждать недоверие, сеять сомнения и вообще делать дело, противоположное высоким целям нашего исторического труда? — сказал Садок. . — Господам присутствующим хорошо известно, — защищался я, — что мне приходилось подчищать некоторые факты, если что-то с ними было неладно, если от них, так сказать, дурно пахло или они оказывались неугодными царю. Но история вообще без фактов немыслима, тогда никто тебе не поверит. Разве можно жарить без огня? Или стирать без воды?
— Я некоторым образом тоже историк, вставил Садок, — однако моя книга содержит лишь возвьппенные воспоминания и благородные чувства. Все зависит от настроения автора. Чего он хочет? Написать духоподъемлющее сочинение или же красить все в черный цвет?
— А разве настроение читателей нам безразлично? — возразил я. — Ведь то, что приемлемо для одного, неприемлемо для другого. — Можно писать так, чтобы разночтения исключались, — сказал Иосафат.
— Мой господин совершенно прав, — согласился я, — но подобные книги
— вроде тухлой рыбы, которую никто не берет на базаре, а потому приходится выбрасывать ее на помойку; мудрейший из царей Соломон хотел иного, он желал, чтобы его книга была долговечнее всех остальных.
Желваки на скулах Ваней замерли.
— Готов ли ты поклясться именем Бога, жизнью твоей жены Есфири, что нигде в Книге царя Давида не скрыто намека на то, что подлинные события происходили иначе, чем о них написано? — спросил он.
Я вспомнил изможденную, больную Есфирь, подумал о великом милосердии Господнем, потом обвел глазами окружающие меня лица от этих людей милосердия не жди.
— Ну? — прикрикнул Ванея.
— Как солнце пронзает тучу, — пожал я плечами, — так и правда просвечивает сквозь слово.
— По-моему, все ясно, — сказал Иосафат.
— Благонамеренностью это не назовешь, — подхватил Нафан.
Священник Садок возвел глаза к небу и проговорил:
— Стало быть, придется нам месяцами сидеть тут, как в вошебойне, выискивая, будто вшей, злоумысленные намеки и прочие мер-зопакости.
Ванея ухмыльнулся:
— Знание — дар Божий, но когда человек знает лишнее, то это вроде заразы или вони изо рта. Прикажите мне убить этого умника, пусть уносит свои знания с собой в могилу.
Тут я снова бросился в ноги царю Соломону и, целуя его толстые пальцы, воскликнул:
— Выслушайте раба вашего, о мудрейший из царей, взываю не к правителю, а к поэту. Позвольте мне прочесть мой псалом «Хвала Господу, хвала Давиду», потом решайте, заслужил ли я смерти от руки Ваней.
Чтобы царь не успел отказать в моей просьбе, я выхватил из складок одежды кусочек пергамента и начал читать: