«Крестоносцы» войны

Гейм Стефан

КНИГА ВТОРАЯ.

ПАРИЖ — ЭТО МЕЧТА

 

 

1

Фарриш выступал на пресс-конференции.

Он стоял на живописном фоне собственного танка, на котором выведены были названия пунктов в Северной Африке и в Сицилии, где сражалась его дивизия. Только что — еще краска не просохла — к ним прибавилась новая надпись — «АВРАНШ».

Позирует, как всегда, думала Карен.

— Авранш, — гремел Фарриш, — один из поворотных пунктов в этой войне. Представьте себе большую, накрепко закрытую дверь, которая не пускает нас дальше двух полуостровов — Карантена и Бретани. Пока мы были заперты на этих подходах к Европейскому континенту, существовала серьезная опасность, что немцы, собрав достаточно войск и техники, сбросят нас обратно в море. Так вот, Авранш был замком на этой двери. Мы сбили замок, и дверь отворилась. Теперь мы двинемся вперед.

Карен спросила:

— А как же Гавр? И другие порты, которые немцы превратили в опорные пункты? Где и когда немцы займут новый рубеж?

Фарриш выбросил вперед руку, словно сметая все на своем пути.

— Займут ли немцы новый рубеж и где именно, — целиком зависит от нас, от наших темпов, нашего снабжения, выдержки наших солдат. Я мыслю себе ряд клещей, какие мы практиковали на последних этапах кампании в Северной Африке. Используя мобильность, в которой мы превосходим немцев, и элемент внезапности, мы затеем с германскими дивизиями, корпусами и армиями своего рода игру в «Море волнуется», — будем отсекать их и уничтожать одну за другой. Это можете цитировать. А вот это уже не для печати: направление главного удара будет на Париж.

— Но ведь это как раз самое интересное! — не утерпел кто-то из корреспондентов.

— Знаю! — Фарриш снисходительно улыбнулся. — И все-таки это, к сожалению, не для печати. Вот когда будете писать корреспонденции из Парижа, тогда можете припомнить мои слова. Леди и джентльмены, Париж — это Победа. Это завершение всего, что нами сделано до сих пор. Ради этого мы трудились не покладая рук, проходили обучение на родине, сражались в пустынях Северной Африки и в горах Сицилии. Мы пройдем триумфальным маршем по той же дороге, какой шел Наполеон после своих первых побед. Грохот моих танков заглушит топот германских сапог на Елисейских Полях.

Кто-то шепнул на ухо Карен:

— Ну и расхвастался.

Фарриш вскочил на свой танк и скрылся из глаз в грохоте гусениц и клубах пыли — видна была только сверкающая каска и машущая на прощание рука.

— Ему война явно по душе, — сказал тот же голос, теперь уже вслух.

— Он мастер на эффектные фразы, — ответила Карен. — Это большое удобство.

Ее собеседник — невзрачный человечек по имени Текс Майерс — покачал головой.

— Не так уж трудно, черт возьми, делать красивые фразы из чужой крови. Ну, да что там… — И он исчез, оставив Карен наедине с ее объемистым блокнотом.

Задолго до того, как генерал издаст приказ или пригласит к себе корреспондентов, рядовой солдат, чутьем улавливающий перемену в обстановке, успевает понять, в чем дело, снять башмаки, растянуться на земле, выкурить сигарету из смятой, пропотевшей пачки и начать отсыпаться.

Долго спать ему не приходится. Если его почему-нибудь не отправят в тыл, он слышит команду: «По машинам!» Он влезает на грузовик и, если посчастливится, — едет сидя. Его трясет на скверных дорогах, он раскачивается, мотает головой, старается поспать еще немножко. Но вот и пункт назначения, он слышит команду выгружаться, и опять до него доносятся звуки боя.

Все это страшно утомительно, но и радостно. Радость порождена сознанием, что легче воевать, когда противник бежит, чем когда он зарылся в землю. Еще не пришло время уныло смириться с тем, что за каждой взятой высотой поднимается другая, круче прежней, за каждой горой вырастают новые горы, и Европа куда больше, чем кажется, когда смотришь на карту.

Движется вперед и рота Троя. Командир взвода сидит на задней скамье машины. Он глотает пыль, на его желто-сером лице выделяются одни глаза.

Говорит Шийл:

— Может, мы едем прямым путем в Париж? Вот бы здорово! — Шийл очень молод; у него мягкие черты лица и пухлые руки.

Трауб настроен скептически.

— Париж мы возьмем, а что толку? Посадят в казармы, и сиди.

Черелли вытягивает вперед ноги и пробует пристроить вещевой мешок так, чтобы ремни не врезались в плечи.

— Когда мы возьмем Париж, война будет кончена. Это я где-то читал. Да иначе и быть не может. Вы подумайте, какой растянутый фронт у немцев на Востоке. А теперь еще и здесь. Разве им выдержать? Вот, глядите, пленные.

Навстречу несущимся машинам тянется цепочка забрызганных грязью немецких солдат.

Черелли продолжает:

— Когда кончится война, открою свое дело. Уж я себе присмотрел кое-что по части подержанных автомобилей…

Его никто не слушает. Все уже знают про его подержанные автомобили и как их можно подремонтировать, чтобы шли как новенькие двое суток или хотя бы до тех пор, пока покупатель не уедет достаточно далеко.

Сержант Лестер вытирает платком лицо. Ему приснилась постель с чистыми, прохладными простынями и ванна, в которой можно лежать часами, — только подбавлять горячей воды, когда остынет.

— Держи карман, — говорит он. — Я-то знаю, куда мы едем.

— Куда?

— Вы о таком месте и не слышали. Я сам не рад, что слышал.

Все огорчены, но хорошее настроение не пропало. Лестеру уже тридцать лет — старик. Вот он и каркает.

Капитан Трой сидит с шофером, привалившись к стенке кабины. Несмотря на все его усилия, глаза у него слипаются, голова падает на грудь. Он спит.

Иетс ехал, лежа на машине, до отказа нагруженной имуществом. Он попал в первую группу своего отдела, которая должна была прибыть в Париж сразу после освобождения города. Иетс чувствовал себя неплохо: он долго уминал и перекладывал груз и теперь мог вытянуться, не рискуя тем, что на каждом ухабе в ребра ему будет впиваться шест от палатки или еще какой-нибудь жесткий предмет.

День выдался теплый и ясный. Дорога была обсажена тополями, и они летели мимо, как две сплошных, колеблемых ветром зеленых стены. Казалось, он едет по бесконечно длинному собору, с крышей, уходящей прямо в небо.

Он думал о том, что, судя по возрасту деревьев, дороги эти проложены очень давно. Он думал о войсках, которые двигались по ним в прошлом, до того как появилась здесь эта новая армия с танками, «виллисами», бульдозерами, грузовиками и самоходными пушками. В Нормандии эти миллионы колес не имели особого значения. Люди перебегали от изгороди к изгороди, и какая-нибудь деревушка, захваченная с тяжелыми потерями, уже знаменовала собой серьезный успех.

Стоило немного повернуть голову, и видны были выведенные из строя германские машины. Словно уступая дорогу, они жались по обочинам, часто на их буро-красно-зеленой маскировочной раскраске были заметны следы огня, уничтожившего все, кроме стального остова. У иных расщепленные дула орудий раскрылись подобно диковинным цветам; колеса, оторвавшиеся от транспортеров, создавали впечатление безнадежного хаоса. Американцы неслись вперед мимо этих немых свидетелей поспешного отступления, мимо крестьян, пахавших в полях, на которых торчали брошенные противотанковые пушки, мимо взорванных дорожных завалов.

Иетс не уставал любоваться этой картиной. Каждая миля пути, каждая разбитая германская машина подтверждали слова, которые, казалось, выстукивали колеса грузовика на древнем булыжнике дороги: «И на них есть управа… есть управа… есть управа…» Только теперь Иетс начал понимать слова, сказанные мадемуазель Годфруа, учительницей из местечка Изиньи: «Мы уже почти примирились с мыслью, что этих людей нельзя обратить в бегство. А они все-таки побежали».

Разбитые танки и орудия немцев означали если не самое победу, то хотя бы возможность ее. Ведь это — дорога на Париж. Иетс вспомнил, что сказал своим подчиненным полковник Девитт, когда по приезде из Англии принял командование отделом:

«Освобождение Парижа, о котором уже можно говорить с уверенностью, явится для немцев психологическим ударом. С точки зрения стратегической — это нуль. Нам было бы гораздо важнее захватить лишний порт на Ламанше для снабжения армии. Но мы знаем, что немцы придают столице Франции большое, символическое значение. Поэтому освобождение Парижа будет для них ударом. И наша задача — сделать этот удар как можно более чувствительным ».

С первого взгляда полковнику Девитту нельзя было дать его лет. У него была фигура спортсмена и цвет лица человека, который не прочь выпить. При взгляде на его прямой, высокий лоб, изрезанный морщинами, всякий чувствовал, что он не бросает слов на ветер.

— Что это с ним? — спросил Иетс Крерара. — У него всегда так дрожат руки?

— Нервная система не в порядке, — объяснил Крерар. — В иные дни это особенно сказывается, и боли его мучают.

— Так зачем же он здесь?

Крерар пожал плечами:

— Сам захотел. Я не сомневаюсь, что ему бы дали спокойную работу в Вашингтоне.

В заключение Девитт сказал:

— Задача ясна. Но не льстите себя надеждой, господа, что выполнить ее будет легко!

Почему-то Иетсу думалось, что не будь Девитта, это было бы еще много труднее.

Париж был не только объектом. Париж был мечтой.

По-своему мечтал о Париже Макгайр, сидя за рулем виллиса, в котором ехали Люмис и Крэбтриз. Откуда взялись эти мечты, он бы не мог объяснить. Вероятнее всего, их породили журналы и фильмы, снимки и рассказы, ходившие среди солдат…

Гостеприимный город, в нем большие дома и красивые женщины, и говорят там слишком быстро. Он бывал в больших городах, — видел проездом Нью-Йорк и время от времени наезжал из Роки-Крик в штате Кентукки в Луисвилл. Но если подумать, так Луисвилл — всего только Роки-Крик, помноженный на пятьдесят или на сто, а Нью-Йорк — город для дураков: с солдата дерут там за все втридорога, а продают дрянь. А вот Париж… В Париже можно иметь и то, о чем только мечтаешь по ночам, да еще бесплатно или почти бесплатно, — немного денег он готов потратить, нужно же и французам жить. В Париже — чего душа просит: вино, театры, танцы, нескончаемое гулянье и днем и ночью.

Макгайр, конечно, и вида не подал, когда Люмис приказал ему готовить машину, чтобы ехать в Париж. Поглядывая одним глазом на капитана и в то же время следя за дорогой, он думал о том, что Люмис — неплохой парень. Он вовсе не против того, чтобы быть у Люмиса шофером. Ведь в конце пути — Париж.

Люмис, уносясь во тьму, восхищался собственной храбростью, но начинал сомневаться в своем благоразумии.

Пока они оставались на базе, ему казалось, что наступать очень просто. Немцы, как его уверяли со всех сторон, обращены в бегство и едва ли скоро остановятся, не говоря уже о том, чтобы огрызнуться на своих преследователей. Единственное, что от него требуется — это вскочить в машину и ехать по дороге в Париж примерно с такой же скоростью, с какой немцы отступают.

Париж — это спелый плод. Если хочешь отведать его, нужно быть на месте, когда он упадет на землю. А Люмис твердо решил его отведать. Он стольким пожертвовал из-за этой войны: ленивой, размеренной жизнью; своим магазином радиотоваров; возможностью сколотить капиталец — его жена Дороти каждую неделю пишет ему о том, как дома, в Америке, люди богатеют. Армия перед ним в неоплатном долгу. Одним из первых оказаться в Париже — его право.

Крэбтриз блаженно улыбался.

— Вот удивятся они там, в Филадельфии, когда узнают, что мы первыми попали в Париж! — Тощая старшая сестра, которая вечно пытается им командовать; мать, которая в порыве любви и гордости называла его своим солдатиком. Теперь-то он им покажет.

Впереди, в прозрачной шелковистой синеве летней ночи Люмис увидел какое-то черное пятно.

— Сбавить ход! — приказал он Макгайру. — Мы в любую минуту можем встретить сопротивление…

«Сопротивление» оказалось кучкой застрявших на дороге грузовиков.

— Ну что ж, — сказал Люмис с облегчением, — значит, впереди нас еще есть войска.

Торп тоже мечтал о Париже.

Париж был для него историей — узкие улочки с покривившимися домами, булыжник, по которому в Средние века стекали помои, а позже — кровь мушкетеров. Он испытывал смиренное чувство человека, сознающего, что его родина — страна почти без истории; он принимал старину со всем хорошим и плохим, что в ней было, и окружал ее ореолом славы.

Нравился ему и размах Парижа. Здесь все делается на широкую ногу — не то что в Америке. Там прокладывают улицу, чтобы по ней ездить; здесь — потому что очень красиво, когда в городе есть площадь Etoile — звезда, от которой лучами расходятся бульвары.

Но главное — Париж населяют люди, миллионы невоенных людей. Среди них можно затеряться, почти почувствовать себя одним из них, отдохнуть от армейской муштры, от обстановки, в которую тебя втиснули против воли, от дисциплины, рассчитанной на дураков.

Он мечтал, что в Париже, окунувшись в пеструю толпу, он снова обретет себя и станет человеком.

Крерар страшился свидания с Парижем, и все же одна мысль о задержке приводила его в трепет. Он надеялся, что в самом городе немцы не окажут сопротивления; он знал, что Париж сильно изменился со времени его поспешного отъезда. Город не мог не измениться — немцы на всем оставляют свой отпечаток. Удалось ли им поставить свое клеймо на живом, трепещущем теле Парижа?

Нет, не может быть, чтобы Париж разрушили. Крерар так хотел снова увидеть знакомые места — Монпарнасс, кафе, где они с Евой сиживали вечерами, потягивая creme de menthe или скверный лимонад, так же неразрывно связанный с сутолокой бульваров, как гудки такси. Ах да, такси у них больше нет. Есть «вело-такси» — велосипеды с каретками. А что сталось с людьми, которых он знал? Живы ли они, работают ли в своих ателье, в театрах? Многие ли из них продались немцам? Многие ли из женщин — брызжущих жизнью, похожих на горящий, но никогда не сгорающий уголь, — многие ли из них умерли для него, польстившись на покровительство немецкого офицера — тупого болвана или лощеного франта?

Впрочем, люди — это неважно. Ему нужна душа, аромат Парижа. Вот что он должен там найти, потому что без этого аромата немыслима Ева. Париж — последний этап на пути к его ферме, а там он снова обретет свою Еву, которая не может жить в чужом скучном Нью-Йорке и отдаляется, уходит от него, как его молодость.

А Париж, казалось, крепко спал, но это был сон перед великим пробуждением. Таит ли он в себе вожделенный Грааль — о том никто не ведал.

 

2

Головной танк остановился в том месте, где боковая дорога вливалась в шоссе, ведущее на Париж.

На карте этот пункт назывался Рамбуйе — небольшой, ничем не примечательный городок, каких много в этой части Франции: мэрия, школа, церковь, публичный дом, гараж и заправочная станция; дома почти сплошь серые, так что не разобрать, сколько им лет. В лучах вечернего солнца серые стены казались розоватыми, а окна кое-где горели золотом.

На тротуарах были свалены остатки немецкого завала — толстые бревна, расщепленные взрывами, бруски бетона, спутанная колючая проволока. Прислонившись к обломкам, сержант Лестер наблюдал за работой своей команды. Они хорошо потрудились над этим завалом, хорошо потрудились на всем протяжении дороги, которую они расчищали для дивизии Фарриша.

Со своего места он увидел, как подошла с боковой дороги и остановилась танковая колонна. Танки явно были американские, иначе Лестер сразу бы смылся; но его все же встревожило, почему группа легких танков появилась в Рамбуйе с этой стороны. К тому же танкисты вели себя неосторожно, словно только о том и думали, как бы подышать свежим вечерним воздухом.

Лестер не спеша подошел к головному танку и тут только разглядел на его борту полустертые и размытые дождем французские опознавательные знаки.

Командир танка вылез из люка, соскочил наземь и стал восторженно трясти руку Лестеру. По мнению Лестера, рукопожатие было слишком продолжительным и пылким. Француз улыбался и быстро говорил что-то. Наконец он отпустил руку Лестера и указал на дорогу, ведущую в Париж.

Лестер решительно замотал головой.

Француз взволновался. Он сделал красноречивый жест сначала в сторону танков, потом опять в сторону Парижа.

— Нет, нет, — сказал Лестер. — Мы, — он ткнул себя большим пальцем в грудь, — Париж!

Француз всплеснул руками. Он разразился целым потоком гневных слов. Потом повернулся к танку, всем своим видом показывая, что намерен двинуться вперед.

Нервный народ, подумал Лестер. Дернув француза за рукав, он указал на свой автомат и сказал:

— Пиф-паф! Придется вас, милейший, застрелить, если вы не бросите эти штучки.

Француз вынул из кобуры маленький револьвер и тоже сказал:

— Пиф-паф!

Потом они оба расхохотались, и Лестер, заявив: «Вы с моим капитаном — туда», повел француза к зданию школы, где находился командный пункт капитана Троя.

Не прошли они и нескольких шагов, как по той же дороге подошла еще одна группа танков и остановилась в хвосте первой. Тогда первая с грохотом въехала на шоссе. Перед узким проходом у разобранного завала головной танк остановился в ожидании приказа. И в ту же минуту подкатившая по главной дороге колонна открытых американских транспортеров затормозила перед прочным барьером, который образовали собой французские танки и остатки завала.

Шоферы стали перекрикиваться, и так как американцы не понимали, что кричат французы, а французы не понимали американцев, шум и ругань поднялись оглушительные. Но даже при желании ни та ни другая сторона не могла бы уступить, потому что обе колонны, сцепившиеся головами, с каждой минутой все больше вытягивались в длину.

Трой сидел за учительским столом в классной комнате на первом этаже школы. Он читал написанные на доске алгебраические примеры, проверяя, может ли он еще их решить, и старательно отводя глаза от красующейся наверху доски надписи: «Лейтенант Хандлер — осел!» Хоть бы только Хандлер не вошел сюда. Хандлер велит кому-нибудь стереть с доски, будет искать виновного, никого не найдет и только выставит себя на посмешище. К тому же Хандлер и правда осел.

Трой думал о том, давно ли у здешних ребят был последний урок алгебры. Еще утром в городе были немцы; они построили завал на дороге, а потом по каким-то причинам решили уйти. Вчера город обстреливали американцы, несколько домов было разрушено, почти все жители убежали в поле и в лес. Мало кто вернулся в город; это очень удобно: трудно разобрать, кто здесь держит чью сторону. Трою вовсе не улыбалось заниматься гражданским населением в дополнение к своей основной задаче — расчищать дорогу на Париж.

Когда в класс вошел Лестер с французским офицером, Трой сразу почуял неладное. Французским войскам здесь быть не полагалось.

Он встал с удобного учительского кресла, взял под козырек и пожал французу руку.

— Сходите за Траубом, — приказал он Лестеру. Трауб считался в роте специалистом по переговорам с французскими фермерами относительно яиц, сидра и более крепких напитков.

Трауб явился.

Пока он объяснялся с французом, Трой внимательно разглядывал своего союзника. Он даже обошел его кругом. Выглядел француз неважно — худой, одет в какую-то смесь из американского, английского, старого французского обмундирования. С Траубом они, видимо, отлично поладили: смеются, пожимают плечами и лопочут без конца, точно у них больше и дела нет, кроме как любезничать, точно немцы за тридевять земель, точно самое главное в жизни — приятная компания. Да, французы не понимают, что дела нужно делать быстро; потому, наверно, нацисты и покорили их так легко.

Из всего разговора Трой разобрал только одно слово: — «де Жанненэ», — но и этого было достаточно, чтобы еще усилить его тревогу; де Жанненэ командовал французской бронетанковой дивизией; какого черта частям этой дивизии нужно в Рамбуйе?

Трауб подтвердил его опасения. Напоследок обменявшись с французом комплиментами, он обратился к своему начальнику:

— Ну вот, сэр, я, кажется, разобрался: танки этого лейтенанта входят в состав авангарда французской бронетанковой дивизии. Остальные их части тоже сюда подтягиваются. У них приказ — продвигаться по дороге Рамбуйе — Париж и при первой возможности вступить в столицу.

— Раньше нас?

Трауб перевел вопрос французу. Тот выразительно вздернул плечи и заговорил вежливо и быстро.

— Да, — сказал Трауб.

— Черт бы побрал этих связистов! — Трой схватил со стола кусок мела и, прицелившись, швырнул его в угол комнаты, прямо в плевательницу. — Почему нас ни о чем не извещают? Скажите ему, что мне все равно, кто первым войдет в Париж, но я подчиняюсь приказу. Я не могу пропустить его, пока не выясню, в чем тут дело.

Трауб начал переводить. Француз натянуто улыбнулся.

— Он говорит, что подождет немножко в Рамбуйе, — перевел Трауб, — но не очень долго. Он должен выполнять приказ своего начальства.

— Вот что, Трауб, — на верхней губе у Троя выступили капельки пота. — Извольте разъяснить этому молодчику, что без моего разрешения он отсюда не двинется. Да так разъясните, чтобы он понял!

— Слушаю, сэр.

Мысленно Трой уже видел дорогу на Париж и затор из сломанных французских машин, через которые не могут пробиться тяжелые танки Фарриша. Он обернулся к Лестеру:

— Свяжите меня с штабом полка. Телефон заработал?

— Нет, капитан, еще не работает.

— Ну, так попробуйте по радио. Да поживее!

В меркнущем свете дня взору Троя представилось безотрадное зрелище. Улица перед школой была забита всевозможными машинами, французскими и американскими. На узкой мостовой, где с трудом могли разъехаться две телеги, стояли в два ряда танки и самоходные пушки, грузовики с прицепами, транспортеры, бульдозеры и тягачи. Американцы задержали французов, — об этом позаботился Лестер, поставивший у разобранного завала десять здоровенных солдат. Французы в отместку закрыли путь американцам.

Французские шоферы отпускали веселые шутки, хриплыми голосами пели песню, разражаясь хохотом после каждого куплета. Они от всей души наслаждались забавным приключением, в то время как американцы отдыхали, откинувшись на сиденьях, помня, что в армии всегда так — то гони сломя голову, то сиди и жди. Они отлично понимали, что участвуют в гонке — в гонке на Париж. Но пока и они, и их соперники заперты на этой паршивой дороге, волноваться нечего.

О господи, подумал Трой, что если об этом узнают немцы! Он не был наделен богатым воображением, но достаточно долго пробыл на фронте, чтобы ясно представить себе нападение немцев с воздуха на эти машины, когда они стоят, как сейчас, вплотную одна к другой, чуть что не трутся бортами. Да и не обязательно с воздуха! Одной роты пехотинцев с пулеметами и ручными гранатами хватило бы, чтобы вызвать панику, и тогда поди разбери, где противник, все стреляют друг в друга, пули отскакивают от домов, командуют и французы и наши. А в результате полный разгром! Рвутся боеприпасы в танках и зарядных ящиках, летят в воздух сталь и человеческие тела…

На него наседали офицеры и младшие командиры, все хотели знать, что творится и долго ли им еще ждать.

Из школы вышел Лестер.

Через головы окружившей его шумной толпы, через головы французских и американских солдат, уже затеявших мену сигаретами и спиртным, Трой заорал:

— С полком связались?

— Нет еще.

— Попробуйте еще раз! Пробуйте, пока не добьетесь.

Зараженный тревогой своего начальника, Лестер кинулся обратно в здание школы и заорал на радиста.

Радист защищался:

— Сам попробуй, если можешь. Полк ведь тоже не стоит на месте, понятно?

Машины и войска продолжали двумя потоками вливаться в Рамбуйе.

Наступил вечер. И вечером прибыл де Жанненэ.

Длинный и тощий, опираясь на трость, генерал стоял перед затемненными окнами кафе «Монтобан», которое французы использовали как временный командный пункт.

Полковник танковых войск в съехавшей набок каске виновато оправдывался:

— Американцы… Они нас не пропускают. Чтобы прорваться вперед, нужно дать им бой…

— Не пропускают? — переспросил де Жанненэ. — Кто не пропускает?

— Американский капитан.

— Ка-пи-тан?

Полковник съежился.

— Господин генерал… Американский капитан действует по приказу генерала Фарриша! Генерал Фарриш должен прибыть сюда.

— Мы его подождем, — сказал де Жанненэ. Он знаком приказал своему адъютанту расставить складной стул на тротуаре, у столика.

— Здесь будет мой штаб, — сказал он адъютанту. — Сидру!

— Сидру! — сказал адъютант хозяину кафе «Монтобан», который совсем затерялся среди множества мундиров.

Сидр поставили на столик, и генерал стал его потягивать, закрывая небольшие глазки и всем своим лицом, похожим на морду гончей, выражая полное удовлетворение. Полковник почтительно заметил, что поскольку Рамбуйе расположен на переднем крае, генералу не стоило бы здесь оставаться.

— Очень опасно! Очень опасно, господин генерал!

Де Жанненэ постучал тростью о тротуар и закинул ногу на ногу.

— Я здесь потому, что следую в Париж. Я не отступлю ни на шаг!

Уиллоуби влетел в Рамбуйе на своем «виллисе». Крерар, пристроив котенка Плоца за пазухой кителя, сидел на заднем сиденье, обеими руками вцепившись в стальные поручни. Он вздохнул с облегчением, когда машина замедлила ход.

— Куда вы так спешите?

— В Париж! — ответил Уиллоуби и щелкнул языком. — Да и неудобно, если старик будет нас ждать.

Машина остановилась. Уиллоуби встал и огляделся.

— Как всегда, беспорядок, — заметил он и приказал шоферу: — Поехали!

Поровну наделяя бранью французов и американцев, шофер повел «виллис» среди сгрудившихся машин, по тротуарам, в объезд фонарных столбов и выступающих на улицу крылечек.

Потом «виллис» задержали.

— Почему остановка?

Шофер указал вперед: перед машиной стоял, раскинув руки, рядовой Шийл и отчитывал его:

— Не видишь разве, что путь закрыт, проезда нет? Катись к черту, откуда приехал!

Уиллоуби выскочил из машины и двинулся к Шийлу.

Тот увидел запыленные золотые листья на плечах офицера. Уиллоуби сказал, не повышая голоса:

— Вот что, молодой человек, вы на моего шофера не кричите. Он делает, что может. И будьте добры, сойдите с дороги, нам нужно проехать.

Шийл в течение нескольких часов беспрерывно отругивался, и поэтому он сказал коротко и ясно:

— Я подчиняюсь приказу.

— Ну, знаете ли, приказы…

Шийл смутился.

— Я ведь тоже мог бы дать вам приказ, так? — сказал Уиллоуби.

Шийлу не понравился его снисходительный тон. Голос Уиллоуби зазвучал чуть-чуть резче:

— Мы, видите ли, торопимся, молодой человек.

— Все торопятся, сэр! — отвечал Шийл устало. — Я подчиняюсь приказам капитана Троя.

— Капитан Трой. Так, — кивнул Уиллоуби. — А кто он такой?

— Мой ротный командир, сэр. Он вон там, в школе.

— Прекрасно, — улыбнулся Уиллоуби. — Я скажу капитану Трою, что у него хорошие солдаты.

— Благодарю вас, сэр.

Уверившись, что майор повернулся к нему спиной, Шийл сплюнул.

До школы было совсем близко. Мимо дремлющих на лестнице солдат Уиллоуби и Крерар пробрались в класс. Трой спал, склонившись головой на учительский стол.

Уиллоуби потряс его за плечо.

Трой вскочил, моргая спросонья.

— Чем могу служить, майор?

— Я — майор Уиллоуби, отдел разведки и пропаганды. Это — мистер Крерар.

— Трой, сэр, Джемс Трой.

— Нам нужно попасть в Париж, капитан Трой. А у вас там стоит один молодчик и не пропускает нас.

— Угу, — кивнул Трой. — У меня там несколько молодчиков, они никого и ничего не пропускают.

— Разрешите узнать, почему?

— Майор Уиллоуби, у вас что, есть сведения, что Париж взят?

— Но ведь он вот-вот будет взят.

— Пока еще не взят, — медленно сказал Трой. — Видите ли, сэр, брать-то его предстоит нам.

Уиллоуби внимательно вгляделся в этого завоевателя Парижа. Лицо у Троя было мужественное, грубоватое, только в красных полосах, оставшихся на щеке, под которую он во сне подложил руку, было что-то детское. Он смотрел на Уиллоуби, словно хотел сказать: «Вот так-то. И что вы теперь думаете предпринять?»

Уиллоуби насторожился.

— Вы хотите сказать, что впереди вас никого нет?

На щеках у Троя появились ямочки.

— По мне, как хотите, майор. Если сумеете пробраться через заторы на улицах, — поезжайте, счастливой дороги. Я пошлю с вами солдата, он передаст часовым, чтобы вас пропустили.

Уиллоуби засмеялся.

— Не трудитесь, капитан! Мы с мистером Крераром не настолько честолюбивы.

— Ясно, — сказал Трой.

— Вы случайно не знаете, не здесь ли некий полковник Девитт? Мы должны были с ним встретиться по ту сторону Рамбуйе.

— Нет, к сожалению, не знаю, — сказал Трой. — Но из Рамбуйе вперед никто не двинулся, за это ручаюсь.

— Так, может, вы нам посоветуете, где переночевать?

Трой оглядел комнату.

— Располагайтесь здесь. Но слишком много места не занимайте. Скоро сюда придет часть моих солдат, им тоже нужно поспать.

— А вы не заняли никакой гостиницы? — Уиллоуби старался представить себе, как можно втиснуться в школьную парту. — Или какой-нибудь дом? Где у вас помещаются офицеры?

Трой взглянул на небритые, обвислые щеки майора.

— Мы здесь на передовой, сэр. Стоит ли устраиваться в гостиницах, когда тебя в любую минуту могут сорвать с постели.

— Но ведь кругом все тихо, — нерешительно сказал Уиллоуби.

— А это потому, что мы не знаем, где находятся немцы.

— Понимаю! — сказал Уиллоуби. Он вытащил из вещевого мешка бутылку и протянул ее Трою. — Не хотите ли?

Трой посмотрел на бутылку, осветив ее сзади своим фонариком.

— Не прогадаете, — сказал Крерар. — Мы по дороге пробовали. Прикладывайтесь!

Трой отпил солидный глоток и передал бутылку Уиллоуби. От Уиллоуби она перешла к Крерару, от него опять к Трою.

Вошел сержант Лестер, явно — с донесением.

Трой сказал:

— Прежде всего, сержант, нужно выпить. — И добавил, лукаво взглянув на Уиллоуби: — Ведь вы разрешите, майор?

Крерар улыбнулся. Уиллоуби сдержал недовольную гримасу:

— Ну, разумеется. Угощайтесь, сержант.

Лестер глотнул, потом вытер рот и сказал, с сожалением ставя бутылку на стол:

— Вы ее лучше приберегите, капитан.

Он наклонился к Трою и шепнул ему что-то на ухо.

— Наконец-то! — сказал Трой. — Теперь узел распутается.

Не успел он сунуть бутылку под стол, как дверь распахнулась и в узком проходе между партами появился Фарриш. Его сопровождал только Каррузерс.

— Сколько времени продолжается это безобразие, капитан? — спросил Фарриш.

Уиллоуби показалось, что воздух зарядили электричеством. Снова увидеть генерала, увидеть, как он вошел в комнату и сразу овладел положением, доставило ему прямо-таки эстетическое удовольствие. Как и тогда, в Шато Валер, его неудержимо влекло к Фарришу.

— Сколько времени эти французы не дают нам дорогу? — Фарриш топнул ногой. — Дождусь я от вас точного ответа, капитан?

Трою еще не доводилось встречаться с генералом Фарришем.

— Часов с пяти, сэр, с тех пор как их головные машины подошли к перекрестку. Ваш приказ, сэр, — держать дорогу открытой для продвижения наших частей.

Уиллоуби не понравилось, как Трой держит себя с генералом. Очень уж просто. Увалень, да и только. Оставь такого наедине с красивой женщиной, он и то поленится пальцем шевельнуть.

— И это вы называете «держать дорогу открытой»? — спросил генерал.

Всякий прямой ответ Фарриш мог использовать для целого потока обвинений. Трой вильнул в сторону.

— Сейчас в городе генерал де Жанненэ, сэр, — сказал он, давая понять, что теперь оба командующих могут сами разрешить проклятый вопрос.

— Знаю, — сказал Фарриш. — Я с ним поговорю. — За этим слышалось: «И надеру ему уши и спущу с него шкуру». — Кто здесь знает по-французски?

И Крерар и Уиллоуби сделали шаг вперед. Толстая физиономия Уиллоуби выражала неподдельную преданность.

— Э, да я вас помню, вы листовку выпускали, — сказал Фарриш. — Какого черта вы околачиваетесь в этой паршивой дыре? В Париж хотите, а?

— Да, сэр, — сказал Уиллоуби. — Если вы нас возьмете с собой…

— Мы должны встретиться здесь с полковником Девиттом, — пояснил Крерар.

— Девитт! — Фарриш стукнул правым кулаком по левой ладони. — Эх, как мал свет, а? — Он захохотал, и Уиллоуби расплылся в улыбке. — Мы же с ним хорошо знакомы и давно. Ну, как он? Пошли, пошли, господа. Вы тогда неплохо поработали с этими бумажками — и пленные были — помню, помню! Мы покажем этому французу. — Он двинул ногой парту. — Прикажите убрать этот хлам, капитан Трой.

Крерар задержался на минуту.

— Капитан Трой! Если сюда зайдет полковник Девитт, будьте добры, скажите ему, где мы.

— Идем, идем, мистер! — крикнул Фарриш.

И он исчез, как комета, хвост которой являли собой Уиллоуби, Каррузерс и Крерар.

Сержант Лестер нырнул под учительский стол и выудил бутылку. Он протянул ее Трою.

— Уф! — Трой вытер лоб, потом поднял бутылку. — За то, чтоб подольше поспать!

Сержант с грустью следил за быстро убывающей влагой.

— Лестно видеть генерала, — сказал он, — а еще лучше, когда его нет.

Сражение между Фарришем и де Жанненэ началось по старинке, с рекогносцировки. Оба до поры до времени приберегали главные силы.

Де Жанненэ, уже принявшийся за третью бутылку сидра, предложил стаканчик Фарришу. Тот вежливо поблагодарил и в ответ предложил сигару.

— Переводите, — сказал он Уиллоуби: — Я давно мечтал познакомиться с генералом, наслышан о его бранных подвигах, ну и всякая такая мура, сами знаете.

— Знаю, — сказал Уиллоуби. — Я юрист. — И залился соловьем.

Француз слегка поклонился всем корпусом. Он ответил комплиментом на комплимент, однако добавил, что сожалеет о не вполне благоприятных обстоятельствах, при которых состоялось их знакомство.

— Почему же? — сказал Фарриш, которому хотелось выяснить, много ли де Жанненэ известно об общем плане наступления. — Вы можете следовать за нами в Париж. Эта операция явится образцом единства и согласованности в действиях союзников.

На самочувствии де Жанненэ уже начало сказываться огромное количество поглощенного им сидра. Он высоко ставил требования этикета; ему не хотелось прерывать этот важный разговор, а чтобы сократить его, приходилось высказываться с нежелательной прямотой.

— Согласованность и единство! — сказал он. — Превосходно, я согласен. Правильно! Но порядок, порядок будет иной, господин генерал! Вы будете следовать в Париж за нами; и я считаю, что соответствующие приказы нужно дать немедленно. Время не терпит, а положение наше в Рамбуйе невыносимое.

Вот наглец, подумал Фарриш.

— Невыносимое! — сказал он. — А по чьей милости оно невыносимое? Чьи машины забили дорогу? Меня-то не было, когда это случилось, а вы здесь уже сколько времени сидите. У вас что, глаз нет? Не видите, какая получилась мишень для немцев?

Распаляя в себе благородный гнев — и лишь изредка замолкая, чтобы дать время Крерару и Уиллоуби в чуть более мягкой форме перевести его речь, — он мысленно подыскивал довод, которым мог бы выбить козырь из рук у француза. Фарриш прекрасно знал, что право на стороне де Жанненэ, а сам он находится в Рамбуйе без всяких на то оснований. Где-то, далеко от фронта, политики сговорились, что первыми в Париж войдут французы.

И вот откопали этого де Жанненэ с допотопными залатанными танками, которым не устоять перед мало-мальски приличной противотанковой обороной, и подарили ему триумф, ради которого воевали американцы, воевал генерал Фарриш!

— Если случится несчастье, — крикнул Фарриш, — вы отвечаете!

Де Жанненэ почесал свой длинный нос. Сейчас он был похож не на генерала, а на конторщика, страдающего несварением желудка. Да, в течение нескольких часов он был старшим по чину во всем Рамбуйе, так что формально упреки Фарриша справедливы. Но де Жанненэ был почти уверен, что американец бушует неспроста; его цель — скрыть самое главное: что Фарриш задумал незаконно пролезть вперед. И де Жанненэ решил сохранить хладнокровие.

— Господин генерал, — сказал он. — Я — разумный человек. Я, как и вы, старый солдат. Я подчиняюсь приказам и никогда не действую самовольно.

Фарриш раздавил в пальцах свою сигару и бросил ее в стакан. Де Жанненэ заметил, что слово «приказы» задело его за живое.

— Я получил приказ преследовать и бить противника, где бы я его ни встретил, — сказал Фарриш. — И я буду преследовать его до самого Парижа.

— На Париж открыта всего одна дорога, — возразил де Жанненэ. — Вот эта самая дорога, через Рамбуйе. Вы выбрали легкий способ преследования.

Фарриш встал со стула.

— О черт! А почему эта дорога открыта? Потому что я ее расчистил, вот почему!

— Еще бутылочку! — крикнул де Жанненэ. Он ерзал на стуле и напряженно хмурился, стараясь побороть действие сидра. — Садитесь, господин генерал.

Но Фарришу казалось, что он нащупал способ обойти француза. Правда, он не посчитался с решением политиканов — он вырвался вперед, достиг Рамбуйе, и еще бы немножко, выгадай он несколько лишних часов, проскочил бы через этот городишко прямо к Парижу. Де Жанненэ помешал ему, но де Жанненэ не на что опереться, — у него нет ни настоящего правительства, ни территории, ни промышленности, есть только скопище добровольцев. Он и живет, и ест, и воюет, и снабжается милостью Англии и Америки — главным образом Америки, — и нечего с ним деликатничать.

— Так что же вы хотите? — спросил он, снова опускаясь на шаткий стул кафе «Монтобан». — Чтобы я вас пропустил в Париж и позволил вам вообразить, будто вы выиграли войну? Да кто вы такие, черт побери? Мы воюем беспрерывно с самых берегов Нормандии. Одна моя дивизия потеряла шесть тысяч солдат, и для чего? Чтобы ваши колымаги первыми въехали в Париж?

У де Жанненэ побелел кончик носа.

— Генерал Фарриш, — сказал он и добавил, обернувшись к Уиллоуби: — Прошу вас, господин майор, переведите это как можно точнее… Генерал Фарриш, мой народ воевал значительно дольше, чем вы. Чтобы не сложить оружия, я бежал из своего отечества. Я пожертвовал своей семьей. Я прошел половину Африки с солдатами, одетыми в лохмотья, изнемогавшими от голода и жажды. Как и вы, мы с боями пробились к Парижу, и я прошу вас не забывать об этом.

Уиллоуби старательно переводил. Интонациями своего маслянистого голоса он, где мог, подчеркивал резкость де Жанненэ. Ему так хотелось, чтобы Фарриш стер француза в порошок — и ради себя и ради Америки. Уиллоуби начинал постигать, что такое национальная гордость.

Речь де Жанненэ привела Фарриша в бешенство. Бедным родственникам нечего соваться в гостиную.

— А где бы вы сейчас были, — проговорил он, устремив на француза грозный взгляд, — где бы вы были, если бы не мы? Пеклись бы, как черти у какого-нибудь озера Чад? Все ваше оружие получено от нас, все снаряды, которые вы выпустили, изготовлены нами, все пайки, которые вы поедаете, отняты у наших солдат, а теперь вы хотите вырвать у нас из рук победу? Бросьте вы эти шутки! Мы союзники — пусть. Но и среди союзников каждый должен знать свое место.

Де Жанненэ не мог больше выдержать. Он встал и деревянной походкой удалился в кафе.

Фарриш был озадачен. Неужели де Жанненэ прекратил разговор? Но ведь так продолжаться не может — с каждым часом растет опасность, что немцы обнаружат уязвимую позицию союзников в Рамбуйе.

Фарриш тоже встал, сердитым жестом запретил сопровождать себя и двинулся в кафе «Монтобан» искать де Жанненэ. Пройдя через полутемную комнату и коридор, он наконец увидел голову и плечи генерала — остальное скрывала низкая деревянная дверь, еще не переставшая раскачиваться на петлях. Фарриш пристроился рядом с де Жанненэ, снедаемый злобой не столько к генералу, сколько к политиканам и к заправилам из верховного командования — к истинным виновникам, которые связали ему руки в момент, когда он почти достиг цели. Нет, в другой раз они не обманут его своим нытьем насчет согласованных действий и единой стратегии. Теперь будет так: каждый за себя; и он уж сумеет о себе позаботиться.

— Знаете что, — неожиданно сказал де Жанненэ. — Мне все равно. Запросим штаб армии. Пусть решают.

— Вы говорите по-английски?

— Разумеется.

— Ах, вот что… Я, может быть, допустил излишнюю резкость…

— Ваши переводчики были чрезвычайно любезны.

Значит, де Жанненэ одурачил его. Но все равно, Фарриш не мог допустить, чтобы в дело вмешалось командование армией: не окажись он запертым в Рамбуйе, он мог бы оправдать свой бросок требованиями тактической обстановки; но поскольку он и де Жанненэ заняли трамплин одновременно и поскольку француз не желает уступить ему первое место, всю вину свалят на него одного.

— А мы, — сказал де Жанненэ, пропуская Фарриша вперед, — могли бы подождать здесь, пока не придет ответ из штаба армии.

— Ну нет, дудки! — сказал Фарриш. — Вы, очевидно, не понимаете, чем это пахнет, зато я понимаю. — В нем опять стала накипать злоба. — Проезжайте вперед, я не возражаю. Катитесь отсюда — и чем скорее, тем лучше.

Де Жанненэ потянулся пожать ему руку:

— Общими силами, господин генерал, общими силами!

Генералы вместе вышли из кафе. Подойдя к столику, де Жанненэ поднял свой недопитый стакан.

Фарриш только посмотрел на свой стакан, который за время его отсутствия вымыли и наполнили снова. Он сказал:

— Пробкой пахнет, — и не стал пить.

Стоя перед зданием школы, Фарриш смотрел, как из гущи его дивизии выбираются подразделения де Жанненэ.

Он приказал всем уйти и оставить его одного. Отойдя в сторонку, Каррузерс и группа штабных офицеров смотрели, как их начальник пьет горькую чашу унижения.

Среди них был и Уиллоуби. Фарриш получил щелчок, но Уиллоуби теперь еще сильнее в него верил и сочувствовал ему. Прослушав спор между генералами, Уиллоуби понял, что дело Фарриша — дрянь, и оценил, что тот все же попробовал тягаться с французом. Фарриш — человек в его вкусе и может оказаться ему полезен. Фарриш смел и пойдет напролом, чтобы добиться своего. Пусть сегодня у него ничего не вышло — когда-нибудь выйдет. Сколько раз Уиллоуби наблюдал, как старик Костер — главный компаньон юридической конторы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби», спокойно выслушав неблагоприятное для него постановление низшей судебной инстанции, еще крепче вгрызался в дело, нажимал еще несколько кнопок, добывал еще нескольких свидетелей и в высшей инстанции выходил победителем. Великое дело — умение заглядывать вперед!

Генерал провожал глазами французские машины, уходящие в Париж; из выхлопных труб летели искры, стучали колеса транспортеров, и частые разряды в цилиндрах напоминали выстрелы.

Наконец, видимо, решив, что с него довольно, он повернулся на каблуках и вошел в здание школы.

В классе, где раньше был командный пункт Троя, на крышке парты сидел пожилой офицер в расстегнутом плаще. При виде Фарриша он встал и тяжелыми шагами направился к нему.

— Фарриш! — сказал он приветливо, — ну, как дела?

Фарриш взял его за руку, повел к учительскому столу и сказал, указывая на единственный стул: — Садитесь, Девитт.

— Вы сами садитесь! Ведь вы, наверно, устали.

— Да… Как-никак, весь день в пути. О черт… Я так зол, мне не до отдыха. Слышали, какую мне свинью подложили?

— Мне Уиллоуби сказал, что вы, вероятно, захотите со мной повидаться. И упомянул в двух словах о вашей размолвке с де Жанненэ.

— Размолвка! — сказал Фарриш. Он уткнул один палец в стол возле чернильницы, а другой — возле куска мела, на расстоянии нескольких дюймов. — Вот сколько мне оставалось до Парижа. А тут — сговорились за моей спиной, и только я Париж и видел.

Девитт внимательно посмотрел на генерала.

— Что мне сказать вам в ответ?

Отношения между этими двумя людьми были несколько необычные, и, вероятно, Девитт понимал это лучше, чем Фарриш. Фарриш был моложе годами, но старше чином. Быстро пройдя путь от безвестного командира танкового батальона до командующего закаленной в боях бронетанковой дивизией, Фарриш не мог не рисоваться, даже в присутствии человека, знавшего его, когда в военном отношении он был младенцем.

— Что сказать в ответ… — повторил он. — Да то, что вы об этом думаете. Такого дилетантского, подлого, никчемного распоряжения…

— Вы спрашиваете моего мнения, но едва ли оно вам понравится.

— А вы скажите! Я не боюсь.

Рукою в перчатке Девитт осторожно отставил в сторону чернильницу.

— По-моему, правильно, что французам позволили освободить свою столицу. — И, не дав Фарришу времени возмутиться, Девитт продолжал: — Вы же не на футбольном поле. Помните, как вы здорово пасовали?

Фарриш отмахнулся от этих воспоминаний.

Девитт развил свою мысль:

— Но с другими игроками вы не считались. А теперь нужно помнить, что вы не один.

Фарриш сказал с сердцем:

— Я лучше других!

Девитт поднялся.

— Нет, — сказал Фарриш. — Побудьте со мной. Мне нужна поддержка.

— Стоит ли? — возразил Девитт. — Вы меня не слушаете. А не слушаете потому, что я говорю не то, что вам хочется услышать.

— Да я слушаю, — сказал Фарриш с досадой. — Одной обидой больше, одной меньше — не все ли равно?

Девитт застегнул плащ.

— Если для вас эта война — только погоня за славой, вас ждет много разочарований. Мне, возможно, повезло больше, чем вам: прежде чем снова стать под ружье, я успел пожить гражданской жизнью. Я общался с людьми, далекими от военных кругов. И я хочу вам сказать: эта война не исчерпывается передвижением дивизий по карте. Идет и другая борьба, которая на ваших картах не отмечается. Потому-то и хорошо, что в Париж направили эту французскую дивизию. Потому-то вам и предстоит еще немало огорчений.

Фарриш рассмеялся.

— Пусть поостерегутся огорчать меня слишком сильно!… — В голосе его прозвучала угроза. — Вы куда?

— Пора двигаться, — отвечал Девитт, щадя самолюбие Фарриша.

— В Париж, что ли?

Девитт пожал плечами.

— В Париж? — растравлял себя Фарриш.

— Да, между прочим и в Париж.

— Ну, когда-нибудь расскажете, как все было. Расскажете, потому что…

— Почему?

— Нет, ничего.

— Так до свиданья, Фарриш, желаю удачи.

— Стойте, стойте! — сказал Фарриш. — Ответьте-ка мне на один вопрос, прежде чем укатить на Елисейские Поля. Где это вы… где вы нахватались таких возвышенных мыслей?

— Право, не знаю, — Девитт не видел в своих мыслях ничего из ряда вон выходящего.

 

3

Париж начинал пробуждаться.

Автобус, в котором ехала домой Тереза Лоран, был набит до отказа. Она оказалась между двумя мужчинами — один в рубахе, разорванной по шву на плече, другой в соломенной шляпе, на полях которой в том месте, где он брался за нее рукой, образовалось расплывчатое пятно.

Человека в соломенной шляпе, казалось, нисколько не смущали теснота и жара. Он вдыхал тяжелый запах генераторного газа и жмурился, словно говоря: «Какой сладкий аромат!» Он улыбнулся Терезе, и ей понравилась его улыбка — хорошо очерченный рот, крепкие зубы, только усики ни к чему. Но она и вида не подала, — с какой стати он вздумал ей улыбаться?

Вдруг автобус остановился.

— В чем дело? — спросил мужчина в разорванной рубахе, изгибаясь, чтобы выглянуть в окно. — Здесь же нет остановки. Опять что-то с мотором.

Человек в соломенной шляпе стал пробираться к задней двери.

— Не толкайтесь! — раздраженно взвизгнула женщина с кошелкой. — Выходите по одному. Я все утро простояла в очереди, а вы и подождать не можете.

Человек в соломенной шляпе улыбнулся Терезе и сказал:

— Довольно ждали, хватит.

Автобус тряхнуло, — водитель медленно, толчками, поворачивал его куда-то в сторону.

— Господа! — громко сказал человек в соломенной шляпе. Теперь его лицо было серьезно, а голос звучал ясно и уверенно. — Не бросайтесь к выходам. Когда автобус остановится, выходите спокойно, по одному. Не волнуйтесь, выйти успеют все.

В ответ посыпались восклицания, одни тревожные, другие негодующие. Кто-то крикнул:

— Полиция! Где полиция?

Автобус снова остановился. Водитель выключил мотор. Как только стих шум мотора, пассажиры тоже притихли и молча повернулись к человеку в соломенной шляпе.

Он снял шляпу, вытер лицо, откашлялся. Тереза увидела, что у него густые черные волосы, а на лбу — шрам. Глаза его лукаво поблескивали, может быть, он немного стеснялся.

— Приехали, — сказал он, — вот и конец маршрута. Бригада сменяется. — Вскочив на сиденье, он наблюдал за выходом пассажиров. Они выходили не спеша, друг за другом, словно подчиняясь строгой дисциплине. Даже кондуктор, казалось, проникся доверием к новому, так внезапно заявившему о себе начальству… или он заранее знал, какая роль предназначена человеку в соломенной шляпе?

Тереза, соскочив с подножки, услышала, как его приветствует кучка вооруженных людей.

— Ого, Мантен!

— Хорошо, что подоспел!

— Тут бошей до черта, патрули!

— Два броневика!

Мантен ловил новости на ходу, он, видимо, разбирался в том, что происходит.

— Все вышли из автобуса? — крикнул он.

Откуда-то появились веревки, их привязали к крыше автобуса.

— Раз-два — взяли! — кричал Мантен, дергая за веревку, весь красный от натуги.

Автобус опрокинулся.

Принесли кусок железной ограды. Кто-то явился с мотком колючей проволоки. Мантен приказал тащить из соседних домов мешки с песком, припасенные на случай воздушных налетов.

— А вы, — обратился он к пассажирам, — либо помогайте, либо расходитесь по домам. Что стали, как дураки? Видите, здесь дело серьезное.

Но глаза его смеялись.

— Мадемуазель, — сказал он Терезе, — вы можете нам помочь. Вы будете у нас санитаркой, будете перевязывать раненых, хорошо?

— Да, — отвечала Тереза. — Конечно.

Она и сама не знала, почему сказала «да», почему так быстро отозвалась на просьбу, прозвучавшую как приказание. До сих пор ее мало интересовало то, что не касалось ее лично. Не обращать внимания на тяготы оккупации, держаться подальше от бошей, мириться с неудобствами военного времени и знать только свою работу да скромные развлечения, доступные тем, кому не по карману черный рынок, вести незаметное, маленькое существование, — и ладно, и никому до тебя нет дела.

И вдруг ее бросило в этот новый мир, где люди валят на землю автобус, в котором ты только что ехала, где спокойно говорят о том, что будут раненые, а может быть, и убитые, — и она приняла это с радостью, с радостью и удивлением. Все, что она видела и слышала, проникало в ее сознание, но так, словно происходило где-то очень далеко.

— Где мне достать бинтов? — спросила она Мантена.

Мантен ткнул большим пальцем через плечо. На противоположной стороне улицы была аптека, — дверь заперта, на окно и на дверь спущены железные шторы. Тереза хотела что-то спросить, но Мантен был занят, он расставлял людей позади баррикады. Шляпа его лихо сидела на затылке.

Тереза перешла улицу и постучала в железную штору. В ней открылось квадратное окошечко; помаргивая из-за толстых очков, на нее смотрел хозяин.

— Чего вам нужно? — сердито спросил он.

— Бинтов и ваты, перевязывать раненых. Дайте все, что у вас есть. — Ее поразило, как настоятельно прозвучал ее голос.

— Для кого? — спросил аптекарь.

Тереза кивнула в сторону баррикады:

— Для них.

— Вы тоже с ними?

Она помолчала. Потом уверенно ответила:

— Да.

Окошечко захлопнулось. Она ждала. Неужели она сказала не то, что нужно? Неужели аптекарь ей не поверил, не поверил, как срочно требуются его товары? Или он тоже враг? До сих пор единственными врагами были для Терезы немцы, да и то скорее в теории. Теперь, благодаря Мантену, или просто потому, что все пошло по-новому, она сразу приобрела много друзей, — но и врагов тоже.

Железная штора медленно поползла вверх. Аптекарь отворил дверь.

— Мадемуазель, это очень ценный товар. Больше мне его не достать. Вы же понимаете, какое сейчас время. А вы просите его для людей, которых я даже не знаю.

— Мы не можем ждать, — сказала она. — Ради бога, скорее.

Он исчез в глубине аптеки и вернулся, нагруженный пакетами. Она подставила руки. Один сверток упал, аптекарь поднял его и положил сверху, на остальные.

— Спасибо, месье!

— Минутку, — сказал он, удерживая ее. — А кто мне за все это заплатит?

У нее не было денег. В сумочке оставалось несколько франков — на них не купишь и десятой доли того, что она держит в руках. Аптекарь, конечно, небогатый человек, он не может отдать столько товара без денег. Она постаралась представить себе, что бы ответил Мантен; вероятно, он сказал бы, что сейчас все должны приносить жертвы; одни жертвуют своей кровью, другие — деньгами. Если б аптеку сожгли или разграбили немцы, с кого бы хозяин стал взыскивать убытки? Но слова о жертвах не шли у нее с языка.

— Мадемуазель! — взывал аптекарь, не в силах ни расстаться со своим товаром, ни потребовать его обратно.

На несколько секунд Тереза растерялась. Потом ответ пришел сам собой, ответ поразительный, но единственно возможный. Она сказала:

— Заплатит новое правительство!

— Ах, новое правительство! — Он кивнул. — Ну что ж, это хорошо.

Прижав к себе свертки, Тереза побежала к баррикаде. Она думала: «И я — я тоже новое правительство».

Эрих Петтингер, оберштурмбаннфюрер, подполковник эсэсовских войск, воспринимал оживление, внезапно охватившее жителей Парижа, как нечто сугубо ненормальное. Он видел это оживление, слышал его, почти осязал, оно подтверждалось всеми донесениями, которые к нему поступали, и все же он не хотел с ним считаться. Он был убежден, что все люди в глубине души трусы, они ценят только свою ничтожную жизнь с ее мелкими интересами, свои деньги, свое пиво, своих скучных женщин.

Чтобы править ими, нужна сила в сочетании с духовным руководством. Раз они только того и хотят, чтобы ими правили, правящим не страшно остаться в меньшинстве, если это меньшинство должным образом организовано и получает точные директивы из центра; что же касается духовного руководства, то при нормальных обстоятельствах это дело не сложное.

Петтингер пересекал площадь Оперы, направляясь к себе в отель «Скриб». Казалось, все идет нормально, и Петтингер думал было насладиться солнечным днем. Но, приглядевшись к прохожим, он позабыл о хорошей погоде. Он явственно ощущал, что они смеются ему вслед, хотя только что, двигаясь навстречу ему, хранили выражение равнодушное и даже почтительное. А иные, и встречаясь с ним глазами, не давали себе труда стереть с лица хитрую усмешку. Это было что-то новое.

Петтингера подмывало схватить какого-нибудь прохожего за горло и так тряхнуть, чтобы у того глаза на лоб полезли. Но он воздержался, и это тоже было что-то новое. Два месяца назад он бы, не задумываясь, дал волю рукам, и люди поспешно проходили бы каждый своей дорогой, старательно притворяясь, будто ничего не заметили. А теперь? Теперь собралась бы толпа, и ему пришлось бы объясняться. А что он им скажет?

Он презирал людей; однако он знал, что уже не может безнаказанно отхлестать по щекам первого встречного, — это время прошло. Он усматривал здесь противоречие. Противоречие гнездилось в его сознании, и следовало его разрешить, прежде чем предпринимать что-либо.

Он задержался у газетного киоска против «Cafe de la Paix». Заголовки его удовлетворили:

ПРОДВИЖЕНИЕ СОЮЗНЫХ ВОЙСК ЗАМЕДЛИЛОСЬ.

КРУПНЫЕ ГЕРМАНСКИЕ СОЕДИНЕНИЯ ОТБИВАЮТ ВСЕ ПОПЫТКИ ПРОРВАТЬ ОБОРОНУ.

ПОСЛЕ УПОРНЫХ БОЕВ ГЕРМАНСКИЕ ВОЙСКА ОТОШЛИ НА ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВЛЕННЫЕ ПОЗИЦИИ.

СОЗДАНА НОВАЯ УСТОЙЧИВАЯ ЛИНИЯ ФРОНТА.

Заголовки были результатом его вчерашней встречи с французскими журналистами; он сам прочел им сводку верховного командования, прочел, как всегда, заученно спокойным тоном. А потом, покончив с сухим языком сводки, он обрисовал положение на фронте так, как его должны были увидеть журналисты.

Долгое знакомство с Петтингером научило французских корреспондентов задавать вопросы осторожно, чтобы отвечать на них было легко. Они хорошо знали, что всякий, кто обратит на себя внимание бестактным вопросом, незамедлительно лишится работы или даже будет отправлен с эшелоном в Германию трудиться на благо «Новой Европы».

Но за последние дни они тоже заволновались. Один спросил со слезою в голосе: «Неужто вам придется сдать Париж?» Петтингер понял, что это не шпилька, — просто человек дрожит за свою жизнь. И таких много, они подозревают, что включены в какие-нибудь списки. Ну что ж, значит, так им на роду написано. Если им придется плохо, он, Петтингер, не сможет их защитить. В наше время человек должен выбирать, к какой стороне присоединиться, и если выбранная им сторона терпит поражение — временное или окончательное, — он должен быть готов к любым последствиям.

Петтингер не мог допустить, чтобы такие опасения высказывались вслух. К чему это может привести? И ответить на вопрос о Париже он тоже не мог. Вполне возможно, что Париж придется сдать, — все зависит от положения на фронте. Он дал им свое толкование военных событий, и хватит.

Впрочем, он сделал и еще кое-что: все органы полиции, и французские и германские, усиленно собирали слухи и выслеживали, откуда они распространяются. Сейчас, когда фронт прорван, всякие темные личности бродят по стране и особенно тянутся к Парижу. Они разносят новости, мешая правду с догадками и чистейшим вымыслом; рассказывают, что целые германские армии окружены и уничтожаются, что передовые части союзников пробивают новые, с таким трудом укрепленные немецкие позиции, что тысячи немцев бросают оружие, поднимают руки и сдаются в плен.

Петтингер вошел в отель «Скриб». У конторки дежурный портье доложил, что его спрашивал его друг, некий майор Дейн.

— Дейн?

— Да, господин полковник.

Значит, Дейн в Париже. Какого черта?…

— Он просил что-нибудь передать?

— Нет, господин полковник.

Портье говорил своим обычным тоном — деловым и притом вкрадчивым ровно настолько, чтобы создать впечатление неизменного «чего изволите?». Петтингер стал медленно подниматься по лестнице, посмеиваясь про себя. В Париже и в окрестностях его мечутся сотни людей, готовых перегрызть друг другу горло. Они делают историю, а тем временем в отеле «Скриб» все идет заведенным порядком. И это не пустяк, это сила, которой конца не видно. Портье будет сидеть за своей конторкой и завтра и так же докладывать о посетителях новым постояльцам, а где завтра будет Петтингер — одному богу известно.

Очевидно, идут одновременно две жизни: в одной существует этот портье, и лавочник на углу, и крестьянин в поле, там сеют, торгуют селедками, докладывают о посетителях; в другой жизни, частью которой является и Петтингер, сражаются армии, издают газеты и великие люди выступают с важными заявлениями для печати.

У Петтингера, жившего в этой второй, деятельной жизни, существование портье вызывало досаду. Оно доказывало, что, несмотря на все старания, вместо бури, которую они рассчитывали искусственно создать, получился всего лишь порыв ветра; уляжется ветер, и та, другая жизнь вновь утвердится во всей своей незыблемости. И хуже того: чтобы создать бурю, нужно привести в движение миллионы людей, из категории неподвижных, а эти люди только о том и мечтают, как бы снова осесть на месте и снова докладывать о посетителях, торговать селедками и сеять ячмень или что бы они там ни сеяли.

Коренную перемену нельзя осуществить, не нарушив эту неподвижную жизнь раз и навсегда; только при этом условии крестьянин, лавочник, портье слепо пойдут, куда прикажут, потому что им некуда будет возвращаться. Массовые переселения с востока на запад и с запада на восток, разрушение городов и жилищ, создание человека нового типа, который жил бы в бараках, не имел дома и покорно, до потери сил, работал на своих хозяев — вот что обеспечило бы наступление новой эры. Это обеспечило бы конечную победу национал-социализма независимо от исхода боев.

Да, буря, которую старались вызвать он и ему подобные, обернулась пустым порывом ветра, но и ветер, если дует с достаточной силой, может вырвать с корнем самое крепкое дерево.

Дверь номера, которую Петтингер запер перед уходом, была приотворена. Он распахнул ее.

На диване лежал, развалившись, военный.

— Дейн! — сказал Петтингер. — Что вы здесь делаете? Как вы вошли?

— Меня впустила горничная. Горничные мне всегда помогают. Мне нужно было где-нибудь отдохнуть. Я и выбрал вашу комнату, решил — ничего, вам все равно недолго осталось здесь жить. — Он, не вставая, подтащил к дивану стул и похлопал рукой по сиденью. — Очень мягко. Садитесь, Петтингер. — Он указал на бутылку, стоявшую на полу у дивана. — Я уже подкрепился. У вас была всего одна бутылка. Куда вы девали остальные? Да нет, нет, вы меня не бойтесь. Я знаю, какой у меня вид. Брюки разорваны. Денщик их зашил, и с тех пор я своего денщика не видел. На кителе грязь от сотни воронок, в которых я прятался, на сапогах — глина проселочных дорог и лесов, по которым я бежал. Бритву — и ту потерял. А к французскому парикмахеру мне что-то не захотелось идти. Незачем зря подставлять горло.

— Не говорите глупостей.

— Я что знаю, то знаю, — упрямо сказал Дейн. — Я видел, как они выходят из своих нор и нападают на нас.

— Кто?

— Люди! — крикнул Дейн. Потом добавил сорвавшимся голосом: — Всех бы их расстрелять… — Он, видимо, устал, и угроза прозвучала неубедительно. Он перевернулся с боку на бок, оставляя грязные следы на роскошном диване отеля. — Теперь поздно. Нас не хватит, чтобы их всех убить.

— Где вы потеряли бритву? Где вы потеряли свою часть?

Петтингер вспомнил, как безукоризненно Дейн одевался, когда был холостяком, до того как сумел жениться на дочери Максимилиана фон Ринтелен… как же ее звали? Памела. Отец Памелы возглавлял немецкий стальной трест. Дейн, обедневший юнкер, в свое время помогавший Петтингеру избивать людей на улицах Креммена и других городов Рура, взял в жены золотую жилу и остепенился.

— Мою часть… мою бритву… — Дейн нахмурился. — Не все ли равно, где я их потерял? — Он повернулся к Петтингеру и испытующе посмотрел на него. — Это что, проверка? Не знаю, где потерял. Мы все время бежали. Вы скоро узнаете, каково это. Вы тоже побежите.

— Не так, как вы.

— Э-э… — Дейну хотелось презрительно сплюнуть, но он сдержался и снова потянул из бутылки.

— Не пейте так много. Я жду гостя.

Дейн поставил бутылку на пол. Рука его дрожала.

— Вы понятия не имеете о том, что творится. Сидите в Париже да отправляете домой шелка и коньяк, а мы отдуваемся. Вы ничего не знаете. Я был в Фалез. Думал, что и не выберусь из этой ловушки. С тех пор я все время бежал, через всю Францию. А теперь мне надоело бежать. Я устал.

— Что вы думаете предпринять? Вы зарегистрировались на пункте сбора?

Дейн закрыл глаза.

— К чему?

— Как к чему? Да что с вами? Ну, я понимаю, у вас нервы расстроены, но всему есть предел. Вы же офицер! Мне следовало бы отправить вас в полевую жандармерию!

Дейн приподнялся на локте.

— Что со мной?… — Он рассмеялся. — Это интересный вопрос. Я сам об этом думал. Когда бежишь, много о чем успеваешь подумать.

Он достал из кармана смятый листок бумаги и разгладил его.

— Вот послушайте, это американцы нам прислали в одно прекрасное утро. «Нация свободных граждан, равных перед законом и твердо решившихся самим управлять своей судьбой… за эти права и свободы сражаемся мы и ныне… Где бы ни попиралось человеческое достоинство, попирается наше достоинство. Где бы люди ни страдали, где бы ни подвергались гонениям, страдаем и мы. И потому, что мы — такая нация, мы переплыли океан, чтобы обуздать тирана, который хочет навязать свою волю целой стране, Европе, всему миру…» — Дейн читал негромко и быстро, словно знал текст наизусть.

— Дайте сюда! — сказал Петтингер и просмотрел листовку. Он очень рассердился: отступление — и вот уже дезорганизация! Эта листовка давно должна была попасть к нему в руки, чтобы он мог принять контрмеры. А он до сих пор ее не видел.

— Я оставляю это у себя.

— На здоровье!

— И вы хотите сказать, — начал Петтингер, — что верите в эту галиматью?

— Нет.

— Свобода! Достоинство человека! Хороша свобода — стучаться в двери, которые захлопывают у тебя перед носом; хорошо достоинство — дырявые подметки и старый летний костюм в декабрьский мороз!

— Интересно! — сказал Дейн. — Это я от вас в первый раз слышу. Вы что, боитесь снова оказаться безработным?

Петтингер бросил на него быстрый взгляд. Он и не заметил, что выдает себя.

— Нет! — продолжал Дейн. — Разумеется, я не верю ни одному слову.

Он опять взялся за бутылку. Петтингер не остановил его. Потом Дейн растянулся на диване.

— Дайте мне поспать. Десять минут. Тут так хорошо, мягко. Потом я уйду. Пункт сбора… — протянул он сонно. — К чему? — и закрыл глаза.

Петтингер подошел к телефону. Его не сразу соединили с транспортным отделом парижского гарнизона, а когда соединили, оказалось, что во всем отделе сидит один вконец задерганный лейтенант, который пообещал прислать машину, если найдется свободная. Петтингер крикнул в трубку: «Мне полагается вне очереди!» Но лейтенант ответил, что все так говорят, а проверять ему некогда. Хайль Гитлер.

Организация явно разваливалась и без помощи вражеской пропаганды. Дейн — не исключение. Вон он как спит, — весь потный, кряхтит, вероятно, ему снится погоня.

Петтингер проделал в свое время сталинградское отступление. Он находился в частях, которые шли на подмогу окруженной шестой армии Паулюса — и вынуждены были отступить. Он не потерял голову тогда, не потеряет и теперь. Утешая себя, он думал о том, как умно было завоевать такую огромную территорию: теперь можно немного отойти, втянуть рожки, и все-таки еще не нужно спасаться в последнее внутреннее кольцо, в Германию. От нынешней линии фронта до Германии еще не близко; а пока немцы владеют Германией и прилежащими к ней территориями, война может продолжаться.

Дейн со стоном вскочил с дивана.

— Ах это вы! — сказал он.

— Теперь вам пора уходить, — сказал Петтингер более мягким тоном, чем раньше. — Отставшие от своих частей регистрируются в Инженерных казармах. Туда и явитесь.

— Вы мне, стало быть, указываете, куда идти? — Дейн надел фуражку, но китель застегивать не стал. — Желаю вам, чтобы ваша машина прибыла вовремя. Благодарю за гостеприимство, я вздремнул на славу. Да смотрите, не попадайтесь им! — Он повернулся на каблуках и исчез.

У Петтингера вытянулось лицо. Значит, Дейн слышал, как он вызывал машину. Он разрешил себе вздохнуть, но тут же выпрямился. В нескольких кварталах от отеля «Скриб» раздалась беспорядочная стрельба. Усилием воли Петтингер выключил этот звук из своего сознания. Как бы ни закончились бои за Париж, это еще не последние, не решающие бои. По улице с грохотом пронеслись грузовики. Этот грохот он тоже выключил. Отступление из Парижа — чисто тактическое, а его интересуют более широкие вопросы. И хотя тихий, назойливый голос нашёптывал ему, что несколько таких отступлений, вместе взятых, уже сливаются в поток событий, который не в силах остановить ни он, ни кто бы то ни было, и что людям, подобным ему, скоро наступит конец, — он выключил и этот голос.

Зазвонил телефон. Снизу доложили о приходе князя Якова Березкина. Петтингер велел просить.

Убрав недопитую бутылку в стенной шкаф, он уселся в кресло возле столика красного дерева, открыл первую попавшуюся книгу и стал читать.

Князь Березкин вошел, неслышно ступая по ковру.

— Идиллия! — сказал он. — Этюд на тему «Человек и книга». Вы разве не знаете, что творится в городе? Или вам известно о каких-нибудь событиях, которые могут изменить всю картину?

Князь Березкин говорил по-французски безукоризненно. Но и сейчас, после двадцати лет, прожитых в Париже, французский оставался для него иностранным языком, на который он переводил со своего родного русского, так что речь его звучала связанно и несколько высокопарно. При желании он мог бы, вероятно, изъясняться свободно и легко, как любой парижанин; но князь Березкин полагал, что выработанная им манера говорить — в его стиле, так же как и темные с проседью волосы, щеткой торчащие на длинном угловатом черепе, прямой, широкий на конце нос, ровные, будто нарисованные брови.

Этот стиль сослужил ему хорошую службу — не дал ему затеряться среди множества эмигрантов из Российской империи; позволил сохранить руки чистыми, хоть порой он ловил рыбу в очень мутной воде; помог войти в самое лучшее общество и, в результате хитроумных махинаций, занять пост председателя правления заводов Делакруа и К°.

— Вы располагаете какими-нибудь секретными сведениями?

Петтингер покачал головой.

— Просто я сегодня в хорошем настроении. — Он захлопнул книгу, поднялся с кресла и достал из шкафа бутылку.

— Вы сократили свои запасы? — спросил Березкин.

Петтингер отпил глоток и предложил бутылку князю.

— Сколько раз я говорил прислуге, чтобы оставляли рюмки здесь, так нет же, всегда уносят.

Князь Березкин выпил и вытер губы.

— Теперь, по-видимому, уже мало смысла заявлять претензии.

— Пока я здесь, я имею право требовать, чтобы меня прилично обслуживали, разве не так?

— Безусловно. — Березкину было не до таких пустяков. — Как долго вы еще думаете здесь пробыть?

Петтингер не ответил.

Березкин сказал:

— За долгое время нашего знакомства вы могли убедиться, что я умею хранить тайны. А впрочем, мне не так уж нужно это знать.

— Я думаю, что меня скоро эвакуируют, — Петтингер кивнул на стенной шкаф, — поэтому и не держу здесь ничего.

— Так вот, мой друг, — сказал князь, — поскольку вы не знаете наверняка, сколько времени осталось в вашем распоряжении, вы разрешите мне приступить к делу, которое привело меня сюда?

— Пожалуйста.

Петтингера очень интересовало, что последует дальше. Он работал с князем с тех самых пор, как обосновался в Париже. Познакомил их Дейн, — интересы компаний Делакруа и Ринтелен в сталелитейной и горнодобывающей промышленности тесно переплетались между собой. Знакомство, начавшееся с того, что Петтингер не дал хода неким слухам, которые, по мнению Березкина, могли повредить Делакруа и К° со временем вылилось в прочное и многогранное содружество. Однако последние несколько месяцев Петтингер почти не встречался с князем и заключил, что тот исподволь готовится к передаче себя и своей фирмы новому хозяину. Поэтому Петтингер не вмешался, когда управление технического снабжения армии стало увозить в Германию ценные машины с расположенных во Франции заводов Делакруа.

— Где-нибудь к востоку от Парижа и к западу от Рейна, — медленно начал Березкин, — вашему командованию удастся создать новый фронт. Всякое наступление по мере удаления от своих баз неизбежно теряет силу и наконец выдыхается; всякая оборона по мере приближения к своим базам неизбежно набирается сил. Правильно?

— Правильно.

Петтингера порадовало, что оценка положения, данная князем Березкиным, трезвым наблюдателем и военным человеком — он служил в царской армии, а потом у Керенского и у Колчака, — целиком совпадает с его собственной.

— Для меня это означает, — продолжал Березкин, — что одна часть предприятий Делакруа окажется в руках новых властей, в то время как другой по-прежнему будете распоряжаться вы, немцы.

Петтингер начал понимать, куда гнет Березкин.

— В настоящее время, — сказал князь, — мне важнее остаться в Париже и войти в контакт с американцами, которые, вероятно, и будут в основном решать судьбу нашей промышленности. У американцев есть правило: «Равняйся по тем, у кого больше денег». Вы меня понимаете?

— Вполне.

— В вашем лагере, мой милый Петтингер, найдутся ограниченные и завистливые люди, которые будут утверждать, что я — предатель, поскольку я решил остаться в Париже и вести дела с новой властью. Но я, разумеется, не предатель.

— Почему? — в упор спросил Петтингер.

— Потому что я не присягал на верность ни той ни другой стороне. Чтобы стать предателем, нужно, чтобы было что предавать. Разве не так?

Его доводы были неопровержимо логичны, и Петтингер промолчал. Березкин вернулся к основной теме.

— Эти завистливые и неумные люди, возможно, попытаются наложить руку на собственность Делакруа в занятых немцами районах, под тем предлогом, что я перешел на сторону так называемого врага.

— И с этими завистливыми и неумными людьми трудно бороться? — спросил Петтингер.

— Совершенно верно, — подтвердил Березкин. — Поэтому я и пришел к вам. Я знаю вас, знаю, какие у вас связи и как с вами считаются. В вашей власти не допустить такого вмешательства, и я пришел просить вас об этом.

Петтингер внимательно изучал этикетку на бутылке с вином. Следующий вопрос надлежало задать ему. Он мог бы пуститься в уклончивые рассуждения о том, что у него очень мало времени, что такие дела — не по его части; но это утомительная игра. И он решил, в ответ на откровенность князя, тоже действовать в открытую.

— Сколько?

— Я вручу вам распоряжение, — сказал Березкин, — по которому вы сможете получить с любого из наших счетов… ну, скажем, миллион франков.

— Два.

— Слышите, как в городе стреляют? — сказал Березкин. — Один.

— Два. Если бы в городе не стреляли, вы не пришли бы ко мне.

— Мы с вами люди разумные и тактичные. Я уверен, что мы договоримся.

— Позвольте, — сказал Петтингер. — Мне не ясен один пункт.

— Спрашивайте все, что вам угодно. Лицо князя было непроницаемо. — Я получу от вас распоряжение. Будет ли оно действительно?

— На нем будет моя подпись.

— А если мне не удастся исполнить вашу просьбу?

— Тогда вам не удастся получить деньги. Если заводы Делакруа в занятых немцами районах перейдут в другие руки, по моему приказу вам, разумеется, не заплатят.

— А если я сначала получу деньги, а потом отстранюсь от этого дела?

— Я думал о такой возможности, — признался Березкин. — Я, конечно, всецело вам доверяю, но приходится взвешивать все шансы. Откровенно говоря, Петтингер, я сомневаюсь, что вы пойдете получать эти деньги, если не будете твердо уверены, что Делакруа останется Делакруа, а не сменит вывеску, скажем, на Геринг.

— Почему? — сказал Петтингер. — Почему я должен так заботиться о вашей собственности после того, как получу деньги?

— Потому что всякая выданная вам сумма будет занесена в какие-то книги. А книги эти попадут в руки немецкой ликвидационной комиссии. Без всякого сомнения, в бухгалтерии Геринга вам зададут ряд пренеприятнейших вопросов и либо отнимут у вас деньги, либо потребуют себе изрядную долю. Вам едва ли хочется, чтобы до этого дошло?

— И все-таки два миллиона, — сказал Петтингер.

В комнату ворвался Дейн. На лице его был написан ужас, угрюмой наглости как не бывало.

— А-а, майор Дейн! — приветствовал его Березкин. Дейн и не взглянул на князя.

— Петтингер, нам нужно выбираться отсюда! — крикнул он, задыхаясь. — Как можно скорее выбираться. Все уезжают. Неужели вы хотите, чтобы мы здесь застряли?

— Мы!… — Петтингер был взбешен таким нарушением дисциплины и всяческих приличий.

— На улицах бои! — взвизгнул Дейн. — Повсюду вооруженные банды французов… полиция взбунтовалась… гарнизон отступает…

— Молчать! — сказал Петтингер. — Я занят. Выйдите вон. Ждите за дверью.

Тон Петтингера подействовал на Дейна как пощечина, — истерика кончилась.

— Виноват, виноват. — Он вдруг заметил Березкина. — А, князь, здравствуйте! Паршиво, а?… — Он обернулся к Петтингеру. — Возьмите меня с собой. Я не могу один, просто не могу. Когда вы уезжаете?

Петтингер понял, что унимать Дейна бесполезно.

— За мной заедет машина.

Дейн рассмеялся. Смех его прозвучал безобразно, потому что лицо, как и прежде, было искажено страхом. Березкин, который до сих пор подчеркнуто держался в стороне, поднял голову.

Петтингер прошипел, оскалив зубы:

— Вы совсем с ума сошли!

— Машина! Какая машина? — Дейн вытащил из кармана листок бумаги. — Мне портье дал, для вас. Только что звонили из транспортного отдела. Машин нет.

— Я вам второй раз приказываю, — сказал Петтингер. — Выйдите из комнаты. Ждите за дверью.

Дейн молча вышел.

— Нервничает наш приятель, — сказал Березкин. — Но такие катастрофы действительно волнуют.

Теперь ярость Петтингера обратилась на князя. Хоть он и делает с ним дела, все же этот князь — иностранец, русский или самозваный француз, словом, представитель низшей расы, не имеющий никакого права критиковать германского офицера.

— Не беспокойтесь, я им займусь, — сказал Петтингер резко.

— Едва ли успеете, — возразил Березкин. — В ближайшем будущем он уже, вероятно, не будет вам подчинен.

Березкин прав, подумал Петтингер. Выболтав секрет о неудаче с машиной, Дейн серьезно подорвал его положение. Но, с другой стороны, если он не выберется из Парижа, у Березкина не будет в немецком тылу никого, кто стал бы охранять интересы Делакруа и К°.

Петтингер улыбнулся.

— Видимо, мне понадобится какой-нибудь транспорт.

Березкин кивнул.

— Разрешите воспользоваться вашим телефоном?

Петтингер подвинул к нему аппарат. Березкин взял трубку, стал набирать номер… и остановился.

— Миллион франков?

— Вы жестокий человек.

— Ну что вы, — сказал князь. — Я — сама гуманность. — Он наконец набрал номер, услышал ответ и отдал кому-то распоряжения. Потом он попросил у Петтингера бумаги. Водворилась тишина — князь писал своему управляющему. Кончив, он поставил под письмом жирную крючковатую подпись, помахал листком, чтобы высохли чернила, и передал его Петтингеру.

Петтингер прочел.

— Устраивает?

— Принимая во внимание обстановку, — да.

Больше говорить было не о чем. Они молча сидели друг против друга. Время тянулось. От близкого залпа задребезжали стекла.

— Слишком большие окна, — сказал Петтингер.

— Уверяю вас, что нет, — сказал Березкин. — Я установил, что маленькие стекла вылетают так же легко.

В дверь постучали. Оба подняли голову. На пороге стоял Дейн, а с ним — худощавый человек в шоферском комбинезоне.

— Познакомьтесь, это Сурир, — сказал Березкин.

Сурир кивнул и улыбнулся, обнажив гнилые зубы.

Улыбаясь, он закрывал глаза, словно боялся, что они его выдадут.

— Суриру можно доверять, — сказал Березкин. — Я знаю его много лет.

— Мы друзья, — сказал Сурир. — И в счастье и в горе.

— Наш друг Сурир подвизается на черном рынке, — присовокупил Березкин в виде дополнительной рекомендации. — Он знает дороги, как свои пять пальцев.

Петтингер вынул из ящика стола кобуру и пояс, взял в руки фуражку:

— До свидания, князь!

— А вещи?

Петтингер помахал рукой.

— Вещи я отправил вперед еще на прошлой неделе… Мсье Сурир, нам, до того как выехать из города, нужно еще прихватить кое-кого.

Тот пожал плечами, словно хотел сказать: «Дело ваше, теперь вы хозяин», Березкин услышал, как он на ходу говорил Петтингеру:

— Вы уж не посетуйте, машина у меня не блещет чистотой. Вызвали-то меня срочно, а мы как раз сегодня утром перевозили партию свиней…

Оставшись один, князь вернулся к бутылке. Его лицо уже не было ни сухим, ни равнодушным.

 

4

Свобода!

Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино.

Раздвинулись улицы, участилось дыхание, солнце сияет и каждый встречный мне брат.

Как мы ждали этого дня. Давно-давно, в раннем детстве, мать учила нас говорить; но только сегодня мы вновь почувствовали сладость тех первых слов. Я не умею петь, правда не умею, но я не могу не петь; другие поют, и я с ними.

Я давно живу в этом доме, на этой улице, среди этих людей. Сегодня они преобразились, они стали лучше, умнее, красивее. Наверно, это мои глаза изменились.

Нужно начинать все сначала, ибо начинается новый мир, и я могу творить его по своему желанию. Я — как бог.

Впервые в жизни Макгайр увидел баррикаду. Только что он вел машину по широкой улице, среди лавчонок и ресторанчиков с полинявшими вывесками. Ему пришлось тащиться в хвосте за медленно ползущими французскими танками, которым доставались на долю все восторги и приветствия.

Когда «виллис» поравнялся с относительно малолюдной улицей, отходившей вправо, Люмис, которому проклятые танки уже давно мозолили глаза, велел Макгайру сворачивать.

— Нужно объезжать, — уверял он, — не то пропустим самое главное.

Где произойдет «самое главное» и в чем оно будет состоять, Люмис не знал. На последнем отрезке пути из Рамбуйе, у пригородов Парижа, его стала трясти лихорадка освобождения. Сейчас она достигла высшей точки.

— Крэбтриз! Мы же освободители! Освободители, черт его подери!

В памяти его всплыли какие-то слова, слышанные в школе, на уроках истории.

Следуя приказу Люмиса, Макгайр свернул за угол и очутился перед баррикадой. Он стал ее разглядывать: опрокинутый автобус, матрацы и мешки с песком, куски железной решетки и обрывки колючей проволоки — танк прошел бы по ним, как по ровному месту, — и кое-где из этого нагромождения торчат направленные прямо на него винтовки. Он никогда не слышал о том, что такое баррикады и какие люди на них сражаются, но почему-то испытал легкое волнение и даже чувство гордости. Что за баррикадой могут скрываться враги, ему и в голову не пришло.

Зато Люмис и Крэбтриз сразу об этом подумали. Люмис решил поспешно отступить и уже хотел приказать Макгайру дать задний ход, но тут на баррикаде показался человек и, упоенно размахивая руками, крикнул:

— Американцы! Ура!

Макгайр невольно рассмеялся: человек возник на этой куче хлама так внезапно, точно его выбросило пружиной; но Макгайр тотчас же понял, что он являет собой некий сигнал. В мгновение ока вся картина преобразилась. Пустынная, тихая улица наполнилась людьми. Они выбегали из домов и из-за баррикады, крича и жестикулируя, перелезали и перепрыгивали через препятствие, которое сами же возвели.

Крик «Американцы! Ура!» подхватили сотни голосов. Какая-то старуха с развевающимися седыми космами посылала Макгайру воздушные поцелуи. Детишки, пробравшись между ногами взрослых, осаждали «виллис» и залезали на капот, выкрикивая что-то, чего никто, даже они сами, не понимали. Мужчина в черном костюме и в котелке, видимо, считающий себя должностным лицом, преподнес Макгайру три бутылки вина и начал торжественную речь, которая тут же потонула в оглушительном реве, крике, визге, песнях — в многоголосом ликовании толпы.

Вино явилось началом целого потока подарков: женщина, за юбку которой держались два малыша, круглыми глазами уставившиеся на чужих, краснея, преподнесла им корзинку с жареной курицей; крупный мужчина в закапанном кровью фартуке — вероятно, мясник, — принес еще вина; какая-то дама явилась с бутылкой ликера и, видимо, пыталась объяснить, что она знавала лучшие дни и что бутылка эта — последний тому свидетель.

А цветы! Макгайр просто не мог себе представить, откуда в этом убогом квартале Парижа могло появиться столько цветов. Розы, гвоздика, и еще цветы, каких он никогда не видел, белые, желтые, синие, красные, оранжевые, лиловые! Сначала он пытался украсить цветами свою машину, но потом махнул рукой: цветы прибывали так быстро и в таком количестве, что раскладывать их было некогда и негде.

Люмис и Крэбтриз с довольным видом разукрасили цветами свои персоны, уподобившись быкам на деревенской ярмарке. Но скоро они забыли о цветах — их внимание привлекли женщины.

— Вы посмотрите! — ахнул Крэбтриз. — Нет, вы только посмотрите на них!

Молодые женщины, которым удалось наконец протолкаться в первые ряды толпы, колыхавшейся вокруг машины, были вызывающе красивы. Как они успели нарядиться за несколько минут, промелькнувших с тех пор, как баррикада сдалась американской машине? Или, может быть, они разоделись уже давно, в ожидании освободителей? Или всегда носили такие платья и прически? Никто этого не знал, да и не спрашивал. Они были здесь, вот и все. Волосы, зачесанные на сказочную высоту; светлые, яркие, пестрые платья, обрисовывающие грудь; юбки, открывавшие ноги выше колен, когда обладательницы их отчаянно толкались и извивались, протискиваясь к трем американцам, чтобы пожать им руки, обнять их и расцеловать! Всякое подобие стеснения исчезло без следа, как только первая девушка со смехом бросилась на шею Крэбтризу.

В лице этих молодых женщин вся улица, весь квартал, весь город отдавал свою любовь освободителям.

Люмис был в полном восторге. Он подпрыгивал на сиденье, обнимался, целовался, хохотал, а когда удалось перевести дух, хлопнул Крзбтриза по плечу и заорал:

— Ну, что я вам говорил? Стоило, а?

И Крэбтриз крикнул, захлебываясь от удовольствия: — Liberte, Fraternite, Egalite!, — и заткнул себе за ухо еще один цветок.

— Здорово, черт возьми! — взревел Люмис и обхватил руками девушку, которая лезла в машину.

Это была Тереза.

Она вышла из-за баррикады, которую Мантен приказал частично разобрать, чтобы «виллис» мог проехать дальше, когда уляжется буря приветствий.

Сначала она глядела на веселье издали. Но толпа понесла ее вперед, и с каждым шагом общее настроение все сильнее охватывало ее. Когда она очутилась возле машины, она уже волновалась и радовалась не меньше других: начинается новая жизнь! Люди снова стали людьми, и смеются, и любят друг друга!

Она почувствовала, что взлетает на воздух. Она почувствовала, что ее обнимают сильные руки большого, веселого, смеющегося американца, — он сказал что-то, чего она не поняла, потом наклонился к ней.

Внезапно воздух прорезали выстрелы. Отзвуки их заметались между домами, где-то пуля рикошетом попала в стену, и на улицу посыпалась штукатурка.

Люмис замер. Его пронизало страшное ощущение, будто он, только он один — мишень невидимого, коварного, бьющего насмерть врага.

Инстинктивно он выдвинул Терезу вперед, а сам за ее спиной скорчился на сиденье.

— Поехали! — крикнул он Макгайру. — Скорее вон отсюда! Давайте газ!

Снова раздались выстрелы. Макгайр как будто разобрал, с какой крыши стреляли.

После первого залпа люди словно окаменели. Второй вернул их к жизни. Они стали разбегаться во все стороны; женщины тащили за собой детей; дети падали, взрослые спотыкались о них…

К машине подбежал Мантен.

— Помогите нам! — крикнул он на ломаном английском языке. — Фашисты! — Он указал на крышу. — Снайперы… Предатели… немцы оставляют их здесь.

— Давайте газ! — завизжал Люмис. Макгайр обернулся и увидел, что Люмис прячется за девушкой, как за щитом. Ругнувшись вполголоса, он схватил руки капитана, судорожно вцепившиеся в Терезу, и стал отдирать их. Люмис ощерился, но разжал пальцы. Макгайр едва успел бросить девушку на дно загруженного подарками «виллиса», как раздался третий залп.

Макгайр рывком пустил машину вперед, не отнимая большого пальца от кнопки клаксона.

Мантену пришлось отскочить в сторону. Он глянул вслед машине, уносившейся прочь через брешь, которую он сам приказал проделать в баррикаде. Потом закрыл глаза, словно для того, чтобы не видеть безобразного зрелища.

Его люди еще оставались за баррикадой, под защитой автобуса и мешков с песком. Мантен собрал свой отряд и повел в здание, из которого фашисты стреляли в толпу.

Портье в отеле «Скриб» зарегистрировал Люмиса и Крэбтриза и сделал вид, что не заметил Терезу. Оба офицера были тяжело нагружены своим походным снаряжением и бутылками, полученными в дар от благодарного населения Парижа. Тереза несла корзинку с курицей.

Она была голодна. Пока они мчались от баррикады к отелю «Скриб», салфетка, прикрывавшая курицу, съехала набок; Люмис, решивший, что всякая остановка грозит ему гибелью, велел гнать, не отвечая на приветствия жителей. Тереза, забившись в машину среди полевых сумок, спальных мешков, цветов и бутылок, всю дорогу видела эту курицу и вдыхала ее запах. Время от времени она судорожно глотала слюну; она не ела с самого утра, если не считать одного серого хлебца.

Глядя на жирную, поджаристую куриную грудку, Тереза впервые за весь день осознала перемену, происшедшую в ее жизни. Перемена эта совершилась так быстро, и сама Тереза так деятельно в ней участвовала, что задуматься она успела только теперь, когда ее уносило этим новым, бурным потоком.

Стремительное движение пьянило ее. А между тем в ней жило смутное чувство: «Зачем я здесь, с этими чужими людьми, с военными, — кто знает, куда они едут и что у них на уме». Баррикада, породившая такой огромный нервный подъем, все же была скалой в бушующем море, за которую можно было держаться, а она пустилась вплавь, когда еще гремели выстрелы, впрочем, нет, те выстрелы были последними, война кончилась, явились освободители, и она едет с ними в машине.

А машина мчалась так быстро, и так пьянил запах жаркого, и таким огромным казалось все, что с ней происходило, что пути назад не было. С той самой минуты, как удивительный Мантен приказал валить наземь автобус и Тереза оказалась участницей созидания нового мира, она Почувствовала перст судьбы и всю невозможность противиться этой судьбе.

Все, чего ей не хватало, когда она жила, замкнувшись в своей личной жизни, теперь заливало ее горячими волнами. Плоды свободы! Давать и получать — ведь это одно и то же. Мы стали так богаты, что от изобилия сердца наши раскрываются и отдают свои сокровища, одновременно получая и обогащаясь во сто крат.

— А вы разве не пойдете с нами? — спросил Люмис. Она еще не очнулась от своих мыслей. Люмис обнял ее за талию, вложив в этот жест и горячую просьбу, и покровительство хозяина.

— Да, я пойду с вами, — отвечала она фразой из английского учебника. Она послушно двинулась к лифту вместе с обоими американцами. Новый мир, в который она попала, все еще казался ей нереальным — мягкие ковры, теплые тона мебели, блестящая бронза. Но этот мир начинал ей нравиться.

— Это я понимаю! — сказал Люмис.

Он повалился на кровать, цепляя крючками краг о золотую вышивку синего шелкового одеяла.

«Это» включало решительно все — роскошный номер, обои с рисунком «павлиний глаз», Европу, зеркало в золоченой раме, девушку, вино и ощущение: «Наконец-то добрались и теперь попробуй кто выгнать нас отсюда!»

Крэбтриз поцеловал Терезу и смеясь объяснил, что вовремя не успел получить свою долю, — снайперы помешали.

Тереза позволила поцеловать себя — он ведь еще маленький, даже борода не растет, только пушок на подбородке и на верхней губе.

Люмис снял каску и плащ. Тереза увидела его жидкие темные волосы, слежавшиеся под каской.

Он потянулся и подмигнул Крэбтризу. Потом, приподнявшись, обнял Терезу.

Она отстранила его.

— Ты не хочешь?… — спросил Люмис.

Она засмеялась. До чего же они прямолинейны! Чужие люди в чужой стране! Они плыли через огромный океан, им тоскливо, а она в своем новом мире так богата, она может поделиться с ними… Но зачем так сразу?…

— Я голодна, — сказала она.

Это Люмис понял. Он тоже был голоден. Они извлекли из корзинки курицу и набросились на нее. Сало стекало у них по подбородкам, по пальцам. Люмис выбрал одну из бутылок и послал Крэбтриза в ванную за стаканами. Он ударил бутылку горлышком о край стола. Горлышко отломилось, красное вино потекло на ковер, Люмис рассмеялся: он подумал о доме, что сказала бы Дороти, если бы он пролил вино на ковер в их столовой? Но он, благодарение богу, не дома!

Они чокнулись и выпили. Люмис только теперь почувствовал, как у него пересохло в горле. Он налил еще по стакану.

— Тебя зовут Тереза? Очень красиво, очень мило. Ну, пей, пей, вино хорошее, оно нам даром досталось.

Она отпила глоток.

— Да разве так пьют? Нужно до дна, вот так, понятно? У нас в Америке не полагается отставать.

Он опять засмеялся, посадил ее к себе на колени и стал поить из стакана.

Она отбивалась. Потом перестала. Он желает ей добра. Хочет угостить ее, так зачем же его обижать? Он солдат, но не простой солдат, он принес им новый мир — ей, и Мантену, и тем, кто стоял с ними за поваленным автобусом. Поэтому он и хочет с ней поделиться и вином, и курицей, и всем, что у него есть. А выражать свои чувства более деликатно ему трудно. Ведь он — солдат.

Крэбтризу очень понравилось, как Люмис откупорил бутылку, и он решил тоже попробовать. Он отбивал одно горлышко за другим, и они еще долго пили после того, как курица была съедена и кости запрятаны под ковер у кровати.

Люмис завел какой-то длинный рассказ, из которого Тереза почти ничего не поняла, — что-то про Америку, где он играет очень видную роль. Наверно, он видный человек, думала она; он приехал в Париж на собственной машине, остановился в этом огромном отеле, снял самый роскошный номер.

Он дал ей сигарету. Она давно не курила, несколько недель, а может быть, и месяцев. Она затянулась, и у нее закружилась голова. Что это он говорит? Рассказывает о женщинах, которых он знал. Вероятно, привирает, но не все ли равно? Он высокий, крепкий мужчина, конечно, он нравился многим женщинам. Он и ей как будто нравится.

Люмис откупорил бутылку коньяка; он и Крэбтриз пили коньяк из стаканов.

Тереза пыталась объяснить, что так не полагается — коньяк пьют понемножку, со вкусом, из маленьких рюмок, его нужно подержать на языке, а потом уж проглотить и почувствовать, как тепло разливается по всему телу. А так нельзя! Он же крепкий! Это не вода и не вино!

Но они не давали ей отставать, они грубо торопили ее. Как научить их в такой короткий срок? Всякий раз, как они не хотели понимать, они отвечали: «Не понимай…»

— Меня зовут Виктор Люмис, понимаешь? Тебя зовут Тереза, а меня — Виктор. Называй меня «Вик».

— Виктор Люмис, — повторила она, — Вик! — И ее стал разбирать беспричинный смех. Она погладила маленького по голове, по мягким вьющимся волосам. Глупый какой мальчик, когда-нибудь попадет в беду, какая-нибудь женщина жестоко над ним посмеется. Но сейчас хорошо, что он здесь, что она не одна с Виком.

Какая тяжелая у нее голова! Хоть бы они дали ей поспать. Кровать здесь такая большая, мягкая, куда лучше, чем у нее, хоть одеяло все в грязи от башмаков американца, который велел ей называть себя «Вик».

Вик сказал что-то мальчику, она не разобрала слов, но увидела, что он указывает на дверь в ванную. Зачем Вик посылает его туда? Наверно, мальчик совсем пьян.

А потом она оказалась одна с Виком. Люмис потянулся к бутылке с коньяком. Бутылка была пуста. У всех остальных бутылок горлышки были отбиты — значит, и они пустые. Люмис наморщил лоб, собираясь с мыслями. Наконец, он сообразил, что нужно сделать. Он, шатаясь, подошел к телефону и велел вызвать Макгайра.

— Мой шофер, да, конечно, он должен быть тут, — у вашего чертова подъезда, в джипе… Не знаете, что такое джип? Маленький такой автомобиль, открытый, да найдете, что там… Скажите, чтобы принес мне выпивки, говорит капитан Люмис — Л-ю-м-и-с!… Есть у него вино, я знаю… здешние жители даром отдают, — только сиди в джипе и принимай… Свобода, равенство — ну, быстренько, понятно?

Он повернулся к Терезе.

— Видала? Стоит только приказать — и готово. Он обнял ее.

— Ах, бедное платьице, такое миленькое, а теперь все смялось, — сказал он с искренним сожалением.

Она стала вырываться.

Тогда он положил ей руки на плечи и посмотрел прямо в глаза пьяными, злыми глазами.

— Ну, знаешь ли, хватит, — сказал он. — Ты что, когда шла сюда, не знала, зачем идешь? Будет артачиться. У нас в Америке так не играют. А тем более в Париже, черт подери!

Она приложила палец к его губам.

— К черту! — заорал он.

— Тише!

Маленький все не возвращался. Может быть, они сговорились?

Она указала на растворенное окно.

Он закивал понимающе, схватил со стола два стакана с остатками коньяка и, сунув один стакан Терезе, повел ее под руку к окну спускать занавеску.

Она пыталась вырваться, убежать в глубину комнаты, но он держал ее руку, как в тисках. И вдруг она увидела, что он кому-то машет рукой.

У другого окна отеля «Скриб», прямо через двор, тоже стояли мужчина и женщина, совершенно голые. Мужчина, высунувшись из окна, крикнул «Хелло, Люмис!» и поднял стакан, другой рукой указывая на женщину.

— Хелло, Уиллоуби! — крикнул Люмис в восторге и тоже поднял стакан.

— Веселый денек! — воскликнул Уиллоуби. — Вы как там, хорошо проводите время?

— Неплохо, сэр, неплохо! Развлекаемся, как умеем.

И тут в комнату вошел Макгайр. Он стучал, но ему никто не ответил. Он увидел все. Увидел Люмиса и Терезу, а в противоположном окне — майора с женщиной.

Макгайр тихонько поставил бутылку на пол и вышел.

Он пожалел, что принес вино. У того парня, от которого он получил его в подарок, пока ждал у подъезда, было такое славное лицо.

 

5

Наконец он отстал от нее, и она свободна. Терезе хотелось все забыть, но она знала, что до конца дней будет чувствовать себя опоганенной.

Когда она сказала «нет» и закричала, он пригрозил ей: «Это что за штучки? Ты не хочешь? Так я тебя заставлю».

А теперь он заснул. Из ванной доносился тихий, похожий на всхлипывания, храп мальчика.

Тереза стала одеваться. Тише, ради бога, тише, только бы не разбудить его…

Это было главное — уйти отсюда. Во рту у нее пересохло, стучало в висках, мысли путались.

Да, она пришла сюда вместе с двумя американцами. На что она рассчитывала? У нее на глазах они принимали от народа еду и вино; так с какой стати им отказываться от женщин? Но еду и вино дарили от чистого сердца, от избытка счастья и благодарности…

Мы стояли у окна и пили. В комнате было жарко или это мне было жарко — не все ли равно? Конечно, я могла бы выскочить в окно. Сколько тут этажей? Три, четыре, пять. Меня подобрали бы и увезли. И смеялись бы — «пьяная». Конечно, я была пьяная. Пей до дна! Да нет же, надо подержать коньяк на языке, прочувствовать, оценить дар божий. Дар божий! — он им не за труды достался. А за что? Приехали в Париж в своих грязно-зеленых машинах, выгнали бошей, завезли ее в отель «Скриб» и заснули пьяным сном. Чего же им и не лакать коньяк стаканами? Кто им запретит?

А мальчик-то! Ну, конечно, они сговорились. Но в ванной мальчику, наверно, стало плохо, и он не мог вернуться. А теперь придет и увидит — никого нет, один только Вик. Бедный малыш! Ведь плыл издалека, и все зря. Плыли в Европу как герои.

До чего они были великолепны! Солнце светило ей в лицо, когда она вышла из-за баррикады, и они, залитые светом, стояли в своей машине как победители. Кто мог устоять перед ними? Разве можно было не броситься к ним? Все так и делали. Ведь пока не явились они, залитые солнечным светом, не было жизни. Все бросились к ним — а потом раздались выстрелы. Она беззвучно рассмеялась. Ну да, вспомнила — большой американец, победитель, спрятался за ее спиной.

Свобода!

Колокольный звон, цветы, поцелуи, вино. Только сегодня мне открылась вся сладость слов, которым учила меня мать.

«Если не хочешь, я тебя заставлю. Не знаешь разве, зачем шла сюда? Нечего артачиться. Лучше выпей».

Она нашла служебную лестницу и стала спускаться вниз, в запахе грязного белья и немытой посуды. Этот запах не раздражал ее, он был в порядке вещей. И вдруг она почувствовала, что не может идти дальше. Она села на ступеньку и заплакала.

Слезы принесли облегчение. Но не было сил оставаться одной. Ее потянуло к людям, к своим людям. Где это она была среди своих?

На баррикаде. На баррикаде, которую немцы так и не атаковали. Но и она, и люди, стоявшие за поваленным автобусом, были готовы сражаться, и за эту готовность они приняли ее в свои ряды.

Мантен объяснил ей это в минуту затишья.

— Тереза Лоран, — сказал он тогда, — не ждите ничего, даже славы. Наша работа грязная, трудная и опасная. Иные из нас знакомы с ней много лет; другие, как вы, например, пришли только сегодня. Вы должны знать, на что идете. Вы не раздумали?

Незадолго до этого поступило донесение, что в двух кварталах от них замечен германский грузовик с пулеметами.

Она спросила:

— А вы не боитесь, что я убегу? Ведь я никогда ни в чем таком не участвовала.

— Нет, — сказал Мантен, — но, может быть, вы просто хотите уйти, пока еще есть время. Они сейчас особенно свирепствуют, и немцы, и наши отечественные фашисты, которых они здесь оставляют. Вам нельзя попадаться им в руки.

— Вам тоже, — отвечала она.

И тогда Мантен сказал «Все в порядке!» и, отвернувшись от Терезы, стал отчитывать одного из своих людей за плохо вычищенное оружие.

Каким все это казалось далеким! Напряженное ожидание боя сменилось счастьем победы, когда все преграды рухнули, все люди стали заодно, в общем порыве счастья забыв о сомнениях и страхах. Право же, она не виновата, что потом убежала!

Тереза вышла на улицу и отправилась искать Мантена. Найти человека среди миллионной толпы, запрудившей улицы! Но больше ей ничего не оставалось. И она пошла по течению, к площади Мадлен, высматривая человека в соломенной шляпе. Завидев похожую соломенную шляпу, она бросалась вперед, протискиваясь сквозь толпу. И всякий раз ее ждало разочарование, — то был не Мантен.

Однако что-то напоминавшее Мантена было во всех лицах, и под соломенными шляпами, и под другими. Новая надежда, новая сила, сознание общей цели и общей победы, — что-то, что она испытала и утратила и жаждала вновь обрести, потому что, раз приобщившись к этому, она уже не могла без этого жить.

Иетс прибыл в Париж часа в два пополудни. К этому времени город уже был охвачен бурным ликованием. Повсюду, кроме тех улиц, где еще отстреливались снайперы и последние обреченные горсточки немцев, люди двигались по тротуарам плотной, многоцветной стеной; захватывая мостовую, они просачивались между рядами военных машин, кричали, танцевали, пели.

Общий подъем захватил и Иетса. Он хотел пробиться куда-нибудь со своим грузовиком, найти свой штаб, если таковой где-нибудь расположился; он знал, что ему нужно немедленно браться за работу, — сейчас, когда весь город предается веселью, каждый потерянный час грозит бесследным исчезновением преступных лиц, уничтожением драгоценных документов. Но он не устоял. За всю свою жизнь, прожитую так спокойно, он не испытывал ничего подобного, — казалось, это на него изливается любовь тысячной толпы, на него обращены благодарные взгляды, к нему тянутся руки. Стоя на подножке грузовика и держась левой рукой, он самозабвенно махал правой в ответ на приветствия, выкрикивал бессмысленные слова и думал: «О господи, какое счастье, что мне дано это увидеть. Le jour de gloire est arrive. Великий крестовый поход. Мы пришли обуздать тирана. Мы обуздали его, обратили в бегство. Хор из финала девятой симфонии "Обнимитесь, миллионы", я обнимаю вас, народы мира, — пусть звучит эта мелодия, взмывая ввысь, над ликующим городом».

Но ему пришлось спуститься на землю. Он поставил свою машину в гараж, реквизированный французской противотанковой ротой, и ушел, лелея в душе надежду, что к его возвращению хотя бы часть груза окажется на месте. Он попытался найти Девитта и Крерара, обошел все места, куда они приказали ему явиться — нигде ни следа. Он побывал в отеле «Скриб», справился о Люмисе и Уиллоуби, но ничего не добился от портье, кроме того, что в отеле полно американских офицеров. Иетс хотел взять себе номер.

— Очень сожалею, — сказал портье, который за последние недели освежил свои знания английского языка. — Вы опоздали, лейтенант. Попытайте счастья в другом отеле.

Иетс разозлился. На черта годится этот Люмис! Выклянчил себе разрешение ехать в первой группе, так неужели не мог хотя бы организовать определенное место сбора и позаботиться о размещении отдела?

Иетс сам не знал, что ощущает сильнее: счастье победителя при встрече с ликующим населением или уныние туриста, попавшего в модный курорт. Только что его обнимали, а сейчас говорят, что нет свободных номеров. Наконец он нашел пристанище себе и своему шоферу в маленьком отеле «Пьер». По скрипучей лестнице они втащили свои вещи в скромный номер на четвертом этаже, и Иетс растянулся на кровати.

Но спать ему не хотелось. Хотелось снова окунуться в водоворот Парижа, почувствовать душу города, глотнуть пьянящего вина свободы.

Он побрился, умылся холодной водой и, освеженный, вышел на улицу. Стоило ему свернуть из тихого переулка на бульвар, как он стал частицей праздничной толпы, впрочем, частицей совершенно особого рода: он был и зрителем и зрелищем; блестящими от радости глазами парижан он смотрел, как в город вливается поток французских и американских машин, каплей которого он сам только что являлся. На каждом шагу ему жали руки, его целовали и хлопали по плечу. Он стал забывать, что ищет своих, — Люмис, Уиллоуби, Крерар, Девитт — все затерялись в этой суматохе; ну и пусть.

Его толкали во все стороны — люди сами не знали, куда идут. Но это ему нравилось. Впечатления его были смутны — вместо деталей он видел яркие пятна, вместо слов слышал нарастающий и спадающий гул, вместо отдельных черточек улавливал общий смысл. И дивился, что город принял и поглотил его так быстро и без остатка.

Вдруг он заметил, что уже некоторое время близко от него идет человек в соломенной шляпе и что усики этого человека как-то не вяжутся с его мужественным лицом, со шрамом на лбу, с ироническим, но дружелюбным взглядом.

Иетс улыбнулся ему. Тот ответил улыбкой и сказал, что страшно толкаются, но ничего, в такой день можно.

Иетс радостно закивал головой.

— Вы говорите по-французски?

— Конечно! — сказал Иетс.

Мужчина пробрался к нему.

— Меня зовут Мантен, месье. Я столяр. Разрешите вас приветствовать. Вы и представить себе не можете, как мы ждали этого дня.

Мантен обладал способностью удивительно ловко и притом вежливо лавировать в толпе; Иетс пошел за ним следом. Выбравшись из толпы, они замедлили шаг.

— Мы так ждали, так ждали, — сказал Мантен. — Еще сегодня утром я был на баррикаде. В городе еще были немцы, и кое-где они действовали организованно…

— Баррикада! — сказал Иетс. Он восхищался этими людьми, не без успеха применявшими в современной войне технику времен Коммуны. — Видно, ваш народ так и не примирился с нацистами?

Мантен взглянул на него.

— Вы знаете, что это за люди?

— Я их немало видел на фронте — пленных.

— Ага, пленных, это другое дело. А когда вы сами у них в плену…

— Разве было так уж плохо? Ваш город стоит во всей своей красе…

— Вам не понять. Вы — американец.

В голосе Мантена прозвучала презрительная нотка. Он вспомнил двух американских офицеров в «виллисе», которых он так радостно приветствовал, ради которых велел разобрать баррикаду, а чуть снайперы открыли огонь, они проскочили в брешь и удрали.

Он их раскусил — им жизнь дорога, убивать снайперов — не их дело. Умели бы ненавидеть, так и воевали бы лучше.

Подходя к площади Согласия, они услышали стрельбу.

Иетс снял с плеча свой карабин, и они выбежали на площадь, где кучки людей жались к зданиям, наблюдая уличный бой.

Вся картина показалась Иетсу нереальной, — словно он смотрит из первых рядов на арену, а вместо капельдинера полицейский ходит взад и вперед через улицу, отгоняя любопытных. Иетсу вовсе не улыбалось вступать в бой, но из всей толпы он один был вооружен; все остальные мужчины, имевшие оружие, уже сражались на площади.

Мантен сохранял полное спокойствие. Он сказал:

— Это идет по всему городу. Снайперы. В нашем районе мы их уже выкурили.

Иетсу была видна только часть площади. Там появились два броневика и стали стрелять влево, в какое-то невидимое ему здание. Из-за броневиков выскочили несколько мужчин в беретах. Они побежали влево, таща в руках пулемет.

Зрители проводили их радостными криками.

Иетс почувствовал на себе взгляд Мантена, словно спрашивающий, чего он стоит. Так оно и было: Мантен мысленно сравнивал Иетса с двумя «освободителями» у баррикады.

— Ну что ж, пошли туда, — покорно сказал Иетс.

Мантен двинулся за ним следом. В руке у Мантена оказался револьвер. Иетс поморщился — неприятно, когда твои новые друзья прячут в кармане оружие.

Полицейский преградил им дорогу. Он стал их уговаривать, жестикулируя так энергично, что его синий плащ трепыхался, подобно крыльям готового взлететь пеликана.

— Мы овладели положением! — надрывался он, воображая, что Иетс поймет французские слова, если произнести их достаточно громко. — Силы закона и порядка одержали верх. Мы очищаем от врагов крыши Военно-морского министерства и отеля «Крийон», — отчаянно сопротивляются, отчаянно! Прошу вас, месье, не ходите туда. Мы не хотим, чтобы на площади были посторонние. Кто-нибудь может пострадать…

— Ладно, — Иетс повесил карабин через плечо. — Ладно, не расстраивайтесь.

Плащ перестал трепыхаться. Полицейский со вздохом облегчения потряс Иетсу руку.

— Рады вас видеть в Париже, месье!

Послышались возгласы одобрения. Иетс смущенно обернулся. Он ничем не заслужил их одобрения — напротив. Только за то, что он в каске и при оружии, они возвели его в герои, тогда как он — всего лишь статист с копьем, участник массовой сцены.

Он поискал глазами Мантена и увидел, что тот стоит в подъезде, и рядом с ним — девушка. Мантен помахал ему.

Иетс заметил, что при его приближении девушка схватила Мантена за локоть, словно ища у него защиты.

— Здравствуйте, мадемуазель, — сказал Иетс и улыбнулся ей.

Она не ответила, но, повернувшись к Мантену, заговорила быстро и возбужденно.

Мантен перебил ее и представил Иетсу:

— Это мой друг Тереза Лоран. Она была со мной на баррикаде.

Девушка посмотрела на Иетса недоверчиво, почти враждебно, и в то же время со страхом. Он подумал — может быть, она шла по площади Согласия и оказалась под пулями. Но если она была с Мантеном на баррикаде, едва ли такая мелочь могла напугать ее. Хотя, с другой стороны, внезапная стрельба всегда пугает. А она — женщина, и к тому же такая хрупкая и красивая, совершенно новой для него красотой — нечего ей делать на баррикаде, да и здесь на площади, когда идет бой.

Он сказал, что восхищен ее храбростью.

— Но, к счастью, — добавил он, — прошли те дни, когда женщинам приходилось делать такие вещи.

— А что придется делать женщинам теперь? — спросила она с горечью.

Опять эта враждебность… Иетс заметил, что она причесана кое-как и платье у нее измято. Ее лицо казалось усталым, а когда обращалось к нему — и угрюмым.

— Беспокойный сегодня день? — заметил он нарочито-легким тоном.

— Ужасно, — сказала она. — И ужасно длинный. — Потом опять повернулась к Мантену: — Вы не можете проводить меня домой, месье? Если, конечно, у вас нет более важных дел… Мне нужно с вами поговорить.

Мантен сказал нерешительно:

— Хорошо…

Иетс видел, что Мантена и девушку связывают не личные отношения. Он не знал, куда идти, куда девать себя. А девушка ему нравилась. Он представил себе, как она выглядит, когда примет ванну, причешется, наденет свежее платье.

Иетс мысленно посмеялся над собой. Ему и самому не мешало бы принять ванну, и одежда его после долгой дороги вся в пыли.

— Мадемуазель Тереза, — сказал он, — может быть, я могу проводить вас домой?

— Нет!

Это было не слово, а плевок. Тереза поднесла руку к губам. Рука дрожала.

— Тереза! — Мантен ласково коснулся ее локтя. — Этот американец — мой друг. — И пояснил Иетсу: — Такой день, она переутомилась.

— Ну, конечно, — подтвердил Иетс. У женщин легко сдают нервы, подумал он, но тут же решил, что не в этом дело и за ее смятением кроется что-то другое.

— Я хочу пить, — заявила она вдруг.

— Это идея! — сказал Иетс. — Месье Мантен, вы не знаете, нет здесь поблизости места, где не стреляют и где можно промочить горло?

Мантен кивнул. Есть такое место. Совсем рядом.

Они спустились в погребок. Длинный день сменили, наконец, сумерки, слабый свет почти не проникал сюда. Мягкая полутьма успокаивала нервы.

— Мне воды, — сказала Тереза.

Она выпила целый стакан жадно, большими глотками. Потом отерла лицо. Иетсу хотелось спросить, почему она его боится, боится в такой день, когда все наперебой обнимают американцев. Но вместо этого он спросил:

— Что побудило вас пойти с месье Мантеном на баррикаду?

— Как?

— Я хочу сказать… вы уже старый воин? Давно сражаетесь с бошами? В Америке женщины, как правило, не принимают таких решений внезапно.

Тереза изучала лицо Иетса. Его скрывали тени, но все же она поняла, какой он человек и что он — не Люмис.

Когда он подошел к ней на площади Согласия, ей почудилось, что он похож на Люмиса, на Вика. Ей чудилось, что все американцы на него похожи.

Но зачем этот американец расспрашивает ее про баррикаду? Что ему нужно?

— А она именно так и поступила, — ответил за нее Мантен. — Увидела, что мы строим баррикаду, и решила помочь нам. Ведь так?

— Да.

— Сражаться нам, правда, не пришлось, — продолжал Мантен с коротким смешком. Шрам у него на лбу казался теперь совсем черным. — Боши не стали нас атаковать и удрали, так что потерь у нас не было. Славы, впрочем, мы тоже не заработали. Тереза числилась у нас санитаркой. Она достала перевязочных средств и готова была в любую минуту взяться за дело.

— Но почему? — спросил Иетс. — Что вас заставило…

— Не знаю, — ответила Тереза. — Я пошла в аптеку и сказала, что нам нужны бинты и вата.

Ей доставляло облегчение говорить о том хорошем, что она сделала в этот день, о людях, среди которых она была на месте. Взгляд ее оживился.

— Хозяин аптеки просил заплатить, у меня не было денег. Я ему сказала, что заплатит новое правительство. А кто это — новое правительство? Я не знаю. Я поступила неправильно, месье Мантен?

Мантен почувствовал, что ее тревожит не только обещание, которое она дала аптекарю. Рука его сжалась в кулак.

— Нет. Вы поступили правильно.

— Я не обманывала, я чувствовала, что я сама — новое правительство. Глупо, конечно. При чем тут правительство? В обычные дни я просто работаю в конторе.

— Сегодня, — серьезно сказал Мантен, — вы представляли новое правительство. Да.

— Но ведь потом я убежала, — сказала она едва слышно.

Мантен, хорошо знавший меру человеческой слабости, потрепал ее по руке:

— Ничего… Мы к тому времени почти кончили. Все обошлось хорошо.

Она улыбнулась.

Иетс в первый раз увидел, как она улыбается и как она хороша. Но ему стало не по себе. Столяр и стенографистка воображают себя каким-то правительством… Он вспомнил Рут, которая тоже понимала правительство, как нечто лично ее касающееся, относилась к общественным вопросам с сугубой серьезностью и не имела представления о том, как огромны власть имущие и как ничтожно мала она сама.

Он сказал:

— Я так и не знаю, мадемуазель Тереза, что толкнуло вас на баррикаду.

— Почему вам хочется это знать? — спросил Мантен.

— Меня интересуют люди.

— Интересуют… — Мантен пожал плечами. — Людям надо сочувствовать.

— Я не могу объяснить, — сказала Тереза. — Ничего не могу объяснить из того, что я сегодня делала. Наверно, потому, что все было так неожиданно. В воздухе что-то звучало, как музыка в церкви, на Пасху.

— Да, — сказал Иетс, — это я понимаю. — Ему и правда казалось, что он понимает ее, видит ее глазами, воспринимает ее чувствами; но не потому, что она — «люди». Потому что она — именно эта женщина, с ей одной присущей красотой. Жанна д'Арк.

Мантен сказал:

— Люди, видимо, инстинктом чувствуют, когда наступает решительный час.

Иетс взял со стула свой карабин.

Жанна д'Арк? Чушь. Всего только стенографисточка, потерявшая голову в угаре освобождения. А Мантен — всего только столяр, гордый тем, что командовал баррикадой. А между тем они делали большое дело, даже если оно свелось к тому, чтобы выловить нескольких нацистов. Люди, народ… Они ненавидят бошей и хотят быть правительством, и предприняли что-то для собственного освобождения. Ему до них далеко.

— А теперь, — сказал Мантен, — мы вместе проводим Терезу Лоран домой.

 

6

Шел второй час дня, и в кухне отеля «Сен-Клу» было тихо.

Сержант Дондоло сидел за чисто вымытым столом для резки мяса, машинально проводя пальцами по бороздкам, которые оставили в мягком дереве ножи бесчисленных поваров. Он читал старый номер юмористического журнала, забытый кем-то в кухне. Дондоло застрял посреди очередной истории про Дика Трэси; он полистал затрепанную книжку и обнаружил, что самых интересных страниц не хватает.

Дондоло с досадой бросил книжку на стол. Сплошные неприятности в этом паршивом отеле, где отдел обосновался наконец после того, как несколько раз переезжал с места на место. Он поднял голову. За окнами, забранными решеткой, двигалось множество ног. Человек десять стариков и старух толпились вокруг помоек, выбирая из них остатки еды, выкинутой солдатами. Каждый день они приходили и копались в отбросах, пока их не прогоняла военная полиция.

Несчастные люди, снисходительно подумал Дондоло. В отеле вечно ворчат, что еда нехороша, — не ценят того, что имеют. Раз у них остается, что выбрасывать на помойку французам, — значит, сыты. Попробуй капитан Люмис еще раз сказать, что людей плохо кормят, он просто покажет ему, что творится у помойки. На Люмиса такие вещи действуют. На ближайшем сборе он разнесет солдат за вечные жалобы, и тогда Дондоло оставят в покое.

Дондоло никогда не обольщался насчет французов — не такой он был человек. Те крохи восторгов, какие достались на его долю в первые дни, мало взволновали его; когда же восторги улеглись, он с легкостью приспособился к заведенному порядку, в то же время зорко высматривая выгодные возможности, которых не мог не таить в себе изголодавшийся город. Человеку, все еще произносившему слово «Париж» с мечтательным вздохом, Дондоло мог ответить только презрительной улыбкой.

Он швырнул юмористический журнал в ведро. Пора заняться продуктами для Сурира. Чудно получилось с этим Суриром — Дондоло никак не мог вспомнить, когда именно Сурир привязался к нему. Может быть, в баре на углу улицы Джианини, а может быть, гораздо позже, когда он заблудился и не мог попасть домой. Во всяком случае, он помнил Сурира отчетливо лишь с того времени, когда они вместе сидели за кухонным столом, причем у Дондоло страшно болела голова, в висках точно молотком стучало, а Вейданек поил их горячим черным кофе. Сурир со смехом уверял, что притащил Дондоло домой на руках; но едва ли, — Сурир был меньше его ростом и не такой плотный. Возможно, тут замешались и еще какие-нибудь люди, приятели Сурира. Но окружение Сурира не интересовало Дондоло, лишь бы все сошло гладко. В ту ночь, вернее, в то утро, после того как черный кофе прояснил его мозги, Дондоло заметил, что глаза Сурира так и бегают по полкам кладовой — Вейданек, когда ходил за кофе, оставил дверь отворенной, — замечая все: окорока, яичный порошок, сахар, муку, мясные консервы, — все припасы, ключи от которых хранились у Дондоло.

— Вы даже не понимаете, что у вас тут есть, — восхищенно сказал Сурир и улыбнулся, закрыв глаза.

— Так-таки не понимаю? — съязвил Дондоло.

Дальнейшие излияния Сурира Дондоло пресек, едва заметно поведя головой в сторону навострившего уши Вейданека, и Сурир сейчас же понял. Это едва заметное движение Дондоло и определило их отношения на будущее.

И теперь Сурир частенько наведывался в кухню отеля «Сен-Клу». Нельзя сказать, чтобы Дондоло был совсем спокоен: то, что он сбывал в Нормандии, и в сравнение не шло с количеством продуктов, которые Сурир грузил в свои сумки и увозил на своем расхлябанном грузовичке. Но Дондоло заглушал угрызения совести просто: он говорил себе, что дома все наживаются на войне, а значит, и ему нужно вознаградить себя за упущенные возможности. Это его долг по отношению к Ларри и крошке Саверио. Всякий раз, пересылая Марчелли сто долларов, которые тот клал на его имя в банк, Дондоло думал: вот и еще на несколько месяцев ученья. Дать образование двум детям — это недешево обходится.

Дондоло отпер дверь кладовой и оглядел полки. Как бы это получше составлять меню и в то же время бесперебойно снабжать Сурира?… Он стал напряженно прикидывать, сколько раз в неделю можно готовить бобы вместо мяса, так, чтобы все же сохранилась видимость разнообразного питания. Разнообразие! Сурир как-то рассказывал ему, какое питание получали французские солдаты, и Дондоло даже позавидовал своим собратьям в старой французской армии; но потом подумал, что сейчас французскому сержанту — заведующему столовой, или как они там у них называются, и выбирать-то было бы не из чего.

Кто-то вежливо кашлянул у него за спиной.

— Сурир? — сказал Дондоло. — Здорово.

Сурир улыбнулся.

— Как дела? — сказал он бодро. — Что пишут из дому? Как себя чувствует малютка Саверио?

— Опять не было почты! — проворчал Дондоло. — Как въехали в этот проклятый город, ни одного письма не получил.

— Получите! — утешил его Сурир. — Когда я был во французской армии в тысяча девятьсот сороковом году, мы никогда не получали почты — очень уж быстро отступали.

— Ага, — сказал Дондоло. — Но мы-то не отступаем.

— Это верно, — согласился Сурир.

— Все потому, что нет о нас заботы. Точно мы и не люди.

— В армии, — сказал Сурир, — я бы сказал, в любой армии, убеждаешься в одном: каждый должен сам о себе заботиться.

Дондоло его замечание не понравилось — чересчур откровенно. Эта сволочь Сурир думает только о своей выгоде, а до малютки Саверио ему и дела нет.

— Ну, давайте начинать, — сказал Дондоло. — Сегодня я могу дать вам вот это и это. — Он жестом пригласил Сурира в кладовую и стал показывать, какие продукты считает возможным ему уделить. Сурир потянулся к окороку.

— Полегче! — сказал Дондоло. — Мне интересно, чтобы вы ушли поскорее, но вы что-то уж очень торопитесь. Сколько?

— За все?

— Да.

Сурир мысленно подсчитал и ответил:

— Четыре тысячи.

Четыре тысячи франков, подумал Дондоло. Даже сотни долларов не получается.

— Что я, с ума сошел? — сказал он. — Я лучше сам съем.

— А оно больше не стоит.

— Рассказывайте, — возразил Дондоло. — Я кое-где побывал. Знаю, какие сейчас цены.

— Это вы вздуваете цены! — Сурир изобразил благородное негодование. — Я думаю о тех, кто будет это покупать.

— Не беспокойтесь, купят.

Сурир не стал спорить. Он и сам знал, что купят, купят по любой цене.

— Ладно, пять, — надбавил он.

— Вот так-то лучше, — сказал Дондоло. — Выкладывайте деньги.

Сурир извлек из кармана пачку линялых бумажек.

— Неудобный формат, черт их побери, — фыркнул Дондоло, складывая тысячефранковые банкноты и втискивая их в бумажник. — И чего вы не выпускаете приличных денег? Вот, видали? — Он показал Суриру бумажный доллар, который всегда носил в кармане на память о доме и как символ своего долга перед семьей. — Это вот настоящие деньги!

Француз пощупал доллар.

— Сто франков за него хотите?

— Не продается, — сказал Дондоло и прибавил: — Хватит время проводить, давайте все упакуем. Я услал Вейданека, но когда-нибудь он все же вернется.

Некоторое время Дондоло и Сурир усердно работали — лазили по полкам, складывали пакеты и банки в мешок, который Сурир принес с собой. Мешок казался бездонным.

— Думаете, снесете? — спросил Дондоло.

— Неужели нет? — сказал Сурир, отправляя в мешок вожделенный окорок. — Девушки говорят, что у меня руки как железные.

Он засмеялся.

Внезапно смех застрял у него в горле. В кухню кто-то вошел.

— Есть здесь кто? — раздался голос.

— Не шевелитесь, — шепнул Дондоло. — Может, он нас не найдет. — Но в кладовой горел свет, а дверь была открыта. Дондоло хотел было выключить свет, но это еще больше привлекло бы внимание.

Когда Дондоло сообразил, что нужно просто выйти из кладовой и запереть там Сурира, было поздно: Торп уже стоял в дверях.

Вот дьявол, подумал Дондоло, почему именно Торп? Будь это Вейданек или кто другой, можно было бы договориться, взять его в долю или что-нибудь посулить. Но Торп!… Дондоло хорошо помнил лестницу в Шато Валер в тот вечер, когда налетели немецкие самолеты, и как он избил Торпа…

— Чего нужно? — сказал он. — Чего тебе здесь нужно? Незачем шляться на кухню. Катись отсюда к черту.

— Я есть хочу, — сказал Торп.

— Ничего нет, — сказал Дондоло. — Есть будешь в шесть часов.

— Ну что ж, — Торп сделал шаг назад, не сводя глаз с Дондоло. — Я только хотел попросить сэндвич.

— Дайте ему сэндвич! — шепнул Сурир.

Но Торп уже уходил, все убыстряя шаг.

О господи, подумал Дондоло, что же это я делаю? Стоит ему выйти за дверь, и он поднимет крик на весь дом.

— Послушай-ка, вернись! — окликнул он.

Торп остановился.

— Получи свой сэндвич.

И тут наконец Торп все понял. Он зашел на кухню, рассчитывая застать там Вейданека. Дондоло после двенадцати обычно уходил в город. Вейданек дал бы ему сэндвич. Но если сэндвич предлагает Дондоло, значит, у него есть на то причины, и причины эти связаны с чужим человеком в штатском и с набитым до отказа мешком. Теперь все объяснилось: и несытное питание, и слухи, которые ходят среди солдат.

Что же ему предпринять? К Люмису пойти нельзя. Зато можно поделиться с товарищами, рассказать им, что он видел, или, может быть, Иетс сумеет прекратить это безобразие.

— Вернись-ка сюда, — повторил Дондоло. — Мне с тобой поговорить надо.

Торп увидел, что сержант на что-то решился, и почуял опасность.

Можно бы убежать, подумал Торп. Но их двое, штатский и Дондоло, и они что-то против него задумали. К тому же ему не хотелось убегать; внутренний голос удерживал его. Нужно с ними сразиться. Тогда, в Нормандии, он был бессилен, но только потому, что кофе, которым его облил Дондоло, воскресил в сознании давнишнее ранение и давнишние страхи. Он помнил, что после этого случилось что-то неописуемо страшное и что оно связано с Дондоло. Подробности же той ночи расплылись в каком-то желтоватом тумане, который по временам заливал его сны, душил его, обволакивал, мешая разглядеть опасность, заставлял его просыпаться от собственного крика и потом в течение многих дней поминутно вздрагивать и оглядываться.

Дондоло подошел ближе и сказал:

— Ты, может, думаешь, что тут дело нечисто?

Торп отступил, чтобы не стоять близко к сержанту. Он слишком поздно заметил, что Дондоло преградил ему путь к двери.

— Ну и думай, мне плевать, — рассмеялся Дондоло. — Что же ты намерен предпринять?

— Я? — переспросил Торп. — Я в ваши дела не вмешиваюсь.

Он тут же пожалел о своих словах, видя, как скривились тонкие губы Дондоло.

— Но я скажу, что я об этом думаю, — продолжал Торп. — Эти продукты — наши. Пусть бы вы их отдали тем людям, что роются в помойке, а то ведь нет. Они достанутся спекулянтам на черном рынке. Достанутся богатым.

— Так что же ты намерен предпринять? — повторил Дондоло.

Торп не ответил. Он следил за каждым движением Дондоло.

— Давай договоримся, — предложил сержант. Он и сам, в сущности, не принимал своего предложения всерьез. Только выпусти Торпа из кухни, и пиши пропало. Но все же… может, не такой уж он честный? Не родился еще тот человек, который устоял бы, если посулить ему достаточно щедрую мзду. Может, удастся заткнуть ему рот хоть на время, чтобы Сурир успел убраться восвояси, а Дондоло — скрыть недостачу в недельном пайке. А после этого — пойди докажи что-нибудь.

— О чем договоримся? — спросил Торп. Наверно, Дондоло просто хитрит, а сам хочет подобраться к нему поближе, избить его, а то и убить. — Чтобы я держал язык за зубами?

— Ну да, — сказал Дондоло, протягивая ему жирную руку. — Тут нам обоим хватит.

— По-вашему, выходит я — подлец?

— Ладно, — сказал Дондоло. — Не хочешь — не нужно.

На мгновение Торп ощутил радость от того, что все ясно и война объявлена. До сих пор Дондоло воплощал в себе все то, что терзало Торпа, не давало ему покоя ни днем ни ночью. Теперь оказалось, что Дондоло — просто мелкий жулик. От этого он стал более понятным и менее страшным, словно из призрака превратился в человека.

Торп перехватил взгляд, который Дондоло бросил штатскому.

Тот стал приближаться к Торпу, и Торп понял, какая у них тактика: штатский будет подгонять его все ближе к Дондоло.

Торп обернулся к штатскому.

Сурир вскинул глаза на Торпа и поспешно отступил. Он пятился назад смешными шажками — маленький, перепуганный человечек. Торп усмехнулся.

И тут на него налетел Дондоло.

Напружив мускулы, Дондоло обхватил Торпа за шею и стал душить, стараясь отогнуть ему назад голову.

Но Дондоло не учел, что Торп, хоть и некрепкого сложения, выше его ростом и проворнее. Резким движением Торп сумел высвободиться из тисков. Дондоло потерял равновесие, почувствовал, что взлетает на воздух, и рухнул наземь.

Он застонал, но поднялся. Кровь бросилась ему в голову, все поплыло перед глазами; уже не один, а два, три Торпа с ненавистью смотрели на него.

Во время короткой передышки Торп мучительно думал. Не может Дондоло надеяться, что он будет молчать, если сам же Дондоло изобьет его до полусмерти. Так что же Дондоло задумал? Убить его? Но его хватятся. Абрамеску знает, что он пошел на кухню. Куда они денут его труп? И вдруг Торп сообразил — ведь у штатского, наверно, есть машина или какая-нибудь повозка, — не на себе же он потащит краденые продукты. Ну да, его труп увезут и бросят в Сену или в сточную канаву… Нет, нет, Дондоло служит в американской армии. Американские солдаты такими делами не занимаются… Но ведь Дондоло на все способен, он фашист. Он не только убьет его, он постарается убить его медленно и будет стоять над ним и смотреть, пока последняя капля крови не вытечет из его растерзанного тела.

Торпу и в голову не пришло, что, по теории Дондоло, достаточно избить человека, чтобы заставить его молчать. Впрочем, он уже ни о чем не успел подумать, так как Дондоло снова накинулся на него с яростью человека, который борется за свою жизнь.

Дондоло исхитрился ударить кулаком по старой ране Торпа. Мгновенно боль волнами разлилась по всему телу. Дондоло вцепился в него, твердо решив, что больше не допустит никаких глупостей. А тем временем маленький француз, не переставая, чем-то колотил Торпа по спине. Сначала это только раздражало Торпа, но потом боль от ударов усилилась, слилась с болью от старой раны, и Торп, чувствуя нарастающую слабость, вдруг понял, что если не положить конец этим подлым ударам, он скоро останется совсем без сил.

Он почувствовал, что еще минута — и он потеряет голову и закричит. Он решил закричать сейчас, пока еще находится в полном сознании. Он закричал, и Дондоло одной рукой стал закрывать ему рот. Торп укусил его в руку. Рука отвратительно пахла потом и внутренностями всех животных и птиц, которых Дондоло потрошил на своем веку. Торп крепко впился в руку зубами.

Дондоло вырвал руку и, размахнувшись, с такой силой ударил Торпа по лицу, что тот отлетел далеко от него и от француза.

Торп опять закричал — на этот раз от нестерпимой боли во рту и в ушах.

Он услышал голос Дондоло:

— Уймите его! — Голос звучал неясно, словно издалека.

И все-таки Тори знал, что не боится их; и знал, что пока нет страха, пока не вернулось то ощущение, от которого руки прирастают к бокам, а ноги к полу, — все хорошо.

Дондоло снова двинулся к нему.

Торп засмеялся — Дондоло был совсем открыт. Торп не спеша поднял ногу и ударил Дондоло в пах.

Дондоло весь скрючился, но устоял на ногах.

Теперь закричал Дондоло, и в этом крике было все — и боль, и страх, страх за себя, и за Ларри, и за крошку Саверио.

Для Торпа этот крик прозвучал музыкой. А потом все исчезло: обшитый кожей свинцовый шарик на резиновой петле, которым Сурир прежде барабанил по его спине, теперь угодил ему прямо в череп.

Торп очнулся, когда Дондоло выплеснул ему в лицо ведро воды. Рядом с сержантом стоял часовой из военной полиции, тот, что охранял отель. Второй полицейский стоял возле человека в штатском.

Сначала Торп воспринимал то, что они говорили, как тихое жужжание. Потом с усилием начал разбирать отдельные слова и складывать их в фразы.

— Крал продукты из кладовой… — расслышал он. — Черный рынок… давно замечал нехватку… поймал его с поличным…

Это говорил Дондоло.

Торп услышал голос полицейского:

— Здорово вы его отделали! Дондоло засмеялся:

— Ему это не понравилось, вон, взгляните на мою РУКУ-

Да, именно так они говорили. Торп был в этом уверен. Но смысла в их словах не было. Торп попробовал встать с пола. Он зашатался, схватился за стену. Дондоло предостерег полицейского:

— Вы с ним осторожно. Он опасный человек. Полицейский крепко ухватил Торпа за локоть.

— Пошли, приятель. И без глупостей, понятно?

Пошли? Куда пошли? Зачем? Голова у Торпа стала большая-большая, такая большая, что мысли все до одной терялись в ее просторах.

— Вы куда хотите меня вести? — спросил он. Слова сходили у него с языка медленно. Распухший рот болел. — Я ничего не сделал.

— Вы же слышали, что говорит сержант, — сказал полицейский все еще дружелюбным тоном.

Дондоло сказал:

— Дурачком прикидывается.

— Знаю, знаю, — сказал полицейский. — Все они так. Думают, что это им поможет. Но это ненадолго. Мы им живо вправляем мозги.

Торп тряхнул головой, пытаясь собрать мысли.

— Повторите, — попросил он.

— Что повторить? — сказал полицейский и подумал: «Видно, парню и вправду досталось».

— Что вам Дондоло сказал… про меня.

— Я повторю! — выскочил Дондоло. — Я поймал его с поличным: продавал продукты этому французу — вон полный мешок набрали! Мука, окорок, яичный порошок, сахар, консервы. Я его поймал и говорю: «Ага, наконец ты мне попался!» А он на меня бросился — взгляните на мою руку, — придется к врачу идти.

— Ну вот, — сказал полицейский. — И нечего больше рассуждать. Пошли.

Торп вырвался у него из рук.

— Стойте, — сказал он, — это он врет. Врет, черт его возьми. Он сам все сделал, а на меня сказал. Это я его поймал, когда он продавал продукты.

Полицейский взглянул на Дондоло.

— Ну?

— Да что я, о двух головах? — сказал Дондоло. — Если бы я продавал имущество армии Соединенных Штатов, думаете, я бы попался такому олуху?

Торп почувствовал, как приближается страх. Голые, ослепительно белые стены кухни качнулись, стали сдвигаться.

— Это ложь! — выговорил он.

— Спросите француза, — сказал Дондоло. — Он говорит по-английски.

Полицейский вопросительно взглянул на Сурира.

Сурир и Дондоло успели сговориться за несколько секунд, когда Торп замертво свалился на пол, а полицейские, заслышавшие шум потасовки, еще не добежали до кухни.

— С кем торговали? — грубо спросил полицейский.

Сурир указал на Торпа:

— Вот!

— Это ложь! — прошептал Торп. Полицейский даже не расслышал. Он опять взял Торпа за локоть.

Теперь стены кухни не только надвигались на Торпа: они стали прозрачными. Он видел, как целые армии Суриров и Дондоло маршируют взад и вперед, скалят зубы, берут на караул. Их колонны окружили его, зажали, не оставили ни лазейки. Впрочем, если бы и была лазейка, он не мог бы убежать, — ноги отказывались ему служить. И он подумал: все это сон. Свернуться, сжаться в комок — и проснешься в теплых, ласковых объятиях матери. С тех пор как не стало материнской ласки, все было только сном, — как вырос, пошел воевать, был ранен. Но в то же время он знал, что это не сон. Враги одолевали его, устоять против них не хватало сил.

Он покорно двинулся к дверям, устало волоча ноги,

Дондоло пошел к Люмису. Ему не хотелось идти. В Штатах, в Десятом городском районе, их босс Марчелли всегда внушал ему, что чем меньше народу знает о каждой сделке, тем лучше для всех участников и тем больше барыши. Но у Дондоло хватило ума сообразить, что после вмешательства полиции и ареста Торпа вся история уже вышла за пределы его, сержантской, компетенции.

К тому же вполне возможно, что Сурир пойдет на попятный, когда убедится, что не так-то легко перекочевать из американской военной полиции в уютную французскую тюрьму.

Люмису Дондоло рассказал в общих чертах то же, что военной полиции.

Люмис не поверил ни единому слову. Он знал Торпа, и он достаточно знал Дондоло, чтобы представить себе, как было дело.

— А где Торп сейчас? — спросил он.

Дондоло пожал плечами.

— Наверно, в военной полиции.

Больше Люмис ничего не спросил. Его тревожило другое: чего добивается от него Дондоло?

Дондоло занимал в отделе особое положение. В своей узкой сфере он с самой Англии действовал как опытный политик. Он создал себе небольшой, но крепко слаженный аппарат: завел друзей и подкреплял эту дружбу подачками по своему ведомству. Первая забота военного человека — еда, а еду выдавал Дондоло. Люмис и сам участвовал в ночных угощениях; он хорошо помнил вкусные мясные сэндвичи с прокладкой из нарезанных ломтиками соленых огурцов, которые Дондоло так ловко готовил для офицеров. Все это урывалось от солдатских пайков. Кто знает, как далеко это зашло, со сколькими солдатами и офицерами Дондоло связал себя невидимыми нитями.

— Очень скверная история, — сказал наконец Люмис. — Очень тяжкое преступление.

— Да, сэр.

— Продажа государственного имущества, нападение на младшего командира при исполнении им служебных обязанностей — воинский устав, статьи 24 и 95… Ну-ка, посмотрим… в случае осуждения пять с половиной лет как минимум.

Дондоло следил взглядом за пальцами Люмиса, листавшими страницы знакомой книжки. Плохо дело. Он уже представил себе, как будут жить Ларри и Саверио, когда отец их сядет в Ливенвортскую тюрьму. Потом он взял себя в руки, решив держаться своей версии, хотя бы это стоило жизни Торпу и кому угодно еще.

— Непонятно, — сказал Люмис. — Ну, хорошо, Торп — помешанный, но не в такой степени. И мне лично кажется, Дондоло, что продавать военные пайки будет не помешанный, а скорее очень расчетливый человек. Тут какое-то противоречие.

— Верно, сэр, — сказал Дондоло убитым голосом.

Люмис приободрился, увидев, что Дондоло, обычно такой самоуверенный, сидит перед ним, потупив глаза, опустив голову, смущенно поглаживая руками колени.

— Придется вам меня выручать, — сказал Дондоло.

— Я всегда готов помочь моим подчиненным, — сказал Люмис. — Вы это знаете. Если у вас неприятности, скажите лучше прямо.

Дондоло сдержал улыбку.

— Я от вас ничего не скрою, — сказал он. — Француз-то приходил ко мне…

— Какой француз? Где вы с ним познакомились?

— В баре, — сказал Дондоло. — Он по-хорошему со мной обошелся, угощал вином.

— Так, — сказал Люмис. Он понял, что роль злодея уготована французу.

— Сегодня он явился ко мне, — продолжал Дондоло, — и стал просить продуктов. Говорит, у него большая семья и они при немцах очень голодали. Двое детей, говорит, больны, — кажется, рахит или что-то в этом роде. А жена, говорит, до того изголодалась, что молоко пропало, не может кормить ребенка. Два месяца ребенку-то, — добавил Дондоло.

— Здесь многим туго приходится, — сказал Люмис. — Но не раздавать же нам еду направо и налево.

— Сэр! — сказал Дондоло, и в голосе его прозвучала искренняя мольба, — прошу вас, как-нибудь после завтрака или обеда подойдите к окнам кухни и взгляните, как эти французы роются в помойках. Помои едят, отбросы! Просто сил нет на них смотреть.

Люмис прервал его причитания:

— Значит, этот француз пришел к вам…

— У нас продуктов хватает, я ему кое-что дал. Что ж тут такого? Разве мы для того освободили этих людей, чтобы они сидели голодные?

— Вы деньги взяли?

— Немножко, — сознался Дондоло. — француз мне их сам навязал. Я, говорит, не нищий, я зарабатываю, разве я могу взять продукты даром? Мне не хотелось спорить, если он предпочитает платить, — пожалуйста. Я ведь только сержант, сэр, ну, заработал несколько долларов, мне и о семье нужно думать.

— Да, да, конечно, — сказал Люмис. — Но как тут оказался замешанным Торп?

— Торп зашел на кухню. Нечего ему было там делать! — В Дондоло опять вспыхнула злоба. — Но у нас тут вечно во все суют нос.

Люмис сочувственно крякнул. Он понимал возмущение Дондоло. Толачьян тоже совал нос в чужие дела… Толачьян погиб.

— Торп, значит, пришел на кухню, — продолжал Дондоло, — увидел, что я даю французу продукты, и поднял крик: я, мол, обкрадываю армию! Я продаю их пайки! И жуликом меня обозвал, и по-всякому. Вы же знаете Торна, сэр, он не в своем уме. Вы сами скажите, сэр, кто у нас не наедается досыта? Разве я не забочусь обо всех?

— Да, конечно, — сказал Люмис.

Дондоло продолжал:

— Так разъярился, что мочи нет. Покраснел весь, потом побледнел, и как бросится на меня. Я, сколько мог, его удерживал, ну, а потом он меня вот сюда ногой пнул — может, на всю жизнь покалечил, сэр, — и тут уж я тоже из себя вышел. Наконец, явились полицейские.

— Это все?

— Все, сэр! — сказал Дондоло, вполне довольный своей выдумкой.

Получается складно, подумал Люмис. Но никто в отделе не поверит в филантропические наклонности Дондоло. К тому же он сам сознался, что взял деньги.

— Податься вам некуда, — сказал Люмис. — Вы торговали с французом и попались с поличным.

Дондоло кивнул.

— И едва ли Торп первый полез драться. Не такой он человек.

— А не все ли равно? — Дондоло обозлился. Что он, без Люмиса не знает, кто кого бил?

— Мне не нравится ваш тон! — сказал Люмис. Мысли его приняли новое направление. Рано или поздно вое эти любимчики обязательно являются к нему и затевают скандал. Дондоло зарвался. Пора его осадить.

— Мне не нравится ваш тон, сержант. И не вам указывать мне, все равно или не все равно то, что я говорю. Да, да, не вам мне указывать. Я достаточно наслушался жалоб на плохое питание, так что вы, видно, не в первый раз делали дела с этим французом, а может быть, и другие французы производили впечатление на ваше сердце и ваш карман.

Люмис увидел, что попал в цель.

— Хватит валять дурака, — сказал он.

— Да, хватит валять дурака! — подтвердил Дондоло. Его черные блестящие глазки сузились, губы были крепко сжаты, все лицо выражало наглое презрение. — Хотите вы мне помочь, капитан, или не хотите?

— Помочь вам?!

— Ну да. Я никому зла не желаю.

Люмис медленно, словно в крайнем изумлении, покачал головой.

— Вы начинаете меня интересовать, Дондоло. С чего вы взяли, что я собираюсь помешать свершиться правосудию? Вот воинский устав, здесь все написано. За один ваш намек я мог бы предать вас военному суду.

— Я же сказал, хватит валять дурака, сэр, — заявил Дондоло, не повышая голоса. — Предать военному суду! Очень хорошо. Но когда меня будут судить, я обо всем расскажу, можете не сомневаться.

— О чем же вы расскажете, сержант?

— Вы что думаете, я тут один такими делами занимаюсь? Да когда я первый раз всерьез говорил с этим французом, — фамилия ему Сурир, вы, может, его знаете? — он на вас сослался. Сказал, что ведет дела только с порядочными людьми. — Дондоло усмехнулся. — Я тоже с первым встречным не вступаю в знакомство. Потом я еще справился у Лорда, главного механика. Лорд сказал, что на бензин пишут заявки в двойном размере и что часть бензина не доходит до нашего гаража — по дороге исчезает. А вы говорите — с чего я взял.

У Люмиса засосало под ложечкой.

Дондоло старался понять, какое действие возымели его слова. Он сделал рискованный ход и не был уверен, оправдался ли этот риск. Он знал только то, что слышал от Лорда, и помнил, что Люмис имеет какое-то отношение к заявкам на горючее.

— Я никому не желаю зла, сэр, — сказал Дондоло. — Я только думаю, что нам следует держаться друг за друга.

В эту минуту Люмис горько пожалел о том, что попал в Париж. В Париже все жили на широкую ногу. Более или менее приличный обед в ресторане стоил столько, сколько он получал за неделю; вино было недоступно, а на красивые вещички, которые можно было бы купить в магазинах и послать домой из Парижа, и вовсе ни у кого не хватало денег. Выходило, что без приработка не обойтись. Он не знал, как устраиваются другие; Уиллоуби, тот как будто не стесняется в средствах. Нельзя же вечно одолжаться. Стоило ли выигрывать войну, если человек как был бедняком, так и остался? А сделки с бензином сходили так гладко!

Конечно, есть много доводов, чтобы заглушить совесть. Но если вспомнить, чему тебя учили в школе, — а истории, которые рассказывают малым детям, не так уж глупы, — станет ясно, что от совести все равно не уйти.

С отчаянием в голосе Люмис сказал:

— Я не знаю, что тут можно сделать.

Дондоло встал с места. Все в порядке. Ларри и Саверио, да благословит их Бог, не лишатся отца.

— Не тревожьтесь, капитан, — сказал он бодро. — Вдвоем мы с вами все уладим.

Его фамильярный тон резнул Люмиса, но утешение было ему нужно.

— Если бы еще не явилась полиция! — сказал он.

— А помните, как Торн вам испортил вечеринку в Шато Валер? — Дондоло наклонился близко к Люмису. — Спятил он, это все знают. Понять не могу, почему на него еще в Нормандии не надели смирительную рубашку, — ворвался в офицерскую компанию и к лейтенанту Иетсу пристал, и всех расстроил. А с тех пор все время чудит. Воображает, что за ним следят. Его опасно оставлять на свободе.

— Ну хорошо, — его поместят в госпиталь. А военная полиция?

— Ведь они чьи показания слышали? Мои. А Торпу кто поверит, пока врачи будут изучать, скольких у него винтиков не хватает?

— Не нравится мне это, — сказал Люмис. — Не нравится.

— Чего же вам нужно? — сказал Дондоло брезгливо. — Вы уж решайте, сэр. Если не сделаете так, Торп будет у меня камнем на шее, да и у вас тоже. Вы меня понимаете.

Люмис закрыл томик воинского устава.

— Я напишу донесение, — сказал он.

 

7

Иетс узнал обо всем от Бинга.

— Когда его увезли в госпиталь? — спросил он.

— Вчера вечером. Его весь день продержали в военной полиции, а вечером увезли. Я звонил туда, и сам ездил, хотел повидать его — не разрешили.

Иетс потер бородавки на левой руке.

— О господи, вот несчастный…. — В памяти Иетса возник Торп, каким он явился на офицерскую вечеринку, просить помощи у него, Иетса. — Что ж, Бинг, вы сделали, что могли, благодарю вас.

Бинг удивленно посмотрел на него.

— Не стоит благодарности.

— Я попробую что-нибудь сделать, — поспешно добавил Иетс.

— Я так и думал, лейтенант.

— В самом деле? — Намек, заключенный в словах Бинга, раздосадовал Иетса. Почему все обращаются к нему за помощью, и почему все, кому он пробует помочь, кончают так плохо?

— Вряд ли я смогу многого добиться, — сказал он. Бинг не понял его. Ему показалось, что Иетс идет на попятный. — Ну что вы, лейтенант, — сказал он. — Вы знаете, кто-то обработал Торпа так, что его пришлось увезти в госпиталь…

— Торп всегда был… ну, скажем, несколько неуравновешен.

— Я думал… Знаете, лейтенант, солдатам известно гораздо больше, чем вам кажется. Нам, например, известно, что четвертого июля вы пытались заменить лейтенанта Лаборда.

— Значит, сунулся не в свое дело, — раздраженно возразил Иетс. — Чего я добился? Кому я помог? Это как раз доказывает, что сделать почти ничего нельзя.

Бинг помолчал.

— Может, когда вы попытались, было уже поздно. Может, вы действовали недостаточно энергично. Во всяком случае, вы пытались.

Иетс подумал, что Бинг, так наивно побуждающий его к действию, сам не знает, насколько он близок к истине. И с Толачьяном, и с Торпом Иетс остановился на полпути, решив: «Как-нибудь обойдется». Вот и не обошлось. И не могло обойтись, потому что нельзя подчиняться обстоятельствам, нужно быть хозяином положения.

— Я обещаю вам, что попытаюсь повидать Торпа, — сказал он скрепя сердце.

— Благодарю вас, лейтенант, — сказал Бинг. Иетс с нетерпением ждал, когда Бинг перестанет благодарить его, но тот не унимался. — Я знаю, что вы за Торпа не отвечаете. За солдат нашего отдела отвечают капитан Люмис и майор Уиллоуби, но вы сами видите, как обстоит дело. Поэтому я и пришел к вам. Происходят всякие вещи, в которых кому-то следовало бы разобраться. В ту ночь, когда нас бомбили в Шато Валер, Торп пришел в башню спать весь избитый.

Черт бы побрал эту ночь в Шато Валер, подумал Иетс.

— Избитый? — спросил он. — Кем?

— Он не хотел сказать. Я спрашивал несколько раз, но он только отругивался, а потом замолкал на целый день.

— Ну, тут уж ничего не поделаешь. Поздно.

— Для Толачьяна поздно, — сказал Бинг.

— А Торп еще жив, так? Ну, хорошо, хорошо. Я вам сказал — сделаю, что могу.

— Благодарю вас, сэр. — И Бинг ушел.

Иетс усмехнулся — упорен, негодяй. Потом он нахмурился. «Поздно»! Опять попытка оправдать собственное бездействие.

Иетс позвонил в госпиталь и долго добивался, чтобы к телефону позвали кого-нибудь из врачей. Наконец сухой, но вежливый голос сообщил ему, что слушает капитан Филипзон. Да, ему известно об этом больном; особых оснований для беспокойства нет; делается все возможное, чтобы привести Торпа в себя.

— Привести в себя? — переспросил Иетс.

— Да, это своего рода транс, — сказал капитан Филипзон. — Он пережил сильный шок. И физически он в плохом состоянии. Вы ведь знаете, он был сильно избит. Но вы не тревожьтесь, лейтенант, все образуется.

— Можно его навестить? — спросил Иетс, мало надеясь на успех.

— К сожалению, нет, — голос прозвучал нерешительно. — Мы не хотим его волновать.

Иетс взял с врача слово известить его, как только к Торпу можно будет зайти.

— Благодарю за участие, — сказал капитан Филипзон. — Честь имею.

Иетс положил трубку и еще долго неподвижно сидел на неудобном стуле в канцелярии, сжимая пальцами виски. Значит, дело не в бюрократических отговорках, — к Торпу не пускают, потому что он действительно очень плох. Иетсу было бы легче, если бы ему разрешили этот жест — сказать Торпу несколько слов утешения. Но это отпало. И, что много важнее, теперь от Торпа ничего нельзя будет узнать. Оставался только француз, — тот, что покупал продукты.

Иетс вышел из канцелярии. На улице воздух казался чистым и свежим после затхлой атмосферы отеля «Сен-Клу», где запах давнишних постояльцев мешался с новыми запахами военного жилья. Надо надеяться, что француза еще не выпустили на свободу. Иетс не знал, какие на этот счет правила у французских гражданских властей, — если они при новом режиме вообще придерживаются каких-нибудь правил.

К подъезду подкатил «виллис Макгайра»; из машины выскочил Люмис и преувеличенно-любезно приветствовал Иетса, — эти дни он старался поддерживать со всеми наилучшие отношения. Пользуясь случаем, Иетс попросил у него на время машину. Капитан просиял.

— Ну, разумеется! — воскликнул он и приказал Макгайру: — Отвезите лейтенанта, куда ему нужно.

Макгайр что-то проворчал себе под нос.

— Мне недалеко, — сказал Иетс, больше для того, чтобы успокоить шофера, чем из уважения к Люмису. — Только в полицейскую часть.

Люмис, уже входивший в подъезд, круто обернулся.

— Куда? — Но он, видимо, прекрасно расслышал, потому что тут же продолжал: — А вам что нужно в полицейской части?

Иетс пожалел, что проболтался; Люмис, конечно, заподозрит вмешательство в какие-то его дела.

— Ничего интересного, — сказал Иетс, как можно более равнодушным тоном. — Нужно проверить кое-какие сведения…

— Да? — сказал Люмис. Расспрашивать Иетса он не решился. — Ну что ж, желаю удачи.

— Спасибо.

Людные улицы снова напомнили Иетсу первые дни в Париже, медовый месяц «освобождения». Правда, фронт с тех пор передвинулся к востоку, но и сейчас на Париж падал героический отсвет войны, город все еще был недалеко от переднего края. Стрельба с крыш прекратилась. Фашистских снайперов выловили, а иные сами сдались, поняв, что на возвращение немцев надеяться нечего. Парижане, сражавшиеся за освобождение своего города, почти все сложили оружие и волей-неволей вернулись к повседневным делам — к поискам работы и пропитания.

Нужно узнать у Терезы, куда девался Мантен, подумал Иетс, и порадовался, что даже сейчас, когда мысли его заняты Торпом, он может думать о Терезе.

После встречи на площади Согласия он виделся с ней всего один раз. Тереза с самого начала заявила ему, что любовь ее не интересует; и если, как она подозревает, у него есть что-нибудь такое на уме, им лучше сразу же распроститься. Тогда он сказал ей, что женат и любит свою жену, а с Терезой просто хочет быть знакомым. Он даже сам в то время верил этому. Подозревая в словах Терезы наивную попытку набить себе цену и тем вернее привлечь его, он отнесся к ним не слишком серьезно, однако вызов принял.

Он одернул себя. Хотя они с Терезой только прошлись по улицам да посидели на тротуаре перед кафе, потягивая синтетический лимонад и вполне довольные друг другом, все же нельзя, недопустимо предаваться мыслям о ней и предвкушать новую встречу сейчас, когда Торп находится в психиатрическом отделении госпиталя и едва ли поправится, пока его будут там держать.

А впрочем, почему? Так уж он устроен. Его жену Рут подчас поражало и возмущало, с какой легкостью он пускался в погоню за красивой мечтой в самые серьезные моменты их совместной жизни. Она говорила, что он ведет себя, как мальчишка. Он защищался, утверждая, что это помогает ему сохранить равновесие. Рут возражала, что он идет на уловки, чтобы не лишать себя комфорта и покоя, которые он ценит превыше всего. Иногда она говорила: «Ты дождешься, что попадешь в беду, а меня не будет рядом и некому будет подать тебе ночные туфли». А он только смеялся и уверял ее, что отлично уладит все сам.

Он ничего не уладил. Толачьян погиб, Торп томится в госпитале. Сам он мечтает о женщине, которая ясно сказала, что он ей не нужен. И на войне он тоже никак не отличился.

Его мысли прервал голос Макгайра.

— Что такое? — переспросил Иетс.

Макгайр повторил:

— Видно, я так и буду ездить взад-вперед между отелем и военной полицией.

— Кто это ездит взад-вперед?

— Да я только что оттуда.

— Возили капитана Люмиса в полицию?

— Ну да.

Иетс промолчал. Но Макгайру хотелось поболтать. С того дня, как он увидал пьяного Люмиса с женщиной у окна отеля «Скриб», он перестал с ним разговаривать, кроме как по долгу службы. Люмис после двух-трех неудачных попыток отступился, но угрюмое молчание шофера злило его, и он стал выговаривать ему за то, что «виллис» плохо вымыт, и за прочие пустяки, из чего Макгайр заключил, что капитан ищет случая от него избавиться. Макгайр надеялся, что, может быть, Иетс, у которого не было своей машины, заберет его себе вместе с «виллисом».

— Я не знаю, зачем капитан Люмис туда ездил, — объяснил он с готовностью. — Но догадаться нетрудно, наверно, что-нибудь насчет Торпа.

— Едва ли, — сказал Иетс. — Торпа вчера вечером перевезли в госпиталь.

— Может, и так, — согласился Макгайр и после паузы добавил: — Ни за что упекли человека.

Оттого, что слова эти были сказаны будто бы мимоходом, они приобрели особую остроту. Макгайр, простой, неученый человек, не прятался от фактов. Но он перехватил. И Иетс сказал строго:

— Запомните — я этого не слышал. Но советую вам впредь поосторожнее отзываться о капитане Люмисе и вообще об офицерах.

— Что? — Макгайр замедлил ход. — Да я про капитана ни словом не обмолвился.

Иетс вздрогнул. Ведь и правда, Макгайр никого не назвал, тем более Люмиса. Он сам подсказал ему это имя, допустил один из тех промахов, которые говорят о направлении наших мыслей больше, чем мы хотели бы о нем знать.

Макгайр затормозил.

— Приехали.

Иетс вошел в подъезд. Унылая приемная напомнила ему полицейские участки на родине; не хватало только потускневшей медной плевательницы, окруженной свидетельствами недостаточно меткого огня.

Он справился у дежурного сержанта, молодого человека с нечистым цветом лица, как ему найти француза, которого доставили накануне вместе с американским солдатом до фамилии Торп.

— Знаю, знаю, — сказал сержант, — тут с ним беспокойства не оберешься. Да, мы его выпустим, но нужна подпись нашего лейтенанта, а он еще не приходил.

— Так этот француз здесь?

— А как же!

— Почему вы хотите его выпустить?

— Это не я хочу его выпустить. Мне до него дела нет. — Сержант злился, однако помнил, что разговаривает с офицером. — Но тут только что был один капитан — не помню фамилии, впрочем, если хотите, могу посмотреть…

— Спасибо, я знаю, — поспешил заверить его Иетс. — Так зачем же приезжал этот капитан?

— Да он сказал, что этот солдат, которого мы отправили в госпиталь, этот Торп — невменяемый, и поэтому все обвинения отпадают, а значит, и француза незачем больше здесь держать. А камера у нас битком набита, сэр, даже спят по очереди, так что мы рады разгрузиться.

Иетс засмеялся:

— Сочувствую вам. — Он приехал в самое время! Может быть, в награду за то, что он решил отбросить колебания и выполнить то, что подсказывал ему долг, обстоятельства стали складываться в его пользу?

— Можно мне побеседовать с этим французом, сержант, прежде чем вы его отпустите?

— Сделайте одолжение, — сказал сержант. — Здесь рядом есть пустая комната; я велю его туда привести.

Соседняя комната была меньше приемной, но такая же унылая. Окна в ней не мыли со времен Третьей республики, стены облупились. Иетс стал машинально отдирать от стены куски засохшей краски. Он был взбешен: как мог Люмис, не дождавшись расследования, дать приказ об освобождении Сурира? Это либо непростительная халатность, либо нечто похуже. Услышав за спиною шаги, он резко повернулся на каблуках.

Сурир разразился бурной тирадой.

— Легче, легче! — сказал Иетс. — Я по-французски понимаю, но не настолько. Вы помедленнее.

— Я говорю по-английски, сэр, — сказал Сурир. — Я образованный человек. Со мной поступили несправедливо, очень несправедливо. Ах да, вы не знаете, как меня зовут — Сурир, сэр, Амедэ Сурир.

От пребывания в тюрьме Сурир не похорошел, но зато ему теперь легче было произвести нужное впечатление. Небритые щеки ввалились, узкие плечи сутулились — это было убитое горем существо, беспомощная жертва всемогущих сил. Только в те мгновения, когда он забывал маскировать свой взгляд, Иетс мог заметить, как этот человек проницателен и хитер.

— Вы пришли выпустить меня на волю? — спросил француз.

Сурир привык к тому, что его быстро выручали из всяких переделок, но на этот раз никто не явился к нему на помощь. Он провел в тюрьме целые сутки, и Иетс первым посетил его. Сурир решил, что, вероятно, лейтенанта прислали его влиятельные друзья.

Иетс ответил, не размышляя:

— Почему вы думаете, месье Сурир, что американская армия так легко вас освободит?

Сурир сбросил маску.

— Ах, так? — Он выпрямился и быстрым движением отбросил со лба длинные жидкие волосы. — Козла отпущения вам не удастся из меня сделать, не надейтесь.

Иетс молча наблюдал за ним. Такие вспышки были ему не внове. Всякий раз, как пленный немец закатывал истерику, можно было не сомневаться, что он хочет увильнуть от еще не заданного вопроса. Поэтому Иетс счел за благо дать Суриру еще немного покуражиться.

— Козел отпущения! — повторил он. — Вы говорите загадками.

— А как же еще это назвать? — негодующе возразил Сурир. — Но, уверяю вас… — Он осекся. — Да кто вы, собственно, такой?

Иетс ответил уклончиво:

— Я имею непосредственное отношение к тому, выйдете вы отсюда или нет.

— Я не сделал ничего дурного, — осторожно начал Сурир. — Мне предложили купить продуктов, я пришел посмотреть, и тут меня арестовали. Совсем как нацисты. И если вы думаете, что эта тюрьма лучше, чем нацистская, — попробуйте сами.

— Кто предложил вам купить продуктов?

— Вам, американцам, следовало бы знать, что законно, а что нет. Сами же предлагаете купить, а меня арестовали. Я тут при чем?

— Кто предложил вам купить продуктов?

— Не знаю я его фамилию.

— Не знаете или не хотите сказать?

— Честное слово, не знаю.

Это звучало правдоподобно — в таких случаях имена обычно скрывают.

— Опишите этого человека, — приказал Иетс.

— Он… он высокого роста, худой, с лица бледный, под глазами круги.

— Волосы?

— Волосы как будто светлые. — Сурир изо всех сил старался припомнить внешность Торпа; когда бьешь человека, некогда в него вглядываться.

Да, это Торп, несомненно. Иетсу стало тоскливо. Он не стал бы судить человека слишком строго за небольшой заработок на стороне. Ведь первый моральный принцип американца: «Лишь бы не попасться…» Но когда хорошо относишься к кому-нибудь, такие вещи огорчают.

Он повернулся к двери.

— Господин лейтенант! — сказал Сурир. — Теперь меня выпустят?

— Нет, — солгал Иетс. — С чего бы? — Приказ Люмиса скоро будет выполнен, а до тех пор пусть этот мошенник помучается.

— Сержант! — крикнул Иетс.

— Господин лейтенант! — Сурир подбежал к Иетсу и протянул умоляюще: — Я хочу вам что-то сказать!

Голова сержанта показалась в дверях. Иетс перевел дух и сказал хрипло:

— Простите, сержант, я еще не совсем кончил.

— Нужна моя помощь?

— Нет. Пока нет.

Сержант скрылся.

Иетс обратился к Суриру:

— Времени у меня мало. Ложь я не люблю. Вы как следует обдумайте, что собираетесь сказать.

— А если я все скажу, вы меня отпустите?

— Да, если скажете всю правду, — милостиво пообещал Иетс.

Сурир изобразил на лице сладкую улыбку; глаза его закрылись.

— Вы мне не верите, Сурир? — подстегнул его Иетс. — Разве вы недовольны американцами?

— Очень недоволен, — сказал Сурир. — Я тут с одним сержантом дела делал, так он обещал, что мигом вызволит меня из тюрьмы, А что получилось? До сих пор сижу.

— Сержант Дондоло?

— Да.

Иетс сделал шаг к стене и отломил еще кусок краски. На этот раз ему повезло! Просто повезло.

— Вы знаете сержанта Дондоло? — спросил Сурир.

— Конечно. Так, значит, продукты вам продавал не тот человек, которого вы описали, а Дондоло?

— Да… Вы его друг?

— Я хорошо с ним знаком.

— И вы обещаете, что меня освободят?

— Безусловно.

Сурир нахально посмотрел на Иетса. От его смирения и следа не осталось.

— Только не подведите… — пригрозил он, — а то у меня есть друзья в верхах.

— Не сомневаюсь. Вы по своему роду деятельности много с кем общаетесь.

— Если вы обманете, меня князь вызволит.

— Какой это князь?

— Князь Яков Березкин. — Сурир выбросил вперед руку, крепко сжав указательный и средний пальцы. —

Вот какой князь! Настоящий! Из России — у них там раньше были тысячи таких князей.

Князь Яков Березкин… где-то Иетс слышал это имя, но никак не мог вспомнить, что за ним кроется.

— Если у вас такие связи, Сурир, почему же вы до сих пор в тюрьме?

Сурир ответил не сразу, все его лицо выражало напряженную работу мысли. Потом его прорвало:

— Почему, почему! Откуда я знаю? Я для него столько раз жизнью рисковал…

— На черном рынке? — улыбнулся Иетс.

— Для этого человека я переправлял людей, через линию фронта! — Сурир спохватился и поспешил добавить: — Теперь-то нет. Я остепенился. Занимаюсь исключительно торговлей,

— Каких людей? — опросил Иетс. — Когда? Через какой фронт?

— А вы меня отпустите? — заволновался Сурир.

— Извольте отвечать!

— Германских офицеров. Полковника Петтингера. В тот день, когда союзники вступили в Париж.

— Это князь поручил вам вывезти отсюда немцев?

— Ну конечно! Мне заплатили. Я ненавижу бошей. Думаете, я бы по своей воле это сделал? — Сурир сплюнул. — И выбросить их я не мог. Этот Петтингер как уткнул револьвер мне в ребра, так всю дорогу и ехал. Что можно сделать в таких условиях?

— Очень немного, — сказал Иетс.

— Вы меня отпустите?

— Думаю, что да.

Иетс позвал дежурного сержанта и сказал:

— Как только явится ваш лейтенант, можете отпустить этого француза. — И добавил с важным видом: — С моей стороны возражений нет. — У него мелькнула злорадная мысль: если выяснится, что Сурира не следовало выпускать из тюрьмы, отвечать будет Люмис.

Потом он подумал о Торпе, о Дондоло. Что это за борьба, в которую он оказался втянутым?

В ожидании сержанта, который повел Сурира в камеру, он перелистал открытую на его столе книгу записей. Да, вот оно: Сурир Амедэ, и дата, и адрес. Сурир не дал своего домашнего адреса; в книге было записано: найти через Делакруа и К°.

Теперь он вспомнил. Князь Яков Березкин — Делакруа… Вывеска французского горнорудного и сталелитейного треста. Иетс пока даже не пытался рассортировать и привести в порядок все сведения, которые он получил от Сурира. Делакруа — теперь все дело предстало в совершенно новом свете.

Иетс ушел, не дожидаясь возвращения сержанта.

Контора треста Делакруа и К° помещалась неподалеку от площади Оперы.

Разглядывая ветхие колонны и каменную облицовку стен, майор Уиллоуби потрогал карман кителя, где лежало письмо. Так вот в каком жалком здании ютится фирма, которая до захвата Парижа немцами контролировала большую долю добычи и обработки железной руды и сталелитейного производства Франции, а может быть, контролирует их и по сей день, — так по крайней мере было сказано в письме от юридической конторы «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». В собственноручной приписке старик Костер добавлял, что придает огромное значение личной беседе Уиллоуби с представителем фирмы Делакруа, князем Яковом Березкиным, — буде он еще жив, — и что Уиллоуби уполномочен оформить любое предварительное соглашение, какое князь пожелает заключить с фирмой «Амальгамейтед стил». Костеру не было нужды вдаваться в детали, — Уиллоуби прекрасно знал, что «Амальгамейтед стил» — самый крупный клиент их конторы, что рано или поздно война будет выиграна и что майор Уиллоуби снова станет попросту Кларенсом Уиллоуби со всеми привилегиями и обязанностями, вытекающими из положения младшего компаньона, которым он так дорожил.

Внешний вид штаб-квартиры Делакруа не породил в душе Уиллоуби особо радужных надежд на будущее. От фирмы, видимо, остались рожки да ножки. Впрочем, заводы и шахты Делакруа в основном расположены восточнее, в Лотарингии. Может быть, там у них все обставлено более пышно, а парижская контора считается просто филиалом. Или, может быть, это своего рода стиль Делакруа — во Франции деловые круги живут по старинке и не спешат возводить себе башни из стали, стекла и бетона, похожие на диаграммы их прибылей. Ведь французская промышленность при немцах работала на полную мощность, а значит, безусловно процветала, несмотря на все налоги и поборы. И, вероятно, во Франции главные бухгалтеры не хуже, чем в других странах, умеют скрывать активы…

Поднимаясь на второй этаж, он уже чувствовал себя бодрее. Пожилой господин в визитке — лощеная помесь секретаря с администратором — провел его в приемную перед кабинетом Березкина.

На вопрос Уиллоуби господин в визитке ответил, что князь, слава богу, жив и здоров и перенес тяготы нацистского режима без особого ущерба как для себя лично, так и для состояния своих дел.

— Конечно, — добавил он задумчиво, — годы никого не щадят, жизнь берет свое — вы знавали князя до войны?

— Нет, — сказал Уиллоуби.

Господин в визитке заметил, что это очень жаль.

— Князь исключительно предан своим друзьям. Он никогда ни о ком не забывает.

Через стеклянную дверь Уиллоуби видно было еще несколько комнат. Он вспомнил, какое оживление всегда царит в американских конторах — хлопают двери, носятся клерки с бумагами, «бесшумные» машинки чавкают так, что кажется — сотни людей с открытым ртом жуют резинку. А здесь — ни звука.

— В делах, видно, затишье? — спросил он.

— Понемножку живем. — Господин в визитке улыбнулся. — Мы восстанавливаем наши связи. Наша собственность все еще в большой мере находится в руках у немцев, надеюсь, впрочем, что ненадолго. — С последними словами он бросил многозначительный взгляд на мундир Уиллоуби.

Его ровный, мягкий голос и учтивые манеры несколько успокоили Уиллоуби, который все не мог решить, как лучше будет подойти к князю Березкину. Уиллоуби ведь был всего лишь младшим компаньоном, и его чин и положение в армии ничего не меняли в глазах Костера или даже Брюиля и Ригана. Никогда еще ему не поручали дела, столь важного для фирмы. Ему казалось, что он так и слышит голос старика Костера: «Что ж, придется доверить это Уиллоуби, благо он там, на месте».

Что он представляет собой, этот будущий клиент — председатель правления фирмы, да еще князь? Нужно ли называть его «ваше сиятельство»? Это смущало Уиллоуби, но спросить господина в визитке он не решался. Ваше сиятельство… Да нет же! Здесь не оперетта, а бизнес, крупный бизнес. Эх, если б на нем был элегантный, но строгий костюм, на каких всегда настаивает старик Костер… впрочем, и в мундире неплохо, хоть мундир и напоминает о том, что его миссию даже с натяжкой нельзя включить в разряд «служебных обязанностей». Ну да ладно, никто не узнает, что он здесь был.

Березкин сам подошел к дверям кабинета и пригласил Уиллоуби к себе. Он сказал как нельзя более сердечно:

— Милости просим, майор, я вас поджидал. — По-английски он говорил не менее изысканно, чем по-французски.

Кабинет был огромный, панели из дорогого светлого дерева, не нарушая деловую атмосферу комнаты, делали ее уютнее и теплее. Березкин, быстро шагая рядом с Уиллоуби, подвел его к столику, на котором стояли графин и рюмки.

— Садитесь, — пригласил он. — Хотите виски? Я всегда держу здесь небольшой запас. Я отмечаю часы умеренными дозами спиртного. День — как страница в книге, которую нельзя прочесть без точек и запятых.

— Это очень верно, — улыбнулся Уиллоуби, опускаясь в глубокое кресло. Для себя Березкин выбрал стул с прямой спинкой, что давало ему возможность смотреть на Уиллоуби сверху вниз.

— Я с удовольствием выпью, — сказал Уиллоуби. Он старался определить лицо Березкина. У него была теория, не раз подтвержденная при отборе присяжных, что люди делятся на сравнительно небольшое количество типов — тридцать пять или, от силы, сорок, — и представители одного и того же типа почти не отличаются друг от друга. Стоило только отнести человека к той или иной категории, а дальше Уиллоуби, как правило, уже не сомневался в выборе тактики.

Но Березкин не подходил ни к одному из известных Уиллоуби типов, В нем сливались самые разнообразные черты. Было в нем что-то слишком угловатое, слишком замкнутое для дельца; впрочем, Уиллоуби даже это не мог бы сказать с уверенностью.

— Неужели вы действительно поджидали меня? — начал он. — Кстати, простите, пожалуйста, я не знаю, как вас называть. Ведь у нас в Штатах, вы знаете, титулов нет…

Березкин позволил себе короткий натянутый смешок.

— Это не суть важно, майор. Мой титул — давно забытая фикция. Я — рядовой гражданин заново родившейся демократической страны. Мои друзья называют меня «князь». — Он, казалось, не усмотрел противоречия в своих словах. — Но вернемся к вашему вопросу. Я, естественно, ожидал, что меня посетит какой-нибудь представитель вашей славной армии. Я не сомневаюсь, что отрасли промышленности, которые я возглавляю, могут весьма и весьма содействовать доведению настоящей войны до победного конца.

Уиллоуби принял к сведению, что к Березкину еще не обращались с официальными предложениями. И то хорошо.

— У меня есть для вас письмо, — сказал он и протянул Березкину тонкий листок бумаги для воздушной почты, на котором Костер написал ему рекомендацию. Князь взглянул на подпись, потом на Уиллоуби, но ничего не сказал.

Уиллоуби счел нужным объяснить:

— В первую очередь я являюсь курьером.

— Совершенно верно, — сказал Березкин. Он достал из кармана пенсне и нацепил его на свой длинный прямой нос.

Уиллоуби уловил что-то общее между князем и господином в визитке. Казалось бы, нечего удивляться, если слуга подражает внешности хозяина; но в том, как себя держали и слуга и хозяин, проскальзывало высокомерие, почти наглость, и это начинало раздражать Уиллоуби. Костера такой пустяк, разумеется, не смутил бы. Однако Березкин явно стремился войти в контакт с американской армией, и Уиллоуби решил выжать из этого обстоятельства все, что возможно.

— А теперь, — сказал он, хотя князь еще не дочитал до конца, — я передал письмо и уже не являюсь курьером.

— Кем же вы хотели бы быть? — спросил князь, не поднимая головы.

Уиллоуби не растерялся:

— А это вы мне скажете. — Он знал, что Костер в своем письме отзывается о нем как о человеке, с которым можно вести дела.

Березкин аккуратно сложил письмо и спрятал его в карман.

— С «Амальгамейтед» меня всегда связывали самые сердечные отношения, я рад возобновить нашу дружбу.

— Так, значит, мы можем конкретно обсудить предложения, которые содержатся в этом письме? — У Уиллоуби отлегло от сердца. — Что до меня, князь, так я люблю делать дела с прохладцей. Вы в гольф играете? Вот это хорошо. А то в первый же день погрузиться в трясину международной системы картелей… — Он красноречиво развел пухлыми руками. — Впрочем, времена сейчас не совсем обычные.

— Не совсем, — подтвердил Березкин.

— Наши планы очень просты, — сказал Уиллоуби. — Разрушения, вызванные войной, особенно в Европе, а также ненормальности в производстве, если можно так выразиться, в связи с тем, что наши производственные мощности используются почти исключительно для изготовления средств разрушения, приведут к нескольким годам послевоенного бума в американской промышленности.

Березкин подпер подбородок костлявыми пальцами.

— Что и говорить, это политика дальнего прицела, — заметил он.

— Безусловно, — сказал Уиллоуби и поспешил добавить: — В наше время американская промышленность, как-никак, научилась планировать.

Березкин одобрительно кивнул головой.

— В последние годы становилось все труднее поддерживать обоюдно выгодные отношения, — сказал он. — Я рад слышать, что американская промышленность не стоит на месте.

Уиллоуби рассмеялся.

— А иначе разве мы добрались бы до Парижа? Война вылилась в некий поединок между двумя самыми передовыми, самыми мощными промышленными синдикатами, — и мы скоро ее выиграем.

— Совершенно верно, — сказал Березкин.

Уиллоуби упустил было из вида, что его собеседник едва ли почитал за счастье принадлежать к какому-либо из этих синдикатов, а получалось, что не успел он освободиться от одного из них, в который его включили силой, как ему уже предлагают примкнуть к другому. Он поправил свой промах:

— Это не значит, что мы недооцениваем значение Делакруа и К° и ту роль, какую вам предстоит играть на мировом рынке.

— Ах, мировой рынок, — вздохнул Березкин, не очень, впрочем, сокрушенно. — Когда я в последний раз слышал эти слова?

— Мировой рынок — не пустые слова, — возразил Уиллоуби. — Это наш единственный шанс. Вот мы выиграем войну, проведем реконверсию, а что нам дальше делать с нашим производственным потенциалом, с нашими деньгами?

— Затевать новые войны, — сказал Березкин.

— Ну, не знаю, — сказал Уиллоуби. — Мне кажется, нам нужен хотя бы некоторый период нормального бизнеса. Мы, американцы, верим в широкое понимание экономики, в свободу инициативы, свободу торговли, беспрепятственный товарообмен, в равные возможности для всех.

— В случае успеха это великолепно. — Лицо князя оставалось непроницаемым. — Вы не посетуйте, мистер Уиллоуби, что я сейчас не очень хорошо разбираюсь в этих вопросах. Все последние годы мне указывали, что производить и куда отправлять продукцию; выбора у меня не было. И мое мышление как-то приспособилось к этому методу работы. Должен сказать, что это было неприятно, очень неприятно.

— Теперь-то с этим покончено, — сказал Уиллоуби бодро.

— Благодаря вам, — сказал Березкин с легким поклоном. — Теперь я подбираю оборванные нити, пытаюсь связать их и выясняю, что у меня осталось и что можно сделать. Я стал очень скромен.

Хорошо бы он действительно был такой скромный, подумал Уиллоуби и сказал:

— Так вот, насчет предстоящего бума… — Ему хотелось вернуть разговор в прежнее русло.

— Ах да, бум! Что же мы думали предпринять в связи с бумом? — невинно спросил Березкин.

Уиллоуби приступил к делу:

— Вы, конечно, понимаете, князь, что при нынешнем неустойчивом равновесии свободных экономических сил всякая несогласованность, излишняя конкуренция и так далее могут пойти во вред не только вашей фирме и моим друзьям, представителем которых я являюсь, но и выполнению стоящей перед всеми нами общей задачи реконструкции. Вот этого мы стремимся избежать.

Березкин был изумлен. Ах, эти американцы! Как они умеют совместить заботу о счастье человечества с крепкой деловой хваткой! Немцы перед ними — сущие младенцы; те прикрывали свою жестокость и жадность любовью к фатерланду, а в последнее время отказались и от этого маскарада. Американцы же, если судить по этому майору, действительно верят в свою гуманность. Они осуществили полное слияние Бога, демократии и дивидендов. Так жаль, что судьба столкнула их с вырождающейся Европой!

Однако он не был намерен давать американцам повод для надежд. Он сказал:

— Я рад сообщить вам, майор, что наши интересы совпадают.

— Превосходно! — Уиллоуби даже порозовел от удовольствия. — В таком случае мы, очевидно, можем ориентировочно договориться о долях в производстве, о ценах, экспорте, словом, обо всем, из-за чего возникают нездоровые конфликты.

— Мне бы этого очень хотелось, — сказал Березкин. — Право же, хотелось бы. — Он замолчал. Все его длинное сухое лицо выражало глубочайшее сожаление.

— Так за чем же дело стало? — не выдержал Уиллоуби.

Князь покачал головой.

— Вы не знаете, что здесь происходит. В Европе люди, подобные мне, уже не хозяева в своем доме.

— Но ведь немцы ушли, — сказал Уиллоуби.

— Немцы ушли, — повторил Березкин, — а кто пришел? Милый майор Уиллоуби, вы первый, в чьем расположении я могу не сомневаться. А до вас, кто приходил ко мне сюда? Комиссии обследования, комиссии контроля, комиссии по национализации промышленности и, черт его знает какие еще комиссии. Они мне житья не дают!

— И все французы?

— Разумеется. У себя на родине вы, надеюсь, не знаете, что это такое! При немцах я и то свободнее распоряжался своими делами. Мне очень жаль, сэр, но сейчас я не могу взять на себя никаких обязательств, да и за будущее не ручаюсь.

— Полно, — сказал Уиллоуби терпеливо, — это все утрясется. Правительство новое; значительная часть страны еще оккупирована врагом; все нервничают.

Березкин визгливо рассмеялся:

— Правительство! — Потом он успокоился и, встав со стула, положил правую руку на плечо Уиллоуби. — Они обвиняют меня в том, что я вел дела с немцами. Боже правый, а с кем еще мне было вести дела? Неужели приятно, когда вам указывают, сколько прибыли вы должны получить с каждой сотни франков?

Он снял руку с плеча гостя.

— А если бы я отказался, — сказал он задумчиво, — вы знаете, чем бы это грозило?

— Чем? — спросил Уиллоуби.

— Немцы забрали бы Делакруа и К° себе. То немногое, что мне удалось сохранить для Франции, пропало бы безвозвратно. Они пробовали — и Ринтелен и Геринг Верке — не раз, а десятки раз. Но вот этого-то и не понимают здешние господа с их радикальными методами и патриотическими фразами — истинный патриот не бросает своего дела и страдает молча.

Уиллоуби сомневался, чтобы страдания князя были особенно жестоки. Его больше заинтересовали сведения о том, что новое французское правительство сует свой нос в дела Делакруа и К°. Если так пойдет дальше, юридическая контора «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби» останется ни с чем; потому что тогда сторонами всякого международного соглашения станут Вашингтон и Париж. Если бы сейчас спросили его мнения, Уиллоуби, не задумываясь, высказался бы за отделение бизнеса от государства.

— Да что там, — воскликнул Березкин, — мне в любую минуту могут предложить собрать мои немногочисленные пожитки и выехать отсюда — фирму забирает правительство, и за этим столом будет сидеть комиссар. Национализация! Социализация! Когда люди еще вчера держали в руках винтовку, такие вещи всегда носятся в воздухе. В Америке вы не знаете этой опасности, и да сохранит вас от нее всемилостивый Бог, — но я-то, поверьте, знаю. Я видел, как все это происходило в стране нашего великого восточного союзника. Мне чутье подсказывает, чего следует ждать.

— Я думаю, что это вовсе не обязательно, — произнес Уиллоуби веско. Он намекнул, что постарается внушить нужному человеку из военных кругов необходимость в нужный момент шепнуть нужное слово нужному лицу в новом французском правительстве. Это правительство целиком зависит от милостей американской армии, а эта армия не для того вторглась в Европу, чтобы насаждать здесь социализм.

— Однако, — протянул Березкин жалобно, — вы же сами декларируете принцип невмешательства во внутренние дела так называемых освобожденных стран!

— Делакруа и К° — не внутреннее дело, — решительно заявил Уиллоуби. — Я уверен, что нашей армии понадобится помощь ваших заводов. Война-то ведь не кончилась, так? Национализация, социализация — называйте это как хотите, — но что это означает? Снижение темпов производства, чего мы в нынешней чрезвычайной обстановке просто не можем допустить. Армии нужно умелое руководство промышленностью.

Никто не уполномочил Уиллоуби высказывать такие взгляды, но речь его звучала авторитетно. Он заметил, что произвел впечатление.

Он хотел было развить свой успех, но тут зазвонил телефон.

— Прошу прощения! — Березкин взял трубку. Первые его слова были: — Я же сказал, чтобы мне не мешали… — Потом он некоторое время слушал молча, изредка взглядывая на Уиллоуби. Наконец он прикрыл трубку рукой. — Майор, вам знаком такой лейтенант Иетс?

— Да, — сказал Уиллоуби. — Да, конечно. А в чем дело?

Имя Иетса сбило его с толку. Все шло так хорошо, только что он беседовал с князем с таким апломбом, словно воплощал в себе все верховное командование союзников, в спокойном сознании, что никто не подозревает, где он находится, а тем более — какие вопросы обсуждает, и вдруг — у телефона Иетс! Следят за ним, что ли? Как это понять?

Уиллоуби спросил:

— Это Иетс говорит? Что ему нужно?

— Минуточку. — Березкин сказал несколько слов в телефон и опять прикрыл трубку. — Он хочет лично беседовать со мной.

— Спросите, что ему нужно! — сказал Уиллоуби шепотом, хотя никто, кроме князя, не мог его услышать.

— А о чем вы хотели бы со мной побеседовать?… Говорит, что не может объяснить по телефону, но дело важное.

— Нет, это просто невозможно! — Уиллоуби пытался скрыть свое отчаяние. Как знать, чего Иетсу нужно от Березкина? Но все равно, нельзя допустить, чтобы о таком деликатном эпизоде, как визит Уиллоуби к Делакруа и К°, стали болтать в отделе, что, конечно, привело бы к расспросам со стороны Девитта и Крерара. — Скажите ему, князь, что вы не можете его принять.

— Но он офицер американской армии! — князь явно колебался.

— Будь он хоть адмиралом швейцарского флота! Я беру это на себя. Скажите, что вы заняты.

Князь пожал плечами.

— Хорошо, на вашу ответственность. — И сказал в трубку: — Очень сожалею, сэр, но я до крайности занят… Нет, завтра тоже не могу. Я уже связан с представителями армии Соединенных Штатов. С вами мне решительно нечего обсуждать… Благодарю вас. До свиданья.

Он положил трубку.

— Скажите, майор, что нужно от меня вашему настойчивому лейтенанту Иетсу? И почему вы так противитесь нашей встрече?

Уиллоуби понял: Березкин решил использовать этот инцидент, чтобы оттянуть время и укрепить свои позиции для дальнейших переговоров. Он улыбнулся:

— Дорогой князь, я не обсуждал моих предложений с вашим швейцаром. Я пришел к вам. Так не лучше ли и вам беседовать не с моим лейтенантом, а непосредственно со мной?

— Разумеется.

— Тогда продолжим наш разговор. Как я уже сказал, вам нечего опасаться помехи со стороны вашего правительства. Этим займемся мы.

А гонора в нем поубавилось, подумал Березкин.

Уиллоуби начал сбиваться:

— Достигнуть соглашения между вами и моими друзьями, которых я здесь представляю, вовсе не так трудно. Мы же отлично знаем… нужно считаться с неустоявшейся обстановкой…

Видимо, князь тоже почуял какую-то опасность, — если Иетс не более как швейцар, стоило ли тратить столько усилий, чтобы не пустить его сюда?

На самом деле князь не придал значения этой заминке. Он соображал, что в обмен на кое-какие уступки (которые еще минимум год останутся фикцией) он получит вполне реальное покровительство американцев, — выгодная сделка. Если Уиллоуби и недостаточно полномочный клиент, придут другие. С постепенным очищением империи Делакруа от немцев число предложений будет возрастать, а когда к Березкину вернутся лотарингские шахты, он станет хозяином положения. Он может подождать. Говоря об угрозе национализации, он умышленно сгустил краски, — американцы по самой сути своей — противники революционных мер. Да, он вполне может подождать. Конечно, если узнают, какие дела он вел с немцами… ну что ж, лазейку всегда можно найти.

— Майор Уиллоуби, — сказал он, — я изучу ваше предложение и дам вам о себе знать. В принципе оно мне нравится.

Они простились, князь — чуть свысока, Уиллоуби — вполне успешно притворяясь довольным, хотя это было нелегко.

В приемной, под охраной господина в визитке, сидел Иетс.

Уиллоуби догадался разыграть приятное изумление.

Чуть завидев Уиллоуби, человек в визитке сказал:

— Вот видите, лейтенант, — князь Березкин действительно связан с представителями вашей армии; ему нет нужды беседовать с вами. Почему бы вам не навести справки через майора?

Иетс поспешно встал с дивана, на котором его держали, как в клетке, и сухо поздоровался с начальством.

Уиллоуби откашлялся.

— О, да это Иетс! Вы что здесь делаете? Могу я вам чем-нибудь помочь?

В далекие времена высадки в Нормандии Иетс ответил бы откровенно, рассчитывая на помощь товарища. Но то было до сдачи гарнизона в Сен-Сюльпис, до листовки Четвертого июля, до гибели Толачьяна, до Парижа. И Иетс решил не выдавать себя, пока не выяснит, какова позиция Уиллоуби и какие нити связывают его с Березкиным.

Он подозревал, что во время разговора по телефону Уиллоуби сидел рядом с князем. Едва ли у Березкина хватило бы нахальства отказать ему в свидании, не будь на то согласия, а то и приказа Уиллоуби.

Но почему?

— Помочь мне? Да, конечно, майор. Мне нужно пройти к князю, а это ископаемое в визитке меня не пускает.

— Зачем вам к князю? — Неужели это слежка? И кто ее ведет: сам Иетс или Иетс действует по указаниям Девитта?

Иетс ответил первое, что пришло на ум:

— Я провожу своего рода обследование — отношение общественности к освобождению и тем перспективам, какие оно открывает. Опрашиваю людей всевозможных состояний — рабочих, торговцев, даже кое-кого из тузов. Собранный материал должен помочь нам при руководстве поведением войск.

— Ничего не слышал о таком обследовании, — сказал Уиллоуби.

— Разве это не проходило по инстанциям? — спросил Иетс невинным тоном.

Возможно, что и так, думал Уиллоуби. Теперь, когда командование принял Девитт и отдел расширен и разбит на несколько групп, такая инструкция могла миновать его… Но подозрительно то, что Иетс появился в самый разгар его коммерческих переговоров.

— В частности, — продолжал Иетс, — я хотел бы задать несколько вопросов князю…

Беспокойство Уиллоуби усилилось. Иетс отлично ведет допросы, подпускать его к Березкину нельзя ни в коем случае.

— И с чего он не захотел меня принять? — сказал Иетс. — Я оказываю ему любезность, прихожу сам, когда мог бы послать младшего командира, думаю, раз он представитель крупного бизнеса, пусть получит удовольствие, полюбуется на две полоски. А он еще важничает — некогда ему, видите ли, занят!… Черт его… — Иетс лгал талантливо, и совесть не мучила его — он лгал ради Торпа.

— Я вам вот что скажу. — Уиллоуби дружески обнял Иетса за плечи. — В этом деле требуется бездна такта. Я только что был у князя. Он — важная персона в этой смешной стране. Знай я раньше, я бы взял вас с собой. Одним выстрелом убили бы двух зайцев. Почему меня ни о чем не извещают?

Иетс сказал, что очень сожалеет.

— Некрасиво получается, если его будет терзать один офицер за другим. С их чувствами тоже нужно считаться, верно? Вы возьмите себе кого-нибудь другого, хотя бы Рене Садо, автомобильного магната. Или давайте я передам князю ваш вопросник в следующий раз, как увижу его.

О черт, подумал Иетс, он меня убьет своим великодушием. Я даже врать не умею толково.

— К сожалению, майор, типовой анкеты у нас нет, — сказал он. — Мы задаем вопросы по ходу разговора.

Уиллоуби снял руку с его плеча.

— Может быть, и обследования никакого нет?

— А если нет, — сказал Иетс резко, — почему бы мне не повидаться с князем?

— Потому, лейтенант, что князь Яков Березкин — моя забота. И прошу вас об этом помнить.

— Есть, сэр! — сказал Иетс и двинулся вниз по лестнице следом за Уиллоуби.

У подъезда конторы Делакруа Иетс расстался с Уиллоуби и, перейдя через площадь Оперы, уселся за столик перед кафе.

Значит, и Уиллоуби тут замешан. Целый заговор… Торп — не центральная фигура, а всего лишь случайная жертва; он оказался на дороге, и его нужно было убрать. Заговор — как лестница: на нижней ступеньке Сурир и Дондоло; на верхней — Березкин и Уиллоуби; Люмис где-то посередине. А кто такой Петтингер и какую роль он играет?

Официант подал Иетсу чашку суррогатного кофе с суррогатной булочкой. Мимо шли женщины и мужчины, штатские и военные во всевозможных мундирах; сигналили армейские машины; звенели колокольчики велотакси. У Иетса зарябило в глазах. Он опустил веки.

Три обезьянки, думал он, одна зажала руками глаза, другая уши, третья рот. «Не видеть дурного, не слышать дурного, не говорить дурного», — так сказала Рут, когда вошла ко мне с дешевой статуэткой и поставила ее на мой стол… Не надо на стол, Здесь и так тесно, а кроме того, ты действуешь не очень тонко! Это когда я не захотел выступить в пользу Испании, потому что прекрасно знал, что заслужу немилость Арчера Лайтелла и совета попечителей колледжа, а кто я был такой, чтобы идти против Лайтелла, заведующего кафедрой? Ну а потом пришла война. Поверь мне, Рут, такие люди, как Уиллоуби или даже Люмис, много сильнее, чем какой-нибудь старикан Лайтелл. И вот Толачьян погиб, а Торп сошел с ума… Дай мне твоих мудрых обезьянок, дорогая, — они правы, совершенно правы, на сто процентов.

Давай их сюда. Я разобью их вдребезги.

 

8

Она не спеша вела его по берегу Сены.

Кое-где уже снова открылись книжные лавки. Торговля шла вяло; букинисты, по большей части люди пожилые и склонные к мысли о тщете всего земного, за исключением книг, стояли прислонившись к своим прилавкам или к каменному парапету набережной. Иные, решительно повернувшись спиной к проблематичным покупателям, равнодушно наблюдали за рыболовами, которые без видимого толка маячили у края воды или сидели в плоскодонных лодках, терпеливо закидывая удочки.

Ленивый день, бесконечно далекий от войны. Прогретый солнцем воздух словно распадался на крошечные точки, и Иетс начинал понимать тех французских художников, которые достигали нужного эффекта, накладывая на холст тысячи мельчайших точек-мазков.

Им овладела огромная, блаженная усталость, воля его спала. В этот час он был всем доволен, он самому себе дал покой. Ему следовало бы сейчас пробивать стену, которой окружили Торпа, следовало бы много чего делать. Но брести по набережной Сены было куда лучше; и порою человек имеет право быть маленьким мазком на огромном холсте, который называется Война, или Париж, или как вам угодно.

Тереза чувствовала, что ее спутник покоен и доволен. Пока он ничего от нее не требовал, ей было с ним хорошо. Оба избегали говорить о том, что так легко могло бы поколебать установившиеся между ними отношения.

Иногда Тереза спрашивала себя, почему после всего, что было, она вообще согласилась на знакомство с американцем, — спрашивала и не находила ответа. Она знала одно: в сердце у нее жило ощущение необычайной легкости, что-то, что становилось и сильнее и легче с приближением каждой новой встречи, что распирало ей грудь до боли, но и боль эта не была мучительна.

А когда Иетс появлялся — в прошлый раз они встретились перед кафе на площади Согласия, сегодня — у Нового моста, — у нее захватывало дух, и она начинала быстро открывать и закрывать сумочку, чтобы только не поддаться искушению броситься к нему на шею.

— Не люблю я Париж, — сказала она

Он улыбнулся.

— Даже сегодня?

— Здесь не видишь настоящих людей.

— А каких людей вам хотелось бы видеть?

— Когда Франция станет снова свободной… и когда вас здесь не будет, — добавила она, — и можно будет опять ездить по железной дороге, я уеду из Парижа и поселюсь в каком-нибудь маленьком провинциальном городке.

— Зачем?

— Там как раз и живут настоящие люди. Честные, работящие. Я не жажду какой-то интересной, волнующей жизни. Хватит с меня. Я хочу спокойно стариться, по вечерам буду сидеть на крылечке своего дома и смотреть, как заходит солнце, и мне не будет грустно, потому что завтра оно опять взойдет.

— И дети, и кухня, и каждый день одни и те же лица?

— Да, дети, кухня, одни и те же лица, — повторила она упрямо.

— А какая роль в этой идиллии уготована мне? — спросил он.

— Вы здесь ни при чем. Вы думаете, я вспоминаю о вас, когда вас нет рядом? Я умею себя сдерживать. И вас сдерживать не трудно. Нет, пожалуйста, не прикасайтесь ко мне, я этого не люблю.

— Как вы сдерживаете свои чувства?

Она не ответила. Много ли для этого нужно? Сорвать бинты, обнажить незажившую рану. Закрыть глаза и увидеть, как к тебе придвигается «Вик»…

Конечно, она нехорошо обходится с Иетсом. Но кто его просил к ней привязываться? Уж не она ли? Кто хорошо обошелся с ней? Она наказывала Иетса за то зло, которое ей причинил другой. Конечно, это несправедливо по отношению к Иетсу, но если смотреть шире, пожалуй, и справедливо. Он мужчина, американец, значит, так и нужно. Даже если ей самой от этого больно. Чем он бережнее с ней, тем ей больнее и тем ближе ее исцеление.

— Тереза, — сказал он, — я недолго здесь пробуду.

— А я этого и не думала, — сказала она бойко, но сердце у нее сжалось. — Военные всегда так — сегодня здесь, завтра нет. Глупа та женщина, которая полюбит военного.

— До того как я уеду на фронт, а вы — в свою провинцию любоваться заходом солнца, мы могли бы быть очень счастливы.

— Хорошо счастье! — возразила она. — А потом остаться одной, помнить человека, его руки, его губы, и знать, что никогда больше его не увидишь.

Она, бедненькая, выдала себя, и он этим воспользовался.

— Вы-то что можете об этом знать… — сказал он.

Она тихо ответила:

— Я подумала, как бы было, если бы мы любили друг друга, и вы бы уехали.

Ее слова поразили его. Всем своим существом он тянулся к этой женщине. И он относился к ней бережно, не настаивал, ведь он — культурный человек, офицер и джентльмен; но ни разу он не подумал, как было бы, если бы мы любили друг друга, а потом расстались бы, — и не осталось бы ничего, кроме воспоминаний о руках, которые тебя касались. Может быть, у Рут и этого не осталось? Он всегда знал, почему она целует его, почему смеется или плачет. И всегда отгораживался какой-то чертой и от ее поцелуев, и от слез, и от смеха, — почему? Всю жизнь он жил только своими чувствами; чужие чувства он, может быть, анализировал, но значение придавал только своим. Или он боялся, что большое ответное чувство лишит его ощущения безопасности, которого он добился с таким трудом? Ну а позднее, когда безопасность кончилась, когда он знал, что едет за океан, на войну?

Похоже, что женщины всего мира в союзе между собой, подумал он, и это показалось ему обидно. Они говорят и действуют друг за друга и защищают одна другую от мужчин. Тереза, такая непохожая на Рут, сливалась с нею в одно.

— Милая моя Тереза, я не знаю, как бывает, когда человек уходит от женщины. Я в этом отношении очень неопытен. Я ушел на войну, жена осталась дома. Вот вы сейчас сказали, что остаешься с пустыми руками… и я в первый раз задумался о том, что она, вероятно, пережила и сейчас переживает.

Странные эти американцы — один без всяких тормозов, другой весь скован воспоминаниями и укорами совести.

— Будь я вашей женой, — сказала она, — я бы не отпустила вас на войну…

— А как бы вы меня удержали? — улыбнулся он.

— Не знаю. Может, подсыпала бы чего-нибудь вам в еду, чтобы вы заболели. Женщины слишком слабые, они недостаточно крепко держатся за своих мужчин, иначе и войн бы не было, некому было бы воевать. Если бы я любила человека, я бы его удержала; а нет, так пошла бы за ним на край света.

— Мужа не пустили бы на войну, — сказал он, — а сами пошли на баррикаду?

— Это другое дело, вы женщин совсем не знаете. Не знаете, что чувствовала ваша жена, когда провожала вас. И вам все равно.

Не то, подумал Иетс. Он любил Рут, и сейчас любит. Он не эгоист; люди ему не безразличны, если только они умещаются в его сознании, где главное место занимает он сам…

— Нет, Тереза, вы не правы, — сказал он. — Просто я слишком много думал о себе.

— Вам страшно было идти на войну? — спросила она участливо. — Какой ужас знать, что тебя могут убить или ранить, и все-таки мужчины идут и идут воевать.

— Страшно, — признался он.

Она взяла его за руку. Они остановились, и она держала его руку, словно это могло защитить его.

— Вы не грустите, — сказал он. — Теперь это кончилось. Мне повезло. Есть вещи похуже.

Он подумал о Торпе. Страх, испытанный им когда-то, владел и Торпом. Этот страх — как пуля. Никогда не знаешь, в кого попадет — в тебя или в соседа.

— Да, есть вещи похуже, — согласилась она и отпустила его руку. — Хочешь забыть их — и не можешь. Вечно они преследуют тебя, даже в самые чудесные минуты.

Она поняла его буквально и говорила о чем-то определенном.

— Что именно? — спросил он. — Что вас мучает?

— Что-то очень гадкое. Я не хочу об этом говорить.

— Хуже страха, — сказал он, — бывает неумение с ним справиться. Это очень сложно. — Он не был уверен, насколько она способна понять.

— Я так хорошо отношусь к вам, — сказала она глухо, — вы должны мне доверять.

— Я доверяю.

— Вам нехорошо. Это потому, что нужно опять ехать на фронт? Или вам не нравится ваша работа? Или у вас плохие отношения с товарищами?

— Есть несколько дел, которыми я должен заняться, и боюсь. И есть люди, с которыми я боюсь иметь дело, потому что они скверные.

— Как боши?

— Да, в этом роде.

— Вы их накажете, — сказала она уверенно. Ей даже захотелось рассказать Иетсу, как ее оскорбили, чтобы он пошел и наказал Люмиса. Но нет, это слишком стыдно. — Вы их накажете, — повторила она злорадно. Она уже представляла себе, как Иетс творит над ними суд и расправу.

— Это не так просто, — сказал он.

— Почему? Когда решишься, все просто. Я знаю. Когда парижане решили выгнать бошей, они объединились и выгнали их. Я тоже не думала, что это так просто, а потом вдруг очутилась на баррикаде, вместе с Мантеном. Нужно только забыть о себе.

— Я постараюсь, — сказал он. Как ему уйти от самого себя? Когда врач не пустил его к Торпу, он не настаивал, потому что боялся свидания с Торпом. Когда Уиллоуби не пустил его к Березкину, он не настаивал, потому что боялся открытой ссоры, которой ему все равно не избежать.

Снова он почувствовал, что Тереза и Рут сливаются воедино. Как и Тереза, Рут требовала от него выполнения того, что она считала его долгом, а он укрывался в тиши своего кабинета. Все женщины одинаковы… или дело не в них, а в нем, и всякая женщина, которой он небезразличен, может отнестись к нему только так?

— Вы сейчас в мыслях далеко от меня, — сказала Тереза.

Бедняжка, если бы она знала, что сама посылает его на войну.

— Сейчас, — сказал он, — я пойду и займусь одним из тех дел, которые я должен сделать. Вы меня не поцелуете на прощанье?

— Нет, — улыбнулась она, — никаких наград.

Он покорился.

Военный госпиталь помещался в неказистом здании на одной из окраин Парижа. Он больше, походил на тюрьму, чем на тихую пристань, где людям возвращают здоровье. Иетс разыскал капитана Филипзона в маленькой комнате, на двери которой была приколота бумажка с надписью: «Психиатр».

Филипзон был невысок ростом, с печальным, понимающим взглядом черных глаз и волнистыми волосами, которые он то и дело приглаживал нервным движением пальцев. Да, он помнит лейтенанта Иетса, ведь это Иетс звонил ему по поводу больного по фамилии Торп? Очень трудный случай, очень…

Иетс спросил, не поправился ли больной настолько, чтобы его можно было навестить.

— Да, собственно говоря, нет, — сказал капитан Филипзон, окинув Иетса профессиональным взглядом. Иетс беспокойно задвигался на шатком маленьком стуле.

— Я объясню вам, — сказал Филипзон. — Вот у нас открытая рана. Мы, естественно, перевязываем ее, чтобы в нее не попала грязь, микробы, какое-нибудь инородное тело. А такой Торп — сплошная открытая рана. Мы надеемся, что со временем она заживет, — добавил он, заметив, что Иетса передернуло.

— Я должен его повидать, — не сдавался Иетс.

Из кучи бумаг, загромождавших стол, врач вытащил небольшую карточку.

— Я очень мало знаю об этом больном, может быть, вы, лейтенант, сообщите мне, что вам о нем известно.

— А Торп вам ничего не рассказал?

— Торп не разговаривает, — деловито пояснил Филипзон. — Во всяком случае, понять его невозможно.

У Иетса защемило сердце.

— Неужели он настолько плох?

Филипзон не счел нужным ответить.

— Я пытался получить кое-какие сведения от офицера, по приказу которого он был доставлен сюда.

— Капитан Люмис?

— Да, Люмис. Но он почти ничего не знал, а может быть, не хотел говорить.

Иетс бросил на него острый взгляд. Что он подозревает?

Но Филипзон сразу заговорил о другом.

— Очень досадно, что больного привезли вечером. Меня не было. Тот врач, который первым его осмотрел и обработал его порезы и ушибы, доложил, что больной чем-то, видимо, озабочен, но в общем ничего. Его поместили в общую палату, а среди ночи он стал буйствовать, расшвырял все, что попалось под руку, кричал что-то про фашизм, про заговор. Дежурный врач — опять-таки новый человек — распорядился изолировать его.

— Это что же, вроде одиночки? — спросил Иетс.

— Вроде, — вздохнул Филипзон. — Все это очень печально, лейтенант. Не забудьте, мы имеем дело с теневой стороной жизни.

— Вы-то сами когда его увидели?

— Меня не вызвали, — сказал Филипзон и добавил в защиту своих коллег: — И ни к чему было. Я бы сделал то же, что они, — дал бы ему шприц, чтобы он успокоился. Утром он был такой, как сейчас, и с тех пор все время пребывает в этом состоянии.

— Такие случаи часты?

— Довольно часты.

— Кто-то должен был с ним поговорить, как только его сюда привезли, — сказал Иетс возмущенно.

Филипзон резко отпарировал: — Кто-то должен был помочь ему до того, как его увезли в полицию! Кто-то должен был побывать в полиции и разобраться в его делах! Кто-то должен был не допустить, чтобы его так избили неизвестно где. Кто-то! Кто-то! Бросьте вы свои обвинения, лейтенант, они нам не помогут. — Он сдержался и добавил спокойно: — О себе вам следует на время забыть.

Иетс проглотил пилюлю.

— У вас есть особые причины желать его выздоровления? — спросил врач.

Иетс ответил не сразу.

— Была допущена несправедливость, — сказал он. — Чтобы поправить дело, нам нужен вполне вменяемый, отвечающий за свои слова Торп. В качестве свидетеля.

Взгляд врача спрашивал — ну, дальше?

— Вам может показаться, что это пустяк, — сказал Иетс. — Торпа обвиняют в некой сделке на черном рынке. Я разыскал одного француза, который признался, что виновен вовсе не Торп, а тот самый американский сержант, который его обвиняет. Теперь этого француза выпустили, и я не могу его найти. Так что, вы понимаете, мне нужен Торп.

— Боретесь за попранную справедливость? — спросил Филипзон.

Иетс нахмурился.

— В жизни не думал, что до этого дойдет. Но рано или поздно приходится.

Капитан Филипзон нервно пригладил волосы.

— Ничего у вас не выйдет.

— Я обещал, — упорствовал Иетс. — И в первую очередь самому себе.

Филипзону лейтенант начинал нравиться.

— Каковы ваши отношения с больным? — спросил он.

— Отношения не совсем обычные, — медленно ответил Иетс. — Я — офицер того отдела, в котором служит Торп. Один раз, еще в Нормандии, у нас была вечеринка — собрались офицеры и одна женщина, военный корреспондент. И в самый разгар веселья явился Торп, попросту вломился к нам, в страшном возбуждении. Говорил он не очень связно, и я не помню точно, что именно он сказал, но сводилось все к тому, что повсюду фашисты, и среди нас тоже; видимо, ему мерещился какой-то заговор; и что мы проиграем войну, даже если победим…

— Это вы впервые слышали от него такое? — спросил Филипзон.

— Да. Он говорил как одержимый. У меня было такое впечатление… ну, как будто человек говорит вам, что видит белых мышей, и вдруг вы сами находите белую мышь у себя в кармане.

— А при чем все-таки здесь вы, лейтенант?

— Торп пришел просить у меня помощи. Из всех выбрал меня. Он сказал, что такие люди, как мы с ним, будем… жертвами.

— И что вы сделали?

— Ничего.

— Так, — сказал Филипзон. Он посмотрел на руки Иетса, на бородавки.

Иетс спрятал руки.

— Это нервно-соматическое, — сказал он виновато.

— Так, — повторил Филипзон. — Ну и что же было дальше?

— Вызвали разводящего и Торпа увели. Потом нас бомбили немцы. А гораздо позже один солдат, который спал с ним рядом, сообщил мне, что Торп в ту ночь пришел спать весь избитый.

— Вам известно, кто это сделал?

— Торп никогда об этом не говорил. Между прочим, — у Иетса точно молния сверкнула в памяти, — разводящим в ту ночь был тот самый человек, который сейчас обвиняет Торпа.

— И вы не поговорили с Торпом после того, как его увели с вашей вечеринки? Так и оставили его одного?

— Я пробовал. Но было поздно. — Иетс заметил, что Филипзон опять смотрит на его бородавки. — Ну, ну, не стесняйтесь! Скажите, что вы обо мне думаете!

— Перестаньте ребячиться. Торп, вероятно, рехнулся еще после Северной Африки. Но как бы то ни было, я решил, что могу допустить вас к нему.

— Спасибо.

— Вам, может быть, интересно, почему я так решил? У меня есть надежда, только помните, лейтенант, очень слабая надежда, что ваше присутствие поможет больному найти мостик, чтобы вернуться на нашу сторону жизни. По тем или иным причинам Торп в трудную минуту почувствовал в вас родственную душу. Если бы нам удалось воссоздать это чувство, хотя бы частично…

— Сейчас?

Теперь, когда ему предстояло увидеть Торпа или то, чем Торп стал по его вине, Иетс почти жалел, что врач не отказал ему. Он чувствовал, что свидание с Торпом будет поворотным пунктом в его жизни, и это его пугало.

— Сейчас! — сказал капитан Филипзон. Это прозвучало, как приказ.

Иетс попробовал возмутиться.

— Я-то не ваш пациент, — сказал он.

Филипзон поднялся и, подождав, пока Иетс встанет со стула, пошел впереди его к двери.

Иетс услышал, как за спиной у него щелкнул замок. Через несколько секунд глаза его привыкли к полутьме; единственное окно закрывала плотная занавеска, повешенная так, что из комнаты ее нельзя было достать.

В комнате стоял отвратительный запах. Запах держался, хотя в комнате, видимо, подметали и мыли. Единственным подобием мебели была полка, вероятно, служившая кроватью, но сейчас поднятая и привинченная к стене.

Оттого, что в комнате ничего не было, она казалась большой, но, несмотря на это, рождала ощущение, что ты здесь заперт навеки и надежды на избавление нет. Иетс ожидал, что обстановка в палатах располагает к спокойствию и бодрости, а здесь и нормальный человек свихнется, подумал он и решил указать на это Филипзону.

Кто-то кашлянул.

Это было самое обыкновенное покашливание, словно человек, прежде чем заговорить, хотел привлечь к себе внимание.

Иетс вздрогнул, именно потому, что кашель прозвучал так нормально и просто. Он еще раньше увидел Торпа, но нарочно отводил от него глаза и разглядывал стены, пол, потолок и полку, лишь бы не глядеть на человеческую фигуру, не то сидевшую, не то лежавшую в самом центре комнаты. На него нельзя смотреть, думал Иетс; горбуны и люди с кривыми носами обижаются, когда на них смотрят. Он гнал от себя мысль, что Торп, вероятно, уже не в состоянии обижаться на что бы то ни было…

— Хелло, Торп! — сказал он.

Для начала вышло неплохо, — он сумел произнести эти слова легко и весело,

— Хелло, Торп, как живем? Кормят вас тут прилично?

Теперь он уже различал голову и туловище; из полумрака выступило белое лицо Торпа. Он был наголо обрит. На черепе вздулась шишка, бледные губы тоже как будто распухли.

Что-то в лице изменилось. Глаза открылись, но в них не было жизни; они светились тускло, как янтарь.

Голова медленно поднялась и замерла, склонившись набок. Торп старался услышать, понять. Знакомый звук, раздавшийся извне, коснулся какой-то струны; но есть ли дека, чтобы вызвать ответный звук, или она разбита в щепки?

Иетс говорил не умолкая:

— Все хорошо. Скоро мы за вами приедем, увезем вас отсюда. Вам уже лучше, гораздо лучше. Товарищи шлют вам привет — Бинг, Клементс, Абрамеску, все…

Руки пошевелились. Это были руки слепого — длинные, чуткие; они старались нащупать мир, но не встретили ничего, только спертый, зловонный воздух.

Этот жест потряс Иетса.

— Торп! — крикнул он. — Вы меня слышите, Торп?

Распухшие губы дрогнули. Лицо оживало. Глаза уже не казались янтарными, в них наметились зрачки.

— Скажите что-нибудь, Торп! — Голос Иетса срывался от напряжения. — Вы меня узнали? Это я, Иетс…

Он вложил в эти слова всю свою волю. Словно передаешь сигналы по радио. Нужно усилить передатчик, чтобы слабенький, разбитый приемник их услышал.

— Иетс! — сказал Торп.

Сигнал принят! Теперь дело пойдет. Главное — не терять контакта.

— Ну, конечно, это я! Вы же знали, что я приду вас навестить, правда?

Неважно, что говорить ему, лишь бы говорить, лишь бы удержать внимание Торпа и тянуть, тянуть за веревочку, которую он ему бросил.

— Вы — Иетс?

— Ну разумеется, Иетс! — Бедняга, он еще сомневается. Но мы с этим справимся. — Я пришел вас навестить. Вы хворали, вам много пришлось пережить, но теперь вы уже поправляетесь, с каждым днем все больше.

— Быть не может, что вы Иетс.

— Да вы… — он чуть не сказал «с ума сошли». — Ну посмотрите на меня как следует. Откройте глаза. Потрогайте меня. Я Иетс. Я вам друг.

— Угу.

— Вот видите — вы меня узнали! А я вам кое-что принес. — Он ничего не принес. Он приехал в госпиталь экспромтом, сразу после свидания с Терезой. Нужно было скорее придумать, что бы подарить Торпу.

— Платок. Я принес вам носовой платок. Думал, вам пригодится, — добавил он неуверенно.

Он положил платок перед Торпом и ждал, когда тот возьмет его.

— Иетс умер.

На минуту Иетс растерялся. Вялость Торпа сменилась чем-то иным. Утверждение, что он, Иетс, умер, было высказано твердо, решительно.

Иетс попробовал рассмеяться.

— Ерунда! Кто это вам сказал? Я не умер, вот он я, перед вами. Вы разве меня не видите? Ну, потрогайте меня.

Он взял руку Торпа и поднес ее к своему рукаву. Он вспомнил, как давно-давно Тори вцепился в этот рукав, не отпускал его.

Рука бессильно упала. Рука не поверила.

— Иетс умер. Убили его. Забили до смерти. Вы не Иетс.

— Что они с вами сделали? — Праздный вопрос! Разве он сам не приложил руку? Он не вмешался. Он виновен не меньше других.

— Китель! — сказал Торп и тихо, хитро засмеялся. — Меня не обманешь. Я знаю. Я ничего не скажу. Иетс умер.

Да, подумал Иетс. Иетс умер, тот Иетс, что жил в сознании этого человека.

В том-то и суть: того Иетса, какого Торп выдумал, никогда не было! И все же он где-то существовал, этот человек, к которому Торп мог придти в минуту отчаяния, честный человек, храбрый, преданный и мудрый — такой большой человек, что его измену Торп мог объяснить только смертью.

— Неправда, — сказал Иетс. — Иетс не умер. Он жив! Он почувствовал, что слова его отскакивают от стен, не достигая цели.

— Да послушайте, Торп, — сказал он, собрав последние силы, — Иетс жив!

Казалось, Торп его слушает, но в то же время видно было, что он уходит все дальше, снова погружается в бездонное равнодушие, из которого на минуту вынырнул.

Губы его раскрылись. В уголках рта показалась слюна.

 

9

Сразу после обеда в баре бывало не так людно, как по вечерам. Полковник Девитт, который любил поесть и вообще не гнушался мирскими радостями, обычно заходил сюда в это время выпить рюмочку «для пищеварения». Сейчас он сидел за столиком в углу бара, и спина Крерара скрывала его от посторонних глаз.

С первого взгляда наружность Девитта поражала своей простотой. Одевался он строго по форме, не терпел бронзы на погонах и ленточек. Грубоватые черты его лица свидетельствовали о некоторой гармонии между его желаниями, усилиями и успехами. Губы у него были необыкновенно полные для человека его лет; глаза быстрые и наблюдательные. Крерар, служивший с ним в Англии, подозревал, что внешнее его спокойствие — лишь маскировка человека с пытливым умом, каждое свое мнение взявшего с бою. В кругах, близких к военному министерству, Девитта называли иногда чудаком, тут же оговариваясь, что на самом деле он вовсе не чудак; он не сторонился людей, служил исправно, но явно не обладал гибкостью, которая помогла бы ему сделать карьеру.

Однажды в Лондоне, в Гровенор-сквере, наводнением американскими военными, которые на время подготовки к вторжению заняли прилежащие к площади дома, Девитт сказал Крерару:

— Все это я уже видел однажды, в прошлую войну. Тогда я был молод. Мне казалось, что это очень интересно, но бессмысленно. И вот я опять здесь…

— Что это доказывает? — спросил Крерар, и Девитт ответил с ноткой разочарования в голосе:

— Я надеялся, что люди с тех пор поумнели.

Крерар и тогда считал, что это пустые надежды, и еще более утвердился в этом мнении сейчас, после поездки на свою разоренную ферму к северу от Парижа. За столом разговор все время вертелся вокруг этой поездки. Крерар повторял:

— Зря я туда поехал, нужно было сохранить все в памяти таким, каким оно было раньше… — а Девитт утешал его:

— Земля ведь осталась, и стены стоят. Начните все сначала. Деньги у вас есть. На моей родине, в Новой Англии, ураганы и наводнения иногда уничтожают целые деревни. И всегда они снова отстраиваются.

— Пальцем не шевельну, — угрюмо возражал Крерар. — Они там деревья срубили для своей артиллерии, а стрелять не стреляли, ушли в другое место.

— Посадите новые деревья, — терпеливо сказал Девитт.

— А вы знаете, сколько времени растет дерево? Посади я их сегодня, мне все равно не дожить, пока они начнут давать настоящую тень.

Девитт понял: вместе с фермой безвозвратно ушел в прошлое целый период жизни Крерара, и он мучительно переживал утрату.

— Кстати, куда девался Плотц? — спросил Девитт.

— Я оставил его на ферме, — улыбнулся Крерар. — Совсем одного, с мышами и крысами. Он так вырос, что неудобно таскать его с собой.

Девитт заговорил о другом:

— Фарриш в Париже. Я его видел вчера вечером, но не подошел, не хотелось с ним говорить. — Он покачал головой. — Беснуется человек.

— А он всегда так. — Крерар вспомнил, как генерал явился в его палатку в Нормандии, вспомнил Рамбуйе. Вечно Фарриш пыжится, хвастает, петушится.

— Я знаю, как тяжело ему далось отступление.

— Отступление? — удивился Крерар.

— Конечно. Чуть не взял Париж, прошел всю Францию, а потом изволь отходить от Метца, когда знаешь, что впереди фактически нет организованного сопротивления, — потому только, что в танках не осталось ни капли горючего.

— Но ведь бензин поступает! Зря мы разве тянем бензопровод?

Девитт сказал с горечью:

— Бензин поступает. И тут же, в Париже, продается на сторону.

— Да, по нескольку бидонов. Я сам видел на Елисейских Полях. Остановился военный грузовик с бензином, и шофер передал два бидона какому-то гражданскому типу.

— А вы почему не вмешались? Вы же приравнены в чине к подполковнику! — Девитт гадливо разглядывал свою рюмку. — Все кричат о черном рынке, а никто ничего не делает.

Крерар обиделся. Если господа военные сами не справляются с дисциплиной, пусть бы молчали.

Девитт злобно усмехнулся.

— Вот так и все рассуждают, — сказал он помолчав. — Тут два бидона, там два бидона. А пока горючее дойдет до фронта, смотришь — половина осталась. Я вам скажу, в чем тут дело: нас губит успех. Те же люди, которые работали, как черти, когда кругом рвались снаряды, — посмотрите на них сейчас: бездельничают, нос задирают — «попробуй нас тронуть, нам все нипочем». Меня временами пугает — что будет, когда мы выиграем войну, если мы ее выиграем.

— Мы — молодая нация, — иронически улыбнулся Крерар.

— Но мы живем в мире взрослых. Я никогда не позволял сыну оправдываться тем, что он-де еще молод и чего-то там не знал. Я ему говорил: у тебя есть голова на плечах, есть язык, чтобы задать вопрос. Я тебя деру за лень, изволь пользоваться тем, чем тебя наделила природа.

В бар вошли Люмис и Крэбтриз. Люмис направился было к столику Девитта, но тот не взглянул на него; Люмис поколебался, потом круто свернул вправо и выбрал себе место в противоположном конце комнаты.

Гуськом, возглавляемые начальником радиосвязи, проследовали через бар четыре игрока в покер, которые начали партию еще на транспорте, когда пересекали Ла-Манш. Люмис помахал им, но они, не останавливаясь, прошли к другому столику, потребовали виски и карты и стали передвигать по столу пачки «франков вторжения».

Люмис начинал тяготиться одиночеством. Правда, у него есть Крэбтриз; но Крэбтриз не в счет. Он чувствовал себя отверженным, хотя ничего, казалось, не давало к тому оснований. Никаких тревожных сигналов не поступало, молчали и Дондоло, и Сурир, и военная полиция, и госпиталь. Люмис даже подумывал, нельзя ли чем-нибудь помочь Торпу.

— Да что с вами? — спросил Крэбтриз. — Желудок не варит?

— Оставьте меня в покое, — сказал Люмис. — Принесите коньяку, двойную рюмку. Здесь не обслуживание, а черт знает что.

Есть люди, которые винят его в смерти Толачьяна; теперь, чего доброго, найдутся такие, которые и помешательство Торпа на него свалят. Почему на него? Почему не на Уиллоуби, например? Уиллоуби везет; даже из того скандала с листовкой он вышел героем. Сам Девитт его похвалил, точно забыл, что они действовали в обход верховного командования. Уиллоуби всегда сухим из воды выйдет.

Вернулся Крэбтриз с коньяком.

Люмис залпом выпил рюмку.

— Осточертела мне война, — сказал он. — Ничего хорошего из нее не получится.

Крэбтриз поднял брови:

— Чем плоха война? Разве вам скучно живется в Париже? Вспомните ту девочку…

— Какую еще девочку?

— Да ту, к которой вы меня не подпустили. Ну хорошо, я был пьян. А вы разве плохо развлеклись?

Люмис надулся.

— Спасибо за такое развлечение.

Крэбтриз стал его расспрашивать. Люмис отмахнулся от него. Его беспокойство росло; почему-то он был уверен, что полковник и Крерар говорят о нем. Если б набраться смелости, подойти к ним и ввязаться в разговор! Или хотя бы услышать что-нибудь!

В бар вошел Иетс.

Люмис и ему помахал рукой. Иетс прошел прямо к столику Девитта.

— Да ну вас! — цыкнул Люмис на Крэбтриза, снова задавшего ему какой-то вопрос насчет Терезы. Но когда Крэбтриз, обидевшись, замолчал, только слышнее стали азартные выкрики игроков, веселый смех и говор завсегдатаев и мерное позвякивание стаканов, которые буфетчик ополаскивал, вытирал и ставил обратно на полки.

Девитт взглянул на Иетса с интересом, но без неудовольствия. Лейтенант никогда не искал его общества, — вероятно, не хотел прослыть подхалимом.

— Садитесь, Иетс, — сказал он. — Как дела?

— Я только что был в госпитале у одного из наших солдат, — начал Иетс.

Он сам удивился, как легко далось ему начало. Он готовился к нему с той минуты, как вышел из камеры Торпа. Что он может доказать? У него мало фактов и много догадок, а Девитт не придаст значения домыслам. Был момент, когда препятствия показались ему такими огромными, что он чуть не отказался от своей затеи. Ведь для Торпа нет и тени надежды. Он отбросил эту мысль, но как характерно, что она все же пришла ему в голову!

Полковник ждал, что он скажет дальше.

— Этот солдат будет негоден к службе, если вообще выживет, — продолжал Иетс.

— Торп? — спросил Крерар. — Я о нем слышал. Это ведь он так неожиданно появился тогда на вечере, который Уиллоуби устроил в Шато Валер?

Иетс кивнул.

— Я в первый раз был в таком отделении. Это очень страшно, и я лучше не буду об этом говорить. Меня интересует только этот случай, сэр. Я в свободное время занялся им и собрал кой-какие данные. — Он взглянул прямо в глаза Девитту. — Я хотел бы познакомить вас с ними, полковник.

Девитт выслушал историю про Торпа и Сурира. Лицо его все больше темнело.

— Почему, лейтенант, вы не предоставили это тем, кому положено заниматься такими вещами? — проворчал он. — Чем вас так заинтересовал этот Торп?

Иетсу хотелось сказать, что отстаивать справедливость положено всем. Но Девитт был военным старого толка, и Иетс отвечал с оглядкой.

— На том вечере, о котором упомянул мистер Крерар, Торп обратился ко мне, почему — не знаю. Может быть, он рассчитывал на мою помощь. Ведь такое доверие обязывает, не правда ли?

Ответ, видимо, удовлетворил Девитта.

— А этот Сурир все сидит в военной полиции?

— Боюсь, что нет, сэр. Я еще застал его там. Капитан Люмис разрешил его отпустить, а в полиции мне сказали, что камера полна и они рады от него избавиться.

— Тогда нужно прощупать Дондоло, — сказал Крерар.

— А если он станет отпираться? — спросил полковник. — Ведь других свидетелей нет?

— Нет.

— Так что мы можем узнать только версию Дондоло.

— Нет, есть и другая сторона, — возразил Иетс. То, что полковник был, видимо, не прочь провести расследование, придало ему уверенности. — Я выяснил, что Сурир действует не вполне самостоятельно. У него есть хозяин, для которого он выполняет всякие поручения: между прочим, в тот день, когда мы вошли в Париж, он вывез отсюда на грузовике нескольких немецких офицеров.

Крерар тихо свистнул.

Иетс продолжал:

— Старший из этих офицеров — некий подполковник Петтингер. Я справлялся у оперативных работников в отделе разведки. Его имя там известно. Он — эсэсовец, но больше мне ничего не сказали.

— Это уже интересно! — сказал Крерар. — Если Торп должен был сойти с ума, чтобы защитить Петтингера…

— Не торопитесь с выводами! — сказал Девитт сердито. — Возможно, что на черном рынке Сурир работал от себя. Кто его хозяин?

— Некий князь Яков Березкин.

— Князь Березкин? — воскликнул Крерар.

— Вы его знаете? — спросил Иетс

— Слышал фамилию.

— Ну, хорошо, хорошо! — Девитт не хотел упускать нить разговора. — Расскажите мне, что это за князь. Чем он промышляет?

— Он не промышляет, — сказал Крерар. — Он председатель правления фирмы Делакруа, а Делакруа во Франции означает сталь.

— Невероятно, — сказал Девитт. Он инстинктивно питал некоторое уважение к крупным дельцам. Не то чтобы у него не хватало смелости ставить им условия, если того требовала война, но он полагал, что самый размах их деятельности предполагает более или менее высокий этический уровень.

— Можно бы побеседовать с князем Березкиным, — сказал Крерар. — Можно спросить его, знает ли он Сурира и как нам до него добраться.

Иетс не решался сделать следующий шаг. О Люмисе он сказал все, что мог сказать, не выдавая своих личных подозрений. Уиллоуби — другое дело. Он помощник Девитта, его ближайший сотрудник, и, должно быть, пользуется неограниченным доверием старика.

— Вы случайно не связались с этим Березкиным? — спросил Девитт.

Иетс увильнул от прямого ответа:

— Вероятно, нам мог бы помочь майор Уиллоуби. Он знаком с князем.

Иетс ожидал, что Девитт спросит: а вы откуда знаете? Но полковник встал из-за стола и тоном, не предвещавшим ничего хорошего, объявил:

— Перейдем, пожалуй, в мой кабинет. — Заметив, что Крерар колеблется, он добавил: — Вы мне тоже нужны, Крерар.

Люмис видел, как полковник пошел к выходу в сопровождении Крерара и Иетса. Весь вид их говорил о том, что уходят они не на поиски развлечений.

— Иетс-то! — сказал он Крэбтризу. — Наушничает!

Крэбтриз поглядел вслед маленькой процессии.

— Хоть бы в общественном месте постыдился!

Майор Уиллоуби писал мистеру Костеру, сообщая ему о своем свидании с князем. Письмо дышало оптимизмом. Уиллоуби писал, что будет продвигать это дело, насколько ему позволят его другие обязанности; в данную минуту руки у него связаны, потому что Березкин уехал из Парижа в Роллинген (Лотарингия), который только что очищен от немцев. Роллинген, пояснил Уиллоуби своему патрону, это Питсбург Империи Делакруа.

Зазвонил телефон. Уиллоуби фыркнул с досады и взял трубку.

— Да. Что такое? — Но, узнав скрипучий голос Девитта, он живо съехал на вежливый тон. — Да, сэр. Приду сию минуту.

Он вернулся к столу. Перечитав письмо, он не спеша подписался, запечатал конверт и засунул его под бювар.

Девитт был немногословен. Скорее всего, ему просто хочется поговорить. Старик скучает; сидеть бы ему дома, у камина, играть с женой в триктрак или во что они там играют в его возрасте…

Он обрадовался, увидев, что полковник не один. Но радость его быстро померкла, когда он спросил себя, зачем здесь Иетс.

Девитт сразу заговорил о деле.

— Я слышал, вы знакомы с князем Березкиным.

— Да, сэр. — Уиллоуби сумел сохранить спокойствие. — А что?

Девитт не считал нужным скрывать что-нибудь от своего помощника.

— Я хочу получить о нем кое-какие сведения.

— В связи с чем?

Полковник ответил:

— До меня дошло, что люди из нашего отдела занимаются аферами на черном рынке. Я этого не потерплю. Зачем, скажите на милость, здесь находитесь вы и еще целая куча офицеров, если вы не можете это пресечь?

— Мы стараемся, сэр, стараемся пресекать, — попытался успокоить его Уиллоуби.

— Короче говоря, — продолжал Девитт, — мне сообщили, что один субъект, которого этот князь Березкин отлично знает, некий Сурир, торгует с нашими людьми, и я хочу, чтобы этого Сурира нашли и допросили, и выяснили наконец, кто тут замешан. Черт знает что! — взорвался он. — Чем приходится заниматься, точно у нас другого дела нет!

Иетс увидел, что полковник, рассердившись, забыл о главном… Спросите Уиллоуби, как он познакомился с князем! — молил он мысленно. Не открывайте карт. Дайте я с ним поговорю; я это умею, и от этого будет куда больше толку… И вдруг он подумал: О, господи, сейчас он разболтает про Петтингера…

Так и случилось. Девитт дружески, как равный к равному, обратился к Уиллоуби:

— Я хочу вас предостеречь относительно этого Березкина. Есть сведения, что уже после вступления союзников в Париж Сурир по его распоряжению помог бежать нескольким германским офицерам. Среди них был некий эсэсовец, подполковник Петтингер, который нас интересует. Так что будьте с князем как можно осторожнее.

Уиллоуби навострил уши. Ясно, что сведения идут от Иетса. Этот проныра умней, чем можно было подумать; пожалуй, есть смысл войти с ним в союз.

— Я всегда действую осторожно, сэр, — сказал он. — Я юрист.

Иетсу казалось, что никогда еще он не сидел на таком неудобном стуле. Полковник явно потерял нить, сейчас Уиллоуби подхватит ее.

Он вмешался: — Разрешите, сэр, я бы хотел задать майору Уиллоуби один вопрос.

Оба были изумлены, Девитт потому, что не ожидал такой дерзости от младшего по чину, Уиллоуби — потому, что почувствовал: вот оно, этот проныра приберег-таки последний удар.

— Давайте! — сказал Девитт.

— Это, собственно, просьба, майор. В следующий раз, как вы пойдете к князю Березкину, возьмите меня с собой!

Нет, подумал Уиллоуби, это еще не то. Но почти то. Он ответил: — С удовольствием! Только, к сожалению, нам придется подождать, Иетс. Я недавно узнал, что Березкин уехал в Лотарингию, в Роллинген, где расположены самые крупные предприятия Делакруа.

Иетс почувствовал, что у него уходит почва из-под ног. Когда-то теперь доберешься до Березкина, когда-то извлечешь у него сведения о Сурире, а потом придется возвращаться в Париж разыскивать этого типа, а фронт тем временем передвинется дальше, и работы будет по горло, — нет, невозможно. Оттяжка равносильна поражению. И он выпалил:

— Так зачем же, черт возьми, вы не дали мне поговорить с Березкиным?

— Стойте, — перебил полковник. — Повторите, что вы сказали. Выходит, вы тут что-то от меня скрываете?

Лицо его побагровело, руки тряслись. Крерар шепнул ему:

— Тише, тише. Лейтенант Иетс все объяснит.

— Попробуй лейтенант Иетс не объяснить! — сказал Девитт. — Ну?

— Как я вам уже докладывал, сэр, — дипломатично начал Иетс, — я узнал от Сурира, что Березкин, возможно, орудует на черном рынке и безусловно причастен к бегству Петтингера. Тогда я навел справки о том, кто такой Березкин и как его найти.

— А тем временем упустили Сурира? — перебил его полковник. — Почему вы не доложили тогда же?

Так, теперь его обвиняют в освобождении Сурира. Это даже забавно. Нужно защищаться.

— Сэр, — сказал Иетс, — я знал, что вы не захотите меня выслушать, если у меня не будет всех данных. А кроме того, за освобождение Сурира отвечает капитан Люмис. Это он дал приказ в военную полицию.

Значит, и Люмис здесь замешан, подумал Уиллоуби. За этими молодчиками нужен глаз да глаз.

— Этим мы займемся в свое время, — сказал Девитт. — Так что же, вы пошли к этому князю?

— Я позвонил в контору Делакруа и попросил князя Березкина к телефону. Он подошел, но сказал, что очень занят и не может меня принять. Я сказал, что дело срочное, но это не помогло. Тогда я поехал сам… — Иетс замолчал. Нельзя бросать тень на Уиллоуби. Полковник истолкует это превратно.

— Продолжайте, — подбодрил его Уиллоуби. — Что же было дальше?

Иетс судорожно глотнул.

— Из кабинета князя вышел майор Уиллоуби…

Уиллоуби зацепил большим пальцем складку жира под подбородком.

— И я сказал вам, что вам незачем ходить к Березкину.

— Да, сэр.

Вот так оно и идет в армии. «Да, сэр», а потом молчи. С ними не сладишь, они всегда выше тебя. Пирамида; чем выше лежит камень, тем тяжелее он давит тебе на шею, тем труднее пошевелиться.

— А вы сами, Уиллоуби, что делали у него в кабинете? — спросил полковник.

Раньше нужно было спросить, подумал Иетс.

— Что я там делал? — Уиллоуби снисходительно покачал головой. — Между прочим, расспрашивал князя относительно Петтингера, — солгал он. — Это было нетрудно, князь привел этот случай, как иллюстрацию нацистских методов. По его словам, Петтингер с револьвером в руке потребовал у него грузовик. Князь вызвал шофера. — Уиллоуби повернулся к Иетсу. — Видимо, это и был ваш Сурир, лейтенант.

Иетс закусил губу. Ладно, пусть даже и так, но почему Петтингер обратился именно к Березкину? И о чем еще Уиллоуби беседовал с князем?… А спросить нельзя. Он младший по чину и к тому же ему явно не доверяют.

— Ну, все ясно, — сказал полковник.

— Не совсем, — сказал Уиллоуби. — Разрешите, сэр, я выясню еще одну вещь, для сведения. Лейтенант Иетс, чем вы мне объяснили ваше желание повидать князя Березкина?

— Я сказал, что провожу обследование. — Улыбайся, подумал Иетс, больше ничего не остается.

— По-вашему, это смешно, лейтенант? — спросил Девитт.

— Нет, сэр.

— Тогда к чему эта дурацкая улыбка?

Уиллоуби сделал вид, что ему жаль Иетса.

— А что я вам ответил?

— Вы сказали, что князь — важное лицо, и вы не хотите, чтобы его беспокоили.

— Правильно, — сказал Уиллоуби. — Благодарю вас, Иетс… — Он обернулся к Девитту. — Вы понимаете, полковник, если бы я знал истинные мотивы Иетса…

Крерар встал с места.

— Поразительно! — сказал он. — Могу я теперь идти?

— Что поразительно? — спросил полковник брюзгливо.

— Все! — ответил Крерар. — Армия, жизнь, назовите как угодно. Прошу прощенья, господа. Спокойной ночи.

— Вызвать сюда Люмиса, — сказал Девитт.

Войдя в комнату полковника, Люмис почувствовал, что предстал перед судом. Два старших офицера — это судья, обвинитель и присяжные; Иетс, вполне очевидно, — главный свидетель обвинения. И в то время как во всяком цивилизованном суде подсудимый может хотя бы рассчитывать на ободряющий кивок своего защитника, Люмису было не на что опереться. Он оглядел все лица в тщетных поисках сочувствия, — Иетс крепко сжал губы; полковник рассматривал свои руки, левой рукой сдерживая дрожь в правой; а Уиллоуби задумчиво растирал складки на подбородке.

Может быть, лучше сразу во всем признаться, подумал Люмис, отдать себя на милость Девитта и Уиллоуби. От Девитта он, правда, не ждал особенной милости, но Уиллоуби как будто понимает людей.

Полковник сложил руки на столе.

— Капитан Люмис, знаете вы человека по имени Сурир?

Так и есть. Иетс все пронюхал. Иетс все рассказал. И он, он сам предложил Иетсу машину, чтобы ехать в военную полицию!…

— Сурир! — повторил полковник. — Знаете вы такого или нет?

Люмис нахмурился. Какая нелепость! Сейчас, когда все его будущее зависит от правильного ответа, он может думать только об этой пустячной ошибке — что он дал Иетсу машину.

— Да… я знаю Сурира, — сказал он нерешительно. Уиллоуби перестал растирать подбородок. Если Люмис начнет болтать про Сурира, Девитт, чего доброго, нападет на след, который может привести к Березкину и к намечающейся сделке с «Амальгамейтед стил». Пронзительно-острым взглядом обведенных темными кругами глаз он поймал и приковал к себе взгляд Люмиса. Люмис уловил что-то в его глазах — возможно, предостережение; он еще не был уверен.

— Вы лично знакомы с этим Суриром? — спросил полковник.

Люмис замялся.

— Сэр, я не имел намерения…

— Намерения! — перебил его Уиллоуби. — Намерения нас не интересуют. Будьте добры говорить о фактах, Люмис.

От резкого тона Уиллоуби все иллюзорные надежды Люмиса на милость и понимание пошли прахом; остался только голый, леденящий страх перед тем, что его ждет, если он хоть в чем-нибудь признается.

— Нет, лично я с ним незнаком. Разумеется, нет. Где же мне было с ним познакомиться?

Девитт разнял руки, — они перестали дрожать. Он так и думал, что Люмис — порядочный человек. Девитт терпеть не мог вести допросы. Он сделал знак Уиллоуби.

Уиллоуби понял, что от него требуется. Понял он и то, что выиграл дело, во всяком случае настолько, что ему самому поручается вести его дальше. На беду, он понятия не имел о том, какими сведениями располагают Люмис и Иетс. Он начал издалека:

— Скажите, капитан Люмис, вам, конечно, известно, что кое-кто в отделе связался с черным рынком?

Иетс ерзал на стуле. Да Уиллоуби просто подсказывает ему ответ!

Люмис отер пот с верхней губы. Может быть, он скрыл за этим жестом вздох облегчения.

— Я это прекратил, — сказал он уже с апломбом. — Чуть только узнал об этом, немедленно прекратил.

— А почему не доложили? — грозно спросил Уиллоуби.

— Донесение готово, лежит у меня в столе, сэр, — сказал Люмис, обращаясь к Девитту. — Задержка вышла из-за машинки. Я собирался подать его завтра.

Девитт увидел, что дело не подвигается, и жестом отстранил Уиллоуби.

— Капитан, известно вам, как можно найти Сурира?

— Нет, сэр… виноват! — Мысленно Люмис благословил тот час, когда распорядился отпустить Сурира.

Девитт помрачнел.

— Очень жаль! — У него шевельнулось подозрение. Как ни был дискредитирован Иетс, это не изгладило впечатления искренности, которое он произвел на полковника, когда явился к нему в бар со своим докладом. А Иетс сказал, что Сурира освободили по приказу Люмиса. — Ведь это вы распорядились выпустить Сурира из военной полиции? До того, как подали донесение. До того, как закончилось следствие. Вернее, до того, как оно началось!

На миг у Иетса забрезжила надежда.

Но тут снова вмешался Уиллоуби.

— Не кажется ли вам, что вы зря поторопились, капитан Люмис?

Словно озаренный свыше, Люмис ответил полковнику:

— Сэр, я вполне заслужил ваш выговор. Я действительно поторопился. — Он увидел, как лицо полковника прояснилось. Взглянув на Уиллоуби, он добавил: — Но разве Торп недостаточно наказан? Стоит ли мучить его дальше? Ведь он совсем рехнулся, больше уж не будет продавать казенное добро.

Иетс вскочил с места. — Торп не продавал казенного добра, капитан Люмис!

Люмис побелел.

— Лейтенант Иетс! — Рука Девитта тяжело опустилась на ручку кресла. — Один раз вы сегодня уже попали впросак! Будьте добры не вмешиваться!

— Видите ли, капитан, насчет того, что Торп, как вы утверждаете, торговал на черном рынке, имеются сомнения, — сказал Уиллоуби тихо, вкрадчиво. Только бы вытянуть из Люмиса какое-нибудь правдоподобное объяснение, почему он обвиняет Торпа! Опять нитка повисла в воздухе. Если Девитт ухватится за нее и потянет, весь грязный клубок еще может размотаться!

— У нас есть показания сержанта Дондоло, сэр! — Люмис решил защищаться. — Их подтверждают показания, которые этот француз, Сурир, дал в военной полиции. Я приложил их к докладу…

— Стойте! — перебил Девитт. — Иетс, вы же мне сказали, что француз признался, что покупал продукты у Дондоло!

— Совершенно верно, сэр!

Люмис тупо улыбнулся. Пропал! Каждое его слово пойдет ему во вред.

— Я не имел намерения… — начал он, но вспомнил, что уже говорил это, и умолк.

— Верно? — Уиллоуби пожал плечами. — Эти французы скажут вам все, что вы им велите. — Он повернулся к Люмису: — Вы допрашивали Дондоло?

— Строго допрашивал, сэр, — сокрушенно ответил Люмис.

— У вас есть основания не верить ему?

— Нет, сэр.

Уиллоуби не унимался.

— Но Торпа вы не выслушали, ведь так?

— Я не мог, сэр. Торп был не в таком состоянии, чтобы его допрашивать. Да и чего стоили бы показания человека, который через сутки угодил в желтый дом?

— Не смейте говорить «желтый дом»! — сказал Девитт.

— Виноват, сэр, в госпиталь. Я хочу сказать… мы не могли предать ненормального человека военному суду, так какой же смысл было держать Сурира?

Уиллоуби взглянул на полковника. Девитт, сердито сдвинув брови, опять разглядывал свои руки. Казалось, у него больше нет вопросов.

— Я предлагаю взять сержанта Дондоло из кухни, — сказал Уиллоуби. — Переведем его в гараж. Шоферы нам всегда нужны.

Девитт согласился.

— Кто бы ни воровал продукты, беречь их входило в обязанности Дондоло, — сказал он с сердцем.

Уиллоуби приказал Люмису:

— Вы этим займитесь, капитан!

— Слушаю, сэр! — ответил Люмис с восторгом. Полковник взглянул на Иетса. Подбородок у Иетса дрожал, уголки красивого нервного рта опустились. Девитту стало жаль его, ведь Иетс, как-никак, действовал из лучших побуждений.

— Что, лейтенант, — сказал он, — выходит, вы шли по ложному следу. Но это ничего. Мы выяснили много интересного.

Девитт желал ему добра; но Иетс только острее ощутил свое поражение.

— Да, сэр, — сказал он машинально.

— А что касается князя и эсэсовского полковника, — продолжал Девитт, — я попрошу вас, лейтенант Иетс, составить донесение в разведотдел штаба. И попрошу вас, Уиллоуби, и вас, Иетс, собрать еще данных по этому делу. Мы скоро передвинемся ближе к фронту, и устроить поездку в Лотарингию будет нетрудно. И пожалуйста, имейте в виду, господа, что я ничего не забываю, и не люблю, чтобы действовали за моей спиной. Шея у меня плохо вертится — ничего не поделаешь, возраст! — но иногда я все же оглядываюсь.

Иетс вспомнил Торпа, заживо гниющего в своей одиночке. Вспомнил Толачьяна с пятнами крови на седых волосах. Вспомнил Терезу, чьи слова побудили его к действию; и Рут, которая всегда требовала, чтобы он воевал за дело, которое ему казалось безнадежным.

Так вот кем он стал, — борцом за безнадежное дело; и роль его в этой борьбе отнюдь не героическая.

 

10

Итак, все было кончено. Славный поход, предпринятый Иетсом против тех, кого он мысленно окрестил «концерн», завершился полным разгромом. Только доброта Девитта помогла ему сохранить подобие престижа.

Он позвонил капитану Филипзону и узнал, что Торпу стало хуже. Филипзон сказал без обиняков — весьма сомнительно, чтобы Торпа когда-нибудь можно было выписать из больницы; во всяком случае, новейшие достижения психиатрии удобнее будет применить в Штатах; как только Торп будет в состоянии перенести переезд, Филипзон назначит его к отправке в Америку. Да, он советует сообщить родителям всю правду.

— Я напишу им письмо, — сказал Иетс.

— Почему не предоставить это его непосредственному начальству? — предложил Филипзон.

— Нет, — сказал Иетс, — я сам напишу.

Это все, что он может сделать для Торпа; это его долг, а не Люмиса, и не Уиллоуби; это все равно, что спустить флаг в знак капитуляции. Уклониться от этого нельзя.

Иетс принял поражение и стал искать причин его в самом себе. Как и с письмом к родителям Торпа, он не выбрал единственного легкого пути; он не свалил всю вину на «концерн»: они только защищались, это их право.

Однако и за собой он не чувствовал особой вины; было то же, что и всегда: бездействие, наперекор рассудку и совести; благодушие, лень, забота о собственном спокойствии, «мое дело — сторона». Затем, как это ни было тяжко, Иетс сделал следующий шаг. Он спросил себя: «Почему? Почему я такой?»

Может, это влияние армии? Привычка ничего не делать без приказа, которую упорно культивирует вся пирамидальная система военной иерархии? Давно ли он в армии? Два года… нет, два с половиной, скоро три; тут и времени счет потеряешь. И этого довольно, чтобы в корне изменить человека? Усилить некоторые черты его характера — да, но не изменить его по существу. Другие остались же самими собой. Бинг, например, написал листовку Четвертого июля, по существу, ослушавшись приказа. И не прояви Бинг инициативы, не последуй он голосу совести, листовка не была бы написана и послана, какой бы нажим ни оказал Фарриш. Значит, и в армии человек может остаться честным, не идти на компромисс. Чем-то приходится рисковать; Торп, по-своему, тоже рискнул, опрометчиво и без оглядки, и кончил очень плохо. У Торпа с самого начала не было почвы под ногами, но все-таки он рискнул.

Чтобы добраться до корня, нужно заглянуть дальше в прошлое, решил Иетс. Что было до того, как армия поглотила его и стала обтесывать по-своему? Был Колтер-колледж. Красно-белые кирпичные здания, разделенные газонами; вязы, клены, каштаны. Тенистые асфальтовые дорожки от учебных корпусов к библиотеке. Тихое, надежное убежище, долгие годы, отмеченные лишь такими волнующими событиями, как выпускные экзамены, футбольные матчи, да изредка — чинные похороны какого-нибудь дряхлого, дожившего свой век профессора.

Когда Иетс, расставшись с городом, переехал в колледж, он испытал чувство глубокого удовлетворения. И чувство это возникало с необычайной остротой всякий раз, как он возвращался из города, куда наезжал все реже и реже. За то, чтобы добиться такой жизни и сохранить ее, стоило заплатить любую дену. Его женитьба тоже была в какой-то степени связана с мечтами о спокойном существовании (молодому, красивому преподавателю лучше быть женатым), и он выбрал Рут — самую миловидную и развитую, хотя отнюдь не самую богатую из своих студенток.

Но мирная обстановка колледжа была лишь позолотой, в чем Иетс убедился после того, как наконец был зачислен на кафедру Арчера Лайтелла. В клубе, где преподаватели собирались за чашкой чая, воздух всегда был насыщен электричеством. Старые работники кафедры ревниво оберегали свои исконные права от посягательств новичков. Споры о том, кому читать немецкую литературу на первом или втором курсе, вызывали вспышки давно затаенной ненависти. К концу учебного года люди, известные своей вежливостью, становились ядовитыми, как кобры. Приходилось все время быть начеку, думать о каждом слове, со всеми поддерживать хорошие отношения. А глава кафедры Арчер Лайтелл, роняя едва заметные намеки, по каплям подливал масла в огонь, — всемогущий, неприступный, полновластный хозяин над их судьбами.

Иетс попробовал провести параллель между колледжем и армией. Девитт, конечно, не Лайтелл, но наделен такою же властью. И окажись Уиллоуби или Люмис подчиненными Лайтелла, атмосфера на кафедре не изменилась бы ни к лучшему, ни к худшему. Иетс улыбнулся: разумеется, разница есть. В армии начальник волен в твоей жизни и смерти; Арчер Лайтелл волен оставить или не оставить за тобой несчастных три тысячи долларов в год. Но разве от этих трех тысяч долларов не зависят жизнь и смерть, и тихая пристань под сенью каштанов, кленов и вязов?

Иетс всегда гордился своим умением трезво оценивать обстановку. Если ему действительно хотелось чего-нибудь, он умел и приспособиться. Не пробыв в колледже и недели, он разобрался в своем окружении и решил, что если он хочет здесь удержаться, ему следует стать хорошей посредственностью, не соваться в чужие дела, не кипятиться, выжидать. И когда-нибудь он, возможно, займет пост Арчера Лайтелла, предварительно написав краткий, исполненный достоинства некролог с перечислением заслуг покойного заведующего кафедрой.

Вот это и бесило Рут, потому она и пыталась повлиять на мужа. Он не хуже ее знал, что мир устроен далеко не идеально; зачем же пилить человека?

— Я не буду открыто выступать за Испанию и вообще за твои идеи, — сказал он ей. — Выступит еще один преподаватель колледжа или нет, — не все ли равно?

— Ты боишься, — отвечала она, — просто боишься, что это не понравится Лайтеллу.

— Я знаю, что это ему не понравится, и ректору тоже, и я не намерен рисковать работой.

— Три тысячи долларов! — съязвила она.

— Да, три тысячи долларов! Этот домик, и еда в холодильнике, и хотя бы часть того, что нам нужно.

— Мне ничего не нужно, если это покупается такой ценой.

— Глупости, Рут!

— И, наверно, ты все равно все потеряешь, — сказала она. И купила ему трех обезьянок.

Выходило, что Рут была права, если и не во всем. Пришла война, и как далеко, словно в другом мире, остался колледж, вязы, каштаны и клены, и маленькие, такие незначительные заботы. Но кое в чем Рут ошибалась: нельзя сравнить Америку мирного времени с войной, Европой, вторжением. Здесь нужно действовать так, как подсказывает совесть, — нужно, потому что речь идет о человеческих жизнях. А колледжу не будет конца. Там жизнь — постепенный подъем, все прекрасно организовано раз и навсегда, и традиции, и будущее; там не обойтись без уловок и компромиссов. Нельзя же в самом деле считать, будто Толачьян погиб потому, что Арчер Лайтелл волен снять Иетса с должности. И Торп не потому ведь сошел с ума, что много лет назад Иетс стремился читать немецкую литературу на втором курсе!

Они сидели за столиком перед кафе «Гордон», на бульваре Монпарнас. Соломенный стул скрипел от каждого движения Иетса, но встать и взять другой стул было лень.

Тереза опустила руку на колени; он стал тихонько гладить ее по руке.

— Так вы ничего и не смогли для него сделать, — сказала она, — бедняжка…

Иетс не был уверен, относится ли «бедняжка» к Торпу, о котором он только что ей рассказал, или к нему самому. Вероятно, к Торпу; но все равно, — значит, в ней проснулась жалость, в такие минуты женщина всегда готова помочь, а в чем может выразиться помощь женщины?…

Она не отнимала руки. Этот человек смиренно приносил ей в дар свою нежность. Глупый, ненужный подарок, букет цветов, который скоро завянет. Ничего из этого не выйдет, но сейчас их отношения прекрасны.

На глазах у них жил своей торопливой жизнью бульвар. Смеясь, проходили военные всевозможных армий в пилотках и фуражках всевозможных цветов; смеясь, пробегали на высоких каблучках женщины с неимоверно высокими прическами. Жизнь торопливо проносилась мимо них и в то же время словно стояла на месте. Бывают минуты, которые не кончаются, потому что нам не хочется, чтобы они кончались.

— Je t'aime, — сказал он.

Только эти французские слова могли точно выразить его чувство.

Он взглянул ей в лицо. В сумерках, спускавшихся над бульваром, очертания его были особенно мягки: милое лицо, не красивое, но милое и трогательное. Ни за что в жизни он не мог бы ее обидеть.

— Je t'aime, — повторил он.

Она покачала головой, но не ответила.

— Я уезжаю, — сказал он.

— Да? — Она отняла руку. — Скоро?

Они получили приказ утром: одна группа отдела, в состав которой входил и Иетс, направлялась в Верден. В Вердене они будут ближе к фронту. Иетса это вполне устраивало, особенно после поражения, которое нанес ему Уиллоуби. Фронт с его кровью и грязью все же казался ему чище тыла. Там люди ведут себя лучше, не потому, что становятся другими, а потому, что туда не достает тлетворное влияние Парижа и «торжества победителей».

— Скоро ли я уезжаю? Может быть, завтра, может быть, днем позже.

— Куда?

Он солгал, скорее по привычке, чем из недоверия к ней:

— Не знаю. Нам не говорят.

— Я вас больше не увижу? — спросила она тихо и раздельно.

— Нет, Тереза.

Она, казалось, ждала. Он не знал, что еще сказать. Он, конечно, знал, что хотел бы сказать: «Такова жизнь, сегодня — последняя возможность, и дураки мы будем, если упустим ее».

— Это было, как сон, — сказала Тереза.

Ну, конечно. Чего же от нее ждать. Она очень молода, моложе своих лет. А не заговори она про какой-то сон, ведь он, вероятно, выложил бы ей свои соображения.

— Или как стихи, — сказала она. — Наше знакомство, встречи, прогулки…

Стихи. В Париже, летней ночью, на бульваре Монпарнас. Ну и романтика! И он поддался ей. Нет, не то чтобы поддался, просто он не мог заставить себя говорить с этой девушкой начистоту.

— Стихи-то не оконченные? — улыбнулся он.

Она серьезно кивнула головой.

— Но красивые. Вы были очень добры ко мне.

Он потягивал жиденький, переслащенный лимонад. Такой же вкус, как у их «романа». Никому и никогда он не сможет об этом рассказать. Его подняли бы на смех.

Она думала о том, что он опять уезжает на фронт. В него будут стрелять. Она сама была на баррикаде, была на площади Согласия, она знала, что такое свист пули и что такое страх. Но ее страх потонул в радостном подъеме дня победы, в сознании высокой цели их борьбы и в ужасе того, что произошло с ней позднее, в отеле «Скриб». Так, вероятно, бывает в бою: чувство долга заставляет позабыть о страхе.

Но страх за этого человека останется с нею; ничто не облегчит его тяжести. Если б можно было стать совсем маленькой, забраться к нему в карман и быть с ним, тогда ей не было бы страшно. И еще была жалость. Он уедет на фронт, и ему будет очень одиноко, потому что такой уж он человек. Ее мало трогало, какие воспоминания он унес из далекого прошлого; они уже бессильны развеять его одиночество. Вот если бы он знал последнюю строчку стихотворения, завершающую рифму, после которой все становится понятным и законченным, и на сердце легко…

А почему бы и нет? Ведь это так просто?

Ее жестоко обидели, и обида не прошла до сих пор. Но в этом человеке много нежности, он не разбередит чуть затянувшуюся рану.

Она сказала:

— Комната у меня некрасивая. У меня совсем нет денег. Но если вы хотите зайти…

Ее откровенность внушила ему глубокое уважение. Он не сразу нашел нужный ответ. Нельзя было сказать «Ясно, милашка, пошли!» или «Я люблю тебя». Нужно было равняться по той высоте, на которую Тереза подняла их отношения.

Он сказал:

— Спасибо.

Они пошли по бульвару, невольно шагая в ногу. Иетс ощущал ее близость так остро, что подумал: «Никогда еще никто не был мне так близка. Он ощущал в ней уверенность и радость, и ему самому становилось радостно и легко.

Комната оказалась еще хуже, чем он мог себе представить по ее словам, — в третьеразрядной гостинице, обставленная мебелью, уже не пригодной для заведения второго разряда.

И все же кое-какие черточки словно хотели искупить неприглядное прошлое этой комнаты и напомнить о том, что нынешняя хозяйка считает ее своим домом. На шатком крашеном комоде, сохранившем отпечатки множества рук, стоял стакан с цветами — едва раскрывшиеся бутоны белых, красных и чайных роз. Между двумя литографиями религиозного содержания — от пыли, осевшей на стекло и потрескавшиеся золоченые рамы, их дешевая безвкусица не так бросалась в глаза, — висела хорошая репродукция с картины Ренуара, на которую Тереза сейчас же указала, как на свою собственность. Но эти черточки не могли сгладить впечатления бедности, ядовитым запахом которой тянуло от выцветших, рваных обоев и жалких остатков коврика у кровати.

Иетс решил, что оставит ей денег; она сильно нуждается, а он уж сумеет сделать так, чтобы не оскорбить ее.

Он снял китель, повесил его на стул и помог ей снять жакет. Она казалась растерянной и смущенной.

— Ну что, не очень плохо? — спросила она.

— Я бывал во многих комнатах хуже этой, — ответил он с улыбкой, чтобы ободрить ее.

— У меня и книги есть, — сказала она, — только немного. Я почти все свои вещи распродала. Сейчас все так дорого…

Иетсу не улыбалось поддерживать разговор на тему об экономических затруднениях Франции. Он чувствовал, что должен тактично и тонко взять на себя инициативу.

Он положил руки на плечи Терезе и посмотрел ей в глаза. Едва заметно, словно против воли, она подвинулась ближе к нему. Тогда он обнял ее.

И вдруг с потрясающей ясностью она опять все вспомнила. Если бы только он заговорил, сказал бы слово, чтобы разбить это наваждение, как камень разбивает отражение в воде. Но он молчал, и в ней что-то увяло, словно разом засох и свернулся большой зеленый лист.

Она сказала едва слышно:

— Я не могу.

— Но что случилось, родная, почему?…

Она отстранилась от него.

Он замолчал, посмотрел на нее в надежде понять, но ничего не понял…

Он улыбался озадаченно, но все еще терпеливо. А она видела перед собой Люмиса. И все больше удаляясь от Иетса, она в то же время думала: это ужасно, я люблю его, и он никогда мне не простит.

Она знала, что стоит ей выговориться, во всем признаться Иетсу, — и призрак Люмиса исчезнет, может быть, навсегда. Но как рассказать о своем позоре?

Иетс закурил и дал ей сигарету.

— Это просто настроение, — сказал он, — это пройдет.

Она со вздохом покачала головой.

— Не думаю…

Он решительно повернулся к ней.

— Ну, не будем больше ребячиться, Тереза. Мы же нравимся друг другу. Нам было бы так хорошо. Я не знаю, какая мысль не дает вам покоя, но все равно, я не хочу, чтобы что-то встало между нами.

— Бедненький, — сказала она.

— Бедненький, — передразнил он ее.

Она отвернулась и стала смотреть на тщательно спущенную штору затемнения, покрытую фантастическими узорами от времени и дождя.

Он загасил сигарету. Пепельница, когда-то расколовшаяся на четыре куска, была аккуратно склеена.

— Прощайте, Тереза, — сказал он.

Она сжала ему руку.

— Я вас никогда не забуду, — сказала она. — Поцелуйте меня на прощание.

Он поцеловал ее, погладил по голове.

— Я хочу поблагодарить вас, — сказал он. — Без вас мне было бы здесь очень тоскливо. Но теперь мне пора уходить.

Он вышел и неслышно прикрыл за собою дверь. Она сидела неподвижно, чувствуя, что боль, сушившая ей душу, исчезла. Вместо нее было тихое, мягкое чувство, — такое чувство она испытала однажды летом, сидя в маленькой лодке на спокойном пруду, опустив кончики пальцев в воду. Она знала, что Люмис ушел и никогда не вернется, никогда больше не будет ее мучить. Она знала, что пришло исцеление и что исцелил ее Иетс.

Ей было очень хорошо.