1
Бывает, что прошлое врывается в настоящее с необычайной силой. Словно чьи-то руки крепко сжимают тебе череп. Немые свидетели через много лет после смерти обретают дар речи, и голос их звучит так громко, что смолкают шутки и смех, песни и разговоры.
Солдаты из роты Троя, и притом не только самые впечатлительные и серьезные, чувствовали это, когда наступали в районе Вердена. Настроение их породил не только памятник павшим воинам, видный со всех окрестных высот, — огромный каменный солдат, сложивший руки на рукоятке меча, и не только бесконечные ровные ряды крестов, которыми щетинились холмы.
Больше всего поразили солдат окопы, которые все еще уродовали землю. Правда, острые края их обсыпались и поросли травой, но и трех десятков лет оказалось недостаточно, чтобы сравнять их с землей, уничтожить след сотен тысяч людей, истекших кровью в этой бессмысленной, ничего не доказавшей бойне.
Солдаты Троя знали о Вердене очень мало. В год верденских боев большинства из них еще не было на свете. Они слышали об этих событиях в школе или от отцов и дядей, в свое время читавших газетные заголовки, где упоминалось о продвижении на столько-то ярдов и мелькали чудные названия фортов и деревень. Теперь эти чудные названия снова появились на картах. Оказывается, все это действительно существовало, вплоть до неубранных развалин, казавшихся солдатам очень маленькими по сравнению с новыми развалинами, которые они видели и в которые сами обращали города.
В Нормандии и в Северной Франции армия продвигалась по нетронутой земле, на которой веками никто не воевал. Теперь же приходилось идти по таким печальным местам…
А в воздухе уже чувствовалась осень. Прошедшая ночь выдалась совсем холодная. Они, правда, продолжали наступать, но конец войны, казалось, отодвигался все дальше. «К рождеству будем дома!» Как бы не так. Солдаты вспоминали, как они после Авранша мчались по дороге на Париж. Куда девались их уверенность, их надежды? Осталось одно — шагать и шагать вперед.
Они шли среди полей, невозделанных с тех пор, как их пахали снаряды прошлой войны. Моросил дождь, липкой пылью оседая на руках и на лицах. Винтовки, повернутые дулом вниз, стали тяжелее, с мокрых касок по каплям стекала вода.
Город остался в стороне от их пути; в его окружении они не участвовали. Где-то восточнее Вердена они остановились на ночлег. Трой обошел свои взводы. Он заметил, как молчаливы солдаты, и это ему не нравилось; он по себе знал, чем заняты их мысли.
Он сказал:
— Я знаю, о чем вы думаете, потому что сам думаю о том же. Война, будь она проклята, конца ей не видно, а ради чего? Вон окопы остались с тысяча девятьсот шестнадцатого года, — за что в них погибали люди? И неужели через двадцать —тридцать лет по этим местам опять пройдут войска? Вот о чем вы все думаете.
Они смотрели на него — Саймон и Уотлингер, Черелли, Трауб, Шийл и сержант Лестер. Выражение у них было не напряженное, а выжидательное и чуть скептическое. Трой подумал, как они стали похожи друг на друга, на всех лицах лежит отпечаток того, что вместе пережито.
— Готовых ответов у меня нет, — сказал Трой. — И думаю, что никто не мог бы вам ответить. Но возьмите нашу роту. Вот мы остановились на ночлег, и что мы сделали? Выставили часовых, значит, кое-кто из нас жертвует несколькими часами сна ради товарищей. Думаю, что после победы мы должны будем поступать точно так же. Сразу ничему не научишься, у одних это идет быстрее, у других медленнее. Вы постарайтесь чему-нибудь научиться, пока есть время. Война — хорошая школа.
— Разве? — сказал Шийл.
— Тише, — сказал Лестер, — капитан говорит.
— Нет, я кончил. — Трой сдвинул каску на затылок. Сейчас он выглядел моложе своих солдат.
На следующий день под вечер рота Троя подошла к группе строений, в которых, судя по слинявшим вывескам, когда-то помещались французские военные склады; более свежие приметы говорили о том, что здесь хозяйничали немцы. Некоторые из этих строений выгорели внутри и были полуразрушены, другие остались целы. При виде их солдаты оживились. Картина запустения не обманула их; они по опыту знали, что здесь пахнет добычей, сувенирами, — словом, будет чем поживиться.
Лейтенант Фулбрайт, невысокий, с низким лбом и широкими плечами футболиста, шел впереди первого взвода, готовый ко всяким неожиданностям. Фулбрайт поступил в роту уже после Нормандии и не любил рисковать; но, оглядев здания, он мысленно согласился с мнением солдат: немцы ушли, захватив с собой все, что можно, а остальное пытались уничтожить, но не успели.
Людей не было видно; только из одного здания появились несколько французов в огромных меховых шапках, в куртках и штанах на меху и в меховых шубах. Они глупо улыбались, попробовали выклянчить курева и исчезли, как только Фулбрайт крикнул:
— А ну, катись отсюда!
— Хороши зимние вещички, — сказал Лестер.
— Казенное имущество, — произнес Фулбрайт медленно и с сожалением. — Придется, видно, расставить часовых.
— Придется, — подтвердил Лестер. Его это не огорчало, — лишь бы часовые были из третьей роты. Они никого чужого не подпустят, а своим ребятам будет раздолье.
Мысли Фулбрайта, очевидно, шли в том же направлении, потому что он добавил:
— Вы там поаккуратнее, не наткнитесь на ловушку.
Шийл хитро подмигнул:
— Навряд ли, очень уж они быстро драпали. Я ловушку издали чую.
— Лейтенант говорит, что ловушки есть, — сказал Лестер, — значит, надо соблюдать осторожность. Ступай вон к тому зданию, видишь, где окна в нижнем этаже выбиты, будешь его охранять.
— Нашел дурака, — Шийл выплюнул кусок жевательной резинки.
— Бегом марш! — сказал Лестер.
Фулбрайт слушал эту перепалку молча, чуть заметно улыбаясь. Он не сразу, и то только с помощью Троя, разобрался в том, какие люди его окружают, и понял, что дисциплина достигается не изучением устава; но, раз поняв это, он сжился с ротой и стал ее неотъемлемой частью.
— Расставить остальных часовых! — приказал он.
Лестер назначил людей, а взводу крикнул: «Разойдись», и люди мгновенно исчезли, торопясь воспользоваться остатками дневного света.
Из полуразрушенного здания вышли Трауб, Черелли и Шийл — в черных галстуках и немецких матросских шапочках.
— Чего там написано? — спросил Шийл, разглядывая золотые буквы на черной ленте. — Ну и язык!
— «Kriegsmarine», — засмеялся Трауб, — это их военный флот.
— Выбрать якорь! — протяжно крикнул Черелли, балансируя на обломках бетона и покореженных стальных рельс. Он стал вертеть руками воображаемый штурвал. — Полный вперед! Огонь торпедой! Вззз! Есть! Пошел ко дну, чертов сын, со всем экипажем! — Он повернулся к Траубу. — Я к вам по ошибке попал. Я прирожденный моряк. — И добавил мечтательно: — Мне бы на корабль, в море…
— Заткнись, адмирал, — сказал Шийл. Он прислушался. В отдалении прогромыхала скрытая сумерками колонна танков. — Я эту шапку домой пошлю, пусть сестренка носит.
— Да она в ней потонет, — сказал Трауб. — Ей какой номер нужен?
— Вот черт, — сказал Шийл, — я забыл. Да нет, она теперь подросла, ведь у ребят головы тоже растут, а?
— Не так быстро, как ноги.
— Ей будет интересно, — упорствовал Шийл, — я ей напишу, что снял шапку с нациста.
— Детям врать — это не дело, — сказал Черелли. — Взрослым ври сколько влезет, а ребята и без того слишком быстро набираются скверных привычек.
— Так она же не будет знать, что я соврал! — сказал Шийл. Потом он швырнул шапку на землю. — Ну ее к черту, все равно не во что завернуть. Ни минуты свободной нет у человека…
— Ты лучше пройди вон туда, — посоветовал Черелли, — да «освободи» себе парочку меховых вещиц.
Им преградили путь четыре человека, внезапно выступившие из полутьмы. Одежда их — смесь гражданской и военной — была сильно поношена, за плечами винтовки.
Шийл первым увидел их и испугался. Он навел на них винтовку и крикнул:
— Стой!
Все четверо остановились. Первый протянул вперед руки ладонями вверх — либо в знак приветствия, либо чтобы показать, что в руках у него ничего нет.
— Здорово, американцы! — сказал человек, улыбаясь широко и радостно.
— Ни с места! — крикнул Шийл. Он сделал знак Траубу и Черелли заходить с флангов, в то время как неизвестный, видимо, главный в своем маленьком отряде, осторожно шагнул вперед.
Указывая на себя, он сказал:
— Русский! — Потом указал на двоих из своих товарищей и повторил: — Русский, — а о третьем сказал: — Поляк! — Потом опять улыбнулся и хлопнул Шийла по плечу с такой силой, что тот зашатался.
Шийл смущенно поглядел на русского; тот был немногим выше его, но какие плечи! Какие крепкие руки и ноги!
Русский ткнул себя в грудь и представился:
— Ковалев! Андрей Борисович Ковалев! — Потом вопросительно посмотрел на Шийла.
— Шийл, — ответил тот.
На этом разговор прервался. Продолжить его следовало Шийлу, а он не знал, что сказать.
Наконец он сообразил, что нужно известить Лестера или лейтенанта. Но когда он попросил Черелли сходить за ними, тот фыркнул:
— Где это я их буду искать? — и Шийл понял, что их действительно не найти, раз они охотятся за меховыми куртками в каком-то из полутора десятков домов.
— Нечего рассуждать! — крикнул он Черелли и Траубу. — Отберите у них винтовки, и пошли! — Он потянулся к оружию Ковалева. Большая рука русского крепко обхватила ствол винтовки.
— Давай, давай, — сказал Шийл и потянул винтовку к себе.
Русский, не разжимая пальцев, покачал головой, дружелюбно, но твердо.
Шийл растерялся. Без нужды лезть в драку с такими людьми ему не хотелось. Он нехотя отпустил винтовку, русский улыбнулся.
Шийл подтолкнул его вперед. Ковалев послушался: высоко держа голову, он двинулся с места легким шагом человека, привыкшего к большим переходам.
Командный пункт роты помещался неподалеку, в маленьком доме на дороге, ведущей к складам. В углу на скамье несколько солдат играли в карты. Трой накладывал в плиту дрова, а какая-то старуха в синем переднике суетилась с кастрюлями и чайниками, стуча деревянными подошвами по каменному полу.
Трой поднял голову, не выпуская из рук полена.
— Я к вам привел этих людей, сэр, — доложил Шийл. — Кажется, русские.
— Дело! — сказал Трой. — Пусть сдадут оружие старшине.
— Насчет этого, сэр, вы лучше сами с ними поговорите, я уже пробовал. — И озабоченный тем, как бы поскорее вернуться к меховым курткам, Шийл добавил, что он поставлен охранять склады.
— Ладно, — кивнул Трой. Шийл и Черелли ушли; Трауб остался, предвкушая тепло и кофе.
Трой оглядел четырех незнакомцев. По их измученным лицам видно было, что они много пережили. Недоверие Троя быстро растаяло. Немец, или человек, служивший немцам, не был бы таким тощим и не было бы у него в глазах такой спокойной уверенности и надежды, как у этих людей.
Трой выбрал из четверки того, в котором всего заметнее была военная выправка, и знаком подозвал его к столу.
Русский отдал честь:
— Сержант Ковалев, Андрей Борисович. — Потом, взяв протянутую руку Троя, пожал ее крепко и сердечно.
Трой указал на стул.
— Вы по-английски говорите?
Ковалев улыбнулся.
— Не понимаю.
— Как?
— Не понимаю. Nicht verstehe! — У-у… — Трой был озадачен.
— Deutsch! Ich spreche deutsch! — сказал Ковалев.
Из угла, где играли в карты, Трауб крикнул:
— Он говорит, что знает по-немецки!
— Так идите сюда! — нетерпеливо сказал Трой.
У Трауба с русским завязался оживленный разговор. Трой перебил их:
— Мне нужно узнать, как они сюда попали.
Трауб дал Ковалеву сигарету и продолжал его расспрашивать. Отвечая на вопросы, Ковалев достал из кармана большой нож, разрезал сигарету на три равных кусочка и отдал своим товарищам.
Трой посмотрел на русского, тот ответил на его взгляд и улыбнулся.
— Знаю, — сказал Трой, словно Ковалев мог понять его, — это свинство с моей стороны. — Он вытащил из вещевой сумки пачку сигарет и протянул Ковалеву.
— Спасибо!
— На здоровье… товарищ!… Как там кофе, готов?
Трауб пересказал Трою историю Ковалева.
Ковалев служил сержантом в русской морской пехоте, участвовал в обороне острова Эзель при входе в Рижский залив, был тяжело ранен и попал в плен к немцам. Он бежал и пробрался к своим.
— Как же он оказался здесь? — спросил Трой.
— Партизан, — объяснил Трауб. — Его послали за линию фронта партизанить. В Риге немцы схватили его и пытали.
— Заливает! — сказал Трой.
Он привык к иной войне — более упорядоченной, более цивилизованной. Пленных не пытают! Партизаны — это романтика, пропагандистская выдумка в советских киновыпусках последних известий, которые он смотрел в Штатах.
Трауб сказал что-то Ковалеву. Тот снял свою тонкую, заплатанную на локтях куртку. Под ней оказалась чисто выстиранная полосатая тельняшка. Он стянул ее через голову и повернулся к Трою спиной. Спина тоже была полосатая, только полосы были не синие, а красные.
Трауб поглядел на эту спину. Из угла подошли картежники и тоже стали смотреть.
Трой судорожно проглотил слюну.
— Скажите ему, пусть оденется. Скажите, что я ему верю.
Трауб перевел:
— Он хочет, чтобы я вам сказал, капитан, что он убил много немцев. Они работали в шахте в Лотарингии. Они оттуда бежали и голыми руками убили нескольких немцев. Потом взяли у них оружие и этим оружием убили еще много немцев.
Трой протянул палец к поясной пряжке Ковалева.
— Советская! — сказал Ковалев. — Советская морская пехота! — Он показал Трою серп и молот.
Трауб объяснил:
— Это все, что у него осталось от своего обмундирования — тельник и пряжка. Даже немцы не смогли их отнять.
Трой задумчиво подал Ковалеву кружку кофе.
— Трауб! Скажите, что мы его обмундируем с ног до головы. У нас тут целый склад германского военного флота, прекрасные вещи — брюки, кители и все прочее.
Ковалев, с упрямым огоньком в глазах, сказал что-то Трою.
— Он хочет воевать, — перевел Трауб.
Трой, сдержав улыбку, велел Траубу объяснить, что Ковалева и его спутников отправят в Верден, и там другие американцы решат, что ему делать дальше.
— Воевать? — сказал Ковалев.
— Да, да.
— А теперь, Трауб, скажите ему, что винтовки все-таки нужно сдать. Нельзя терпеть такое в нашем тылу.
Трауб попытался разъяснить его слова Ковалеву.
— Воевать? — спросил тот снова и развел руками в знак того, что уже совсем ничего не понимает.
Трой в глубине души соглашался с логикой русского. Но отобрать винтовки он был обязан.
2
Иетс и Бинг шли по двору лагеря для перемещенных лип в Вердене. Иетс застегнул воротник шинели. Потом он поглядел на небо, по которому сильный ветер гнал рваные, грязно-серые тучи.
— Видно, сегодня так и не прояснится.
— Видно, что так, — сказал Бинг и заговорил о другом. — Вы добились от администрации молока?
— Нет.
— Почему?
Иетс досадливо вздохнул. Он пытался уже в третий раз, и все напрасно.
— Официально здесь распоряжаются французы, они говорят, что у них нет молока. Тогда я пошел к майору Хеффернану, а Хеффернан говорит, что пробовал достать молочный порошок на наших складах, но ему не дали, потому что лагерь французский.
Бинг ничего не сказал. Он стал пробираться между двумя глубокими лужами, поскользнулся и выругался. Двор был немощеный. В свое время, когда в окружавших его одноэтажных казармах размещались французские войска, землю накрепко утрамбовали тысячи солдатских ног: здесь часами маршировали взад и вперед, делали равнение направо и налево, проходили обучение по отделениям и повзводно. Но то было давно. Армия, утоптавшая этот двор, была побеждена и разбита. Солнце и непогода много потрудились над казармами — продырявили крыши, изрезали трещинами стены, разбили окна А теперь шел дождь, шел уже много дней — унылый осенний дождь Восточной Франции, что затягивает и небо, и душу безысходной тоской.
Над единственным крепким каменным зданием, где помещалась администрация лагеря, уныло свисали вниз намокшие флаги — французский, американский и английский, — лишь изредка при порывах ветра взлетая и хлопая о флагштоки. Среди огромных луж, поверхность которых непрестанно рябилась от новых капель дождя, кучками бродили мужчины и женщины, иногда с детьми, втянув голову в плечи, подняв воротники жиденьких курток, засунув руки в карманы поношенных пальто и брюк.
— Ну, знаете, лейтенант, — сказал Бинг, — если это свобода, — немногого она стоит.
— А по-вашему, как, отпустить их на все четыре стороны? огрызнулся Иетс. — Их нужно разбить на группы, проверить, организовать…
— Но как они живут!
— А как они, по-вашему, жили до сих пор?
— Тем более! — упорствовал Бинг.
Иетс вспылил:
— Да замолчите вы, черт вас возьми! Я же делаю, что могу.
— Да, сэр, наверно, так, — согласился Бинг. Бинг видел, как именно Иетс «делает, что может» — набирает полные карманы конфет и раздает их детям, выбирая самых худых.
Иетс уже в течение двух дней опрашивал обитателей лагеря, количество которых все время росло, и убедился, что бьется головой об очень мягкую, эластичную стену. Майор Хеффернан, состоящий при администрации лагеря для связи с американской армией, сыпал обещаниями, французское начальство тоже, все выражали желание помочь, и все объясняли, почему это не в их силах. Каждый день, перед тем как идти завтракать, Иетс надоедал кому-нибудь из администрации и уходил, облегчив свою совесть ровно настолько, чтобы еда не стала ему поперек горла. И каждый раз, как он снова оказывался в лагере среди перемещенных, ему становилось тошно от одной мысли о съеденном завтраке.
Официально в задачу Иетса и Бинга входило опросить возможно больше перемещенных лиц, чтобы собрать данные об их взглядах, настроениях и моральном состоянии. В Вердене отдел впервые столкнулся с этим порождением гитлеровской Европы. Миллионы людей еще томились в рабстве за линией фронта и по всей Германии.
Иетс старался ничего не чувствовать, — время военное, ему поручена определенная работа. Но перед глазами у него были дети со старческими лицами и вздутыми животами, дети, которые, вместо того чтобы шумно резвиться, разыскивали что-то в грязи двора или жались у кухонного навеса, раскрыв рот и вдыхая запах кипящей капусты. Были старики и старухи с детскими лицами и черными от грязи морщинами на шее и на лбу, норовившие потянуть его за рукав, обдавая его кислым запахом заплесневелой одежды и немытого тела. Были женщины, либо худые как скелеты, либо распухшие от картошки, почти все босые, с черными, сломанными ногтями на пальцах ног, месивших жидкую грязь. Были заросшие, голодные мужчины, смотревшие на него со смешанным выражением надежды и недоверия, одни — вконец запуганные, другие — несмотря ни на что, сохранившие собственное достоинство.
— Когда-то у них был родной дом, — сказал Бинг, готовый снова пуститься в рассуждения о необходимости принять меры.
— Это было давно, — сказал Иетс. — Мы имеем дело с совершенно новым явлением. Поймите, сейчас появляется новый сорт людей — люди бараков. Немцы забрали их, поселили в бараках и заставили работать, сведя их существование к минимуму — немножко сна, миска супа и работа, сколько хватит сил. Мы хоть не заставляем их работать. Ругайте немцев, если непременно хотите кого-то ругать, а нам дайте хоть немного разобраться.
Иетс замолчал, с удивлением заметив, что говорит Бингу примерно то же, что сам слышал от Хеффернана.
— «Разобраться»! — передразнил Бинг.
— А как же? Кто мог знать, что их будет так много?
— Ну, хорошо, — сказал Бинг. — Мы делаем, что можем. Импровизируем. Но ведь это только начало. Что мы предпримем, когда у нас на руках будут не тысячи, а миллионы этих перемещенных лиц? А как быть с немцами?… Разве мы не знали, что представляет собой Европа?
Иетс ухватился за слово «импровизируем».
— Импровизировать — это наша специальность, — сказал он. — Американская изобретательность. Вы не родились в Америке, поэтому, наверно, не чувствуете этого. А мы экспромтом освоили целый материк.
Бинг не ответил. Он мог бы возразить, что здесь нельзя провести параллель с наступлением американцев на прерии и леса Дикого Запада. Что немцы, снимая этих людей с места, действовали по плану, а следовательно, для того чтобы исправить зло, сделанное немцами, и, может быть, создать что-нибудь получше, тоже нужен план. Он не ответил потому, что Иетс в сердцах исключил его из числа американцев и лишил права говорить от их имени; выходило, что Бинг не способен проникнуться пресловутым духом пионеров, якобы помогающим американцам находить готовые рецепты для всего человечества.
Испанец Мануэль говорил по-английски медленно, но почти без ошибок. Речь его часто прерывалась глухим, свистящим кашлем, и он сплевывал в синий платок, который держал в руке. Рука, несмотря на смуглую кожу, казалась почти прозрачной.
— Нас осталось очень мало, — сказал он. — Мы солдаты. Мы сражались на Хараме, в Каталонии, в Пиренеях. Каковы ваши планы в отношении нас?
Иетс посмотрел на его иссохшее тело, на ввалившиеся глаза.
— Я не знаю. Не знаю, есть ли вообще какие-либо планы. Вы теперь находитесь в свободной Франции, этот лагерь французский, может быть, французы уже что-нибудь решили. Я у них спрошу.
— Нет, не решили, — сказал Мануэль спокойно. — К тому же мы им не верим. Они нас предали, выдали нас немцам, — вы знаете, что на Хараме мы несколько недель сдерживали атаки немцев?
— Прошлое едва ли вам поможет, — отвечал Иетс. — Сейчас нужно считаться с настоящим, с новой обстановкой.
— Но мы так и делаем, — сказал Мануэль и закашлялся. — Простите. Раньше у меня было прекрасное здоровье, я был капитаном испанского торгового корабля. Я не о себе забочусь, я-то скоро умру, а вот другие. Им некуда деваться. Когда вы выиграете войну, все уедут к себе на родину, а мы этого не можем.
Это был конченый человек, он ничего не требовал. Но вся его фигура, когда он сидел перед Иетсом на перевернутом ящике, в изорванной, засаленной куртке и связанных бечевкой башмаках, казалась живым упреком.
— Чего вы хотите? — спросил Иетс.
— Мы хотим вступить в вашу армию. Мы солдаты. Мы давно, очень давно не держали в руках оружия, но наверстать недолго! Дайте нам возможность сражаться.
— Но ваша страна нейтральна.
— Наша страна в союзе с вашим противником, лейтенант.
— Простите, я не подумал.
— Лейтенант, вы американец. Мы сражались и за вас. Вы нам не помогли. Мы проиграли войну.
Странно, подумал Иетс, то же самое говорила Рут.
— Мы перешли Пиренеи в поисках места, где бы приклонить голову, — продолжал Мануэль. — А тут пришел к власти Петэн. Вы сами знаете, что было после. Не дайте нам заживо сгнить здесь, мы этого не заслужили.
— Поверьте, я вам сочувствую всей душой.
— Нам нужны постели, еда, одежда.
— Давно ли вы здесь? Потерпите немного. Вы же солдат. Вы понимаете, какая сложная вещь — война. В первую очередь мы должны снабжать свою армию. Имеются организации по оказанию помощи…
Испанец поежился.
— Благотворительность? — заговорил он с усилием. — Мы считали, что у нас есть кое-какие права. Мы были рабами — пусть. Мы и жили и работали, как рабы. Немцы не забыли боев на Хараме. Потому нас и осталось так мало.
— Теперь-то вы свободны. — Иетс сказал это искренне, ему хотелось помочь испанцу.
Тот засмеялся, но смех прервался кашлем, от которого все тело его судорожно скорчилось и по щекам покатились слезы. Другие испанцы, державшиеся до сих пор поодаль, подошли ближе. Один из них потряс Мануэля за плечо. Судороги прекратились. Несколько секунд Мануэль сидел с закрытыми глазами.
Потом он сказал:
— Не взыщите. Меня много били, поэтому у меня бывают припадки, не могу сдержать себя.
— Чему вы смеялись?
— Разве я смеялся? Нет. А если бы и смеялся? Смеюсь от радости. Рад, что я свободен. Вы знаете, что такое чувство свободы? Мы вот с ними испытали его однажды, давно, на Хараме.
Он понурил голову.
Иетс увидел, что на макушке у него лиловый шрам, глубокий, с неровными краями.
— Я постараюсь что-нибудь для вас сделать, — сказал он. — Поговорю с администрацией лагеря.
— Мы будем вам благодарны, — сказал Мануэль.
Иетс мог бы отказаться от этой работы. Девитт не стал бы возражать, если бы он сказал, что не справляется, и изложил бы причины. Но он сам не хотел бросать начатое дело, потому что все еще надеялся принести какую-то пользу и потому еще, что новые люди занимали теперь его мысли и реже вспоминался Торп на полу своей камеры, Уиллоуби, выходящий из кабинета Березкина и пресекающий его, Иетса, попытки раскрыть правду, и Тереза в вечер их последнего свидания, да, и Тереза.
По дороге из Парижа в Верден Иетс часто спрашивал себя, почему он так покорно подчинился тогда ее настроению. Чем дальше отодвигался Париж, тем меньше он понимал, почему упустил то, что уже было у него в руках.
Он хотел забыть Терезу, хотел забыть Рут, хотел забыть прошлое. Он зарывался в работу. Но работа наталкивала его все на те же проблемы.
Иетс думал: если когда-нибудь наступит мир, этим людям — и испанцам и остальным — придется позабыть о прошлом и начать все сначала. Но разве это возможно?
Нам пришлось бы учить их, руководить ими. Но с чего начать? И кто будет учить? Кто будет руководить?
Может быть, майор Уиллоуби?
Он вошел в барак № 8, к русским. В первой комнате было полно народу, мужчин и женщин. Все они посмотрели на него, когда он вошел, но не проявили особого любопытства. В других бараках к нему сейчас же бросались с просьбами, наперебой стараясь привлечь его внимание. Здесь люди вели себя сдержанно.
Они дали ему осмотреть комнату: угол, которым не пользовались, потому что крыша протекла и вода капала в подставленные жестянки; тонкие подстилки из грязной соломы, служившие постелями; двухъярусные нары, и на них вместо матрацев — мешки с соломой. Они, видимо, предназначались для семейных, так как были завешены мешковиной и листами бумаги.
Иетс молча обошел комнату. Он попробовал улыбнуться и увидел, что кое-кто из людей, сгрудившихся на соломенных подстилках, улыбнулся ему в ответ. Он чувствовал, что много глаз следят за каждым его движением. Потом он стал различать отдельные детали. Изможденная женщина кормила грудью исхудалого младенца, с натугой тянувшего из нее последние капли молока. Мужчина неопределенного возраста смотрел на нее, посасывая пустую трубку, и кивал головой, словно подбодряя женщину в ее непосильном труде.
К Иетсу подошла босая, коротко остриженная девушка с серьезным лицом. Когда в ответ на ее русскую речь он покачал головой, она перешла на немецкий.
— Не люблю говорить по-немецки, — сказала она.
— Едва ли стоит переносить нелюбовь к какому-либо народу на его язык, — сказал Иетс менторским тоном. — Ведь это язык Гёте… впрочем, вы, вероятно, о нем не слышали… — он умолк.
— Я о нем слышала, — сказала девушка. — Я когда-то училась в Киевском университете.
— А я до войны был преподавателем, — сказал Иетс. — Значит, вы должны со мной согласиться, во всяком случае насчет Гёте.
— Посмотрите на нас, — сказала девушка, — вот как с нами обошлись его соотечественники.
— Я знаю.
— Вы смотрите на мои волосы? — спросила она. — Меня обрили.
— Они отрастут, — сказал он помолчав.
— Отрастут, — подтвердила она.
— Зачем вас обрили?
— Кто говорит, потому что немцам нужны были волосы, кто говорит, чтобы мы не убежали. Но мы все-таки убежали.
— Вас было много? — спросил Иетс.
Девушка указала на группу женщин, сидевших посредине комнаты на каком-то возвышении.
— Некоторые и сейчас здесь. Мы три дня шли пешком.
— А мужчин с вами не было? — спросил Иетс.
— Почти не было. Мужчины ушли за два дня до нас, когда немцы стали нервничать. Они сняли немецких часовых, забрали их оружие и ушли.
— Где это было?
— В Роллингене. Мы работали в шахте.
— Вы работали в шахте? И эти женщины тоже?
— Да.
— Под землей?
— Да.
«Крепкая, видно, девушка, — подумал он. — Вернее, была крепкая до того, как ее поставили на эту работу».
— Сколько часов в день? — спросил он.
— Десять, иногда двенадцать. Но мы не особенно надрывались, — добавила она с коротким, злым смешком.
— Разве с вас не требовали определенного количества руды?
— Это все улаживал Андрей.
— Кто такой Андрей?
— Он был у нас приемщиком, — объяснила она. — Его сейчас здесь нет. Он ушел с другими мужчинами. Я не знаю, где он. Андрей все и организовал.
— Он, видно, молодец, — сказал Иетс снисходительно.
— Он нас учил, — сказала девушка. — Шахта принадлежала какому-то французу, но руду забирали немцы.
— Делакруа? — спросил Иетс.
— Может быть, я не знаю. Все они друг друга стоят.
— Да, нужно полагать, что так, — сказал Иетс с убеждением. В голосе его прозвучала ненависть. Девушка подняла голову, и он прочел в ее глазах, что разногласие по поводу Гёте забыто.
Она подвела его к своим товаркам. Ему принесли ящик, он сел, расстегнул шинель, — словом, устроился по-домашнему.
Она представила его женщинам:
— Этот американский офицер пришел посмотреть, как мы живем. — И добавила, обращаясь к Иетсу: — До сих пор нами еще никто не интересовался.
Иетс не мог им сказать, что его задача — опросить их, а не облегчить их участь. И вдруг он заметил, что они уже не смотрят на него; даже киевлянка отвернулась куда-то в сторону.
Иетс тоже оглянулся.
В дверях стоял могучего вида мужчина; он с радостной улыбкой раскинул длинные руки, словно желая обнять сразу всех обитателей комнаты.
— Андрей! — ахнула девушка из Киева и бросилась к нему. — Ой, Андрей!
Он обнял ее — не как влюбленный, а скорее как защитник и покровитель. Рядом с ним она казалась очень маленькой, ее стриженая головка едва достигала его груди в том месте, где в вырезе синей матросской блузы видны были синие полоски тельника.
Она быстро и взволнованно заговорила по-русски, он, успокаивая, похлопал ее по плечу. Раздвинув рукой женщин, окруживших его плотным кольцом, он наконец вошел в комнату.
Иетс по-прежнему сидел на своем ящике. Так это и есть Андрей, учитель, организатор, тот, что ушел с мужчинами. Он держался, как настоящий военный, очень прямо и вместе с тем свободно. Волосы его, светло-русые, густые, невьющиеся, ежиком торчали над крепким квадратным лбом. Рот у него был небольшой, красивой формы подбородок, как и лоб, квадратный и решительный. Он поморгал, привыкая к полумраку комнаты, потом шагнул вперед и стал перед Иетсом, дожидаясь, пока тот обратится к нему.
В этом человеке было что-то до того значительное, что Иетс не мог пройти мимо него. К тому же он представлял и особый интерес. Вероятно, он пережил то же, что тысячи других перемещенных лиц в этом лагере. Как ему удалось сохранить такую бодрость, такую силу духа? И много ли таких, как он?
— Я — офицер американской армии, — сказал Иетс по-немецки, острее, чем когда-либо, чувствуя всю нелепость положения, при котором два союзника вынуждены объясняться на языке своего общего врага.
Он думал, что студентка будет переводить, но Андрей отвечал сам:
— Я сержант советской морской пехоты, Ковалев Андрей Борисович.
— На вас отличная форма, — заметил Иетс. — Неужели сохранилась с начала войны?
— Нет, — рассмеялся Ковалев. — Это мне дал один американский капитан. Когда мы с товарищами, — он указал на мужчин, стоявших позади него, и Иетс только тут заметил, что Ковалев пришел не один, — когда мы с ними добрались до американской заставы, у нас ничего не было, только лохмотья да винтовки. А теперь вот как одели.
Он пощупал свои брюки.
— Ничего сукно. Со складов германского флота… А вот это — советское! — Одной рукой он хлопнул по поясной пряжке, другой — по тельнику на груди. — Их у меня никто не мог отнять.
— Как ты сюда добрался? — спросила девушка. — Что ты делал, после того как ушел из шахты?
Ковалев отвечал не спеша, обращаясь к Иетсу:
— Мы убивали немцев. Мы жили в лесах, передвигались ночью. Партизаны — в Америке это тоже так называется? Меня этому обучали; нас много таких. Вот и пригодилось. За два дня мы набрали столько германского оружия, что девать было некуда. Мы могли бы долго так жить. Но я сказал своим: пора возвращаться в Красную армию. Пойдем к американцам, скажем, кто мы есть, и они нас отправят домой.
Едва ли он так наивен, подумал Иетс. Или у него такие странные представления о войне?
Он сказал:
— Боюсь, что это не так просто, Ковалев. Раз вы в этом лагере, вы являетесь перемещенным лицом, как и все остальные…
Ковалев небрежно повел рукой. Видимо, слова Иетса не испортили ему настроения. Ему, вероятно, доводилось решать и более трудные задачи.
— Ладно, там видно будет, — сказал он.
— А много было партизан, — спросил Иетс, — или только ваша группа?
— Один раз мы встретили французских партизан. Они четыре месяца провели в лесу, а вооружены были только старыми винтовками, и то не все. А мы сражались четыре дня, и у нас было два пулемета, а винтовок и боеприпасов хоть отбавляй. Пулеметы я оставил французам.
Женщины слушали, одобрительно кивая головой. Они были уверены, что кто-кто, а их мужчины сумеют за себя постоять.
Девушка сказала:
— Расскажи американскому офицеру, как мы устроили забастовку.
— Где вы устроили забастовку? Когда? — оживился Иетс. Если была забастовка, значит, в германском тылу много людей, подобных Ковалеву. Ведь именно за такими сведениями Иетс и направлен в этот лагерь.
Ковалев ответил девушке:
— Ты сама расскажи. Я устал. — И, не дожидаясь возражений, закрыл глаза.
— Он не любит говорить о себе, — сказала девушка. — Это было в Роллингене первого мая, вы ведь знаете, Первое мая — большой праздник. Вот Андрей и сказал — будем праздновать. Мы далеко от Советского Союза, мы пленные и рабы, но мы покажем немцам, что так не всегда будет. Мы жили в бараках, за городом. Перед каждой сменой нас отвозили на шахту поездом. Утренняя смена начиналась в пять часов. Мы собрали всю красную материю, какую могли найти, девушки отдавали белье, косынки, потом у нас были краденые немецкие флаги, мы свастику вырезали, а красное поле осталось. И когда первомайский поезд подкатил к шахте, из всех окон развевались красные флаги, наши флаги, рабочие, вы понимаете?
Иетс потер свои пальцы. Он не одобрял демонстраций, и в данном случае она не принесла никакой практической пользы.
— В шахте, — продолжала девушка, — полицейские отобрали у нас флаги и разорвали. Они бы нас застрелили, но кто бы стал тогда работать? Мы спустились под землю, но работать не стали. Мы устроили митинг, и Андрей сделал нам доклад о Первом мая, о его значении, и говорил, что мы — тоже солдаты и сражаемся плечом к плечу с Красной армией…
Иетс представил себе этот митинг под землей, в полутемном штреке, лица, обращенные к Ковалеву. В своем единстве они, даже будучи рабами, представляли собой силу. Он смутно позавидовал им. Они знают, за что борются.
Он вспомнил листовку Четвертого июля: я пошел к Фарришу и наговорил ему всякого вздора, чтобы убедить его и всех остальных не сообщать противнику, что мы, в некотором роде, тоже знаем, за что боремся…
Девушка продолжала рассказывать:
— Тогда они отобрали нескольких женщин и посадили в одиночки — и меня, и вот эту, Дуню. Они нас морили голодом и пытали, все хотели узнать, кто организовал забастовку. Но так ничего и не узнали.
Ковалев открыл глаза.
— С голоду вы не умерли, — сказал он.
— Нет, — сказала девушка. — Мы за все время у немцев столько не ели. О нас Андрей заботился.
— Что об этом говорить, — сказал Ковалев.
«Чем силен этот человек? — думал Иетс».
— Мне здесь не нравится, — услышал он голос Ковалева. — Я здесь не останусь.
Ковалев уже не казался Иетсу наивным. Иетс понял: здешний лагерь — то же медленное умирание, на какое обрекли этих людей немцы.
— Мне вы об этом не сообщайте, — улыбнулся он. — Но дайте мне честное слово, что пробудете здесь еще сутки. Завтра я приду сюда за вами. Я хочу, чтобы вы рассказали нашим о том, что видели и что сделали. После этого я доставлю вас обратно в лагерь, а там — поступайте, как хотите.
Он почувствовал, что Ковалев остановил на нем испытующий взгляд.
— Это приглашение на обед, — сказал Иетс и подумал, что скажут Уиллоуби, Девитт и все остальные, когда он появится в офицерской столовой с русским матросом.
— Я принимаю, — сказал Ковалев. — Принимаю от имени моих товарищей, потому что всех нас вы, понятно, не можете пригласить.
3
Бинг увидел, как Иетс показался в дверях одного из бараков, и окликнул его. Вид у Иетса был усталый и расстроенный.
— Хорошо, что я нашел вас, лейтенант, — сказал Бинг. — Мне нужно вам кое-что сообщить.
— Что случилось?
— Ничего не случилось. Во-первых, у меня там одна особа вас дожидается.
— Что, что такое?…
— Очень миленькая, лейтенант.
— Знаете что, Бинг, я — более чем снисходительный офицер, думаю, что вы в этом убедились. Я и с вами, и со всеми вообще обращаюсь по-человечески, как с взрослыми людьми. Но устраивать мою личную жизнь — это уж черт знает какое нахальство с вашей стороны. Об этом я сам позабочусь.
— О'кэй, пусть дожидается!… Я вовсе не хотел лезть в ваши дела. — Бинг порылся в карманах, извлек смятую пачку сигарет и закурил. — А второе дело — насчет одного слуха, а может, это и не просто слух. Я узнал от того сержанта военной полиции, который забрал себе белокурую польку. Ее тоже включили в список, но он добился, чтобы ее вычеркнули.
— Какой список? Какая полька?
— Тут собираются отправить целую партию этих перемещенных туда, откуда они явились, — в шахты.
Бинг замолчал. Иетс стоял неподвижно, потирая пальцы.
Вдруг глаза его сузились, и он резко спросил.
— Вы сказали, что меня дожидается какая-то особа? Где? Здесь, в лагере?
— Нет, конечно, за воротами! — Бинг только сейчас понял: Иетс заподозрил его в том, что он предлагает ему какую-то женщину из перемещенных. — Я этими делами не занимаюсь, лейтенант!
— «Особа»! Вы знаете, как ее зовут?
— Конечно, знаю. Она мне сказала — Тереза Лоран; и не будь она так увлечена вами, я бы и сам не прочь познакомиться с ней поближе.
— Тереза! — У Иетса заколотилось сердце; ему казалось, что и все кругом слышат каждый его удар. Унылый, серый лагерь словно растаял; он стоял один среди широкого поля, и Бинг, маячивший у него перед глазами, растворился в воздухе, как дымок.
— Где она? Как она сюда попала? Где вы ее встретили? — Он зашагал прочь от Бинга. Тот бросился его догонять.
— Вы не волнуйтесь, лейтенант. Она дожидается, за воротами. Вы идете в обратную сторону!
— За воротами… ах, да. Это не здесь… — Иетс улыбнулся. — Она здесь и дожидается, за воротами.
— Лейтенант! А как же насчет перемещенных?
Иетс послушно остановился.
— Здесь нужно что-то предпринять. Только что они были рабами, а теперь…
Иетс не понял ни слова. Он опять зашагал прочь, прямо через двор, налетая на людей, когда те не успевали посторониться.
Бинг бежал рядом с ним.
— Может, вы бы поговорили с полковником? Вы хотя бы попросите его… Да подождите немножко, лейтенант! Не убежит ваша девушка. Раз уж приехала сюда из Парижа, подождет еще немножко.
— Где вы ее встретили?
— Перед нашим домом. Я только вышел, чтобы идти сюда, а она меня остановила и спрашивает, не знаю ли я, где сейчас лейтенант Иетс, Дэвид Иетс.
Иетс кивнул головой.
— Дэвид Иетс.
— Я сказал, как не знать, мадемуазель, пойдемте со мной. Вот и все. Очень просто, верно? Может быть, мне самому поговорить с полковником Девиттом? Даже если в шахтах нужны рабочие…
— Как она оказалась у нашего дома? Приехала из Парижа…
— Да не знаю я! Вы ее сами спросите. Вы мне скажите, что мне предпринять по поводу перемещенных.
— Перемещенных?
О черт, заело, подумал Бинг.
— Я вот что сделаю, — предложил он. — Я скажу полковнику, что вы послали меня к нему с докладом по этому вопросу.
— По какому вопросу? Вы о чем?
— Да эта их мерзкая затея — опять послать перемещенных на работу…
На лице Иетса наконец мелькнул проблеск понимания.
— Я этим займусь… погодя.
— Разрешите мне этим заняться, сэр.
Они были уже близко от ворот. Только угол здания администрации скрывал от Иетса ворота, часовых и Терезу.
Он увидел ее раньше, чем она его. Отчаявшись, она уже перестала заглядывать в ворота и отошла подальше от любопытных французских часовых. Он увидел ее сквозь железную решетку ворот. Увидел знакомую хрупкую фигурку, пышные волосы под черным беретом. Он проскочил мимо часовых и окликнул:
— Тереза!
Она обернулась.
Все случилось совсем не так, как он себе представлял. Они не бросились друг к другу, а стали сходиться медленно, почти робко, словно шли по узкому, непрочному мосту.
И только когда он обнял ее и почувствовал, как ей с ним легко, он наконец поверил в реальность этой минуты.
— Я так счастлив, — сказал он.
Ответа ее он не разобрал. Она сказала что-то по-французски, очень быстро, точно лаская его каждым своим словом.
Тогда он поцеловал ее. Французские часовые скромно отвернулись в сторону.
— Как замечательно все получилось! — воскликнула Тереза. Они быстро шли прочь от лагеря.
— Да, — сказал Иетс, не задумываясь. Ему ни о чем не хотелось думать. Его, конечно, интересовало, как она очутилась в Вердене, как нашла дом, где был расквартирован отдел; но он не торопился с расспросами, ему достаточно было ее присутствия и твердой уверенности, что преграда, разделявшая их в Париже, исчезла без следа. А Тереза захлебывалась от сознания, что они нашли друг друга, и от гордости, что она не убоялась войны и своими силами одержала победу.
— Когда ты от меня ушел… — начала она. Он прижал к себе ее локоть.
— Я знаю, тебе неприятно об этом вспоминать, — сказала она, — я больше никогда не буду, это последний раз. Когда дверь закрылась и я осталась одна, я вдруг поняла, что люблю тебя и что стена, которая стояла между нами, рухнула. Она потому рухнула, что ты ушел. Если бы ты тогда остался, я ни за что, ни за что не приехала бы к тебе.
Он хотел возразить, но она сжала его руку.
— Мне мешала одна вещь, но теперь я об этом забыла. Это ушло и из твоей и из моей жизни, и нам нечего об этом тревожиться.
Он и не думал тревожиться. Никогда еще он не испытывал такого победного ощущения власти над собственной жизнью.
— Ты не сказал мне, куда уезжаешь.
— Я не мог сказать, дорогая. Это запрещено.
Она кивнула.
— Я пошла в отель «Скриб» справиться о тебе. Я думала, может, найду там кого-нибудь, кто тебя знает и скажет мне, куда тебя послали.
Она не сказала, что искала Люмиса, что готова была снова встретиться с ним, лишь бы узнать, как отыскать Иетса. Но Люмиса в отеле «Скриб» не оказалось.
— Ты здесь, значит, все хорошо, — сказал он.
— Мне помогла одна американка, — продолжала Тереза. — Она пишет в газетах. Ее зовут Карен Уоллес. Она очень хорошо отнеслась ко мне и все поняла. Она сказала, что знает, каково это, когда любишь человека, а его с тобой нет. Она мне понравилась. Она сказала, что я, может быть, найду тебя в Вердене.
— Я знаю мисс Уоллес, — подтвердил Иетс и мысленно улыбнулся. Да, все женщины в союзе между собой; если они твердо знают, что им нужно, куда мужчинам до них! И еще он подумал, много ли Карен рассказала о нем Терезе? Рассказала ли, что когда-то, очень давно, закатила ему пощечину, и за что?
Но если Тереза и узнала что-нибудь, она не придала этому значения.
— Тогда я пошла к месье Мантену и сказала, что мне нужно поехать в Верден повидаться с тобой. Он спросил, уверена ли я в том, что мне это нужно.
— И что ты ответила?
— Я сказала, что уверена. Я сказала, что все время думаю о тебе, а этого мало.
— Этого мало, ты права, — сказал он смиренно.
— Мантен дал мне пропуск и устроил меня на грузовик, который шел в Верден. Кроме того, он дал мне адрес людей, у которых я остановилась. Я сплю на раскладной кровати в одной комнате с двумя хозяйскими дочками.
— Все тебе помогли… — Через нее Иетс почувствовал себя частью разбросанной, но крепко спаянной семьи.
— Это потому, что война, — сказала Тереза. — Все разыскивают своих близких. Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Мне даже из ваших кое-кто пытался помочь, — продолжала она. — Когда я сюда приехала, оказалось, что тут тысячи американских военных. У меня сначала руки опустились. Я стала расспрашивать, — никто тебя не знает. Я столько дней искала и уже стала думать, что та женщина в Париже ошиблась.
— Je t'aime, — сказал он.
— Очень было трудно. Некоторые солдаты отвечали грубо. Некоторые советовали забыть о тебе. Один сказал: «У нас здесь, красавица, больше лейтенантов, чем нужно. Вам его нипочем не найти».
— А ты все-таки нашла. Как хорошо.
— Потом кто-то послал меня к коменданту. Там сказали, что им некогда со мной разговаривать. Но я решила подождать. К концу дня они собрались уходить и увидели, что я все жду. Тогда они стали просматривать какие-то списки и наконец сказали мне, в каком доме ты живешь.
Вот как сильно она его любила. Сколько нужно было мужества и преданности, чтобы на основании одного слабого намека ринуться разыскивать его среди целой армии в походе. То, что она сделала, было так огромно, что он невольно спросил себя: где ты был до сих пор? Если такое возможно, как же плохо ты знаешь человеческое сердце. И как мало ты можешь дать ей…
— А потом ты вышел из ворот, — закончила она ликующим голосом и добавила едва слышно: — Я знала, что это ты, еще до того, как обернулась. Я чувствовала. Но я боялась обернуться, пока ты не позвал меня. Мне было страшно.
— А теперь тебе больше не страшно? Тебе хорошо?
— Да, — сказала она, — очень.
4
Голосом, который разнесся на всю огромную залу, служившую канцелярией передовой группы отдела и кабинетом Девитта и Уиллоуби, Абрамеску ответил Бингу:
— Нет, полковника Девитта здесь нет. Он уехал в штаб Матадора, к генералу Фарришу. Вернется только вечером.
Бинг попятился.
— Ладно, ладно, это несущественно.
Над заваленным бумагами столом в углу комнаты поднялось хмурое лицо Уиллоуби.
— Сержант Бинг!
— Да, сэр!
— Зачем вам нужен полковник?
— Ничего, сэр, я подожду.
— Подите сюда, сержант.
Бинг стал медленно пересекать залу. Он чувствовал себя неважно. После капитуляции гарнизона в Сен-Сюльпис они с Уиллоуби отнюдь не были в теплых отношениях. Бинг знал, какого мнения о нем держится майор; такие вещи трудно сохранить в тайне, когда люди все время друг у друга на виду, наблюдают друг за другом, сталкиваются, ссорятся и кое-как улаживают ссоры. Бинг знал, что Уиллоуби обозвал его выскочкой, всезнайкой и нахалом, а в ответ на жалобу Люмиса пообещал:
— Найдите мне работника такой же квалификации, и я в два счета переведу вашего сержанта Бинга в пехотную часть.
Иетс уже предостерегал Бинга. Однажды он сказал ему:
— Чудной вы человек. Вы многое понимаете и здраво судите о вещах, но зачем вы стараетесь обскакать самого себя, а главное — других? Зачем высказываете готовое мнение по вопросам, которые другие только начинают обдумывать? Неужели для вас не существует никаких «если» и «но»? Поверьте мне: вы с вашим острым языком наживете себе много лишних врагов.
Уиллоуби, несомненно, принадлежал к их числу, потому что в нем и в Бинге были несовместимые черты; потому что они не забыли листовку Четвертого июля; и потому что на данном этапе войны Бинг был незаменим, а это не могло не раздражать Уиллоуби, полагавшего, что на свете есть только один незаменимый человек — он сам.
— Сержант Бинг, — сказал Уиллоуби, — в армии не принято врываться прямо к старшему командиру. Что такое инстанция, вам известно?
— Да, сэр.
Бинг надеялся, что разговор окончен. Но Уиллоуби не отпускал его. Он, казалось, ждал чего-то.
— Так что же вам нужно, сержант?
— Это не спешно.
— Вы влетели сюда сам не свой, чтобы говорить с полковником Девиттом. А теперь вдруг танцуете назад. В чем дело?
— Лейтенант Иетс…
— Вас прислал лейтенант Иетс?
— Да, — ответил Бинг неуверенно.
— И он вам дал указания не иметь дела со мной?
— Нет, сэр. Конечно, нет. — Бинг почувствовал, что влип, и мысленно проклял громкий голос Абрамеску.
— Где лейтенант Иетс? Почему он не явился сам?
На толстой физиономии Уиллоуби отразилось разочарование, когда Бинг чистосердечно ответил:
— Он сейчас в лагере для перемещенных.
— Так, значит, он вас послал — по какому же делу?
Бинг знал, что раз Уиллоуби спрашивает, он обязан ответить. В отсутствие Девитта Уиллоуби был старшим начальником.
— В лагере что-то готовится. Там, по-видимому, решили вернуть наиболее крепких из перемещенных лиц на работу в лотарингские шахты.
— И лейтенант Иетс этого не одобряет?
Бинг ответил не сразу. Он был убежден, что Иетс так до конца и не понял, что происходит.
— Лейтенант Иетс считал, что полковнику следует об этом знать.
— А по-вашему, как? — спросил Уиллоуби.
— По-моему, это черт знает что такое.
Уиллоуби кивнул.
— Им и в лагере не сладко, — продолжал Бинг, дивясь явному сочувствию майора, — ну а уж это такое, что дальше ехать некуда. Пусть мы не знаем, что делать с этими людьми, но это не дает нам права…
— Очень хорошо, что вы поставили меня в известность, — перебил его Уиллоуби. — Мы не можем этого допустить. Разумеется, у вас с лейтенантом Иетсом сентиментальный подход к таким вещам. Гораздо важнее помнить о нашей великой цели — выиграть войну. Если мы вернем перемещенных в шахты, немцы безусловно об этом пронюхают и, боже ты мой, как они это обыграют! Кто у нас там для связи с администрацией лагеря? Майор Хеффернан? Хорошо.
Уиллоуби потянулся через стол к кожаному футляру, в который был убран полевой телефон, вытащил рычажок и повернул.
Вот это оперативность, подумал Бинг. Он не надеялся добиться такого успеха, особенно у Уиллоуби. А Уиллоуби прав — немцы сумеют изобразить дело так, что их обращение с перемещенными покажется верхом милосердия по сравнению с действиями союзников. Бингу доставило истинное удовольствие проследить за ходом мыслей Уиллоуби и хоть раз в жизни оказаться одного с ним мнения.
Телефонист, видимо, замешкался. Уиллоуби позвонил еще раз и обернулся к Бингу.
— Вы, случайно, не слышали, куда именно их собираются послать?
— Насколько я знаю, почти всех направляют в окрестности Роллингена, в шахты Делакруа.
Бинг расслышал в трубке голос телефониста. Уиллоуби промолчал и тихо положил трубку обратно в футляр.
— Тут есть и другая сторона… — сказал он и удобнее уселся в кресле, сложив пухлые руки на животе и ласково поглядывая на Бинга проницательными темными глазами.
— Но как же, сэр…
— Нельзя забывать, что в этих шахтах добывается руда, что из руды делается сталь, а сталь нужна нам для войны. Главное, как я уже сказал, это выиграть войну. К тому же я знаю майора Хеффернана. Этих людей не будут принуждать — возьмут только тех, кто сам захочет, и будут им платить, сколько следует. Мы же не нацисты!
— Нет, конечно.
Уиллоуби заговорил вполне благосклонно.
— Вы молодец, сержант. Понятливый, расторопный. Мне очень приятно, если мы с вами сходимся во взглядах. Почему вы иногда проявляете такое упрямство? Ведь это едва ли идет вам на пользу.
Бинг, растерявшийся от такого неожиданного поворота, не ждал ничего хорошего.
— Вы тоже молодец, сэр, если мне позволительно это сказать.
Уиллоуби улыбнулся.
— Вы можете понять любой вопрос, предусмотреть любые последствия. А что касается моего упрямства… или… — он подчеркнул это слово, — нахальства, так здесь все дело в том, чтобы, как вы сами сказали, сойтись во взглядах…
Уиллоуби уже не улыбался.
— Вы с кем разговариваете? Уходите вон! — сказал он холодно.
Бинг молча вышел. Уиллоуби не всегда молодец, а смотря по тому, ради чего и на кого он работает; а ты — молодец, только если работаешь на него.
Девитту не хотелось ссориться с Фарришем. Людей надо принимать такими, какие они есть; не всякий материал поддается переделке; нельзя сказать, чтобы полковник вообще стремился переделывать людей; он не считал себя для этого ни достаточно совершенным, ни достаточно авторитетным. Но когда он видел, что человек заблуждается и что его заблуждение может повредить делу, за которое этот человек отвечает, он пытался по возможности тактично образумить его.
Время для применения этого метода к Фарришу было неподходящее. Девитт беседовал с ним в последний раз в Рамбуйе, но с тех пор не терял его из вида. Фарриш, который прошел всю Францию в авангарде наступающих войск, первым почувствовал, как движение замедлилось. Теперь он застрял, не доходя Метца. У него был определенный план: быстро обойти город и окружить его, как разлившаяся река окружает остров, прежде чем скрыть его под своими волнами. Но наступление захлебнулось — подвело снабжение, и танки пришлось отвести назад за отсутствием горючего.
Немцы, уже готовившиеся эвакуировать город и крепость, почувствовали эту заминку; они подтянули подкрепления и усилили форты внутри города и вокруг него.
Когда прибыло наконец довольствие, которого Фарриш добивался просьбами и хитростью, угрозами и лестью, время для обходного маневра было упущено. Каждый дзот в районе Метца теперь нужно было атаковать и захватывать с большими потерями; из затопленного острова Метц превратился в узел обороны немцев.
За собою Фарриш не чувствовал никакой вины.
— Может быть, вы перерасходовали довольствие, — вслух размышлял Девитт. — Ведь это задача по технике снабжения: столько-то людей и материальной части на столько-то миль. С цифрами не поспоришь.
Фарриш, принимавший Девитта в своем прицепе, вышел из-под горячего душа, огромный, распаренный и красный, и облачился в голубой купальный халат.
— Хотите? — предложил он, гостю. — Пользуйтесь, пока вода не остыла.
— Спасибо, с удовольствием, — отвечал Девитт. — Жилье у меня в Вердене вполне приличное, но водопровод какой-то допотопный.
— Полотенца вон там! — Фарриш указал на шкафчик возле кровати. — Кто говорит, что я спорю с цифрами? Цифры мне, мой милый, известны, с цифрами у меня все в порядке. Но мне противно, — понимаете, противно, — он шлепнул себя по голой ляжке, — что нужно посылать солдат в атаку на эти германские дзоты, когда я знаю, что с легкостью мог бы взять фрицев голодом, если бы мой бензин не распродали на улицах Парижа. Да, да, не говорите, что я ошибаюсь! Каррузерс был в Париже и своими глазами видел. И другие видели.
— Что? — прокричал Девитт. Струя воды, падавшая ему на спину, заглушала голос Фарриша.
— Продали! — крикнул Фарриш. — Иуды проклятые! Пусть вся кровь, какую я вынужден пролить, падет на их голову.
Девитт завернул кран и стал растирать себе грудь.
— А вы толстеете, — сказал Фарриш. — Сидячую жизнь ведете, мой милый. Я вот все время двигаюсь… сейчас, впрочем, все больше назад.
Девитт кряхтя нагнулся, чтобы вытереть ноги.
— Доживите до моих лет, — сказал он, — тогда не будете хвастаться.
— За одну неделю мне два раза пришлось отвести мой КП, — сказал Фарриш. — Что-то здесь нужно сделать, и я это сделаю.
— Что же вы можете сделать? — спросил Девитт. — Разве что вывернуть наизнанку самую природу американцев?
Девитт помолчал, потом добавил:
— А чего вы, в сущности, хотите? Чего вы добиваетесь?
Фарриш поднял брови:
— Я как-то об этом не думал.
— Не уклоняйтесь от этого вопроса… генерал! — Никогда еще в разговоре с Фарришем Девитт не величал его генералом. Фарриш понял, что это значит.
— Хорошо! — вздохнул он. — Я вам скажу. Я много чего насмотрелся, и много думал, и много чего узнал. Нам нужна чистка. Нам нужно избавиться от нежелательных элементов — от жуликов, политиков, от всех этих господ, у которых всегда наготове тысячи доводов и возражений. У нас в армии чересчур много демократии, это не годится. Из-за этого мы теряем людей.
— Что же такое, по-вашему, демократия?
— А вот то самое, что я сказал: много говорят, мало делают, пускаются в политику, подсиживают друг друга, крадут мой бензин. Войну нужно вести твердой рукой…
Он заметил неодобрительный взгляд Девитта.
— Ничего не поделаешь, мой милый. Когда война кончится, пусть опять занимаются кто чем хочет — политики — политикой, жулики — мошенничеством. А сейчас нужно брать пример с нашего противника, хоть, может, это и неприятно. Да если бы у них в армии украли десятую часть того бензина, который наши распродали в Париже, они бы сто человек поставили к стенке, и правильно сделали бы. Сам я чист как стеклышко, и вы тоже, и еще есть много таких людей. Давайте объединимся и вычистим эти конюшни!
— Идея заманчивая, — сказал Девитт. — Но вы, конечно, знаете, как это называется.
— Называйте как хотите. Лишь бы был толк.
— А толку-то как раз и нет, — резко сказал Девитт. — Вы просто не знаете фактов. А у меня стол полон документов — захваченных документов и приказов, показаний пленных. Вы говорите — у нас коррупция, продают, покупают. Думаете, у немцев не то же самое? Сплошные политиканы и карьеристы, и в армии и вне ее. Фашизм — самая продажная система в мире, потому Гитлер и завел ее у себя.
— Я не говорил, что нам нужен фашизм, — сказал Фарриш, старательно подбирая слова. — Чтобы война закончилась победой, ее должны вести военные. «Армия граждан»… Ну, ясно, она состоит из граждан, а то из кого же? Но руководить ею должны военные, согласно военным законам, и по-военному — железным… железной…
— Железным кулаком?
— Вот-вот. Железным кулаком.
— Когда-то мы сочинили вам листовку. Вы помните, что в ней было написано?
— А как же! Она мне понравилась. Четвертое июля! Вот за это мы и воюем — за сильную Америку, чистую Америку, такую, которой можно гордиться!
— И за равенство перед законом?
— Конечно… только закон должны представлять мы. Нам нужна военная каста…
— А демократия?
— Разумеется. Но демократия должна быть как щит — сверкающая, крепкая, такая демократия, за которую каждый с гордостью пойдет воевать.
— Государство состоит не только из военных. Вы бы не продвинулись ни на милю, если бы не труд тысяч людей; вы никогда их не видели, никогда о них не слышали, но если они не работают заодно с вами, вы — ничто. У нас, как бы это сказать, индустриальное общество. То, что вы предлагаете, годилось, может быть, для Средних веков…
— В истории я слаб. Я — всего только командир дивизии. У меня пятнадцать тысяч людей, большинство из них я не знаю ни в лицо, ни по имени. Но я их заставляю действовать заодно, так? Я даже посылаю их умирать, а этого никто не требует от тех, о ком вы говорите!
— Я все же думаю, что из ваших планов ничего не выйдет. — Девитт говорил медленно, подчеркивая каждое слово. — Мы, как-никак, американцы. Мы не такой народ.
— Народ! — фыркнул Фарриш. — Народ распродает мой бензин. А я вот думаю, мой милый, не отстали ли вы от жизни?
Девитт уехал к себе в Верден. По дороге он думал; хорошо, что удалось хотя бы принять горячий душ.
5
Иетс, когда приглашал Ковалева, ни о чем не успел подумать; теперь же этот визит представился ему в новом свете, — он будто слышал, как Уиллоуби спрашивал вполголоса: «Опять Иетс что-то мудрит? Зачем он привел сюда этого бродягу?» И если бы такой вопрос задали Иетсу в лицо, он бы не сумел ответить. Что он хочет доказать? И кому? И разве это обязательно нужно?
Но Ковалев держал себя так просто и с таким достоинством, что опасения Иетса быстро рассеялись и он стал с интересом наблюдать, как состоялось знакомство, — словно встретившиеся в первый раз щенята, тихонько ворча, обнюхивают друг друга, — как в людях вспыхнуло живое участие, как наконец хозяева захлопотали, стараясь, чтобы гость почувствовал себя непринужденно.
Иетс понимал, что затея его удалась только благодаря терпимости Девитта и потому, что Девитт, организуя жизнь своих подчиненных в Вердене, в первую очередь имел в виду не этикет, а работу. Для своей маленькой группы — большая часть отдела еще оставалась в Париже в ожидании приказа — он реквизировал поместительный дом, где люди и жили, и работали. Несмотря на возражения Уиллоуби, он распорядился, чтобы офицеры и солдаты питались в общей комнате, хотя и за разными столами. Если бы Девитт не принял Ковалева, Иетсу было бы много труднее. Но Девитт сказал:
— Я воспитан в традициях гостеприимства. Мы все живем вместе; ваши гости — мои гости, — и первым пожал Ковалеву руку.
Уиллоуби внимательно оглядел могучую фигуру гостя и сухо заметил:
— Ничего себе… Но почему вы не выбрали более типичного образчика, Иетс?
— Я не искал образчиков, — отрезал Иетс. — Я привел сюда этого человека, потому что он много сделал для нас, и наш долг — хотя бы накормить его досыта.
— Ну, знаете, этак нам придется кормить пол-Европы!
— Не такая уж дорогая плата за кровь, — сказал Иетс.
— Возможности у нас ограниченные, — сказал Уиллоуби и добавил, брезгливо приглядевшись к сероватой массе в своей тарелке: — Честное слово, сэр, не грех бы нам потребовать более приличный паек…
Полковник лениво ковырял вилкой свиной паштет, разогретый прямо в консервной банке и отдававший жестью. Взглянув на Ковалева, он увидел, что тот методично отправляет паштет в рот, кусок за куском.
Девитту было досадно, что он не может поговорить с русским без посредника. Этот человек ему сразу понравился. Фигура и выправка замечательная, а это важно для солдата. Он оценил и взгляд Ковалева, который внимательно, ничего не упуская, изучал свое новое окружение, и то, как он быстро приспособился к новому для него обществу. По всему видно — воспитанный человек. Это тоже важное качество для военного.
Ковалев повернулся к Девитту.
— Что он хочет узнать? — спросил полковник.
Иетс нагнулся вперед, стараясь перекричать общий разговор.
— Он спрашивает, как мы кормим пленных немцев.
— А при чем это? — спросил Уиллоуби.
— В лагере для перемещенных лиц кормежка неважная.
— Они скоро выйдут из лагеря, — сказал Уиллоуби, — и начнут зарабатывать деньги. Часть перемещенных будет работать здесь поблизости, кажется, в лотарингских шахтах.
Иетс нахмурился. Он смутно припомнил, что слышал о чем-то таком от Бинга. И что-то там было очень нехорошо, но что именно — он забыл.
Девитт перестал ковырять вилкой паштет.
— Иетс, скажите сержанту Ковалеву: наши пленные едят в точности то же, чем мы сейчас угощаем его самого.
На лице Ковалева изумление сменилось недоверием, недоверие — гневом.
— Напомните ему про Женевскую конвенцию! — сказал Девитт.
Иетс начал говорить. Но он тут же почувствовал, что в присутствии Ковалева красивые фразы насчет гуманного обращения с побежденным, безоружным противником звучат как издевательство.
Ковалев отогнул рукава своей куртки, и все увидели на его запястьях шрамы, словно процарапанные толстым пером, обмакнутым в лиловые чернила.
— Проволочные кандалы, — пояснил он и, скрестив руки позади спинки стула, показал, как его подвешивали за кисти.
— Это было в Риге. Я возглавлял там одну группу. Нам было поручено взорвать пороховой склад, захваченный немцами.
— …пороховой склад, захваченный немцами, — повторил Иетс по-английски.
— Диверсия в тылу противника, — сказал Уиллоуби. — Мы за это тоже не погладили бы по головке.
Ковалев подождал, пока живые глаза Девитта снова не обратились на него, а затем продолжал свой рассказ, делая паузы, чтобы Иетс успевал переводить.
— В это время наша группа пополнилась одним новым человеком… Мы его ждали… Пароль он назвал правильно… Он должен был сменить меня… Я получил приказ выбраться из Риги еще до взрыва… Я пошел к нему на дом, чтобы передать дела… Никогда не забуду эту комнату… Деревянный стол, на крышке грубо вырезана голая женщина… Он сидел за столом, а когда я вошел, он встал… Мы поздоровались за руку, его рука была очень холодная… И тут в комнату ввалились немцы… Он так и не отпустил мою руку… Когда меня пытали, мне говорили, чтобы я все сказал… Что им все равно все известно… Они сказали, что схватили нашего человека, а вместо него послали своего агента… Они сказали, что я переношу пытки лучше других… Они смеялись, как будто им очень весело… Может, так оно и было.
— Может, так оно и было, — закончил Иетс. В столовой наступила тишина, только позвякивала посуда.
Молчание нарушил Уиллоуби.
— Спросите его, Иетс, как же он остался жив?
Ковалев отрезал тонкий ломтик американского сыра, положил его на ломтик хлеба, не спеша откусил кусочек и съел.
— Я ничего им не сказал. — И, помолчав: — Я остался жив.
Уиллоуби задумчиво упер палец в толстую щеку.
— Не хотел бы я иметь вас своим врагом, Ковалев! — И засмеялся.
Иетс повернулся к Ковалеву.
— Майор говорит, что не хотел бы иметь вас своим врагом.
Ковалев тихонько отложил нож.
— Мы сражаемся вместе, против общего врага. Вместе мы победим.
Напряженная атмосфера сразу разрядилась. Девитт поднял чашку с кофе.
— Прекрасный тост! Жаль, что у меня не осталось спиртного.
Выпили серьезно, в торжественном молчании.
Уиллоуби вдруг усмехнулся.
— Скажите ему, Иетс, для него уж и работку припасли. Такой верзила да с такими руками, как шахтер он просто находка…
Иетс резким движением отодвинул от себя чашку. Кофе расплескался на стол. Он заметил, что Бинг и другие солдаты обернулись в его сторону.
— Думаю, что вы ошибаетесь, майор! — сказал он. — Вы не знаете Ковалева. Он уже работал в шахте. У немцев. И выработку давал им ничтожную.
За солдатским столом кто-то засмеялся.
Полковник поднял руку.
— Военному место в армии. Если он хочет служить в нашем отделе, мы охотно возьмем его. Спросите его, Иетс.
— Сэр!… — Уиллоуби сдвинул брови.
— А почему бы нет? — Девитту стало не по себе. — Нам предстоит все больше сталкиваться с перемещенными лицами. Он мог бы переводить вместе с Иетсом, так ведь? А кроме того, он превосходный солдат. — Голос его опять звучал уверенно. — Вы как, Уиллоуби, хороший пулеметчик?
— Нет, сэр. Да это и не мое амплуа. — Уиллоуби сделал большие глаза и спросил: — Вы хотите, чтобы у нас завелись большевистские ячейки, сэр?
— Что?!
Ковалев почувствовал, что назревает ссора и что сам он послужил для нее поводом. Он тихо сказал что-то Иетсу.
Иетс перевел:
— Ковалев благодарит вас за ваше предложение, полковник. Но он хочет возвратиться в свою армию.
— Как это он возвратится? — спросил Уиллоуби.
Иетс улыбнулся.
— Как-нибудь сумеет.
Девитт закурил. Отказ Ковалева огорчил его. Девитту нужны были люди, которые укрепили бы его веру в то, что планы Фарриша неосуществимы. Он хотел иметь таких людей около себя; откуда возьмутся эти люди, ему было все равно, лишь бы они доказывали правильность его мнения, что человек в основе своей не так уж плох.
— Я был бы рад, если бы он остался с нами, — сказал Иетс.
— В самом деле? — хрипло спросил Уиллоуби.
— Понимаете, майор, если бы вам случилось послать меня на рискованное дело, с этим человеком я бы чувствовал себя в безопасности.
Уиллоуби защелкнул ручку своей походной чарки.
— Я привык полагаться только на самого себя.
6
Иетс откинулся на спинку сиденья «виллиса». Сырой ветер бил ему в лицо. Холмы и поля сменились лесом. Однотонно гудел мотор. Развалясь на сиденье, Иетс отдался на волю машины, вилявшей по разъезженной дороге.
Он нес в себе тупую боль расставания с Терезой; собрав все свое мужество, она сказала «au revoir», но оба знали, что больше никогда не увидятся.
— Уже… — протянула она, когда он сказал ей, что получил приказ выехать из Вердена.
— Да, уже…
Он всей душой возмущался, что его так грубо отрывают от Терезы, что чья-то подпись под отпечатанным на машинке текстом могла убить то прекрасное и нежное, что едва успело начаться. Возмущался и смутно понимал, что ни он, ни она не властны над своей судьбой.
Он пробовал поговорить с ней разумно. Он сказал ей, что то, чем они были друг для друга, останется и обогатит их, как мелодия, которая западает в сердце и звучит снова и снова, без конца. Она храбро кивнула, ответила: «Да, милый», и крепко сжала его руку.
Она столько дала ему; а он, что он дал ей такого, что мужчина обязан дать женщине? Дом? Обеспеченную жизнь?
Он вспомнил, что так и не понял, почему она однажды сказала: «Ты не знаешь, скольким я тебе обязана. Ты меня вылечил».
Объяснить свои слова она не захотела. Как я могу кого-нибудь вылечить, думал он, разве я для этого гожусь?… И ему пришло в голову, как плохо он знает Терезу, как плохо вообще знает людей, включая и свою жену Рут.
Странно, что он так много думает о Рут. И чем дальше, тем больше. Он стал вспоминать, много ли он думал о ней в дни высадки в Нормандии и еще раньше, в то. туманное утро, когда их пароход вышел из мутной реки в океан, направляясь в Европу, в неизвестное. Ему было тогда очень страшно, он чуть рассудка не лишился от страха. И он сказал себе, что едва ли увидит еще когда-нибудь этот берег, жену, места, где родился и жил. Он присмотрелся к окружавшим его на пароходе солдатам и офицерам; они принимали все, что с ними происходило, как должное или, может быть, только притворялись равнодушными, а некоторые были даже преувеличенно веселы. Тогда он решил, что нужно зачеркнуть прошлое, а с ним и Рут, — чем меньше вспоминать о том, что оставил позади, тем меньше чувствуется утрата. Лучший, единственно возможный выход — это представить себе будущее как приключение и жить без забот, пока оно не кончится.
Конечно, этот план удался не вполне. Можно заставить себя забыть о внешнем; от того, что ты есть и из чего ты сделан, избавиться невозможно. Некоторые вещи стараешься похоронить, но они пробивают склеп и выходят наружу. Как ни крути, от самого себя не уйдешь.
И вот главное, что сделала для него Тереза: она перекинула мостик между Иетсом-человеком и Иетсом-военным, который боялся смерти и поэтому делал на нее ставку. Она передала ему частицу себя самой, и это при нем останется. Если и она сбережет какую-то часть его существа, это может явиться оправданием для их оборвавшейся любви. Благодаря Терезе он перерос замкнувшегося в себе искателя приключений и вернулся к жизни.
Перерос? Нет, благодаря Терезе он стал немного взрослее. Впервые в отношениях с женщиной он чувствовал, что он — опора и что она полагается на него. Ее доверие давало ему радость, его беспокоила мысль о ее будущем и невозможность что-нибудь для нее сделать, хотя ему так этого хотелось. Впервые судьба женщины занимала его больше, чем его собственная.
С чувством, близким к отчаянию, он понял, что Рут, вероятно, ждала от него именно того, что он дал Терезе и чего никогда не давал жене. Не сам ли он навязал Рут роль ментора, которая так его злила? Может быть, она все время терпеливо ждала, чтобы в нем проявились качества, которых она вправе была требовать от своего мужа?
Он никогда не знал, как сильно Рут любила его, потому что только теперь до конца понял, что такое любовь. Только теперь, на пустынной дороге из Вердена в Роллинген.
— Я направляю вас в Роллинген, — сказал Иетсу Девитт. — Возьмете с собой нескольких солдат и грузовик с громкоговорителем. Два-три раза в день будете передавать последние известия на рыночной площади — наверно, у них там есть рыночная площадь. Ваша основная задача — наблюдение за жителями; выясните их взгляды, симпатии, на чьей они стороне, можно ли рассчитывать на их поддержку.
— Когда выезжать?
— Лучше всего завтра утром. — И он передал Иетсу отпечатанный на машинке приказ.
Иетс аккуратно сложил бумажку и спрятал в карман. Это дало ему время побороть первую острую боль от мысли: «Вот и конец нашему счастью с Терезой». Но пока он возился с бумагами, с карманом, с пуговицей, он успел скрыть поглубже и другие соображения: Роллинген — центр империи Делакруа. Там находится князь Березкин. И там никто не помешает мне с ним поговорить.
Он взглянул на Девитта, — не думает ли он о том же? Но ничто в лице полковника не давало повода предположить, что за его словами что-нибудь кроется.
— Еще одно, — сказал Девитт. — Смотреть там за вами некому, так что будьте осторожны. Пожалуйста, никакой деятельности на стороне.
Это могло означать что угодно. Это не было запрещением наведаться к Березкину, чьи взгляды представляли такой же интерес, как взгляды мясника и булочника. Неужели Девитт потому придумал провести это обследование в Роллингене, что когда-то в Париже Иетс сослался на такое же обследование, чтобы объяснить Уиллоуби свое желание повидаться с князем? Девитт не лишен чувства юмора.
— Никакой деятельности на стороне, — подтвердил Иетс.
— Насколько я понимаю, население там можно назвать пограничным. Лотарингия — двуязычный район. В Роллингене больше говорят по-немецки. А вам, Иетс, нужно разрешить вопрос: насколько немецкими являются их настроения.
— Есть, — сказал Иетс. — Я думаю взять с собой Абрамеску и Бинга. Шофером Макгайра, вы не возражаете?
— Об этом договоритесь с Уиллоуби, — ответил Девитт.
Во время разговора с Уиллоуби Иетс заметил, что майор неспокоен. Он говорил, шагая взад и вперед по комнате:
— Так вы, значит, едете в Роллинген? Прелестно! Очень интересное задание, желаю вам успеха… Да, разумеется, берите кого вам нужно. И дайте мне знать, что вы там обнаружите.
Потом он остановился. Его острые темные глаза были красны, словно от бессонницы.
— Небось думаете, как ловко вы меня провели!
Он сел, задрал ноги на стол и сказал снисходительным тоном:
— Милый Иетс, вы на меня сердитесь, и это очень глупо. Знаю, знаю, в Париже вам пришлось скверно; кому же приятно оказаться в дураках? Но разве вы не понимаете, что я не мог поступить иначе? Либо вы должны были оказаться в дураках, либо я. У меня не было выбора. Разве вы на моем месте не поступили бы точно так же?
— Сэр, дело было не в том, кто окажется в дураках.
— Ну, все равно… Нам следует быть друзьями, Иетс. Я много чем могу вам помочь. В конце концов у нас одна цель — выиграть войну и вернуться домой.
Его речь звучала искренно.
Но Иетс ничем не связал себя. И, выходя из комнаты Уиллоуби, он слышал, как тот опять зашагал из угла в угол.
Над долиной поднимался ряд доменных печей. На них мирно светило осеннее солнце. У подножия их возились люди, маленькие, как букашки. Трудно было представить себе, что из их работы может выйти толк.
Иетс остановил свой «виллис» и грузовик с громкоговорителем на первом перекрестке города. Народу на улицах почти не было. Роллинген дремал, покорный и притихший, — его зловещая тишина обволакивала горсточку американцев, как невидимый туман.
Бинг вылез из грузовика и подошел к машине Иетса.
— Когда ушли немцы? — спросил Иетс у человека в застиранном синем фартуке, облегающем толстый живот, — вероятно, сапожника, хотя он мог быть и лавочником, и даже владельцем пивного погребка «Черный ворон», помещавшегося в доме на углу.
— Пять дней назад, — ответил тот. — Это после того, как они в последний раз приходили. Они уже три недели то приходят, то уходят.
— Сколько их было в последний раз?
— Немного. Должно быть, просто разъезд. — Он сделал шаг назад.
— Kommen Sie her! — крикнул Бинг. Человек опасливо приблизился.
— Что здесь происходит? Куда все попрятались?
Человек огляделся — не следят ли за ним. Потом, наклонившись к машине, шепнул Иетсу:
— Американцы отступают.
Иетс, у которого не было таких сведений, сказал:
— Глупости! Где вы подхватили эти слухи?
— Я своими глазами видел! Провалиться мне на этом месте, если не видел! Они пришли сюда в четверг с броневиками, танками, пушками и оставались до субботы, а в ночь на воскресенье ушли.
— Ну, ясно, — сказал Бинг. — А вы думали, войска здесь навсегда останутся? Обычно их, знаете ли, посылают на фронт, воевать.
— Возможно! — Человек развел руками, словно говоря: «Чего не бывает!» — Только они ушли вон в ту сторону. — Он указал большим пальцем через плечо в направлении перевала между холмами, откуда приехал Иетс. — Нас тут никто не защищает. — Он вдруг захныкал: — А у нас жены, дети. Что с нами будет?
Потом выражение его лица изменилось. Слабая улыбка надежды расплылась по толстому унылому лицу.
— Вы-то здесь останетесь?
— Вероятно, — сказал Иетс, чтобы успокоить его. Положение было нелепое. Со своими тремя солдатами он при всем желании не мог бы защитить Роллинген от кого бы то ни было. Но для этого человека и, вероятно, для многих подобных ему, «виллис» и радиогрузовик — вооружение: один револьвер, один карабин и две винтовки — означали, что американцы прочно обосновались в городе. В Вердене Иетсу было сказано, что он застанет в Роллингене батальон мотопехоты, — видимо, тот самый, об уходе которого ему только что сообщили. Направление батальона, истолкованное жителями как признак отступления, ничего, конечно, не доказывало, но как объяснить этому человеку всю сложность передвижения войск? Мало ли где этот батальон мог понадобиться.
Тем временем вокруг них собралось десятка полтора местных жителей. Лица у всех были озабоченные.
— Как дела в Метце? — спросил кто-то. Голос был высокий, раздраженный, готовый перейти на крик.
— Метц занят американцами, — твердо сказал Бинг. Поскольку им все равно предстояло передавать по радио последние новости, он не считал нужным это скрывать.
Тот же высокий голос произнес, но уже не раздраженно, а насмешливо:
— Ничего подобного. Мы-то знаем.
С другой стороны к «виллису» подошла какая-то женщина и, тронув Абрамеску за рукав, прошептала:
— Это хозяин гостиницы «Золотой баран». У него все нацистские начальники останавливались. Вы ему не верьте.
Абрамеску ничего не ответил. Он решил никому здесь не доверять и на всякий случай держать винтовку наготове.
Высокий голос звучал все более авторитетно. Было неясно, обращается ли владелец «Золотого барана» к своим согражданам или к американцам.
— Есть ли вода в верхней части нашего города? Верхняя часть города снабжается водой из Метца, это все знают!
Он помолчал.
— Но сейчас там нет воды. Немцы заперли магистраль. Значит, в Метце немцы.
Бинг стал пробираться поближе к оратору. Тот попятился. Потом, увидев, что он отрезан от своих и защитить его некому, он быстро заговорил:
— Это истинная правда! Проверьте водопровод в верхнем городе. Я не говорю, что в Метце нет американцев, но немцы тоже там есть. Их там мало, очень мало, скоро все уйдут. Они всегда уходят быстро, прямо убегают, трусы этакие! Мы же видели, как они убегали из Роллингена!
Он истерически захохотал, но тут же осекся, заметив, что Бинг знаком приглашает его подойти поближе.
— Как ваша фамилия?
— Рейтер, господин фельдфебель.
— Сколько у вас комнат в «Золотом баране»?
Рейтер залепетал что-то.
— Нам нужны четыре комнаты и чистые простыни, — категорически заявил Бинг.
— Но, lieber Herr, у меня только что стояли американские солдаты. Почему бы вам не остановиться в «Черном вороне»? Гостиница первоклассная, она тоже зарегистрирована в Национальной немецкой ассоциации владельцев гостиниц.
— Подойдите-ка сюда, любезный! — ласково сказал Бинг. Вместе с хозяином «Золотого барана» он стоял теперь в центре толпы, которая все росла.
— Мы привезли вам кучу подарков! — разразился Бинг. — Свободу, безопасность, возможность воссоединения с Францией, о котором вы так давно мечтали. Вам должно быть лестно пойти ради этого на небольшие жертвы.
При слове «жертвы» толпа быстро стала редеть; но те, кто не ушел, усмехались.
— Итак, герр Рейтер, лезьте в машину и показывайте нам дорогу в ваш первоклассный отель, тоже зарегистрированный в Национальной немецкой ассоциации владельцев гостиниц. Будем надеяться, что их рекомендации можно верить.
Бинг игриво повернул Рейтера за плечи и подтолкнул ровно на столько, чтобы он на полной скорости достиг машины.
— Жилищная проблема разрешена, — доложил он Иетсу.
Иетс прошел со своей свитой в мэрию — единственное здание, на котором был поднят французский флаг.
Их встретил мэр, местный адвокат, рыжая борода которого никак не гармонировала с его серым в искорку костюмом. Он объяснил, что до эвакуации города немцами скрывался в лесу и, поскольку он не знает, сколько времени пробудет в должности, решил пока не расставаться с бородой.
Начальник полиции, обрадованный тем, что силы сопротивления пополнились новым отрядом, долго и горячо тряс Иетсу руку и уверял его, что положение в городе как нельзя лучше и что с минуты на минуту можно ожидать полицейских подкреплений, которые им обещали из Нанси уже три дня назад.
— Целый взвод жандармов! — сказал он радостно. — Все в мундирах и при оружии.
Сам он был в комбинезоне и в берете, а на поясе — немецкий револьвер.
— Я-то не полицейский, — признался он Иетсу. — Я рабочий, литейщик. Нас здесь было человек шестьдесят дружинников внутренних сил, но сейчас многие разошлись по домам. Оно и понятно, не правда ли?
— Как только придут жандармы из Нанси, — сказал мэр, — мы устроим парад в честь освобождения. Надеюсь, что вы, лейтенант, примете в нем участие, господа из отдела связи с населением тоже обещали быть. Впереди пойдет полиция, потом американцы, потом пожарные, потом роллингенское общество молодых женщин в национальных костюмах, — очень красиво, уверяю вас; а затем — все желающие из местных жителей. Кюре распорядится, чтобы звонили в колокола, и будет оркестр, если мы сумеем собрать достаточно инструментов, — самые лучшие раскрали немцы.
Он так умоляюще смотрел на Иетса, что тот выразил полную готовность участвовать в параде.
— Я думал еще вывесить флаги, — сказал мэр, — но начальник полиции не советует. Тут неподалеку, в Вильбланше, люди вывесили флаги, а немцы вернулись, и в каждом доме, на котором был французский флаг, они забрали главу семьи и увезли с собой. Так о них с тех пор и не слышали.
— Да что вы? — сказал Иетс — Ну, здесь этого не случится.
Мэр промолчал.
— Здесь ситуация иная, — продолжал Иетс. — Передовая…
— Господин лейтенант, — сказал начальник полиции, сдвинув берет на затылок, — передовая — это мы, и вы, и ваш отдел связи с населением, который расквартирован за полотном железной дороги.
— А немцы?
— Мы не знаем. Может, они в пятнадцати милях отсюда, может, в пяти. Будем надеяться, что здесь тихий участок.
— А если они просочатся?
— То есть войдут в город, господин лейтенант? Вполне возможно. Кто им помешает — разве что человек тридцать—сорок дружинников внутренних сил; они стоят на ферме, к востоку от города.
— Вот, понимаете, какое положение, — сказал мэр.
Иетс отлично понимал положение. Эти люди так хотят, чтобы у них что-то получилось, но они живут на вулкане. И все-таки они не падают духом. Что ж, разве он хуже их?
— Я приму участие в параде, — сказал он, — и мои солдаты тоже. К сожалению, у меня их только три…
Не успел Иетс выйти из мэрии, как из-за угла вылетел дребезжащий старый грузовик, битком набитый жандармами. Иетс всегда недолюбливал полицию, но этим жандармам он искренно обрадовался и пошел поговорить с их сержантом.
Да, в параде они примут участие, сказал сержант; они уже по дороге участвовали в двух парадах. Но потом им нужно двигаться дальше. Разумеется, в Роллингене будет оставлен достаточно сильный отряд.
— Сколько человек? — спросил Иетс.
— Четыре, — ответил сержант и, вежливо извинившись, ушел на совещание с начальником полиции.
Обстановка в Роллингене начала представляться Иетсу в несколько комическом свете, и он решил, что ничего не остается, как только приспособиться к ней. Нужно быть фаталистом, хотя бы в той же степени, как этот французский мэр. Если положение так опасно, тем более нужно немедленно связаться с Березкиным. Но парад задержит его до самого вечера…
Нужно послать к Березкину Бинга.
Он кликнул своих людей. Явились только Абрамеску и Макгайр. Оба жевали яблоки. Абрамеску невозмутимо доложил, что Бингу надоело ждать и он пошел прогуляться по городу.
Иетс вспылил.
Долго копившееся в нем напряжение прорвалось наружу. Но посреди своей гневной тирады он вдруг замолчал. Нет смысла разносить Абрамеску, а то он раскиснет; ведь теперь из-за безответственности Бинга его же и придется отрядить к Березкину.
Бинг, если бы снабдить его соответствующими инструкциями, справился бы с этой миссией блестяще; если бы потребовалось, он притащил бы князя за шиворот.
А Абрамеску? Может, даже Макгайр предпочтительнее. Нет, Макгайр не говорит по-французски, а визит на виллу Березкина может потребовать длительных переговоров со сторожами, лакеями или горничными, — ну а уж где горничные, там Макгайр пропал.
— Сегодня состоится парад, — сказал Иетс и объяснил, что они вчетвером будут представлять военную мощь Соединенных Штатов.
Абрамеску просиял и гордо выпятил грудь. Иетс увидел, что мысленно он уже готовится к своей роли.
— Еще не сейчас, Абрамеску, — сказал Иетс. — До начала парада около часа… Макгайр, вы пока можете идти. Постарайтесь найти Бинга и будьте здесь, у подъезда мэрии, ровно через час… Вам, Абрамеску, я даю поручение.
Он печально оглядел Абрамеску. И вдруг у него мелькнула мысль, что как раз воинственный пыл маленького капрала и полное отсутствие в нем юмора и могут произвести впечатление на Березкина. Когда Абрамеску не забывает подтянуть штаны, вид у него бывает весьма внушительный.
— Видите вон тот большой дом на холме? Да, да, тот, что похож на декорацию к опере Вагнера.
Когда домны работают, подумал Иетс, весь дом, вероятно, окутан дымом, — может быть, Березкину нравится эта копоть, она сулит ему прибыли!
— Возьмите машину, — сказал Иетс, — поезжайте туда и спросите князя Березкина. — Спохватившись, он быстро добавил: — Мы американцы. Нам на титулы наплевать. Так?
— Да, сэр!
— Если князь дома, позаботьтесь, чтобы он и дальше был дома. Скажите ему, что я в Роллингене и желаю видеть его завтра, ровно в два часа. Пусть ждет меня. Не принимайте никаких отговорок; если кто-нибудь попробует дурить и не захочет пустить вас к князю, намекните, что вы вооружены.
Абрамеску хлопнул ладонью по ложу винтовки.
— Вот-вот! — Иетс не позволил себе ни тени улыбки. — Точно так же как на параде мы представляем нашу армию, наш народ и наше правительство, так и вы на время визита к князю представляете армию, народ, правительство и в придачу — меня.
Абрамеску озабоченно сдвинул брови.
— Этот князь — опасный человек?
— Физически — нет. — Иетс не мог допустить, чтобы в сердце его посланца закрался страх. — Князь Березкин опасен с политической точки зрения.
— Агент нацистов?
— Князь — очень богатый человек, — старательно пояснил Иетс. — Ему принадлежат три четверти этого города, и политические симпатии его внушают подозрение. Я всецело полагаюсь на вас, Абрамеску, на ваши дипломатические способности и личный авторитет.
— Слушаю, сэр! — гаркнул Абрамеску. Наконец-то он признан по заслугам: самостоятельное поручение, а потом — парад!
Он побежал к «Золотому барану», где остался «виллис».
Подъезжая к вилле Березкина, Абрамеску беспокойно ерзал на сиденье машины. Его беспокойство и неуверенность возросли, когда он очутился в вестибюле, заставленном массивной мебелью и устланном мягким ковром, в котором утопала нога. Перед тем как пойти доложить о нем князю, лакей бросил на него недоверчивый взгляд; другой лакей все время маячил поблизости, явно опасаясь, как бы солдат в большой каске не вздумал взять себе на память какую-нибудь драгоценную безделушку.
Абрамеску воинственно воззрился на лакея и попробовал стукнуть об пол прикладом винтовки, но стука не получилось — помешал ковер. Судя по его образу жизни, этот князь — да подлинно ли он князь? — навряд ли захочет подчиниться приказу капрала. Абрамеску заставили ждать, и чем дольше он ждал, тем больше росла его тревога. Может быть, он попал в ловушку? Ведь Иетс сказал, что с политической точки зрения князь небезопасен. Что если в этом огромном мрачном доме прячутся немцы? Союзных войск в Роллингене нет; напрасно Иетс послал его сюда одного. Если он исчезнет, Иетс ничего не сможет предпринять. Абрамеску крепче стиснул винтовку и, сделав несколько шагов по направлению к наблюдавшему за ним лакею, хрипло произнес:
— Мне ждать некогда. Я должен повидать князя немедленно.
Вероятно, слуга заметил, как крепко пальцы Абрамеску впились в винтовку. Он мгновенно исчез и через минуту возвратился вместе с первым лакеем, который передал извинения князя и приглашение сейчас же пройти к нему.
— Ага! — сказал Абрамеску. — Так-то лучше. — И победоносно последовал за лакеем.
Березкин сидел в глубоком кресле, синий шелковый халат облекал его костлявую фигуру. У ног его лежала овчарка величиной с Абрамеску; овчарка заворчала, поднялась и ткнулась мокрым носом в его подсумок.
— Гришка! — тихо позвал князь. — Гришка, ко мне. — Собака медленно улеглась на место, Березкин потрепал ее по шее. — Гришка не любит чужих, — сказал он, словно давая понять, что разделяет антипатию своей собаки.
Абрамеску откашлялся, занял позицию, с которой ему хорошо были видны и собака и князь, и наконец вспомнил о самом главном: он щелкнул затвором, и патрон скользнул в ствол.
Березкин вздрогнул от неприятного звука.
— Это зачем?
Абрамеску разъяснил:
— На таком расстоянии винтовочная пуля пробьет в вашей собаке отверстие величиной с мой кулак. — Колени у него дрожали, и он с облегчением подумал, что брюки ему широки, так что князь не заметит.
— Садитесь, — сказал Березкин, — считайте, что вы у меня в гостях. Пить будете?
— Я никогда не пью, — чистосердечно ответил Абрамеску. Он объяснил бы князю, как вреден для человеческого организма алкоголь, если бы каждое слово не давалось ему с таким трудом.
Молчаливость гостя, пуля в стволе винтовки — все это было очень неуютно. До сих пор Березкин имел дело только с офицерами; даже немцы, не раз пытавшиеся его шантажировать, соблюдали некоторый этикет, считаясь с его общественным положением.
— Что вам нужно? — не выдержал он.
— Очень немного, — пролепетал Абрамеску.
Очень немного, подумал Березкин. Это что, налет?
Он приехал сюда, чтобы навести порядок в делах и пустить шахты и заводы. Он ничем не мог прогневить союзников: он принял и этого дурака-мэра с его рыжей бородищей, и американского капитана, возглавляющего отдел связи с населением, с властями предержащими у него полный контакт. А это посещение не укладывается ни в какие рамки, в нем даже есть что-то зловещее.
— Мой командир, — сказал Абрамеску, взяв наконец разгон на более длинную фразу, — предлагает вам быть в состоянии готовности завтра, ровно в два часа пополудни.
— Но зачем я ему нужен? Я — гражданин Французской республики, я всеми уважаемый финансист. Заниматься вверенной мне собственностью — мое безусловное право…
— Не знаю, — отчеканил Абрамеску и нечаянно повернулся на стуле так, что дуло винтовки оказалось совсем близко к князю.
— Сейчас же уберите винтовку! — вскинулся князь. — Я не привык к такого рода посетителям.
— Винтовка, — сказал Абрамеску, который чувствовал себя всего спокойнее, когда оперировал непреложными истинами, — составляет важнейшую часть снаряжения. В военное время солдат не расстается с винтовкой; даже когда он спит, винтовка должна быть у него под рукой.
Березкин усмотрел в его словах насмешку. Этот маленький человечек с большими ногами и в большущей каске, который сперва показался ему комичным, видимо, представляет собой серьезную опасность. И, что хуже всего, неизвестно, в чем состоит эта опасность, и нет возможности это выяснить.
— Вы хотите сказать, что я нахожусь под домашним арестом? Быть в состоянии готовности? Но для чего? Я не понимаю. Ведь мы не в Германии, где человека можно арестовать в любое время и под любым предлогом.
Чем больше волновался Березкин, тем увереннее чувствовал себя Абрамеску. Он вспомнил о том, как важно порученное ему дело, вспомнил, с кем разговаривает.
— Вы очень богатый человек, — сказал он.
Гангстер, решил Березкин. В Америке их полным-полно. Конечно, они есть и среди военных. Он хотел позвонить, вызвать полицию, вызвать отдел связи с населением. На таком расстоянии винтовочная пуля пробьет отверстие величиной с мой кулак…
— Что вам нужно? Сколько? У меня нет при себе денег. Я здесь всего несколько дней…
Абрамеску понял не сразу. Но постепенно смысл того, что сказал Березкин, просочился сквозь броню его неподкупной честности.
— Вы смеете предлагать мне взятку? Да я мог бы арестовать вас на месте, сэр. В военное время во фронтовой полосе любой американский военный имеет право произвести арест.
— Вы сказали, что не пьете, а мне вы разрешите выпить?
— Да, — сказал Абрамеску. — Губите свое здоровье, если вам так хочется. — Он встал со стула, собака тоже встала. Нельзя пугаться, подумал он. Когда человек боится, собаки это чувствуют и бросаются на него. Он стал отступать к двери, медленно, с оглядкой.
— Завтра в два часа! — напомнил он. — Не забудьте. И смотрите, чтобы вы были дома!
Не успела дверь закрыться за ним, как Березкин кинулся к окну и стал искать глазами солдат, оцепивших дом. Не увидев ни души, он решил, что они, вероятно, сумели хорошо замаскироваться.
Странное чувство овладело Бингом, когда он, дожидаясь Иетса у подъезда мэрии, увидел мальчишку с яблоками. Он сторговал за пачку сигарет три яблока, дал по яблоку Макгайру и Абрамеску и ушел.
Пестрые впечатления этого утра понемногу устоялись и слились в одно, глубоко взволновавшее Бинга: он видел перед собой свое утраченное детство. Он понимал, что породило это ощущение: Роллинген, хоть и расположенный на территории Франции, был первым немецким городом на его пути. Не победители, не нацистский сапог оставили здесь этот отпечаток, а простые немцы, уже давно составлявшие большую часть населения Лотарингии. Бинг видел это, слышал, ощущал. Педантичная чистоплотность; аккуратно покрашенные железные решетки; звания, предшествующие фамилиям на вывесках магазинов и гостиниц; пивные кружки в «Золотом баране» с именными пластинками для завсегдатаев; похожая на мозаику кладка булыжной мостовой; куда ни взгляни — основательность и прочность, узость и мелочность; и как люди снимают шляпу, — с точным учетом общественного положения того, к кому обращено приветствие.
На таком фоне более или менее счастливо протекало детство Бинга до прихода Гитлера к власти. Бинг отлично понимал этих людей. Стоило ему взглянуть на какого-нибудь Рейтера, хозяина «Золотого барана», чтобы знать, как с ним нужно обращаться. Неужели это инстинктивное понимание объясняется тем, что он сам немного сродни этим людям? А если так, что с ним будет? Ведь он ненавидит их за то, что они в себе воплощают, что они сделали и чему не сумели помешать. Значит, нужно возненавидеть самого себя? Он не находил ответа. Но он знал, что когда-нибудь на этот вопрос придется ответить, что он будет мучить его еще сильнее, когда армия вступит в собственно Германию и начнет продвигаться в глубь ее. И он решил, что если они продвинутся достаточно далеко, он непременно исхитрится и побывает в небольшом городке Нейштадте. Там он родился и провел детство.
Он бродил по улицам, не выбирая направления, забыв о времени. И вдруг он услышал впереди себя музыку, увидел движущиеся флаги. Сначала он едва угадал мелодию «Марсельезы», потом она окрепла, зазвучала мощно, в полную силу. Он невольно приспособил шаг к ритму музыки.
Процессия приближалась, он уже ясно видел жандармов, городских сановников, барабаны, флаги. Тихо шевелились от ветра ленты и кружева на живописных костюмах девиц из роллингенского общества молодых женщин, бросавших на него любопытные взгляды.
А вот шагают Иетс, Макгайр и Абрамеску!
Бинг взял винтовку к плечу и застыл на тротуаре.
Но Иетс не ответил на приветствие, словно и не видел Бинга.
Парад освобождения, как он ни был скромен, произвел некоторый эффект. В окнах кое-где появились французские флаги. Радиогрузовик на рыночной площади собрал больше народу, чем ожидал Иетс.
Макгайр поставил грузовик около самой церкви. Церковные часы только что пробили шесть, звук еще дрожал в вечернем воздухе. В грузовике сидел Бинг, предвкушая разнос, который Иетс обещал ему учинить, как только кончится радиопередача.
Иетс, стоя возле грузовика, с нарочито равнодушным видом наблюдал толпу. До него доносились обрывки разговоров. К любопытству все еще примешивался страх; люди ждали либо выступления союзнического «фюрера», либо приказов. По тому, как одни держались подчеркнуто тихо, а другие неестественно бодро, видно было, что у многих рыльце в пушку. Иетс уловил общий вздох облегчения, когда люди наконец поняли, что отчетливый, уверенный голос диктора всего-навсего сообщает последние известия.
Иетс чувствовал, что голова у него раскалывается; все мешалось в сознании — угроза, затаившаяся в городе, предвкушение визита к Березкину, злость на Бинга, медленно остывающая боль разлуки с Терезой. Он еле дождался конца передачи. Как только она кончилась, он заглянул в грузовик, где Бинг запирал аппаратуру и складывал свои записки.
Ну, сейчас начнется, подумал Бинг.
— Это что еще за выдумки — отлучаться без доклада? — начал Иетс и спросил, неужели Бингу нужно объяснять, какая здесь обстановка, когда местные нацисты все еще рассчитывают на возвращение немцев и никто не может ничего предсказать на час вперед. Ведь это передовая! Он категорически требует дисциплины, в особенности от Бинга, которому следовало бы самому понимать такие вещи…
— Почему я отлучился? Не знаю. Не нравится мне этот город. От него под ложечкой сосет. Надо было пойти, посмотреть.
— Что посмотреть?
— Не знаю…
— А, черт! Нам всем здесь не нравится! Вы мне были нужны. А вы пропали неизвестно куда. Я не потерплю…
Иетс осекся. О чем он говорит? Откуда ему знать, почему человек уходит или остается, выполняет или не выполняет то, что принято называть долгом? Откуда ему знать, что вынудило Бинга пуститься в свои одинокие странствия по городу?
— Ладно, — сказал Иетс. — Чтобы этого больше не было. Понятно?
— Да, сэр. — У Бинга был свой метод претерпевать неприятности, которые мало его интересовали. Он умел стоять, глядя человеку в глаза, но как бы погрузившись в дремоту, отпустив мысли бродить на свободе. Он выучился этому в школе, в Германии, под руководством придирчивых, надутых, самодовольных учителей.
Ответ Бинга прозвучал неубедительно, и Иетс уже думал, что бы еще добавить к своей проповеди, когда до площади донесся грохот приближающейся автоколонны. Бинг помчался взглянуть, что происходит; Иетс — за ним.
И вот в последних отблесках дневного света из-за угла показались сначала броневик-разведчик, потом транспортеры, потом грузовики с солдатами — молчаливые, хмурые лица, прорезанные черными тенями; солдатские лица перед боем. Колонна держала направление на Метц. Иетс разглядел опознавательные знаки на машинах: это Фарриш бросал в дело свои резервы.
Ехавший в одной из машин высокий белокурый офицер, привстав, помахал рукой Бингу; Бинг что-то крикнул и помахал ему в ответ.
— Это капитан Трой, — сказал он Иетсу, и глаза у него потеплели.
— Вы его знаете? — спросил Иетс.
— Да, — ответил Бинг, — довелось встретиться четвертого июля.
— Вот как.
— Надо полагать, что сегодня ночью немцы не доставят нам беспокойства.
Несколько хвостовых машин, отделившись от колонны, свернули на площадь и остановились; солдаты попрыгали на землю, но не разошлись, — видимо, чего-то ждали.
Колонна скрылась из глаз, только редкие искры еще порхали в воздухе.
— Легче стало на душе, — улыбнулся Бинг. — Можно я с ними поговорю?
— Валяйте!
Но Бинг застыл на месте. С той же стороны, откуда шла мотопехота, дребезжа подкатили четыре стареньких гражданских грузовика, в кузовах которых тесно, плечом к плечу, сидели мужчины и женщины.
Грузовики тоже остановились на площади. Солдаты подошли к ним, открыли борта и стали ждать, пока пассажиры сойдут на землю.
Не обменявшись ни словом, Бинг и Иетс подошли ближе и стали смотреть.
Вдруг Иетс громко выругался.
— Пошли, — сказал он наконец. — Пошли прочь отсюда!
— А что? — спросил Бинг. — Вы же знали, что так будет. Я вам говорил.
— Вы видели эту девушку? — спросил Иетс. — Вон ту, стриженую. Это немцы сделали — может, им ее волосы понадобились, может, для того, чтобы она не убежала. Она училась в Киевском университете. Она читала Гёте.
Бинг засмеялся.
— Чему вы? — оборвал его Иетс.
— Я подумал, как это пригодится ей, когда она опять спустится в шахту Делакруа и К°.
Солдаты разбили рабочих-иностранцев на группы и увели. Над холмами, обычно озаренными пламенем доменных печей, вспыхивали молнии далеких разрывов.
7
На следующее утро, часам к десяти, в Роллинген явился Уиллоуби. Он вошел в зал «Золотого барана» в превосходном настроении. Придвинул себе стул, уселся, вытянул ноги и спросил, любезно улыбаясь: — Хорошо ли поспали?
Ах, мерзавец, подумал Иетс.
— Благодарю, сэр, спали хорошо, после того как прибыли наши войска. А вы, видимо, рано встали?
— Угу!
— Жаль, что вас здесь не было вчера вечером, когда перемещенных водворяли обратно в шахты, — сказал Иетс, глядя прямо в лицо Уиллоуби.
Майор и бровью не повел.
— Вот как? — сказал он. — Ну что ж, это не наше дело, значит, и спорить об этом не стоит.
Иетс не собирался спорить. С появлением Уиллоуби вопрос о перемещенных лицах отодвинулся на второй план. Полусознательно Иетс все время ожидал такого фокуса, — очень уж ласково майор прощался с ним в Вердене. Он мог бы догадаться, что Уиллоуби так легко не уступит ему Березкина. А все этот несчастный парад. Нужно было сказать рыжебородому мэру, что ему вполне хватит отдела связи с населением, пожарных и общества молодых женщин.
А теперь Уиллоуби попытается повторить свой парижский трюк — вмешаться, стать между Березкиным и всяким, кто захочет вывести князя на чистую воду.
Но на этот раз Иетс решил не сдаваться.
Словно читая его мысли, Уиллоуби сказал:
— Давайте обсудим это дело, как два разумных взрослых человека, которые знают, что им нужно, и знают друг другу цену. Да, я приехал сюда повидаться с Березкиным. Я считаю, что князь в некотором роде моя монополия… И я не позволю вам обрабатывать его без моего участия. Вы меня понимаете?
— Понимаю, майор. Это как, приказ? Я бы хотел знать, так сказать, для протокола.
— Протокол, протокол! Бросьте вы эти глупости. Если вы хотите упрямиться, Иетс, если не хотите меня слушать, у нас ничего не получится.
Уиллоуби помолчал.
— Ведь вы его еще не видели?
Иетсу не было смысла лгать.
— Нет, — ответил он. — Не видел.
— Прекрасно! Поймите, Иетс, вы заблуждаетесь. Я в Париже навел кое-какие справки. Я говорил с Люмисом в частном порядке; я даже говорил с Дондоло.
Иетс удивленно смотрел на него.
— Ну и что же, пришли вы к выводу, что Торп невиновен?
Уиллоуби взглянул на него весело и лукаво. — А кроме Торпа вас ничего не интересует?
— Торп или, вернее, дело Торпа имеет принципиальное значение. — Иетс потер пальцы и, обойдя стол, остановился перед Уиллоуби. — Майор, здесь речь идет о жизни и смерти человека, не говоря уже о таких серьезных вещах, как честность, порядочность, совесть…
Честность, порядочность, совесть — какая чепуха, думал Уиллоуби; ладно, сейчас успокою его на этот счет. Или Иетс узнал-таки про сделку с «Амальгамейтед Стил» и приберегает этот козырь напоследок?
Уиллоуби сказал:
— Вы правы, Иетс. Обо всем этом я тоже непрестанно помню. Только вы кипятитесь, кричите, а я молчу. После разговоров с Люмисом, с Дондоло, еще кое с кем я сделал известные выводы. Я начал понимать, чего вы, собственно, добивались…
Уиллоуби задумчиво ущипнул себя за щеку.
— Нельзя обвинять людей огульно, ни в армии, ни вне ее. Нужны свидетели или документальные доказательства, а лучше и то и другое. У вас документов нет, иначе вы передали бы их полковнику. Что касается Люмиса и Дондоло…
Он пожал плечами.
— А Сурир? — сказал Иетс. — Он — агент Березкина. — Попробуйте, найдите Сурира!
— И попробую!
— Я вам помогу, Иетс, только дайте мне возможность. И знаете почему? Когда я все это обдумывал — наш… гм… спор в кабинете полковника в Париже; все намеки, которые вы тогда обронили, и то, что я услышал от Люмиса и Дондоло, — мне пришла в голову еще одна мысль.
— Да?
— Вы подозреваете меня в принадлежности к этой шайке, если — повторяю, если такая шайка существует. Ну скажите, не далеко ли вы хватили? Вы же меня знаете. И вы допустили мысль, что я стану заниматься такой дрянью! Черный рынок! Как будто я не мог выдумать себе более прибыльного и менее рискованного дела…
Иетс пошел к стойке выпить стакан воды. Как наивно было его подозрение, что Уиллоуби причастен к клевете на Торпа! Какой ошибкой было ломать копья, не имея ничего, кроме этого подозрения! Он сам допустил то, за что когда-то осуждал Бинга: безоговорочно разделил людей на хороших и дурных.
— Выходит, что вы вдвойне ошиблись на мой счет! — Уиллоуби говорил громко, чтобы Иетс расслышал каждое его слово. — Во-первых, недооценили мои способности, во-вторых — приписали мне участие в какой-то темной сделке.
Он покачал головой.
— Согласитесь, Иетс, что я имею полное право задать вам жару… Почему я этого не делаю? А вот это и есть самое интересное: потому что вы мне нравитесь. Когда вы пошли к Девитту, — а надо сказать, что демарш ваш не был ни тактичным, ни успешным, — вы сделали это потому, что вы — порядочный человек и хотели поступить правильно. Я это ценю. Нам нужны такие люди. В них — наша сила. Вам странно слышать такие вещи от меня? Вы мне не верите, а?
— Сказать по правде, майор, верю, но не всегда.
Уиллоуби рассмеялся.
— Галахад! — сказал он. — Непорочный рыцарь. Ищет святой Грааль, а по дороге крушит, что под руку попадется. Но симпатичен.
— А ваши функции каковы?
— Я не ищу Граалей, времени нет. Дома сведущие люди говорили: «Уиллоуби далеко пойдет!» Помешала война. Я хочу, чтобы она скорее кончилась… Словом, я докажу, как я к вам отношусь. Мы с вами отправимся к Березкину вместе, и задавать вопросы будете вы. Согласны?
От Иетса не ускользнуло, что Уиллоуби напросился к нему в компанию, а сам представил дело так, будто из любезности берет с собой Иетса. Но, в общем, речь его прозвучала довольно искренно.
— Я договорился встретиться с князем в два часа.
— Вот и отлично! — сказал Уиллоуби. С удовольствием посмотрю, как вы работаете.
— Так это вы! — сказал Березкин и радостно пожал Уиллоуби руку. — А я после вчерашнего визита не знал, кого и ждать.
— Познакомьтесь, это лейтенант Иетс, — сказал Уиллоуби. — Князь Яков Березкин — лейтенант Иетс.
— Очень приятно! — сказал князь.
Огонь в камине отбрасывал на лицо Березкина оранжевые блики, смягчая его резкие черты. В домашних туфлях и бархатной куртке он производил впечатление человека весьма почтенного, может быть, чуть-чуть эксцентричного. Иетс решил, что он неглуп, прекрасно воспитан, вероятно, — гостеприимный хозяин и хороший собеседник, с которым можно поговорить о делах, о политике, об искусстве.
— Кого же вы все-таки ждали, князь? — спросил Уиллоуби.
— Какого-нибудь гангстера, вымогателя…
— Разве капрал не сказал вам, что передает мое поручение? — спросил Иетс.
— Так это был ваш эмиссар, лейтенант Иетс! Жаль, что я этого не знал. У вашего капрала очень оригинальная тактика. Я всю ночь не мог уснуть. Он мне грозил оружием.
Уиллоуби нахмурился.
— Кто это был, лейтенант Иетс?
Иетс пожал плечами.
— Я посылал Абрамеску.
Уиллоуби бросил на князя быстрый взгляд. Абрамеску и кролика не напугает. Если Березкин действительно не спал всю ночь, то причина этого кроется не в самом Абрамеску, а в том поручении, которое он передал князю.
— Мой друг Иетс не смог повидать вас в Париже и теперь хочет задать вам несколько вопросов, вот и все.
Березкин быстро поднял голову и тут же улыбнулся. Этот тип ему знаком: ретивые молодые служащие из Налогового управления — вообразят, что уличили вас в каких-то грехах, и являются проверять ваши книги. Рано или поздно все они оказывались у него на жаловании. К тому же и Уиллоуби здесь — явно оберегает свои будущие доходы!
— Что вы хотели бы узнать, лейтенант?
Уиллоуби отошел к окну, делая вид, что беседа Иетса с Березкиным его совсем не интересует. Перед ним расстилался индустриальный пейзаж — домны, заводы, сеть канатных дорог с неподвижно застывшими в воздухе вагонетками. Он уже спрашивал себя, имело ли смысл приезжать сюда с Иетсом. Столько усилий — и для чего? Столько трепать языком, чтобы рассеять подозрения Иетса! Как будто он сомневался в тактичности Березкина, в его умении жить. Разве не ясно, что человек, сумевший достичь такого положения, способен веревки вить из таких птенцов, как Иетс?
— Вы знаете человека по фамилии Сурир? — начал Иетс.
— Сурир… Сурир!…
Сурир — это мостик к Петтингеру. Березкин понял: разговор предстоял неприятный. А Уиллоуби все так же безучастно смотрит в окно.
— Да, припоминаю, лейтенант. Кажется, шофер? — Кого они поймали, Петтингера или Сурира? И который из них наболтал лишнего? Или, может быть, оба?
— Совершенно верно, — сказал Иетс, — между прочим и шофер.
Березкин принял решение. Незачем стараться скрыть это знакомство. Петтингер либо в безопасности, за линией фронта, либо попал в плен к американцам. И в том и в другом случае Березкин бессилен ему помочь. А Сурир — Сурир просто мошенник, мелкая сошка, и поделом ему, если попался, нужно было действовать умнее.
И князь предпринял контратаку. Он спросил:
— Вы знаете эсэсовского полковника по фамилии Петтингер?
Иетс не ожидал такого скачка. Он собирался лишь постепенно перейти к Петтингеру. Он ответил вопросом:
— Что вам о нем известно?
— О, это очень ловкий, жестокий и грубый человек. Такой же грубый, как тот капрал, которого вы присылали ко мне вчера.
Уиллоуби кашлянул.
— Вот как? — сказал Иетс. — Будьте добры, расскажите мне еще про Петтингера.
Князь поставил локти на стол и соединил кончики пальцев. Руки были велики по его росту, худые, хищные.
— Рассказать мне вам почти нечего. Кажется, он имел отношение к французским газетам, очевидно, по линии цензуры или пропаганды. Я познакомился с ним в связи с одной жалобой, которую я подал. Понимаете, меня шантажировали, чтобы заставить поместить рекламу в ряде газет, которые поддерживали немцы. Путь богатого человека, лейтенант, не всегда усыпан розами — вечно вокруг тебя завистники, вечно ты у всех на виду!
Уиллоуби усмехнулся. Такие разговоры он слышал в Америке и по долгу службы не раз выражал сочувствие тому или иному миллионеру; клиенты их конторы имели право ожидать сочувствия от своих юрисконсультов.
Горькая доля «бедных богачей» не растрогала Иетса.
— Продолжайте, князь, — сказал он.
— Петтингер удостоил меня своим посещением. Он дал мне понять, что я должен… как бы это сказать, пойти ему навстречу. Вот видите, лейтенант, как действовали немцы. Я был очень рад от них избавиться.
— И больше у вас не было с ним связей?
— Ну как же, были, — сказал Березкин.
Он уподобился кораблю, который вышел из тесного порта в открытое море и набирает скорость.
— А теперь о Сурире. Это было в последние дни оккупации Парижа. Вернее, в самый последний день. Я как сейчас помню — стрельба на улицах, все возбуждены, вот оно — долгожданное освобождение!
Он глубоко вздохнул; Иетс заметил, как приставшее к куртке Березкина крошечное перышко, видимо из подушки, отделилось и поплыло по воздуху в оранжевом луче света.
— Этот Петтингер — между прочим, он был всего подполковником, — явился ко мне без доклада. У него был пистолет, и он грозил пристрелить меня, если я не достану ему машины. Лейтенант, я мирный житель! Я решил, что моя жизнь стоит грузовой машины. Я позвонил в гараж и велел прислать за Петтингером грузовик. Фамилия шофера была Сурир.
Уиллоуби внимательно слушал. Был момент, когда все висело на волоске. Но князь оказался превосходным рассказчиком. И версия Березкина в точности совпадала с тем, что сам он выдумал и наплел Девитту в Париже!
А что если бы не совпала? Но, по-видимому, всякий, думая о нацистах, исходит из предположения, что они действуют угрозами и заставляют себя слушаться силой. В своих вымыслах они с князем шли по одной и той же проторенной дорожке. И как знать, — может быть, они оба говорили правду!
Иетс продолжал допрос.
— Видели вы Сурира после того, как Петтингер воспользовался его услугами?
— Нет, сэр, не видел.
— Не знаете ли вы, как его можно найти?
— Нет, разве что в нашем парижском гараже записаны домашние адреса шоферов. Не забывайте, лейтенант, ведь я председатель правления. Я понятия не имею о том, как поставлена работа гаража. Вероятно, шоферы живут у себя дома и с утра являются на работу. А вы как думаете?
Иетс чувствовал, что мало подвигается вперед.
— Как я думаю? Нет, князь, меня интересует, что вы скажете. Чем занимался Сурир помимо работы при вашем гараже?
— Лейтенант! — протянул Березкин со скучающим видом. — Неужели вы думаете, что ваш мистер Дюпон в курсе того, чем занимаются в нерабочее время шоферы его химических заводов?
По тону князя ясно было, что он говорит ровно столько, сколько хочет сказать, и ни слова больше.
Иетс повысил тон.
— Разрешите указать вам, князь, что вы сами подтвердили факт вашего содействия побегу немецкого офицера, — и, наперед отмахнувшись от возражений Березкина, он насмешливо сказал: — Вы оправдываетесь тем, что у Петтингера был револьвер? Тысячи ваших соотечественников не убоялись германских винтовок и не стали коллаборационистами. Да, да, это самое подходящее слово — не будем об этом забывать!
Березкин умоляюще смотрел на Уиллоуби. Уиллоуби, покинув свой наблюдательный пункт у окна, двинулся к Иетсу. Но Иетс не дал ему раскрыть рот.
— Сурир — спекулянт, аферист. Почему это машину для Петтингера должен был доставить именно Сурир? Почему это Петтингер потребовал машину именно у вас? Ваша вина гораздо серьезнее, чем вы хотите это изобразить!
— Майор Уиллоуби! — вскричал князь. — Я не желаю слушать такие вещи! Я человек с положением, с репутацией, и если вы рассчитываете вести со мной дела…
Уиллоуби всплеснул руками.
— Постойте, постойте минуточку! Джентльмены!
То, чего он боялся, случилось. Березкин проговорился.
— Позвольте мне, Иетс, хорошо? Вы недостаточно спокойны, так вы ничего не добьетесь. Вы бросаете какие-то обвинения, зачем? Князь охотно согласился рассказать нам то, что он знает, этого вы не будете отрицать; он даже рассказал нам много нового. Послушайтесь совета старого юриста, ни к чему запугивать людей, а тем более этого человека.
Он повернулся к Березкину.
— Ну вот, князь, теперь расскажите нам еще что-нибудь про этого Петтингера.
Иетс перебил его.
— Простите, майор, но мы условились — задавать вопросы буду я. Итак, князь Березкин, что именно означали ваши слова — «если вы рассчитываете вести со мной дела»… Какие дела?
Березкин успел успокоиться. Он взглянул на Уиллоуби — тот сидел, плотно сжав губы.
— А это я просто так выразился, — сказал князь. — Дела — мое любимое времяпрепровождение, лейтенант. Это слово всегда присутствует в моем лексиконе…
— С кем вести дела, князь?
— С вами, лейтенант, с кем угодно… У человека моего склада все человеческие отношения рано или поздно сводятся к делам. — Он печально покивал головой.
Иетс решил, что с него хватит. Уиллоуби так смягчил удар, который он нанес Березкину, что второй раз тот уже не попадется.
— Ваша очередь, майор! — сказал он едко.
Стоит ли продолжать этот фарс, подумал Уиллоуби. Березкин, по-видимому, был не прочь; по его длинному лицу бродила спокойная, самодовольная улыбка. В конце концов Уиллоуби решил, что не стоит. Гораздо важнее было договориться с Иетсом.
Вернувшись в гостиницу, они прошли в комнату Иетса. Иетс сел на кровать, Уиллоуби — в кресло в углу, возле умывальника. Через открытое окно в комнату неслось оживленное чириканье воробьев.
Иетс мысленно подводил итоги разговора с Березкиным. Дело Торпа придется похоронить, потому что отпала возможность разыскать Сурира. Это расстроило Иетса, но не так сильно, как он ожидал. Неужели и ему передалось общее равнодушие? Или весь этот эпизод стал представляться ему в новом свете, как деталь большой картины, на которой одинаково четко вырисовывается и интрига вокруг листовки Четвертого июля, и скверная путаница в верденском лагере для перемещенных лиц?
Уиллоуби не сиделось в широком мягком кресле. Он подозревал, что Иетс припоминает весь их разговор у
Березкина, в особенности злосчастное упоминание князя о делах, и что выводы его неблагоприятны.
— Ну, что же вы не спрашиваете? — заговорил он о вызовом.
— О чем?
— Почему я вздумал защищать Березкина.
— Не имею права.
— Бросьте кривляться. Я вам разрешаю.
— Так почему? — спросил Иетс.
— По двум причинам. Одна из них личная, другая — общая. Возьмем сначала личную причину. Юридическая контора, в которой я состою компаньоном, представляет интересы фирмы Делакруа в Штатах.
Уиллоуби знал, что выдает свои надежды за свершившийся факт; но сейчас не до таких мелочей, как различие между текущими и проектируемыми деловыми операциями.
— Мне, естественно, не хотелось восстанавливать против себя клиента, — продолжал он, — хотя сейчас я и служу в армии. Кроме того, на основании моего опыта я могу смело утверждать, что Березкин — не коллаборационист. Выше известного уровня бизнес приобретает международный характер. Это уже не сотрудничество с врагом, а принадлежность к картелю. Итак, вот моя личная причина. Вы меня поняли?
— Да, это нетрудно.
— Однако главное заключается во второй причине, в ответе на вопрос, с кем мы хотим здесь работать — мы, американцы. Вы об этом когда-нибудь думали?
— Да, собственно, нет, — признался Иетс.
— Как я понимаю, война потрясла самые основы европейского общества. Подготовительную работу провели нацисты — закоренелые воры и грабители, у которых одно правило — хватай, что можешь и пока можешь. А то, чего не успели растащить немцы, разрушает война как таковая, насильственное переселение миллионов людей — с этим вам самому пришлось столкнуться, — разорение этих и многих других миллионов.
Иетс был вынужден признать, что Уиллоуби неплохо оценил обстановку.
— И вот мы стоим перед выбором, — продолжал Уиллоуби. — Что мы хотим построить на развалинах — то, что было раньше, или нечто новое? Я знаю, что многие, даже высоко стоящие, люди не задают себе этого вопроса. Но это не значит, что нам не придется выбирать. И я лично считаю, что нация, подобная нашей, должна и будет работать рука об руку с созидательными силами в Европе, с целью построить порядок, возможно более похожий на то, что мы имеем у себя.
— И этого князя Березкина вы причисляете к созидательным силам?
— Безусловно.
— Несмотря на все, что мы знаем про него и про Петтингера?
— А что мы о нем знаем? Ничего. Гораздо важнее, что он-то много знает о производстве стали и может содействовать восстановлению французской промышленности.
Иетс ничего не сказал.
— Вам это не нравится?
— Нет.
— А что вы предлагаете взамен? Чтобы страной правили какие-нибудь подпольщики, какие-нибудь оборванцы из внутренних сил?
Иетс вспомнил Мантена и Терезу, темное парижское бистро близ площади Согласия и как они называли себя новым правительством.
— Они нам помогли. Больше помогли, чем ваш князь Березкин. Тот был за Петтингера.
— Вы очень примитивно рассуждаете, Иетс. Я согласен, что во время войны они очень полезны. Но только во время войны. Нет, я вовсе не циник. Но мы должны выяснить для себя: чего мы хотим. Что вам нужно — хаос, большевизм, анархия? Вы что, серьезно думаете, что американский народ послал свою армию в Европу, чтобы она насаждала здесь коммунизм?
— Нет, — сказал Иетс. Этого он и не хотел.
— Так, повторяю, что же вы предлагаете?
— Демократию…
Что за непроходимая наивность, подумал Уиллоуби. Он еще ни с кем в отделе не говорил так откровенно, как с Иетсом. А Иетс не желает мыслить логически.
— Демократия, Иетс, это исключительно вопрос формы. Нам важно другое: кто будет контролировать заводы Делакруа — Яков Березкин, который понимает толк и в производстве, и в управлении, или комитет из представителей низов, может быть, вот этаких перемещенных, которые, кроме физической работы, ничего не умеют?
— Так вопрос не ставится!
— А как же? — спросил Уиллоуби.
Иетсу хотелось сказать, что есть и третья сила, которая выйдет на поверхность и которой принадлежит будущее, — такие люди, как он сам, люди честные, исполненные доброй воли, не преследующие личных целей. Вот кого он намерен поддерживать.
Но он не мог этого сказать. Он понимал, что в споре с Уиллоуби этот довод неуместен.
А раз он не может противопоставить ничего конкретного, значит, бороться бесполезно. Надежда — негодное орудие для борьбы с твердо устоявшимися институтами.
Оставалось признать, что, поддерживая Березкина, Уиллоуби поступает логично, хотя Иетс всей душой возмущался против этого сговора дельцов.
Уиллоуби довольно усмехнулся.
— Ответа у вас нет? Тогда советую вам, Иетс, ограничивайтесь своими обязанностями, пока не придумаете чего-нибудь получше.
— Я знаю свои обязанности, — мрачно сказал Иетс.
— Ну вот, теперь вы на меня сердитесь… — Уиллоуби поднял руку и опять уронил ее на колени. — Милый мой, я вам преподал небольшой урок, чтобы вы поняли, что к чему. Вы должны быть мне благодарны. Я вам добра желаю. Ведь мы, как-никак, воюем на одной стороне!…
Он встал и взглянул в окно. Над крышами города поднимались вышки доменных печей.
— Тут еще откроются огромные перспективы!
— Вы имеете в виду потенциальные барыши? — съязвил Иетс.
— А чем это плохо?
Он повернулся к Иетсу, но раздумал говорить то, что хотел было сказать о деньгах. По лицу Иетса он понял, что тот сыт по горло такими нравоучениями.
Уиллоуби пожал плечами:
— Как бы то ни было, прежде всего нужно выиграть эту проклятую войну.
— Война-то скоро кончится…
— Ну нет, Иетс! Мечты об увеселительной прогулке в Берлин нужно оставить. Война еще далеко не окончена, и победа достанется нам нелегко.
Уиллоуби поморгал и как-то весь подтянулся.
Иетс подошел к окну и, раскрошив печенье, бросил крошки воробьям. Стайка их, оживленно чирикая, опустилась на подоконник. Иетс понял, о чем говорит Уиллоуби. На ближайшее время им нужно быть союзниками.
Он взглянул на небо и сказал:
— Будет дождь.
— Тут всю зиму будет дождь, — сказал Уиллоуби. — Такая страна дурацкая.
8
Фарриш наконец приготовился к решительному прыжку.
Третья рота полка Монитор под командой капитана Троя получила приказ ликвидировать три дота, наличие которых на южной окраине Метца являлось одним из нескольких изъянов в тактическом плане Фарриша. Доты были расположены на вершине холма под номером 378, с которого простреливался небольшой, но очень важный участок дороги, ведущей к реке Мозель.
Трой показал на карте изящные волнистые линии, обозначающие склоны высоты 378, и сравнил их сданными аэрофотосъемки. Поговорив о перекрывающихся полях обстрела, он сказал:
— Нужно признать откровенно, задача не из легких.
Сержант Лестер сказал:
— Если они могли сделать такие замечательные снимки, чего же они не разбомбили к черту всю высоту?
Трой пожал плечами.
— Раз не разбомбили, значит, не могли. У нас будет непосредственная артиллерийская поддержка — за полчаса До нашей атаки немцам всыпят как следует, чтобы они носа не могли высунуть из своих дотов. Ну а действовать мы будем так: второй взвод должен захватить дот «Б» на левом фланге, третий — дот «В» на правом. Центральный, самый сильный дот, который я обозначаю буквой «А», поручается первому взводу. Я считаю, что сил у нас более чем достаточно, нужно только правильно согласовать атаку. Лейтенант Фулбрайт, вы хотите что-то сказать?
Фулбрайт проворчал, собрав в складки свой выпуклый низкий лоб:
— Скучновато оно получается — всегда третьей роте достается самое паршивое задание, а моему 322-му взводу — тем более… — Фулбрайт любил поворчать, тем утверждая за собой право выразить протест. Но он прекрасно знал, что Трой потому остановил свой выбор на нем и на первом взводе, что считал его самым выдержанным командиром, а его солдат — лучшими в роте.
— Вы недовольны? — невозмутимо спросил Трой. — Хотите, чтобы я внес в приказ какие-нибудь изменения?
Фулбрайт ухмыльнулся капитану. Трой ему нравился — легкий человек.
— Не трудитесь, — сказал он. — Как-нибудь справлюсь. Нам понадобится саперное имущество, главное — шестовые заряды.
— Это все будет обеспечено, — сказал Трой. Он знал, что Фулбрайт успокоится, как только уяснит себе свои обязанности. Лейтенант был похож на мастера, который знает свои машины, знает людей, обслуживающих эти машины, и поэтому может предсказать выработку. Что ни возьми — их радости, как бы мало их ни было, их безопасность, их жизнь, — они во всем зависели друг от друга; это они теперь знали твердо. Как и следовало ожидать, время обострило их взаимные обиды, их антипатии и мелкие разногласия. Когда изо дня в день живешь с человеком, вместе ешь и вместе спишь и не можешь от него уйти, то постепенно проникаешься к нему лютой ненавистью, какой не испытать и к чужому. На глазах Троя Лестер и Фулбрайт, Шийл и Черелли, Трауб и Уотлингер по самому пустячному поводу бросались друг на друга с кулаками. Ни одного из них нельзя было назвать приятным человеком; непрочный внешний лоск, приобретенный ими дома и в воскресной школе, быстро слетел под влиянием грязи и вечной усталости до одури, среди снарядов и мин, которые всегда ложились где-то рядом и до сих пор пугали, как в первый день.
Почему Троя одолевали беспокойные мысли? Может, он опасался, что не все его солдаты возвратятся после атаки дотов на высоте 378? Может, хотел доказать себе, что принятое им решение правильно? Он уже столько принимал решений, столько потерял людей — его рота наполовину состояла из новичков. Это не проходило даром, и он сам становился другим человеком. Трой теперь почти не отдавал приказов — он только предлагал, как лучше поступить. Солдаты в него верили. Когда он ощущал эту веру, он приходил в отчаяние. Он сказал, что самый сильный дот будет брать Фулбрайт со своим взводом. Если Фулбрайта убьют, или Лестера, или Шийла, выйдет, что это он послал их на смерть. И распредели он задания по-другому, все равно будет то же самое.
Лестеру было слышно, как чертыхается Фулбрайт; он не видел лейтенанта, потому что его скрывала выпуклость холма и потому что Лестер полз, опустив голову. Земля была мокрая и скользкая от вчерашнего дождя; уже через несколько минут одежда его промокла. Летом земля была другом; теперь она отвергала его. От этого рождалось ощущение бессилия и злости, но страха он не испытывал.
Страх исчез, как только он начал подниматься на высоту 378. Следом за ним двигались капрал Саймон, Уотлингер, Черелли, Трауб и Шийл. С ними ему предстояло сделать последнюю перебежку — ярдов пятьдесят по голому месту, без единой былинки, за которой бы можно было укрыться, — прямо к стене дота. Только добежать до этой стены, пригнуться к ней — и дот им не страшен, потому что немцы могли стрелять только через амбразуры. Фулбрайт сказал:
— Когда будете пересекать этот участок, вас будут прикрывать двадцать пять винтовок и минометы…
И Лестер ответил:
— Да, сэр! — хотя знал, что они не могут его прикрыть, потому что немцев за их бетонными укреплениями этот огонь все равно не достанет.
Лестер полз, стараясь оставаться незаметным. У него было достаточно времени, чтобы обдумать, почему это он не боится, — вероятно, потому, что достиг той точки, когда уже ничего не чувствуешь. Всю ночь он ворочался с боку на бок и не мог уснуть; он мысленно переживал эту перебежку — пятьдесят ярдов до стены дота; он представлял себе страшную минуту — удар, словно с размаха кулаком по лицу; вот он вскинул руку, перевернулся и замер, кровь сочится из раны, а сам он становится все легче, легче — сейчас улетит. Он так и не заснул до побудки. Он испытал все, что может испытать человек в предсмертных муках, и теперь ощущал только пустоту да страшную головную боль.
Это случалось с ним всякий раз, когда он заранее знал о предстоящем бое. Но чем дольше он был на фронте, тем более подробные и яркие картины ему рисовались. Перед первыми боями среди нормандских изгородей страх возникал лишь в общих очертаниях; с тех пор Лестер столько всего нагляделся, что теперь мог в совершенстве расцветить его подробностями.
Последние полмили до исходной точки он шел, сознавая только, что должен с каменным лицом передвигать ноги впереди пяти солдат, которых сам себе выбрал. Он не разговаривал с ними; им уже было сказано, что кому делать и кто что должен делать, если сосед будет убит или ранен.
И внутри у него была пустота, а страха не было.
Склон холма поднимался к доту отлого, но весь был изрыт воронками. Воронки неудержимо тянули к себе. Лестер старался не смотреть на них; он чувствовал — стоит залезть в воронку и не захочешь вылезать. Он очень устал ползти на локтях и коленях, каждое движение требовало усилия воли. Мелкие острые камешки кололи руки; казалось бы, нечего обращать внимание на такую ничтожную боль — а вот поди же ты!
Он посмотрел на часы. Прошло всего четыре минуты, половина склона была позади, и пока ничего не случилось.
Внезапно он ощутил нетерпение. Захотелось поскорее отделаться. Он взвесил шансы.
Если встать и пуститься бегом, у немцев окажется сравнительно большая мишень. Если продолжать ползти, мишень будет меньше, но она неизмеримо дольше останется на мушке у немцев. Неизвестно, что хуже.
Он приподнялся. Немецкий пулемет дал очередь.
— С ума сошел? — крикнул Саймон. — Ложись!
Боится, подумал Лестер, а посмотреть на него — силач, богатырь.
Лестер встал, махнул другим, чтобы не отставали, пробежал несколько шагов. Вот это еще так! Теперь каждый шаг приближал его к цели, хотя нога, коснувшись скользкой земли, при каждом шаге съезжала назад на несколько дюймов. Он отчаянно боролся с глиной. Дыхание у него прерывалось, в висках стучало.
Все же он услышал слабый возглас, словно вскрикнул испуганный ребенок. Он хотел бежать дальше, но не мог.
Он подумал, если я обернусь, — конец, а так хорошо бежали. Он обернулся. Он увидел, как огромное тело Саймона катится вниз по склону. Руки и ноги казались мягкими, как тряпки, на тело налипала грязь. Наконец Саймон скатился в воронку и остался лежать распластавшись, уже наполовину засыпанный землей.
Пулемет опять застучал. Впереди Лестера взметнулся фонтан грязи.
— Ложись! — крикнул он. — Ложись!
И снова он как автомат полз вверх на локтях и коленях. Без Саймона их осталось всего пятеро. Ради живого Саймона он прошел бы через такой же ад, какой переживал сейчас; мертвый Саймон был только цифрой, — теперь немцы будут целиться всего в пятерых, особенно во время последней перебежки. Его личные шансы уменьшились.
Он услышал позади себя тяжелое дыхание. Часто переводя дух, Шийл выговорил:
— Надо к Саймону… раненый он, ранен.
— К черту! Он убит, — сказал Лестер.
— Ранен он… в колено… я видел… раз — и готово.
— К чертовой матери! — крикнул Лестер. — Здесь оставайся! Со мной!
Шийл остался. Вид у него был жалкий.
— Сукин ты сын! — сказал он.
Лестер все полз вперед.
— Тебя бы самого так! — сказал Шийл.
Лестер уныло молчал. Он все полз вперед.
— Надо же было подняться! — сказал Шийл. — Теперь он кровью изойдет!
— Санитары заберут его, — хрипло сказал Лестер. — Держи дистанцию.
Шийл отстал.
Лестер посмотрел на часы. Прошло еще две минуты. Они почти достигли конца подъема.
Те, что уцелели после этой перебежки — Черелли, Трауб, Шийл и Лестер, — никогда ее не забудут. Еще долго они будут с криком просыпаться по ночам и видеть разрытый снарядами кусок земли и в конце его — серый бетонный блок, расширяющийся книзу, как крышка гроба.
Уотлингер не добежал до него. Черелли и Трауб видели, как он погиб. У них на глазах он обратился в ничто и вознесся к небесам в дыму и пламени, под оглушительный грохот взрыва. Им показалось, что они видели, как куски его тела пронеслись по воздуху, но опытные люди в ответ на их рассказ только качали головой — не может быть. Он наступил на мину, так? Ну, значит, если от него и остались видимые глазу куски, они летели так быстро, что их все равно невозможно было увидеть.
От ужаса оба застыли на месте. Черелли услышал, как мимо со свистом пронеслись куски металла, и подумал, — ну, конец, а потом удивился, что он еще может думать, и решил, нет, значит, не конец, и рыдание сдавило ему горло, но не вырвалось наружу. Уотлингер не был ему особенно близок; но просто не верилось, что там, где только что был человек, теперь яма, а больше ничего не осталось.
Трауба с силой ударило куском мокрой глины; удар пришелся в почки, и Трауб застонал. Он понял это уже позднее, а в ту минуту был оглушен и ничего не соображал, только ловил ртом воздух. У него мелькнула сумасшедшая мысль, что взрыв, в котором исчез Уотлингер, вобрал в себя весь воздух, что сам он оказался в безвоздушном пространстве, а значит, ему не жить. О господи, о господи, твердил он мысленно, не в силах ничего произнести вслух. Он видел своих: Черелли стоит как вкопанный, Лестер и Шийл бегут вперед. Но они казались маленькими, далекими и нереальными, как бывает, когда смотришь в перевернутый бинокль. И еще он видел дот, дымки, вырывающиеся из щелей; оттуда продолжали стрелять — стрелять в него.
В эту минуту Лестер обернулся. Не более десяти шагов отделяли его от безопасной точки под стеной дота. Немцы не могли стрелять через амбразуры прямо вниз; там, рядом с ними, отделенный от них бетоном и сталью, он сможет передохнуть, а потом уничтожить их. Десять шагов.
И тут грохот взрыва дошел до его сознания, и он, не останавливаясь, оглянулся через плечо; Шийл тоже бежал, немного позади и сбоку от него. Дальше два солдата стояли на месте, как бараны перед запертыми воротами; а где же, черт возьми, третий? Третий имел какое-то отношение к взрыву. Был взрыв, и третий солдат исчез. Заряды по-прежнему в руках у Черелли и Трауба; значит, исчез Уотлингер. Но что они там стоят, как истуканы? Люди должны двигаться, людей убивают, это серьезное дело, нельзя стоять и ждать, пока тебя прихлопнет.
Он закричал, но они либо не услышали, либо не обратили внимания.
Лестер видел гостеприимную выемку у подножия дота. Он стремился туда из последних сил, с отчаянием загнанного зверя. И все же он повернулся и побежал обратно к Траубу — десять, пятнадцать, двадцать шагов, в обход ямы, возникшей там, где исчез Уотлингер. Он толкнул Трауба, стал бить его по спине, кричать:
— Вперед беги, сволочь ты этакая, вперед! — Он заставил Трауба сдвинуться с места. — Быстрей! — заорал он, и Трауб побежал быстрее, смешно увертываясь от пуль, сгибаясь под тяжестью зарядов, которые могли взорваться от малейшего попадания и разнести его в клочки.
Тогда Лестер ринулся к Черелли. Тот, видимо, испугался, и Лестер успел отметить это со злорадным удовлетворением. Черелли отпрянул от него и бегом пустился вперед. Гораздо позже он рассказал Лестеру, что даже не видел, как тот шел на него, подобный разъяренному быку; просто он заметил, что Трауб побежал, и ему не захотелось оставаться одному.
А Шийл один бежал впереди, один против целого дота. Страшная злоба заливала все его существо. Так бывало с ним в детстве. Когда на него находило, он бросался на пол, брыкался, никого не подпускал к себе. Теперь он был зол на Лестера, который не захотел помочь Саймону; Саймона Шийл уже не помнил, но злоба осталась и разгоралась все жарче от сознания несправедливости; он один бежит по открытому месту к доту, откуда в него целятся немцы. Он завидовал немцам — им хорошо, они за толстой стеной. Он их ненавидел, хотя не знал, сколько их и какие они, молодые или старые. Он осыпал их самыми страшными ругательствами, какие мог припомнить, надеясь, что они услышат и поймут; он рвался убивать, и не быстро — лишь бы убить, — а не спеша, со смаком. Он ненавидел их, потому что был отдан им на растерзание, и они хотели убить его, а он был беззащитен.
Лестер добрался до дота последним. Он посмотрел на часы. Прошло восемь с половиной минут.
Наступила поразительная тишина. Фулбрайт приказал солдатам, прикрывавшим атаку Лестера, прекратить огонь; а немцы, засевшие в доте, ничего не видели, и они насторожились и ждали.
Черелли приник ухом к бетону.
— Ничего не услышишь! — сказал Лестер, но вполголоса, словно немцы могли его услышать. Потом он сказал: — Пошли, а то еще вылезут и свалятся тебе на голову. Давайте мне эту штуковину.
Черелли осторожно передал шестовой заряд Шийлу, тот Лестеру. Сержант подержал его обеими руками, словно взвешивая. На какой-то миг его голова и плечи закроют амбразуру, окажутся прямо перед дулом германского пулемета. Он представил себе, что увидит пулеметчик — только черную-пречерную тень. Может быть, немец не сообразит, что это такое, и не успеет выстрелить.
— Если не сработает, — сказал Лестер, подразумевая: «если меня убьют», — следующим идет Шийл. — Если меня убьют… Но он не верил, что его могут убить. Сознание не принимало этой возможности, хотя распорядиться на случай своей смерти он был обязан.
— Ладно, — сказал Шийл. — Знаю.
Тогда Лестер поджег шнур. Он вскочил на ноги и сунул шест, обмотанный тринитротолуолом, в амбразуру дота, как пекарь сует в печь лопату с тестом, которое поднимется, превратится в горячий хлеб и насытит голодных. Лестер не думал о таких сравнениях; он только чувствовал, что слишком долго полз, бежал, уговаривал и теперь наконец делает нужное дело.
Ничего не произошло. Возможно, что немца, припавшего к амбразуре, и других, стоявших с ним рядом, этот нежданный вестник из внешнего мира застал врасплох. Ведь как-никак это глупо: они укрыты крепкой стеной, у них оружие новейшего образца — полевое орудие, пулеметы, карабины, — и вдруг к ним просовывается этот шест…
Лестер протолкнул его внутрь как можно дальше.
Потом он в изнеможении опустился на землю и закрыл глава.
Земля сотряслась. Словно разбуженные толчком, они вдруг поняли, что работа их закончена, что они выиграли бой. Черелли выпрямился и хрипло прокричал «ура».
Трауб рассмеялся, глядя на него. Лестер неподвижно сидел на земле, отдыхая.
Шийл сказал:
— Не хотел бы я увидеть, что там творится. — Злоба его испарилась. Так бывало и в детстве, когда он, вволю накричавшись, переставал брыкаться и затихал.