«Крестоносцы» войны

Гейм Стефан

КНИГА ПЯТАЯ.

СОМНИТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА

 

 

1

— Я отстал от своих — только и всего.

Немец искоса смотрел на Иетса, сплетая и расплетая свои тонкие пальцы.

— Откуда вы узнали, что наши части появятся в тех местах, майор… если не ошибаюсь, Дейн?

— Эрих Вольфганг фон Дейн.

Поимка Дейна расценивалась особенно высоко. Сдаваясь в плен, он заявил, что располагает секретными сведениями о работе органов пропаганды в немецкой армии, и потребовал, чтобы его передали соответствующим американским властям. Офицер в штабе полка внял этому доводу и отправил Дейна в отдел разведки и пропаганды в Люксембурге.

— Я вас слушаю. — Дейн улыбнулся.

— Последние недели я был прикомандирован к штабу армейской группы фельдмаршала фон Клемм-Боровского.

— Дальше.

— Есть такой городок — Роландс-Эк, знаете, лейтенант?

— Слыхал.

— Прекрасное местечко. Впрочем, будьте уверены, тыловые части плохого не выберут. Роландс-Эк лежит на самом берегу Рейна, недалеко от Бингена. Первоклассный отель — санаторного типа. Как раз то, что мне нужно, — санаторий…

Иетс взглянул на него:

— Боюсь, что в наших условиях…

— Нет, нет, не беспокойтесь! Домик мне предоставили чудесный, а этот маленький солдатик, который меня охраняет, так любезен!

Иетс подумал: «Надо сказать Абрамеску, чтобы он несколько умерил свою любезность».

— Я совершал длинные прогулки, — продолжал Дейн, — и, гуляя, все обдумал. Обожаю немецкий пейзаж! Рейн, струящийся среди восхитительных древних гор. Весна тогда только что наступила, и они оделись в волшебную нежную зелень тысячи оттенков. И будто ничто не изменилось за долгие века — вода так же отливает золотом на солнце, тем золотом, что похоронено на дне Рейна, золотом Нибелунгов… но вам, вероятно, это ничего не говорит?

Иетс промолчал.

— Это древний немецкий эпос. Мы, немцы, очень падки на такие вещи — мистицизм, судьба нации… вы меня понимаете?

— Да.

— «Приятный голос, — подумал Иетс, — голос культурного человека». — Все-таки ближе к делу.

— То, о чем я говорю, трудно поддается определению, — сказал Дейн. — Но вам, американцам, придется развить в себе восприимчивость к подобного рода вещам, иначе вы не добьетесь успеха. Немцы прислушиваются к таким призывам. Мы — народ-мечтатель. И вот тут я смогу быть полезен вам. Ваше прямое дело — пропаганда. Но вы американцы. Я читал ваши материалы. Они очень хороши, хотя тон их чужд нам, он слишком прозаичен. Такая пропаганда не дойдет до немецкой души. Все эти мысли приходили мне в голову во время моих одиноких прогулок по берегам Рейна. И лишь только наступило время — лишь только нам было приказано оставить очаровательный Роландс-Эк, я снова пошел погулять… Это была длинная и очень приятная прогулка, лейтенант. А когда я вернулся с нее, все уже ушли. Я сидел в холле отеля, читал, пил вино и ждал появления ваших войск. Мне было известно, что они форсировали Рейн в нескольких местах.

— И теперь вы предлагаете нам свои услуги?

— Да, — кротко ответил Дейн.

— Почему?

— Это сбережет не одну человеческую жизнь…

— Давайте придерживаться фактов, — сказал Иетс.

— Хорошо! Потому что мы проиграли войну, — признался Дейн.

— Значит, вы решили примкнуть к победителям, пока не поздно?

Дейн презрел и самый вопрос, и заключающийся в нем намек.

— Мы проиграли войну, но это все равно что проиграть одну игру в состязании, которое будет длиться бесконечно.

— Неужели вам все еще мало?

— Эта война велась неправильно, — пояснил Дейн. — Вместо того чтобы драться с Востоком при поддержке Запада, наши правители поставили нас лицом к лицу и с Востоком, и с Западом. Но чего можно было ждать от выскочек?

— Что же, по-вашему, будет дальше?

— Мы вышли из игры — на время, и только на время. Эта война, герр лейтенант, лишь оттянула ту минуту, когда надо будет принять серьезнейшее решение — сделать выбор между нашим образом жизни, вашим и моим, и образом жизни нашего настоящего противника. Сражаясь против Германии бок о бок со своим восточным союзником, вы сами же разрушили барьер, который отделял вас от агрессивного Востока, а теперь вам придется возводить его заново и ставить там часовыми своих людей. Настанет время, и вы обратитесь за помощью к нам же. Ведь ваша Америка слишком далеко отсюда, а относительно мощи англичан вы, надеюсь, иллюзий себе не создаете.

Он сидел, развязно положив нога на ногу, нервно поглаживая своей длинной рукой колено, круглившееся под хорошо сшитыми бриджами. Иетсу вдруг захотелось ударить по этой дегенеративной физиономии, черты которой были слишком уж утончены.

— А что, если мы не собираемся больше воевать? — спросил он.

— Я тоже не большой любитель войн, лейтенант. Последняя выбила меня из колеи, и в дальнейшем я вряд ли буду годен на что-нибудь. Но нации живут по законам, изменить которые они не в силах, а война — это начало и конец всего.

Он заглянул Иетсу в глаза, — не таится ли в них угроза. Потом заговорил снова.

— Я делал все, от меня зависящее, чтобы установить мир. И не я один, к этому стремились многие немцы. Мы хотели объединить Европу и создать из нее бастион против Востока. Я служил в военной администрации оккупированной Франции. Мы всячески добивались, чтобы французы сотрудничали с нами, и те меры воздействия, которые применял я, были, разумеется, самые гуманные. И чем увенчались все наши планы, вся наша политика дальнего прицела — перспективная политика? Народы ожесточились против нас, а ваша высадка окончательно нарушила мир в Европе. И теперь это будет длиться, длиться без конца.

Иетс мысленно взял себе на заметку службу Дейна во Франции.

— Используют вас в будущей войне или нет, майор, это зависит не от меня, — сказал он. — Давайте вернемся к теперешней. Когда вы окончательно убедились, что Германия проиграла ее?

Дейн откинулся на спинку стула. Теперь он снова почувствовал под собой надежную почву.

— Я пришел к этому выводу давно. Париж…

Он сощурил глаза, словно вглядываясь в прошлое.

— Небритый, грязный, в рваном мундире, я сидел в отеле «Скриб». Со мной был тогда оберштурмбаннфюрер Петтингер.

Весеннее солнце бросало лучи в окно, но пронизывающая сырость, стоявшая в доме, не уступала им, и теперь она словно усилила озноб, который вдруг почувствовал Иетс.

— Эрих Петтингер?

— Да. Герр оберштурмбаннфюрер был моим непосредственным начальником в штабе армейской группы Клемм-Боровского.

Торп в больничной камере, сошедший с ума и все-таки цепляющийся за свою веру в Иетса — в того Иетса, каким он вообразил его себе; фрау Петрик, убегающая в непроницаемый мрак энсдорфской шахты… Иетс чувствовал, как у него стягивает холодом щеки, но все же улыбнулся через силу.

— Что он такое, этот подполковник Петтингер?

— А что вы о нем знаете? — ответил Дейн вопросом на вопрос.

— Как об офицере? Кое-что знаю. — Тон у Иетса был небрежный, словно он спрашивал просто так, из любопытства. — Что он собой представляет как человек?

— Ein Schwein — коротко ответил Дейн. Иетс поднял брови. — Вы думаете, я впервые очутился на положении пленного? — Дейн повысил голос. — Как бы не так! Он все это время держал меня точно под арестом. Он знал, что во мне живого места нет. Ему доставляло удовольствие назначать меня на такие посты, которые были мне не по силам. Я состоял при нем в качестве подопытной морской свинки!

— Вы давно его знаете?

— Очень давно — с двадцатого года. Вся его карьера протекала у меня на глазах. Еще задолго до 1933 года он избивал коммунистов — это хорошая школа, потому что риска почти никакого, полиция всегда на вашей стороне. И с тех пор Петтингер только и знает, что избивать людей тем или иным способом.

Иетс молчал.

— Я совсем больной человек. Я с самого Парижа в бегах. А ведь человеку захочется наконец остановиться! Я мог бы избавиться от военной службы. Моя жена урожденная Ринтелен — стальные магнаты, вы, наверно, слышали? И каждый раз какая-нибудь помеха… Это все Петтингер! Он не давал мне ни минуты покоя…

— Вы уже говорили об этом.

Дейн судорожно сжимал руки.

— Взять больного человека и бросить его в наступление, командиром части! И сам пошел на фронт только за тем, чтобы увидеть, как я свихнусь.

Это была нудная история, но Иетс слушал ее в надежде, что Дейн в конце концов выболтает нужные сведения о Петтингере.

— Командиром части? — спросил он. — Какой части?

— Бронетанкового батальона. Мы были и на Маасе — и там нас разбили вдребезги. Правда, Петтингер успел вовремя унести ноги и меня с собой прихватил. Ему не хотелось расставаться со своим козлом отпущения.

— Так, понимаю, — сказал Иетс. — Значит, там вы и заболели боевым неврозом?

— Нет. К тому времени, как мы вышли к Маасу, я уже успел превратиться в комок нервов. Это случилось со мной раньше. И я точно знаю, когда именно… — Дейн подпер свой скошенный подбородок большими пальцами. — Пустынная дорога севернее Люксембурга… мы рвались на запад… мчались сломя голову — на сей раз вперед, а не назад… — Он хмыкнул. — Представляете? Туман, кругом холмы… наткнулись на сопротивление, но не серьезное… так силами одного-двух отделений… захватили их…

Дейн замолчал. Как ему закончить этот рассказ? Он почувствовал какую-то перемену в своем собеседнике. Он пожал плечами:

— Эти ночные бои особенно действуют на нервы…

Иетс смотрел на него, смотрел пристально. Один шанс из ста… а может, больше, принимая во внимание, что тут замешан Петтингер? И он решил положиться на свое чутье.

— Вы были на дороге, которая шла с востока на запад, майор, примерно за милю от поворота на север, к Бастони? Помните телеграфные столбы? — покосившиеся, некоторые держались только на проводах? А направо высота, на ней кустарник…

Дейн вскинул голову. Его взгляд, вопрошающий, испуганный, был прикован к лицу Иетса.

Иетс сказал совершенно спокойно:

— Кто убил тех солдат?

— Неужели вы думаете, что я? — Дейн вскочил, наклонился над столом, чуть пошатываясь.

— Отвечайте на мой вопрос.

— Петтингер, — прошептал Дейн. — И вот это и доконало меня… — Его голос немного окреп. — Я отказался. Я не хотел брать на себя такую ответственность. Приказ дал он. Не сошел же я с ума, чтобы сдаваться в плен с таким преступлением на совести!

— Но командовали частью вы, майор!

— Он был старший по чину.

— Значит, вы выполнили его распоряжение. Вы допустили, чтобы американские военнопленные были уничтожены?

— Лейтенант! — Дейн воздел к потолку свои длинные руки и тут же уронил их жестом, полным безнадежности.

Оба молчали. Иетс чувствовал ровное биение своего сердца. И никто не уйдет от возмездия… Где он читал это?

Потом Дейн проговорил хрипло:

— Я пытался доказать ему, что так нельзя.

— Что он ответил?

— Он рассмеялся.

— Он рассмеялся, — повторил Иетс.

— Да, рассмеялся! — крикнул Дейн, как будто смех Петтингера мог служить ему оправданием. Он упал на стул.

Иетс посмотрел на бородавки у себя на пальцах и мысленно сравнил свои руки с тонкими, изящными руками Дейна. — Что касается наших воззваний к немцам, майор, я думаю, нам придется обойтись без вашей помощи.

— Что вы со мной сделаете? — сдавленным голосом спросил Дейн.

— Вы занимали административный пост во Франции, — Иетс вспомнил учительницу в Изиньи, мадемуазель Годфруа, вспомнил парижского столяра Мантена и Терезу, да, и Терезу. Он улыбнулся. — Мы передадим вас французам.

Лицо Дейна словно сразу усохло.

— Но почему? — с отчаянием воскликнул он. — Почему?

«Больной желудок», — думал Абрамеску. Ишь, какие стали привередливые! Раньше пленные радовались разумно составленному американскому военному пайку, с персиками на сладкое. А этот немец говорит: «Благодарю вас, у меня больной желудок».

Абрамеску вышел от майора, держа в одной руке тарелку с персиками, в другой винтовку, захлопнул за собой дверь и запер ее на ключ. Дверь была тяжелая, дубовая, а замок на ней не менее солидный.

Спустившись по лестнице во двор, Абрамеску поставил тарелку с персиками в тени у крыльца. Он сел тут же неподалеку на ящик, положил винтовку на колени и надвинул на нос свою большую каску. Было жарко, и его клонило ко сну. «Через часок-другой, — подумал он, — надо опять сходить туда с персиками». «Вы очень любезны», — вежливо скажет ему майор. Абрамеску наморщил лоб. Какая там любезность! Ему претили его новые обязанности, тем более что они сводились главным образом к лакейскому обслуживанию военнопленного. А Иетс сказал ему: Вы бросьте там добрячка разыгрывать! — когда он всего-навсего исполнял свой долг.

В окне верхнего этажа появился силуэт, неясный, расплывчатый в лучах солнца, бивших прямо в стекло. Майор, должно быть, смотрел на небо, на деревья и на цементные плиты двора. Абрамеску поднял голову, но не подал виду, что заметил его. Силуэт в окне исчез.

Абрамеску хотелось спать. Его мысли ушли так далеко, что он не мог угнаться за ними; углеводы перемешивались в них с витаминами и другими веществами, необходимыми всем — что пленным, что не пленным.

Он очнулся от дремоты и удивился, почему вокруг такая тишина. Посмотрел на часы. Что же это он, заснул? Персики по-прежнему стояли на крыльце, но солнце передвинулось, сок на тарелке почти высох, ломтики начинали морщиться.

Абрамеску встал. Он зевнул, расправил свои короткие ноги, взял с крыльца тарелку с персиками и не спеша стал подниматься вверх по лестнице.

— Почему! Он спрашивает меня, почему!

Иетс схватил сигарету, которую ему предложил Девитт.

Девитт опустил свои сильные руки на стол.

— Этот человек сдался нам. Он наш пленный. Будьте объективны, Иетс.

— В Нормандии, сэр, я был так объективен, что дальше некуда, а теперь мне хочется, чтобы меня назначили начальником карательного отряда.

— Я постараюсь уберечь вас от такого назначения, — сказал Девитт с лукавым смешком. — Не то вы, чего доброго, найдете и среди нас таких, к кому вам захочется приложить руки. Для вынесения приговора нужны улики.

— Неужели вам недостаточно горы трупов?

— А как вы докажете, что Дейн несет ответственность за расправу над военнопленными? — спросил Девитт.

— Приказ отдал Петтингер, Дейн допустил это! Девитт улыбнулся:

— Подержим его пока под арестом. Кончится война, найдем свидетелей, и будем судить его.

— Кончится война! — со злобой повторил Иетс. «После войны они станут еще объективнее», — подумал он. — Послушайте, полковник, мне не хочется причинять вам беспокойство и заставлять вас заглядывать так далеко в будущее. Разрешите передать Дейна французам, это единственное, о чем я прошу. Уж они как-нибудь позаботятся о нем.

— Я только потому и стою на страже справедливости и закона, — сказал Девитт, и руки у него задрожали, — что думаю о будущем.

— О будущем, сэр? Я, кажется, изложил вам теории, высказанные по этому поводу майором Дейном. Если мы не избавимся от него и ему подобных, он окажется прав и нам придется сразу перейти от этой войны к следующей.

— А вы не допускаете такой возможности?

— Сэр! Эта война еще не кончена! Я отказываюсь…

Дверь в кабинет Девитта распахнулась настежь. Абрамеску шагнул через порог, волоча за собой винтовку.

— Сэр!… я принес ему персики… персики на сладкое…

Иетс тряхнул его за плечи.

— Зеркало разбито… я с самого начала думал, что нельзя оставлять ему зеркало… но в уставе ничего… ничего про это не сказано.

— Капрал Абрамеску! — Полковник поднялся из-за стола. — Когда вы являетесь с рапортом к старшему офицеру, рубашка у вас должна быть заправлена в брюки!

— Слушаю, сэр! — Абрамеску бросил понимающий взгляд на Девитта. Он заправил рубашку, подтянул брюки, стал во фронт и сказал: — Сэр! Военнопленный покончил с собой.

 

2

У оперативника в штабе корпуса дел было по горло. Быстрое исчезновение флажков, обозначающих немецкие части, и продвижение американцев, которые, форсировав Рейн, появлялись в самых неожиданных пунктах, не давало ему ни отдыху, ни сроку.

Хотя немцы все еще оказывали сопротивление и продолжали наносить урон противнику, хотя они бросали на передовую все, что можно, — вплоть до фольксштурмовцев, которые шли в бой в штатском и с двумя фаустпатронами на человека, — их ожесточение, энергия, упорство исчезли бесследно.

Фарриш обосновался со своим штабом в маленьком курортном городке, стоявшем на берегу озера, а сам занял помещение в гостинице. Он попробовал местную минеральную воду и тут же выплюнул ее на глазах у курортного врача, который рекомендовал ему этот курс лечения в тайной надежде, что когда-нибудь в будущем оккупанты появятся здесь в качестве пациентов.

Уиллоуби расхохотался и пояснил профессору, что пищеварительный тракт генерала находится в идеальном порядке.

— Да и вообще, доктор, вам о нашем здоровье беспокоиться нечего. Мы выигрываем войну, знаете ли, а это как нельзя лучше способствует пищеварению.

Профессор отвесил им поклон и удалился.

Фарриш взял Уиллоуби за локоть и притянул к себе:

— Кларенс, а вы здорово умеете обращаться с этими фрицами. Как только военные действия кончатся, я назначу вас комендантом в районе расположения моей дивизии. Так и знайте! Вы полезный гражданин, подполковник Уиллоуби, весьма полезный!

Уиллоуби сдержанно принял эту похвалу. Попав в штаб к Фарришу, он вскоре же понял, что избыток чувств неприятен генералу и настраивает его на подозрительный лад. Когда Фарриш произвел Уиллоуби в подполковники, тот отнесся к своему повышению, пожалуй, чересчур сухо — вытянулся во фронт и чопорно поблагодарил генерала. Это тронуло Фарриша. Вся штука заключалась в том, как не замедлил раскусить Уиллоуби, чтобы балансировать на самой грани чувствительности, но в то же время проявлять солдатскую сдержанность, предоставляя возможность расчувствоваться самому генералу. Если придерживаться этого элементарного правила да время от времени подсказывать генералу кое-какие мыслишки, которые тот мог бы выдавать за свои, благоволение его обеспечено. Каррузерс — шляпа — не понимал этого по своей тупости, ходил, покручивал усы и каждый раз с большим опозданием убеждался, что Уиллоуби обскакал его.

Все это служило только основой, на которой можно было ладить с Фарришем. Подталкивать его вперед и самому поспевать за ним — являлось второй, более трудной задачей, требующей неустанных размышлений, бдительности и работы. Но у подполковника Уиллоуби хватало сообразительности, чтобы не выходить со своими подсказками за пределы внутридивизионной политики и рекламы генерала, и он строго установил границы своего поля деятельности, точно так же, как в юридической конторе «Костер, Брюиль, Риган и Уиллоуби». Кроме того, он был искренне расположен к генералу.

Они поднимались по широкой лестнице, ведущей в апартаменты Фарриша. Генерал шагал сразу через две ступеньки, его свита поспешала следом за ним.

— Когда мы займем Нейштадт? — спросил Уиллоуби на первой площадке. — Каррузерс говорит, что немцы не смогут задержать нас.

Генерал повернул голову к Уиллоуби, который почтительно держался на полшага сзади.

— А я не собираюсь его занимать, — сказал он. — Это не мой сектор.

Они поднялись на последнюю ступеньку и быстро пошли к комнатам Фарриша. В дверях генерал остановился.

— А что? — спросил он. — Почему вдруг Нейштадт? Там выпускают фотоаппараты, что ли?

— Как будто нет, — рассмеялся Уиллоуби. — Кроме того, я уже давно освободил из неволи прекрасную лейку.

Фарриш посмотрел на него.

— Зайдите. — И, закрыв дверь, добавил: — Почему вдруг такие нежные чувства к Нейштадту? В чем дело?

Уиллоуби подошел к карте, висевшей на стене.

— Вот Нейштадт. — Его короткий толстый палец покрыл реку — один из притоков Рейна — и гору, у подножия которой ютился этот городок. — А вот здесь, — палец двинулся к востоку на расстояние, которое наметанный глаз Фарриша сразу определил миль в пятнадцать. — Здесь есть один пункт, не нанесенный ни на какие карты — ни на немецкие, ни на американские. Называется он «Паула». Одному Богу известно, в честь какой Паулы его назвали, вряд ли она была так уж очаровательна. «Паула» — это концентрационный лагерь.

— Гм! — хмыкнул Фарриш. — Значит, вот в чем дело, — концлагерь!

— «Паула» была бы первым концентрационным лагерем, освобожденным американскими войсками.

Генерал подошел к карте. Его громоздкая фигура заслонила Уиллоуби. Он быстро прикинул в уме расстояние, пробежав глазами изогнутую линию черточек и крестов, отмечающих границу между его дивизией и соседней.

— Эти горемыки, вероятно, не прочь, чтобы их наконец освободили, — сказал он после паузы. — Но фрицы успеют эвакуировать весь лагерь до того, как мы туда доберемся.

— Нет, не думаю, — стоял на своем Уиллоуби. — Только надо поторопиться.

— Тогда там всех перебьют.

— По имеющимся у нас сведениям, в концлагере «Паула» содержится от семи до десяти тысяч заключенных. Конечно, нацисты уничтожат весь лагерь не задумываясь, если не побоятся, что их застигнут врасплох за этим занятием.

Генерал слушал молча.

— У нас есть резервы, — продолжал Уиллоуби. — Один батальон мы выделим без всякого труда, а этого будет вполне достаточно. Какая там может быть охрана, когда у них и так людей не хватает!

— Разграничительная линия… — Фарриш повернулся к карте. — Впрочем, это все ерунда — теория. — И, словно в пояснение, добавил: — Когда продвигаешься вперед с такой быстротой, надо обезопасить себя и с флангов. — Но все же в его словах не чувствовалось уверенности.

Уиллоуби сказал:

— Прикажете вызвать корреспондентов, сэр? Одного-двоих можно будет прихватить с собой.

— Ну, это уж по вашей части, — проворчал Фарриш. Ему было гораздо приятнее представлять себя мысленно среди получивших свободу заключенных, чем думать о перспективе позировать перед фотоаппаратом. Эффектные исторические моменты должны возникать сами собой, без предварительной подготовки.

— Я обо всем позабочусь, сэр, — успокоил его Уиллоуби.

Фарриш затребовал у начальника штаба список подразделений и офицеров, числившихся в резерве. Ему надо было тщательно отобрать их — он не мог выделить для этой операции большое количество людей, ибо перед дивизией стояли другие задачи, а эта носила чисто контрабандный характер, и ее следовало поручить надежному человеку, который способен думать и действовать самостоятельно и не сядет в лужу, налетев на немцев или на американские части из других соединений.

Глаза Фарриша задержались на фамилии Троя. Это тот самый капитан, с которым у него было столкновение в Арденнах? Такой командир или закалился в боях, или скоро сорвется.

Трой был вызван к генералу — явиться немедленно. Он отправился в том виде, в каком посланный застал его, — побрит плохо, китель старый, давно дожидающийся отставки. Трой не видел Фарриша со времени их стычки. Может, генерал решил свести с ним старые счеты? Впрочем, вызов не очень его встревожил.

Трой спокойно встретил испытующий взгляд Фарриша. В глубине комнаты стоял Уиллоуби, которого капитан запомнил с той ночи в Рамбуйе. Уиллоуби ободряюще кивал ему.

Потом он услышал голос генерала:

— Так вот, капитан Трой, я высылаю группу для освобождения заключенных в концентрационном лагере «Паула», в пятнадцати милях восточнее Нейштадта. Вы считаете себя способным возглавить эту операцию, а?

— Я сделаю все, что мне прикажут, сэр.

— Вы не всегда так отвечаете, правда? — Фарриш иронически поджал губы.

Трой решил выдержать характер.

— Сэр, сегодня вопрос относится только ко мне, а не к моим людям.

Фарриш рассмеялся, — нельзя сказать, чтобы очень весело.

— Хорошо. Вернемся к самой операции. Вам придется действовать на свой страх и риск, капитан, меня рядом не будет. Я не смогу исправлять ваши ошибки. Вы оторветесь от нас, так что на поддержку не рассчитывайте, а радиосвязью я бы рекомендовал вам пользоваться только в самом крайнем случае — немцы смогут ловить ваши позывные с такой же легкостью, с какой и мы. Впрочем, не беспокойтесь, мы вас догоним, хотя на это потребуется несколько дней. Вы все поняли?

— Да, сэр.

— Не меняете решения?

— Нет, сэр.

Генерал внимательно посмотрел на капитана и остался довел своим выбором. Широкоплечий, крепкий — такие не склонны действовать очертя голову; взгляд умный, пытливый, а подбородок говорит о твердом характере. Кроме того, офицер, который провел свою роту от побережья Нормандии до Рейна, безусловно, может отвечать и за себя, и за своих солдат.

— Хорошо. Подойдите сюда. — Генерал первый шагнул к карте. — Вот объект, а идти к нему вы будете вот так.

Трой увидел, что палец генерала пересек разграничительную линию между двумя дивизиями. Ага! вон оно какое дело!… Но он ничего не сказал об этом. Фарришу лучше знать.

— Ну-с, капитан, что вам понадобится, кроме вашей роты?

Трой снова взглянул на карту, определяя соотношение между передовыми частями Фарриша и лагерем «Паула», а также головными подразделениями соседней дивизии.

— Самое главное для меня — мобильность, — сказал он. — Самое главное — быстрота передвижения, так чтобы немцы не могли угнаться за мной, если придется удирать. Мобильность и независимость — следовательно, самоходная артиллерия среднего калибра и противотанковые средства. Кроме того, мне понадобятся саперы, снабжение, горючее — горючего как можно больше — и продовольствие. Ну а если я туда доберусь? Сколько в этом лагере заключенных? Семь тысяч? Чем же я накормлю семь тысяч человек, да еще изголодавшихся?

— Но в лагере будет какое-нибудь продовольствие! — сказал Уиллоуби.

Трой бросил на него недоверчивый взгляд.

Уиллоуби добавил:

— И мы сейчас же подвезем все, что нужно, как только вы займете лагерь. Впрочем, медикаментов возьмите побольше, там они наверняка понадобятся. И вам придется захватить с собой еще один груз…

— Какой?

— Корреспондентов, — ответил Уиллоуби

Трой замялся.

— Сэр, — сказал он наконец. — Эта операция и без того рискованная, зачем еще впутывать в нее штатских?

— Их будет только двое, — успокоил его Уиллоуби. — Вся остальная братия приедет вместе с генералом.

Трой посмотрел на Фарриша в упор.

— Это ваше распоряжение, сэр?

Фарриш отступил к карте.

— Да, конечно… — Он откашлялся.

Уиллоуби прервал неловкое молчание:

— Я взял на себя смелость пригласить сюда тех двоих корреспондентов, которые поедут с капитаном Троем. Мне казалось, сэр, что ваши инструкции должны выслушать все.

— Хорошо. Зовите их, и покончим с этим, — сказал Фарриш.

Уиллоуби взял телефонную трубку. Вскоре в комнату вошли двое — мужчина и женщина, оба в военном.

— Вы помните мисс Карен Уоллес? — оживленно проговорил Уиллоуби, когда генерал поднялся и пожал ей руку.

— Ну еще бы! — Фарриш так и просиял. — Где вы пропадали столько времени? Я соскучился! Что у вас, зимняя спячка была? — Он неохотно отпустил ее руку.

— А это мистер Текс Майерс, — сказал Уиллоуби, подталкивая к генералу маленького, сухонького человечка.

— Здравствуйте, Текс, — небрежно бросил Фарриш, не сводя глаз с Карен.

— Я часто вас вспоминала, генерал, — любезно сказала Карен. — Мне пришлось побывать в Париже, потом меня направили в Седьмую армию, а это все так далеко от вас.

— Париж — неподходящее место для женщин, — безапелляционно заявил Фарриш. — Впрочем, не только для женщин. Там у меня украли горючее. Там застопорили войну.

— Да, знаю, — сказала Карен. — Я была там недолго. С настоящими солдатами на фронте мне больше нравится.

Фарриш взял ее за локоть и подвел к Трою.

— Познакомьтесь с капитаном Троем. Оказывается, вы едете вместе с ним освобождать лагерь «Паула»?

— Здравствуйте, — Трой поздоровался и тут же отдернул руку. Он чувствовал, что она смотрит на него, — а, может, сквозь него? — и сразу ощутил свои руки, ноги, грудь, шею — какое это все большое, неуклюжее!

Карен заговорила с генералом. Уиллоуби заметил, что ее взгляд снова вернулся к Трою. Он подтолкнул капитана локтем и зашептал:

— Трой, чего вы уставились? Первый раз женщину увидели?

Трой отстранил его от себя.

Она повернулась к нему.

— Когда же мы выступаем, капитан?

— А вы правда собираетесь с нами? — спросил он. — Веселого в этой поездке будет мало. И даже если мы доберемся туда, нас там ждут весьма неприятные вещи.

Ее серые глаза потемнели.

— Я знаю, капитан, и думаю, что выдержу. — Она увидела, что он улыбнулся — улыбнулся доброй улыбкой. Наконец-то оттаял немножко.

Трой сказал:

— Мой командный пункт за городом, на ферме у дороги номер двадцать два. Приезжайте туда с мистером Майерсом завтра, часов в двенадцать. Я думаю выступить, когда стемнеет. Успеем обо всем договориться.

— Хорошо, — сказала Карен.

Генерал снова завладел ею.

— С Троем вы будете как за каменной стеной. Ну, скажите, умею я подбирать людей, а?

Она одарила Фарриша своей самой очаровательной улыбкой. Нам с Тексом так повезло, и мы обязаны этим вам и подполковнику Уиллоуби. Я знала, что на вас двоих всегда можно положиться.

Фарриш пригладил волосы. Он вздохнул полной грудью, и ноздри у него при этом чуть дрогнули.

— Я у вас в долгу, мисс Уоллес, за ту статью, которую кто-то сорвал. Сорок восемь залпов из сорока восьми орудий! Я сам придумал заголовок.

— Да, ту статью кто-то сорвал, — грустно проговорила Карен. Ее сочувственная улыбка была адресована теперь не только генералу, но и непосредственно Уиллоуби. — Надеюсь, на сей раз ничего такого не случится, — подчеркнуто добавила она.

— Ну нет! — воскликнул Фарриш. — Теперь я никому не позволю вмешиваться. Теперь мы доведем дело до конца, а сколько при этом будет перебито посуды, не суть важно. Мы займем лагерь «Паула», сотрем это пятно, позорящее весь христианский цивилизованный мир, освободим тех, кто там есть, а нацистов поставим перед лицом правосудия. Что вы скажете о таком заглавии, мисс Уоллес? «Крестовый поход генерала — вперед за Свободу и Правосудие!»

Карен молча кивнула. Она увидела, что лицо Троя застыло, словно маска, увидела, что Уиллоуби самодовольно надул щеки. Она услышала, как Текс Майерс пробормотал что-то сквозь зубы. Ей послышалось слово «бред», впрочем, может быть, она ошиблась.

 

3

Трой, будучи человеком твердым, не спасовал перед неизбежными трениями между разнородными частями, которые ему надо было сплотить в единое органическое целое ради достижения поставленной перед ними общей задачи. Он не был дипломатом и, вместо того чтобы идти на уступки, спокойно отдавал распоряжения, всегда немногословные и исключающие всякую возможность противоречий. Способность умело распределять работу, оставляя за собой только проверку исполнения, позволяла Трою свободно располагать своим временем, и он успевал отвечать на все вопросы, отшучиваться, когда нужно, и близко знакомиться с подчиненными командирами и связистами, доверием которых ему следовало заручиться, чтобы не провалить стремительный захват лагеря «Паула».

Но сомнения все-таки не оставляли Троя. Его мучил страх — как бы то, что произошло со взводом Фулбрайта, не повторилось, и на сей раз в больших масштабах. Если рассуждать трезво, это вполне возможно. Его небольшой отряд добровольно отрывается от дивизии, в сущности напрашиваясь на окружение и разгром, ибо помощь подоспеет к ним нескоро. Быстрота действий, полная координация сил и непоколебимая выдержка — вот что способно выручить их. Все это можно обдумать как следует, наладить, люди будут знать, на что они идут, рассуждал Трой, но такие рассуждения не помогали ему побороть в себе чувство неуверенности.

Он сидел в покинутом хозяевами домике у дороги № 22, ведущей к Нейштадту. В комнате повсюду лежало военное снаряжение, мебель так и осталась беспорядочно сдвинутой с места после следовавших одно за другим коротких совещаний. На полу валялись карты и бумага.

Он был один. Все улажено, согласовано. Ему предстоит теперь повидать двоих корреспондентов — Карен Уоллес, рыжеватую, коротко стриженную, и этого маленького человечка, Текса.

Трой вздохнул. Можно позвать солдат, они наведут здесь порядок, но нет, не стоит. Им самим некогда — укладываются, проверяют орудия, моторы, грузят боеприпасы. Он подобрал бумаги с пола, двинул стол туда, где ему, невидимому, полагалось стоять, — к скамье у большой, выложенной яркими изразцами печки, расставил стулья. Потом, откинув ногой вещевые сумки, мешки и скатки в угол, обнаружил среди них свой карманный фонарь, потерянный вчера, банку с плавленым сыром и, вдруг почувствовав голод, вспомнил, что ничего не ел С самого утра — не было ни минуты свободной. Он сел, вскрыл банку и только запустил туда нож, как за дверью послышались шаги. «Наверно, они», — промелькнуло у него, и он быстро сунул сыр под груду бумаг и захлопнул складной нож.

— А, это вы! — с явным разочарованием сказал Трой, когда в комнату вошел Иетс в сопровождении Бинга.

— Не ждали? — рассмеялся Иетс. — А мы уж отчаялись, думали, не разыщем вас. Все обошли и наконец наткнулись на моего старого друга Уиллоуби, а он направил нас сюда и посоветовал не мешкать, потому что вы сегодня ночью уходите.

Трой снова взялся за банку и ковырнул в ней ножом.

— Хотите?

— Нет, спасибо, — сказал Иетс. — Я этого пайкового сыра наелся на всю жизнь.

— А что он такое, этот Уиллоуби? — спросил Трой с полным ртом. — Откуда вы с ним знакомы?

— Он был у нас в отделе, — ответил Иетс. — Мы его вышвырнули, но это, кажется, пошло ему на пользу. Его подобрал Фарриш, и теперь Уиллоуби процветает.

— Угу… — промычал Трой.

— А что? — Иетс нахмурился. — У вас с ним были стычки?

— Да нет, ничего особенного.

— Он умеет ладить с людьми, — продолжал Иетс, — во всяком случае с теми, которые могут ему пригодиться.

— Ах, он из таких?

— Да, из таких.

Трой решил перевести разговор на другую тему. Он сказал Иетсу:

— Вы, наверно, долго до нас добирались?

— Ровно два дня.

Наступило молчание. Трой выскреб ножом остатки сыра и швырнул банку на печь, куда она и опустилась с грохотом.

Бинг поднял карту с пола и стал рассматривать ее.

— Я знаю эти места, — как бы между прочим сказал он. — Исколесил их вдоль и поперек вместе со своим папашей. Он был большой любитель пешеходных экскурсий и начал таскать меня с собой, едва только я научился ходить. На всю жизнь отбил у меня охоту к такому виду спорта.

— Какие места? — спросил Трой, сразу заинтересовавшись.

— Нейштадт и его окрестности, капитан. Я ведь сам оттуда. Родился, вырос в Нейштадте, и из этого же Нейштадта меня выставили. Им, видите ли, не понравился мой нос.

— Нейштадт… — проговорил Трой. — Там поблизости есть концентрационный лагерь «Паула», знаете?

— В наше время его еще только строили. Моему отцу пообещали, что он будет там в числе новоселов.

Трой внимательно слушал его, ковыряя в зубах.

Иетс сказал:

— Чего вы кривляетесь, Бинг!

— Я считаю — если говорить об этом, то только так, — ответил Бинг и снова уткнулся в карту. — По-моему, лагерь «Паула» строился вот здесь, капитан. — Он нарисовал карандашом небольшой квадрат на равнине, окруженной со всех сторон поросшими лесом холмами.

— Правильно! — сказал Трой, проверяя отметку Бинга по своей карте. — Совпадает в точности.

— Вы туда и выступаете? — живо спросил Бинг.

— Да, с оперативной группой.

Бинг сдержанно обратился к Иетсу:

— Лейтенант, разрешите мне присоединиться к оперативной группе. Я хочу повидать Нейштадт, хочу повидать дом, в котором родился, — вы меня понимаете?

Иетс сказал: — Мы не за этим сюда пришли.

— А зачем вы сюда пришли? — спросил Трой.

— Разрешите доложить, капитан?

Трой поднял голову, глаза у него сузились.

— Помните, что я вам пообещал одной зимней ночью?

— Вы поймали его? — с напряжением выговорил Трой.

— Нет. Но мы знаем, кто это.

Иетс увидел, как пальцы Троя впились в край грубого деревенского стола; он увидел, как вздулись мускулы у него на шее.

— Это подполковник эсэсовских войск Эрих Петтингер. Ваши люди были расстреляны по его приказу.

— Где он?

Иетс развел руками:

— Это одному Богу известно.

— Мне его живого нужно!

— Подождите, не волнуйтесь, — сказал Иетс. — Он, по всей вероятности, еще жив, а от Германии с каждым днем остается все меньше и меньше. Сейчас я вам все расскажу.

Когда Иетс кончил, Трой снова повторил: — Мне его живого нужно. Сквитаться легко, но дело не в этом. Отомстить — что может быть проще! Я иду в Нейштадт, освобождать лагерь «Паула». Это очень хорошо, такая задача меня пришпорила, и я счастлив, что ее поручили мне. Теперь я, по крайней мере, знаю, что от меня требуется. Но этого мало. Мне нужен Петтингер, живой Петтингер.

«Он просто помешался на этом, — подумал Иетс.— Большой, сильный, здоровый человек. Вот что делает с нами война».

Бинг заговорил с жаром:

— Лейтенант, отпустите меня в Нейштадт. Капитану понадобится человек, который хорошо знает немецкий и понимает этих людей.

Иетсу хотелось сказать: «Обратитесь к Трою», — но он промолчал. Он был так поглощен своим рассказом о Петтингере и тем, как это подействовало на Троя, что смысл предстоящей операции не дошел до его сознания. Но просьба Бинга открыла ему глаза.

— Сержант прав, капитан, — сказал он. — Да я, пожалуй, сам поеду с вами и посмотрю, что это за лагерь «Паула».

Бинг не дал Трою ответить:

— Что там смотреть! Воображение у вас есть? Мало в отделе фотографий материалов о таких лагерях!

Иетс повернулся к Трою: — Я думаю, мне удастся раздобыть там кое-какие сведения для нашего отдела. Полковник Девитт не станет возражать. У меня свой виллис, и мы с Бингом, действительно, сможем вам помочь.

— Я говорю совершенно серьезно! — заволновался Бинг. — Поверьте мне, лейтенант! Надо знать, что делалось в Германии последние годы, чтобы представить себе такой лагерь. На вашем месте я, ради собственного душевного спокойствия, не сунулся бы туда без крайней нужды. Совсем это не обязательно!

— Чего вы так кипятитесь? — рассердился Иетс. Почему не послушаться Бинга? Зачем ему понадобился этот лагерь «Паула»? Собирать материал для пропаганды — предлог, выдуманный только для Девитта. Тогда что же? Может быть, он ищет правду о войне, а лагерь «Паула» часть этой правды, и, по всей вероятности, самая страшная ее часть.

Трой решил их спор.

— Ну что ж, собирайтесь на свой страх и риск, — сказал он. — Может, мы нападем на след Петтингера. Ему самый раз быть там, где людей подвергают пыткам.

— У вас только одно на уме, — улыбнулся Иетс. — Но мы все равно отправимся с вами.

В комнату вошли Карен и Текс Майерс.

— Мы не опоздали, капитан? — спросила Карен и, увидев знакомое лицо, хотя оно и было в тени, весело добавила: — Хелло, сержант Бинг! Рада вас видеть живым и здоровым после Нормандии. И вас, лейтенант Иетс, хотя я знала, что вы живы, от вашего друга Уиллоуби.

Иетс кивнул ей. Она мало изменилась за это время. Серые глаза, когда-то взволновавшие его, смотрят по-прежнему равнодушно, лицо, которое иногда согревала теплая улыбка, по-прежнему не блистает красотой. Не изменилось и рукопожатие этой сильной, почти мужской руки — руки, прикосновение которой он почувствовал однажды у себя на лице… впрочем, вспоминать об этом нелепом случае ему не хотелось.

— Мир тесен, а война тем более, — с приветливой улыбкой сказал Иетс. Всегда приятно видеть человека, перенесшего вместе с тобой опасность. — Вы тоже собираетесь в лагерь «Паула»?

— Да, если капитан Трой найдет место для нас с Тексом.

Трой чувствовал себя лишним между этими старыми друзьями. Но теперь они вовлекли в разговор и его. — У меня все готово. Вы поедете с основной группой… — Трой только было собрался пуститься в подробное описание того, что он от них ждет, какие вещи они должны взять с собой, какие меры предосторожности соблюдать. Он так тщательно обдумал все это, и теперь, когда Карен прервала его на полуслове, ему стало досадно.

— А вы обратитесь со своими наставлениями к Тексу. Он в этом разбирается лучше меня. — Она круто повернулась и вышла из комнаты.

Текс Майерс подсел к Трою и сказал:

— Не обращайте на нее внимания. С ней всегда так — не знаешь, на что рассчитывать. Вы бы видели, как она отчитала Уиллоуби!

Трой ответил раздраженно:

— Я не хочу никаких осложнений. Операция и без того серьезная. И лишние потери мне тоже не нужны. Понятно?

— Она сама о себе позаботится, — сказал Иетс.

Солнце било Карен прямо в лицо. Она прошла через весь двор и села в тени сарая на перевернутую тачку.

Солдаты, проходя мимо, свистнули ей и ушли со двора.

Потом она увидела Бинга и Иетса.

Иетс крикнул:

— До вечера! — а Бинг помахал рукой.

Карен ждала Текса Майерса, но он не шел. Вместо него на крыльце появился высокий капитан, который должен был командовать наступлением. Он прищурился на ярком свету, увидел ее и зашагал к сараю, чуть втянув голову в плечи, словно над ним летали пули. Ворот неглаженой рубашки был у него расстегнут, и в вырезе виднелись светлые волосы.

Он остановился перед Карен, посмотрел на нее сверху вниз и выдавил из себя улыбку.

— Жарко! — сказал он и на этом застрял.

— Да, ужасно, — ответила она.

— Ваш приятель Текс стучит у меня на машинке. Говорит, что пишет статью. Вы ведь тоже пишете?

— Да, как же!

— Мне иной раз самому хочется взяться за перо, — задумчиво проговорил он. — Столько всего пришлось повидать на войне. Обо всем этом надо написать книгу или хоть два-три рассказа.

— А вы попробуйте, капитан. — «Знакомая песенка», — подумала Карен. Сколько их приходило к ней со своими рассказами и романами, в полной уверенности, что все это случилось только с ними, тогда как на войне в большей или меньшей степени всюду одинаково. Чаще всего эти люди нагоняли на нее скуку.

— Я бы назвал свою книгу «Отвага неведения». Вот это что-то новое!

— Почему? — спросила она, и Трой заметил, что ее глаза — глаза, которые нравились ему, потому что он еще ни у кого не видел такого глубокого взгляда, — впервые посмотрели на него как-то по-иному, живее.

— Бесшабашной храбростью обладают только тупицы, — объявил он. — Когда вы впервые сознаете, что вам предстоит, у вас остается только одно желание — бежать, бежать сломя голову. Я понял это еще в Нормандии и с тех пор держусь того же мнения. Но я глубоко уважаю тех трусов, которые все-таки держат себя в руках. Вы, наверно, думаете: вот — рехнулся человек?

Ей хотелось поговорить с ним об этом подробнее, но он сам рассмеялся над своими словами и сказал:

— Мне частенько кажется, что у меня тут не все в порядке. Я по образованию техник, работал мастером на заводе сельскохозяйственных машин, а меня оттуда прямо в моторизированную пехоту. Так что где уж мне разобраться во всем этом! Но я вас задерживаю?

Текс Майерс вышел на крыльцо и окликнул их.

Трой повернулся:

— Пока всего хорошего, мисс Уоллес.

Она пригляделась к его походке. Он, наверно, очень сильный. И ей было приятно, что он сильный, что он такой, какой есть.

Лагерь «Паула» казался бесплодной пустыней среди зеленых холмов, оживлявших эту часть Германии, Трудно сказать, чем это объяснялось — то ли пылью, которую поднимали тысячи ног, устало шагавших за его изгородью, то ли невыносимым смрадом, доносившимся оттуда, то ли тем, что деревья вокруг были вырублены на тес для бараков, а также для того, чтобы часовые на вышке могли просматривать всю местность и в случае надобности стрелять по живой цели, — так или иначе, лагерь «Паула», словно страшная злокачественная опухоль, расползался по равнине и холмам, и те, кто попадал сюда, знали наверняка, не глядя на его вывеску: здесь погибло столько народу! Из тебя тоже высосут все соки, и ты превратишься в скелет и кончишь жизнь на свалке.

В лагере стояло около сорока бараков, разрушающихся один быстрее другого. Они строились с расчетом на сто человек каждый, и площадь их была вымерена с чисто немецкой тщательностью, так что тройной ряд грубо сколоченных нар не оставлял ни одного неиспользованного дюйма пространства. Теперь же в каждом бараке помещалось по триста человек. Окна все время держали открытыми, и, несмотря на это, в них стояли такая духота и вонь, что дышать там было почти нечем.

Лагерная администрация и барачные старосты уже давно потеряли счет заключенным. Умершие по нескольку дней лежали на нарах рядом с больными и обнаруживались только по трупному зловонию, перебивавшему все другие запахи. Тогда их выбрасывали из бараков. Трупы были легкие, и все же за каждый такой труп живые брались по меньшей мере втроем, а то и вчетвером, впятером.

Переполнение лагеря не особенно тревожило его коменданта Шрекенрейтера. Он получал одно и то же количество продовольствия, что на четыре, что на двенадцать тысяч заключенных, а значительную часть этого продовольствия эсэсовцы разворовывали и спускали на черном рынке. Лагерь не впервые был переполнен. Шрекенрейтер веровал в мудрость природы, которая сама следила за тем, чтобы с течением времени количество заключенных уменьшалось и становилось вполне приемлемым, а кроме того, природе можно было помогать различными способами.

Шрекенрейтер был человек худощавый, с мелко вьющимися белобрысыми волосами и почти альбинос. Он не отличался чрезмерной жестокостью — другими словами, жестокость как таковая не доставляла ему особенного удовольствия. Он применял ее исключительно с воспитательными целями. Наказывать заключенных можно по-разному, у него на это была целая система, которую он однажды привел в порядок, собственноручно напечатав ее на прекрасной белой бумаге и указав, за какой проступок полагается то или иное наказание. Его труд был переплетен в тонкий пергамент, который один из охранников изготовил из татуированной человеческой кожи. Трупы свежевали по приказу Шрекенрейтера, соблюдавшемуся неукоснительно.

Эта книжечка лежала у него на столе без употребления. Ему не приходилось внедрять в умы лагерного персонала тонкости своей системы: у них были на этот счет собственные теории, пожалуй, даже более усовершенствованные. Особой изобретательностью отличался помощник Шрекенрейтера, Видеркопф, брюнет с низким лбом и мохнатыми бровями.

Получив приказ об эвакуации лагеря «Паула», Шрекенрейтер расстроился. Кто бы мог этого ждать! Он, конечно, знал, что американцы близко; он регулярно слушал радио и умел вычитывать правду из немецких газет. Но ему думалось, что, во-первых: концентрационный лагерь не может считаться военным объектом, а во-вторых, что, если дела примут серьезный оборот, он с разрешения начальства передаст американцам лагерь «Паула», и передаст в полном порядке. А что американцы будут делать с заключенными? Оставят их так, как есть, конечно. Они больше ни на что не годятся. И, может быть, даже оставят на прежнем посту и его.

Но приказ был категоричен, и Шрекенрейтер как немецкий офицер не мог ослушаться его. В приказе подчеркивалось: все следы того, что делалось в лагере, подлежат уничтожению.

Это потребует массы работы, а у него нет времени. Если даже запереть заключенных в бараки и поджечь их, останутся обгоревшие трупы. В приказе сказано еще, что тех из заключенных, которые способны совершить переход, следует вывести из лагеря и использовать в качестве рабочей силы на военных заводах в Тюрингии.

Шрекенрейтер покачал головой. Что это значит — уничтожить все следы? И дела, наверно, совсем плохи, если правительству понадобились такие рабочие!

Он вызвал лагерного врача герра Валентина и сказал ему:

— Вам предстоят большие хлопоты.

Рудольф Келлерман рыл могилы. Место, которое Шрекенрейтер выбрал для них на основе подсчетов доктора Валентина, находилось шагах в пятистах от колючей проволоки и приблизительно на таком же расстоянии от покатого склона ближайшего холма с покривившимися, покрытыми пылью, медленно умирающими березами.

— Из лагеря можно вывести около пяти тысяч человек, — сказал Валентин Шрекенрейтеру, и могилы готовились для остальных семи тысяч. Предварительную разметку произвели со всей тщательностью. Один из эсэсовцев, понимавший кое-что в земляных работах, лег на живот, вымерил площадь, вбил в землю колышки и протянул между ними белый шнур. Если класть по три высохших трупа один на другой в два ряда, то рытье могил не потребует особого труда, и с ним справятся даже такие землекопы, которые сами высохли не меньше покойников.

Эсэсовцы не говорили, зачем производятся эти работы, но заключенные все знали. Догадаться было нетрудно. И Келлерману так же нетрудно было догадаться, что землекопы сами лягут в эти вырытые их же собственными руками могилы.

А Келлерман не хотел умирать. Он был в Северной Африке с 999-й бригадой — одной из штрафных частей, которые создавались в те годы нацистами, — и уцелел в боях, уцелел, несмотря на рабский труд. Келлерман был твердо уверен, что нацисты проиграют войну, а это значило, что ее выиграет он, и ему хотелось дожить до победы. Он уцелел и в гестаповской тюрьме в промышленном городе Креммене. Когда его, еще не оправившегося после пыток, вывели из тюрьмы, втолкнули на грузовик, где он мог стоять только потому, что его стискивали со всех сторон, и привезли в лагерь «Паула», Келлерман твердо решил выжить и здесь.

Он учился, и учился быстро. Он понял, что концентрационный лагерь — это еще не конец; что здесь тоже сколачиваются какие-то отношения между людьми; что гибель грозит лишь одиночкам. В лагере были группы — как в мужских, так, вероятно, и в женских бараках — группы людей, которых сблизило ожесточение, одинаковый опыт в прошлом, одинаковые надежды на будущее. Когда их посылали на местные заводы, на строительство или на уборку урожая, они крали друг для друга. Они укрывали больных, слабых от барачных старост и от эсэсовцев, хотя некоторые старосты, сами из заключенных, были в глубине души на их стороне. Они прятали какого-нибудь избитого, окровавленного товарища в темный угол барака и выхаживали его потихоньку. А по ночам шептались между собой — сначала о побеге, хотя им было прекрасно известно, что из этого ничего не выйдет, о том, как саботировать работу, к которой их принуждали, и наконец о будущем — всякий раз о будущем и о свободе. Слово «месть» редко слетало у них с языка — это подразумевалось само собой: эсэсовцы будут уничтожены быстро, без проволочек. Но как быть со всей страной, с изъеденной болезнью Германией, которую надо очищать и перестраивать сверху донизу! Кто же должен будет взять на себя такой труд, как не те, кому годы, проведенные за колючей проволокой, дали моральное право на это, кто уцелел под хлыстами и дубинками эсэсовцев, уцелел вопреки хлыстам и дубинкам эсэсовцев?

Слабея день ото дня, умирая, как это называлось в лагере, «естественной смертью» или от пыток, член такой группы не падал духом. Он знал, что другие выживут, ибо в свое время он помогал выжить им. Все они вели бой за смысл и цель жизни — за тот смысл и ту цель жизни, для уничтожения которых нацисты создавали концентрационные лагеря.

Для Келлермана самосохранение было личным долгом. Ему удалось сохранить жизнь все эти годы, и теперь он не позволит, чтобы его прикончили вместе с теми, кто роет сейчас могилы.

Он осмотрелся по сторонам, ища глазами, нет ли где валуна, и увидел то, что ему было нужно. Но валун лежал далеко, вряд ли он успеет быстро одолеть оставшийся кусок пространства и добраться до него. Копавший там землю человек в мокрой от пота, полосатой, как пижама, лагерной одежде, висевшей на нем мешком, видимо, боялся, что ему не справиться с такой тяжестью. Келлерман решил выждать некоторое время.

Наконец человек сделал слабую попытку своротить валун с места. Лоб у него взмок, покраснел, ужас сквозил в этом покорном взгляде, в чертах этого костлявого, как череп, лица. Лопата звякнула о камень. Охранник услышал этот звук и не спеша направился туда. Человек заработал быстрее, из-под валуна полетела земля, но сам он не двинулся с места. Часовой, как бы шутя, похлопал себя по твердому голенищу хлыстом со свинцовой прокладкой. Человек выпрямился. Он посмотрел из канавы вверх, на стоявшего у ее края охранника. Тот весил по меньшей мере вдвое больше него — грудь колесом, крепкие ноги, разрумянился на чистом, свежем воздухе.

— Ну? — сказал охранник.

Человек продолжал смотреть на него в ужасе, словно птица, зачарованная взглядом змеи, ибо он знал, что сейчас будет, и был бессилен предотвратить это.

Тогда Келлерман подошел к растерявшемуся товарищу. Он как будто не замечал охранника, и этот маневр заставил эсэсовца насторожиться и занять выжидательную позицию. Если б Келлерман сказал хоть слово или посмотрел бы на эсэсовца, взглядом прося у него разрешения, тот немедленно ответил бы ему отказом и подкрепил бы свой отказ ударом хлыста.

Келлерман всадил лопату в землю, под самый валун, так, чтобы ею можно было действовать как рычагом. Затем взялся за рукоятку и налег на нее всей своей тяжестью. Ему казалось, что его кости вот-вот прорвут вялые мышцы и выпрут наружу сквозь кожу, лишенную жирового слоя. Канава и землекопы поплыли у него перед глазами. Все вокруг подернулось красноватой пеленой. На лбу у него проступил пот. Боль, начавшаяся где-то в затылке, ударила в мозг — боль, такая острая, такая мучительная, что он чуть не закричал. Но, по счастью, вспухший язык, словно кляп, забил ему рот.

И вдруг рукоятка треснула. Он отлетел к краю канавы, не выпуская из пальцев обломка, и на секунду закрыл глаза.

Он услышал яростный крик охранника:

— Дурак! — И потом: — Вылезай оттуда, лезь наверх, болван!

Келлерман с трудом выбрался из канавы. Охранник схватил его за ворот выгоревшей полосатой куртки. Келлерман услышал, как она лопнула по швам.

Он стал перед охранником, заслонив лицо руками. — Смирно! — заорал тот. Келлерман вытянулся во фронт.

Команду надо выполнять ослушаешься, пулю в затылок.

Ярость эсэсовца утихла. Эту шваль или убивают на месте, или снова гонят на работу. Ему не хотелось убивать Келлермана, ибо вся его вина заключалась только в сломанном инструменте, а работал он хорошо — не в пример другим, которые еле-еле поднимают полную лопату.

Охранник взмахнул хлыстом и размеренными точными движениями начал стегать Келлермана по лицу — раз, другой, третий, четвертый. Два раза по левой щеке, два раза по правой. На вздувшихся рубцах сразу проступила кровь.

— Понял, за что?

— Да, — сказал Келлерман.

— Лопата — собственность рейха.

— Да, — сказал Келлерман. Глаза ему жгли слезы; он даже не подозревал, что в железах у него осталось так много влаги.

— Ступай принеси другую, — крикнул охранник. — Живо!

— Слушаю, — сказал Келлерман и побежал. Каждое движение было для него как удар ножом. Когда охранник остался далеко позади, он перешел на шаг. Спешить нельзя. Другие охранники могут подумать, что он решил убежать из лагеря. Он прошел в ворота, сказав часовому, что ему велено принести лопату землекопам, работающим в поле. Тот пропустил его.

Келлерману хотелось забраться в первый попавшийся барак и посидеть там в тишине, пока не пройдет боль. Но он шел все дальше и дальше, уговаривая свое злосчастное тело потерпеть: «Тебе приходилось еще не такое испытывать, сейчас не время сдаваться и падать в черноту, где нет ни боли, ни страданий».

Потом он увидел между двумя бараками двойную шеренгу — бесконечную двойную шеренгу людей в полосатой одежде, грязно-серой и грязно-синей, сливающейся в один неопределенный цвет грязи. Между первым и вторым рядом оставалось свободное пространство, и по этому коридору шествовала группа обследователей. Келлерман инстинктивно почувствовал, что это значит: двойная шеренга даст пополнение могилам, которые они рыли. Он должен занять место в одной из этих шеренг, несмотря на терзавшую его боль, несмотря на свое полуобморочное состояние. Он займет там место и, если понадобится, будет стоять часами, выпячивая грудь, прикидываясь крепким,— во всяком случае настолько крепким, чтобы вынести длинный переход. Потому что тем, кого не отберут для этого перехода, придется лечь в свежевырытые могилы.

Он продолжал красться позади бараков, тенью скользя вдоль обшитых толем стен. Промежутки между бараками, где его могли заметить, грозили опасностью, и он насильно заставлял себя преодолевать ее, в то же время приглядываясь к людям, стоявшим спиной к нему, и выискивая среди них кого-нибудь из своего барака, из своих товарищей.

На четвертый или пятый раз Келлерман увидел седую, словно изъеденную молью голову профессора. Моль тут была ни при чем — кто-то из нацистов, обозленный благородством этой головы, приказал парикмахеру выстричь безобразные плеши на ней, и волосы у профессора еще не успели отрасти с тех пор.

Собрав последние силы, Келлерман бросился к шеренге. Профессор чуть двинулся, то же самое сделал его сосед… Точно мимолетная рябь прошла по воде, и ряд полосатых грязных курток снова сомкнулся, застыв в неподвижности под лучами весеннего солнца.

Доктор Валентин был человек неглупый. Как медик, он знал, что произвести настоящий отбор годных к походу и выделить их среди тех, кому надлежит остаться и погибнуть, нельзя. Но он ничего не сказал об этом Шрекенрейтеру, ибо комендант, как ему было известно, прекрасно видел, что медицинское обслуживание в лагере — чистейший фарс, а кроме того, вся эта процедура мало интересовала его лично. Тех, кто не одолеет перехода и свалится но дороге, прикончат эсэсовцы, которые будут замыкать хвост колонны.

Выступая в роли судьбы, доктор Валентин не получал от этого никакого удовольствия. Он уже давно привык к тому, что легкое движение его руки, кивок решали вопрос жизни и смерти. Когда-то давно умоляющие, безмолвные взгляды давали ему приятное ощущение власти, но с годами это все приелось и перестало волновать. Спасение человеческих жизней — то, что по существу являлось его профессией, — потеряло всякий смысл в этом лагере, который был создан для уничтожения жизни.

Здесь от него требовалось лишь одно — подписывать свидетельства о смерти в результате ослабления сердечной деятельности или воспаления легких.

От скуки доктор Валентин вспомнил свои юношеские занятия — изучение средневековой латыни. Средневековая латынь была его коньком, и ему на редкость повезло, что такой знаток ее, как профессор Зекендорф, попал в лагерь «Паула». Профессор оказался чрезвычайно полезен доктору Валентину — он помогал ему изучать этот язык и читать тексты.

Однажды вечером после весьма успешного урока профессор Зекендорф рассказал доктору Валентину, каким образом он очутился в концентрационном лагере. Его дети, Ганс и Клара, были замешаны в студенческих беспорядках в Мюнхенском университете — затее хоть и вполне искренней, но вылившейся в ребяческий протест против кровопролитной войны. Всех их, разумеется, перехватали, Ганса и Клару присудили к смертной казни, а их отца, преподавателя латыни в том же университете, отправили в лагерь «Паула».

— Жизнь не имеет для меня никакой цены, — заключил профессор свой рассказ, — я не боюсь смерти.

Как обычно, впрыснув в конце занятий инсулин в эту до смешного худую старческую руку, доктор Валентин рассмеялся и сказал:

— Я не позволю вам умереть, герр профессор, и вот почему: во-первых, вы должны понести наказание за то, что у вас были такие дети, а во-вторых, нам, интеллигентам, нужно держаться друг за друга и сохранять культуру и науку в тяжелые военные годы.

Профессор чуть заметно поморщился, но промолчал. Чем дольше затягивался курс занятий с доктором Валентином, тем больше это давало ему времени, чтобы начать думать по-новому. Профессор подружился с Келлерманом и снова научился ценить жизнь и поверил, что должен жить и продолжать то дело, за которое умерли его дети.

Доктор вышел во двор. Он шагал вдоль длинной, безмолвной шеренги в сопровождений Шрекенрейтера и охранников, не всматриваясь в лица заключенных, а только искоса бросая на них взгляды. Время от времени указательный палец его левой руки тыкал какого-нибудь человека в грудь. Тогда человек выступал вперед — у него была возможность остаться в живых, если он не свалится в пути, — а обследователи проходили дальше.

Поравнявшись с профессором Зекендорфом, доктор Валентин остановился. Старик, конечно, не вынесет перехода. Доктор Валентин помедлил минуту. Но потом вспомнил, что долг ученого и офицера повелевает ему быть объективным. Кроме того, и занятия средневековой латынью, и чтение непристойных песен беглых монастырских школяров — все это кончилось. А жаль! Профессор Зекендорф уже ничем не может быть полезен ему.

Доктор Валентин прошел мимо профессора.

Он ткнул пальцем в грудь человека, который казался на редкость крепким для обитателя лагеря «Паула».

Доктор Валентин, Шрекенрейтер и охрана двинулись дальше. Келлерман выступил вперед. Он выступил вперед, увлекая за собой сопротивляющегося профессора.

— Молчите! — шепнул ему Келлерман. — Я знаю, что делаю.

Колонна заключенных вышла из лагеря «Паула» вскоре после того, как доктор Валентин закончил отбор. Вооруженные эсэсовцы носились взад и вперед, командовали, толкали, били заключенных, выстраивая их по трое в ряд, отгоняя слабых — тех, кого доктор Валентин не выделил. Ружейные приклады ударяли по костлявым телам, хлысты секли дряблую кожу. Слабые понимали, для чего выстроена эта колонна. Безжалостно избиваемые эсэсовцами, они боролись со смертью, но какая это была жалкая борьба! Они, словно осенние мухи, тянулись к последнему солнечному лучу, блеснувшему в окне.

Широкие ворота распахнулись настежь. Во главе колонны ехал в машине Шрекенрейтер. С удобством развалившись на сиденье, он отвечал на приветствия Видеркопфа и эсэсовцев — мужчин и женщин, которые должны были закончить все дела в лагере и выполнить ту часть приказа, где говорилось об уничтожении следов. За машиной шел оркестр — любимое детище и гордость Шрекенрейтера — барабан на тачке, трубы, горны. Оркестр играл «На заре мы выступаем» — веселую песенку в маршевом ритме, песенку о том, как солдаты уходят из маленького городка и расстаются со своими возлюбленными.

Следом за оркестром, стараясь шагать в такт музыке, шли заключенные; эсэсовцы с автоматами наперевес охраняли колонну с обеих сторон.

Келлерман шел не оглядываясь. Он не смел оглядываться, потому что эсэсовец справа мог заметить это. И он не хотел оглядываться — лагерь остался позади, и хотя они идут под конвоем эсэсовцев, этот путь ведет и должен привести к свободе. Сколько измученных, изголодавшихся мужчин и женщин одолеют этот переход, сказать было трудно, и Келлерман гнал от себя эту мысль. Но в себя он верил твердо.

И вдруг сзади послышались пулеметные очереди. Их стрекотанье доносилось из лагеря, и оркестр не мог заглушить эти звуки. Там, позади, началось уничтожение семи тысяч человек. Ряд за рядом они будут падать на землю, и кровь, еще оставшаяся в их жилах, будет капля за каплей впитываться в пыль.

— Пойте, сволочи! — раздались крики эсэсовцев. — Пойте!

Келлерман услышал дрожащий голос профессора. «На заре мы…»

На заре мы выступаем, вас, красотки, покидаем…

 

4

В Средние века город Нейштадт был окружен стеной, и, кроме того, обороной ему служила речка, в излучине которой он гнездился. Некогда Нейштадт стоял на большом торговом пути, ведущем из голландских портов через Кельн, Аугсбург и Венецию на Ближний Восток. В те дни купцы, путешествующие по извилистым дорогам со своими громоздкими повозками, груженными пряностями и драгоценными тканями, останавливались в Нейштадте. Город благоденствовал и был преисполнен чувства независимости и гордыни. В дальнейшем, когда расширилась заокеанская торговля и обе Америки возымели вес на рынке, когда Аугсбург и Ганзейский союз пришли в упал ж, Нейштадт погрузился в сонную дремоту, оказавшуюся долговечнее его каменных стен, которые постепенно разрушились сами собой. Таким он и стоял весной 1945 года — средневековые церкви, ярко освещенные солнцем, башни с маленькими дозорными амбразурами, узкогрудые домишки с двускатными крышами. Стоял замкнутый, словно особняком от всего остального мира, маскируя свою бедность историческими декорациями, а его обитатели, переженившиеся между собой, всецело зависели от местной канатной фабрики, пивоваренного завода и от туристов, которые изредка приезжали полюбоваться древними красотами этого городка.

— Для любителей фотографии — рай, а жить здесь — упаси Боже! — сказал Бинг.

Трой стоял, прислонившись к своей командирской машине. Он остановил оперативную группу милях в двух от Нейштадта и теперь вместе с Иетсом и Карен слушал лекцию Бинга об этом притихшем городке, который лежал между зелеными холмами у самых их ног.

Бинг не успел досказать, как вернулся первый патруль, высланный на разведку. Командир его, лейтенант Диллон, подвел к Трою штатского, который, несмотря на теплую погоду, был в парадном темном костюме и шел, опираясь на трость с привязанным к ней вышитым носовым платком.

Диллон подтолкнул его к Трою.

— Мы поймали этого старикашку за городом.

— Сдаемся! — сказал штатский.

— Ладно, ладно! — Диллон отмахнулся от него. — Мы подъехали к самой реке. Город как на ладони — переплюнуть можно на тот берег. Огня не открывали — все тихо. Если это не ловушка, — кто их знает! — по-моему, можно вступать. Мост как будто цел. Артиллерию выдержит.

— Спасибо, — сказал Трой. — Молодцы! Ступайте отдыхать, Диллон, и покормите людей. — Он повернулся к Иетсу. — Ну, блесните!

— С удовольствием.

Иетс сказал по-немецки:

— Подойдите сюда.

Штатский немедленно повиновался и отвесил ему поклон.

— Карл Теодор Циппман. — Снова поклон, — Я здешний аптекарь…

Бинг не дал ему договорить.

— И по-прежнему незаконно торгуете бузинным шнапсом?

Обрюзгшая физиономия Циппмана побелела. Откуда этому солдату из-за океана известно про его бузинный шнапс!

— Нет! Нет! — крикнул он. — Я закона не нарушаю!

— Перестаньте, Бинг, — сказал Иетс по-английски. — Вы его с толку собьете.

Хитренькая улыбочка скользнула по губам Циппмана.

— Но две-три бутылочки у меня, может, найдутся… и когда вы, господа, будете в Нейштадте…

— Он не узнает меня, — сказал Бинг, обращаясь к Карен. И в голосе его прозвучали и разочарование, и радость.

Иетс ответил совершенно серьезным тоном:

— Нам некогда пробовать ваши шнапсы, герр Циппман. Есть в Нейштадте немецкие войска?

— Нет, герр официр. Об этом я и хочу вам доложить. Сегодня утром мы, четверо граждан города Нейштадта, вышли навстречу господам американцам. Я горд и счастлив тем, что в столь знаменательный в истории нашего города день мне выпала честь встретить вас первым. Герр Бундезен, виноторговец, — он председатель нашей торговой палаты, — никогда мне не простит этого, потому что я всего-навсего аптекарь, но отец Шлемм выделил меня…

— Подождите, — перебил его Иетс. — Вы уверены, что в Нейштадте нет немецких войск?

Бинг не мог удержаться. Заложив руки за спину, он подошел к Циппману сбоку, так что тот не знал, на кого ему смотреть — на него или на Иетса, и нетерпеливо сказал:

— Герр Циппман, если мы обнаружим в городе хоть одного немецкого солдата, вас расстреляют, и я сам позабочусь об этом.

— Ja, Herr… — Циппман весь сжался. — У нас стоял гарнизон — до вчерашнего дня, а вечером…

— Какой численностью? — спросил Иетс.

— Около сорока солдат. Но они убежали, и вместе с ними скрылся крейслейтер Моргенштерн. Он взял с собой троих служащих из ратуши и секретаршу, а жену бросил. Подумайте, какой прохвост! Половина фольксштурмовцев тоже ушла — те, которые из нацистов, а остальные просто не явились на сбор и сидят по домам.

Такой подробный отчет показался Иетсу вполне правдоподобным. Чего Бинг придирается к этому Циппману?

— Мост был заминирован, — деловито продолжал тот. — Но отец Шлемм велел рыбаку Ули перерезать провода, и Ули так и сделал, и мост остался неповрежденным.

— Кто этот отец Шлемм?

— Патер прихода святой Маргариты. Он сказал: надо известить американцев, что нацисты ушли и что мы сдаем город, иначе они его обстреляют и не оставят в нем камня на камне.

— А вы, может, ничего другого и не заслуживаете, — сказал Бинг.

— Перестаньте! — сказал Иетс и, снова перейдя на немецкий, спросил Циппмана: — А этот ваш патер, этот отец Шлемм — порядочный человек? — Он вспомнил отца Грегора из Энсдорфа.

— Да, безусловно.

— В мое время такого не было, — сказал Бинг по-английски. — Может, потом появился! Но Циппман человек более или менее приличный. При нацистах, если нам нужны были лекарства, мой отец ходил к нему после закрытия аптеки, и он никогда не отказывал.

— Чего же вы на него наседаете?

— Я знаю этот городок, лейтенант.

Иетс пожал плечами. Потом он вкратце пересказал Трою слова аптекаря и добавил:

— Все-таки осторожность не помешает, капитан.

Трой подошел к Циппману и оглядел его с головы до ног.

— Ладно! — сказал он наконец. — Чего же мы, собственно, ждем?

Он дал команду «вперед».

Саперы обследовали мост, и слова Циппмана подтвердились.

Тогда орудия, бронемашины и грузовики вступили в этот древний городок, громыхая колесами и гусеницами по булыжнику, будя эхо на узких улицах с их занятными домиками. И это были единственные звуки, которыми сопровождалось вступление завоевателей. В молчаливом приеме, оказанном им, чувствовалось что-то гнетущее, тревожное, несмотря на царившую здесь атмосферу старомодного, мещанского уюта.

Иетс видел лица, выглядывающие из-за прикрытых ставен. На коньках крыш, на карнизах, в нишах — всюду, где изобретательные нацисты ухитрились приспособить флагштоки, развевались самодельные белые флаги из простыней, полотенец, наволочек. Горожане, должно быть, хотели подчеркнуть таким образом свою лояльность. И все же то, что они перестарались, было совершенно очевидно. И это не внушало доверия.

Но в конце концов, думал Иетс, ни он, ни Трой, ни солдаты Троя, никто не рассчитывает на лояльность со стороны здешнего населения. Каков бы ни был этот хорошенький, точно с почтовой открытки, покорный город Нейштадт, он лежит во вражеском стане и является ближайшим соседом лагеря «Паула».

Улица расширилась, перейдя в довольно большую продолговатую площадь, в дальнем конце которой стояло готическое здание ратуши. Из-за него, словно владыки города, поднимались две колокольни церкви Святой Маргариты, и лишь только головные машины колонны подъехали к ратуше, колокола Святой Маргариты зазвонили мрачно и гулко, так же, как они звонили на Пасху или в день рождения Гитлера, а еще раньше — в день рождения кайзера.

Часть машин осталась на рыночной площади, другие двинулись к городским окраинам, охранять подступы к Нейштадту. Трой соскочил на тротуар и с револьвером в руке быстро взбежал по ступенькам, ведущим к главному входу в ратушу. Он налег плечом на массивную дверь, она с готовностью открылась перед ним. Внутри, под каменными сводами, было темно, прохладно и пахло плесенью. На полу валялись груды бумаг, порванных, обгорелых, — следы беспорядочного бегства. Он расшвырял их ногами по сторонам.

Бинг не участвовал в занятии Нейштадта. Он сказал Иетсу:

— Теперь отпустите меня, очень вас прошу. Я вернулся домой. Я вернулся туда, где начиналась моя жизнь.

Иетс отпустил его со словами:

— Спокойно, не волнуйтесь!

Бинг шел по улицам Нейштадта, казавшимся ему теперь такими маленькими, узкими, и думал: «С закрытыми глазами — и то найду дорогу». Он миновал аптеку Циппмана. На ее дверях висел замок. Заглянул в витрину—в его воспоминаниях она была гораздо богаче, но ему и сейчас почудился запах трав, из которых Циппман когда-то с таким знанием дела готовил лекарства.

А вот дом, где он родился и где жил; окно первого этажа по-прежнему зарешечено — решетку поставил еще его отец, чтобы мальчик, любивший играть у этого окна, не упал на улицу. Стоя вот в этих дверях, мать поджидала его из школы; он кидался к ней, радуясь возвращению домой после стольких часов, проведенных среди чужих людей. Ему мучительно захотелось войти в этот дом, посидеть в своей бывшей детской, потом в столовой, услышать шаги отца и мягкий голос матери.

Он позвонил в ту квартиру. На его звонок никто не ответил.

Тогда он нажал одну за другой все кнопки на дощечке с аккуратно выписанными фамилиями. Жильцы выглядывали из окон, некоторые вышли на крыльцо, спрашивая, кого ему нужно.

— Что это? — сказал он. — В первом этаже никого нет?

Они не узнали его; он уехал отсюда мальчиком, а вернулся взрослым мужчиной в военной форме.

— Да, герр зольдат, — ответила одна из женщин. — Там никого нет.

— Где же они?

Молчание. Женщина попятилась.

Бинг посмотрел на фамилию против номера той квартиры.

— Здесь живет Фримель — кто он такой?

— Адвокат, — ответила женщина. — Тут так и написано, герр зольдат.

— Нацист? Молчание. — Убежал? Молчание. — Я пройду в квартиру.

— Ключей ни у кого нет, герр зольдат, — с готовностью ответила она.

Тогда Бинг вспомнил, что отец называл фамилию Фримель. Это был тот самый Фримель, который отнял у него практику. Так делалось в те годы: соглашайся сам, а нет, так тебя заставят согласиться.

Он растолкал любопытных и вошел в дом. Дверь в квартиру была заперта на ключ. Он что есть силы ударил в нее ногой. Дверь подалась.

Бинг один стоял в своей старой квартире.

Он надеялся, что в этих комнатах осталось хоть что-то от прежнего. Но они стали совсем другие, запущенные. Обои сменили, мебель новая, дешевенькая. Единственная знакомая вещь — металлический чехол на радиаторе в передней. Ему захотелось отломать кусок от него, но стоит ли обзаводиться таким печальным сувениром? Он прошел по всей квартире, не задерживаясь ни в одной комнате. Ему нечего было делать здесь. Дом, запечатлевшийся в его памяти на всю жизнь, исчез, хотя стоял он на прежнем месте. Кров, под которым протекало его детство, оказывается, существовал только в его воображении.

Он вышел из квартиры, не оглядываясь назад, и оставил дверь открытой в надежде, что соседи или проходящие мимо солдаты приберут к рукам добро герра Фримеля.

Навстречу ему по улице бежала какая-то женщина. Она остановилась, вопросительно глядя на него, и когда он посмотрел ей в лицо, крикнула прерывающимся голосом:

— Так и есть! Мне говорят, к Фримелям кто-то пришел, и я догадалась, что это вы! Сразу догадалась! Какой вы стали большой, и как к вам идет военная форма! Просто не узнать маленького Вальтера Бинга!

Около них опять собралась толпа. Бинг крикнул: — Разойдитесь — ну! — и схватился за карабин. Любопытные бросились врассыпную.

Женщина засмеялась.

— Правильно, герр Бинг! Пусть знают, кто здесь теперь хозяин!

— Вы Фрида? — спросил он.

— А как поживают герр Бинг и ваша матушка? Ах, если б вы знали, сколько раз я вспоминала о старых временах! Ваши родители были такие добрые люди, так хорошо обращались с прислугой! Я всегда говорила Роберту — это мой муж… да, я замужем. — Она хихикнула. — Роберт, говорю, можешь ругать евреев как тебе угодно, но лучших хозяев не найти. Правда, ваш отец не еврей — мать еврейка, но такой доброй женщины я…

— А вы почти не изменились, Фрида. Где ваш муж?

— Роберт? — Она снова рассмеялась. — Ох, он у меня так сглупил! Поддался на уговоры и пошел в фольксштурм. Сейчас его нет. И где он, одному Богу известно. Вы не зайдете к нам? Квартирка у нас маленькая, но очень уютная. Вы же знаете, я женщина домовитая. Брайтештрассе, номер девять. Обязательно заходите. Может, прямо сейчас пойдем?

— Нет, сейчас не могу, — медленно проговорил он. — Да вообще я здесь ненадолго.

— У нас и переночевать можно, — продолжала она. — Кровать вам дам мягкую, постелю чистые простыни, как в добрые старые времена, две подушки положу.

— Нет, мне надо идти, — сказал он. — Меня ждет лейтенант.

— Ох, уж эта война!

Он отошел от нее, а она крикнула ему вслед:

— Адрес не забудете?

Бинг увидел Карен у входа в городскую ратушу и обрадовался ей.

— Ну, как родные пенаты? — спросила она. — Повстречали кого-нибудь из знакомых?

— Да, горничную, которая у нас служила, — ответил он. — Все такая же болтушка. Успела рассказать мне, что с ней случилось за эти годы. Кроме того, я заглянул в дом, где прошло мое детство, но этот дом стал совсем чужим. А знаете что? Хотите, я покажу вам город? Пойдемте к моей школе, и там вы сфотографируете меня. «Самый преуспевающий воспитанник Нейштадтской гимназии» Недурная подпись? И, кстати, это правда. Я жив и преуспеваю! Мои одноклассники, те, которые в свое время травили меня, либо погибли, либо попали в плен, либо торопятся проиграть войну. Пойдемте посмотрим, какой он, этот городок.

— Пойдемте.

К белым флагам прибавились выведенные от руки надписи: «Привет нашим освободителям!» Карен скептически поглядывала на них.

— Освобождение! — сказал Бинг тем насмешливым тоном, который появился у всех у них после вступления в Германию. Трудно было верить в это большое слово, когда такие надписи всюду лезли в глаза; когда полногрудые, веснушчатые, хорошо одетые фрейлейн прежде всего заявляли вам, что вы гораздо лучше фашистов, а потом спрашивали, нет ли у вас сигарет; когда упитанные, круглоголовые мальчишки, так не похожие на истощенную детвору Франции и Бельгии, весело здоровались с вами, поднимая руку гитлеровским приветствием, клянчили конфеты, шоколад, навязывая в обмен дешевенькие сувениры.

— Не знаю, каковы эти немцы были в роли победителей, — сказала Карен, — но побежденные они стали такими паиньками!

— А почему бы вам не написать об этом? Мы, собственно, освобождаем не их, а фотоаппараты, пистолеты, эсэсовские кинжалы. И такое освобождение немцам, видимо, по душе. Они знают, что натворили их соотечественники, и теперь рады — по крайней мере легко отделаются.

Навстречу им по улице, важно вышагивая, двигалась группа солдат в цилиндрах. Они приподнимали их, раскланивались широким жестом и кричали: — Guten Tag! Kommen Sie hier, Freulein!

— Вот это для фрицев кровная обида, — сказал Бинг. — Цилиндр в Нейштадте — символ добропорядочности. Он переходит от отца к сыну.

Карен рассмеялась.

— Чего же Трой смотрит! Остановил бы их!

— А зачем? Пусть развлекаются. Вся беда в том, что цилиндры — это только начало, а потом они приступают к торговле, и в конце концов немцы остаются и при своих цилиндрах, и при наших сигаретах.

— А потом?

— А потом Трой продвигается дальше. А потом приходят тыловые части. И вот тогда «освобождение» приобретает организованный характер. Крерар говорил… Он уже вернулся домой. Вы помните Крерара?

Карен не успела ответить, как Бинг бросился к двум мужчинам в полосатой, похожей на пижамы одежде. Один из них бессильно опустился на край тротуара, прислонившись головой к фонарному столбу, другой тщетно обращался к прохожим за помощью. Те обходили их стороной.

— Кто вы такие? Откуда? — строго спросил Бинг. Потом он увидел лицо старика, сидевшего на тротуаре, его закрытые, ввалившиеся глаза, острый подбородок, выстриженные плеши на седой голове; увидел резкие темные шрамы на щеках второго мужчины и, понизив голос, мягко добавил: — Вам помочь?

— Мы из лагеря «Паула», — сказал Келлерман. — Мы бежали…

В городской ратуше, в бывшем кабинете крейслейтера Моргенштерна, Трой назначил лейтенанта Диллона временным военным комендантом Нейштадта.

— Больше взвода я вам оставить не могу, — говорил он Диллону. — А этого вполне достаточно, будете поддерживать порядок в городе и следить за дорогой, чтобы нам не терять связи с дивизией. Полицейский час объявите с 19.00, улицы непременно патрулируйте. Если столкнетесь е регулярными немецкими войсками, численно превосходящими вас, оставьте город, отступите и попытайтесь связаться со мной.

— Хорошо, сэр. — Диллон был узкоплечий, анемичного вида молодой человек. — Но здешние фрицы меня больше беспокоят. Как сформировывают муниципалитет — я не знаю, а гражданские власти тут нужны обязательно, хотя бы для того, чтобы объявлять полицейский час.

— Придется вам завести глашатая, — посоветовал ему Иетс.

— А где этот патер? — спросил Трой.

— Дожидается приема, — сказал Иетс. — Я велел Циппману привести его сюда.

— Так пусть войдет.

Человек, который переступил порог кабинета и скромно остановился у двери, по-видимому, прекрасно умел пользоваться достоинством своей черной сутаны и серебряной цепи с нагрудным крестом. Лицо у него было так тщательно и гладко выбрито, что скулы и круглый подбородок отливали розовым. Этот розовый оттенок хорошо сочетался с живым взглядом его светлых глаз и темно-каштановыми волосами, напомаженными и расчесанными на косой пробор.

— Отец Шлемм? — спросил Иетс.

— Да. Я патер церкви Святой Маргариты — самого большого прихода в городе. — Он говорил на безукоризненном английском языке с американским акцентом, и его деловитый тон несколько смягчал высокомерие этого заявления. — Обращаюсь к вам на вашем языке, джентльмены, во избежание затруднений с немецким. Я провел несколько лет в иезуитском колледже в Нью-Джерси.

Диллон вздохнул свободнее. Слава Богу, нашелся человек, с которым можно будет работать.

— Насколько нам известно, вы содействовали сдаче города? — сказал Иетс.

Патер ответил после минутного раздумья:

— «Сдача» — не то слово, сэр. Церковь — наша мать, она считает, что лучше сохранить, чем предать гибели.

— Дело не в словах, — сказал Трой, не желавший вдаваться сейчас в споры.

Патер чуть заметно поднял брови.

— Церковь не вмешивается в политику, сэр. Все мирское чуждо ей.

— Значит, вы отказываетесь содействовать нам? — Трой поднялся с громадного кресла герра Моргенштерна, обогнул стол и подошел к патеру вплотную. Тот не отступил перед ним.

— Напротив, — сказал отец Шлемм. — Правда, мы еще не знаем, что от нас потребуется. В данный момент в абсолютной пустоте, которая царит в городе, мы являемся единственной дееспособной организацией, если не считать ваших войск, но ведь они рано или поздно уйдут отсюда.

— Вот это другой разговор, — сказал Трой.

Иетс отметил мысленно, что отец Шлемм уже начинает торговаться.

— Мы хотим установить порядок в Нейштадте, и мы его установим, либо с вашей помощью, либо без нее. Выбирайте, отец Шлемм.

Патер молча склонил голову.

— Давайте ближе к делу, — сказал Трой. — Нечего тянуть. Кто будет мэром?

— Бургомистром, — пояснил Иетс.

— Наш бывший бургомистр бежал вместе с крейслейтером Моргенштерном, так же как и другие должностные лица. — Отец Шлемм говорил сухо, не осуждая и не оправдывая беглецов.

— Вы знаете кого-нибудь, кто может занять этот пост? — спросил Иетс.

— Да, разумеется, — ответил патер. — Перед тем как прийти сюда, я взял на себя смелость составить список кандидатов на главные административные посты в городском управлении. Думаю, что они устроят и вас, и жителей Нейштадта.

— Почему вы сразу об этом не сказали! — с облегчением в голосе воскликнул Диллон.

Патер благосклонно улыбнулся.

— Я не знал, дозволят ли мне представить этот список. Но, вручая его вам, я хочу подчеркнуть, что церковь не несет никакой ответственности за действия этих лиц.

— Перестаньте вилять, — сказал Трой. — Кто они такие?

— Виноторговец и председатель торговой палаты герр Бундезен — самый подходящий кандидат на должность бургомистра. Он человек всеми уважаемый и прекрасный администратор, что подтверждается его положением в деловом мире. Городской инженер, герр Зондерштейн, предпочел остаться на своем посту, вместо того чтобы бежать вместе с крейслейтером Моргенштерном. Его советую назначить на должность помощника бургомистра по городскому хозяйству.

— Прекрасно! — сказал Диллон, радуясь, что кто-то будет заботиться о канализации и уборке мусора.

— Герр Клейнбах, управляющий центральной сберегательной кассой — учреждением хоть и небольшим, но весьма солидным, — годится на должность городского казначея.

— А начальник полиции? — забеспокоился Диллон.

— Сейчас скажу и о нем, — успокоил его отец Шлемм. — Это полицейский инспектор в отставке, точнее, полицай-оберинспектор, некто Вольфарт. У него бывают приступы подагры, но сейчас он здоров.

— А кого-нибудь помоложе, поэнергичнее не найдется? — спросил разочарованный Диллон.

— К сожалению, нет, — сказал отец Шлемм все с той же легкой благосклонной улыбкой. — Германия сейчас не так уж богата энергичными молодыми людьми.

«Что-то уж очень гладко у него получается», — подумал Иетс. Уиллоуби одобрил бы такой состав городского управления, но как раз поэтому Иетс и считал своим долгом отнестись к нему настороженно и, покуда еще есть время, повлиять на Троя.

Он сказал:

— А вы уверены, отец Шлемм, что эти люди согласятся занять места во временном городском управлении?

— Если я посоветую, согласятся, — спокойно ответил патер. — Они верные сыны церкви.

— Скажите мне, отец, — продолжал Иетс, — это все бывшие нацисты?

Патеру понадобилось секунду, чтобы ослабить мускулы своего внезапно окаменевшего лица. Потом он ответил:

— Да. Но каждому мало-мальски видному человеку в Германии приходилось быть членом национал-социалистской партии. Так же, как… ну, скажем, в штате Миссисипи, где все, кто занимает хоть какое-нибудь положение в обществе, должен быть демократом.

Иетс повернулся к Трою. — Ваши люди не за тем отдали жизнь в Арденнах, чтобы мы устанавливали здесь прежний порядок, жертвой которого они стали.

— Вы правы, — согласился Трой. — Но уважаемый патер так ловко все это подал!

— А кто же обеспечит подачу электроэнергии? — спросил Диллон. — Я понятия не имею, как это у них делается.

— Давайте обсудим все снова, — сказал Иетс патеру. — Садитесь, отец Шлемм. Вот вам стул. Вы слышали о лагере «Паула»?

Патер опустил глаза. Казалось, он рассматривает свои колени. — Да, я знаю о лагере «Паула», — проговорил он, сокрушенно поджав губы. — Туда попали некоторые из моих прихожан. Я пытался спасти их…

— И тем не менее вы смеете называть имена людей, принадлежавших к той самой партии, которая создала лагерь «Паула»?

— Вы не знаете Германии, сэр! — воскликнул патер. — Герр Бундезен и другие, кого я рекомендовал, не имеют никакого отношения к лагерю «Паула»!

— Давайте говорить начистоту, отец Шлемм!

— С удовольствием! — благосклонное выражение слетело с розовой физиономии патера. Он нервно потер ладонью островок коротких волос на макушке. — Какое городское управление вам нужно? Кто в городе может стать у власти? Вы должны радоваться, что здесь остались еще порядочные, всеми уважаемые люди, которые соглашаются помочь вам.

— Хорошо! Кто стоит за этим управлением, которое вы нам предлагаете? — Иетс вложил в свои слова всю ярость, бушевавшую в нем.

Патер впился руками в сиденье стула.

— За ним стою я, лейтенант!

Дверь распахнулась настежь. Бинг ввел в кабинет двоих мужчин в полосатой одежде.

— Входите, профессор, не бойтесь!

Потом, обращаясь к Иетсу, Трою и Диллону, Бинг сказал:

— Простите, что помешал вам. Но эти двое убежали из лагеря «Паула». Я подумал, что их надо выслушать немедленно.

Трой круто повернулся. Патер, Нейштадт, городское управление, уборка мусора — все сразу показалось ему сущим вздором.

Иетс перевел взгляд с двух беглецов на патера и обратно.

Патер поймал на себе этот взгляд. Он встал. — Пресвятая Дева! Их надо накормить! Я позабочусь об этом!

— Сядьте, отец Шлемм, — приказал ему Иетс. — Сначала послушаем, что скажут они. — Он подошел к тому, который был помоложе. — Вы можете говорить по-немецки. Как вас зовут?

— Рудольф Келлерман. — И, устало поведя рукой в сторону, добавил: — Это профессор Зекендорф из Мюнхенского университета.

— Вы из лагеря «Паула»? Как вам удалось бежать?

— Мы бежали не из лагеря…

— А откуда?

— Со станции.

— Со станции? А я думал, вы из лагеря «Паула».

— Так и есть. Нас эвакуировали. Пять тысяч человек, тех, кто покрепче. Семь тысяч осталось в лагере.

— И они до сих пор там?

Келлерман улыбнулся. Эта улыбка резнула их, как ножом.

— Не знаю…

Трой еле сдерживал нетерпение. Иетс вкратце перевел ему слова Келлермана.

— Лейтенант Диллон! — сказал Трой. — Дайте знать всем командирам частей: мы выступаем через полчаса.

Он подвинул свое кресло профессору, знаком приказал отцу Шлемму встать и подал его стул Келлерману. — Полчаса, Диллон! — повторил он. — Надо спасти хоть кого-нибудь из этих семи тысяч… пока не поздно.

— Слушаю, сэр! — Диллон выбежал из кабинета. Иетс снова обратился к Келлерману. — Как вам удалось бежать?

— В темноте, — ответил тот. — На станции был такой беспорядок.

— Вы громче не можете? Вот, выпейте. — Он подал свою фляжку сначала ему, потом профессору. Келлерман пил медленно.

— Нас гнали весь день. К вечеру мы подошли к железнодорожной станции. Подали поезд, и тут мы бросились бежать. В такой спешке устраивать облаву было некогда. Мы повернули на запад, подошли к этому городу, увидели белые флаги, увидели на окраине у большой фабрики броневик с белой звездой, я тогда я сказал профессору: «Добрались. Это американцы».

— Потом они вошли в город, — продолжал вместо него Бинг. — Мы с мисс Уоллес видим, сидят двое на тротуаре, а проклятые немцы обходят их чуть не за милю.

— Нейштадт! — воскликнул Трой таким тоном, который ясно говорил, что сейчас ему важно лишь одно — выступить вперед, к лагерю «Паула». — Иетс! На утверждение городского муниципалитета у нас остались считанные минуты. Давайте покончим с этим.

Иетс повернулся к Келлерману:

— Сколько вы просидели в лагере?

— Десять месяцев.

— А где были до этого?

— На военном заводе. Арестован по обвинению в саботаже.

— А вы действительно саботировали?

— Нет, случая не представлялось. Но я видел, как это делали русские и поляки, и не мешал им.

— Фанатик! — проговорил отец Шлемм. Келлерман услышал это. Он перевел взгляд с патера на Иетса и словно весь сжался, ушел в себя.

Иетс сказал Келлерману:

— Моя фамилия Иетс. Я американский офицер. Я смею вас заверить: ваши убеждения для нас не менее ценны, чем убеждения патера Шлемма. Где вы были до военного завода?

— В военном госпитале, — ответил Келлерман. — Я был ранен в Северной Африке.

— В какой части?

— 999-я бригада.

— Это штрафная часть?

— Да, туда посылали политических.

Иетс замолчал. Ни у него, ни у Троя не было никаких директив о назначении бургомистра в Нейштадте. Он посмотрел на Келлермана — воспаленные глаза, обтянутые скулы с запекшейся на них кровью — и уже больше не колебался.

— Капитан, вот вам бургомистр. Герр Келлерман, вы не откажетесь помочь нам навести порядок в Нейштадте?

Келлерман, только что опустившийся на стул, который освободил патер, снова встал. Впервые за долгие годы к нему обращались вежливо. Он почувствовал спазму в горле. Наконец-то пришло то время, ради которого он так цеплялся за жизнь.

— Может быть, лучше профессора… — проговорил Келлерман. — Он образованный человек.

— У вас больше сил, — улыбнулся Иетс.

— Не знаю, какой из меня получится бургомистр, — торжественно проговорил Келлерман. — Но обещаю вам, нацисты здесь головы не поднимут.

Патер поклонился и шагнул к двери. Трой окликнул его:

— Куда вы торопитесь, отец Шлемм? Если мы решим назначить бургомистром господина Келлермана, ему понадобится ваше сотрудничество.

— Я уже сказал вам, — ответил тот, — церковь не может вмешиваться в политику.

Иетс вставил язвительно:

— Другими словами, если это будет не ваш муниципалитет, вы намерены саботировать его работу? Правильно я вас понял?

— Это клевета, сэр! — ответил патер. — Вы можете навязать Нейштадту власть человека, сбежавшего из концентрационного лагеря, но не ждите, что я стану убеждать здешних жителей покориться этой власти и сочувствовать ей.

Трой отвел Иетса в сторону.

— Нельзя ворошить этот улей, пока дивизия не подтянет сюда достаточные силы.

— Это дело принципа, — сказал Иетс.

— Диллон с горсткой солдат не справится с взбунтовавшимся городом.

— Я оставлю здесь Бинга, — сказал припертый к стене Иетс. — У Диллона будет человек, который говорит по-немецки. Он обеспечит ему связь с кем нужно.

— Не будем препираться. — Мысленно Трой был уже по дороге к лагерю «Паула».

— Вы можете положиться на городское управление, в которое войдут четыре нациста? — спросил Иетс.

Отвечать на это было нечего. Трой подошел к окну и увидел, что его колонна уже строится на рыночной площади, увидел у подъезда ратуши свою машину и шофера. Лейтенант Диллон бежит вверх по ступенькам — доложить, что все готово к выступлению. Трой чувствовал у себя на затылке взгляды всех, кто был в кабинете.

Он круто повернулся.

— Отец Шлемм, а этот аптекарь, которого вы послали к нам, этот Циппман тоже был в нацистской партии?

— Нет, — сказал патер, — насколько мне известно, не был.

— Тогда пусть аптекарь и будет бургомистром.

Отец Шлемм покачал головой:

— Боюсь, сэр, что тут встретятся затруднения. Герр Циппман — увы! — протестант. А у нас община католическая.

Трой стукнул кулаком по подоконнику: — Это уже черт знает что!

Патер молча склонил голову.

Бинг чуть заметно поджал губы. Он поймал взгляд Иетса, и Иетс понял: американцы опять импровизируют. Нет у нас твердой программы. Но что тут, черт возьми, поделаешь, когда надо двигаться дальше!

Вошел Диллон с рапортом. Трой надел каску.

— Сержант Бинг! Лейтенант Иетс оставляет вас здесь в помощь Диллону. Диллон! Бы получили соответствующие указания. И позаботьтесь об этих двоих.

Трой снова посмотрел на Зекендорфа и Келлермана, и в этом взгляде промелькнуло беспокойство. Скоро у него на руках будут тысячи таких людей.

— Пошли, Иетс!

Бинг и патер спустились по лестнице следом за ними. Бинг смотрел, как колонна покидает площадь. Странно выглядят танки на этих древних улицах! Он стоял у ратуши до тех пор, пока их грохот не затих вдали.

Потом он услышал спокойный голос патера:

— Вам, американцам, еще многому надо поучиться.

— Да? — сказал Бинг. — У кого же?

 

5

Граждане города Нейштадта в точности выполняли правила военного положения. После семи часов вечера все живое, если не считать бездомных кошек и собак да редких американских патрулей, пряталось по домам. Окна были затемнены. Бургомистру Циппману велели известить жителей, что американцы будут стрелять в окна, если из них пробьется наружу хоть самая узкая полоска света. Диллон сознавал всю сложность обязанностей военного коменданта и сразу же почувствовал свою изолированность, лишь только Трой вывел оперативную группу из Нейштадта.

Но внушить солдатам, как необходимо быть начеку, ему не удавалось. Они сидели, развалившись за столом, в ресторане отеля «Zum Adler», где их расквартировали, и второй день пили. Больше им делать было нечего, а спиртное бодрит, повышает настроение, и его не надо тащить за собой на марше — оно остается внутри, куда бы тебя ни погнали завтра или послезавтра. Вернувшись с обхода, патрульные спешили наверстать упущенное, а те, кто сменял их, выходили на темные, извилистые улицы, предварительно зарядившись как следует.

Бинг пил потому, что он, самый преуспевающий воспитанник нейштадтской гимназии, вернулся домой, а дом потерял для него всякий смысл. Но он пил один. Он пришел в Нейштадт с этими солдатами. Они, наверно, хорошие ребята, только сойтись с ними ему не удалось — ты едешь в своей машине, они в своих. А теперь и вовсе поздно сходиться. Вернулся наш воин, вернулся домой… Им не понять этого, а если он попробует объяснить, они уставятся на него, как на двухголового зародыша в банке со спиртом.

Бинг высунулся за дверь, чтобы немного освежиться. Ветра не было. На улицах совсем стемнело, луна спряталась за серебристое по краям облако. Вдали виднелся неясный силуэт городской ратуши — какая-то чудная она, словно сгорбилась. У входа чугунный фонарный столб, лампочка не горит. И где-то позади ратуши голоса двух патрульных — поют фальшиво, но зато громко: «И красота твоя, как песнь»…

Неладно что-то в городе. Бинг не знал, что именно неладно, не мог определить это точно — уличную тишину нарушало только пение патрульных. Он вернулся в ресторан и поделился своими ощущениями со старшиной Эббетом. Тот поставил стакан на стол и сказал:

— Если что действительно неладно, нас это не минует. Шли бы вы спать, во сне все забудется.

Глаза у Эббета были маленькие, красные, и его взгляд говорил яснее слов: «Нечего тебе совать нос не в свои дела, приятель». И Бинг, поняв это, сказал:

— Да, пожалуй, ложиться рано. Вы не будете возражать, если я пойду прогуляюсь немного?

— Пожалуйста, — Эббет пожал плечами. — Только смотрите, не заплутайтесь. На поиски не будем посылать.

— Я знаю этот город как свои пять пальцев, — сказал Бинг, — не заплутаюсь. — Он взял карабин, фонарик и, сразу отрезвев, вышел из отеля «Zum Adler».

Этот город действительно был ему знаком даже в темноте. Посмеиваясь про себя, он шел переулками и темными проходными дворами и наконец свернул на Брайтештрассе, которой дали это название — Широкая улица, видимо, в насмешку, такая она была узкая и маленькая. Он посветил фонариком, нашел номер девять и позвонил.

На звонок никто не ответил. Бинг ждал, стараясь прогнать легкое чувство разочарования. Он посмотрел вдоль неровной линии домов и вдруг понял, чего ему не хватало, что его беспокоило, казалось, без всякой причины: белые флаги исчезли.

Он снова позвонил. Потом, подняв голову, увидел, что на доме Фриды тоже не было ничего белого — ни даже носового платка.

За дверью послышались тихие, мягкие шаги. Она приоткрылась, сначала на щелочку, потом шире. На секунду из дома номер девять скользнула на улицу полоса желтого света. Бинг быстро шагнул через порог и прикрыл за собой дверь.

Фрида была босиком, в жакете, наброшенном поверх ночной рубашки. Она сказала:

— Боже мой! Герр Бинг! Как вы меня напугали! Ш-ш… дети спят. Угомонились, слава Богу! Сладу с ними нет эти дни!

— Всем интересуются?

— Еще бы! Думаете, они не видят разницы? — сказала она.

— Какой разницы?

— Американцы, говорят, угощают нас шоколадом». Спрашивают: «Американцы здесь так и останутся?» — Она сжала Бингу руку. — А это наша парадная комната. Роберт называет ее гостиной. Пусть называет! Он у меня хороший, я очень удачно вышла замуж. Но где ему знать, какие бывают настоящие-то гостиные! А я каждый раз как услышу от него это слово, так вспоминаю вашу гостиную с роялем, с шелковой мебелью. Ведь мне каждый Божий день приходилось убирать ее! Ваша мама строго за этим следила.

Бинг сел в широкое мягкое кресло, а ноги поставил на низенькую скамеечку.

— А я ведь сразу вас узнала, — шепотом говорила Фрида. — Сказать, почему? По подбородку, он и у маленького Вальтера Бинга был такой же упрямый. Вы, бывало, всегда на своем настоите. И теперь, наверно, не изменились?… Смотри, пожалуйста, как он расселся! Роберт никогда не садится в это кресло — оно у нас для гостей…

— Фрида, скажите, почему убрали белые флаги? — перебил ее Бинг.

Она осеклась. Потом сказала:

— Флаги? Да просто так! Наверно, потому, что ночью их все равно не видно.

— Кто вам велел убрать белый флаг с дома?

— Ох уж эта война! Только про нее и слышишь!… Одна женщина, которая работает у Бундезена в винном погребе.

— Что она сказала?

— Сказала, что незачем больше вывешивать эти тряпки. Я и сняла — ведь она, как-никак, у Бундезена служит.

Вдруг Бинг окаменел: раздался выстрел. Сначала один, а затем беглый огонь. Затем топот ног в тяжелых, подбитых гвоздями сапогах.

Бинг схватил карабин, сбежал вниз по лестнице и выскочил на улицу. Скорей в отель, к Диллону и солдатам! Они не знают города, а ему знаком здесь каждый закоулок. С ним им будет легче и принять бой, и отступить, если нужно.

Он бежал пустынным переулком. Стрельба и крики не мешали ему слышать собственные шаги и собственное дыхание.

Не может быть! Неужели это наказание ему? Но уж если кого наказывать, так только его, а не тех несчастных пьянчуг!

Проходным двором… какая темнота! Все окна закрыты. Мерзавцы, сволочи! Попрятались по домам, лежат в постелях, ждут, чем кончится. У, черт, ну и мостовая… Не хватает только ногу сломать.

Он выбежал на улицу, параллельную Брайтештрассе.

Осталось каких-нибудь два квартала до Диллона и солдат, если они все еще в отеле. Перестрелка участилась.

Надо на ту сторону. И вдруг — топот кованых сапог справа, топот кованых сапог слева. Блеснули штыки; тусклые отсветы на немецких стальных касках. Улица блокирована с обоих концов. Он снова нырнул в подворотню. Слышны голоса, смех. Радуются своему успеху. На одной этой улице больше солдат, чем у Диллона, даже если все его патрульные успели вернуться в отель.

Ждать здесь бессмысленно. Он прошел в глубь двора, надеясь, что следующая улица будет свободна. Так оно и оказалось. Но когда он побежал по ней, из-за угла вышли немецкие солдаты. Этот проклятый городишко просто кишит ими.

Бингу ничего другого не оставалось, как вернуться переулком на Брайтештрассе. Но теперь он не бежал, а шел крадучись, пользуясь тем, что башмаки у него были на каучуковой подошве. За поворотом на Брайтештрассе опять послышались голоса немецких солдат. Бинг кинулся через улицу, вбежал во все еще открытую дверь дома номер девять и задвинул на ней щеколду. Потом медленно, словно это была не лестница, а отвесная скала, поднялся вверх по ступенькам, волоча за собой карабин. Он не стрелял из него, не дал ни единого выстрела.

Фрида сидела в большом кресле. Глаза у нее были заплаканные. Она увидела его и поднялась ему навстречу.

Бинг потушил свет, подошел к окну и открыл ставни. Он стоял там, прислушиваясь к перестрелке, которая постепенно затихала. Вот еще один выстрел — последний; и тут же вслед за ним многоголосый рев. И зазвонили колокола Святой Маргариты.

Бинг прикрыл ставни, но огня не зажег. Он предал Диллона, Троя, Иетса — всех, всех! В ту минуту, когда они нуждались в нем, его не оказалось на месте. И немцам он ничего не сделал, а ведь мог уложить нескольких на Брайтештрассе или на другой улице, прежде чем они сами не подстрелили бы его. Он убежал. Убежал и спрятался у бывшей горничной своей матери, в городе, где он родился и вырос, — он, самый преуспевающий воспитанник нейштадтской гимназии.

Бинг опустился на стул. Если бы вздремнуть немного! Ведь ему понадобится немало сил, чтобы добраться до дивизии, и еще неизвестно, каким образом он выйдет из города. Ну а добравшись до своих, как он объяснит, почему из всего отряда Диллона уцелел только он, он один? И что сказать Иетсу и Трою? И как после всего, что случилось с ним, можно жить?

Бинг взял свой карабин и вышел из комнаты, даже не оглянувшись на Фриду.

На улицах не было ни души, если не считать немецких патрульных, шаги которых четко раздавались в предрассветной тишине. Переулком с Брайтештрассе можно было выйти в северный район Нейштадта; дальше начинались огороды — старательно обработанные, каждый обнесен изгородью, — а за ними поля.

Выбравшись из Нейштадта, Бинг почувствовал себя более или менее в безопасности. Он старался держаться ближе к изгородям и кустарнику, а когда ему приходилось идти по открытому месту, низко пригибался или полз по земле. Реку он перешел вброд, взяв севернее моста, на котором немцы, как ему думалось, наверняка выставили часовых. На том берегу начался лес, и он углубился в него, следя за тем, чтобы солнце все время было за спиной. Его пугал малейший шорох и даже хруст сухих веток под ногами. Он не давал себе ни минуты отдыха и все время был на стороже, и даже чувство голода было приятно ему, ибо оно отгоняло мысли о совершенном им предательстве.

К полудню Бинг вышел из лесу. У его ног расстилались широкие поля, засеянные пшеницей, которая только начинала давать ростки, а за полями вилась узкая дорога, и по ней двигалось несколько танков. Бинг бросился бегом прямо через поле, отчаянно размахивая руками, крича что-то. Головная машина остановилась. Он подбежал к ней и навалился на нее плечом, чувствуя, как у него подкашиваются ноги. Из башенного люка показалось запыленное, красивое молодое лицо, и свежий юношеский голос крикнул:

— Господи помилуй! Сержант! Откуда вы взялись?

Бинг затрясся всем телом, плача без слез. Крейслейтер Моргенштерн чинил расправу в городской ратуше, где в течение суток подвизался бургомистр, назначенный Троем. Моргенштерн вернулся в Нейштадт во главе местного гарнизона, остатков фольксштурма и разбитого пехотного батальона, который был отрезан от своей дивизии, не знал, куда ему пристать, и согласился повернуть обратно и дать бой противнику, не способному на серьезное сопротивление. Моргенштерн не тешил себя никакими иллюзиями. Вряд ли ему суждено остаться в Нейштадте надолго, но пока он здесь, надо этим воспользоваться и сделать все, что можно.

— Американцы в тюрьме?

Начальник гарнизона, молодой лейтенантик, почему-то весь грязный — гораздо грязнее, чем полагается быть после такого короткого сражения, бодро ответил:

— Под замком. Десять человек. Шестеро тяжело ранены. Все пьяные в стельку. Свиньи!

— Трупы не убирать, пусть так и валяются, — сказал Моргенштерн.

— Какой убедительный пример! — воскликнул лейтенантик.

— Теперь приведите ко мне этого чернорясого попа. Двое солдат втолкнули в кабинет отца Шлемма. Патер не спал всю ночь после того, как белые флаги исчезли с домов. Он сидел на жестком стуле у себя в комнате и предавался размышлениям. Солдаты, явившиеся за ним, не застали его врасплох.

— Как вы думаете, лейтенант? — спросил Моргенштерн. — Люди с таким жирным загривком дольше корчатся на виселице?

— Да, безусловно, — подтвердил тот.

— Предатель! — крикнул Моргенштерн. — Вам, конечно, известно, как мы поступаем с предателями!

Отец Шлемм сказал:

— Вы ушли, вывели за собой гарнизон. Если это предательство — спасать немецкий город от разрушения, спасать жен и детей тех, кто ушел вместе с вами… в том числе и вашу жену, герр крейслейтер, если это предательство — спасать ни в чем не повинных людей от смерти, которой им грозили американские пушки, тогда…

— Вы, наверно, считаете нас совсем дураками! — загремел Моргенштерн. — Думаете, нам неизвестно, что здесь делалось последние сутки — как вы совещались с американцами, какие козни тут замышляли?

— Почему же вы не спросите своих осведомителей, как это все было? — негромко проговорил патер. — Спросите их. Спросите Бундезена. Он скажет вам, что я рекомендовал его в бургомистры.

— Приведите Циппмана! — распорядился Моргенштерн.

Циппмана ввели. Он был весь избит — лицо распухшее, в крови.

— Ну-с, герр бургомистр! — издевательским тоном сказал Моргенштерн.

— Меня… меня заставили, — запинаясь, пробормотал аптекарь.

— Я же вам говорил! — воскликнул патер Шлемм. — Американцы спросили, не нацист ли Бундезен, и назначили вместо него Циппмана.

— Повесить! — сказал Моргенштерн.

— Которого? — спросил лейтенантик.

Моргенштерн старался продлить эти сладостные минуты. Его взгляд переходил с патера Шлемма на Циппмана и обратно и наконец окончательно остановился на жалкой дрожащей фигуре того, кто еще совсем недавно был бургомистром города Нейштадта — ставленником американцев.

— Вот этого!

Известия о зверской расправе с американцами в Нейштадте переходили с одного командного пункта на другой. К тому времени, когда Бинг добрался до своей дивизии, Фарриш и Уиллоуби уже выработали план действий.

Поскольку Фарриш предпринял атаку на Нейштадт и лагерь «Паула» на свой страх и риск, ему надо было закончить эту операцию — и закончить ее с блеском. Полумеры могли только навлечь на его голову гнев педантов, отстаивающих святость пунктирных линий на карте, а такими педантами кишмя кишели штабы корпуса, армии и армейской группы. Он затребовал из авиационного корпуса две эскадрильи, чтобы наказать город с воздуха, и готовился двинуть туда большие силы.

Средневековый погреб нейштадтской фирмы «Винная торговля братьев Бундезен» дважды спас жизнь Келлерману и профессору. Первый раз, когда в Нейштадт вернулись немцы, второй — когда на него обрушился Фарриш.

Солдаты Диллона сломали тяжелый замок на двери в погреб, спустились вниз и извлекли оттуда бочонок вина — по словам герра Бундезена, лучшей марки, — Впрочем, он несколько преувеличивал, ибо на самом деле оно было из дешевых. Запасного замка у герра Бундезена не нашлось. И президент торговой палаты решил сам охранять свои подземные сокровища. Если ему не удалось справиться с американцами, то соседей-то он во всяком случае не пустит сюда.

Стоя на своем одиноком посту, герр Бундезен слышал, как немецкие войска вернулись в город, и с замиранием сердца ждал исхода этого неравного ночного боя. Наконец ему показалось, что пора выйти на улицу. Он возглавил толпу, кричавшую «Хайль» победителям, и отсутствовал довольно долго, а потому не мог увидеть, как двое в полосатой одежде вынырнули откуда-то из темноты и вошли в никем не охраняемый погреб, причем один из них, тот, который был помоложе, вел, вернее, тащил за собой своего спутника — старика.

Сойдя вниз, в самые недра погреба, в кромешную тьму, пропитанную запахом кисловатой винной плесени, они спрятались там. Зекендорф безвольно покорялся Келлерману, а тот твердо решил высидеть здесь до конца.

Келлерман взял бутылку и стал вытаскивать пробку из горлышка, орудуя зубами и ногтем большого пальца. Пробка подалась.

— Выпьем!

Оба выпили. От старого вина их сразу разморило; захотелось спать. Их разбудил оглушительный грохот. Они не знали, что сейчас — день или ночь, и только чувствовали, как сотрясается земля словно под ударами гигантских кулаков. Сотни винных бутылок плясали на полках, стукаясь одна о другую, добавляя к глухим взрывам свой резкий перезвон.

Профессор протянул к Келлерману свои дрожащие руки. Келлерман обнял его изможденное тело, хрупкое, почти как у ребенка. Внезапно вернувшись к действительности из глубины сна, чувствуя, как над головой у него и под ногами все ходит ходуном, не понимая, что это, кошмар или явь, старик проговорил срывающимся голосом:

— Теперь конец!

— Вздор! — сказал Келлерман. — Просто нас бомбят. — Он встал и ощупью пошел к двери. Он увидел там слабый, мерцающий огонек. Огонек приближался. Герр Бундезен, держа в дрожащей руке свечку, в страхе за свою жизнь прибежал спасаться в глубинах погреба.

Виноторговец увидел человека в полосатой лагерной одежде. Колеблющийся свет лег на запавшие щеки, темные шрамы, сверкающие глаза. Смерть падала на герра Бундезена с неба, надвигалась на него из недр земли. Герр Бундезен вскрикнул. Он уронил свечку, повернулся и бросился бежать.

Снова тьма. Келлерман прислушивался к гулкому эху, которое подхватывало спотыкающиеся шаги Бундезена, донося их сюда сквозь звон бутылок.

Потом его швырнуло на землю. Волны грохота сменяли одна другую; здание у них над головой рушилось. Он встал и пошел по лужам вина, по битому стеклу. Темнота наполнилась тяжелой пылью и едким дымом.

— Келлерман! Келлерман! — послышался дребезжащий голос профессора.

— Я здесь! Надо выходить!

Они ползком поднялись по ступенькам в первый этаж. Часть здания обвалилась. Миновав глыбы камня, из которого были сложены эти стоявшие веками стены, миновав изуродованное тело герра Бундезена, они вышли на свет, струившийся сквозь нагромождение балок у входа. Развалины уже охватило огнем.

Келлерман пролез наружу между двумя балками и вытащил за собой профессора. Несколько часов они бродили по пустынным, почти непроходимым улицам. Людям, уцелевшим после бомбежки, было не до них. Остатки немецких войск бежали в горы. Затянутое дымом небо отливало оранжевым заревом.

Поняв, наконец, что он жив, профессор спросил:

— Куда же мы теперь?

— Пойдем домой, — просто ответил Келлерман. — Домой — в Рур, в Креммен. И вы тоже со мной пойдете.

— Хорошо, — сказал Зекендорф. — Я очень рад.

На рыночной площади они натолкнулись на передовые части дивизий Фарриша.

Вторично занимая город, американцы решили обойтись без всяких формальностей. Они не задержались в нем. Они не стали утруждать себя сформированием городского управления, заботами о подаче электроэнергии и уборке мусора. Электричества в Нейштадте не было, и весь этот средневековый город превратился в груды мусора.

Не было больше в Нейштадте и городской ратуши, где могли бы заседать городские власти. На рыночной площади уцелел только чугунный фонарный столб, и ставленник Троя, бургомистр герр Циппман, все еще висел на нем, приветствуя американцев, вступающих в Нейштадт. Он оставался там до тех пор, пока кто-то из военной полиции не заметил, что все шоферы замедляют ход у этого фонаря, показывая седокам повешенного, и приказал снять его, чтобы не задерживать движения.

 

6

Почему Видеркопф — помощник Шрекенрейтера — не выполнил приказа начальства и прекратил расстрел заключенных, оставшихся в лагере «Паула», после того как комендант выехал из него во главе пятитысячной колонны эвакуированных?

Видеркопф не мог сказать ничего вразумительного по этому поводу на допросе, который пришлось вести Иетсу.

Им руководила не жалость к этим шести тысячам обреченных: около тысячи пулеметы успели скосить, пока Шрекенрейтер мог слышать выстрелы.

Может быть, он надеялся снискать милость американцев, которые должны были вот-вот появиться в лагере? Безусловно, такой расчет как-то повлиял на решение, возникшее в тупой башке Видеркопфа. С другой стороны, он прекрасно знал, что оставшиеся у него на руках шесть тысяч заключенных живыми покажутся американцам страшнее, чем мертвыми в могилах, предусмотрительно заготовленных для них Шрекенрейтером.

Так что же им руководило?

Отчасти паника. Покуда Шрекенрейтер был в лагере, он являлся для своего верного помощника представителем и символом той системы, которая позволяла маленькому человеку говорить: «Не вините меня, я сделал, как мне было приказано». И он так и сказал Иетсу, но теперь, когда Шрекенрейтер исчез, это звучало не очень убедительно.

Помимо паники Видеркопфа охватила апатия. После отъезда коменданта лагеря сила, исходившая с верхушки государственной пирамиды, сила, струившаяся через Шрекенрейтера к Видеркопфу, а от него к рядовым эсэсовцам и барачным старостам, вдруг иссякла. У Видеркопфа пропала всякая охота выполнять приказы, которые Шрекенрейтер получал сверху и передавал ему. У него пропала всякая охота уничтожать следы того, что делалось в лагере. А приказать ему было некому. Он просто бросил работу. Только и всего.

Оставшиеся в лагере эсэсовцы тоже бросили работу. Они околачивались около бараков, бесцельно слонялись с места на место. Изредка кто-нибудь бил сапогом заключенного, попавшегося под ноги, но все это было как-то бессистемно. Правда, кухня и провиантский склад охранялись строго и ревностно. Если б не запасы продовольствия, эсэсовцы давно удрали бы из лагеря. И несколько человек так и сделали — те, у кого поблизости шили родственники или знакомые.

Часовых на вышках уже не было, по колючей проволоке уже не проходил ток. Подача электроэнергии из Нейштадта вдруг прекратилась, и никто особенно не задумывался над тем, почему это произошло. Только крайняя физическая слабость заключенных уберегала лагерь от бунта.

Видеркопф несколько пришел в себя лишь тогда, когда в лагерь поступило первое известие о приближении американцев. Заключенных, в полузабытьи лежавших на солнце, загнали в бараки; туда же убрали и недавно умерших. Тысячи расстрелянных так и остались лежать в могилах незарытыми, но могилы были за лагерной зоной, и это не претило даже такому ревностному блюстителю чистоты и порядка, как Видеркопф.

Он скомандовал оставшимся эсэсовцам построиться взводом перед комендатурой, а сам, составив приветственную делегацию из одного человека, пошел к воротам встречать победителей.

Он крайне удивился и вознегодовал, увидев у ворот человек десять заключенных — из тех, у которых еще остались кое-какие силы. Они поддерживали друг друга.

Некоторые вышли за ворота. Они кричали что-то и махали руками — махали руками машинам, не спеша двигавшимся к лагерю.

Видеркопф подбежал к ним.

— Назад! — крикнул он.

Они засмеялись. Голые черепа с лихорадочно горящими глазами засмеялись ему в лицо.

И тут Видеркопф понял свою ошибку: разве можно было оставлять их в живых! Его охватил ужас, он почувствовал ноющую пустоту в желудке. Заключенные издали увидели приближающиеся машины, и их будто подменили, они стали врагами, грозной силой.

Надо опередить их. В этом — его единственное спасение. Он должен сдать американцам лагерь, он, а не эти неумолимые враги в полосатой одежде.

Видеркопф кинулся вперед, обогнал заключенных и замахал рукой. Он первый встретит у лагеря «Паула» первый американский танк.

— Ich übergebe… — крикнул он. — Я сдаю…

Из броневика выскочил американский офицер. Лицо у него было суровое. Видеркопф увидел грозный взгляд темных глаз, сжатые губы, резкие складки, идущие от носа ко рту. Черты этого лица свидетельствовали о твердости характера. И Видеркопф совсем пал духом. С таким человеком не поговоришь, такой человек будет сам с тобой разговаривать.

— Ваше оружие! — сказал Иетс. — Вы арестованы!

Видеркопф молча смотрел, как заключенные окружили этого американского офицера.

— Вы свободны! — говорил им Иетс. — Вы свободны.

Солдаты Троя неистовствовали.

Иетс знал это и не останавливал их.

У него на глазах они ворвались в бараки и увидели там заключенных, валявшихся вповалку на нарах — живые вместе с мертвыми, и живых можно было отличить от трупов только потому, что грудь у них чуть заметно вздымалась, ловя кислород в этом тлетворном, зловонном воздухе.

У него на глазах они обнаружили тысячу расстрелянных, которые лежали в свежевырытых могилах, голые с головы до ног.

У него на глазах солдаты Троя наткнулись на бетонированный резервуар, десять футов на двенадцать, наполненный водой, мутной и тухлой от валявшейся там всякой дряни, начиная с дохлых крыс и кончая ржавыми консервными банками.

Высокий рыжий капрал спросил, показывая на резервуар:

— Что это? — и кадык у него судорожно дернулся. Один из заключенных ответил ему:

— Питьевая вода.

— И вы все ее пили?

— Все, а нас было двенадцать тысяч.

У Иетса на глазах американские солдаты обнаружили целый склад обуви — тысячи и тысячи пар, аккуратно сложенных штабелями, каждая пара с ярлычком — обувь новая, старая, рваная, чиненная не один раз и снова рваная.

— Чья это?

— Откуда мы знаем? Те, кто ее носил, давно умерли.

У Иетса на глазах солдаты Троя застали толпу заключенных в ту минуту, когда она сломала забор возле кухни и накинулась на помойку.

Один солдат, совсем еще мальчик, заплакал, глядя на них.

Но другие американцы не плакали. Они гонялись за эсэсовцами, находили их всюду — в темных бараках, за провиантским складом, на чердаке комендатуры.

Они отнимали у эсэсовцев дубинки и хлысты и угощали их тем и другим. Рыжий капрал бил высокого круглолицего охранника — бил не спеша, методически, до тех пор, пока голова у охранника не превратилась в сплошное месиво.

Коренастый, плотный эсэсовец, выпучив глаза, бежал по дороге между бараками, за ним гнались четыре американца. Иетс увидел его; он шагнул вперед и дал ему подножку. Эсэсовец упал, взвизгнул и пополз на брюхе. Подняться ему больше не пришлось. Американцы бросились на него вчетвером. Один стал ему на грудь и подпрыгнул на ней три раза. Второй нагнулся, отхватил ножом средний палец убитого и сунул в карман массивный перстень с двумя скрещенными молниями.

На складе солдатам попался моток веревки. Они нашли пятерых эсэсовцев и погнали их к воротам, а потом вдоль изгороди к сторожевой вышке. На глазах у Иетса один из американцев залез на вышку с веревкой в руках и перебросил ее через поперечное бревно. На глазах у Иетса эсэсовцев вздернули одного за другим. Он слышал их отчаянные крики. Он стоял, глубоко засунув руки в карманы, и смотрел на вышку.

Позже днем, встретив Карен, Иетс сказал:

— Знаете, у меня такое ощущение, будто все мы реагируем на это совершенно одинаково. Солдаты не потратили ни одного лишнего слова, ни одного патрона.

Он показал на вышку, где болтались пять черных кукол.

Она побледнела. В его голосе послышалась ярость: — С этим надо покончить поскорее, пока у нас задерживающие центры не заработают — ведь мы люди цивилизованные.

— Вас искал Трой, — сказала она.

— Трой подождет, — ответил Иетс. — Я хочу все это видеть своими глазами. Так, чтобы запомнить на всю жизнь.

Трой занял помещение лагерной комендатуры.

Карен вошла туда и сказала с деланной небрежностью:

— Если вы не спохватитесь вовремя, капитан, у вас здесь не останется в живых ни одного эсэсовца. А нескольких все-таки не мешает приберечь для будущего суда.

— Знаю, — устало проговорил он. — Я уже распорядился, чтобы их согнали всех в одно место. Надо было бы раньше об этом позаботиться, но ведь просто не придумаешь, с чего начать!

— Вы действуете совершенно правильно, — сказала Карен. Ей хотелось подбодрить его, но из этого ничего не вышло.

— Ни продовольствия, ни медикаментов, ни воды, ни постелей! ДДТ и то не хватает — дезинфекцию нечем сделать! Мне думалось, я достаточно всего повидал на войне — больше, кажется, некуда. Но это… — он покачал головой. — Как тут быть? Санитары говорят, что среди заключенных свирепствуют и сыпной и брюшной тиф, и туберкулез, и все болезни, какие только есть на свете. А я сижу, ничего не делаю, когда эти несчастные… не знаю даже, как их назвать… умирают один за другим у меня на глазах. Я выдал все, что здесь было на продовольственном складе, добавил, сколько мог, из солдатских пайков — и дай Бог, чтобы всего этого хватило на одну кормежку. Я запросил у генерала продовольствия, врачей, санитаров, медикаментов, но когда все это пришлют! А сейчас как быть?

— Фарриш не имел права посылать вас сюда с пустыми руками, — сказала она.

— На это я не могу ссылаться.

На минуту Трой забыл о своих терзаниях и увидел по смягчившемуся взгляду Карен, что ей жаль его. — Вы очень добры ко мне. Я чувствую, что вам хочется меня утешить. — Он нахмурился. — Ничего не поможет, мисс Уоллес. Я окончательно запутался.

И он снова вернулся к тому, что не давало ему покоя:

— Я был обязан заранее подумать, что здесь потребуется, заранее все достать! Это мой прямой долг как командира! Ведь мне бы и в голову не пришло выступать без боеприпасов!

— Но как вы могли предугадать, что здесь творится!

— Может, вы правы. Не знаю… Я ничего не знаю. Хочу только одного — уйти отсюда. Хочу в бой, сражаться с врагами. И пусть война поскорее кончается, так чтобы забыть все это к черту.

Она представила себе, как он будет стараться забыть. Пройдут годы, и что бы он ни делал, о чем бы ни думал, вдруг рука сама поднимется к глазам… прогнать, стереть воспоминание о скелетах, копошащихся на земле в лагере «Паула», воспоминание о людях, которых он вел в бой и которые погибли в бою.

— Не сдавайтесь, — сказала она. — Делайте все, что сможете сделать, и пусть ваша совесть будет спокойна.

Сердце у Троя дрогнуло, он сдвинул в сторону ворох бумаг, лежавший на столе между ними, и сжал ей руку. — Спасибо… Спасибо вам.

Она не отняла своей руки.

И тут же ее взгляд упал на то, что лежало поверх бумаг, которые отодвинул Трой. Это была книга в переплете с каким-то странным рисунком.

Он увидел, как изменился у нее взгляд, отпустил ее руку, быстро сунул книгу под бумаги.

— Что это? — спросила Карен.

— Я не хотел, чтобы она попалась вам на глаза. Я разглядывал ее, когда вы вошли. Вот теперь сам виноват.

— Но что это?

— Я не знаю, что написано в этой книге, — медленно проговорил Трой, — но переплет ее сделан из татуированной человеческой кожи. — Он вскочил и быстрым движением поднес свою флягу к ее губам. — Выпейте, Карен! Что с вами? Очнитесь!

Около тридцати эсэсовцев, включая Видеркопфа, убереглись от разъяренных американских солдат. По приказу Троя их заставили убирать мертвых. Дрожащие от страха, ошеломленные своим внезапным падением с вершин власти, эсэсовцы вышли за зону, повязав нос и рот платками, чтобы не подхватить какую-нибудь заразу от трупов. Заключенные молча наблюдали за своими бывшими властелинами, не проявлявшими особого рвения к такой работе.

Те из заключенных, которые были покрепче, пробрались в казармы. Там были оружие, обувь, обмундирование, консервы. Солдаты Троя, снявшие со всего этого сливки, не препятствовали грабежу.

Трой был связан в своих действиях по рукам и ногам, потому что ему приходилось держать значительные силы вне лагерной зоны на случай внезапной атаки немцев. На то, чтобы поддерживать порядок в самом лагере, выдавать продовольствие и оказывать медицинскую помощь больным, у него осталось около ста человек.

Чем больше Трой приглядывался к тому, что творилось в лагере, тем больше чувствовал он всю тяжесть своих обязанностей. Американский военный врач, капитан медицинской службы, затащил Троя и Иетса в больничный барак.

— Вот, полюбуйтесь! — сказал он и откинул одеяло с лежавшей на койке женщины, груди которой представляли собой сплошные гноящиеся раны. — Я сделал ей укол морфия. Она скоро умрет.

— Боже милостивый! — воскликнул Трой. — Для чего они это делали?

— Вероятно, для того, чтобы искусственным способом вызывать рак, — ответил врач. — Лейтенант Иетс, может быть, вам удастся узнать что-нибудь от других больных?

Несколько вопросов, заданных Иетсом, сразу подтвердили эту догадку.

Капитан медицинской службы подергал себя за усы.

— Но это безумие! — сказал он. Потом повернулся к Трою. — Как же мы поступим с людьми, которые делали такие вещи, и с теми, кто допускал, чтобы это делалось?

Борясь с желанием убежать, спрятаться от всего этого, Иетс проговорил язвительно:

— Капитан Трой намерен сохранить им жизнь.

— Сохранить жизнь? — повторил врач. — Ну, это его дело — он командир. Но здесь я хозяин, и решение остается за мной. Черт подери! Если б у меня действительно было право поступить по-своему! Я бы прекратил мучения этих обреченных!

Трой схватился за голову. Все против него, но он должен предотвратить насилие, сохранить порядок в лагере! Он прекратил уборку трупов, велел запереть эсэсовцев в барак и вызвал к себе своего самого надежного сержанта — Лестера, вернувшегося в часть из госпиталя под Верденом. Лестер назначался начальником караула у барака, где сидели эсэсовцы, и он должен был сам выбрать троих караульных.

Лестер холодно посмотрел на него.

— Попробую, сэр, — сказал он.

Через несколько минут Лестер снова вошел к Трою.

— Вам не везет, капитан. Все отказались наотрез. Просили передать вам, что расправиться с этой сволочью они готовы любым способом, а охранять их не будут.

— Что вы им ответили?

— Ничего, — сказал Лестер. — Я сам так же считаю.

— Посмотрим! — сказал Трой.

Это был мятеж, открытый мятеж. Если он хочет спасти эсэсовцев, ему придется пойти к солдатам и самому назначить караульных.

Мрачный, с тяжестью на сердце, Трой вышел вместе с сержантом из комендатуры. Он приказал солдатам построиться и обратился к ним со следующими словами:

— Многие из вас знают меня давно, еще с Нормандии. Как вам кажется, хорошо я себя чувствую здесь?

Неясное бормотанье в ответ.

— Я думал, мы придем сюда, распахнем ворота настежь и скажем заключенным: «Расходитесь по домам! Вы свободны!» А все вышло по-другому. Многие из этих несчастных не доберутся и до ворот. А если и доберутся, их все равно нельзя будет выпустить отсюда, потому что они носители заразы. Поэтому пусть сидят здесь до тех пор, пока мы не получим подкрепления и довольствия, а тем временем в лагере надо поддерживать порядок. Мне известно, что кое-кто из заключенных обзавелся оружием. Его надо отобрать у них. Пока я не отставлен от командования, бунта в лагере не будет. Теперь насчет эсэсовцев. Тут имели место несчастные случаи…

Смешки, фырканье.

— Смирно! Итак, тут имели место несчастные случаи. Если б я употребил другие слова, мне пришлось бы посадить кое-кого из вас в один барак с эсэсовцами. А я не хочу этого делать. У нас и без того нехватка в людях. Так вот, запомните: таких несчастных случаев здесь больше не будет. Понятно?

Солдаты молчали, но в их молчании чувствовалось недовольство.

— Нужны трое добровольцев для несения караула, — вдруг сказал он.

Никто не выступил вперед.

— Ладно! — Трой стиснул зубы, выставил подбородок. — Шийл! Козинский! Бартлет! В распоряжение сержанта Лестера. Разойдись!

Он сделал направо кругом и, печатая шаг, пошел прочь, злясь на самого себя, злясь на Фарриша, который так удружил ему.

Наступил вечер.

Иетс допрашивал Видеркопфа. Видеркопф совершенно потерялся и не знал, что и подумать. Почему этот американец так настроен против него?

— Заключенных нужно учить, — хмуро проговорил Видеркопф. — Вот вы дали им свободу. Посмотрите, что они теперь делают! Мы, немцы, во всем любим порядок. А я только исполнял свой долг.

— Значит, вы считали себя учителем?

— Да, — ответил Видеркопф.

Иетс сказал:

— Я по профессии тоже педагог.

— Тогда вы меня поймете, — сказал Видеркопф.

Иетс решил прекратить бесполезный допрос. Он повел Видеркопфа в барак, где держали эсэсовцев. В лагере стояла темнота, идти было трудно. Иетс полагался на Видеркопфа, на его чувство ориентации. Эсэсовец был весьма предупредителен; он жался к Иетсу, боясь, как бы не потерять его в темноте и не остаться одному. А у Иетса было такое чувство, словно на земле что-то копошится, Ползает, увертываясь от него и от Видеркопфа и в то же время цепляясь за них.

Шийл, стоявший на часах у барака, окликнул Иетса. Тот велел ему открыть дверь и впустить туда Видеркопфа.

Когда Иетс вернулся в помещение комендатуры, Трой и Карен молча сидели за столом друг против друга.

Иетс устало опустился на стул. Молчание стало еще ощутимее. Он чувствовал, что между этими двумя людьми завязываются какие-то нити, может быть, даже незаметно для них самих.

— Пойду спать, — сказал он и для виду зевнул.

— Нет, еще рано, — быстро проговорил Трой. Потом добавил более сдержанно: — Я совсем отбился от сна. Этот лагерь давит меня, как кошмар. Стереть бы его с лица земли, так чтобы и следов не осталось!

— Нет, его надо сохранить, — сказал Иетс, — и сгонять сюда туристов со всех концов света, а главным образом из Америки.

Трой закурил сигарету.

— Может, вы правы. Но я не стану принимать в этом участие. С меня на всю жизнь хватит того, чего я насмотрелся здесь за один день. Карен хорошо! Она напишет и отделается от всего этого.

— И напишу! — горячо вырвалось у Карен. — Только мне не поверят.

— Когда я уйду отсюда, — сказал Трой, — мне тоже не захочется в это верить. Вот смотрю я на вас двоих или на других порядочных людей, на своих солдат, и думаю только бы покончить с войной, а там жизнь наладится. Потом вдруг сразу себя одерну: а разве за всех можно поручиться? Возьмите любого из этих нацистов, которые сидят у нас сейчас под замком, оденьте его в штатское и выпустите на свободу где-нибудь в Нью-Йорке, или Чикаго, или Денвере, или в Лос-Анджелесе — разве такою отличишь по виду от остальных людей? Вот это-то меня и пугает!

— Фу, черт! — пробормотал Иетс, потирая свои бородавки. И ему представилась университетская спортивная площадка в Колтер-колледже и футбольное поле позади нее — поле, на котором всюду бараки. Он увидел самого себя — вернее, свою тень, в мешковатой одежде в полоску, увидел, как эта тень вымаливает кусок хлеба, пьет грязную воду, плетется на непосильную работу под ударами хлыста.

Если б они выиграли войну, подумал Иетс… но они ее не выиграли.

Раздался выстрел, следом за ним — крики, злобные вперемежку с отчаянными. И тут же послышалось потрескивание огня, мгновенно охватившего сухое дерево.

Трой расстегнул кобуру и выбежал из комендатуры. Горел барак; пламя столбом поднималось вверх в безветренном воздухе, четко обрисовывая стены барака; в окнах мелькали руки, лица. Пронзительные крики перекрывали рев огня.

В отсветах пожара кипела, крутилась, словно подхваченная водоворотом, толпа заключенных. Трой, а за ним Иетс и Карен пробились сквозь нее.

«Они вооружены!» — пронеслось в голове у Троя. Он кинулся к ним, не обращая внимания на винтовки и автоматы, наведенные на запертую дверь барака.

Заключенные не двинулись с места. Передние видели решительное лицо Троя, но отступить не могли, потому что на них напирали сзади.

Трой оттолкнул Шийла, который, бледный как полотно, стоял на своем посту у горящего барака.

— Ключ! Ключ давай!

Шийл наконец-то понял, что от него требуется. Он полез в один карман, в другой…

Трой не стал ждать его. Он налег своим могучим плечом на дверь, сломал замок. Но дверь, уже тлеющая поверху, не подалась — эсэсовцы напирали на нее изнутри, тщетно стараясь вырваться наружу.

— Воды! — крикнул Трой. — Иетс! Что же вы! Пошлите за водой! — В толпе появились солдаты. — Воды! — снова крикнул Трой. Но они стояли как вкопанные, то ли не расслышав слов своего капитана, то ли не желая понять его, то ли не в силах оторваться от зрелища горящего барака.

— Вы же знаете, что воды не хватит! — сказал Иетс, стараясь удержать Троя. — И все равно ее сюда не подашь… Выходите! — крикнул он эсэсовцам. — Kommt heraus!

Дверь, уже охваченная огнем, вдруг подалась. В ее рамке показался Видеркопф; он выл не своим голосом, лицо у него было искажено от ужаса, рубашка на нем тлела, лохматые волосы опалило огнем. Эсэсовцы вытолкнули его вперед.

Видеркопф увидел заключенных в полосатой одежде, увидел наведенные на него винтовки, автоматы. Отчаяние придало ему сил — он оттеснил обратно в барак живые факелы, которые напирали на него сзади, толкая его в этот водоворот ненависти.

Но тут крыша обвалилась, стены рухнули, и пламя этого смрадного костра из человеческих тел пошло на убыль.

Трой, сам обгоревший, с закопченными руками и лицом, отвернулся от дымящегося пожарища.

— Отобрать оружие! — скомандовал он солдатам. Заключенные беспрекословно расстались с винтовками и автоматами.

— Шийл!

Шийл выступил вперед; губы у него были упрямо сжаты. Трой потер ладонью свои покрасневшие, слезящиеся от дыма глаза.

— Что тут произошло?

— Я ничего не мог поделать! — сказал Шийл. — Честное слово, ничего! Они вдруг окружили барак и меня… — Он показал на заключенных, которые быстро исчезали в темноте.

— Почему вы не позвали Лестера?

— Они мне ничем не грозили, сэр.

— Кто стрелял?

— Не я, сэр.

— Значит, они?

К этому времени заключенные исчезли все до одного.

— Нет, сэр, стреляли из барака. Может, у кого-нибудь из эсэсовцев был револьвер, может, они струсили, когда увидели заключенных. Я бы на их месте тоже струхнул.

— Продолжайте!

— Выстрелом убило одного заключенного. Толпа разъярилась, но меня не тронула. Подожгли барак. Он вспыхнул, как спичка. Дождя давно не было, вы сами это знаете, сэр.

— Кому было поручено охранять барак?

— Вам! Вы жизнью должны были отвечать за этих сволочей! Будто вы этого не знаете, Шийл!

Шийл судорожно проглотил слюну, потом сказал:

— Может, напрасно вы меня сюда поставили, сэр. Я был в Арденнах. Я не могу защищать фрицев.

Трой ничего не ответил на это. Он посмотрел на потухший костер, потом перевел взгляд на Шийла. — Идите спать, — через силу проговорил он. — Некого здесь больше сторожить.

 

7

На следующий день, часов около двенадцати, в лагерь прибыл Фарриш.

С ним явились корреспонденты, фоторепортеры, цензоры и офицеры, околачивающиеся около штаба. Во главе с Уиллоуби, успевшим прожужжать им все уши о величии Фарриша, они шествовали за крупно шагавшим генералом.

Они шествовали мимо Иетса и Троя. Они шествовали мимо солдат, которые заняли лагерь. Они толпой окружали заключенных, которые не успевали или не могли убраться с их дороги. Они осторожно трогали пальцами костлявые руки, дряблую кожу, вслух высказывая свое возмущение и прикрывая нос платками.

Трой терпел все это, пока у него хватило выдержки. Потом он подошел к генералу. Ему не сразу удалось привлечь к себе внимание Фарриша, хотя тот не мог не заметить его приветствия.

— Где содержатся эсэсовцы? — спросил один из репортеров.

Уиллоуби выжидательно посмотрел на Троя.

— Они сгорели вчера ночью, — медленно проговорил Трой.

Фарриш круто повернулся.

— Что?

— Несчастный случай, сэр, — сказал Трой.

— Что-то слишком часто вы ссылаетесь на несчастные случаи, капитан! — рявкнул Фарриш и потом, вспомнив о представителях прессы, добавил несколько сдержаннее: — Мы об этом еще поговорим.

Но тон генерала не устрашил Троя.

— Два слова, сэр… Снабжение! Продовольствие, медикаменты, которые я запрашивал! Без них просто гибель, сэр! Люди здесь мрут от голода.

Фарриш сверкнул на Троя глазами, но Трой выдержал его взгляд.

Уиллоуби ринулся в бой:

— Генерал Фарриш распорядился о снабжении продовольствием обитателей этого лагеря, — громогласно заявил он. — Попрошу фоторепортеров приготовиться. — Потом повернулся к Трою: — Если вы хотите чем-нибудь помочь нам, соберите хоть несколько заключенных, так чтобы можно было произвести съемку. И поживей, друг мой! Мы присутствуем при историческом моменте!

Трой увидел, как вся компания под предводительством генерала проследовала к баракам. Мучительное чувство горечи поднялось в нем. Так вот в чем заключалась его миссия — расчистить дорогу журналистам!

К нему подошел Иетс.

— Осадили? Ничего, не расстраивайтесь. Наше счастье, что Видеркопф сгорел заживо, иначе он позировал бы сейчас перед аппаратом вместе с Фарришем.

Генеральская свита растеклась вокруг группы заключенных.

Иетс услышал, как кто-то из фоторепортеров сказал:

— Генерал, будьте добры, улыбнитесь.

— Генерал не любит улыбаться, — вмешался Уиллоуби. — И, кроме того, сейчас это совершенно неуместно.

Трой с Иетсом пошли следом за гостями. Щелканье аппаратов на каждом шагу, вспышки осветительных ламп. Фарриш у разверстой общей могилы. Фарриш у входа в барак — из-за дверей высунулись бритые наголо черепа заключенных. Фарриш с книжкой Шрекенрейтера в руках.

— Крупным планом ее! Самое интересное — татуировка!

Фарриш смотрит на покрытого струпьями заключенного, которого подвергают дезинфекции. Фарриш с пайковой консервной банкой — грузовики с продовольствием только что прибыли. И Фарриш в своей коронной роли — у койки одного из подопытных раковых больных доктора Валентина.

Фарриш у микрофона:

— Освобождение лагеря «Паула», может быть, превосходит все, сделанное до сих пор солдатами моей дивизии. Я горжусь этим не меньше, чем теми победами, которые они одерживали на поле боя под моим командованием.

И вокруг этих туристов, точно клушка вокруг цыплят, суетится вездесущий Уиллоуби.

— Что он, совсем бесчувственный, что ли? — спросил Трой.

Иетс сказал:

— Нет, почему? Просто ему некогда осмотреться по сторонам, а может, он и намеренно этого не делает. Занят, хлопот по горло!

— Упырь! — буркнул Трой.

Все это кончилось довольно быстро. Большинство корреспондентов умчалось в штаб обрабатывать материалы. Карен отдала свою статью Тексу Майерсу для передачи. Те, кто остался в лагере, бродили от барака к бараку в поисках интересных деталей и сколько-нибудь видных заключенных, имена которых могли бы произвести впечатление в Соединенных Штатах; расспрашивали, нет ли у кого родственников в Америке, желательно в тех местах, где выходили их газеты. Как правило, обитатели лагеря «Паула» сторонились корреспондентов. Они не замедлили убедиться, что эти люди не имеют никакого отношения к раздаче продовольствия. Кое у кого уже началась рвота — ссохшиеся желудки отказывались принимать пищу, проглоченную наспех, всухомятку. Это сразу лишило заключенных привлекательности в глазах корреспондентов, ибо они прекрасно знали, что их газеты и телеграфные агентства сильно урезывают материалы об ужасах войны.

Фарриш сообщил Трою о Нейштадтской катастрофе без всякой подготовки, со свойственной ему резкостью. И, закончив свой рассказ, спросил ошеломленного капитана:

— Что вы можете сказать в свое оправдание?

Трой мог бы сказать многое: его оперативная группа была слишком мала, чтобы поддерживать связь с Нейштадтом; за Нейштадт должен был отвечать Диллон, поскольку он, Трой, продвинулся дальше, и Диллон, по-видимому, поплатился жизнью за свои ошибки; Нейштадт и лагерь «Паула» находились за пределами сектора Фарриша, и эту операцию следовало согласовать с дивизией, которая действовала в том секторе. И, наконец, Трой мог бы сказать в свою защиту, что когда он узнал об эвакуации лагеря «Паула» и о предстоящем расстреле оставленных там заключенных, у него уже не было времени добывать сведения разведкой, не грозит ли Нейштадту наступление какой-нибудь случайной немецкой части, численно превосходящей отряд Диллона.

Уиллоуби приготовился возражать и, если понадобится, разбить все эти доводы. Но ему не пришлось пустить в ход свои юридические таланты.

Гибель отряда Диллона в Нейштадте слишком напомнила Трою уничтожение взвода Фулбрайта во время боев на Арденнском выступе. И ему сказали об этом сейчас, когда он и без того подавлен тем, что не может наладить порядок в лагере «Паула». Трой не стал защищаться.

Стоя позади Фарриша, Уиллоуби видел лицо Троя — стиснутые губы, пустой взгляд. Он хотел было поднять вопрос о сожженных заживо эсэсовцах, но смолчал.

А Фарриш тем временем говорил:

— Вы сами должны понять, капитан, что выбора у меня нет.

— Да, сэр.

— Вы, по-видимому, не справились со своими обязанностями командира.

— Да, сэр.

Фарриш весь ощетинился:

— Черт вас возьми! Скажите что-нибудь, кроме «Да, сэр»!

Генерал задыхался. Он не может мириться с неудачами. Всякая неудача — это выпад против него!

Уиллоуби воспользовался наступившей паузой. Ему казалось, что, принимая всю вину на себя, Трой хочет выгородить Фарриша и его, Уиллоуби, — инициатора этой операции. И он сказал:

— Вы не должны обижаться, капитан, лично против вас никто ничего не имеет. Вам были предоставлены все возможности, но обстоятельства так сложились, что…

— Мои офицеры и мои солдаты используют все данные им возможности! — подхватил Фарриш. — И я горжусь этим! Если я не могу выбирать каждого своего солдата и офицера в отдельности, то изгонять тех, кто не оправдал моего доверия, — это в моих силах. Таков мой принцип.

— Я не отказываюсь нести ответственность, сэр, — с трудом выговорил Трой. — Я слагаю с себя офицерское звание. Войну я начал рядовым и продолжать ее могу тоже рядовым.

— Предоставьте решить вашу дальнейшую судьбу мне, капитан.

Слишком уж он тяжело это принял. Но Фарриш не может заявить: «Тут есть и моя вина». Во-первых, потому, что он ни в чем не виноват и никогда не бывает виноват. Во-вторых, кто-то должен сказать: «Я не отказываюсь нести ответственность». Трой сказал это. Фарриш был человек не мстительный, покуда все шло так, как ему хотелось.

— Лично против вас я ничего не имею, — повторил он слова Уиллоуби.

— Слушаю, сэр.

— Явитесь в отдел личного состава за новым назначением.

— Слушаю, сэр.

Трой вышел из генеральского прицепа. Оставшись наедине с Фарришем, Уиллоуби сказал:

— Какая жалость! Прекрасный офицер. Я его знаю по Рамбуйе. Надежный строевик. Очевидно, такая задача была ему не по силам — не справился…

— Кларенс Уиллоуби! — воскликнул Фарриш. — Вы все еще мало меня знаете! Мне это гораздо тяжелее перенести, чем ему. Но принцип есть принцип.

 

8

Фельдмаршал фон Клемм-Боровский называл это «Kessel», американцы называли окружением или кольцом. Немецкое название было гораздо выразительнее. «Kessel» — это котел, в котором ты сидишь и из которого не можешь выбраться, несмотря на все свои отчаянные попытки, — сидишь и ждешь, когда под тобой разведут огонь.

То, что такой казус случился с ним после того, как он перевел почти все свои войска обратно через Рейн, потрясло до основания веру Клемм-Боровского в самого себя. Неужели он, математик, специалист по передвижению войск, допустил где-то ошибку, спутавшую все его расчеты?

Пока кольцо еще только стягивалось вокруг него, он предпринимал одну контратаку за другой, зная, что это ни к чему не приведет; но что оставалось делать? Если б, предвидя окружение, он отступил из Рура и спас остатки своей армейской группы, потеря рурского бассейна окончательно подорвала бы обороноспособность Германии. А стараясь удержать и защитить Рур, он неминуемо должен был отрезать себе путь к отступлению и попасть в котел.

Фельдмаршал знал также, что его армейская группа — последняя из уцелевших на западе. Если он выйдет из игры, Верховное командование, вероятно, перейдет к подвижной обороне между Рейном и Эльбой, но это будет только оттяжка, не более.

Командный пункт Клемм-Боровского помещался в двухквартирном жилом доме на окраине Креммена. Снаружи дом этот ничем не отличался от других, и потому-то Клемм-Боровский и остановил на нем свой выбор. Ни воздушные, ни наземные разведчики противника никогда не догадаются, что именно отсюда маршал руководит последней битвой за Рур. Правда, особенного руководства сейчас не требовалось. Приказ по армии был обычный — сражаться до последнего человека, и Клемм-Боровский отдал его скрепя сердце, потому что такие приказы слишком часто повторялись за эту войну и всегда предвещали поражение и никогда не способствовали победе.

У маршала было достаточно свободного времени для раздумий о неминуемом поражении и о будущем Германии. Он был уверен, что ее будущее сложится без его участия, но полученный им урок не пропадет даром, им должны воспользоваться будущие немецкие полководцы и политики.

Он записал свои соображения по этому поводу мелким готическим шрифтом. Потом послал за Петтингером.

Петтингер несколько полинял за последнее время, но держался по-прежнему уверенно и сухо. Он знал, что нельзя больше терпеть эти поражения и отступления, и все же не позволял себе раскисать. Тотальная война может закончиться или тотальной победой или тотальным поражением, а если им суждено последнее, тогда пусть гибнет вся страна, вся Европа, весь мир. Уничтожь его, если не можешь управлять им.

Фельдмаршал усталым движением протянул руку к карте.

— Вы видите, герр оберштурмбаннфюрер, — надежды нет.

— Да, плохо, — бесстрастно подтвердил Петтингер. Стоит ли говорить этому старому филину, что, покуда есть люди, а у людей есть оружие, от надежды отказываться нельзя!

— Я не только математик, — продолжал Клемм-Боровский, — я, кроме того, историк. Исторические циклы сменяют один другой. В 1918 году мы уже готовились к следующему историческому циклу — будем готовиться и теперь.

Петтингер криво усмехнулся. На следующий цикл рассчитывать нечего.

Маршал подвинул к себе бумаги, лежавшие на столе.

— Вот тут изложены мои мысли по этому поводу. И я поручаю вам, подполковник, проследить, чтобы этот документ попал в соответствующие руки и был соответствующим образом использован.

— Я чрезвычайно польщен.

Клемм-Боровский откашлялся. Потом спросил:

— А вам не интересно узнать, почему я не передаю его сам, а поручаю сделать это кому-то другому? И что здесь написано? И почему я избрал именно вас?

— Почему, герр маршал?

— Я анахронизм, Петтингер. Я воевал по старинке, несмотря на все свои таблицы и расчеты. Я юнкер, Петтингер, — обломок Средневековья. Сражение, последнее в этой войне, проиграно. Мне остается одно — умереть.

Маршал поднял голову. Он надеялся уловить на лице Петтингера следы волнения, горя, ужаса, жалости — следы каких-нибудь чувств, любых чувств.

Но лицо у Петтингера словно застыло.

Клемм-Боровский продолжал, уже не в столь пышных выражениях:

— Так что я не смогу позаботиться о своем завещании. Придется это сделать за меня кому-то другому.

— Разумеется, — сказал Петтингер.

Маршал не сразу собрался с мыслями:

— Я мог бы выбрать человека своего круга, своей среды, у меня в штабе их много, но они не годятся… Не годятся на такое дело, — поправился он.

Петтингер вдруг вспомнил, каким стал под конец Дейн — надломленный, а со своим болезненным гонором так и не расстался. Интересно, где он сейчас, в какой норе отсиживается?

— Мало мы их перевешали после вицлебенского мятежа — надо было больше, — сказал он.

Клемм-Боровский, близко знавший маршала Вицлебена, поморщился.

— Вот почему я выбрал вас, — продолжал он нарочито бодрым голосом. — И думаю, что не ошибся в своем выборе.

— Думаю, что нет, — подтвердил Петтингер. — Я уцелею, если не окажусь жертвой какой-нибудь нелепой случайности. Итак, ваше завещание?

— Я опускаю ту его часть, которая касается меня лично. Основное — политика. Мы должны учесть все свои ошибки. Я знаю, вы, как член национал-социалистической партии, не захотите слушать мои упреки по адресу фюрера. Но при создавшемся положении, — он показал на карту, — недомолвки вряд ли уместны.

— Ничего! — Петтингер улыбнулся. — Не бойтесь меня, герр маршал.

«И он смеет так говорить!» — пронеслось в голове у Клемм-Боровского, но он быстро отогнал от себя эту мысль.

— Какое безумие, что мы позволили втянуть Германию в войну на два фронта! Я имею в виду не обычную войну на два фронта — одновременно на Востоке и на Западе, с этим мы, может быть, и справились бы. Нет, нам пришлось вести сразу две войны! Одну старомодную — вы только подумайте, какие ничтожные разногласия были у нас с англичанами и американцами! Что значил спор из-за каких-то рынков и источников сырья? С какой легкостью мы могли бы поделить между собой Европу! Поменьше громовых раскатов, побольше терпимости с нашей стороны — и все сошло бы как нельзя лучше, ибо — запомните это, Петтингер! — мы, и Западная Европа, и Америка вращаемся в одной и той же орбите, у нас один и тот же уклад жизни, одна и та же культура, одни и те же нравственные устои.

— Допустим! — сказал Петтингер. — Но танки, которые идут на нас, стреляют снарядами, изготовленными на Западе.

— По нашей вине! — воскликнул маршал. Потом, успокоившись, продолжал: — Вторая война была совсем иного порядка. Это война против другого мира, настолько непонятного и чуждого нам, что о компромиссе с ним не могло быть и речи. И мы проиграли ее, потому что нам пришлось одновременно вести и ту, первую войну. Первую, никому не нужную войну надо прекратить, чтобы продолжить вторую — неизбежную. И вести ее придется людям вашего склада — вести то открыто, с оружием в руках, то затаившись, выжидая подходящей минуты для удара, полагаясь на то, что когда-нибудь обстоятельства обернутся в вашу пользу.

И тут у Петтингера открылись глаза. Многое в исповеди маршала показалось ему сущим вздором, болтовней поверженного во прах человека, который пытается оправдать свое поражение, оправдать себя и себе подобных, свалить вину на других. Он уже собирался сказать Клемм-Боровскому, что если «сумерки богов» близки, такие люди, как его покорный слуга Петтингер, предпочтут уйти со сцены с блеском, в громе выстрелов, оставив победителям одни развалины, которые нельзя будет восстановить за сто лет.

Но Клемм-Боровский предлагал другой выход, и этот выход избавлял от необходимости идти на героическую гибель.

Самоуничтожение хорошо, пока оно длится, ибо никому не дано читать собственные некрологи и то, что будет написано в грядущих веках в учебниках по истории.

— Обстоятельства повернутся в нашу пользу, — повторил он. — Но каким образом?

— Не забывайте, Петтингер, Европа — это сердце мира, а Германия — сердце Европы. Уверяю вас, в Лондоне и Вашингтоне уже задаются вопросом: как же будет построена послевоенная Европа, как будет построена Германия — по их образцу, то есть по нашему, или по образцу русских? Разгромив нас, Лондон и Вашингтон должны будут нянчиться с нами и воссоздавать Германию заново, ибо без нашей помощи им не обойтись. Вот тогда-то вы и выступите вперед, Петтингер. В оркестре, который будет исполнять их музыку, вам не дадут сразу партию первой скрипки, не надейтесь на это. Довольствуйтесь на первых порах треугольником и позванивайте им хоть изредка. Но где они найдут подходящих музыкантов? Вскоре вам поручат партию барабана, потом гобоя, потом виолончели — и наконец вы снова станете за дирижерский пульт.

Петтингер кивнул:

— А вы, оказывается, знаток музыки, герр маршал.

— Да. Я человек большой культуры. — Он подвинул Петтингеру бумаги:

— Вот мое завещание. Вы позаботитесь о нем?

— Да, герр маршал.

— Назовем его «План Клемм-Боровского». Каждому человеку хочется что-то оставить после себя на земле. И приступайте к делу немедленно. Прежде всего откройте фронт на Западе на всем его протяжении.

— Что?! — Хотя «сумерки богов» уже не маячили перед Петтингером, он еще не был готов к тому, чтобы сразу поставить крест на всем.

— Конечно! Пусть двигаются вперед. Пусть идут к Эльбе, за Эльбу! Чем они дальше проникнут на Восток, тем больше останется у них за плечами Германии — нашей Германии. Сдайте в архив все устарелые и сильно раздутые понятия о предательстве.

Петтингер снова взвесил в уме предложение маршала. Специалисту по передвижению войск нельзя было отказать в логичности.

Клемм-Боровский проговорил торжественным тоном:

— Мы думаем о грядущем историческом цикле!

Нет, логика у него хромает.

— Мы, герр маршал? — переспросил Петтингер.

Маршал остолбенел.

— Я знаю, вы стремитесь к истинному величию — величию человека, жертвующего жизнью ради идеи, — сказал Петтингер с легкой дрожью в голосе. — Какова была бы судьба национал-социализма без мучеников 1923 года — без тех людей, которые сложили голову во время мюнхенского путча?

Маршал встревожился. Решив уйти из жизни, пожертвовать собой ради своего народа и своей страны, он вовсе не желал, чтобы его подталкивали на этом пути.

Но Петтингер решил по-своему. Чудо случилось, и случилось там, где его меньше всего можно было ожидать.

Идеи маршала хлынули в пустоту, скрывавшуюся за позерством Петтингера, и он снова преисполнился надежд. План Клемм-Боровского казался ему не только осуществимым, в нем была единственная возможность спасения. Петтингер проглотил его целиком, переварил, освоил и несколько изменил, предвидя возможные случайности. Вопрос об авторстве, который так подчеркивал маршал, не имел ни малейшего отношения к делу. Этот план мог обрести силу лишь в том случае, если он во всех своих стадиях будет безымянным и примет видимость стихийного движения.

Петтингер встал.

— Ваше превосходительство, вы сами сказали, что должны умереть. Успех вашего плана зависит от вашей репутации. А ваша репутация останется незыблемой только в том случае, если вы умрете.

Клемм-Боровский вскочил из-за стола. Он брызгал слюной от ярости.

— Тише! Тише! — успокаивающим тоном проговорил Петтингер. Потом вынул завещание из кармана и прочел вслух первую строчку: — «Я умираю во главе своих войск, чтобы спасти Германию».

— Я умру, полковник Петтингер, когда для этого настанет время!

— Герр маршал, представьте себе, какой жалкий вид вы будете иметь в качестве военного преступника на судебном процессе, который начнут союзники! Кто же тогда примет всерьез ваше завещание, кто возьмется проводить в жизнь вашу идею о сотрудничестве с англичанами и американцами?

— Меня нельзя судить! Я только выполнял свой воинский долг. Наш разговор окончен. Желаю вам счастья и всяческого успеха. Вы свободны.

Теперь, когда в руках у Петтингера был талон на жизнь, выписанный маршалом, ему очень хотелось поскорее вырваться из рурского мешка.

— Ваше превосходительство, у меня еще есть время. Уйти отсюда я всегда успею. Одному это сделать нетрудно, тем более, что я хорошо знаю здешние места. Но я решил остаться с вами до конца.

— Я приказываю вам уйти! — резко сказал маршал.

Петтингер знал, что Клемм-Боровский может позвать своих адъютантов.

— Уменя ваше завещание, герр маршал, — угрожающе проговорил он. — Признавшись в своем намерении совершить самоубийство, вы тем самым заявили всему миру, что не отвечаете за свои дальнейшие поступки. Я должен остаться при вас.

Маршал опустился в кресло. Так больше не может продолжаться — что-то должно произойти. Вдруг придут американцы — придут и захватят в плен и его, и Петтингера, и завещание.

Он встал, взял со стула пояс с кобурой, стянул им живот, надел каску и шагнул к двери.

Пальцы Петтингера легли на дверную ручку, прежде чем он успел коснуться ее.

— Что это значит, Петтингер!

— Герр маршал, я с вами.

— Я иду на передовую, умирать во главе своих войск.

— Герр маршал, я не оставлю вас.

Маршал повернулся и снова подошел к столу. Он сел в кресло и уставился взглядом куда-то в пространство, сквозь Петтингера. Петтингер вынул из кармана пачку сигарет.

— Хотите?

Клемм-Боровский не двинулся. Петтингер закурил, стараясь подавить нервную дрожь.

— Подождите… — жалобно проговорил маршал. — Подождите, может быть, скоро подойдут американцы…

— И вы сдадитесь живым?

— Нет! — Он взмахнул рукой. — Нет, нет… Здесь в соседних домах расквартирована штабная рота. Я пойду с ней в бой и вместе с ней погибну.

— Они не дадут вам погибнуть, — сказал Петтингер. — Солдаты уберегут вас от гибели.

Маршал засмеялся дребезжащим смехом: — Я не смогу умереть, Петтингер! Мне не позволят умереть! Отдайте завещание!

— У вас есть оружие, — безучастным тоном проговорил Петтингер.

— Да, да… У меня есть оружие… — лицо Клемм-Боровского прояснилось. Он вынул револьвер из кобуры, прищурился, потом, видимо, приняв какое-то решение, повертел его в руках и навел на Петтингера.

Сигарета, догорев, обожгла Петтингеру пальцы.

— Хорошо. Вы застрелите меня, — спокойно сказал он. — А дальше что? Вам придется поручать свое завещание кому-то другому, начинать все с начала. А впереди у вас все то же: или скамья подсудимых, или смерть сейчас.

Он бросил окурок на пол и придавил его каблуком.

— Отдайте мне револьвер.

Рука маршала, словно против его воли, потянулась к Петтингеру, пальцы ее разжались, и револьвер упал на стол.

Петтингер не спеша поднял его. Он прицелился маршалу в сердце.

На выстрел в комнату вбежали офицеры и солдаты. Онемевший от ужаса полковник замер перед Петтингером.

Петтингер вынул из кармана завещание Клемм-Боровского:

— Вам знаком этот почерк?

— Да. Это рука маршала.

— Читайте! — приказал ему Петтингер. — Вслух читайте!

Полковник судорожно глотнул слюну и облизнул губы. «Я умираю… во главе своих войск… чтобы спасти Германию… пожертвовав нации самым дорогим, что у меня есть… я завещаю ей… дело…»

— Достаточно, — сказал Петтингер, складывая документ и пряча его в карман. — Его превосходительство фельдмаршал фон Клемм-Боровский обратился ко мне за этим последним одолжением. Позаботьтесь о том, чтобы его похоронили с воинскими почестями.

Трясущийся полковник мог только пролепетать: «Jawohl!»

Петтингер повернулся к двери. Ему не терпелось уйти до того, как полковник и другие офицеры придут в себя и, чего доброго, начнут задавать вопросы. Но уходить надо было с достоинством.

— Meine Herren, — сказал он. — Фельдмаршал фон Клемм-Боровский был великий человек. Он умер, чтобы жила Германия.

— Jawohl! — сказал полковник. Но Петтингер уже исчез.

 

9

В том, как бежали последние недели войны, было что-то странное, нереальное. Людям, которые пришли сюда от берегов Нормандии, казалось, будто все это время, тянувшееся бесконечно, они двигались в тумане, так что туман стал для них чем-то привычным, само собой разумеющимся. А теперь туман рассеивался. Сквозь него проглядывали поля и клочки чистого неба, деревья и дороги, и это было невероятно — четкие очертания, незыблемая земля, пахучая зеленая трава. Задерживаешь шаг, вспоминаешь недавнее прошлое и сознаешь, что видишь мир впервые в жизни. Зачем тебе были даны глаза до сих пор? Вспоминались Нормандия, Фалэз, Льеж; как продирались сквозь Гюртгенский лес, бои в Арденнах — ледяная земля Люксембурга рушится под ногами в кромешной тьме; перебежка по стальным фермам Ремагенского моста — впереди холм, его надо занять, а за ним еще сотни таких же холмов, и у подножия одного из них тебя ждет смерть. Теперь холмы встречались редко. Их можно было пересчитать по пальцам. Крестовый поход приближался к концу, и впереди лежала широкая, серая, мутная река, о существовании которой почти никто из них не подозревал раньше, — Эльба. Это была единственная река, через которую саперам не придется наводить мосты, единственная река, которую тебе не придется форсировать под огнем, по зыбким понтонам. На том берегу не будет фрицев. Там союзники — они проделали очень большой путь, прежде чем добраться сюда. И это конец походу. Не укладывается в голове! Ну что ж, привыкай, привыкай!

Если это казалось нереальным тебе, то каково же было немцам! Они чувствовали, что все кончено, и тем не менее не желали мириться с фактами. Они пытались повернуть вспять неумолимое время, пытались опрокинуть логику истории. Что они бросали в бой? Спешно пригнанные на фронт резервы, не объединенные единым командованием; вооружение с бору да с сосенки. В чудовищной бессистемности снабжения, в маневрах без стратегического плана не было ни воли к победе, ни ожесточения, вызванного неминуемым разгромом, а лишь одна иллюзия — иллюзия, что немецкая организованность не может дать трещину, ибо она немецкая; что армия все еще существует, ибо немецкую армию разбить нельзя. И, забывая об истинном положении вещей, они метались между молотом и наковальней — в пространстве, которое день ото дня сжималось все больше и больше.

И вдруг посреди боев наступало отрезвление. Ошеломленные, сбитые с толку, они сдавались в плен, в полной уверенности, что к ним отнесутся как к детям, которые напроказили в мире взрослых.

Иетс допрашивал многих из них, чувствуя и интерес, и отвращение к этому психологическому выверту — результату массовой травмы.

Немецкий капитан, сдавшийся вместе со своим полком, который по боеспособности вряд ли равнялся роте, заявил ему на допросе:

— Нас не готовили к тому, чтобы мы признавали себя побежденными.

— Может быть, сейчас пора это признать?

Капитан задумался и думал долго. Его лицо, носившее следы всего пережитого за последние недели и дни, судорожно подергивалось.

— Нет, — сказал он наконец. — Стоит только мне закрыть глаза, и то, что я сижу на пустом бензобаке в американском лагере для военнопленных, кажется дурным сном.

— А все, что вне этого сна, — реальность? — Да.

Иетс заговорил с плохо скрытым раздражением:

— Неужели вы не понимаете, как дорого обходится ваш бред. Ведь люди расплачиваются за него жизнью — главным образом ваши люди, но и наши тоже! Что вы скажете матерям — вашим немецким матерям? — что их сыновья погибли ради гитлеровских бредней?

Капитан поежился: — Что вы от меня хотите, герр лейтенант! Я солдат. Я подчиняюсь приказам. Но приказа прекратить сопротивление отдать было некому. И мы продолжали воевать.

Снова пошли в ход громкоговорители. Теперь их устанавливали на броневиках и легких танках. Работники отдела разведки и пропаганды должны были поспевать за быстро продвигающимися вперед танковыми дивизиями, и Девитт настоял, чтобы его люди охранялись так же, как и все другие солдаты — участники механизированной войны. Все в отделе, кого можно было поставить к микрофонам, говорили немцам, что им пора складывать оружие, призывали их сдаваться, указывали пункты сбора военнопленных.

Бинга прикрепили к лейтенанту Лаборду.

Лаборд был все такой же бесстрашный, такой же худой, но опьянение успехом проскальзывало даже на его кислой физиономии. Он не расставался с записной книжкой и заносил туда количество немецких солдат, взятых им в плен. Счет велся точный, хотя никто не отмечал его заслуг в этой области, никто не интересовался ими. И в те дни, когда добыча у Лаборда была скудная, он не находил себе места от беспокойства и, заставляя своего водителя и Бинга выезжать с ним на охоту, рыскал повсюду, словно голодный волк. Если б Лаборд говорил по-немецки, он отказался бы от диктора. Но без диктора ему не удавалось бы раз от разу пополнять свой список. И Лаборд был рад и Бингу, хотя по-прежнему чувствовал к нему неприязнь. Тот факт, что этот человек был свидетелем единственной его неудачи, стоившей жизни Толачьяну, он не мог ни простить, ни забыть.

Выбор командира не зависел от Бинга. Ему приказали, его назначили. Он мог бы нажать, где нужно, мог бы поговорить с Иетсом или обратиться через него к Девитту. Ничего этого Бинг не сделал. Ему было все равно, где работать, с кем работать.

Зато Иетсу было не все равно. Вскоре после того, как Бинга прикомандировали к танку Лаборда, он отыскал его и спросил в упор, без всяких обиняков:

— Ну, как вы ладите с лейтенантом Лабордом?

— Ничего, спасибо.

На лице Бинга лежал тонкий, чуть заметный налет грусти, словно кто сбрызнул химическим раствором пастельный рисунок. Его прежнее отношение к жизни, которому так завидовал Иетс, исчезло. Теперь он не мог бы сказать: «Я хозяин своей жизни: что хочу, то и делаю с ней».

Бинг очень много значил для Иетса. Задним числом Иетс понял, что Бинг подталкивал его вперед самым фактом своего существования, той юношеской дерзостью, которая помогла ему справиться с листовкой Четвертого июля, четким определением путаного вопроса о целях войны, трезвым мужеством, поддержавшим их всех, когда они выслушали собственный некролог, переданный в эфир Би-би-си, и не только выслушали, но и посмеялись над ним.

Сейчас Бинг нуждался в помощи или хотя бы в совете, и Иетс знал, что на войне такая помощь — долг не менее священный, чем долг санитара, который выносит тебя, раненого, с поля боя. Он отказал в такой помощи Торпу и жестоко поплатился за это.

— Бинг, что с вами? — в голосе Иетса послышалась почти нежность. — Почему бы вам не высказаться? Мы достаточно знаем друг друга. Вы видели меня в те дни, когда я был далеко не на высоте.

Бинг покачал головой. В уголках его рта залегли горькие складки — нечто новое для лица Бинга.

— Оставьте меня в покое, лейтенант. Я сам с собой справлюсь. А с Лабордом у меня все в порядке. Лаборд мне нравится. Чем больше он будет сходить с ума, тем лучше.

— Что с вами случилось? Неужели всему виной возвращение на родину? Я был так доволен, что взял вас с собой в Нейштадт! А этого, вероятно, не следовало делать.

— С Нейштадтом все в порядке, и с Лабордом, и со мной все в порядке.

— Что произошло в Нейштадте?

— Что произошло в Нейштадте… — Бинг отвернулся. — Ничего. Чудной, старинный городок — в Старом свете таких городов полным-полно.

Иетс тщательно обдумал свой следующий вопрос:

— Когда немцы ворвались туда… а Диллон остался с горсткой солдат… что там было?… Вы ничего не рассказывали.

— Еще бы рассказывать! — Бинг рассмеялся. — А разве у вас не было на войне таких случаев, о которых вам не хотелось бы говорить?

— Конечно, были. Но я все-таки говорил о них или что-то делал. И мне было легче от этого.

— А я, может, не хочу, чтобы мне было легче! Может, я хочу делать то, что я делаю, и чувствовать то, что я чувствую, и постепенно привыкать к своей поганой, убогой жизни! Может, мне так нравится! А вы, собственно, кто такой, чтобы указывать другим? Вечно суете свой нос в чужие дела! Миссионер! Крестоносец! Помню я эти пышные словеса! Я их выводил пером по бумаге, когда вам и подумать-то обо всем этом было лень. И знайте — тогда вы мне больше нравились. Тогда в вас, по крайней мере, не было этой навязчивости.

— Что ж, прошу прощения, — сказал Иетс.

Он ушел, подавленный. Почему ему не удалось помочь Бингу? Может быть, подход был неправильный? Бинг ответил на это сам: раньше он, Иетс, избегал тесного общения с людьми. Такая позиция не оправдала себя, и тогда он ударился в другую крайность. Вероятно, Бинг почувствовал это. Вероятно, поэтому он и не оттаял.

Иетс увидел самого себя — молодой человек, преисполненный доброй воли и превозносящий свои высокие идеалы. Отвратительно, И вдобавок глупо. Вот почему он не справился с Уиллоуби. Вот почему в самые решительные минуты он оказывался в одиночестве. Сэр Галахад с лейтенантскими погонами!

Надо жить среди людей, а не в стороне от них, не в оппозиции к ним. Но ведь он жалел Бинга! Да, но это ни к чему не привело. И теперь он знает, почему: у этого юноши не настолько сильна вера в него, чтобы он мог поделиться с ним своей бедой.

«Далеко мне до Троя, — думал Иетс. — Трой не станет пускаться в такие психологические дебри, и все же он пользуется гораздо большим влиянием на людей, чем я. Делить с людьми их горе, этого еще мало, заключил Иетс свои размышления. С ними надо работать рука об руку, с ними надо жить одной жизнью, даже если тебе придется немножко обкорнать ради этого свои перышки.

С танком Лаборда вечно что-нибудь случалось. Этот танк не входил в состав тех боевых групп, к которым Лаборда прикомандировали; кроме того, это был старый, видавший виды танк, ремонтировавшийся бесчисленное количество раз. В нем всегда не хватало какой-нибудь части, всегда что-нибудь требовало починки.

Лаборд вел постоянную бесславную войну с ремонтно-восстановительной ротой. Когда у его машины отказывал мотор, ее ремонтировали в последнюю очередь; когда им нужно было горючее, Бингу приходилось или вымаливать, или красть его. И танк Лаборда ходил без пестро-размалеванных сигнальных полотнищ, которыми теперь обзавелись все машины.

Только армия, имеющая абсолютное превосходство в воздухе, могла отказываться от маскировки и дерзко выставлять на своих машинах оранжевые, красные, желтые опознавательные знаки. Эти яркие пятна были особенно необходимы на танках. За последние недели войны авиация не успевала заносить на карты продвижение американских танковых войск. Танковые войска далеко проникли на территорию, которая все еще значилась как вражеская. Горький опыт американских колонн, не раз подвергавшихся обстрелу и бомбежке со своих же самолетов до того, как ошибка была обнаружена, привел к необходимости снабжать танки более заметными опознавательными знаками, чем их обычная белая звезда.

Но сержант из отдела снабжения почему-то так и не удосужился выдать комплект цветных полотнищ танку Лаборда.

Виноват в этом был, конечно, сам Лаборд, с его гонором. К несчастью, лейтенантский гонор — это не Бог весть что, а на фронте им и вовсе никого не удивишь, особенно если будешь пускать пыль в глаза людям, которые проделали не одну кампанию.

Хотел того Бинг или нет, но ему пришлось самому заняться этим.

Все утро он пытался достать в отделе снабжения оранжевое полотнище, так как, согласно распоряжению по работе связи, этот цвет был установлен для того дня.

Лаборд заявил:

— Хорошо! Поедем без полотнища. Я сижу, дожидаюсь битых три часа, а мы сегодня еще ничего не сделали. Пошли!

— Я еще раз попробую, — сказал Бинг. — Может, удастся стащить где-нибудь.

— Что! Снимать полотнища с других машин, которые, может быть, нуждаются в них не меньше, чем мы! Кругом и так слишком много воровства! Рискнем без опознавательного знака.

— Сержант из отдела снабжения посоветовал мне обратиться в ремонтную роту, — устало проговорил Бинг. — Снимем с какой-нибудь машины, которая никуда не пойдет сегодня, а потом вернем обратно.

— Некогда! — отрезал Лаборд.

И сделал по-своему. Последнее время ему многое удавалось делать по-своему. Бинг не настаивал, не спорил с пеной у рта. Он относился ко всему спустя рукава, потому что ему было все равно.

Водитель Чарли уже сидел в танке. Это был долговязый, молчаливый человек лет тридцати — механик из автомобильного гаража в штате Огайо. Он заклеил все свободное пространство внутри танка вырезанными из журналов портретами красивых девушек, но Лаборд, увидев это, пришел в ярость и заставил его содрать картинки все до одной.

— Терпеть не могу похабства! — орал он. — Всему свое место, в том числе и женщинам, но только не у меня в танке!

Чарли промолчал, однако, когда правому сиденью в башне понадобился пустяковый ремонт, он оставил этот факт без внимания. Каждая выбоина на дороге, каждая рытвина в поле давала себя чувствовать Лаборду. Лаборд мирился с неудобством и болью — это было вполне в его духе, так же как и десять тысяч оборотов в учебной кабине, когда он в качестве живой модели проходил испытание на выносливость человеческого организма.

Бинг надел шлем, наушники, ларингофон и сел рядом с Лабордом. Он мог бы сесть справа от водителя, но Лаборд, боявшийся, как бы молчаливая неприязнь Чарли не нашла себе поддержки в угрюмой надменности Бинга, ясно дал понять, что место Бинга в башне.

Они шли быстро; дорога была ровная. Бинг любил ездить в танке, особенно с задраенными люками, когда связью с внешним миром служил только перископ. Так он чувствовал себя в безопасности, и это чувство особенно обострилось в нем после Нейштадта. Разумом Бинг понимал, что тонкая броня легкого танка может защитить его в лучшем случае только от огневых средств пехоты, понимал, что метко брошенный немецкий фаустпатрон пробьет ее. Никаких иллюзий на этот счет у него быть не могло, после того как ему пришлось повидать столько сожженных, искореженных танков. Но ощущение покоя оставалось, и он старался не спугнуть его. Это ощущение было приятно, оно немного ослабляло раздражение, которое закипало в нем в присутствии Лаборда.

Лаборд предпочитал держать башенный люк открытым, даже в те минуты, когда их могли обстрелять из винтовок. Он подчеркивал этим свое презрение к той хоть и слабой, но все-таки защите, которую давал танк. Какой интерес в войне, если не будешь рисковать? Даже растущие столбики цифр в записной книжке были для Лаборда чем-то вроде суррогата славы. Стоит только присмотреться к ним поближе, и сразу поймешь, какая это легкая работа. Слишком легкая!

Бинг машинально наблюдал за Чарли — худые, сильные руки Чарли на двух рычагах управления; нога Чарли на акселераторе, касается его, будто лаская, чувствует малейшую неровность на дороге. Светящиеся циферблаты на доске с приборами чуть подрагивали. Чарли улыбнулся.

— Хороший денек!

— Да, — сказал Бинг. — Хочешь резинку?

Лаборд стал в башне во весь рост и, высунувшись из люка, оглядывал дорогу.

— Спасибо, я и так жую, — сказал Чарли.

Зная, что микрофон донесет до Лаборда каждое слово, Бинг похлопал Чарли по спине и попросил у него знаком жевательную резинку, которую тот переваливал языком во рту. Чарли подал ее через плечо. Бинг не спеша приклеил резинку на сидение Лаборда.

Потом он посмотрел в перископ. Они подъезжали к колонне танков той части, к которой был прикомандирован Лаборд. Танки быстро шли по дороге.

Бинг включил радио. Несколько минут ничего не было слышно — колонна двигалась в полном молчании. Потом раздалась команда.

Танки свернули вбок и неровной линией растянулись по полю. Они шли все медленнее и медленнее, словно нащупывая путь к какому-то объекту. Поле кончилось; в перископе показались кучки деревьев; над кружевным переплетом веток вставали серовато-белые дымки. Лаборд все еще выглядывал из башни, высунувшись до пояса. Чарли задраил свой люк. Потом сбавил газ.

Бинг открыл затвор пулемета и вставил в него ленту.

— Зачем замедлили ход? — послышался раздраженный голос Лаборда.

Чарли сказал, не отрываясь от перископа:

— Что же нам, обгонять колонну, что ли?

Лаборд сел на свое место, оставив люк открытым.

— Я сам дам команду, когда сбавить газ или свернуть с дороги.

— Дорога может быть заминирована, — предостерег его Бинг.

Лаборд снова высунулся из люка. Бингу была видна его нетерпеливо подрыгивающая нога.

— Трясетесь за свою жизнь? — язвительно проговорил Лаборд. — Я, кажется, всегда доставляю вас обратно живыми и невредимыми.

Бинг ничего не ответил на это. Он не трясся за свою жизнь. Плевать ему было на свою жизнь с тех пор, как он ушел из Нейштадта. Но разве Лаборд что-нибудь поймет!

— От разбитого танка с молчащим репродуктором толку будет мало, — равнодушно сказал он. — Немецкие мины не подозревают, что мы исполнены самых лучших намерений.

— Я доставляю вас обратно живыми и невредимыми, — повторил Лаборд. — Так это или не так? Отвечайте!

— Так, сэр, — сказал Бинг. — До сих пор нам сопутствовала удача.

— Удача! Что такое удача? — Лаборд откашлялся. — Ставишь жизнь на карту — выигрываешь. Никаких колебаний, никаких полумер.

Бинг задумался. В Нейштадте были одни колебания, одни полумеры, и привело это к полному краху, к сдаче всех его моральных позиций. Он ничего не мог возразить Лаборду, не мог доказать ему, что надо остановиться и выждать, пока танки не поравняются с ними.

Лаборд направил свой танк к первой рощице справа от дороги. Огонь, который Бинг заметил в перископ, велся оттуда. Теперь в рощице все стихло.

План Лаборда был ясен. Если немцы, засевшие, как он полагал, в этой рощице, выйдут и сдадутся, прежде чем туда подойдет колонна танков, тогда у него будет крупная добыча. Он подвел свой танк почти к самым деревьям — до них оставалось сто, восемьдесят, шестьдесят шагов. Бинг ждал — вот послышится характерное дробное пощелкивание пуль и осколков о броню. Но все было тихо.

Лаборд нырнул вниз. Он сел на жевательную резинку, задраил люк у себя над головой, сказал Чарли:

— Сбавьте газ, держитесь вдоль опушки, — и Бингу: — Ну, начинайте!

Бинг схватил микрофон, соединенный с репродукторами, которые были установлены по бокам башни.

— Deutsche Soldaten!

Говорить все-таки было приятно. Слова — его оружие. Эти не понятные для Лаборда слова помогут ему уйти от Лаборда, остаться наедине с самим собой. И в эти слова, в эти доводы, которые должны убедить немцев, он вложит всю свою ненависть, все свое презрение к врагу, и они же уберегут его от презрения и ненависти к себе.

После первых двух-трех фраз мысль Бинга заработала сама собой. Он говорил немцам, затаившимся в роще, что сюда пришла крупная бронетанковая часть, что танки взяли тысячи пленных и что это предупреждение последнее. Они должны прислушаться к нему, должны бросить оружие и выйти из рощи с поднятыми руками, и их никто не тронет. Пора кончать эту бессмысленную войну.

— Теперь, когда война почти кончилась, подумайте, за что вы сражались? За то, чтобы несколько человек, которые высасывали все соки из Германии, могли бы получать дополнительные прибыли и с Европы? За то, чтобы сохранить у власти нескольких человек, которые теперь спешат упаковать свои драгоценности и другие сокровища и готовятся удрать от русских, занимающих Берлин? Разве вы сражались за самих себя?

Что вам дала эта война? Ваши жены погибли или бегут из дому, или прячутся в бомбоубежищах, или живут в местностях, оккупированных союзниками. Ваши сыновья и отцы тоже погибли, или ранены, или попали в плен. От Германии остался ничтожный кусок территории, зажатый между русскими, наступающими с востока, и союзниками, наступающими с Запада. Как вы ошиблись, рассчитывая, что сможете управлять всем миром, — вы, которые потерпели такой крах в своей стране! Призадумайтесь над этим! Солдат воюет, когда ему есть за что воевать. Какой смысл продолжать эту войну, когда она кончена, когда ненужность ее бьет в глаза? Напрасно вы ее затеяли, вам следовало взяться за ум несколько лет назад. Но теперь — теперь, в последнюю минуту, не дожидайтесь, когда наши танки двинутся на вас и скажут свое непреложное, железное, последнее слово. Действуйте! Спасайте свою жизнь, многие годы которой прошли впустую, спасайте жизнь, может быть, она еще пригодится вам в будущем! Сдавайтесь!

В висках у Бинга стучало. Пот градом лился из-под каски по его щекам; глаза резало, пересохшие губы сводило. Он поднес флягу ко рту, сделал глоток и сплюнул — вода была с сильным привкусом хлора.

Ни звука кругом, только мягкий рокот танка, медленно движущегося вдоль опушки рощи. Бинг вытер рот и глаза и прильнул к перископу. Деревья были совсем близко — ему казалось, что можно разглядеть каждую сосновую иглу, каждую шишку на сочной зелени веток. Сосны были все больше молодые, и Бингу вдруг захотелось выйти из танка, растянуться под ними, почувствовать под собой упругий ковер хвои, уловить запах весны.

— Все тихо, — сказал он.

Лаборд открыл люк. Он высунулся наружу, точно неоперившийся птенец из гнезда.

У Бинга мелькнула догадка, он не выдержал и расхохотался:

— По-моему, мы обращаемся со своей проповедью к деревьям и птицам, — вырвалось у него сквозь смех. — Тратим попусту государственное добро — горючее, электроэнергию — и собственные умственные способности.

Лаборд поперхнулся от злобы.

— Сейчас посмотрим! — угрожающе проговорил он. — Посмотрим! Водитель! Прямо в рощу!

— Вы с ума сошли! — крикнул Бинг. — А что, если это ловушка!

— Влево! — Ослушаться команды было нельзя.

И водитель Чарли не ослушался ее. Даже не посмотрев в перископ, он врезался в рощу молодых сосен. Он вел танк напрямик, стиснув зубы. Чарли ненавидел Лаборда.

Они прошли рощу. На это не потребовалось и двух минут. Деревья остались за ними. Впереди были поле и овраг.

Лаборд убедился, что в роще пусто. Они взывали в пустоту, в воздух, они сражались с ветряными мельницами, пуская слова на ветер.

Вот следы немцев — брошенное вооружение, стреляные гильзы, раздавленная каска. Немцы, вероятно, убежали, увидев танки. Они не стали дожидаться Лаборда с его репродукторами.

Чарли остановил танк. Внутри было невыносимо душно. Он открыл свой люк.

— Что будем делать дальше, сэр? — спросил Чарли, выглянув наружу.

Лаборд опустился вниз. Бинг увидел жевательную резинку, прилипшую к его штанам. Лаборд сел спиной к люку, потянулся, закурил сигарету и хмуро сказал:

— Ждать.

— Есть, сэр, — сказал Чарли.

— Подождем, — сказал Лаборд. — Может, танки тоже убедятся, что здесь не с кем воевать.

Бинг вылез по плечи из башни и глубоко вздохнул. Откуда-то издали доносилась стрельба.

— Мы, вероятно, остановили свой выбор не на той роще, на какой следовало, — сказал он назло Лаборду.

— Похоже, что так, — сказал Чарли.

Лаборд не сказал ни слова. Он внимательно изучал местность — овраг чуть правее рощи, зеленеющее поле по другую сторону от нее.

Бинг услышал еле различимый гул.

Высоко в небе, держа курс на восток, шло звено истребителей-бомбардировщиков. Он вспомнил небо Нормандии. Та же синева, то же ощущение от нее, только теперь война почти кончилась. Время совершило свой круг, — снова небо и снова еле различимый гул.

Один из бомбардировщиков оторвался от звена.

Лаборд поднял голову:

— Наши. Мне бы следовало служить в авиации, да не взяли. Там чувствуешь себя настоящим человеком.

Бомбардировщик резко пошел на снижение.

— Блестяще пикирует, — заметил Лаборд. — Наверно, увидел где-нибудь фрицев. Посмотрим, какой сейчас будет фейерверк.

Бинг вспомнил, что ему так и не удалось достать сигнальное полотнище. Бомбардировщик с каждой секундой спускался все ниже и ниже.

Бинг нырнул в танк.

— Это за нами! — крикнул он.

Лаборд тоже все понял, но он не стал прятаться. Он стоял в танке во весь рост, отчаянно размахивая руками, выкрикивая какие-то слова, тонущие в реве моторов.

— Дай газ! — крикнул Бинг. — В овраг!

Он подумал: «Надо задраить люк», — но Лаборд все еще загораживал его. И вдруг — град пуль. Силуэт Лаборда, темнеющий в открытом люке, перерезало ломаной линией. Нижняя половина его упала в танк. Боже, до чего нелепо! — жевательная резинка так и осталась на штанах.

Танк рванулся вперед. Бинг упал на колени. Ослепительный блеск и грохот.

Бинг увидел, как стены танка вздыбились кверху, отсеки сплющило, посыпалась всякая мелочь — дымовые бомбы, отвертки. И голова Чарли, залитая кровью, глаза навыкате, вместо шеи — зияющая дыра.

Бинг чувствовал, как его что-то давит сверху. Там, где ноги, тяжесть и боль. Стены танка все еще крутятся, а может, это его крутит? И жара, жара, желтый дым. Боль, мучительная боль. Потом дым и огонь обрели очертания. Это великан Тони — великан Тони, у которого сердце было детское. Где бы это ни случилось, это случилось с тобой. Его убили, а он хороший человек. Вот за что мы сражались. И вдруг это уже не Тони, а Иетс. Как они быстро сменяют один другого. И боль. Нейштадт тоже боль. Не надо этого.

Ничего не надо.

 

10

Писарь полевого штаба, к которому наконец направили Иетса, выслушал его терпеливо. Он привык к таким запросам.

— Уже неделя, как у нас нет известий, — сказал Иетс. — Лейтенант Лаборд, сержант Бинг и водитель должны были явиться четыре дня тому назад.

Писарь, зажатый в углу за маленьким складным столом, пошаркал ногами по полу. Он посмотрел на лейтенанта и на вошедшего с ним вместе капрала — небольшого роста румяного человечка, который, не отрываясь, смотрел светлыми глазами на его картотеку.

— В армии, — сказал Абрамеску, — принята единая система учета. Если точно придерживаться ее, можно за одну минуту…

— Да, — сказал писарь, — а если они были прикомандированы без зачисления в часть?

— Это усложняет дело, но не безнадежно. Для таких случаев тоже выработана система. Вы мне позволите взглянуть на ваши суточные ведомости?

— Нет, — сказал писарь.

Они уперлись в стену штабной бюрократии, но Иетс твердо решил тут же пробить эту стену — Покажите нам вашу картотеку. При вашей части был только один танк с громкоговорителем. Если бы с ним что-нибудь случилось, вы бы знали и без картотеки.

— А мы и знаем, — сказал писарь.

— Что же вы сразу не сказали?

Писарь указал большим пальцем на Абрамеску. — Это он мне помешал, сэр!

— Ну конечно! — обиделся Абрамеску. — Значение картотек заключается в том, что они представляют собой источник дополнительных…

— Что с ними?

— Погибли.

Иетс внезапно ощутил тупую боль в затылке; он подумал — это неправда. В некоторых людях так много жизни, что смерть не может их коснуться. Должно быть, тут ошибка. Столько бумаг каждый день заполняют, передают, рассылают — разве тут избежишь путаницы? Потом ему вспомнился последний разговор с Бингом… Нет, это правда, Бинг погиб. Что-то отняло у него радость жизни, и физическая смерть только завершила то, что уже давно назревало. Об этом можно горевать, но возразить тут нечего.

— Где они погибли? Как?

Писарь подошел к картотеке и, чувствуя на себе внимательный взгляд Абрамеску, стал просматривать пачку бумаг.

— Все в порядке, — сказал он. — Я помнил, что мы уведомили вашу часть. По инстанциям. А сейчас сами знаете, как с этим плохо. Фронт передвигается быстро. Донесение о смерти трех человек никто не пропустит без очереди… Вот вам копия.

Иетс взял листок. Это была пятая или шестая копия, совсем слепой текст. Или, может быть, это его глаза плохо видят? Обычные условные наименования, сокращения, литеры. Ненавистный ему язык, сухой и мертвый, но, вероятно, только с его помощью можно сжать огромные события до таких размеров, которые способно вместить человеческое сознание. Арабскими цифрами один, два, три. Да, вот оно. При исполнении служебных обязанностей… близ деревни Шенебрунн… несколько цифр в скобках, очевидно — координаты по сетке карты… впереди нашей линии фронта… бомбой с американского самолета… и так далее, и так далее… Очень скверная копия.

— Можно оставить себе?

— Да, — сказал писарь. — У меня есть еще одна для подшивки.

— Их похоронили?

Писарь сказал, явно с целью задеть Абрамеску:

— Ваш капрал объяснит вам, что это значит — вон та пометка внизу страницы.

Абрамеску вытянул шею и взглянул на листок. Он промолчал, но, казалось, крепче уперся ногами в пол.

— Хоронить было нечего, — сказал писарь. Молчание Абрамеску подчеркнуло смысл его собственных слов. — Сохранился только остов танка, а внутри все выгорело…

Иетса охватила странная слабость, и мысли его на минуту спутались. В памяти пронеслись строки стихотворения: «Нет, это сон, что ты лежишь холодный, неживой. Безмолвствует мой капитан…»

Капитан! Бинг не был ничьим капитаном, и он нигде не лежит, потому что от него ничего не осталось. Иетса раздосадовало, что ему понадобились чужие слова для выражения своего горя. Он коротко поблагодарил писаря:

— Спасибо за сведения. — И кивнул Абрамеску: — Пошли.

Забравшись в виллис, он развернул карту.

— Мы поедем… туда? — спросил Абрамеску.

— Это недалеко. Часа три, если дороги в приличном состоянии. — Спустя некоторое время, когда виллис уже мчался вперед, он добавил: — Сам не знаю, зачем. Никому этим не поможешь.

— Может, мы что-нибудь найдем, — сказал Абрамеску наигранно-бодро. — Его часы или ручку. Тогда пошлем родителям.

— Да, — сказал Иетс. — Пошлем.

Среди невозделанных полей зеленели клочки озимой пшеницы. Крестьяне мало сеяли этой весной. Видно, ими тоже руководило чувство, охватившее всех немцев весною 1945 года, — словно все они висят в воздухе и время остановилось, так что даже смена времен года утеряла свое привычное значение.

Лишь изредка возникала фигура какого-нибудь старика, бредущего по полю, или устало согнувшаяся женщина поднимала голову, заслышав приближение виллиса.

Иетс и Абрамеску проехали через деревню Шенебрунн. Она почти не пострадала от наступления. Кое-где дома пробиты снарядами, на краю деревни — брошенный германский «юнкерс-88», куры не спеша переходят дорогу, а потом с отчаянным кудахтаньем, хлопая крыльями, бросаются врассыпную из-под самых колес.

А за деревней — опять поля и те перелески, где Бинг бросал свое воззвание в пустоту.

Иетс поднял руку, и Абрамеску, свернув с дороги, медленно повел машину по вспаханному, исчерченному колеями полю. Среди поля высился танк, пушка его все еще грозила давно ушедшему противнику; одна гусеница, оторванная снарядом, извивалась на земле, как огромное пресмыкающееся, которому отдавило голову невидимым сапогом.

— Это не тот, — сказал Иетс.

— Конечно, — подтвердил Абрамеску. — На этом нет громкоговорителей.

Иетс достал карту из ящичка под приборной доской.

— Должно быть, где-то здесь.

Абрамеску указал на небольшую рощицу справа от них. В нее уходила прямая, свежая просека, будто там пронеслось стадо слонов, с треском ломая по пути молодые деревья.

— Поедем здесь, — сказал Иетс.

— Нельзя. — Абрамеску остановил машину и огляделся. — Виллис не пройдет, слишком неровная почва.

— Тогда возьмем в объезд.

Абрамеску кивнул. Он ехал медленно. Лицо его словно похудело от напряжения, в глазах, изучавших каждую кочку впереди машины, появился сосредоточенный блеск.

Иетс достал из нагрудного кармана пачку сигарет. Первая сигарета не желала вылезать из пачки, он разорвал ее и просыпал табак. Вторая плохо закурилась, стала гореть с одного боку. Иетс выбросил ее и не стал больше закуривать.

Они свернули влево, по опушке.

— Где нибудь они должны были выехать из леса, — сказал Иетс, чтобы только не молчать. — Разве что застряли в чаще.

Они опять свернули влево.

— Вот! — крикнул Иетс. Он увидел место, где танк вырвался из-под деревьев. — Но куда же он девался?

Абрамеску дал тормоз. Мотор заглох.

— Чуть-чуть туда не скатился! — Виноватый смешок застрял у него в горле. С несвойственным ему проворством он выскочил из машины и стал, скользя и цепляясь за кусты, спускаться в овраг.

Иетс не отставал от него.

Теперь и он увидел — вон стоит обгорелый, пробитый пулями разбитый остов танка лейтенанта Лаборда, ствол орудия согнут как сучок, громкоговорители, установленные рядом с башней, расплющены, как консервные банки, по которым прошелся трактор.

Они добрались до дна оврага. Иетс в кровь разодрал себе руку, но не заметил этого.

— Рука-то у вас! — сказал Абрамеску.

— Что рука? Ах, да…

Осторожно, затаив дыхание, они двинулись вперед.

— Ничего там не осталось, — тихо сказал Абрамеску, стараясь подбодрить себя или оправдать свое нежелание заглянуть внутрь танка.

Иетс посмотрел на него. Абрамеску стоял на месте, всем своим видом говоря: до сих пор я дошел, но дальше — ни шагу.

Мысли проносились у Иетса в мозгу, обгоняя одна другую, как тучи в ветреный день. Он столько всего перевидал, и вот теперь — этот танк, который несколько раз перевернулся, а потом сгорел. Казалось, из него все еще сочится запах — не запах смерти, не запах горелой резины и раскаленного металла, нет, какой-то особый запах, пронзительно горький, как пыль, и ржавчина, и истлевшие от времени лохмотья. Или, может быть, это впечатление рождала тень и прохлада оврага, где не было ни дуновения ветерка, или кусок голубого неба над головой, которое будет здесь и тогда, когда ржавчина наконец разъест металл и густая зеленая поросль скроет бесформенный стальной гроб?

Иетс заставил себя пройти еще несколько шагов.

Он занес ногу на колесо, чтобы подтянуться к раскроенной башне.

«Так нужно, — твердил он себе. — Я ведь и к Торпу пошел. Но это хуже».

И он заглянул внутрь.

Лучи света, пробравшись через помятый люк, через отверстия, пробитые в легкой броне, через щели, где разошлась клепка, падали на искореженный металл, который местами расплавился и снова затвердел, образуя причудливые узоры. Иетс искал чего-нибудь, напоминающего человеческие тела. Он увидел темные комки. Это могло быть что угодно. Груды пепла.

Он разжал руки и спрыгнул с колеса.

Когда он почувствовал под ногами землю, милую твердую землю, когда взглянул на небо и увидел настоящий свет, а не бледные, призрачные полосы его, как внутри танка, он сел, перевел дух, и голова у него перестала кружиться. Страшное видение — Бинг, весь в жестоких ожогах, но все же узнаваемый — видение, которого он так боялся, но от которого не захотел отмахнуться, наконец исчезло.

— Ничего нет? — спросил Абрамеску.

— Ничего, — сказал Иетс, — слава Богу.

Иетс и Абрамеску ехали в кильватере последнего наступления.

Навстречу им сотнями, тысячами шли в американский тыл пленные немцы.

При них почти не было американского конвоя; собственные офицеры вели их целыми колоннами, рядовые несли офицерские пожитки, сапоги у офицеров были начищены, брюки пригнаны по мерке; на перекрестках американская военная полиция любезно сообщала им, где их будут кормить.

Все это раздражало Иетса. Совсем недавно он стоял у сгоревшего танка. Еще свежо было воспоминание о лагере «Паула», открытые могилы и в них, рядами, трупы расстрелянных из пулеметов людей. А тут шагают эти немцы, правда, побежденные — ведь по их стране невозбранно передвигаются войска противника, — но отнюдь не опечаленные, словно они самой своей походкой хотят сказать, что сдали оружие по доброй воле, потому что на ближайшее время считают лагеря, наскоро устроенные американцами для пленных, единственным местом, где найдется еда для их жадных глоток и где они смогут сохранить хотя бы видимость своей организации.

Поравнявшись с одной такой поющей, бодро шагающей колонной, Иетс остановил машину и поманил к себе возглавлявшего ее молодого майора.

Майор пронзительно крикнул: Das Ganze, halt!

Колонна стала, песня смолкла, сотни любопытных глаз были устремлены на одинокий виллис, в котором сидело двое военных, покрытых пылью и совсем не похожих на победителей.

Майор не спеша подошел к машине. Иетс упорно смотрел на него, пока тот, спохватившись, не вскинул руку к козырьку. Потом немец сказал:

— Вот наш приказ о марше, — и достал из кармана листок бумаги.

Иетс внимательно прочел приказ. Все было в порядке. Внизу стояла подпись какого-то лейтенанта из военной полиции дивизии.

Он передал приказ Абрамеску. — Будьте добры, прочтите вслух и переведите этому майору на немецкий.

— Но я знаю, что там написано! — возмутился майор. — Я читаю по-английски.

— Переводите!

Абрамеску, не вполне понимая, куда гнет Иетс, все же добросовестно приступил к делу. Абрамеску был способен вдохнуть жизнь в любой официальный документ.

— Громче! — приказал Иетс.

Абрамеску перешел на фортиссимо. Первые десять-пятнадцать рядов пленных слышали теперь каждое слово.

Абрамеску кончил. Майор, озадаченный, но неустрашенный, протянул руку за приказом.

Но Иетс не выпустил бумаги из рук.

— Где же тут сказано, что вы должны петь? — спросил он гневно. — Или у вас есть особое разрешение на песни? Где оно? Покажите его мне!

Майор наконец заволновался.

— О пении нигде не упомянуто, сэр. Я приказал петь, потому что…

— Почему?

— Потому что… под песню легче идти…

— Капрал Абрамеску! Объясните майору, куда он направляется и каково его положение.

Абрамеску встал, выпрямился и подтянул штаны.

— Вы направляетесь в плен, — загремел он. — Плен — это состояние, в котором находится военный, захваченный противником.

Майор, сощурившись, перевел взгляд с маленького оратора на Иетса, который откинулся на сиденье и равнодушно обводил глазами колонну.

Майор переминался с ноги на ногу. Среди пленных слышны были сдавленные смешки.

— Многим из вас, — Абрамеску обратился мысленно в будущее, — пребывание в плену даст возможность исправиться. Все вы, вплоть до капрала, будете работать. Это спасет вас от скуки, какую, естественно, испытывает человек, лишенный свободы. Это также поможет вам стать полезными членами общества, если союзники когда-нибудь сочтут целесообразным вас освободить. Унтер-офицерский состав используется для наблюдения за работали.

Иетс заметил немецкого ефрейтора на фланге пятой шеренги; тот был заметно разочарован.

Абрамеску повернулся к майору. — Офицеры не работают. Привилегии, связанные с их чином, остаются в силе.

По рядам прошел глухой ропот. Майор передернулся, другие офицеры, образующие первые три шеренги колонны, беспокойно зашевелились.

— Они могут по-прежнему проводить свои дни в праздности. Ординарцев у них не будет, они сами должны нести свои вещи и сами чистить себе башмаки и стирать одежду, если хотят, чтобы она была чистая.

От колонны отделился крепкий, высокого роста солдат; его сильные руки торчали из коротких, не по росту рукавов. Он молча сложил к ногам майора две объемистых сумки, козырнул и вернулся на свое место.

— В заключение, — сказал Абрамеску, — я хочу сказать, что те из вас, которые не умрут естественной смертью, останутся живы.

Он сел.

— Превосходно! — сказал Иетс. Он вернул майору приказ. — Теперь можете идти дальше.

Немец сунул бумагу в карман и взялся за сумки. В глазах его была ненависть. Он сказал хрипло:

— Мы воевали по-джентльменски. Мы сдались как джентльмены. Мы думали, что с нами будут обращаться как с джентльменами.

— Вы ошибаетесь, — резко сказал Иетс. — Вы воевали не по-джентльменски. Вы сдались, потому что мы вас к этому принудили и потому что вы смертельно боялись русских. А обращаются с вами лучше, чем вы того заслуживаете.

Майор смолчал. Он повернулся на каблуках — не так ловко, как ему хотелось, потому что его стесняли тяжелые сумки, — и крикнул:

— Achtung! Vorwärts! Marsch!

Колонна потянулась мимо Иетса. Теперь солдаты шагали тяжело и безмолвно. Колонна была длинная, и Иетс подумал, что стоило майору сказать слово, и пленные могли бы броситься к машине и убить его и Абрамеску. Но немцу это, по-видимому, и в голову не пришло.

И вот они достигли Эльбы.

Они еще не видели реки, но знали, что приближаются к ней. На ровных полях отдыхали войска; стояли без дела орудия и танки; зенитные батареи еще поднимали свои дула к небу, но уже никому не угрожали.

Здесь война уже закончилась.

Иетса охватило чувство глубокого облегчения. Дошли! Тетива, так долго остававшаяся натянутой, оборвалась и задрожала. Снова стоило жить, и жизнь стала дороже, чем сплющенный кусок свинца.

Он обхватил рукой широкие плечи Абрамеску:

— Нет, вы подумайте! Ведь кончено, черт возьми, совсем кончено! Дело сделано. О Господи, как хорошо!

Абрамеску кивнул и стал насвистывать что-то веселое. Это так не вязалось с его обычной серьезностью, что Иетс улыбнулся, потом захохотал неудержимо и громко.

— Давайте веселиться! — воскликнул он. — Можно же повеселиться, — в такой-то день!

Абрамеску вел машину, лавируя между пьяными, которые в съехавших набок касках с криком выскакивали на дорогу, размахивая бутылками.

— Ну вот и река, — сказал он. — Теперь куда? Широкая мутная река текла медленно, невозмутимо.

На отмелях у обоих берегов стояли баржи, над водой торчали трубы и палубные надстройки буксиров, словно сигналы прошлого, которое Иетсу хотелось оттолкнуть от себя как можно дальше и как можно скорее.

По воде плыли обломки мостов и лодок да изредка — безобразно вздувшиеся трупы, уносимые течением. На только что наведенном мосту группа солдат очищала понтоны.

— Вон туда, — сказал Иетс. — Там, кажется, стоянка машин.

Они вышли из виллиса и направились к реке. Иетс чувствовал, что восторг его быстро улетучивается; только что он жалел, что не может позвонить по телефону или хотя бы послать телеграмму Рут, сообщить ей огромную, радостную новость — что союзники выиграли войну, что с войной покончено совсем и навсегда, что он стоит на берегу реки Эльбы, живой и невредимый, что он скоро вернется домой и очень любит ее в этот великий, величайший в его жизни час, час второго рождения.

Именно с ней ему хотелось поделиться этой минутой, а минута ускользала между пальцев. Может быть, он сам не сознавал, как велика его усталость. Может быть, расстояние, отделявшее эту минуту от туманного утра, когда его транспорт выходил из Гудзона в океан, было так огромно, что, пройдя его до конца, он еще не понимал этого. Во всяком случае, легче было сказать «Я устал», чем ломать себе голову над вопросом, почему этот день не оправдал его ожиданий. К тому же он, вероятно, оказался в неудачном пункте. Вероятно, есть места, где можно забыться и дать себе волю, где войска проходят парадом по улицам покоренных городов и реют знамена и поблескивают штыки — где победа похожа на победу.

Или, может быть, виноваты немцы. Они довели до того, что война выдохлась. Не было исторической минуты, когда по всему фронту прокатился приказ «Прекратить огонь!» и люди вышли из своих укрытий и стали в восторге обнимать друг друга. Здесь, на этом участке, война окончена; на других участках она еще понемножку тянется.

Или, может быть, войне вообще нет конца.

Часовой на американском конце моста бегло проглядел документы Иетса.

— Хотите пройти на тот берег, сэр?

— Да.

— К восемнадцати часам все должны вернуться. Есть приказ.

— А почему? Что случилось?

— Не знаю, — сказал часовой. — Говорят, что с завтрашнего утра движение по мосту прекращается. Будет только по специальным пропускам.

На другом берегу мост охраняли две вооруженные автоматами полногрудые девушки с медалями на гимнастерках. Иетс и Абрамеску стали подниматься по длинному отлогому склону, мимо русских солдат, лежавших на траве или расхаживавших взад и вперед, как люди, которые после длинного трудового дня пришли провести вечер в парке и радуются отдыху.

Радость, которую Иетс читал на лицах русских, будила в его душе зависть и тревогу. Это была та самая радость, которую ему так хотелось ощутить, которая была так естественна в эту минуту, но почему-то не давалась ему.

«Почему это так, — спрашивал он себя, — чего нам недостает?»

Они подходили к городу. Здесь дорогу все гуще обступали дома, сравнительно мало разрушенные. Абрамеску остановился перед только что наклеенным на стену объявлением на русском и немецком языках.

— Как это они скоро сделали! — сказал он.

Иетса объявление не интересовало. Он искал ответа, искал человека, который дал бы ему ответ, и он знал, кто этот человек.

— Помните Ковалева? — спросил он.

— Конечно, помню. Русский матрос. Он обедал у нас в Вердене.

— Интересно, что с ним сталось…

Иетс шагал все быстрее. Он шел к центру города. Казалось, он кого-то ищет.

— Уж вы не думаете ли встретить его здесь? — Абрамеску не на шутку встревожился. Есть люди, которые не берегут себя; такие не выдерживают напряжения, а если напряжение ослабевает слишком внезапно, тогда им может стать совсем худо.

— Нет, едва ли я его встречу. А хотелось бы.

— Почему? Зачем он вам нужен?

— Не знаю… Но я еще никогда не видел человека, который так твердо верит в свои убеждения… Он говорил, что уйдет из верденского лагеря и вернется к своим воевать. Так что это вполне возможно.

— Что возможно?

— Что мы его здесь встретим.

Когда люди в таком состоянии, им следует потакать. — Очень хорошо, лейтенант, — согласился Абрамеску, — будем надеяться, что мы встретим этого Ковалева. Ну а что дальше! Какой от этого толк? Война окончена, скоро мы все уедем домой. Если мы и не встретим его, какая разница? Пойдемте к себе, на тот берег. Мы уже здесь все посмотрели — такой же разрушенный город, как и другие…

Перед домом на противоположной стороне улицы сидел русский солдат. Иетсу видна была только его спина, но спина показалась ему знакомой. Может быть, защитное сукно гимнастерки скрывало рубцы. Иетс перешел улицу по кучам щебня и мусора. Волосы у русского были, как у Ковалева, светлые и густые, и шея такая же крепкая.

Иетс подошел к нему сзади.

— Ковалев! — сказал он и положил руку солдату на плечо.

Тот быстро обернулся.

На лице его показалась широкая добродушная улыбка. Глубоко посаженные глаза засветились. Он крепко пожал Иетсу руку:

— Товарищ американец!

Но это был не Ковалев.

— Ковалев! — растерянно повторил Иетс, чувствуя себя обманутым.

Русский крикнул что-то в открытую дверь дома, оттуда сейчас же вышло еще несколько солдат.

Первый солдат указал на Иетса: — Товарищ американец! — Потом он указал на себя: — Павлов!

Другие тоже назвали свои фамилии.

Откуда-то появилась бутылка. Павлов протянул ее Иетсу.

«Русская водка», — подумал Иетс и осторожно отпил глоток. Но это была не водка, а кюммель. Ему обожгло горло. Он глотнул еще.

Тепло разлилось по всему телу. Он почувствовал себя лучше. Он передал бутылку Абрамеску. Русские одобрительно засмеялись. Абрамеску отчаянно затряс головой. Он не для того выиграл войну, чтобы портить себе здоровье. К нему подошел Павлов. Весело кивнув Иетсу, он схватил Абрамеску в охапку, как малого ребенка, и влил ему в рот вина.

Потом Павлов подержал бутылку на свет и бросил ее оземь.

— Нитшево! — сказал Иетс.

— Ничего! — сказал Павлов. Он громко позвал кого-то, и словно из-под земли появившийся немец стал вытаскивать на улицу стулья, стаканы, бутылки. Перед домом, среди щебня и мусора, возникло кафе на открытом воздухе.

Иетсу море было по колено, и хотелось одного — выпить. Абрамеску, покачиваясь, блаженно лепетал, что победа, если не отпраздновать ее честь честью, вообще не победа.

— Ковалев! — воскликнул Иетс и, чувствуя комок в горле, поспешил глотнуть кюммеля и вытер глаза.

Павлов произнес речь. Иетс улавливал знакомые имена, они словно плыли по воздуху, ласково касаясь его слуха: «Сталин!», «Рузвельт!»

Павлов сел. Все выпили. Наступила пауза. Иетс видел, что глаза русских устремлены на него. Он понял, чего от него ждут, и встал. Все захлопали.

Иетс огляделся. Абрамеску тихо всхрапывал, положив голову на стол. Кругом были русские, много русских, не счесть. И все они были похожи на Ковалева.

— Ковалев! — начал Иетс тихо. Он покачнулся и схватился за край стола. Еще недоставало — на ногах не держусь!

— Ну, Ковалев, что вы теперь скажете? Я знал, что вы здесь. Я знал, что встречу вас, все время знал. Должен был встретить, понимаете? Что вы скажете о трех обезьянках, которые мне подарила моя жена Рут? Не видеть, не слышать, не говорить — а я смотрел, и слушал, и больше я не буду молчать. Все-таки — все-таки это была правильная война. Я это знаю, знаю, но что же со мной творится? Вы мне не можете сказать? Вот вы сидите здесь и радуетесь, и пьете, и я тоже пьян, но мне грустно. Почему? Я стольких потерял. Потерял людей, которых я бы любил, — Толачьяна, Торпа, Бинга. Кто у меня остался? Один Абрамеску, а он храпит. Но вы-то, вы скольких потеряли! И у вас рубцы на спине, и на руках, ведь вас подвешивали за руки. Но я тоже кое-что сделал. Я, можно сказать, убил Дейна, — вы его не знаете, но это, поверьте мне, не большая потеря. А еще я побывал в лагере «Паула», этого мне вовек не забыть. Я впечатлительный человек, педагог, вы не смейтесь надо мной, у меня тоже есть шрамы. Вам еще повезло — у вас Уиллоуби не сидел на шее. Каждому, видно, свое. Но почему я не могу радоваться так, как вы? Почему вы не отвечаете? Не можете ответить? Война кончилась, теперь все будет хорошо. Вы качаете головой, вы не согласны? Я не понимаю — вы говорите мне, что ничего не кончилось, что все только начинается? Ведь вы прошли такой долгий путь и теперь можете посидеть, отдышаться. А вы все гоните, все гоните себя вперед. И в то же время вы радуетесь. Может быть, радость не в том, чтобы отдыхать и оглядываться на прошлое. Может быть, нужно смотреть вперед, посвятить свою жизнь борьбе, сгорать в этой борьбе, отдаваться ей до конца. Вы меня на это толкаете. Я этого не хотел. Я был доволен. Думал — сделал свое дело, и хватит с меня. Но пусть так. Пойдем дальше вместе, вы и я. Только дайте мне вашей радости. Дайте, она мне нужна…