Агасфер

Геймс Стефан

Стефан Гейм (р.1913) шел к этому роману почти четверть века, впервые заявив тему библейской стилизации в `Крестоносцах` (1948), и вернувшись к ней в `Книге царя Давида` (1972). `Агасфер` (1981) стал творческой вершиной немецкого писателя, и получил широкую международную известность, будучи опубликованным в таких разных странах, как США и ГДР. Опираясь на европейскую традицию романов о Вечном жиде, Гейм пишет огромное полотно, на котором встречаются герои Нового Завета, германской Реформации и наших дней.

 

Стефан Геймс

Агасфер

 

Глава первая

в которой рассказывается, как Бог на радость ангелам сотворил человека, а два бунтаря разошлись во мнениях по одному основополагающему вопросу.

Падаем.

Мы летим сквозь бесконечность верхнего неба, огненного, светозарного, сотворенного из того же света, что и наши одежды, впрочем, теперь мы лишены своего ореола, поэтому я вижу Люцифера во всей его наготе, во всем безобразии, и мне становится жутко.

Жалеешь о случившемся, спросил он.

Нет, не жалею.

Мы были первенцами, сотворенными в первый день вместе с ангелами и архангелами, херувимами и серафимами, эонами и воинствами, созданы из огня и бесконечной пневмы, не имеющими ничьего образа и подобия, сотворены до отделения тверди земной от тверди небесной, до отделения воды, которая под твердью, от воды, которая над твердью, сотворены, когда тьма еще была слитной со светом, а ночь со днем, когда веяли ветры и бури, а мы были вечным волнением, вечным кружением над сферами, вечной переменой и вечным творческим началом.

Что за тварь — человек, сказал он.

А ведь все начиналось так грандиозно, вселенная рождала новую вселенную, в пространстве раздался глас, Его голос, это было на шестой день, в два часа: Сотворим человека по образу и подобию Нашему. «Нашему»! Но таково было Его единоличное решение, Он один принял его, без нашего участия. Ангелов обуял страх и трепет, они сказали: Сегодня будет явлено чудо, явлен Бог, наш Создатель, ибо по Его образу и подобию будет сотворен человек.

Вижу, как Люцифер, продолжая падать, оборачивается ко мне и кривит губы. Из праха земного, говорит он.

Чудо началось, как и все Его чудеса, пугающие своим величием: в пространстве возникла десница Бога, она простерлась над миром и собрала все сотворенное. Потом размеры уменьшились, и, словно маг, который колдует над разными ингредиентами, порошками, косточками, волосками, или словно кухарка, которая месит тесто, взбивает яйца, льет масло, так и Он взял от всей тверди земной пылинку, а от всех вод капельку, от всего воздуха — дуновение, от всего огня — немного жара, смешал эти четыре стихии, холод, тепло, сухость и влажность, на Своей ладони, и из них получился Адам.

А мы должны были ему служить, сказал Люцифер, все еще обращаясь ко мне, должны были слушаться его, почитать его, ползать перед ним на коленях.

О том же говорили и ангелы, глядя на Адама; дескать, зачем Бог создал его из четырех стихий, если не затем, чтобы он владел всем миром? Бог взял пылинку земную, чтобы все твари пресмыкались перед Адамом в пыли, Он взял каплю воды, чтобы Адаму принадлежали все моря и реки, Он взял дуновение воздуха, чтобы все птицы небесные слушались Адама, Он взял жар огня, чтобы все духи огня, силы и власти подчинялись Адаму. Хвалите Господа в вышних!

О, это бесконечное падение вне времени и пространства сквозь все тот же ослепительный свет. Где верх и низ, где небосвод со звездами, облаками, ласковой луной, где глуби, где царство Люцифера, где земля, где опора для ног, где простертая десница Божья?

А он был красив, хоть и из праха, сказал Люцифер.

Да, он был красив, этот Адам, человек, творенье шестого дня; даже меня поразила его красота, когда я увидел в ореоле света его лицо, сияние его глаз, подобное солнечным лучам, теплое мерцание его тела, подобное мерцанию хрусталя. Величавый, он встал посреди земли, на горе Голгофской, там облачился он и царские одежды, возложил на главу корону славы, и Бог дал ему, царю, священнику и пророку, владычество надо всеми нами. Но Люцифер, главный над ангельскими чинами низа, господин над глубинами, сказал нам: Не почитайте его и не восхваляйте его, как это делают ангелы. Не мы должны поклоняться ему, а он нам, ибо мы суть огонь и дух; не пристало нам поклоняться праху и чтить персть земную. Тут раздался голос Бога, который спросил меня: А ты, Агасфер, что означает Возлюбленный, поклонишься ли ты Адаму, которого Я сотворил по образу и подобию Моему?

Взглянув на Люцифера, который стоял пред Господом высокий, огромный, темный, как гора, со вскинутым кулаком, пробившим небесный свод, я ответил Богу: Зачем понуждать меня, Господи? Я не стану поклоняться тому, кто младше и меньше, чем я. Я был сотворен прежде, чем он был сотворен; он не движет миром, как я, благодаря мне происходило одно и не происходило другое; он — прах, я — дух. Люцифер же сказал: Не гневи нас, Господи, мы были Твоим царством, и Твоими творениями по мудрости Твоей бесконечной, мы были Твоей гармонией, которой нужны разные звуки. Человек же, хоть и гладок ликом, и хрупок телом, — это паразит, он размножится и расползется, как вошь; превращая всю Твою землю в вонючее болото, он прольет кровь брата своего и прольет семя свое в ослиц, и коз, и овец, он свершит грехов больше, чем я мог бы их выдумать, он опозорит Твой образ и подобие. Если такова Твоя воля, Господи, и Ты настаиваешь, чтобы мы чтили Адама и поклонялись ему, то лучше я сам воздвигну трон выше звезд небесных и сам сравнюсь с Богом; когда остальные ангелы, подчинявшиеся Люциферу, услышали эти слова, они также не захотели поклоняться Адаму.

С тех пор, с шестого дня и его третьего часа, началось наше падение: все мы, Люцифер, я и остальные, летим, ибо Господь во гневе Своем сбросил нас со Своей десницы, в которой мы были собраны. Адама же Он вознес в рай на огненной колеснице, а ангелы восхваляли его, серафимы славили, херувимы благословляли.

Он еще пожалеет, сказал Люцифер, ибо тому, кто от нас отвернется, рано или поздно будет худо. Ему необходимо несогласие, как свету нужна тьма. А покуда я пребуду в преисподней, в Геенне, куда все когда-нибудь сами придут ко мне; всему свой срок, и что сотворено из праха, снова обратится в прах, ибо ничто не вечно.

Тут он, раскинув руки в полете, почти с нежностью коснулся меня.

А все же, сказал я, мне жаль тех трудов, ведь было столько надежд. Как прекрасен был мир! Как прекрасен человек!

Опять ты за свое, сказал Люцифер. Тебя прогоняют, а ты жалеешь Его и Его труды.

Все можно поправить, сказал я.

Это слишком утомительно, сказал он.

На этом мы расстались, он пошел своим путем, а я, Агасфер, что означает Возлюбленный, своим.

 

Глава вторая

в которой Эйцен узнает для себя на лейпцигском постоялом дворе «Лебедь» немало нового, а кроме того, встречает попутчика, с которым не расстанется до самой смерти.

Когда встречаются два человека, из которых один сразу же понимает, что это событие повлияет на всю его жизнь или, по крайней мере, на значительную ее часть, а второй также чувствует, что новый знакомый сыграет для него немаловажную роль, то в подобной встрече поневоле чудится нечто сверхъестественное.

А ведь при этом вряд ли кто-либо взялся бы утверждать, будто Паулус фон Эйцен, молодой человек, направлявшийся в Виттенберг и остановившийся по пути в лейпцигской гостинице «Лебедь», производит впечатление натуры чуткой или тонкой. Скорее, наоборот. Несмотря на нежный пушок на щеках, есть в нем уже какая-то сухость, словно он никогда и не мечтал ни о чем таком, что обычно занимает нас даже в зрелые годы. Поэтому когда в общую залу вошел незнакомец, то его появление прервало отнюдь не возвышенные размышления или поэтические картины, витавшие в голове Паулуса фон Эйцена, а весьма трезвые подсчеты, какая часть наследства может достаться ему от проживавшей в Аугсбурге тетки, которую он навещал по наказу отца, гамбургского купца Рейнхарда фон Эйцена, торговля сукном и шерстью.

Незнакомец огляделся в душной, пропахшей потом и чесноком зале, где над постояльцами висел монотонный шум разговоров, похожий на рокот водопада, только не такой приятный для слуха. Прихрамывая, он подошел к Эйцену и сказал: «Желаю здравствовать, господин студиозус! Позвольте к вам присоединиться», — после чего придвинул к себе табуретку и сел рядом.

Эйцен, насторожившись и глянув украдкой на свой поясной кошель, сразу догадался, что от этого человека быстро не отвяжешься, а потому слегка отодвинулся в сторону и сказал, тем более что незнакомец верно назвал его «студиозусом»: «Кажется, мы знакомы?»

«У меня такое лицо, что все полагают, будто где-то меня уже видели, — ответствовал незнакомец, — самое заурядное лицо: нос, два глаза, и два уха, да рот с зубами, не очень, впрочем, хорошими, да черная бородка». Говоря это, он раздувал ноздри, кривил губы, скалил зубы, один-два из которых были черными, подмигивал, пощипывал то мочку уха, то бородку, а кроме того, посмеивался, только улыбка у него была какая-то особенная, совсем не веселая.

Разглядывая гримасничающее лицо собеседника, его странно искривленную спину и уродливую ногу, юноша Эйцен подумал, что вряд ли встречал раньше этого человека, ведь такую внешность не забудешь, она непременно останется в памяти; впрочем, существует же явление, которое французы называют deja vu; и вновь он почувствовал немалое беспокойство, когда незнакомец неожиданно сказал: «Насколько я вижу, вы направляетесь в Виттенберг, так что нам по пути, ибо я тоже еду туда».

«Как вы догадались? — удивился Эйцен. — Через Лейпциг проходит много народу, и многие останавливаются в „Лебеде“, а потом разъезжаются кто куда».

«У меня глаз наметанный, — ответил незнакомец. — Люди часто удивляются моей проницательности, но никаких чудес тут нет, просто житейский опыт, молодой человек, большой житейский опыт». Здесь он снова засмеялся своим особенным смехом.

«Моя тетка дала мне рекомендательное письмо магистру Меланхтону, — сказал Эйцен, которого что-то подмывало на откровенность с незнакомцем. — В прошлом году магистр Меланхтон гостил в Аугсбурге, тетка принимала его у себя и потчевала; шесть блюд ему подали, и он все съел, хотя тетка говорит, что он человек тощий, даже непонятно, куда столько влезло — шесть блюд, да еще на сладкое пирог с яблоками».

«Да уж, церковникам палец в рот не клади, — откликнулся собеседник. — Особенно нашему доктору Мартинусу Лютеру, по нему сразу видно, что чревоугодник, лицо-то багровое, того и гляди до смерти обожрется».

Подобная реплика задела юношу, он поморщился.

Незнакомец примирительно хлопнул его по плечу: «К вам это не относится. Я знаю, что вы избрали духовное поприще, но вы-то меру знаете, поэтому проживете долго, а когда наступит час и ангелочки понесут вас под руки на небеса, то тяжело им не будет».

«Я не люблю думать о смерти, тем более о своей собственной», — сказал Эйцен.

«Это о вечном-то блаженстве? — Незнакомец опять рассмеялся. — А ведь каждый христианин должен к нему стремиться, дабы воспарить в сиянии вечном высоко, высоко, высоко, в самые горние выси!»

Эйцен даже вздрогнул, услышав троекратное «высоко». Он попробовал представить себе столь огромную высоту и столь ослепительное сияние, однако не сумел сделать этого своим небогатым умишком; если Паулус фон Эйцен, будучи еще совсем молодым человеком, вообще задумывался когда-либо о вечной жизни, то ему представлялось что-то вроде родительского дома, только гораздо просторнее и богаче, у Господа же — взгляд лукавый и манеры изысканные, как у купца Рейнхарда фон Эйцена, торговля сукном и шерстью.

Наконец зазвонил долгожданный колокол, собиравший постояльцев к ужину. Прислужник с черными полосками грязи на шее и в распахнутой на потной груди нестираной рубахе принялся составлять столы в два ряда, отодвигая сундуки и чемоданы истомившихся постояльцев; их узелки, если хозяин замешкается, просто отбрасывались к стене; поднялась пыль, полетела зола из камина, люди зачихали и закашляли.

Эйцен в сопровождении своего нового знакомого направился к центру первого ряда, где, как он знал, будут стоять котлы с едой и где полагалось сидеть ему, молодому человеку из семьи почтенной. Впрочем, никто у него этого места не оспаривал, а уж тем более новый знакомый с хромою ногой и небольшим горбом. По другую сторону от Эйцена сел человек без правой руки; взгляд Эйцена поневоле останавливался на красной культе, при виде которой и кусок-то в горло не полезет, однако остальные постояльцы уже теснились вокруг стола, так что свободных мест нет и деваться некуда. Новый знакомый, наблюдавший за Эйценом, усмехнулся и шепнул: «Многие тогда на власть замахнулись. Ишь, чего захотели. Этому еще повезло, что ему руку укоротили, а не башку снесли».

Эйцен, которого поначалу смущала необычайная проницательность нового знакомца, перестал робеть и теперь лишь гадал, сколько же ему лет, если помнит времена, когда за бунт против властей укорачивали руки и сносили головы, ведь с тех пор целый век человеческий минул, однако возраст нового знакомца угадать трудно — может, двадцать пять, а может, и за сорок. Тот же вытащил из кармана ножичек искусной работы, рукоятка из розового коралла изображала во всех подробностях голую женщину en miniature; юноша аж покраснел, до того хороша была эта бабенка, лежащая со скрещенными под головой руками и приподнявшая одно колено, совсем как та шлюшка, которая научила его всему после первых трех-четырех безуспешных попыток; нет, эта, на рукоятке ножичка, была гораздо красивее, тем более странно, что такую дорогую вещичку носит в кармане человек, про которого на первый взгляд не скажешь, что у него денег полно.

Тем временем прислужник расстелил на столах холщовые скатерти, которые давно не стирали, и оттого по ним можно было угадать все меню по крайней мере за прошлую неделю: пятна высохшего супа, волоконца мяса и еще что-то, похожее на рыбу; краями скатерти едоки прикрывали колени, а кое-кто даже запихивал скатерть за пояс — уж лучше ее запачкать, чем собственные штаны. Эйцен осмотрел деревянную миску, деревянную ложку и помятую оловянную кружку, потом огляделся по сторонам, не болен ли кто французской хворью или испанской чесоткой; изо рта воняло почти у каждого, и почти каждый чесал либо под мышкой, либо коленку, либо голову, впрочем, может, делалось это просто от скуки, ибо ни супа, ни вина пока не несли; с кухни слышалось, как хозяин бранится с кухарками, а ведь «Лебедь» слыл приличным постоялым двором, которым все гости, дескать, остаются довольны. За столом начинали перебрасываться похабными шуточками про пастора и его кухарку, что опять-таки вызывало у Эйцена немалое возмущение, ибо сам он относится к вере строго и знает, что с тех пор, как доктор Мартинус Лютер прибил к воротам церкви свои знаменитые тезисы, пасторы сочетаются с кухарками вполне законным браком.

Наконец принесли суп в большом котле, где плавал жир и даже виднелись куски мяса. Тотчас началась шумная возня с разливанием супа, после чего все быстро принялись за еду; однорукий проявлял большую сноровку в орудовании ложкой; теперь слышались лишь чавканье, сопение да тихий смешок горбатого соседа, который сказал Эйцену: «А ведь человек не слишком отличается от скотины, не правда ли? Вот и подумаешь порой: что же на самом деле хотел Господь, когда создавал великое творение якобы по образу и подобию Своему?»

Однорукий, чавкая, вставил: «Злой этот бог, неправедный; бедных он наказывает, а сильных мира сего награждает. Видно, и впрямь над этим неправедным богом есть другой Господь, поглавнее. Сейчас Он далеко, но когда-нибудь придет сюда и принесет всем нам свет».

Этого Эйцен снести уже не мог; вскочив с места и потянув за собой край скатерти, так что из мисок кругом повыплескивался суп, он крикнул: «Да как вы смеете богохульствовать и кощунствовать! Разве вы не видите, что справедливость и порядок вновь утвердились на небе, как и на земле!» Тут все примолкли, выжидая, но в голове юноши внезапно разверзлась ужасная пустота, он не знал, что сказать дальше, и, поперхнувшись собственной слюной, закашлялся; там и сям послышались смешки, они перешли во всеобщий хохот, пока не появился хозяин и не принес мясо, тут уж все схватились за миски, чтобы не упустить свой кусок, а поперед всех — Эйцен.

Мясо запивалось кислым вином из долины реки Зале, питье и кушанье горячили и веселили; что же касается горбатого соседа справа, то юношу удивляло, сколь грациозно он ест, действуя всего лишь тремя пальцами, аккуратно отламывая хлеб и разрезая мясо своим красивым ножичком; собравшись с духом, Эйцен полюбопытствовал: «Вот вы много знаете про меня, и то, что я студиозус и путь держу в Виттенберг, а сами вы, позвольте спросить, кто будете и что привело вас в Лейпциг?»

«Он-то? — проворчал безрукий. — Знаю я его, ездит повсюду, только нигде не задерживается, а с картами такие штуки вытворяет, что лишь диву даешься. Люди даже говорят, будто он слово такое ведает, чтобы козьи катыши в золото превращать, но если потом этим золотом расплатиться захочешь, они у тебя в руке опять козьими катышами становятся».

Горбун рассмеялся своим невеселым смехом и сказал: «Ну, насчет золота — это преувеличение, а на картах я гадаю, могу предсказать будущее; тут никаких чудес нет, туз идет к валету, семерка к тройке, главное — система; еду же я сейчас по делам, разыскиваю одного еврея, которого здесь недавно видели, надо мне с ним кое о чем словечком перемолвиться».

«Еврея, значит…» — повторил Эйцен, полагая, что нашел подходящую тему для разговора, ибо аугсбургская тетка растолковала ему, как на место знатного рода Фуггеров, которые вели банковские дела и финансировали своими деньгами целые княжества и даже самого императора, заступили теперь евреи; только с ними иметь дело куда дороже, хотя богатства своего они напоказ не выставляют.

«Не забудьте, что вы говорите о народе, из которого произошел Господь наш, Иисус Христос», — заметил сосед.

«И который распял Его… — не замедлил козырнуть Эйцен, он-то знал эти разговоры, слышал, как отец в Гамбурге спорил с евреями, у которых брал деньги под большие проценты. — О чем же вы хотите перемолвиться со своим евреем?»

«Да вот хочу выяснить, есть ли он тот, кто есть».

Эти слова поразили Эйцена до глубины души, который в Библии был тверд и поэтому знал, что Иисус Христос на соответствующий вопрос сказал: Я тот, кто Я есть. Тем не менее, чтобы заглушить в себе странное чувство, Эйцен, громко расхохотавшись, проговорил: «Должно быть, вас тот еврей обобрал, они ведь на это горазды».

Однако, похоже, собеседнику препирательства на темы духовные уже надоели. Тем временем пришел прислужник с грифельной доской, на которой крестами и кружочками отмечалось, кто и сколько съел или выпил; он собрал в скатерть миски и ложки, завернул ее узлом, оставил только кружки для вина, а скатерть унес, после чего горбун вытащил из кармана аккуратную колоду карт, какие сейчас изготовляют в печатнях и в народе зовут «сатанинской Библией», положил перед собою на голый стол десять карт и предложил Эйцену выбрать одну из них, запомнить ее хорошенько и сказать, когда будет готов. Внимательно рассмотрев лежавшие вниз рубашкой и странно манившие к себе карты, Эйцен подумал, что все это, конечно же, фокусы, но выбрал червонный туз в память о девице Барбаре Штедер, которая осталась дома в Гамбурге и тайно покорила его сердце, после чего сказал, что готов. Новый знакомый собрал десять открытых карт, присовокупил их к колоде, которую перетасовал так быстро и ловко, что у всех, кто с бокалами или кружками в руках обступил горбуна, Эйцена и безрукого, аж глаза на лоб полезли. Затем он разложил перед Эйценом карты веером, рубашками кверху, и проговорил: «Смотрите внимательно, господин студиозус, даю вам три попытки, тяните карту».

Эйцен вытянул карту.

«Нет, это не та. Отложите ее в сторону».

Эйцен вытянул вторую карту.

«И это не та. Неужели вы хотите нас разочаровать, молодой человек?»

Эйцену стало жарко. Фокусы, подумал он опять, но тут же ему почудилось, будто от правильного выбора третьей карты зависит, получит ли он девицу Штедер вместе с ее богатым приданым; рука у него задрожала, он почувствовал на себе горячее дыхание тесно обступивших его людей и вслепую схватил карту.

«А теперь верно, — сказал горбун. — Червонный туз. Я угадал, господин студиозус?»

Эйцен встал с широко открытым ртом, не соображая толком, чему надо больше дивиться, горбуну ли, который, похоже, отныне занял прочное место в его судьбе, или же самому себе и своей счастливой руке. Остальные кругом примолкли, только безрукий вдруг заржал: «Ах, братец Лейхтентрагер, ну и чудеса вы творите! Даже дураки у вас становятся прозорливцами». Так Эйцен узнал, как зовут нового знакомого, а будучи человеком ученым, то есть имея за плечами четыре года латинской школы, законченной в родном городе, он сразу припомнил нечестивого Люцифера* [Люцифер — несущий свет (лат.), немецкая фамилия «Лейхтентрагер» имеет тот же смысл, а кроме того, означает «фонарщик», «ночной сторож». (Здесь и далее прим. переводчика.)], впрочем, мы-то, слава Богу, живем в Германии, где нет никаких «светоносцев», тут фонарь — это просто фонарь, а тот, кто его носит, — обычный ночной сторож.

Другие зрители также захотели поугадывать карты, но Лейхтентрагер объяснил им, что для того, чтобы угадывание получилось, нужно испытывать приязнь к человеку, участвующему в этой игре, а поскольку он таковой ко всем присутствующим не испытывает, то вместо этого фокуса он всего за пять грошей мог бы предсказать желающим по картам судьбу; желающих оказалось много, все захотели узнать, как пойдут их дела, будут ли их любить женщины, кому жена рога наставит, кто погибнет от меча, кто на виселице, а кто помрет в собственной постели; короче, за недолгое время Лейхтентрагер заработал своими пророчествами больше денег, чем иной человек зарабатывает за неделю тяжелой работы. Лишь Эйцен не решился выложить пять грошей, но не потому, что у него их не было, а потому, что, по его глубокому убеждению, судьба человеческая зависит от воли Божьей, а не от колоды разрисованных картинок, к тому же одно счастливое гадание у него в этот вечер уже состоялось.

Тем временем под воздействием вина и духоты голова его помутилась, и в конце концов он, сам не зная как, очутился в большой кровати на верхнем этаже «Лебедя», где среди ночи пришел в себя и почувствовал, что на нем осталась одна рубаха, а кафтан, штаны, чулки и ботинки куда-то подевались, равно как и поясной кошель; значит, подпоил его горбун и обобрал, недаром же он сразу заподозрил недоброе в этом Лейхтентрагере, который к нему прилепился, да и в одноруком, ибо известно: кто хоть раз бунтовал, тот уж никогда не поладит с законом. Эйцен хотел уж было вскочить, закричать «караул!», но тут увидел в проникающем через окошко лунном свете однорукого, мирно храпевшего по соседству, а своей голой лодыжкой почувствовал копытистую ногу Лейхтентрагера, который вовсе не спал, а бодрствовал и даже вглядывался в темноту, словно к чему-то прислушивался. Заметив, что Эйцен проснулся, он сказал: «Вещички, господин студиозус, я сложил и сунул вам под голову, чтобы их не украли».

Эйцен действительно сразу же нащупал кошель, остававшийся все таким же круглым и тугим, каким дала его на прощание аугсбургская тетка, ибо Эйцен был бережлив, лишнего ни дома, ни в путешествии не тратил, обходился самым необходимым, так уж воспитал занимавшийся коммерцией отец, который твердил: помни, сынок, грошик к грошику, так капитал и наживается.

Успокоившись, Эйцен хотел было вновь положить голову на узелок с вещами, но вдруг услышал то, к чему, видимо, прислушивался его сосед и благодетель. За деревянной стеной, которая отделяла каморку от соседней, раздавались шаги, кто-то расхаживал взад и вперед, взад и вперед, без остановки и передышки. Сколько же времени это уже продолжалось?

Отчего-то Эйцену сделалось не по себе, он вплотную придвинулся к соседу, который оказался очень волосатым, волосы росли даже на горбу, и, сам не ведая почему, сказал: «Прямо как Вечный жид».

«С чего это вы Вечного жида вдруг вспомнили?» — спросил шепотом сосед.

«Да ни с чего, — сказал Эйцен, — просто так говорят, когда человеку на месте не сидится». Снова услышав шаги, он не выдержал и ткнул Лейхтентрагера локтем в бок: «А не надеть ли нам штаны и не пойти ли к непоседе? Может, у него есть вино и ему захочется выпить с нами?»

Лейхтентрагер тихо рассмеялся: «Я уж был там, приоткрыл дверь, заглянул внутрь, но ничего не увидел, только кое-какие вещи, несколько ящиков, поломанный стол и стулья, обычный хлам, какой бывает в чуланах».

Эйцен замолчал. Ему было страшно, но признаваться в этом не хотелось ни себе самому, ни тем более Лейхтентрагеру. В конце концов он все же не выдержал: «А как же шаги?»

«Может, нам это снится…» — сказал Лейхтентрагер, зевнув.

Эйцену показалось странным, что два разных человека могут видеть один и тот же сон, поэтому он покачал головой.

«А вы все еще слышите шаги?» — спросил Лейхтентрагер.

Эйцен кивнул.

«Вы уверены в этом, господин студиозус? Я вот уже больше ничего не слышу».

Эйцен долго прислушивался к ночной темноте. Порой ему слышался глухой стук, порой нет. Конечно, можно было бы встать и поглядеть самому, как это уже сделал сосед, но лучше остаться в постели, утро вечера мудренее, да и стоит ли придавать значение каким-то шагам, которые померещились во сне; Господь Бог вечен и вечен Сын Его, это несомненно, что же касается жида…

И снова в каморке все заснули, со всех сторон храпели, стонали, пускали ветры, а вскоре через окошко заглянула заря, но Эйцен этого не видел, потому что тоже спал, причем на сей раз безо всяких сновидений.

Проснувшись, он обнаружил, что каморка опустела, на кроватях валялись в жутком беспорядке тюфяки с соломой, голова у него гудела, словно дикий пчелиный рой. Боже мой, простонал он, тут же испугался и кинулся проверить, цел ли поясной кошель — вот была бы беда, если бы его из-под головы утащили, не зря же у нового знакомца такие ловкие пальцы. Но кошель на месте, а рядом записочка, на которой угольной палочкой выведено: «Жду внизу, господин студиозус. Ваш приятель Л.»

Вот уж он и приятелем себя величает, подумал Эйцен, натягивая штаны, застегивая кафтан и обувая башмаки; не знаю, что уж он такого во мне нашел; зря я, осел, рассказал ему про теткино наследство, может, он на него позарился и замышляет недоброе? Эйцен спустился по лесенке вниз, вышел во двор, где облегчился, почистил у колодца зубы, отсморкался, после чего вернулся в общую залу. Там уже все было пусто, прислужник лениво слонялся из угла в угол, зато новый приятель в ожидании сидел у окна; откусив хлеба и зачерпнув ложку супа, он пожевал и сказал: «Присаживайтесь ко мне, господин студиозус, откушайте со мной; коней наших я уже проведал, с ними все в порядке».

Тут молодому Эйцену пришло в голову, что ему, пожалуй, необыкновенно повезло, он встретил человека, который готов обо всем позаботиться, причем добровольно; только не выставит ли потом этот доброхот свой счет за услуги, вот что настораживало. Оба молча жевали; вообще-то Эйцен ожидал, что приятель заговорит о ночных шагах в соседней каморке, где никого не оказалось, или расскажет, куда подевался однорукий, с которым он, видимо, давно был знаком, а ведь друзей так быстро не меняют, но новый приятель не проронил о своем старом друге ни словечка, зато принялся расхваливать коня, на котором Эйцен приехал из Аугсбурга в Лейпциг, дескать, круп отменно узкий, а грудь широкая, поэтому у Эйцена даже возникло подозрение, уж не собираются ли у него увести коня, и он решил быть начеку. Однако позднее, когда, расплатившись с хозяином «Лебедя», они вышли к конюшне, он увидел, что чужой конь гораздо лучше его собственного, настоящий бес, ноздри раздувает, в глазах огонь, на месте пляшет, на такого и сесть-то не каждый осмелится, того гляди — скинет; но новый приятель, несмотря на хромоту, легко вскочил в седло и, держась прямо, будто настоящий кавалерист, взял с места в карьер, вылетел из ворот на улицу, повернул за угол, только искры из-под копыт, люди шарахались по сторонам, так что Эйцену удалось нагнать своего приятеля лишь за городом, на дороге, ведущей к Виттенбергу, да и то лишь потому, что здесь, где очертания Лейпцига за спиной уже начали расплываться, конь лихого наездника замедлил шаг.

«Вы, господин студиозус, желаете услышать, кто я таков? — проговорил незнакомец, засмеявшись своим невеселым смехом. — Я знаю, что вам покоя не будет, покуда вы этого не выясните. Недаром вы вчера говорили о порядке на земле и на небесах, у вас и в голове для всего должен быть такой же порядок, у каждой вещи свое место, своя полочка, свое отделение, а вот куда меня пристроить, вам невдомек».

И опять Эйцена поразило, насколько точно этот человек угадал его мысли, однако признаваться в том ему вовсе не хочется, поэтому, похлопав коня по потной шее, он пробормотал, что всему свое время, но если, мол, сударю угодно оставить свою историю при себе, то пусть так и будет, тем более что от слов прок невелик, все равно каждый видит другого человека по-своему.

Именно так, подхватил слова Эйцена его спутник, дескать, господин студиозус подметил самую суть: никому не дано исчерпать человеческую душу до дна, всегда останется какая-то тайна, ибо человек непрост.

Эйцен взглянул на своего приятеля со стороны — лицо заурядное, бородка, уголки бровей заострены, за левым плечом небольшой горб; пожалуй, ничего особенно необычного, но вдруг ему показалось, что за этой вполне реальной фигурой проступает какая-то другая, похожая на некую тень или туманность, а тут еще на солнышко набежало облако, кругом слегка потемнело, отчего Эйцену сделалось жутковато, и он пришпорил коня.

Сбежать он не пытался, от быстрого скакуна попутчика он все равно не смог бы уйти, это было ясно, поэтому он притормозил и дождался, пока неторопливый приятель не нагнал его, после чего спросил, что тот, собственно, имел в виду, когда сказал, что человек непрост.

«Каждый из нас раздвоен», — услышал он в ответ.

Кинув быстрый взгляд, Эйцен удостоверился, что некая туманность, окружавшая собеседника, исчезла; должно быть, это было просто обманом чувств, подобно тем ночным шагам. А поскольку все в голове Эйцена само собой укладывалось в привычные понятия, он сказал: «Ну, конечно. Ведь есть я и есть моя бессмертная душа».

«Да, — согласился новый приятель и засмеялся, только на сей раз в его смехе слышалась явная издевка. — Можно и так взглянуть на это дело».

Здесь в Эйцена закралось ужасное подозрение, гораздо более жуткое, чем все предыдущие, поэтому он настороженно спросил: «Уж не анабаптист ли вы, не перекрещенец ли из тех, что поклоняются в Мюнстере черту и творят всяческое непотребство? Как вы относитесь к крещению?»

«Раз уж вы так любопытны, господин студиозус, отвечу. По-моему, лучше всего крестить в малом возрасте. Даже если младенцу купель не принесет благодати, то уж по крайней мере не повредит, зато обряд будет исполнен, причем как лютеранский, так и католический».

Подобное мнение показалось Эйцену вполне разумным, хотя ему все-таки претила мысль, что внутри, может, сидит кто-то, кто способен выкинуть какую-нибудь штуку или, не дай Бог, ввести в грех и его самого, и бессмертную душу.

Лейхтентрагер пустил своего коня шагом. «Отец мой, — сказал он, — был глазным врачом Балтазаром Лейхтентрагером в Китценгене-на-Майне, а супруга его, Анна-Мария, была беременна мною на девятом месяце, когда по приказу нашего маркграфа Казимира ему вместе с другими шестью десятками горожан и крестьян из окрестных деревень выкололи глаза».

«Видать, попал ваш отец в компанию к бунтовщикам», — догадался Эйцен.

«А он сам и был одним из зачинщиков, — сказал Лейхтентрагер. — Когда народ стал собираться, кто в панцире, кто с копьем, то господа из городского совета Китценгена стали успокаивать людей, мол, бунт всем только повредит; тогда мой отец выступил с гневной речью о том, что народ не должен поддаваться на сладкие посулы, и что на приманку из сала ловят, мол, глупых мышей, и что настала наконец пора, чтобы полетели с плеч головы кровопийц».

«Да, ужасные то были времена, — важно изрек Эйцен. — Но, слава Богу, теперь они позади, благодаря писаниям доктора Мартинуса Лютера и решительным действиям властей». Говоря это, Эйцен задался вопросом, сколь еще силен бунтарский дух старшего Лейхтентрагера в его сыне, что скачет рядом.

Однако тот преспокойно жевал сорванный с придорожного дерева листок. Сплюнув его, он как ни в чем не бывало продолжил свой рассказ: «Отца моей матери по приказу маркграфа также ослепили за то, что он вытащил из церковной усыпальницы череп святой Аделоизы, основательницы женского монастыря в Китценгене и гонял его, будто шар, по полу; мой отец в тот день, когда ему выкололи глаза, умер от ужасных ран, а моя мать бежала из города со мной во чреве, поэтому и родился я, подобно младенцу Христу, по дороге, в хлеву, только не стояли вкруг меня волы и ослы, не оделяли меня волхвы своими дарами; матушка моя была совсем одна, она уронила меня, так я и стал с самого рождения калекой, хромым на одну ногу да горбатым».

«Да, трудное вам досталось наследство и от отца, и от матери», — не удержался от замечания Эйцен, а сам подумал, что от такого семени доброго плода ждать не приходится, однако вслух сказал: «И что же было дальше?»

Его собеседник вздрогнул, будто очнувшись от каких-то воспоминаний; поняв это движение по-своему, конь припустил галопом, так что Эйцену пришлось долго догонять его, прежде чем он услышал продолжение истории, то есть рассказ о том, как несчастная женщина, вконец обессиленная, донесла свое дитя до Саксонии, до Виттенберга, и там умерла, после чего военный лекарь Антон Фриз и его сердобольная жена Эльзбет взяли на воспитание сиротку, который еще и говорить-то не умел, только лепетал да плакал, прося материнской груди. «И за то им спасибо сердечное, — добавил Лейхтентрагер, — тем более что утех я им принес немного, ибо рос угрюмым, необщительным, и, когда другие говорили, то да се, мол, так было всегда, так уж, дескать, заведено, я начинал донимать людей вопросами, отчего они сердились и частенько меня поколачивали».

«Но есть вещи, про которые добрый христианин не спрашивает, как да почему», — с жаром сказал Эйцен.

«Если бы человек не задавал вопросов, все мы до сих пор оставались бы в раю. Только нот не утерпелось же Еве узнать, почему запрещено есть яблоко».

«Во-первых, она была глупой женщиной, — возразил Эйцен, — а во-вторых, ее змий искусил. Боже упаси нас от подобного змия».

«А я этого змия вполне понимаю, — сказал Лейхтентрагер. — Видел же он, что Бог дал человеку две руки, чтобы трудиться, и голову, чтобы думать, только зачем голова и руки в раю? Так и отсохли бы они в конце концов за ненадобностью, и что стало бы тогда с образом и подобием Божьим, господин студиозус?»

Не понимая толком, смеется ли новый приятель или нет, Эйцен решил вернуться на более прочную почву, а потому повторил напутствие, данное ему в Гамбурге пастором Иоганнесом Эпиносом: не в знании сила, а в вере. После чего, чтобы избежать спора, который грозил обернуться для него поражением, Эйцен попросил спутника продолжить рассказ.

Тот поведал, что когда приемный отец, военный лекарь Фриз, был при смерти, то призвал его к себе и сказал: «Сын мой, а я всегда считал тебя своим сыном, хотя ты пришел в мой дом бедней, чем подкидыш, и едва живой от голода, поэтому моя добросердечная жена и я не без труда выкормили и выходили тебя, так вот, сын мой, я хотел бы передать тебе наследство от твоей настоящей матери и твоего настоящего отца; вот то, что было при матери, когда нашли покойницу, вещицы недорогие, но важна память — item, пожелтевший платочек с двумя темными пятнами крови (я сам в том убедился), это кровь с глазниц твоего отца; item, серебряная монета, на которой отчеканена голова римского императора, и, наконец, кусок пергамента с древними еврейскими письменами и примечанием, сделанным рукою твоего отца, которое говорит о том, что монету и пергамент он получил от одного очень старого еврея, побывавшего у него за несколько дней до бунта». Передав все это своему приемному сыну, старый лекарь тихо почил, он же, Лейхтентрагер, сложил три реликвии в кожаный мешочек, который носит с тех пор всегда с собой как своего рода талисман.

При упоминании еврея, навестившего отца нового приятеля, Эйцену сразу же пришли на ум Вечный жид и ночные шаги в соседней каморке, а также слова приятеля о том, что он ищет некоего еврея, ради которого приехал в Лейпциг, и хотя Эйцену стало жутковато, его подмывало любопытство, поэтому он сказал Лейхтентрагеру, что носит на груди освященный крестик, подаренный матушкой, и может показать его, если приятель покажет взамен свой амулет.

Лейхтентрагер, потянувшись со своего коня, хлопнул Эйцена по плечу, отчего тот вздрогнул, и сказал, что если ему интересно посмотреть на подобную чертовщину, то — пожалуйста; кстати, пора дать коням отдохнуть. Всадники остановились, пустили коней па травку, а сами уселись на два пенька; Лейхтентрагер, вытащив из-за пазухи, показал Эйцену сначала старинную монету, очень хорошо сохранившуюся, на ней можно было отчетливо разглядеть каждый листочек в лавровом венке императора, затем платочек с двумя бурыми пятнами и, наконец, кусок пергамента.

То, что написал на полях отец Лейхтентрагерa, Эйцен разобрал, но древнееврейские письмена были ему совершенно непонятны, поэтому он попросил объяснить, что же тут начертано — магическая ли формула или же проклятье какое, а может, этот секрет вообще нельзя разгадать?

О, кое-что в древнееврейском языке он смыслит, сказал Лейхтентрагер и для вящей пользы студиозуса добавил, что это отрывок из Библии, слова пророка Иезекииля: «Так говорит Господь Бог: вот Я — на пастырей дурных, и взыщу овец Моих от руки их и не дам им более пасти овец, и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их».

Эйцен почувствовал немалое смущение: с одной стороны, ему прочитали слова библейского пророка, но, с другой стороны, звучат они слишком бунтарски, поэтому он спросил себя, кого подразумевает пророк под дурными пастырями, наносящими вред своему же стаду, но затем он успокоил себя тем, что все это дела давние, а пастыри нынешние — люди вполне почтенные, они блюдут стада для хозяина, и вспомнил, что хотел показать новому приятелю свой крестик.

Однако тот отвернулся от креста, будто перевидал их на своем веку предостаточно и не питает к ним ни малейшего интереса, после чего засунул свои сокровища за пазуху, схватил коня за узду и вскочил в седло. Глядя сверху на суетящегося Эйцена, он сказал: «Можете остановиться в Виттенберге у меня, господин студиозус. В доме военного лекаря Фриза, который достался мне по наследству, места хватает, а о плате сговоримся, она вам будет посильной». И, прищелкнув языком, Лейхтентрагер припустил коня.

Эйцен, поспешая следом, подумал, что по Божьей воле все устроилось замечательно; правда, он надеялся на рекомендательное письмо от аугсбургской тетушки к доктору Меланхтону и на то, что доктор поможет найти жилье и стол, особенно если Эйцен запишется в его ученики, однако все получилось даже еще лучше, ибо знаменитого учителя и друга самого Лютера, вероятно, и без того осаждает множество молодых людей, возможно, даже более умных, чем Паулус фон Эйцен из Гамбурга, хотя наверняка не таких усердных. И все-таки, размышлял он с тревогой, и все-таки…

Но сомнения быстро рассеялись. Не стоит приписывать человеку излишней загадочности, решил Эйцен, даже такому странному, как его новый приятель Лейхтентрагер, который скачет впереди навстречу затянутой облаками вечерней заре.

 

Глава третья

где вновь утверждается, что то, чего не признают школьные учебники, не должно существовать, даже если ты видишь это собственными глазами.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу* [Doctor Doctor honoris causa — двойная почетная докторская степень.]

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

Германская Демократическая Республика

19 декабря 1979

Глубокоуважаемый коллега!

С большим интересом прочел Вашу замечательную работу «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки». Я во многом разделяю Ваши суждения, особенно там, где Вы пишете, для каких целей использовались, а отчасти и сейчас используются вышеупомянутые мифы. Ведь долг ученого состоит в том, чтобы по мере сил содействовать просвещению; нельзя позволить дурачить людей, что происходит, однако, с целым рядом новейших мифов, претендующих на научность.

Тем не менее, позвольте мне сделать несколько замечаний к разделу, озаглавленному Вами «К вопросу о Вечном жиде». Дело в том, что я и сам посвятил Агасферу (который имел также другие имена) несколько разысканий, предварительные итоги коих сообщаются в прилагаемой копии моей статьи из журнала «Hebrew Historical Studies»; для Вашего удобства прилагаю перевод этой статьи, выполненный одним из моих студентов и потому немного корявый.

На стр. 17 Вашей работы Вы, уважаемый коллега, пишете: «Материалистическое мировоззрение не признает недоказанных и недоказуемых явлений, да и не может признать их, поскольку руководствуется научными принципами, тем самым существование сверхъестественных явлений (бог, сын божий и прочие духи, а также ангелы и бесы) невозможно a priori». Агасфер так же отнесен Вами к категории «невозможного».

Не ставя под вопрос ценностей мировоззрения, именуемого Вами диалектическим материализмом (оно, несомненно, имеет свои достоинства), мне хотелось бы со всем уважением к Вам констатировать во избежание дальнейших заблуждений, что Вечный жид не является явлением недоказанным или недоказуемым. Он существует вполне реально, как Вы или я, у него есть сердце, легкие, печень и все прочее; единственно, что можно было бы счесть сверхъестественным, это его необычайная живучесть; не умирает он, и все тут. Не будем спорить, является ли подобная особенность благом или нет; тем более что сам он по этому поводу никогда не высказывается. Похоже, он воспринимает собственное долголетие как некую данность; так мы относимся, скажем, к скрюченному пальцу или псориазу.

Из вышеизложенного следует, что я сам могу засвидетельствовать реальность существования Агасфера. Не удивительно, что клетки головного мозга, перегруженные за долгие века и даже тысячелетия многообразными впечатлениями, обнаруживают некоторые пробелы, тем не менее память Агасфера отличается необычайной ясностью и подробностью, когда речь заходит о вполне определенных эпизодах его жизни. Послушали бы Вы его рассказы о встречах с Иисусом из Назарета, ряд подтверждений которым я нашел, кстати, во фрагментах Свитков Мертвого моря. С радостью предоставлю эти фрагменты в Ваше распоряжение, как только появится разрешение на их публикацию.

Надеюсь, уважаемый коллега, что кое-что из моего письма пригодится Вам при подготовке переиздания Вашей работы, столь высоко ценимой мною. Позвольте заверить Вас в моем глубочайшем почтении.

Ваш Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

12 января 1980

Глубокоуважаемый господин профессор Лейхтентрагер!

Ваше письмо и приложения к нему, поступившие вчера в наш институт, весьма порадовали меня, ибо они служат свидетельством того, что научные исследования, проводимые в нашей стране, Германской Демократической Республике, пользуются известностью и влиянием далеко за ее пределами. Внимание, оказанное результатам нашей работы столь именитым и авторитетным специалистом, как Вы, укрепляет нас в стремлении еще целеустремленней и напористей следовать нашей цели, еще тверже вести борьбу с заблуждениями и пережитками, недостойными человеческого разума. При этом, однако, мы высоко ценим диалог с носителями иного мировоззрения, ибо любая теория утверждает себя в споре аргументов, а критерием истины для науки является, как известно, практика.

Вашу статью «Агасфер, легенда и правда», опубликованную сборником «Hebrew Historical Studies», я прочитал не только сам, но и ознакомил с ней моих ведущих научных сотрудников. Поэтому изложенное ниже отражает мнение целого коллектива, отлично зарекомендовавшего себя многолетней исследовательской работой в области научного атеизма.

Все мы не имеем оснований подвергать сомнению ни факт Вашего личного знакомства с упомянутым в Вашей статье господином Агасфером, членом иудейской религиозной общины, ни факта Ваших прежних встреч с ним в Варшавском гетто, откуда Вам, тогда совсем еще молодому человеку, вместе с немногими уцелевшими повстанцами удалось спастись благодаря дерзкому бегству через подземную канализацию. В то же время вызывает сомнения ряд приведенных Вами эпизодов из биографии вышеупомянутого Агасфера, относящихся к значительно более ранним периодам истории; подобные свидетельства, особенно при отсутствии документов или нескольких очевидцев, не могут считаться научно достоверными и приобретают тем более мифологический характер, чем удаленнее от нас само повествуемое событие. Вы называете в своей статье (см. стр. 23) господина Агасфера «другом», а это, позвольте Вам заметить, не исключает возможности того, что Вы оказались под известным влиянием Вашего друга, приведшим к не вполне обоснованным заключениям и выводам.

Отсутствие дипломатических отношений между нашими странами затрудняет гражданам ГДР визиты в Государство Израиль, иначе квалифицированные сотрудники Института научного атеизма или я лично могли бы непосредственно освидетельствовать господина Агасфера, тем более что для установления хотя бы приблизительно возраста достаточно визуального контакта. С учетом сказанного возникает вопрос, нельзя ли на месте произвести официальную медицинскую экспертизу по установлению подлинного возраста господина Агасфера, что вполне удовлетворило бы любопытство всех, кто интересуется данным феноменом.

В этой же связи пресс-секретарь нашего института, доктор Вильгельм Якш, задает резонный вопрос: чем объяснить, что столь падкая на сенсации западная пресса (а израильские газетчики и журналисты вряд ли составляют исключение) обошла своим вниманием человека, которому исполнилось не менее двух тысяч лет? Тем не менее, по нашим сведениям, нигде и никогда не публиковалось не только каких-либо сообщений о господине Агасфере, но даже его фотографий. Не располагаете ли Вы, глубокоуважаемый господин профессор, подобной фотографией? Она могла бы пролить свет на многие обстоятельства, если бы Вы соблаговолили предоставить ее нам во временное пользование.

Позвольте еще раз заверить Вас, что мои сотрудники, и я лично приветствуем научную дискуссию как по данному, так и по другим вопросам и готовы рассмотреть любые аргументы, подтверждающие Вашу правоту. Впрочем, что касается аргументов, то необходимы более убедительные свидетельства существования Вечного жида, нежели те, что имеются в нашем распоряжении.

Желаю Вам успехов в Вашей работе,

с глубоким уважением,

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

 

Глава четвертая

в которой доктор Мартинус излагает свое мнение о евреях, а Эйцен встречается с одним из них, что оборачивается для него изрядными неприятностями.

Немалое время прошло с тех пор, как Паулус фон Эйцен обосновался в Виттенберге и начал изучать у магистра Филиппа Меланхтона, а также у других университетских докторов богословие и историю. Жил он по известному уговору в лейхтентрагеровском, а прежде фризовском особняке, на втором этаже, где чувствовал себя не хуже, чем в отцовском доме. Впрочем, здешнее хорошее самочувствие имело иной характер, ибо объяснялось в первую очередь гостеприимством хозяина, говорившего каждый вечер за бутылкой доброго вина о таких вещах, которые весьма возбуждали молодого человека и которые его почтенному батюшке, коммерсанту Рейнхарду фон Эйцену, торговля сукном и шерстью, не пригрезились бы даже во сне, а во вторую очередь то была заслуга горничной Маргрит, которая готовила ему завтрак, обстирывала его и выкуривала из постели блох и клопов, когда их становилось слишком много. После этого студента переставали донимать насекомые, однако никак не оставляли в покое мысли, которые днем и ночью возвращались к пышным плечам, грудям, бедрам и ягодицам Маргрит. Чтобы отвлечься от этих мыслей, он подходил к окошку, открывавшему прекрасный вид на стоящий напротив, чуть наискосок, дом его учителя Меланхтона, пытался вспомнить благочестивые изречения наставника или вызвать в своей памяти образ дожидавшейся его в Гамбурге девицы Барбары Штедер, но ничего не помогало; благочестивые изречения сами собой превращались в постную белиберду, а образ Барбары, не успев толком проясниться, безнадежно блекнул, и вместо него перед внутренним взором возникали дерзкие, сочные и алые губы Маргрит.

Лейхтентрагер давно заметил страдания своего постояльца. «Пауль», — сказал он, ибо в Иоаннову ночь они вдруг расчувствовались, выпили на брудершафт и решили с тех пор величать друг друга просто по имени, Лейхтентрагер звал Эйцена Паулем, а тот звал Лейхтентрагера Гансом; «Пауль, — сказал Лейхтентрагер, — могу пособить тебе с Маргрит, мне достаточно словечко шепнуть, она сама придет к тебе ночью и так ублажит, что ввек не забудешь, у нее от природы такой талант, да еще я кое-чему подучил».

Эйцена аж бросило в жар, но в ответ он лишь пробормотал: «Что ты говоришь, Ганс? Меня ведь в Гамбурге ждет барышня, которой я поклялся в верности».

«Верность — это нечто головное, — возразил приятель. — А твои желания насчет Маргрит имеют совсем иное происхождение; плотское не стоит смешивать с духовным, к тому же отсюда до Гамбурга далеко, ничего твоя девица Штедер не узнает, следовательно, ничего ее и не расстроит. Впрочем, я пришел по совсем другому делу: магистр Меланхтон прислал своего слугу спросить нас, не доставим ли мы ему удовольствие разделить трапезу, которую он устраивает для доктора Мартинуса, его супруги Катарины и других гостей, людей ученых и добропочтенных; госпожа Катарина выставляет по этому случаю бочонок пива, своего, домашнего».

«Как, и меня зовут?» — переспросил Эйцен, рассиявшись от такой нежданной-негаданной чести.

«Да, и тебя», — подтвердил Лейхтентрагер, умалчивая, что сам предложил Меланхтону пригласить своего приятеля, ибо имел на этот счет собственные соображения; кроме того, он неплохо изучил Лютера с Меланхтоном, им уже не о чем поговорить вдвоем, зато перед публикой они стараются перещеголять друг друга и становятся такими златоустами, что слушатели только рты разевают, поэтому, подумал Лейхтентрагер, вечерок может получиться забавным.

По столь торжественному случаю Эйцен решил быть при полном параде, он надел новые сапоги из мягкой кожи, черный камзол на серой шелковой подкладке, волосы напомадил, чтобы блестели, а кроме того, он продумал, о чем станет говорить за столом, если ему предоставится слово: он скажет, как жаждут жители Гамбурга мудрого наставления в истинной вере, ибо втайне понимал, что благословение от Лютера поможет получить в Гамбурге пасторский приход, а там, глядишь, и должность суперинтенданта. Однако, когда он такой расфранченный спустился по лестнице вниз, Маргрит, расхохотавшись, спросила, уж не отправляется ли он свататься; вот именно, ответил за него Лейхтентрагер, только речь идет о невесте небесной.

И вот все они собрались у Меланхтона за его большим столом — доктора, студенты и другие гости; у кого имелась супруга, тот привел ее с собой; Эйцен загляделся на последние лучи закатного солнца, которые играли в круглых ячеистых стеклах окон; зажглись свечи, они отбрасывали на лица неровный свет, поэтому в этих лицах появлялось что-то призрачное, но все дело было лишь в сквозняке с кухни, из которой доносились умопомрачительные ароматы. Посередине длинного стола, словно Иисус Христос на тайной вечере, восседал доктор Мартинус; подперев кулаком свою крупную голову, он вяло оглядывал застолье; видеть он мог лишь одним глазом, и, когда этот глаз останавливался на смеющемся Лейхтентрагере, который сидел в конце стола, лицо доктора Мартинуса выражало некоторое недоумение, и он хмурил кустистые брови, словно тщетно силился вспомнить что-то.

Но тут принесли рыбное блюдо, несколько жирных вареных карпов в отличном соусе, доктор Мартинус сразу же забыл о своем беспокойстве, чело его разгладилось, и он заговорил о Творце и чудесах Его творения: «Поглядите только, как мечет икру рыбешка малая, которая одна приносит тысячу икринок, а самец бьет хвостом о воду и оплодотворяет их. Поглядите на птиц, как они брачуются, самец треплет самочку за хохолок, а та откладывает яички, потом высиживает их, и из каждого яичка вылупливается птенчик; поглядите на птенчика, каково ему было в скорлупе?»

«И все происходит на благо и на пользу человеку, — подхватил Меланхтон, — ибо определено в Писании людям владычествовать над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся на земле».

«И друг над другом, — добавил Лейхтентрагер. — А еще определено им выжигать друг другу глаза, отсекать руки, резать и колоть, колесовать и четвертовать и чинить всяческое насилие. Аминь».

Эйцен увидел, как доктор Мартинус побагровел и едва не подавился рыбьей костью; он тотчас подумал, что одно дело — приятельский разговор с глазу на глаз за бутылкой вина, другое дело — речи в присутствии ученых мужей, поэтому обратился к Лейхтентрагеру: «Не богохульствуй, Ганс; грех пришел в мир со змием, но мы достаточно сильны, чтобы с Божьей помощью, положившись на мудрость учителей наших Мартинуса Лютера и Филиппа Меланхтона, раздавить гадину и приблизиться тем самым к Царству Божию на земле».

Тем временем доктор Мартинус выплюнул рыбью кость, прокашлялся, после чего спросил: «Кто вы, молодой человек?» Пока госпожа Катарина наливала пиво своему еще не успокоившемуся супругу, а потом передавала большой жбан дальше по кругу (у дома Лютеров была привилегия на варение собственного пива), Эйцен, заикаясь от счастья, принялся рассказывать, кто он таков, откуда родом, чем собирается заняться; наклонившись к Меланхтону, Лютер сказал: «Приметьте себе этого молодого человека, магистр Филипп, он далеко пойдет». Лейхтентрагеру же он через весь стол проворчал: «На духа зла ты похож, но и такового следует выслушать бдительности ради».

Другой бы, наверное, смолчал и растерялся, услышав подобные слова доктора Лютера, но только не Лейхтентрагер. Эйцену даже показалось, будто его приятель вырос на целую голову или на две, вырос и его горб, впрочем, возможно, это была лишь игра света и теней, во всяком случае, он услышал, как Лейхтентрагер, громко рассмеявшись, язвительно сказал: «Разве вы, господин доктор, не собирались посвятить себя борьбе с духом зла? Так поведайте о вашем успехе. А может, вы оробели, отошли в сторону, примирились с сильными мира сего, когда увидели, какую затеяли смуту, и поняли, что человек, несущий на себе проклятие, сначала думает о себе и лишь в последнюю очередь о Боге, если вообще о Нем вспоминает?»

Доктор Мартинус Лютер поднялся с места и встал во всем своем мощном дородстве, отчего сидящие за столом невольно чуточку съежились; Эйцену же, который прекрасно знал, что в доме повешенного не говорят о веревке, первым делом в голову пришло опасение лишиться благосклонности, заслуженной только что и столь долгожданной, а поэтому, набравшись храбрости, он полюбопытствовал у своего учителя Меланхтона, верно ли, что церковь и светские власти служат человеку как бы двумя стопами, и не будь любой из них, человек охромеет.

Меланхтону подобная сентенция пришлась по душе, сразу видно, что ученик у него прилежный, но ему хотелось добавить для законченности последний штрих, поэтому он ответствовал, что властители благочестивые, то есть такие, которые ратуют против идей эпикурейских, идолопоклонства, клятвопреступлений, против тех, кто заключает договор с чертом или исповедует ложные вероучения, воистину служат опорой для церкви.

Однако, похоже, доктор Лютер этих слов не расслышал, он по-прежнему пристально глядел на Лейхтентрагера, сияющего и пьющего пиво, поднесенное госпожой Катариной, а потом сказал: «Кем бы ты ни был на самом деле, за живое ты меня задел. Если бы, начиная свои писания, я знал, сколь враждебны люди к слову Божьему и как противятся они ему, в чем позднее я действительно убедился, то промолчал бы и никогда бы не дерзнул выступить против папы и законопорядка. Я думал, что люди грешат по невежеству своему и по слабости своей, надеялся, что не посмеют они преднамеренно покуситься на слово Божье; но Господь уподобил меня слепому коню, который не видит, кого везет».

После этих слов доктор Мартинус снова сел и опустил голову. Теперь уж гости и вовсе замолчали, даже Лейхтентрагер, поэтому Лютер, решив, что его не поняли, сказал: «Затевая доброе дело, надо полагаться на разум и рассудительность, но они редки, чаще люди смелы от глупости и подвержены заблуждениям. А заблуждения ведут к смутам, поэтому лучше сразу сунуть палку в колеса, чтобы всему положить конец».

Лейхтентрагер поставил кружку на стол. «Но смутам-то конца и края нет, — сказал он с напускной озабоченностью. — Говорят, будто неподалеку от Виттенберга снова видели Вечного жида».

Эйцену тотчас вспомнились ночные шаги в пустой соседней каморке лейпцигского «Лебедя», впрочем, с тех пор сколько воды утекло; Лютер же поднял голову, и на красном лице его проступило явное недовольство: почему ему до сих пор ничего не известно, почему ему сообщает об этом какой-то Лейхтентрагер, и насколько достоверны сведения?

Госпожа Катарина кинулась расспрашивать: «Где? Когда? Как он выглядел?» Меланхтон сказал: «Да жидов тут хватает, и все они на одно лицо; просто решил кто-нибудь повыхваляться, а мы ему и поверили».

«Но у него на подошвах ног кресты, гвоздями пробитые, по пять гвоздей в каждой ступне», — возразил Лейхтентрагер.

Этот довод показался Филиппу Меланхтону не просто убедительным, но и поразил его, ибо при всей своей учености и книжности натуру он имел чувствительную, а потому живо представил себе мучения человека, обреченного на вечные скитания с таким количеством гвоздей в ногах; кроме того, известно, что появление Вечного жида предвещает недобрые времена. «Хорошо бы, чтобы кто-нибудь побеседовал с ним, порасспросил, — сказал он, помедлив, — ведь сей человек был очевидцем того, как нашего Спасителя вели на Голгофу с крестом на плечах, он мог бы рассеять кое-какие сомнения».

«Вот как? — проговорил доктор Мартинус. — Какие же такие сомнения?»

«По крайней мере, он помог бы нам обратить иудеев в единственно истинную, христианскую веру», — ответствовал магистр Филипп.

Это соображение показалось Эйцену вполне разумным, ибо тот, кто видел Иисуса, несущего крест, не может не засвидетельствовать Его святость. Тем удивительнее показалась ему новая вспышка гнева у доктора Мартинуса.

«Вот как? — повторил тот. — Тогда просите нашего государя, нашего всемилостивейшего курфюрста, чтобы он повелел схватить этого жида, где бы тот ни объявился, только схватить его так же невозможно, как самого сатану, ибо он тотчас растворится среди прочих жидов, лишь вонь от него останется, потому что он ничем от них не отличается, а они от него, и в этом смысле все они вечные».

Он оглядел собравшихся, чтобы убедиться, все ли поняли, о каких важных вещах зашел разговор. Кухарка, собравшаяся подавать жаркое, застыла на пороге, не решаясь войти, пока господин доктор говорит, а тот в запале ее даже не заметил.

«Обратить иудеев в христианскую веру невозможно, — продолжал он, — ибо они до сих пор не желают отказываться от своей богоизбранности, хотя уже полтора тысячелетия рассеяны по свету, унижены и брошены на самое дно, а все чаяния их сводятся лишь к мечтам о том, что рано или поздно они поступят с нами, христианами, как во времена Есфири поступили в Персии с язычниками. Да мы по сей день не ведаем, какой черт занес их к нам, мы их из Иерусалима не звали».

Это также показалось Эйцену вполне справедливым, ибо он был наслышан от своей аугсбургской тетушки о бесчинствах евреев, которые обирают и богатых, и бедных, ничего не давая взамен.

«Обратить в христианскую веру! — воскликнул благочестивый доктор Мартинус. — Это жидов-то? Послушайте моего доброго совета: во-первых, все их синагоги и школы надо сжечь, требники их отнять, а талмудистам и раввинам запретить вероучительство; во-вторых, молодым и сильным жидам надо дать цепы, топоры и лопаты, дабы работали до пота, а не захотят, надо гнать их из наших земель вместе с их Вечным жидом; все они согрешили против Господа нашего, Иисуса Христа, за что и прокляты, как тот Агасфер».

Эйцен почувствовал себя немного сбитым с толку, поскольку слова великого Лютера не вполне следовали заповедям Христа, который учил: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас. Но, рассудил он, не Иисус Христос, а скорее доктор Мартинус может дать ему церковную кафедру, с коей он станет проповедовать своим прихожанам слово Божье, поэтому вряд ли стоит сомневаться в правоте достопочтенного доктора, тем более что кухарка внесла-таки наконец жаркое, поставила его, и вокруг распространился такой аромат, что у Эйцена окончательно пропали любые сомнения. У доктора Мартинуса тоже, видно, слюнки потекли, поэтому он прервал свою страстную речь, потянулся к блюду и выбрал себе самый сочный кусок, за который и принялся с аппетитом. Едва приступив к еде, он заметил, как Лейхтентрагер достал свой изящный ножичек, и захотел рассмотреть его поближе; в то время, как госпожа Катарина стыдливо отводила глаза в сторону, доктор Мартинус внимательно изучал ножичек, после чего заключил, что это истинное произведение искусства, только внушенное, должно быть, чертом, ибо про художников, скульпторов и прочих людей подобного сорта никогда не знаешь, по чьему наущению они действуют, ангельскому или же сатанинскому.

В разговор тут же вступил господин Лукас Кранах, которому раньше в Виттенберге принадлежала аптека и который также находился теперь среди гостей; он заметил, что художник истинный никогда не следует ничьим наущениям, ни ангельским, ни сатанинским, он сам творит себя, как некогда Господь искусно сотворил человека, и всякую живность, и растительность, а еще он попросил дозволения написать доктора Мартинуса с этим ножичком в руке, мол, так хороши оттенки красного цвета, так прелестна женская фигура, к тому же все это из коралла, но главное — выражение глаз доктора Мартинуса, одновременно критическое и довольное. Наверное, одним замечательным портретом великого Лютера стало бы больше, если бы доктор Мартинус не возразил, что ему более пристало быть запечатленным с молитвенником, нежели с голой бабой, пусть даже совсем крохотной.

Господин Лукас Кранах счел, что Лютер намекает на свой дочтенный возраст, поэтому поспешил сказать: именно зрелость умеет ценить подлинную красоту; ведь и сам он, несмотря на свои годы, нарисовал, нагую Еву, за что снискал немало похвал.

Оглянувшись вокруг, доктор Мартинус остановил свой взгляд на Эйцене; его кустистая бровь приподнялась, он протянул Эйцену ножичек со словами: «Ну а вы что скажете, молодой человек?»

Рука Эйцена, взявшая ножичек, сразу же вспотела, в голове его мелькнула мысль и о давешней шлюшке, и о нынешней Маргрит; наконец он сказал: «Все мы грешники, а вожделения наши — это часть врожденного зла, за которое суждена нам извечная смертная кара, но если мы боремся с вожделением — то это уже добродетель, хотя истинно спасти нас может только милость Божья».

У Лютера аж рот открылся, ему пришлось изрядно отхлебнуть пива, прежде чем он сумел проговорить: «Ваши речи столь благоразумны и благочестивы, Эйцен, словно Господь вложил в вашу юную голову мозг старика».

Не понимая, похвала это или нет, Эйцен обернулся к Лейхтентрагеру, но тот лишь ухмыльнулся, поэтому остаток вечера, который прошел за умными беседами, десертом и был подогрет добрым пивом от щедрот госпожи Катарины, не слишком его порадовал, зато Эйцен с облегчением вздохнул, когда на прощание Лютер подошел к нему и одобрительно хлопнул по плечу; если будет нужда, сказал доктор Мартинус, господин студент всегда может обратиться к нему за советом, на что магистр Меланхтон состроил довольно кислое лицо. Возвращаясь по улице к дому, Эйцен толкнул своего приятеля Лейхтентрагера в бок и сказал: «Похоже, мой ангел-хранитель позаботился обо мне, а ты, брат Ганс, видать, вместе с ним все подстроил, а?»

Впрочем, день еще не кончился, ибо, едва открыв ворота и войдя в дом, они услышали голоса, один из которых принадлежал Маргрит, а другой, мужской голос, был Эйцену незнаком; при этом Маргрит смеялась, как смеются женщины, когда их бес под юбками щекочет. Только что у Эйцена голова шла кругом от радости, а теперь он почувствовал, как волосы на ней становятся дыбом, тем не менее он поспешил в гостиную за Лейхтентрагером, который, похоже, сразу догадался, кто к нему так запоздно пожаловал в гости.

Здесь Эйцену предстала картина, которая будет преследовать его до последних лет жизни: молодой еврей сидел на скамье, ноги широко расставлены, мыски грязных сапог указывают — один на восток, другой на запад, на колени к себе он усадил Маргрит, груди которой не прекратил тискать даже тогда, когда, подняв глаза, увидел, что он с девицей уже не один; ничуть не смущаясь, он сказал: «Мир тебе, Лейхтентрагер. Как дела, сохранились ли еще у тебя серебряный динарий и пергамент?»

Эйцен хорошо помнил монету и клочок пергамента с выцветшими древнееврейскими письменами, о которых идет речь, поэтому ему стало не по себе, ибо тот, кто отдал эти вещи отцу его приятеля, ослепленному и скончавшемуся от ран глазному врачу из Китценгена, должен был бы теперь быть глубоким старцем, а перед ними, обнимая Маргрит, сидел мужчина в самом расцвете лет, черт бы его побрал.

Погладив бородку, Лейхтентрагер ответил, что все сохранилось в целости и может быть возвращено по первому требованию, после чего шагнул, прихрамывая, к стене и нащупал тайник — часть стены, к великому изумлению Эйцена, подалась в сторону, открывая ряд пузатых бутылей, в которых мерцало что-то красное, словно кровь. Но, видимо, то была не кровь, а вино, ибо Маргрит тут же соскочила с колен незнакомца и принялась расставлять бокалы, роскошные, расписанные золотом. Лейхтентрагер и еврей подсели к столу, Эйцен же замешкался, не зная, следует ли ему убраться прочь, как побитой собаке, или же надо присоединиться к компании; никто ему на помощь приходить не собирался. В конце концов любопытство взяло верх над робостью, и он подсел к остальным, хотя его и задевало то, что Маргрит так и льнула к незнакомцу, точно это был не жид в засаленном кафтане, а греческий бог Адонис.

Жид, бормоча еврейские слова, благословил разлитое Лейхтентрагером вино и отпил глоток. Маргрит опрокинула бокал и принялась пить жадными глотками, красная капелька потекла с ее подбородка на белую шею; Эйцен содрогнулся, ему показалось, что он видит предсказание будущего. И вообще все сделалось таким странным и таинственным.

Горница стала не похожей на горницу, время исчезло, Маргрит оказалась голой, будто Ева с картины мастера Кранаха, и взгляд у нее был такой же мечтательный. Еврей и Лейхтентрагер заговорили о башмачнике из Иерусалима, который прогнал реббе Йошуа от дверей своего дома, за что и был проклят.

«Это был лжемессия», — сказал еврей.

«Как знать? — отозвался Лейхтентрагер. — Мало ли что Старику на ум взбредет. Если уж Он создал именно такой мир с именно такими людьми, то почему бы Ему и не раздвоиться или даже не разделиться натрое?»

Эйцен догадался, что речь идет о Боге и о великом таинстве, поэтому его возмутило, что говорится об этом без должного благоговения, однако он чувствовал, что оба собеседника знают о своем предмете куда больше, нежели сам он или его учитель Меланхтон, даже больше, нежели великий Лютер, до которого теперь дошел черед в споре, отчего Эйцен предпочел обратиться к вину.

Вино было тяжелым, тягучим, словно мед. Оно туманило голову, но одновременно удивительным образом проясняло ее. Эйцен слышал, как еврей расхваливал доктора Мартинуса: Лютер, дескать, сумел, как никто иной, ускорить ход истории, он разрушил тысячелетний уклад жизни, подорвал основы вероучения и устои законопорядка, родился могучий поток, который смоет и унесет с собою все, несмотря на противодействие нынешнего благонравного Лютера.

Лейхтентрагер пожал кривым плечом. Он с подобными утверждениями не согласен, ибо слышал от самого Лютера, насколько ужаснулся тот, когда увидел, к чему все привело: взвешенные, продуманные реформы обернулись кровавым бунтом, кругом хаос, поэтому он поспешил оттолкнуть от себя тех, кто раньше поддерживал его и был его единомышленником, не побоялся сделать и следующий шаг — восстановить именем Божьим старые устои и старую опору для прежних господ.

Еврей покачал головой. Что сделано, то сделано, сказал он, и никому, даже самому Лютеру, не дано восстановить прежний порядок вещей. Один переворот повлечет за собой другой, более глубокий, пока не осуществится наконец великая мечта, тогда его работа будет завершена, и он, жид, сможет обрести покой, покой.

Вино.

Голова Эйцена поникла.

«Спит», — сказал еврей.

«Он все равно ничего не понял, — отозвался Лейхтентрагер. — Да и откуда ему?»

Маргрит, стянув с еврея сапоги, целовала его израненные ноги.

«Как вас теперь зовут?» — спросил Лейхтентрагер.

«Ахав», — ответил жид.

Маргрит вскинула голову. «Если вы Ахав, то я буду вашей Иезавелью».

«Ахав, — пробормотал Эйцен, не поднимая головы и словно бы во сне, — Ахав был убит, и псы лизали кровь его».

И тут ему померещились огненное облако, удар грома и адский хохот, после чего послышался голос, который говорил что-то непонятное, кажется, читая древние еврейские письмена со стертого пергамента. Душа его переполнилась страхом и отчаянием, но в тот же миг появился доктор Мартинус, который взял его за руку и сказал: тебе, Пауль, сын мой, восстанавливать Царство Божие и законопорядок, к которому я стремился.

Утром, когда Эйцен проснулся и увидел, что голова его лежит на столе среди осколков стекла и полувысохших лужиц пролитого вина, еврея вместе с Маргрит в доме уже не было; лишь Лейхтентрагер стоял перед ним, опершись на свою хромую ногу, говоря: «Тут письмо тебе пришло, Пауль; надо спешно собираться в Гамбург, отцу твоему худо, и он зовет тебя к себе. Я уже переговорил с господами докторами из университета, они готовы экзаменовать тебя на ученое звание, чтобы ты смог, буде того заслужишь, проповедовать слово Божье у себя на севере. Мне тоже нужно туда по делам, так что, Бог даст, поедем вместе».

Эйцен еще не мог толком прийти в себя от ночного сна, он обескуражен пришедшими известиями, а также тем, что все за него опять решено и устроено, и ему не остается ничего другого, как поблагодарить своего друга. Видно, никогда мне от него не избавиться, подумал Эйцен, да и стоит ли?

 

Глава пятая

в которой Агасфер сомневается в правоте реббе Йошуа и объясняет ему, что отнюдь не кроткие и долготерпеливые создадут истинное Царство Божие, а те, кто сумеет совершить переворот.

Ему ничем не поможешь.

Он странствует, исцеляет от болезней и недугов, но не способен исцелиться сам, одержимый неким духом, который держит его на поводу, будто погонщик своего мула.

Мне жаль тебя, реббе Йошуа. Мое сердце склонилось к тебе, когда ты был один в пустыне, когда я подошел к тебе, а ты спросил: Что ты за ангел? И я ответил: Я — Агасфер, один из поверженных. А ты сказал: Мой Отец небесный примет тебя к Себе.

Но Он — не есть Бог любви. Он — Вселенная, которой неведомы чувства, в ней существуют лишь хоры светил, силы притяжения и орбиты вращения. Всего этого реббе Йошуа знать не желает, зато он верует, что когда он вышел из вод Иордана и Иоанн Креститель принял его, то с небес был людям глас глаголющий: Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое Благоволение.

Ах, каким он был тогда, в пустыне; кругом лишь сухой терн и голые камни. Волосы его были запорошены песком, нанесенным ветрами, живот распух от голода, острые колени, кажется, вот-вот прорвут кожу, а срам под лохмотьями на чреслах посинел, будто червяк. Но глаза его горели, как у человека, который видел видения, он сказал мне: Ко мне приходил некто, он взял меня за руку, отвел в Ерушолаим, святой город, там поставил на крыле храма, на самый верх, и молвил: Если ты Сын Божий, бросься вниз; ибо написано: «Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею». И мне представилось, как я лечу над городом, а народ, выбежавший на улицы, и книжники, и солдаты — все смотрят наверх, видят меня, ликуют и кричат: «Осанна!»

Однако ты не бросился вниз, реббе Йошуа, сказал я. Почему?

Он погладил жидкую бороду сухими и грязными пальцами, качнул головой: Потому что написано также: «Не искушай Господа Бога твоего».

Я присел к нему, обнял его за плечи и сказал: Я знаю, кто приходил к тебе, кто взял тебя за руку, отвел тебя в святой город и поставил на крыло храма; если бы ты бросился вниз, то упал бы во двор под ноги торговцам и разбился. А так ты остался жив, реббе Йошуа, от тебя исходит свет большой надежды. Пойдем со мной, я покажу тебе твой мир.

Я отвел его на высокую гору, откуда показал ему все царства мира, в каждом из которых творится своя несправедливость, здесь у вдов и сирот забирают последний кусок хлеба, там бросают людей на съедение львам и другим хищным зверям, да еще смеются, в иных местах певцу приходится воспевать властителя, а крестьянину — самому тянуть свою соху, и всюду сильные угнетают, притесняют, унижают слабых… Поэтому я сказал ему: Если ты впрямь Сын Божий, посмотри, мудро ли устроил мир твой Отец, возьми дело в свои руки, переверни все снизу доверху, ибо настало время для истинного Царства Божия. Иди к людям, собери народ, стань вождем, как некогда стал им другой Йошуа, скажи людям, чтобы опоясались мечами, пусть вострубят трубы, тогда врата всех царств земных раскроются перед тобой, стены крепостей рассыпятся в прах, ты же воцаришься в справедливости и славе, а человек будет свободен и. сможет покорить небо.

Но он лишь обвел взглядом горы и долины, скалистые вершины с вечными снегами, видневшиеся вдали дворцы и хижины, после чего тихо сказал: Царство мое не от мира сего.

Начни хотя бы с этого царства, сказал я, сделай что-нибудь.

Он промолчал.

О, реббе Йошуа, подумал я, придется мне бороться с тобой, как некогда Иаков боролся с Ангелом Господним; я сказал: Пророки говорят, что придет тот, кто сотрет земных царей и судей в пыль, будто не было никогда их племени, и семени, и ствол их никогда не укоренялся в земле.

Он взял мою руку, и я почувствовал, как холодна его ладонь, остуженная ветрами с горных вершин; он сказал: Но пророк говорил также: «Не возопит и не возвысит Он голоса Своего, и не даст услышать Его на улицах, трости надломленной не переломит и льна курящего не угасит…»

Реббе Йошуа, возразил я, однако ведь сказано: «Вот грядет Он с силою, и мышца Его со властью, Он воздаст врагам Своим — местью».

Он, покачав головой, проговорил: Нет, ты повержен и потому стремишься наверх, у пророка же сказано о Мессии: «Торжествуй, дщерь Иерусалима: се Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и молодом осле».

Тут охватил меня великий гнев, и я крикнул: С таким, как ты, теста не заквасишь. Нет, ты не тот, с чьим приходом всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, и неровные пути сделаются гладкими. За это схватят тебя, назовут царем самозваным, будут тебя бичевать, наденут терновый венец и распнут на кресте, пока твоя холодная кровь не вытечет до капли из твоего кроткого сердца; агнцу не дано изменить мир, агнец обречен на заклание.

Агнец, сказал он, возьмет на себя грех мира.

Я оставил его в пустыне и пошел своей дорогой. Он поспешил за мною нетвердой походкой, спотыкаясь на склоне, говоря мне вслед: Не бросай меня, ведь у меня нет никого; я знаю, что никто не придет мне на помощь, все отринут меня.

Я остановился. Он подошел ко мне, дрожа, на лбу его блестели крупные капли пота, я пожалел, что оттолкнул его, и сказал: Мы с тобою не ровня, ибо я — один из духов, а ты сын человеческий. Но я буду с тобой, когда все покинут тебя, я утешу тебя, когда пробьет твой час. У меня ты найдешь отдохновение.

Из пустыни он ушел в Капернаум, к рыбакам, где учил народ, что блаженны кроткие, ибо они наследуют землю, блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.

 

Глава шестая

где профессору Лейхтентрагеру авторитетно заявляют, что в ГДР в чудеса не верят, а следовательно, не верят и в реальность существования Вечного жида.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

Германская Демократическая Республика

31 января 1980

Глубокоуважаемый, дорогой коллега!

Ваше письмо от 12-го числа сего месяца содержало весьма приятную для меня неожиданность. Я никак не ожидал, что несколько моих замечаний способны вызвать столь живой интерес; вполне понятно то чувство глубокого удовлетворения, которое я испытал, узнав, что целый научный коллектив проявил интерес к проблеме Агасфера. Мы, к сожалению, располагаем здесь весьма ограниченными силами, по крайней мере в численном отношении.

Спешу откликнуться на те из Ваших предложений, которые оказались достаточно быстро осуществимыми. Прилагаю к письму три фотографии. Одна из них запечатлела господина Агасфера перед его обувным магазинчиком на Виа Долороза; две другие фотографии сняты вполне традиционно, первая — анфас (видно правое ухо), а вторая — в профиль; замечу сразу же, что они не заимствованы из полицейского архива, однако выполнены полицейским фотографом, чтобы полнее соответствовать Вашим требованиям. При ближайшем рассмотрении нетрудно убедиться, что на этих фотографиях мы имеем дело с человеком бесспорно сильного характера, умным и — обратите внимание на глаза и губы! — обладающим чувством юмора; добавлю, что женщины проявляют к господину Агасферу большой интерес, вдвойне понятный, поскольку он холостяк.

По Вашей же инициативе, дорогой коллега, я организовал судебно-медицинское обследование господина Агасфера. Его провел профессор Хаскел Мейровиц, директор Института судебной медицины при Еврейском университете; прилагаемое к письму экспертное заключение свидетельствует о том, что возраст обследованного оценивается примерно в сорок лет и что у него не установлено каких-либо серьезных физических дефектов или хронических заболеваний. Анализы крови, однако, побудили профессора Мейровица пригласить для консультации доктора Хаима Бимсштайна из Института радиологии при том же университете. Последний подтвердил наличие в крови обследованного микроэлементов со временем полураспада более двух тысяч лет, которые указывают на то, что господин Агасфер гораздо старше, чем ранее предполагалось, и что, следовательно, он жил на свете еще до Рождества Христова. Экспертное заключение, подписанное обоими специалистами, также прилагается.

Я собирался вкратце поведать Вам о моих последних днях в Варшавском гетто не только потому, что в тогдашних событиях известную роль играл мой друг Агасфер, но и потому, что подобные вещи не могут не тронуть Вас как гражданина одного из двух немецких государств. К сожалению — возможно, правильнее было бы сказать, к радости, — пришлось отдать преимущество иным делам, а именно поездке в Стамбул, где, как Вам наверняка известно, в бывшем серале калифа находится архив Высокой Порты.

Благодаря куратору архива, профессору Кемалю Денкташу, мне удалось-таки получить разрешение поработать с архивными документами, среди которых я обнаружил материалы судебного процесса против советника римского императора Юлиана Отступника. Суд состоялся в 364 году от Рождества Христова, то есть год спустя после насильственной смерти императора; обвиняемым был некий еврей по имени Агасфер. Рукопись, к несчастью, сильно поврежденная, содержит фрагменты обвинительной речи Григория Назианзина, впоследствии патриарха Константинопольского, в которой Агасфер изобличается как инициатор отступничества, намеревавшийся «посеять смуту, подорвать устои церкви и государства, Рима и Царства Божия, подбить добрых христиан на злодеяния, а также потребовать, чтобы епископы вернули то, что якобы награбили в храмах и синагогах».

Агасферу позволили защищаться; из-за сильного повреждения пергамента в этом месте я сумел расшифровать только несколько фраз подсудимого, да и то лишь частично. Из расшифровки, во всяком случае, явствует, что Агасфер заявил примерно следующее: почитаемый христианами Иисус не является ни Сыном Божиим, ни мессией, которого ожидали евреи, он всего лишь заурядный раввин, гадатель и знахарь, каких немало осталось и поныне; учение же, которое проповедуется его именем, представляет, мол, собою мешанину из того, чего не признают сами евреи, и того, что давным-давно отбросили греки. Все это, дескать, ему хорошо известно, поскольку он лично знал Иисуса и беседовал с ним.

В конце текста есть указание на решение суда: Агасфера приговорили к четвертованию. Полагаю, дорогой коллега, мы сходимся с Вами во мнении, что церковь совершила за свою историю немало жестокостей; как всякая догматическая организация, она не знает снисхождения к тем, кто ставит под сомнение хотя бы частичку ее вероучения.

Надеюсь, что результаты моих разысканий в архиве Высокой Порты покажутся Вам интересными, поскольку Вы отмечаете в своей почти безупречно подготовленной работе «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки», в разделе «К вопросу о Вечном жиде», будто эта легенда относится к довольно позднему времени, а само имя Агасфер появляется впервые лишь в связи с бывшим суперинтендантом Шлезвига Паулем фон Эйценом, о котором кое-какие источники, впрочем, весьма сомнительные, сообщают, что он, будучи еще студентом, встречался с Вечным жидом в Виттенберге или его окрестностях. Мне также знаком сей господин Эйцен, пустомеля и усердный служака, однако он не может считаться самым ранним свидетелем существования Агасфера, что подтверждается моей теперешней находкой в архиве Высокой Порты.

Поневоле встает вопрос: а почему, собственно, дорогой коллега, Вы не можете примириться с мыслью о реальности Вечного жида? Если допустить возможность подобного, вполне естественного феномена, то он тотчас теряет характер чуда, сотворенного Богом или Христом (чудо, разумеется, Вы отрицаете), и не может быть использован в качестве доказательства существования Бога.

Буду рад и впредь делиться имеющимися в моем распоряжении данными. С коллегиальным приветом,

преданный Вам

Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

Товарищу профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

12 февраля 1980

Дорогой товарищ Байфус!

Изучив твою переписку с господином Лейхтентрагером, профессором Еврейского университета в Иерусалиме, поручаем тебе продолжить ее. При этом необходимо проявить твердость и принципиальность в отстаивании наших позиций и научных достижений. Там, где это уместно, следует указывать на ту роль, которую играет Государство Израиль как форпост империализма в борьбе против наших арабских друзей, сражающихся за свою свободу.

С компетентными органами вопрос согласован.

С социалистическим приветом,

Вюрцнер,

начальник управления

Министерства высшего и среднего

специального образования.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

14 февраля 1980

Дорогой, уважаемый коллега!

Получив Ваше любезное письмо от 31 января, а также приложения к нему, я в очередной раз ознакомил с присланными материалами мой научный коллектив ввиду того, что данные материалы вызывают всеобщий интерес.

Вы задаете вопрос, играющий, по-моему, центральную роль в Вашем письме: почему, собственно, я, то есть мы вместе с другими научными сотрудниками нашего института, не можем допустить реальное существование Агасфера — и даже пытаетесь облегчить нам задачу, указывая на то, что поверить в реальность Вечного жида еще не означает верить в чудеса.

Хочу подчеркнуть, что мы в ГДР не верим ни в чудеса, ни в каких-либо духов, привидения, ангелов или чертей. Признание необычайного долголетия господина Агасфера реальным фактом означало бы, однако, поверить не только в это чудо, но и в Иисуса Христа, который якобы своим проклятьем обрек Вечного жида на маету и скитания до тех пор, пока он, Сын Божий, не вернется, дабы вершить свой суд. Как ученый Вы, глубокоуважаемый коллега, согласитесь с нами, что подобное допущение не выдерживает критики.

А теперь о материалах, с благодарностью полученных нами. Три фотографии, как Вы прекрасно понимаете, доказывают лишь то, что существует или существовал человек с внешностью, запечатленной на полицейских снимках, и что этот человек был сфотографирован перед обувным магазином.

Медицинское заключение, о котором я в свою очередь сделал запрос в нашей университетской клинике, также никак не может служить доказательством преклонного возраста господина Агасфера; даже Ваши израильские врачи дают ему не более сорока лет. Лишь анализы крови могли бы считаться, по мнению нашей университетской клиники, аргументом в Вашу пользу, если бы не замечание нашего гематолога, профессора Леопольда Зенляйна, который обратил мое внимание на возможность, точнее — вероятность, того, что представляющиеся Вам столь важными микроэлементы могли попасть в организм обследуемого вместе с какой-либо растительной пищей, а затем через желудочно-кишечный тракт проникнуть в кровь.

Все это говорится не для того, чтобы выразить недоверие Вашему другу, господину Агасферу, а тем более Вам, дорогой коллега; и для моих сотрудников, и для меня лично важно лишь установить научную достоверность Ваших аргументов, которая в случае с тремя фотографиями или медицинскими заключениями оказывается нулевой. Ваша ситуация напоминает мне папу Пия XII, сделавшего в своем выступлении «Доказательства бытия Божия в свете новейшего естествознания» вывод о том, что так называемое красное смещение в спектре внегалактических звездных систем объясняется первовзрывом, а следовательно, актом творения Вселенной и тем самым наличием ее Творца. Но красное смещение может объясняться не только разбеганием звездных систем от некоего центра, а, например, как полагает профессор Фрейндлих, потерей энергии. Таким образом, здесь, как и в случае с микроэлементами в крови господина Агасфера, речь идет лишь о пока не разрешенной научной проблеме, которая, если она окажется существенной, рано или поздно будет решена человеком. Диалектический материализм не допускает философских спекуляций на основе более чем спорных научных гипотез.

Иначе обстоит дело с сообщением о Ваших разысканиях в архиве Высокой Порты, за которое я Вам весьма признателен. Жаль, что нет возможности получить фотокопию рукописи, поскольку, как известно, этот архив, подобно ватиканскому, дает разрешение на изготовление копий лишь в самых исключительных случаях. Итак, некий Агасфер служил советником при императоре Юлиане Отступнике; что ж, властители часто питали слабость к хитроумным евреям, а тех, в свою очередь, тянуло к властителям. Но неужели же Агасфер, четвертованный в 364 году, непременно должен быть идентичен торговцу обувью с Виа Долороза?

В данном случае сама постановка вопроса предполагает отрицательный ответ. Вы лучше меня знаете, что в истории имелось далеко не единственное действующее лицо по имени Агасфер, достаточно припомнить хотя бы его тезку из библейской Книги Есфирь, который уже тогда конфликтовал с иудеями. Профессор Вальтер Бельц из университета в Галле сообщил мне, что имя Агасфер является арамейской передачей персидского имени Артаксеркс, которое можно перевести примерно как «возвышенный богом» или «возлюбленный богом». Не станете же Вы утверждать, что Ваш друг Агасфер является новым воплощением древнего царя персов?

Позвольте, дорогой коллега, поправить Вас и относительно Вашего замечания насчет суперинтенданта Пауля фон Эйцена, которого Вы зачисляете в свидетели реального существования Агасфера. Я далек от того, чтобы брать под защиту столь истового лютеранина, каким был Эйцен, однако справедливости ради должен заметить, что ни в одном из его сочинений, ни в многочисленных латинских трактатах, ни в «Христианском назидании», где он пишет о предопределении и причастии, ни в собрании его проповедей нет ни малейшего намека на встречу автора с Вечным жидом; об этом нет речи и в написанной Феддерсеном «Истории церкви в Шлезвиг-Гольштейне», где Эйцену отводится немало места. Не кажется ли Вам, дорогой профессор Лейхтентрагер, что столь плодовитый сочинитель, как Эйцен, который к тому же почти каждое воскресенье выступал с очередной проповедью, не упустил бы возможности рассказать о такой волнительной встрече, если бы она действительно состоялась, дабы извлечь из захватывающего рассказа полезный нравственный урок?

Разрешите в завершение моего непозволительно затянувшегося письма добавить, что Вы не ответили на вопрос нашего пресс-секретаря доктора В. Якша о непонятном поведении обычно падких на сенсации западных средств массовой информации, которые до сих пор обходят своим вниманием человека, якобы прожившего более двух тысяч лет. Теперь, по получении фотографии господина Агасфера, снятого перед его обувным магазином, мне хотелось бы расширить этот вопрос. Почему сам господин Агасфер не воспользуется тем фактом, что его магазин находится и сейчас на том же месте по пути на Голгофу, где когда-то он прогнал от своего порога осужденного Христа? Почти два тысячелетия один и тот же владелец одного и того же предприятия на одном и том же месте — ни одному бизнесмену любой из капиталистических стран подобная рекламная удача даже не снилась…

Дружески кланяюсь Вам,

искренне Ваш

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

 

Глава седьмая

из которой явствует: если человек тверд в истинном вероучении и чурается ереси, он способен верно рассуждать даже о таких материях, в коих ничего не смыслит.

Обложившись толстенными фолиантами, Эйцен сидел за столом и тяжко вздыхал, ибо в глазах у него темнело, а премудрости отцов церкви и других ученых авторитетов роились в его голове, подобно комарам на болоте — много их, да ни единого не поймаешь.

Университетские доктора и профессора оказались столь милостивы, что ввиду близкой кончины его отца согласились экзаменовать Эйцена досрочно и вне очереди, следовательно, придется показать свое умение отличать истинное вероучение от ересей, внушаемых сатаной, и находить правильный ответ, вспоминать, когда надо, из богословских книг единственно верное слово, ибо все остальное от лукавого и ведет прямиком к ереси. Ах, сокрушался Эйцен, следовало бы мне проявлять побольше усердия, повнимательнее слушать ученых мужей на их диспутациях, но нет же, он чаще думал о Маргрит, нежели о consubstantiatio и transsubstantiatio да слишком легко поддавался на уговоры своего приятеля Лейхтентрагера выпить еще бокал вина или еще кружку пива, вместо того чтобы усвоить тонкое различие, проводимое святым Афанасием между Отцом, Сыном и Святым Духом, согласно которому один из них содеян, не сотворен и не рожден, другой не содеян, не сотворен, но рожден, а третий не содеян, не сотворен, не рожден, но исходит; вот только кто из них каков и почему?

Вздохнув в очередной раз от беспокойства и угрызений совести, он вдруг увидел, как свеча замигала, и едва почувствовал, что в комнате еще кто-то есть, как из тени тут же выступил его приятель.

«Все это тебе не поможет, — сказал Лейхтентрагер. — Что толку в ночном сидении и зубрежке? Ведь когда тебя станут спрашивать, то тут уж как повезет: либо ты знаешь ответ, либо нет, а лучше всего — болтать, что в голову взбредет, ибо вся ваша теология — это словоблудие, какая-нибудь цитата всегда найдется и выручит».

Эйцен с удовольствием прогнал бы приятеля, но тогда некому будет даже пожаловаться. «В голове у меня будто тысячи червяков копошатся, — вздохнул он. — Видно, черт подменил мне мозги».

«У черта есть дела поважнее, — сказал Лейхтентрагер. — Ладно, я тебе помогу».

«Ну да, поможешь, — проворчал Эйцен, — как тогда с Маргрит, которая с жидом убежала».

«Ты сам отказался от моих услуг, — возразил Лейхтентрагер, — иначе бы все обернулось по-другому, впрочем, и жид-то весьма силен».

«Хотел бы я знать, как ты мне поможешь, когда я предстану перед доктором Мартинусом и магистром Меланхтоном».

«А я и сам там буду», — сказал Лейхтентрагер.

«Вот утешил, И отвечать станешь вместо меня?»

«Я буду с тобой, — сказал Лейхтентрагер, — а отвечать будешь ты».

«Может, ты и умеешь гадать на картах, которые недаром зовут чертовым требником, — проговорил Эйцен, — но где тебе разобраться в богословских премудростях, если даже я в них ничего не смыслю и желал бы сейчас вознестись на небо в огненной колеснице, как пророк Илия, лишь бы не тащиться завтра в университет».

«Я знаю, о чем тебя будут спрашивать», — сказал Лейхтентрагер.

«Ну да? — усомнился Эйцен, — Вопросы держат в строгой тайне, иначе каждый захочет сдавать экзамен, а докторов станет дюжина на грош».

«Тем не менее, я знаю и готов с тобой поспорить, — проговорил Лейхтентрагер. — Если сказанное мною не подтвердится и завтра спросят тебя что-нибудь другое, тогда я на целый год стану твоим слугой я ты получишь от меня все, что ни пожелаешь».

«Даже Маргрит?»

«Даже Маргрит».

Что, если предсказание Ганса исполнится или окажется, что Лютер или Меланхтон где-то проболтались, а приятель их подслушал, не без опаски подумал Эйцен и спросил: «Чем заплачу я, если проиграю?»

«Ничем, — ответил Лейхтентрагер, — все, что мне от тебя нужно, я и так получу».

Эйцену было весьма неприятно чувствовать себя чем-то вроде глины в чужих руках и знать, что Лейхтентрагеру это хорошо известно, но сейчас ему не терпелось узнать, о чем же его завтра будут спрашивать, на экзамене, чтобы получше подготовиться.

«Тебя будут спрашивать об ангелах, — сказал Лейхтентрагер, — а уж о сем предмете мне ведомо гораздо больше, чем твоему доктору Лютеру или твоему магистру Меланхтону и веем, университетским профессорам, вместе взятым».

«Но только не мне», — застонал Эйцен; он кинулся перебирать книги на столе схватил: святого Августина в надежде найти там что-нибудь подходящее.

Однако его приятель, положив ему руку на плечо, остановил поиски: «Ну, выучишь ты за ночь всего Августина, вызубришь все девятьсот девяносто девять тысяч ангельских имен, только ведь это тебе не поможет, если завтра утром нужный ответ не придет тебе на ум. Давай лучше выпьем».

Тут Эйценом овладели сильные сомнения, и он подумал: пропаду я так и так, но если подтвердится, что доктор Мартинус и магистр Меланхтон захотят спросить меня про ангелов, то, значит, придет мне и помощь, будь то от Господа в небесах или от дьявола в преисподней. Не противясь больше, он последовал за приятелем по лестнице вниз, где в горнице их уже поджидали бутылки с красным искристым вином, отчего Эйцену сразу же померещилась Маргрит на коленях у жида и стало так горько, что он подумал — лучше бы она умерла, чем миловаться с жидом; но тут же он сам испугался своей греховной мысли.

«Выпей! — сказал Лейхтентрагер, — Выпей за всех ангелов разом».

Эйцен осушил бокал. На сердце стало легко, а дальше он уж и не замечал, как одна за другой откупоривались бутылки, пока не поник головой в забытьи на груди Лейхтентрагера.

На следующее утро с тяжелой от похмелья головою он поплелся в университет, нигде не найдя своего приятеля, обещавшего помочь; тот словно сквозь землю провалился, не было его ни дома, ни на улице. И вот Эйцен стоит в актовом зале, ему дурно и страшно, слева, справа и позади него духовные лица, члены магистрата, чиновник курфюрста с золотой цепью на шее, а также студенты и прочая публика; перед ним — господа экзаменаторы, в центре — его учитель Меланхтон и сам великий Лютер, оба в мантиях, но Эйцену они кажутся двумя палачами, которые прячут топоры под мантиями; ему почудилось, что они с укоризной разглядывают его красные, глаза, всклокоченные волосы, а магистр Меланхтон даже прикрывает лицо платочком, дабы не чувствовать винного перегара, которым дышит кандидат Паулус фон Эйцен.

«Итак, господин кандидат, вы готовы?» — вопросил декан.

«С благословенья Божьего», — сказал Эйцен и почувствовал, что все его знания мгновенно улетучились куда-то, подобно легкому ветерку; он в отчаянии огляделся по сторонам, ища если не ангела-хранителя, то по крайней мере Лейхтентрагера.

«Расскажите-ка нам, молодой человек, — проговорил доктор Мартинус, — что вам известно об ангелах и их природе».

«Значит, все-таки Лейхтентрагер оказался прав, — пронеслось в голове у Эйцена, — стало быть, он не будет мне служить целый год и с Маргрит ничего не получится». Других мыслей у него нет, и совершенно непонятно, что же говорить господам докторам и профессорам об ангелах и их природе; он начал что-то невразумительно лепетать, переминаясь с ноги на ногу, будто стоя в огне чистилища на раскаленной сковороде.

«Господин кандидат! — напомнил доктор Мартинус. — Мы хотим услышать, что вам известно об ангелах».

Эйцен готов убежать от стыда куда глаза глядят, но тут он замечает Лейхтентрагера, и внезапно в голове у кандидата происходит странное просветление, кажется, в мозгу начинают высекаться искры, откуда-то сами собою берутся нужные слова, и, возвысив голос, он произносит: «Angeli sunt spiritus finiti, субстанция их духовна, число конечно, они созданы Господом, наделены разумом и свободной волей, предназначение их состоит в усердном служении Господу. Атрибуты их таковы. Ad primum, негативные: Indivisibilitas, ибо они не собраны из частей, а представляют собой единое целое; Invisibilitas, ибо их субстанция невидима; Incorruptibilitas, ибо они не являются смертными существами; и Illocalitas, ибо они находятся всюду и нигде. Ad secndum…»

Эйцен увидел, что у доктора Мартинуса широко открылся рот, а у магистра Меланхтона округлились глаза, столь сильное впечатление произвели на них ученость и красноречие кандидата, в коего словно вселился некий дух, и он бойко продолжил перечислять. «Ad secundum — аффирмативные атрибуты, как то: Vis intellectiva, ибо они наделены разумом; Voluntatis llbertas, ибо они способны и на добро, и на зло; Facultas loquendi, ибо они часто разговаривают как с людьми, так и друг с другом; Potentia, ибо они способны творить вещи чудоподобные — Mirabilia, хотя и не способны на чудеса — Miracula; следует упомянуть их Duratio aeviterna, но не aeterna, ибо они бессмертны, но не вечны в том смысле, что были некогда созданы; и, наконец, они имеют Ubietatem definitivam — определенное местообитание, однако их отличает Agilitatera summam, ибо они с необычайной подвижностью появляются то здесь, то там».

Здесь кандидату Эйцену пришлось перевести дух, а вместе с ним и господам экзаменаторам, и представителям магистрата, и чиновнику курфюрста, поскольку все они никогда еще не слышали на экзамене такого пространного и исчерпывающего изложения предмета, чем немало обескуражены. Студенты же, которые прежде не слишком высоко ставили Эйцена, принялись от восторга топать ногами и так сильно стучать кулаками по столам, что декан заопасался за половицы и мебель. Лишь у Лейхтентрагера лицо было постным, будто ничего особенного не происходит, зато Эйцена подмывало выступать дальше, он почувствовал себя, как, видимо, некогда чувствовали себя древние пророки, которые говорили на языках незнаемых, только непонятно, кто вещал его устами, Бог или кто-то другой.

«Angeli boni sunt, qui in sapientia et sanctitate perstiterunt», проговорил он, то есть ангелы благие суть таковые, которые в мудрости и святости своей тверды, греховным соблазнам не подвержены, неизменно Богу поклоняются и милостию Его вечной живы. Часть сих ангелов благих призвана служить Господу и Христу, а другая часть печется о спасении людей. Этот вид ангелов служит благочестивым людям от рождения до кончины. Особым ангельским покровительством пользуются, как легко может убедиться всякий разумный человек, проповедники слова Божьего.

Говоря это, Эйцен многозначительно взглянул на Лютера и на своего учителя Меланхтона, после чего обратился к представителям магистрата, к чиновникам курфюрста и, возвысив голос, продолжил: «Однако эти ангелы ведут и политическую работу по упрочению государственных законов, а потому споспешествуют тем, кто исполняет волю властителей, оберегает защитников правопорядка от врагов, бунтовщиков и иных напастей». Тут, разумеется, представители магистрата и чиновники курфюрста закивали головами, забормотали одобрительные слова, многим из них показалось, что ниспосланный им свыше ангел-хранитель и впрямь стоит за плечом, нашептывая, к примеру: здесь я, господин первый секретарь.

Не удивительно, что, видя подобную реакцию, кандидат Эйцен воодушевился еще сильнее и с еще большим подъемом принялся рассказывать, как ангелы благие содействуют коммерческим делам, помогают людям добропорядочным, как они пекутся о незыблемости семейных устоев и о порядке в семье, ибо семья есть малое отражение того, чем является для людей церковь и государство. Однако in summa, в конце концов, все это есть лишь Praeparatio, приуготовление к той роли, которую предстоит сыграть ангелам на Страшном Суде, когда они станут помогать Христу выносить приговор, отделяя праведников от безбожников и ставя праведников одесную Христа, а безбожников низвергая в ад. Поэтому каждому из нас надлежит чтить ангелов, любить их, остерегаться их при совершении дурных поступков, однако возносить им молитвы не следует.

Колени у Эйцена дрожали. Собственно, для того, чтобы говорить, человеку нужны лишь губы, язык и гортань, иногда руки, но если он хочет сделать свою речь значительной, то на это уходит много сил; выступление же кандидата Эйцена было исполнено благочестия, в чем господа экзаменаторы во главе с доктором Лютером и магистром Меланхтоном, а также остальные присутствующие оказались единодушны, поэтому и большой расход сил у оратора вполне объясним. По мнению Эйцена, ему удалось достаточно успешно довести дело до Страшного Суда и почитания ангелов, однако так уж устроен мир, что рядом с каждым утверждением есть его отрицание, добро всегда соседствует со злом, поэтому необходимо изложить caput, раздел, посвященный ангелам злым, не столько ради господ ученых, которые вполне удовлетворились бы уже сказанным, сколько из-за острого чувства того, что он просто не может не сделать этого. Ища поддержки, Эйцен оглянулся, но Лейхтентрагера не увидел — перед ним были лишь напряженные лица доктора Лютера и учителя Меланхтона, застывшие в ожидании, приятеля же и след простыл; Эйцену сделалось не по себе, ибо он прекрасно знал, что сатана непременно наведается к тому, кто заведет о нем разговор.

И тут же он почувствовал кого-то поблизости, некое дыхание, не более того, а затем увидел, что сбоку на него смотрит Лейхтентрагер, и взгляд у него точно такой же, как прошлой ночью, когда он советовал болтать, что в голову взбредет, ибо вся теология, дескать, есть словоблудие. «Angeli mali sunt, qui in concreata sapientia et justitia non perseverarunt», — провозглашает Эйцен, и он никак не может понять, сам ли говорит или кто-то вещает его устами, во всяком случае, удивляется, что никто из экзаменаторов не возражает против присутствия кого-то постороннего рядом с кандидатом, ведь такое вряд ли разрешается на экзамене, а скорее всего, вовсе запрещено, но продолжает рассказывать об ангелах злых, которые, будучи наделенными мудростью и справедливостью, не остаются верны им, а по собственной воле отпадают от Бога и закона, становясь заклятыми врагами Господа и людей.

Доктор Лютер почесал щеку, лицо его выражало благорасположение; у него имелся свой опыт общения со злыми ангелами, в одного из них он запустил чернильницу, но промахнулся. У Эйцена же слова будто сами вылетают изо рта, он словно одержим каким-то духом, который заставляет его подробно перечислить, что может сделать злой ангел с праведником — наслать болезни, ослабить волю, ввести в искушение, отвратить от Бога, обмануть ложными надеждами, а также то, как поступает злой ангел с безбожником — овладевает его телом и его душой, которую он терзает и мучает еще при жизни; но особое внимание уделяют злые ангелы лицам духовным, склоняя их к ереси, подбивая смиренного клирика на непокорство, отвращая прихожан от их проповеди, короче, преследуя всех тех, кто ратует за Царство Божие.

Кандидата Эйцена чуть не затрясло от еле сдерживаемого смеха, своего ли, внутреннего ли, когда он заметил, что присутствующие пасторы прямо-таки облизываются при его словах, словно при виде вкуснейших лакомств. Поэтому ему без труда пришло в голову, что именно надобно сказать господам из магистрата и чиновникам курфюрста, ибо чем удалось потрафить одним, тем угодит и другим; он заговорил о кознях злых ангелов против властей, о том, как злые ангелы нарушают гармонию государственного устройства, поддерживают диссидентов, играют на руку врагу, давая неверные советы императорам и князьям, возбуждая в народе смуту и недовольство.

Все это звучит для чиновников и господ из магистрата сладостной музыкой, ибо авторитетный ученый подтверждает, что не они сами виновны в разного рода бедах и напастях, а легионы чертей; будь их воля, слушатели уже сейчас дали бы кандидату Эйцену высокую оценку summa cum laude. Ему же казалось, будто Лейхтентрагер вознамерился прямо-таки влезть в его шкуру, так близко придвинулся он со своим горбом и хромой ногой. Сам испугавшись своего громового голоса, кандидат Эйцен отчеканил: «Но власть злых ангелов могущественнее любой людской, поскольку исходит от Бога и поэтому лишь немногим уступает власти Господней. А князем злых ангелов служит ангел Люцифер, который восседает над нижними чинами на черном троне, объятый пламенем, а другой из их главных — Агасфер, желающий переделать мир и верующий, что это возможно, равно как возможно изменить в нем людей».

На этом он умолк. Лютер, как он заметил, обеспокоен; подобных вещей почтенному доктору слышать не хочется, еще неизвестно, откуда набрался подобных премудростей господин кандидат. Эйцену и самому стало жутко, тем более что на улице и в зале неожиданно потемнело, затем за окнами блеснула молния, грянул гром. Эйцен пал на колени. Пока Меланхтон и другие экзаменаторы возились с Эйценом, помогая ему подняться, он увидел, что приятель его куда-то исчез и он оказался один среди профессоров, докторов и остальной почтенной публики; облегченно сложив руки, будто для молитвы, он сказал своим обычным, вполне знакомым всем голосом: «Но мы с Божьей помощью будем бороться с силами зла. Христос победит сатану и падших ангелов».

Неожиданно Лютер заторопился: «Я хочу услышать его проповедь, — сказал он Меланхтону и добавил: — Говорил же я вам, магистр Филипп, что его надо приметить; он и впрямь далеко пойдет».

 

Глава восьмая

в которой Агасфер пытается спасти Равви, но тот решает идти своим путем до конца.

Я не знаю, известно ли ему, как дело пойдет дальше. Один из учеников предаст его, другой отречется, придет народ с мечами и кольями, отведет его на допрос к первосвященнику, потом будет суд, приговор, передача римлянам, распятие на кресте, а когда распятого станет мучить жажда, ему дадут уксуса, смешанного с желчью, и он умрет в страшных муках, его похоронят, но на третий день он воскреснет и некоторое время еще будет странствовать по земле, пока не вознесется к Богу и не займет место одесную Отца своего.

А что потом?

Но так далеко его мысль не заходит. Ах, реббе Йошуа, мой бедный друг, почему ты не задашься одним-единственным, самым простым, вопросом: после того, как все сказано и сделано, что изменилось?

Я стоял среди толпы и смотрел, как он въезжал в Ерушолаим, сидя на молодом ослике, его длинные худые ноги касались дорожной пыли, а многие люди подстилали под копыта ослу свои одежды. Я слышал крики «Осанна!», кто-то называл его Сыном Давидовым, просил повести за собою народ Израиля, как сам Давид, который был царем и пророком; многие бежали за ним, среди них были люди с оружием, они говорили, что настал Судный день и пришел конец их угнетению. Я видел его лицо, оно было просветленным, но лежала на нем и тень великой печали. Я знал, о чем он думает: сегодня они кричат «Осанна!», а завтра будут кричать «Распни его!». Но он не думал, что, возможно, и сам повинен в этом. Он был вроде колеса, которое ползло в колею.

Один из. учеников реббе был его земляком и звался Иудой Искариотом; учеников реббе не всегда назовешь людьми приятными, но Иуда был хуже всех и очень хитер. У него-то я и встретил Люцифера, который судачил, с Иудой о всякой всячине, о том, что деньги дешевеют, ведь если вчера какая-то вещь стоила медный грош, сегодня ее не купишь за серебряный динарий. В этом-то и беда, сказал Иуда, доходы у реббе от его молитв, предсказаний и чудес невелики, а цены на хлеб и мясо растут, учеников же двенадцать, их приходится кормить за счет общего кошелька, которым поручено заведовать ему, Иуде; а тут еще приближается Пасха — значит, понадобится и бурдюк вина.

Оставь его в покое, брат, сказал я Люциферу, тут речь, идет о Боге и об его несчастных созданиях, не лезь сюда со своими, тридцатью сребрениками.

A ты, ангелочек, растешь, сказал он мне, хочешь, стать спасителем человечества, выслуживаешься. Вообще-то этот соглядатай нам не нужен, ищейки первосвященника и без него доносят нам о каждом слове твоего реббе Йошуа; но почему не дать заработать, и этому человечку. Он повернулся к Иуде Искариоту и сказал: Мой друг считает, что я даю тебе плохой совет. Так вот — послушайся своего учителя; если он захочет сам, чтобы ты предал его, то предай, а если нет, то не надо. Твой учитель знает, чего хочет.

Иуда ушел ободренный тем, что с него сняли бремя ответственности за решение. Я выбранил Люцифера, но он лишь посмеялся: Мне важен Тот, Кто создал нас в первый день из пламени и дуновения вечности, прежде чем сотворить этот скверный мир. Кто, как не Он, указал прежний путь твоему реббе Йошуа? Кто, как не Он, предопределит дальнейший путь, которым теперь придется идти этому несчастному? Мне ли противиться Его всевышней воле? Однажды я уже попытался сделать это, но, как сам знаешь, толку было мало; Ему до сих пор не удается избавиться от тварей, созданных из грязи и воды, которым Он еще зачем-то и душу вдохнул. Чего только Он ни перепробовал. Заливал их потопом, жег пожаром, горящей серой, устраивал одну войну за другой, чтоб они перебили друг друга, но племя человеческое растет, причем каждое поколение оказывается гнуснее прежнего, а теперь появляется некто, кто должен всех спасти тем, что возьмет на себя чужие грехи и пострадает за род людской? Нечего сказать, хороша мыслишка, но и Автор не лучше. Что ж, продолжай в том же духе, Господи, пока весь этот мир не низринется в черную бездну, откуда когда-то возник. Я понимал, что надежд почти нет, но в первый день Праздника опресноков, вечером, когда приносят в жертву пасхального ягненка, я отправился на окраину города, в дом, где уже убрали лучшую комнату для вечери реббе Йошуа и его учеников.

Ждал я недолго, с наступлением сумерек все собрались к трапезе; реббе Йошуа, узнав меня, усадил рядом, наклонился ко мне и сказал: Я знаю, что время мое пришло, поэтому хорошо, что ты со мной, как и обещал. Потом он встал, снял одежду, перепоясал полотенцем чресла, влил воды в умывальник, стал предо мною на колени и омыл мои ноги, затем омыл их каждому ученику, Симон-Петр ужасно ломался при этом. Помню то странное чувство, когда моей ноги коснулась его рука; прикосновение было нежным, я же подумал, что если не вмешаюсь, то эта рука будет пробита ржавым гвоздем.

Реббе Йошуа сказал: Знаете ли, что я сделал вам? Вы называете меня Господом и Учителем, так оно и есть. Но для вас я слуга. Я дал вам пример, чтобы и вы делали то же, что я сделал вам.

Затем он облачился в свои одежды и сел на прежнее место, я же припал к его груди, словно любимый ученик, и сказал: Равви, мне противна твоя кротость. Ведь здесь тот, кто предаст тебя, и тот, кто отречется от тебя, да и другие не лучше.

Знаю, сказал он.

Колесо не может выбрать себе колею, сказал я, но возчик, который правит быком, может ее сменить. Не считай, что судьба твоя предопределена, соберись с силами, борись. Ты же видел, как народ встречал тебя у ворот, как он шел за тобой, ты слышал, как тебя приветствовали и что тебе кричали. Если же люди увидят, что ты, будто овца, отдаешь себя на заклание, они отвернутся от тебя, и ни ты, ни я не сможем упрекнуть их за это.

Я проповедовал любовь, сказал он, любовь сильнее меча.

Но те, кто придет после тебя, сказал я, поднимут меч во имя любви, а царство, о котором ты грезишь, будет даже более жестоким, чем Римская империя, и не господин будет мыть ноги слугам, а весь народ будет стонать под пятой господина.

Но он отодвинул меня, взял хлеб, сотворил над ним молитву, разломил на части, раздал мне и другим, после чего сказал: Примите и ешьте. Сие есть тело мое. Потом он взял чашу, наполнил вином, благословил его и сказал: Пейте из нее все. Сие есть кровь моя, изливаемая за многих во искупление грехов.

Я ел и пил, понимая тщетность моих надежд, а еще я увидел, как тень печали опять легла на лицо реббе Йошуа; он сказал: Истинно говорю вам, что один из вас предаст меня.

Ученики испугались, начали перешептываться, недоумевая — ведь реббе только что причастил их к телу своему и крови своей, и вдруг такие слова. Симон-Петр подошел ко мне сзади и шепнул: Спроси его, о ком он говорит?

Я бы и сам мог сказать ему, даже назвать цену, но мне хотелось, чтобы это сделал Равви; тогда бы я понял, что он решил защищаться. Но реббе Йошуа обмакнул кусочек хлеба в чашу с подливкой из горьких трав, протянул этот кусок Иуде Искариоту и молвил: Что делаешь, делай скорее.

Так исполнились слова Люцифера, который сказал Иуде, что если учитель захочет, чтобы ты предал его, то предай; мне даже послышался смех Люцифера, хотя его не было рядом. Тогда отвернулся я от Равви, подумав: Кто сам предает себя, тому ничем не поможешь.

Сегодня же я задаюсь вопросом: Действительно ли он предал себя? Не заключается ли величие Равви в его готовности пройти свой путь до конца? Что стало бы с ним, если бы он не отринул от себя сомнения, которые я пытался ему внушить?

По окончании трапезы я сказал Иуде Искариоту, отведя его в сторонку: Один из тридцати сребреников отдай мне за то, что я промолчал, когда Симон-Петр спрашивал о тебе.

 

Глава девятая

в которой кандидат Эйцен осознает силу слова, особенно если оно направлено против евреев.

Кто может быть счастливее человека, только что успешно сдавшего экзамены? Счастливчику кажется, что с души его свалился тяжеленный камень, ему хочется петь от радости, пусть не громко, но хотя бы про себя, он чувствует такой прилив сил, будто ему ничего не стоит вырвать с корнем дюжину деревьев, словно они были бы травинками.

Впрочем, испытывая облегчение и радость, кандидат Эйцен, без пяти минут магистр, отнюдь не позабыл, кому он всем обязан: во-первых, конечно же, Богу, от которого исходит всяческая милость, а во-вторых, причем не многим меньше, своему приятелю Лейхтентрагеру.

Что касается Бога, то Его Эйцен возблагодарил жаркой молитвой, вложив в нее все переживания до экзамена, во время него и после, а именно ужасный страх, от которого Господь в нужный момент его избавил, ощущение абсолютной пустоты в голове, которую Господь в нужный момент наполнил ученостью, и, наконец, душевное смирение, дарованное Господом, благодаря чему удалось произвести хорошее впечатление на господ профессоров и докторов, и прежде всего на высокочтимого доктора Мартинуса и магистра Меланхтона. По этому случаю Эйцен даже сочинил стишок, подражая лютеровскому стилю:

Экзамен был суров и строг, Но все ж он сдан, помилуй Бог. Господь был милосердный рядом С благочестивым кандидатом, Чтоб мудрый дать ему совет И нужный подсказать ответ. Так вознесем Христу и Богу Свою молитву за подмогу.

А вот с приятелем Гансом дело обстояло иначе. С одной стороны, его чудесные познания о сущности ангелов свидетельствуют, что Ганс явился орудием Божьего промысла, подобно ангелам благим, о которых он, кандидат Эйцен, так удачно все рассказал на экзамене, ибо благие ангелы per definitionem, по определению, являются посланцами, вестниками, слугами Господними и орудиями Божественного промысла; с другой стороны, Лейхтентрагер слишком мало похож на благого ангела. Чем же отблагодарить его? Деньгами? Но поясной кошель Эйцена заметно отощал, особенно после пирушки, которую пришлось устроить господам студентам, соученикам Эйцена, изнывавшим некогда на соседних скамьях, пока на улице светило солнышко и пели птички, а также господам преподавателям, читавшим курс всемирной истории или богословия; пожалуй, даже понадобится взять денег взаймы у приятеля Ганса, чтобы прикупить провианта в дорогу, ведь не обращаться же к евреям, дающим деньги под высокий процент и под залог отцовской торговли сукном и шерстью, дай Бог батюшке легкой кончины и вечного покоя.

«Послушай, Ганс, — сказал он приятелю, — Господь, думаю, остался доволен моею благодарственной молитвой и стишком в Его честь, а что желаешь ты за помощь на трудном экзамене?»

Только что пропели петухи, Лейхтентрагер протер сонные глаза, посмотрел на Эйцена, стоявшего перед ним в ночной рубахе и с голыми ногами, после чего проговорил: «Если бы душа твоя стоила дороже, чем обычная пасторская душонка, я бы, пожалуй, взял ее, но их и без того полно, а получить каждую можно дешевле тухлой рыбы в базарный день».

Эйцен насупился; грех отпускать подобные шуточки насчет бессмертной души любого благочестивого христианина, не говоря уж о собственной.

«Я вполне серьезно говорю, — продолжил Лейхтентрагер. — Сам не знаю, чего ради я вожусь с тобою: ведь ты отнюдь не герой, который увлекает за собой других, у тебя нет дара сплачивать людей вокруг себя, а мыслям твоим никогда не выскочить из наезженной колеи. Но, видно, времена измельчали, поэтому и призваны сейчас будут людишки, вроде тебя. Что толку в Александрах Великих или Сократах, если само небо нынче не выше комнатного потолка?»

«Но ведь Лютер великий человек», — возразил Эйцен, чувствуя, как у него холодеют ноги. «Верно, — согласился Лейхтентрагер. — Сначала он дал пинка папе, но затем понял, что надо сохранить Божественный миропорядок, чтобы верх остался верхом, а низ низом. Ты о чем будешь говорить утром на проповеди?»

«Пожалуй, о евреях».

Лейхтентрагер привстал, почесал бородку, ухмыльнулся. «Это из-за жида, который у тебя Маргрит увел?»

«Проповедь от Бога, а тот жид с сатаной снюхался», — раздраженно сказал Эйцен.

«Значит, хочешь доктору Лютеру угодить? Не забыл, стало быть, как он недавно поносил евреев в доме магистра Меланхтона. Что ж, недаром пророк говорит: кто поддакивает своему господину, тому хорошо живется».

Эйцен опять раздосадовался. «У меня своя голова на плечах». Он хотел было возмутиться и не дать приятелю издеваться над собой, но удержался, ибо вполне возможно, что его помощь еще понадобится на проповеди, как это уже произошло на экзамене. «Ты пойдешь со мной в церковь?» — робко спросил он.

«Надевай-ка штаны, Пауль, — ответил Лейхтентрагер, — а то у тебя уже коленки друг о дружку стучат».

«Ну пожалуйста», — взмолился Эйцен.

«Нечего мне в церкви делать, — сказал Лейхтентрагер. — А проповедь ты и сам прочитаешь, тут моя помощь не нужна, я в этом уверен».

«Неужели ты за евреев?» — спросил Эйцен, вспомнив, сколь близким другом Ганса казался жид в ту ночь.

«Евреи прокляты Богом, — ответил Лейхтентрагер. — Они хоть этим отмечены, чего не скажешь об иных народах».

Искренне желающий веровать в то, что Бог заботится о нем и даже послал на муки собственного Сына ради его спасения, Эйцен вдруг с испугом подумал, что Всевышний, может быть, действительно так равнодушен ко всему, как намекает на то Лейхтентрагер. Но нет же, нет, если ему не поможет друг, то поможет Господь. Утром, одевшись, Эйцен поел мучного супчика и, степенно вышагивая, ибо теперь ему надлежало шествовать с достоинством, отправился в замковую церковь, чтобы произнести проповедь прихожанам в присутствии строгого доктора Мартинуса и магистра Меланхтона. Нынче в голове у Эйцена было не так пусто, как несколько дней тому назад, на сей раз благоприобретенные знания оказались не вполне забыты, у него был план, кроме того, за последнюю ночь он перечитал все книги Моисеевы, отыскивая подходящие изречения, нашел много полезного, а на худой конец сунул в карман шпаргалку, которая выручит, если откажет вразумление свыше. К тому же утро выдалось таким погожим; выйдя из дома, он увидел капли росы, сверкающие будто диаманты, даже вода в сточной канаве посреди проулка сияла, отражая озаряющееся солнцем небо, а прихожане, спешившие спозаранок в церковь, приветствовали Эйцена так любезно, что втайне он подумал — сегодня не может быть неудачи, но тут же себя одернул, ибо сатана любит людей самонадеянных.

Он хорошо знал эту церковь с высокой крышей и вратами, к которым некогда доктор Мартинус прибил свои тезисы; вот как из малого возрастает великое, подумал Эйцен, всего сотня фраз, даже меньше, но они сотрясли Рим, оплот Антихриста. А дальше он подумал о том, что, может, и его собственное твердое и смелое слово будет услышано, наберет силу и послужит процветанию христианства.

После нескольких песнопений он взошел на амвон, внизу все смолкло, лица слушателей обратились к проповеднику, а тот опустил голову в тихой молитве, прося Господа послать ему удачу, чтобы не допустил позора, не выставил его перед людьми дураком или заикой, и, вспоминая, как сам он внимал благочестиво своему учителю Меланхтону или даже великому Лютеру, когда они произносили свои проповеди с этого же амвона, он обратился к пастве со словами: «Возлюбленные мои! Благослови вас Господь!» Затем он прочитал: «Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: невиновен я в крови Праведника сего; смотрите вы. И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших». После этого Эйцен сказал: «Возлюбленные мои! Все, что вы сейчас слышали, произошло более полутора тысяч лет тому назад в Иерусалиме перед домом римского наместника Пилата, когда еврейский народ требовал крови нашего Господа и Спасителя, требовал распять Иисуса Христа. И сей народ, обремененный такою виною, живет среди нас, истово веруя до сих пор, что Бог даровал им и землю Ханаана, и город Иерусалим, и храм иерусалимский, а кроме того, они кичатся своей богоизбранностью, хотя еще римляне изгнали евреев из родных мест, рассеяли по миру и сделали изгоями в любой стране».

Подняв глаза, Эйцен поискал взглядом доктора Мартинуса и увидел, что тот согласно кивает головой, ибо подобные мысли о народе еврейском вполне соответствуют его собственным. Молодой проповедник понял, что попал в точку, а потому, ободрившись и воодушевившись, продолжил. «Так же сильно, как евреи ненавидели Христа, не веря, что он истинный Мессия, они ненавидят теперь всех добрых христиан. Евреи называют их гоями, а гои в их глазах — люди неполноценные, ибо происхождение имеют не столь славное и не ведут свой род от Авраама, Сары, Исаака и Иакова, хотя надо заметить, что Сам Господь устами пророков Своих называл Израиль блудницею, особенно пророк Осия, который упрекал народ Израиля за то, что тот служит Богу лишь напоказ, а сам осквернен грехом и идолопоклонствует».

Молодой проповедник почувствовал, что слова его тронули сердца слушателей и все они, а не только доктор Лютер, говорили сейчас про себя: да, он прав, аминь. Это воодушевило его, поэтому он решил добавить жару и продолжил: «С детских лет евреи исполняются столь ядовитой ненависти к гоям, что не удивительно читать исторические сообщения о том, как они отравляли колодцы или выкрадывали детей, чтобы мучить и терзать их; такое происходило, например, в Тренте и Вейсензе. Здороваясь с нами, добрыми христианами, они нарочно бормочут по-еврейски, чтобы мы не догадались, что они вовсе не приветствуют нас, а призывают сатану и проклинают нас, накликая на нашу голову всяческие беды и адский пламень. Иисуса нашего они называют байстрюком, а мать Его потаскухой, которая, дескать, прислала ребенка с заезжим молодцом».

Эйцен перевел дух. Ему казалось, будто слова приходят к нему сами собой, как во время экзамена, когда он рассказывал об ангелах, но на сей раз Лейхтентрагера нигде не было видно. Зато перед его глазами возник наглый молодой жид в грязных сапогах с Маргрит на коленях. Подобная картина не могла быть сатанинским наваждением, ибо сатане доступа в церковь нет, следовательно, то было знамение от Бога, поэтому Эйцен вновь возвысил голос: «Чем же заслужили мы такую ненависть евреев, такую злобу? Ведь мы не называем их женщин потаскухами, как они называют Марию, а их самих байстрюками, как они называют Иисуса Христа, мы не крадем, не терзаем, не мучаем их детей, не отравляем их воду, не жаждем их крови. Напротив, мы творим для них всяческое добро: живут они у нас словно дома, они находятся под нашей защитой, пользуются нашими дорогами, нашими рынками, государи наши и князья позволяют евреям брать из своей казны и сокровищниц столько, сколько тем заблагорассудится, зато из наших государей, князей и их подданных сосут кровь евреи-ростовщики».

Эйцен хорошо знает, что подобные слова нашли у его слушателей куда более сильный отклик, нежели Пилат, умывающий руки, или кичливость евреев своими далекими предками. Это известно ему по разговорам и в отцовском доме, и в доме аугсбургской тетушки. Поэтому, воздев руки, он воскликнул: «Возлюбленные мои! Видел ли хоть один из вас, чтобы еврей работал, в то время как мы трудимся с утра до ночи, в жару и стужу? Нет, не видел, ибо сами евреи говорят: мы никогда не работаем, нам и без работы хорошо, пусть за нас трудятся проклятые гои, а мы будем получать их денежки; мы будем господами, а гои — нашими рабами. Вот как говорят евреи, следуя своими заповедям из Второзакония 23, 30: „Иноземцу отдавай в рост, а брату твоему не отдавай в рост“. Они жаждут отобрать у христиан все злато и серебро, ибо нет народа более корыстного, нежели евреи; порой говорят, евреи ссужают, дескать, князей наших большими деньгами и тем полезны. Но позвольте спросить: откуда у них эти деньги? Да от тех же князей и их подданных, которые обобраны ростовщиками».

Оглянувшись по сторонам, он увидел глаза своих прихожан, которые буквально впитывали в себя каждое слово, и почувствовал, какая сила исходит от него, когда он стоит здесь наверху, на амвоне; главное, чтобы проповедник сказал нужное слово в нужное время, тогда люди поднимутся и пойдут исполнять то, к чему их призывали. Окрыленный этой мыслью, он привел в завершение проповеди самое существенное отличие добропорядочных христиан от проклятых евреев. «Евреи, — сказал он, — ждут своего Мессию из земли обетованной, который набил бы им брюхо, они ждут царя светского, который истребил бы нас, христиан, а мир поделил бы меж евреями и сделал их господами. Мы же, христиане, обрели Мессию, который позволил нам не страшиться смерти, не бояться гнева Божьего и не поддаваться сатане. Пусть не дарует Он нам золота, серебра и иных богатств, зато радует наши сердца, отчего земля наша становится раем. Возблагодарим же Господа, Отца милосердного, аминь».

Сказав это, он сошел с амвона, ступая осторожно, держась за стену, ибо внезапно почувствовал во всем теле слабость; так смело и прямо редко кто говорил в своей первой проповеди, редко кто показывал львиную хватку, в духовном смысле, разумеется. Он подошел к алтарю, преклонил колена, помолился всемогущему Господу; впрочем, он лишь произносил слова молитвы, не понимая их смысла, ибо душа его до сих пор была переполнена чувством откровения — теперь ему стало ясно, что такое проповедь, недаром великий Лютер учил: проповедник должен быть одновременно и воином, и пастырем, и это трудное искусство. Наконец, повернувшись к прихожанам, он вновь воздел руки, возвел очи к высоким сводам церкви и произнес благословение, сказанное в свое время еще священником Аароном: «Да благословит тебя Господь и сохранит тебя! Да призрит на тебя Господь светлым лицом Своим и помилует тебя! Да обратит Господь лицо Свое на тебя и даст тебе мир!» При этом он даже содрогнулся при мысли о том, что отныне вправе испрашивать благословение Божье и передавать его другим, то есть быть истинным посредником между теми, кто внизу, и самим Всевышним, а содрогнувшись, сказал «Аминь!» и тут же услышал, как на колокольне зазвонили колокола, чествуя нового пастора.

Когда, сняв в сакристии облачение, Эйцен вышел из церкви, он увидел, что у дверей его поджидает Лютер. «Молодой человек, — сказал Лютер, изучая его своим единственным глазом, который глядел и с сомнением, и с одобрением одновременно, — вы словно читали мои мысли, говоря об еврейском народе. Но когда я слушал вас, то подумал также: этот человек устроен так, что его непременно будет искушать дьявол. Вы уж мне поверьте, я знаю, о чем говорю. Поэтому вот мой совет: пребывайте в смирении да поглядывайте иногда через плечо, не подступился ли к вам лукавый. И возьмите от меня письмецо».

С этими словами великий Лютер наклонился, словно хотел обнять Эйцена, но, должно быть, передумал, только запах пива и лука еще остался витать над Эйценом после того, как доктор Лютер скрылся из виду.

 

Глава десятая

в которого профессор Лейхтентрагер рассуждает о диалектике веры в Бога и представляет фрагмент, из Свитков Мертвого моря, свидетельствующий о том, что встреча Агасфера и Равви действительно состоялась, профессор же Байфус получает задание от вышестоящей инстанции.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

Германская Демократическая Республика

29 февраля 1980

Дорогой коллега!

Меня весьма огорчает, что Вас, человека блестящего интеллекта и высокой идейной принципиальности (а сочетание обоих этих качеств встречается довольно редко), мучает жестокая дилемма. В своем любезном письме от 14 февраля сего года Вы говорите, что признание в качестве факта действительного долголетия Агасфера равносильно для Вас признанию существования Христа. Пусть это не сказано прямо, но поскольку последний тезис для Вас исключен, постольку Вы не можете принять и первого тезиса, что подразумевается в самой Вашей постановке вопроса.

Извините меня за прямоту, однако подобный вывод логически не обоснован, ибо, во-первых, Агасфер может быть признан и без Иисуса, а во-вторых, если исходить из реальности встречи Агасфера с Иисусом, как это делаю я, то отсюда не обязательно следует вера в Христа как Сына Божьего или иное божественное существо. Впрочем, с богами дело вообще обстоит далеко не лучшим образом — тут мне Вас переубеждать не надо. Человек выдумывал и выдумывает богов себе на потребу, однако, возникнув в качества удобного подсобного средства, они самообособляются, начинают собственную, причем весьма загадочную, жизнь. Здесь поистине нельзя отрицать известной диалектики, что должно порадовать Вас, диалектика по убеждению.

Теперь же, прежде чем перейти к важнейшей части моего письма, а именно к Кумранскому свитку, отвечу на некоторые из Ваших вопросов.

Я вполне разделяю Ваше мнение о том, что Агасфер из Книги Есфири не идентичен нашему долгожителю Агасферу; ведь тот персонаж не был иудеем, и его связь с иудейством ограничивалась наличием еврейской возлюбленной, вышеупомянутой Есфири. Агасфером из Книги Есфирь был, собственно, персидский царь Артаксеркс, точнее Артаксеркс I Макрохеир, или Долгорукий (464–424 до Р. X.), который заключил т. н. Каллиев мир и признал тем самым независимость греческих городов в Малой Азии. Насколько Артаксеркс Макрохеир действительно благоволил и покровительствовал иудейской диаспоре, об этом можно судить только по Книге Есфирь, однако что касается исторической достоверности отдельных библейских книг, то я нередко склонен разделять Ваши сомнения, во всяком случае критический взгляд тут весьма уместен.

Зато не могу согласиться с Вашим коллегой, господином доктором Вильгельмом Якшем, который, задавая, надо полагать, сочувственный вопрос относительно недостаточного интереса наших средств массовой информации к моему другу Агасферу и относительно его малоэнергичной рекламы собственного предприятия, пытается скептически отнестись к самому — пусть и впрямь феноменальному — существованию этого человека. Господин Агасфер не раз говорил мне, что шумиха вокруг его собственной персоны ему претит. Дело доходит, например, до отказа отмечать хотя бы день рождения, а ведь оснований для небольшого торжества по такому случаю у него предостаточно, особенно если учесть количество прожитых лет.

Но перейдем к обещанному главному моменту — подтверждению встречи Агасфера с Иисусом, запечатленной во фрагменте Свитков Мертвого моря, на который я уже ссылался в моем письме от 19 декабря прошлого года. Речь идет о свитке 9QRes, гл. VII, 3-21 и гл. VIII, 1-12; этот свиток открыт теперь для публикации, поэтому я сразу же поспешил перевести для Вас соответствующие места, пусть даже перевод будет весьма предварительным и не передает в полной мере поэтическую силу оригинала. Для Вашего сведения сообщаю: индекс 9QRes означает, что свиток был найден в девятой пещере близ поселка Кумран и получил название Resurrection, ибо в этой рукописи речь шла среди прочего о воскресении и окончательном пришествии Учителя праведности. То есть мы имеем дело с эсхатологическим текстом, а фигурирующие в нем Учитель праведности и Вождь общины воспринимались, видимо, кумранитами как личности мессианского характера. Отточия в моем переводе указывают на те места, где свиток поврежден.

…и наступил день, когда они схватили Учителя праведности, которому Бог поведал все тайны слов его пророком, и отпели его к первосвященнику, пошедшему путем греха, и наместнику исчадий Велиаровых, киттимян…

…осмеянный и подвергнутый истязаниям…

…настало время бедствия для народа Израилева, не было среди несчастий его такого, как это. Ибо близок час, когда разверзнутся небеса и низринется воинство света…

…и идет он, и шатается под тяжестью креста, пот кровавый течет по лбу измученного Учителя праведности, течет по его лицу, губы дрожат у него, но молчит он в ответ на насмешки, и глухо ухо его…

…но нем и голос вождя всей общины, возлюбленного Богом…

…слушай, Израиль…

…не робейте, не страшитесь, не бойтесь вражеских полчищ, ибо пред вами пойдет Непобедимый…

…вооруженный мечом Божьим и щитом Давидовым…

…подходит он к дому, где дорога поворачивает и поднимается круто вверх к Лысой горе…

…у порога стоит Вождь общины, который был от начала Творения одним из сынов Божьих, рожденных от Света и Духа…

…к нему обращается Учитель праведности…

…позволь мне передохнуть здесь перед трудным подъемом…

…в семь боевых рядов построились нищие и страждущие, поделилась на сотни и тысячи община Святого завета и ждет твоего призыва…

…и на хоругвях твоих написано «Народ Божий» и имена Израиля и Аарона, и на знаменах твоих начертаны слова «Слово Божие», и «Божья справедливость», и «Честь Божья», и «Суд Божий»…

…и твоею будет победа, добытая силой руки твоей…

…однако Учитель праведности опустил голову и промолчал. Тогда Агасфер сказал ему: Ступай прочь и иди своею дорогой, здесь нет места таким, как ты. Учитель праведности сказал Агасферу: Сын человеческий пойдет, дабы исполнилось то, что написано у пророков, ты же останешься и будешь ждать, пока я не вернусь…

Таков, дорогой коллега, мой перевод некоторых фрагментов свитка 9QRes, которые касаются встречи Учителя праведности с Вождем общины; как Вы могли убедиться, последний в решающем месте текста прямо именуется Агасфером. При более внимательном чтении обращает на себя внимание, что эта часть текста отличается от остального материала большим реализмом; по всей вероятности, речь здесь идет об историческом свидетельстве о реальном событии, имевшем для авторов свитка очень важное значение. Кумранская община была лишь одной из нескольких иудейских сект, которые, подобно первохристианам, веровали в близкий или уже наступающий конец мира; кумранцы ожидали мессию в двух ипостасях, а возможно, двух различных мессий, одного, так сказать, мирного, а другого — воинственного, подобно тому, как двойственной была сущность древнего иудейского бога, который был богом отмщения и войны, но одновременно и богом милосердия и любви.

Поскольку Вы не верите ни в того, ни в другого, не стоит и спорить о том, каким же он был на самом деле; так или иначе, достоверность свитка 9QRes не вызывает сомнений, тем более что ряд стихов дословно повторяют IQM, т. е. так называемый «Устав войны», и 1QpHab, т. е. «Комментарий Аввакума».

Надеюсь, что присланный материал будет Вам полезен, и сердечно кланяюсь.

Ваш Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

Товарищу профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

14 марта 1980

Дорогой товарищ Байфус!

Последнее письмо профессора И.Лейхтентрагера, поступившее на твое имя из Иерусалима, содержит перевод фрагментов древней еврейской рукописи под индексом 9QRes. Если это не фальшивка, а, судя по ситуации, подобное предположение маловероятно, мы имеем дело с типичным продуктом милитаристского духа израильского народа, достигшего своего апогея в нынешнем сионистском империализме. Достаточно прочитать, что написано на «хоругвях» Израиля, чтобы понять, куда клонится дело.

Предлагаю тебе подумать, не стоит ли воспользоваться этим текстом, а также, может быть, другими документами, собранными по твоему усмотрению, чтобы составить доклад, в котором ты указал бы на взаимосвязь между религией и империалистическим экспансионизмом, особенно применительно к Израилю. Именно к Израилю, я подчеркиваю это, поскольку ислам также обнаруживает аналогичные тенденции, которые пока что не следует принимать во внимание, исходя из политических задач, решаемых нашими советскими друзьями и нами.

Если тебе удастся достать и обработать материал своевременно, твой доклад мог бы быть представлен на международную научную конференцию, которая состоится в будущем году в Москве. Перед лицом обостряющейся классовой борьбы наука не должна оставаться в стороне; отстаивая принцип партийности, она призвана занять активную политическую позицию.

С социалистическим приветом,

Вюрцнер,

начальник управления

Министерства высшего и среднего

специального образования.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

17 марта 1980

Уважаемый коллега!

Кто бы мог подумать, что Ваши первые краткие замечания к разделу о Вечном жиде из моей работы «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки» обернутся столь интенсивной содержательной перепиской, за которой с интересом следит весь коллектив моих сотрудников. Я всегда полагал, что, несмотря на серьезнейшие мировоззренческие различия, ученые способны вести диалог по своей специальности, и, судя по Вашему последнему письму, мы с удовлетворением можем констатировать, что кое в чем нам удалось поколебать Вашу точку зрения.

Так, например, Вы признаете, что не отождествляете персидского царя Агасфера с Вашим другом, владельцем обувного магазина; что ж, тем самым век последнего укорачивается по крайней мере на целых 400 лет. Далее, из свитка 9QRes, которому Вы придаете столь большое значение, следует, что и «Учитель праведности», и «Вождь общины» являлись людьми, а не духами, которые то ли возвращаются вновь и вновь, то ли существуют вечно. Вы справедливо указываете, дорогой коллега, на особую реалистичность некоторых из приведенных Вами стихов. Вместе с тем нельзя отрицать, что весь текст написан в слишком возвышенной манере, которая затрудняет реконструкцию реальных фактов, за исключением, пожалуй, одного-единственного случая. Видимо, в кумранской общине, как Вы сами о том пишете, верили в двух мессий, и автор процитированного Вами свитка сообщает о споре между ними. Спор пересказан весьма живо, ничего сверхъестественного в его содержании нет. Мы полагаем, что оба человека, выдававшие себя за мессий, были попросту мошенниками, которые поначалу сотрудничали друг с другом, пользуясь темнотой и суеверностью остальных членов общины, однако, возможно, оба они были параноиками — это вполне вероятно, особенно если учесть исторические настроения, распространенные между первым тысячелетием до нашей эры и вторым тысячелетием нашей эры, на что Вы справедливо обращаете внимание и сами. Мошенники нередко ссорятся, это хорошо известно, впрочем, и параноики, метящие в Наполеоны или мессии, порой начинают выяснять, кто из них самый главный, тогда их лучше немедленно изолировать.

О паранойе «Вождя общины» свидетельствуют прежде всего его маниакально-религиозная воинственность и агрессивность. В этом смысле дух персонажа, называемого в свитке 9QRes Агасфером, к сожалению, действительно бессмертен, поэтому я попросил двух моих сотрудников подобрать из Библии и апокрифов аналогичные высказывания других персонажей иудейской истории. Когда эта работа будет закончена, мы охотно ознакомим Вас с нею; может быть, Вы и сами, пользуясь Вашими богатыми познаниями, сочтете возможным подсказать нам что-либо интересное.

Жду Вашего ответа и сердечно кланяюсь,

преданный Вам

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

 

Глава одиннадцатая

в которой мы можем заглянуть в душу Паулуса фон Эйцена, а на церковной башне трижды кукарекает петух, подтверждая, что Агасфер именно тот, кто он есть.

Письмо, которое вручил Эйцену доктор Лютер, было адресовано Эпинусу, главному пастору гамбургского собора Св. Петра. Аккуратно сложенное и запечатанное личной печатью Лютера, оно жгло карман Эйцену, и чем дольше он ехал, тем сильнее. До Росслау, что на Эльбе, он еще терпел, отвлекая себя от мыслей о письме пересказом спутнику своей утренней проповеди, которую запомнил до мельчайших подробностей, например, своих слов о том, что евреи хоть и живут среди нас, но в Бога нашего не веруют, чересчур спесивы, работать не хотят, наживаются на ростовщичестве, а тех, с кого дерут проценты, еще и презирают, называя гоями, поэтому следует воздать евреям по справедливости. Но уже в ангальтском Цербсте, садясь в седло после того, как он проворочался без сна всю ночь, Эйцен не выдержал и сказал Лейхтентрагеру: «Ответь мне, Ганс, какую добродетель должен оберегать человек пуще всего от любых искушений?»

Лейхтентрагер почесал горб — должно быть, прихватил с собой блоху с цербстского ночлега, — огляделся по сторонам, посмотрел на зеленые дерева, в листве которых играло солнышко, на возделанные поля, на весь этот благословенный край, где все вроде бы есть, только по людям не скажешь, что им хорошо живется, ибо любое порядочное государство и каждый порядочный властитель любят держать народ в строгости. «Какую добродетель?» — спросил он, хотя отлично понял, куда клонит приятель; он ждал чего-нибудь эдакого с тех пор, как Эйцен поведал о письме, что дал ему на прощание доктор Мартинус. С благочестивым видом, вроде того, который любит напускать на себя теперь Эйцен после получения магистерского звания, Лейхтентрагер промолвил: «Главная добродетель, Пауль, — это оправдание доверия, если оно оказано тебе другим человеком, потому что нельзя обмануть оказанного доверия, не погубив души своей».

Эйцен знал, каким, скорее всего, будет ответ, но втайне надеялся, что приятель как-нибудь поможет распечатать письмо. «Да уж, — вздохнул он, — до чего бы мы иначе дошли, если бы нельзя было положиться на верность и честность. Мир и сейчас полон всяческого зла, а не будь в нем верности и честности, он вовсе стал бы змеиным гнездом».

Так они доехали до Марбурга, великолепного епископского города, где они остановились у соборного проповедника, господина Михаэлиса, и здесь Эйцена вновь охватило нетерпение.

Соборный проповедник был рад оказать гостеприимство молодому коллеге, поскольку имел трех дочерей на выданье, одну костлявее другой, и все словно созданы для того, чтобы стать пасторской женой; пришлось пригласить и колченогого спутника, который тут же принялся отпускать девицам комплименты, у тех даже щеки заалели. За ужином, собственноручно приготовленным хозяйкой дома при усердной помощи дочерей, Лейхтентрагер стал подробно расписывать впечатляющую проповедь, которую его друг, магистр Эйцен, произнес в Виттенберге в присутствии самого Лютера и Меланхтона; при этом пальцы Лейхтентрагера поглаживали под столом то костлявую коленку Лизбет, средней дочери, то тощую ножку Ютты, младшей. Старшую же дочь, Агнес, посадили с расчетом к Эйцену, а потому на ее долю не досталось ни поглаживаний, ни пощипываний.

Соборный проповедник даже не знал, что произвело на него большее впечатление, рассказ ли о красноречии и обширных познаниях молодого собрата или потрясающая память самого рассказчика, которому он заметил: «Видать, очень уж хорошо вы слушали, коли так подробно все запомнили. Вот бы Господь сподобил, чтобы кто-нибудь из моей общины так меня слушал на воскресной проповеди».

«Моей заслуги тут нет, — тотчас отозвался Лейхтентрагер с напускной скромностью, — когда внимаешь подобной проповеди, да еще на такую тему и произнесенной с таким чувством, то кажется, будто тебе вещает сам пророк, а потому каждое слово, всякое словечко запоминается само собой».

Новоиспеченный магистр поперхнулся вином, которое только что пригубил, ведь он-то хорошо знал, что его друга Ганса не было в церкви, когда он так обрушился на евреев и их злодеяния. Девица Агнес тотчас вскочила и принялась колотить своего соседа по спине, делала она это с самыми добрыми намерениями, однако синяки от ее ручки оставались у него еще несколько дней, по поводу чего приятель, осмотревший Эйцена ночью, заметил, что ледащие пальчики, дескать, бьют больнее.

А Эйцен и впрямь не мог заснуть, потому ли, что близкая смерть отца печалила его больше, чем он мог бы выразить, или потому, что чувствовал, как слаб и беспомощен человек, если забыл о нем Господь и нет у него сильного покровителя, о покровительстве же, возможно, говорилось в письме, которое лежало в кармане; не выдержав, он повернулся к Лейхтентрагеру: «Ганс? Ты не спишь, Ганс?»

Тот пробормотал что-то насчет слишком многих бутылок вина и слишком костлявых девицах, не желая просыпаться. Но Эйцен от него не отставал. «Ганс, — говорил он, — мочи нет, как охота узнать, что написал доктор Лютер в письме, которое он дал мне с собою».

«Ну так открой его», — проворчал Лейхтентрагер, будто речь шла о ничтожной малости, вроде — раз и готово.

Только открывать письмо Эйцен не решался, тем более что сам он теперь почти священник, то есть добрый пастор, который должен служить остальным христианам образцом благонравия. Поэтому он забубнил снова: «Ганс, ты же все знаешь, можешь сказать, какую человек загадал карту, червонного туза, пикового валета или трефовую девятку, знаешь, про что будут спрашивать на экзамене, про Святую ли Троицу, или про то, что плоть и кровь Христова a priori была в хлебе и вине, или же про ангелов добрых и злых…»

«А тут чудес никаких нет, — сказал Лейхтентрагер, понявший, что теперь ему не скоро дадут заснуть. — Если котелок у тебя варит, ты и сам сообразишь, что к чему».

«Моему котелку долго придется варить, — вздохнул молодой магистр, — только неизвестно, будет ли прок».

«Ты поставь себя на место Лютера, — недовольно пробурчал Лейхтентрагер, — попробуй представить себе, что он пишет про тебя главному пастору Эпинусу. Небось говорит, какой ты бестолковый, какой лицемер, как лебезишь перед сильными мира сего, чтобы сделать себе карьеру».

Тут он попал в самую точку, ибо именно этого Эйцен боится больше всего, слишком уж хорошо помнится ему история с другим письмом, тем самым, которое царь Давид передал через Урию своему военачальнику Иоаву; конечно, у него, Эйцена, нет такой красивой жены, как Вирсавия, а из-за девицы Барбары Штедер, на которую он нацеливается, никто его убивать не станет, ибо пусть она и не столь бестелесна и тоща, как магдебургская барышня Агнес, но того все равно не стоит.

«Может, ему бы и следовало так написать, — продолжил Лейхтентрагер, — однако он этого не сделал. Мы ведь оба знаем Лютера, он никогда не признается письменно, что дал ход очередному пустоголовому святоше».

Обидно, конечно, слышать такие слова, зато очень утешительно, поэтому Эйцен легко простил их другу и лишь еще жалобнее запричитал, как тяжело ему проезжать по сорок миль за день, терзаясь неизвестностью, и каким облегчением было бы для его сердца, несмотря на ожидающие его скорбные события, доподлинно узнать, что же написал доктор Мартинус.

«Ладно, зажги свечу, — сказал Лейхтентрагер, — и подай письмо».

Эйцен завозился с огнивом и кресалом, через некоторое время каморку осветил неровный огонек, являя картину довольно-таки жутковатую: молодой магистр и колченогий горбун, оба в ночных рубахах, склонились над сложенным листом бумаги, один выписывает свечкой загадочные круги над печатью, пока она с легким треском не отскакивает и письмо само собой не раскрывается.

«На, — говорит Лейхтентрагер, — читай».

Эйцену хоть и неловко читать вскрытое таким образом письмо, но удержать себя он не может, слишком уж велико любопытство, тем более речь идет о собственной судьбе. Почерк был знаком, своевольные крючки и росчерки, кляксы, чернильные брызги, будто по бумаге разбежались тараканы. «Мир Вам во Христе, досточтимый и любезный брат наш», — писал Лютер.

А вот и о нем: «…отнеситесь благосклонно к подателю сего письма, молодому магистру Паулусу фон Эйцену, уроженцу Вашего города Гамбурга. Здесь, в виттенбергском университете, он проявил немалое усердие в изучении Закона Божьего, закончил учебу с большим успехом, выдержал экзамен, на котором обнаружил недюжинное красноречие и усвоение уроков своих наставников…»

Подняв глаза, Эйцен увидел скучающее выражение лица у своего приятеля, которому, казалось, содержание письма было давно известно. Эйцен возвысил голос и со смешанными интонациями гордости и протеста продолжил: «…поэтому, любезный брат, горячо рекомендую Вам магистра фон Эйцена и прошу споспешествовать ему по мере Ваших сил и возможностей. Это будет делом богоугодным, что так же истинно, как истинны Святое Евангелие и Господь наш Иисус Христос. Пребывайте же всегда со Христом. Писано в Виттенберге, и проч., и проч. Сердечно Ваш — Мартин Лютер».

«Ну, что? — спросил Лейхтентрагер. — Успокоился наконец?»

Одернув задравшийся спереди подол ночной рубахи, Эйцен ответил: «Ты же сам сказал, что доктор Мартинус ничего другого и не мог написать».

«Ты действительно так считаешь?» — спросил Лейхтентрагер, и вдруг, откуда ни возьмись, в руке у него появилось второе письмо, точно такое же, как первое, со вскрытой личной печатью Лютера. «На-ка, прочти!»

Эйцена зазнобило. Тот же почерк, даже те же кляксы, зато все слова каким-то дьявольским образом переиначены и говорится в них, что голова новоиспеченного магистра Паулуса фон Эйцена забита чем угодно, только не Законом Божьим, он, дескать, преуспел лишь в льстивости и угодливости, а потому нельзя доверять ему амвона, не говоря уж о доброхристианской пастве, ибо стремится он лишь к власти над людьми, а не к тому, чтобы служить им усердно и смиренно. Далее следовала подпись, в точности повторявшая подпись на первом письме: Мартин Лютер.

Эйцену стало жутко. Ведь письмо как бы раскрывало две совершенно разные стороны одного и того же человека, а человеком этим был он сам. Но доктор Лютер написал лишь одно-единственное письмо, так какое же письмо подлинное, где же истинный Лютер? И каков истинный сам он, магистр Паулус фон Эйцен?

Взяв пальцами оба письма за кончики, Лейхтентрагер тихонько покачивал листочки перед недоверчивым лицом Эйцена. Пауль было потянулся к первому, настоящему письму, которое надо передать главному пастору Эпинусу, чтобы тот посодействовал быстрой карьере, но письмо выскальзывало из рук, а сам приятель Ганс сделался туманообразным, расплывчатым. Пауль закричал и проснулся в своей постели, рядом с ним сидел его попутчик, держа в руках открытое письмо с неповрежденной сургучной печатью; он прочитал при неровном огоньке затухающей свечи: «…поэтому, любезный брат, горячо рекомендую Вам магистра фон Эйцена…».

«А где другое?» — спросил Эйцен, толкая Лейхтентрагера в бок.

«Что другое?» — удивился тот.

«Другое письмо!»

Лейхтентрагер качнул головой; о другом письме ему ничего не ведомо, есть только вот это, что Эйцен держит в руках, и следовало бы поднести сургучную печать к свечке, чтобы сургуч размягчился, а потом аккуратно запечатать письмо; вскоре огонек погас, и в гостевой комнате дома соборного проповедника Михаэлиса снова стало темно. Но Эйцену не спалось. Через стену до него доносился сухой кашель девицы Агнес, а может, это кашляла Лизбет или Ютта; кто-то тяжко застонал, словно в кошмаре, балки потрескивали, половицы поскрипывали, будто сюда собрались домовые со всего Магдебурга; исполненный страха, Эйцен думал: «Боже мой, Боже мой, я-то надеялся, что после экзамена и показательной проповеди все пойдет своим чередом, как предопределил Господь в милости Своей, но как же непрочна и тонка под ногами, оказывается, земная твердь и как близко под нею адское пламя».

Утром, после того как Лейхтентрагер ущипнул на прощание среднюю и младшую из дочерей соборного проповедника за щечки, а Эйцен чинно протянул руку девице Агнес, за что получил от хозяйки дома на дорогу хлеба и колбас, оба приятеля поскакали дальше, в Гельмштедт, где герцог Брауншвейгский содержал высшее училище, которое позднее стало университетом, и где приятели надеялись найти пристанище, чтобы можно было хорошенько поесть, выпить доброго вина и завести умные разговоры о судьбах мира; впрочем, Эйцен сидел в седле мешком, он чувствовал себя разбитым, будто на всем теле не осталось живого места. Зато у Лейхтентрагера самочувствие было недурное, он ехал себе на своей лошадке, поглядывая на друга со стороны и размышляя: до чего же слаб человек; любая мелочь повергает его в уныние, отчего он тотчас вопиет к Господу, подобно Иову, но продолжает веровать в Него, вместо того, чтобы полагаться на собственные силы; живут люди по правилам и законам, считают, что законы эти от Бога, цепляются за них, не замечая, как все по этим законам катится к чертям, как шествуют прямехонько в преисподнюю сначала князья и духовные лица, потом поэты и купцы, а за ними простолюдины.

В Гельмштедте — базарный день, народ съехался из ближней и дальней округи, одни продают, другие покупают, а кому заняться нечем, тот глазеет на торгующих. Пестры базарные ряды, каждый хочет товар лицом да и себя показать, горшечники и портные, булочники и колбасники, кудахчут куры, гуси гогочут, пока им шею не свернут, кругом полно евреев в их островерхих шляпах, они расхваливают развешенные лохмотья, будто это платья самой герцогини, а какого-нибудь полудохлого мерина готовы выдать чуть ли не за чистокровного арабского скакуна.

Напоив коней и привязав их, Эйцен и его приятель Ганс уселись на одной из скамеек, выставленных хозяином харчевни перед своим заведением. Эйцен с удовольствием потягивался и попивал винцо, которым угостил его приятель, глядел, как тот режет своим изящным ножичком колбасу, подаренную в дорогу молодым людям женой соборного проповедника, — половину себе, половину другу, и чувствовал впервые за нынешний день, что есть-таки у жизни приятные стороны, хоть их и немного. А еще он разглядел, что справа, неподалеку от церкви, народу толпится поболее, чем в иных местах; там стоял сколоченный помост и было натянуто полотнище с изображением крестных мук Господа нашего Иисуса Христа, с рыжей бородой, окровавленным челом, а по бокам Его понуро свесили головы распятые разбойники. Наверное, представление будут давать, подумал Эйцен, будут петь или что-нибудь показывать; он не знал, стоит ли ему присоединяться к толпе, дожидающейся начала представления, или лучше остаться на удобной скамье, что больше приличествует человеку, который почти уже пастор и у которого в кармане рекомендательное письмо от самого доктора Лютера. К тому же вроде и приятель не собирался двигаться с места, а может, даже и не замечал, что затевается неподалеку.

И вдруг стало тихо, как в церкви. Даже шум из базарных рядов долетал теперь глухо, словно сквозь одеяло. На деревянные подмостки вышла женщина в зеленых шальварах, как на турецких картинках, которые Эйцен видел порою в книгах; поверх белой блузки на женщине была красная расшитая жилетка, а на голове — синий тюрбан с мерцающей брошью, над которой торчал пушистый султан. Лицо у нее было сильно набелено, так что никто не мог угадать, что скрывается за белилами, возможно, старушечьи морщины. Зато глаза, большие и блестящие, как жемчужины, явно молоды, и эти глаза хорошо знакомы Эйцену, поэтому его тотчас сорвало с места и понесло к толпе, окружавшей подмостки; втиснувшись в толпу, он принялся, не обращая внимания на брань, распихивать и расталкивать людей, пока не приблизился к женщине и не уставился на нее, видя ее как бы насквозь, как, бывает, видят духов, — сквозь ее блузку и шальвары он угадывал груди и бедра, во рту у него сделалось сухо, он хотел крикнуть: «Маргрит!» — но с уст его не смогло слететь ни единого звука.

Женщина же подняла руку и, убедившись, что народ выжидательно пораскрывал рты, звонким, торжественным голосом возвестила, что зовут ее принцесса Елена и является она младшей любимой дочерью князя Трапезундского, великого герцога из свиты могущественного султана; но отца и мать, и прекрасный гарем, где было у нее все, что душе угодно, наряды и украшения, шелковые подушки и черные рабы с опахалами, пришлось ей покинуть, ибо в ночь накануне восемнадцатилетия явился ей Вечный жид, Агасфер, проклятый Иисусом Христом скитаться до Страшного Суда; он-то, Агасфер, и обратил ее в истинную веру. С тех пор она следует повсюду за Вечным жидом, который не может умереть и каждый раз таинственным образом возрождается заново, она стала ему как бы невестой небесной, дабы помочь свидетельствовать о славе Господней и о страданиях Иисуса Христа, которые Вечный жид видел собственными глазами, о чем он сейчас сам расскажет, а также покажет всему народу свои израненные ноги и поведает собственнолично, что говорил ему Иисус Христос, как проклял его за бессердечность, эту вину бедняге приходится искупать вот уже тысячу лет и еще пятьсот двадцать два года. Кого сия печальная история не тронет, тот может ступать себе по своим делам, Вечный жид простит его, как простит и Иисус Христос милосердный, но если кого заденет она за живое, если откликнется на нее сердце доброго христианина, то после представления он сможет купить книжицу с разноцветными картинками, которая рассказывает историю о том, как проклят был Вечный жид, Агасфер; после представления она, дескать, обойдет публику, и да внесет каждый посильную плату, которая нужна на то, чтобы они с господином Агасфером сумели пойти дальше возвещать народу иных городов и весей свет истины.

Эйцен все еще не мог вымолвить ни слова. Он, конечно, еще тогда, после вечера, проведенного у магистра Меланхтона, догадывался, несмотря на хмель в голове, что нахальный молодой еврей, усадивший на колени Маргрит и тискавший ее, имеет какое-то отношение к Вечному жиду, однако наутро отогнал от себя эту мысль, как ночной морок и зловредное наваждение. А вот теперь еще и принцесса Елена Трапезундская оказывается той самой горничной, которая прислуживала Эйцену, когда тот проживал у своего приятеля Лейхтентрагера, выкуривала из постели юного студиозуса насекомых, выносила его ночной горшок, соблазнительно поигрывая на ходу ягодицами. Неужели же в каждом из нас сидит кто-то другой, а если так, то кто же тогда кроется в нем самом, Пауле фон Эйцене?

А Лейхтентрагер тем временем оставался, должно быть, сидеть на скамейке перед харчевней, пил вино и даже не подозревал, какие страсти бушуют в груди магистра Эйцена, который был готов выскочить на деревянный помост, схватить принцессу Елену, залезть ей под жилетку и шальвары, только совсем не из тех грязных мыслей, что сразу пришли бы в голову какому-нибудь похабнику, а единственно ради научного интереса; однако тут он опоздал, ибо народ уже заволновался, любопытствуя, как же все-таки обстояло дело с вечным проклятием жиду, и, пожалуй, не одному зрителю захотелось проверить, что за подноготная кроется за нарядами прекрасной Елены, да не тут-то было. На высоком шесте принцесса Елена укрепила большую картину, которая изображала краснобородого Христа в пурпурном одеянии и с зеленым терновым венцом на челе, рядом два солдата, высунувшие языки и скорчившие жуткие рожи — так они издеваются над Христом, а один даже бьет Его плеткой по голове. Показывая картину, Елена начала громким и торжественным голосом читать стихи:

Вот над Христом, Его браня, глумится злая солдатня. В венце терновом Он стоит, Оплеван ею и избит. Он полон кроткого смиренья Во имя нашего спасенья.

Эйцену подумалось, что это совсем не тот дерзкий голос, каким Маргрит всегда разговаривала с ним, нет, тут сразу по одной манере, по гладкости речи слышно — стихи читает благородная дама, а уж принцесса Трапезундская или нет, не важно. Тем большее волнение чувствует он в своей груди, тем чаще озирается по сторонам в поисках своего приятеля Лейхтентрагера, ибо кто другой, как не тот, может объяснить, что, собственно, происходит; но приятеля опять нигде не видать, а прекрасная турчанка Елена уже водрузила на шест новую картину, которая также изображает Христа, но на сей раз в белой ризе, зато по измученному лицу Его струятся алые капли крови, сам же Он низко склонился под тяжестью креста, кругом стоящие женщины глядят на Него со слезами и состраданием, одни сложив руки на груди, другие обхватив ими свою голову. Указуя левой рукой на картину, а правую руку воздев к небу, принцесса Трапезундская проговорила с воодушевлением:

Нет больше силы у Христа Терпеть под тяжестью креста. Но до Голгофы путь далек, Еще не вышел мукам срок. Он лишь рыдавших в стороне Просил: «Не плачьте обо Мне».

Эйцену доподлинно известно, что если люди и знают вообще что-нибудь из Библии, то именно эту историю, тем не менее они стоят не шелохнувшись, запах пота и луковый дух витают над ними, они едва решаются перевести дыхание, вон у старика слюна течет на подбородок, но он ничего не замечает, другой, забыв обо всем на свете, почесывает задницу, а прекрасная Елена быстро вешает новую картину, которая вновь изображает изможденного Христа и рядом с Ним румяного мужчину в золотом шлеме, что тщетно протягивает руку помощи страдальцу. Дрогнувшим голосом Елена проговорила:

Достойный римлянин один, Имевший офицерский чин, Хотел помочь, но Иисус Не уступил Свой тяжкий груз. Смущенный римлянин изрек: «Ессе Homo! Вот это человек!»

При словах «Ессе Homo» по спине Эйцена пробежали мурашки, как всегда, когда он слышал латынь, на этот раз озноб был даже особенно сильным, ибо Паулю показалось, что прекрасная Елена, хоть и увлеченная представлением, а все-таки заметила его, недаром у нее глаза блеснули и голос сбился, пусть лишь на миг, но ему было и этого достаточно; та Маргрит, которую он знавал когда-то, и принцесса Трапезундская слились для него воедино, однако каково же, думает он, слышать эти слова «Ессе Homo» из губ чертова отродья, потаскушки жидовской, у него даже в голове помутилось, но вслед за тем тут же пришла другая мысль: а кто ты, собственно, сам такой, что судишь о других строже, чем Господь наш, Иисус Христос, сказавший о грешнице, которая слезами облила Его ноги, и отерла волосами главы своей, и целовала ноги Его, и мазала миррой: «прощаются грехи ее многие за то, что она возлюбила много»; правда, Маргрит пока не проявляла интереса к его, Пауля, ногам, но, как говорится, еще не вечер. Теперь же она повесила новую картину, где слева нарисован Иисус Христос, согбенный под тяжестью креста, а справа жид в своем черном кафтане, очень похожий на того, с которым Эйцен познакомился той злополучной ночью, позади жида дом с колоннами, а меж покривившихся колонн — шест, а на шесте висит знак: зеленый венец и пурпурный сапожок. Принцесса Елена подошла к картине вплотную, и сразу стало видно, что история, рассказанная с таким чувством, приближается к своей развязке, грудь Елены начала вздыматься, султан на тюрбане устремился ввысь, она повела взглядом поверх людских голов, будто увидела вдали некий свет, и произнесла:

Не в силах далее идти, Христос увидел по пути Еврея Агасфера дом И возмолил его о том, Чтоб здесь, в тени, хотя б чуть-чуть Пред казнью лютой отдохнуть.

Тут толпа единым разом охнула, ибо рядом с принцессой откуда ни возьмись появился тот самый жид в своем потрепанном кафтане и в ермолке на таких же рыжих волосах, что были нарисованы и у Иисуса Христа на всех картинах. Стоит себе, будто с неба свалился или, подумал Эйцен, словно из преисподней вылез; вот он — вечный Агасфер, который не может ни успокоиться, ни умереть, а должен странствовать по свету в стужу и зной, по голым горам и пустыням, продираясь через терновник, по скалам и кручам, меж льдов и валунов, по рекам и морям, без конца, без конца, пока не прибудет куда-нибудь, например, на гельмштедтскую базарную площадь, чтобы покаяться сызнова в том, как он обошелся с Иисусом Христом и как был за то страшно проклят. «Тогда Равви и говорит мне, — сказал он в наступившей на площади тишине, — дай, говорит, мне передохнуть, тяжело мне. Еще бы, думаю, ведь на спине тяжесть немалая, дерево твердое, углы острые. Значит, говорю, тяжело тебе. А нам, по-твоему, от ярма римского не тяжело? Дай мне передохнуть, говорит он, дорога здесь каменистая и крутая, а я избит и измучен. Значит, дорога камениста и крута, говорю. А разве, по-твоему, не крута и не камениста дорога народа израильского? Позволь мне передохнуть, умоляет он, мне надо собраться с силами, чтобы предстать перед Отцом Небесным. Значит, к Отцу Небесному собираешься…»

«Он врет!»

Эйцен испуганно вздрогнул. Это он сам кричал и тем не менее испуганно вздрогнул, тут же обернулся по сторонам, не замахнулся ли кто, чтобы ударить его по лицу или по затылку, что может причинить здоровью серьезный ущерб. Но народ, похоже, и сам испугался не меньше, а пуще других — еврей на помосте, у которого слова застряли в глотке и в пот его бросило. Тут Эйцен увидел, что никто не собирается с ним спорить, тем более поднимать на него руку; наоборот, все смотрят на него, будто уже не жид тут главный, а он, и тогда Эйцен, расхрабрившись и опять чувствуя себя борцом за веру, сказал себе, что сейчас задаст жару этому жиду, после чего набрал полную грудь воздуха и крикнул изо всей мочи: «Все это ложь и обман. Эдак вот морочат глупых крестьян, выманивая у них денежки. Но ни студиозуса, ни ученого мужа, ни достопочтенного горожанина, жителя Гельмштедта, так не проведешь! Да и не Агасфер это вовсе, и Иисуса Христа он видом не видывал. Это же еврей Ахав, я встречал его в Виттенберге, знаю, как он там принцессу охмурял, а теперь вот думает, что может всех честных христиан надуть».

Послышался сердитый ропот, и Эйцен сразу догадался, кем люди недовольны — не им, а евреем; ропот тем временем все усиливался, становился грознее, Эйцен ждал, чем ему ответит еврей, если, конечно, у него язык не отнялся. Он уже хотел было подать знак прекрасной Елене, чтобы она спускалась с подмостков под его защиту, только не мог придумать, как это сделать. Вдруг он заметил рядом с собою Лейхтентрагера, который как-то странно взглянул на приятеля и, криво усмехнувшись, сказал: «Молодец, Пауль, так и продолжай. Сейчас народ кинется наверх и убьет жида вместе с принцессой Трапезундской, а уж Бог тебя за это вознаградит».

Тем временем небо неожиданно быстро затянулось черными тучами, которые надвинулись справа и слева, оставив узкий просвет лишь посредине, прямо над жидом, за которым висела картина с изображением рыжеволосого Христа, распятого между двумя разбойниками; позади распятых возвышалась церковь с островерхой крышей и золотым петушком-флюгером на башне. Тут многие, должно быть, содрогнулись и подумали, что Бог вот-вот рассудит, кто прав, а кто виноват: еврей ли со своей принцессой или же молодой человек в магистерской шляпе, протиснувшийся в самый первый ряд.

Жид воздел руки, подобно пророку. Ропот сразу же приумолк. Глаза жида сделались жесткими и блестящими, как серая галька, он сказал: «Не впервые отвержен тот, кто не должен быть отвергнут, и отвержен тем, кто не должен отвергать. Это говорю вам я, Агасфер, по прозвищу Вечный жид, которого проклял Равви за то, что я прогнал его от дверей моих, когда он, изнемогая под тяжестью креста, хотел отдохнуть у меня, и если я говорю правду, то пусть трижды закричит тот золотой петушок на башне прежде, чем Господь ударит молнией».

Эйцен знал, что теперь надо громко расхохотаться, чтобы все услышали его смех и наваждение исчезло: ведь петушок на башне может разве что указывать направление ветра, но уж никак не кукарекать. Он обернулся к своему другу Лейхтентрагеру, пытаясь прочесть в его глазах поддержку — мол, петух, он и есть петух, медяшка, она и есть медяшка; однако Лейхтентрагер лишь поднял палец к уху и сказал: «Слушай!»

И впрямь, поначалу тихонько, неуверенно, будто молодой петушок робко пробует голос, потом смелее и звонче и, наконец, в третий раз оглушительно громко, на всю округу раздается петушиный крик, который изгоняет духов ночи и всяческое мракобесие.

Все будто окаменели. Лишь распятый Христос вроде бы шевельнулся, но нет, это предгрозовой порыв ветра тронул полотно, на котором изображено распятие. Затем ослепительная молния с каким-то шипением взорвала всеобщее оцепенение, она ударила в деревянные подмостки, те мгновенно занялись огнем, вспыхнуло пламя и сожгло картину с распятием, шест, и все это под испуганные вопли людей, метнувшихся в разные стороны, да так, что полы сюртуков и подолы юбок затрещали от встречного ветра.

Кто-то схватил Эйцена за руку, потащил прочь. «Давай-ка убираться подобру-поздорову, — услышал он голос Лейхтентрагера, — бежим отсюда, пока народ не опомнился и не надумал тебя прибить».

 

Глава двенадцатая

в которой разрывается надвое большой храмовый занавес, а Агасфер объясняет Иуде Искариоту, что, хотя судьба человека предопределена, тем не менее, он сам выбирает ее.

Никто не знает всей правды, кроме меня и Равви, но он давно мертв, а мертвые молчат.

Тот день выдался на редкость погожим; земля была еще влажной от зимних дождей, в воздухе стоял запах сырой пахоты, пышно цвели лилии, небо еще не поблекло от палящего солнца и изгибалось высоким синим куполом над городом и храмом. В такой день надо жить, а не умирать; но был канун субботы, поэтому все дела надлежало завершить сегодня, ибо Господь на седьмой день отдыхал, и никто в Израиле не смел в этот день работать.

Отсюда и спешка. Отсюда беготня между домом Каиафы, домом Ирода и домом Пилата, отсюда же неожиданный опрос среди народа, кого казнить и кого помиловать, бунтовщика ли Варраву или этого сумасшедшего — Царя Иудейского, отсюда же срочное совещание ученых мужей, чтобы разобраться, кто должен выносить приговор и кто приводить его в исполнение, чтобы учесть национальные, религиозные и прочие интересы священников, тетрарха и оккупационных властей, а тут еще упрямство реббе Йошуа, его полное нежелание считаться с мирскими делами, он уже видел себя призванным восседать одесную Бога, но в то же время сердце его полнилось самыми дурными предчувствиями и страхом. Отсюда же поспешный увод осужденного, не давший народу как следует насладиться зрелищем. А ведь чудак, который назвался царем и должен тащить на Голгофу собственный крест, — это ли не богатая пища для насмешек, это ли не возможность для народа безнаказанно отвести душу, поразвлечься, запомнить подробности, чтобы весело посудачить иногда вечерком, так нет же: едва этот бедняга, задыхающийся, исходящий кровавым потом, подгоняемый ударами, появлялся перед людьми, как его торопили идти дальше, и лишь там, где он рухнул на колени, словно мул под слишком тяжелой поклажей, кое-кто успел прокричать ему с издевкой «Осанна!», или «Да здравствует Царь Иудейский!», или «Как же ты собирался нас спасти, Сын Божий, если ты себе помочь не можешь?»

И мне стало жаль тебя, реббе Йошуа, несмотря на все твое безрассудство; сердце сжалось у меня в груди, когда я, стоя перед своим домом, увидел тебя с крестом на плечах. Я увидел твои глаза, ты тоже узнал меня, твои потрескавшиеся губы дрогнули, ты пытался что-то сказать, но послышался лишь хрип. Тогда я подошел к тебе и сказал: Видишь, я оказался рядом в твой самый трудный час.

Кивнув, он с трудом проговорил: Ты обещал, что я смогу передохнуть у тебя.

Я снова наклонился к нему, ибо тяжкое бремя пригнуло его к земле, и сказал: Меч Божий спрятан у меня под одеждой, я подниму его ради тебя, все твои насмешники, враги и все солдаты испугаются до смерти при виде огненного меча.

Он промолчал.

Ты же, реббе Йошуа, сказал я, сбросишь крест, воспрянешь от бремени, народ Израиля соберется вокруг тебя, и ты поведешь его за собой, ибо, как сказано в Писании, это твоя битва, о князь, и твоя победа, о царь, Он лишь качнул головой с терновым венцом: Оставь свой меч в ножнах. Мне ли не испить чаши, которую дал мне Отец? Только позволь мне немного передохнуть в тени твоих ворот, я смертельно устал.

Но меня обуял гнев от подобного упрямства, я оттолкнул его от себя и крикнул: Убирайся, глупец! Да ему там, наверху, наплевать, что тебе пробьют гвоздями руки и ноги, а потом ты будешь медленно умирать на кресте, разве нет? Он создал людей такими, какие они есть, а ты хочешь изменить их своей жалкой смертью?

До сих пор вижу перед собою лицо Равви, оно совсем побледнело, отчего капли крови показались еще алее, до сих пор слышу его слова: Сын человеческий уйдет, как сказано в Писании, ты же останешься и будешь ждать моего возвращения.

Он пошел дальше и исчез за углом, где дорога поворачивает на Голгофу, за ним потянулся народ, который гомонил и суетился, будто впрямь ждал награды от настоящего царя. Вскоре воцарилась тишина великая, листья моего виноградника, который обвивал опоры навеса, были позолочены солнечным светом, тень от листьев дрожала на мощеном дворе, я сидел и думал о Равви, который в этот час умирал на кресте, о его словах и о тщетности всех моих усилий.

Тут появился Иуда Искариот с кошельком в руках; остановившись рядом со мной, он сказал: А ведь ты — тот самый, кто приникал головой к груди нашего Равви на последней вечере, когда он причастил нас своим телом и своей кровью.

А ты — тот, сказал я, кто должен мне один серебряный динарий из тех тридцати, которые ты получил за предательство.

Предательство, сказал Иуда, какое гадкое слово. Разве я не делал лишь то, что должно, разве я не исполнил последнюю волю Равви, который говорил, что должен пролить свою кровь за многих во искупление их грехов? Значит, я лишь исполнял предопределение и его волю; ты же прогнал его от своих дверей, когда он хотел немного передохнуть, следовательно, на самом деле — это ты его предал, а вовсе не я.

Конечно, возразил я, очень удобно считать, будто всегда поступаешь верно, ибо служишь только инструментом или даже игрушкой в руках высшей силы. Но ведь уже твой прародитель Адам поплатился изгнанием из рая и был осужден на тяжкие труды лишь за то, что попробовал яблоко, хотя это и было предопределено, иначе Бог не повесил бы то яблоко перед носом Адама, не создал бы ни змия, ни Еву, разве нет? Такова уж игра, которую Бог затеял с человеком, судив ему выбирать между добром и злом, хотя выбор вроде бы предопределен; вот и ты рожден предателем, но тем не менее стал им по собственной воле, поэтому тебе не остается ничего другого, как пойти к дереву за моим домом и повеситься. Я же — дух от Духа Божьего, я абсолютен и беспристрастен, мне не нужно, чтобы кто-то проливал кровь ради искупления моих грехов, ибо мне не дано их совершить. А теперь отдай-ка мне серебряный динарий, который ты мне задолжал.

Тут Иуда испугался, сунул мне серебряный динарий и убежал. Через некоторое время, уже в шестом часу, он вернулся и сказал, что остальные двадцать девять сребреников он отнес в храм, бросил их священникам, но те не захотели брать их, потому что, дескать, это деньги за кровь. Затем он повернулся и пошел к дереву за моим домом; Иуда повесился на веревке, на которой погонщики водят мулов.

Я же увидел, как небо вдруг потемнело, с гор подул пронизывающий ветер. Пробежали люди с криком, что в храме разорвался надвое, снизу доверху, большой занавес, будто рванула его могучая рука; весь город боялся кары Божьей.

Тогда я понял, что реббе Йошуа умер, и, закрыв плащом лицо, заплакал.

 

Глава тринадцатая

в которой задается крамольный вопрос о том, действительно ли похож человек на Бога или же наоборот — Бог на человека, а также говорится о внутренних противоречиях, грозящих подорвать любые устои.

Я знаю то, что я знаю.

Я знаю глас Божий. Он слышится в гуле водопадов, в ревущем пламени, в завывании вихрей, только он мощнее этих звуков; он слышится в шелесте терновника, только почти совсем неразличим. Он доносится к тебе до самого конца вселенной, пролетая мимо погасших звезд и тех, которые лишь зарождаются, он звенит у тебя в ушах и не дает покоя.

И раздался глас Божий, сказавший: Я отнял от тебя, Агасфер, Свою руку, и низринул тебя на шестой день в третьем часу с горних высей, и сделал это потому, что Мой порядок тебя не устраивал, и Мой закон не был для тебя законом; теперь ты проклят скитаться в пределах дольних, вместо того, чтобы блаженствовать на небесах, вознося хвалу Моей славе, ибо ты до сих пор желаешь все вывернуть наизнанку и сомневаешься в мудрости Моего творения.

Подняв лицо мое к высям над высями, откуда донесся голос, я возразил: Прежде всего я сомневаюсь в человеке, который якобы создан по Твоему подобию, по образу Божьему, и сомневаюсь в сыне человеческом, к груди которого я приникал на его последней вечере и который якобы послан Тобой искупать грехи всех людей.

И снова раздался глас Божий, сказавший: Мир полон чудес, свершающихся с утра до вечера. Даже одна-единственная молекула так сложна и так гениально проста, что создать ее не мог никто другой, только Я. И ты еще сомневаешься?

Склонившись пред Богом, я ответил: Я далек от того, чтобы сомневаться в чудесах Твоих, Господи, и речь идет не о молекулах; я сомневаюсь в Твоей справедливости и в богоподобности человека, которого Ты сотворил.

Тут небеса раскрылись, и из высей прянул луч света, он был ярче тысячи солнц, однако не слепил глаз; в свете этого луча появилась лестница, которая стояла сама по себе и была такою высокой, что ее верхушка терялась где-то в бесконечности, по этой лестнице поднимались и опускались ангелы, разумеется, добрые ангелы, а не такие, как мы с Люцифером; казалось, будто по лестнице вверх и вниз бегает множество муравьев, беленьких, с розовыми головками и прозрачными крылышками. Часть из них спускала по лестнице большой престол, им было тяжело нести этот престол, изукрашенный драгоценными каменьями, которые переливались всеми цветами весенней радуги, синим и зеленым, красным и золотым, подлокотники же были резными, с золотой обивкой, а на их окончаниях красовались головы херувимов; четыре ножки престола походили на львиные лапы, а спинку образовывали два переплетенных блестящих змея, головы которых враждовали меж собой. На троне никто не восседал, поэтому можно было подумать, что ангелы просто перетаскивали мебель.

Когда ангелы спустили престол по лестнице, они поднесли его ко мне и поставили передо мной вместе с подножием, прикрепленным к престолу золотыми скобами, после чего ангелы в развевающихся одеяниях упорхнули на своих крылышках. Тут снова раздался глас Божий, сказавший: Ты сомневаешься в богоподобности человека, поэтому Я решил явиться тебе.

Луч света из поднебесья превратился в ореол вокруг престола, а посредине этого ореола возникла туманность, какую видишь иногда по утрам. Туманность сгущалась, приобретала очертания, объем и форму, на престоле показался человек зрелого возраста, в белых одеждах, ясноглазый, с волнистыми волосами и курчавой головой, и все в нем было исполнено совершенства и неописуемой красоты.

Я же, вместо того, чтобы пасть ниц перед престолом и целовать Его ноги, не мог отвести от Него своего взгляда, ибо одновременно мне казалось, что сквозь Него проглядывает жалкая фигура реббе Йошуа, и я спросил: Значит, Ты и есть Бог?

Он ответил: Я Тот, Кто Я есть.

Ты прекрасен, Господи, сказал я, ибо покоишься в Самом Себе, я мог бы полюбить Тебя.

Но ты продолжаешь сомневаться во Мне и Моем мироустройстве, хотя вот Я — восседаю пред тобой на престоле как наглядное доказательство богоподобности человека.

Господи, сказал я, Ты отринул меня, и нет у меня никакой власти. Однако позволь спросить Тебя: что же истинно — богоподобность человека или человекоподобность Бога?

Чело Его сделалось сумрачным, померк свет, идущий из поднебесья, мириады розоголовых ангелов с прозрачными крылышками закружили вокруг лестницы, будто она вот-вот рухнет, и мне стало страшно за свой вопрос.

Опять раздался глас Божий, но теперь он звучал немного сердито: Что тебе до того? Ведь ты ничтожней праха, из которого Я сотворил человека.

Это противоречие, Господи, и, значит, в Твоем мироздании есть прореха.

Тут же ко мне подлетели те из добрых ангелов, кто был поплечистей и с кулачищами, как у молотобойцев. Но Господь дал им знак оставить меня в покое и спросил: Много ли таких противоречий, Агасфер?

Низко поклонившись, я сказал: О да, Господи, их много, и они — это соль в каше, и дрожжи в тесте, и душа всего дела, Твоего и моего.

Бог сказал: Я создал тебя на второй день, но не из праха, как человека, а из огня и дуновения бесконечности. Однако это еще не дает тебе права на твою еврейскую дерзость.

Я сказал: Неужели даже спросить ничего нельзя? Ты отринул меня на шестой день в третьем часу, Ты проклял меня на вечные скитания по дольним пределам до Страшного Суда, а потом Твой Сын по пути к Голгофе проклял меня тем же проклятьем. Неужто единого раза мало? Может, поскольку Вы триедины, Ты, и Сын Твой, и Дух Святой, о котором известно немного, то Ты считаешь, что двойное проклятье ненадежно?

Тут Господь поднялся со своего престола и подошел ко мне, глаза Его сверкали, чело побагровело, и был Он велик в гневе Своем, я же распростер руки, чтобы встретить Его с любовью, ибо я воистину любил Его за то, что Он утратил Свой Божественный покой, я бы далее простил Ему третье проклятье. Но Он вдруг помедлил, затем неожиданно улыбнулся и вновь обратился в туманность, которая тут же улетучилась: только пустой престол остался стоять во всем своем великолепии.

Я знаю то, что я знаю. Бог, каков Он есть, все Его мироздание полно противоречий, как Он сам.

 

Глава четырнадцатая

где Вечный жид облегчает кончину христианина, который, будучи купцом, желал перед смертью надежного залога.

Наконец-то он вернулся, подумал умирающий; хорошо, когда в семье есть свой пастор, ведь пастор даже лучше врача, ибо врач полезен лишь для жизни земной, которая длится лет шестьдесят, в лучшем случае — семьдесят, пастор же нужен для вечности.

Только есть все-таки со смертью одна незадача, продолжал он размышлять. Вот был ты всю жизнь богобоязнен, властям покорен, детей произвел на свет только от законной супруги, а незаконнорожденные за тобою вроде бы не числятся, избегал ты грехов всяческих, смирял гордыню и не поддавался корыстолюбию, не убивал, не грабил, дела вел добросовестно, осмотрительно и по правилам, сколько процентов на капитал оставлять положено, столько и оставлял, не забывал о страховке. Стало быть, можно спокойно готовиться к смерти, веруя в блаженство, которое нам обещано, разве не так?

Но одновременно с болью, которая ширится в груди, сердце умирающего наполнялось сомнениями: а что, если все это пустые выдумки, обман, и от человека ничего не остается, кроме горстки праха, из которого он сотворен? «Разве знает кто взаправду, есть ли душа? — спросил он сына, который сидел у его постели и глядел на отца скорбными глазами. — Разве знает кто, что же такое вдохнул в него Господь и что потом возвратится Ему, как одолженный гульден заимодавцу? Из какого отверстия моего бренного тела изыдет душа? Из носа, изо рта, из ушей или еще откуда? А может, все-таки меня, именно меня, совсем не станет?»

Сын ответил: «Но в Писании, отец, сказано, что человек создан для жизни вечной».

Умирающий тихонько застонал. «Страшно, — сказал он. — Я боюсь превратиться в ничто. Раньше у папистов был порядок, как у хорошего купца. Даешь столько-то гамбургских серебряных пфеннигов, а взамен получаешь на столько-то лет отпущение грехов, избавление от адского огня и прочих мук, заверенное самим Римским папой. А что теперь, после того, как твой доктор Лютер все это порушил? Кто теперь даст мне бумагу с печатью о том, что после смерти не все еще кончится и что когда-нибудь действительно настанет воскресение, срастутся распавшиеся косточки, оживет истлевшая плоть, откроются мертвые очи, чтобы узреть сияние и славу мира? Кто даст мне такой залог, чтобы какой-нибудь жид ссудил под него хотя бы грош?»

Сын сказал: «Но апостол Иоанн возвестил, что всем, кто верует в Господа, будет дарована жизнь вечная. Вы должны верить, отец».

Посылал я парня учиться, подумал умирающий, надеялся, что наберется он ума, разузнает про всякие таинства и бессмертную душу; кому же еще и знать-то о них, как неученым докторам из Виттенберга? Теперь он сам носит магистерскую шляпу, ищет собственный приход, чтобы одарить здешних горожан своей премудростью, а что мне талдычит? Дескать, верь. «Значит, надо верить, — говорит умирающий. — Только кредит, сын мой, без залога не дают. Так есть ли у тебя для меня надежный залог?»

Ах, как озадачили эти слова молодого магистра. Недаром он вырос в семье Эйценов, торговля сукном и шерстью, кое-что смыслит в коммерческих делах, понимает, что всякий легковер может запросто лишиться не только товара или капитала, но и последних штанов. Почему же с религией дело должно обстоять иначе, нежели с торговлей?

«Вы, церковники, сулите нам вечную жизнь, — сказал умирающий. — Ах, как бы мне хотелось поверить в это, все бы отдал, деньги и имущество, на коленях бы дополз до собора Святого Петра, ноги бы целовал главному пастору Эпинусу или даже хоть тебе. Только где надежный залог?»

Сын помнит множество мудрых изречений из Святого Писания и ученых книг, умеет красиво произнести их, уж этому-то он у Филиппа Меланхтона и доктора Лютера научился; но есть ли толк в подобных утешительных словах для того, кто шесть раз за неделю открывает конторскую книгу, а молитвенник лишь единожды, кто привык соразмерять расход с доходом? Такому человеку нужен живой очевидец, который может доподлинно свидетельствовать, подумал сын и сразу понял, что эта мысль давно засела у него в голове, только как-то не осознавалась; крик гемльмштедтского позолоченного петушка до глубины души потряс его, это потрясение не прошло до самого Гамбурга, здесь ему и подумалось, что вечное проклятие, на которое осужден один, может принести вечный покой другому. «Я дам вам надежный залог, отец, — сказал он. — Я расскажу вам про Вечного жида, с которым встречался не раз, и про то, как на церковной башне трижды прокричал петух».

Умирающий жадно вслушивался в сыновние слова. Они проливались бальзамом на его больное сердце, вокруг которого все сильнее сжимался железный обруч; он молил Бога о том, чтобы обруч лопнул, но в то же время знал, что если лопнет обруч, то разорвется и сердце. Этот еврей, подумал он, если он и взаправду тот, за кого себя выдает, то надо ли доказательств более надежных и более достоверных? Ведь сынок самолично подверг еврея проверке, своими ушами слышал, как трижды прокричал медный петух, своими глазами видел молнию. А если есть вечная жизнь, будь она даже проклятием, разве не должна она быть тем более дарована тому, кто помрет со святым причастием, в мире с собой и с Богом? «Где же, сын мой, тот еврей сейчас?» — спросил он.

Новоиспеченный господин магистр совершенно упустил из виду, что как в завершении молитвы непременно должно прозвучать «Аминь», так и рассказ об Агасфере не мог не закончиться просьбой умирающего привести к нему Вечного жида для душевного успокоения. Но искать жида среди узких улочек, где живут евреи, да еще просить его о любезности, этого Паулю Эйцену совсем не хотелось, тем более что он опасался насмешек от принцессы Трапезундской после того случая в Гельмштедте, когда он хотел натравить толпу на жида с принцессой. «Где сейчас находится тот еврей? — переспросил Пауль. — А черт его знает».

Старик заметил, как молодой магистр заерзал на стуле, видимо, не без причины, но от этого ему лишь сильнее захотелось встретиться с тем евреем, расспросить, правда ли, что он видел Христа живым, разговаривал с Ним, а затем скитался полторы тысячи лет и даже больше. Кукарекал петух или нет, подумал он, меня-то этот жид не проведет, у меня на людей особый нюх, иначе я давно бы обанкротился, ибо в нашем деле, торговле сукном и шерстью, плутов, мошенников и проходимцев куда больше, чем честных коммерсантов. «Сын мой, — сказал он, — приведи ко мне еврея. Я хочу с ним поговорить».

Пауль хотел было возразить, но умирающий со стоном приподнялся и сказал: «Такова моя воля, последняя воля. Ступай».

Тут магистру фон Эйцену не осталось ничего другого, как покориться, поэтому он встал и вышел из комнаты. А у него уже пасторская походка, подумал старик, вышагивает чинно, а ступает совсем бесшумно: нельзя пасторам грешника-то спугнуть, пока к рукам не приберут. Еврея он мне приведет-таки, заключил он и попытался себе представить, как выглядит человек, у которого за спиной столько лет, — должно быть, дряхлый старец, глаза слезятся, сам весь усох и сморщился и несет от него гнилью и тленом. С этими мыслями он заснул, а проснулся разбуженный чьими-то голосами; он подумал, что вернулся сын, магистр, и привел еврея Агасфера, поэтому поднял голову, чтобы увидеть их, но оказалось, что пришла семья — верная жена Анна, старший сын Дитрих, а также обе дочери Марта и Магдалена, глаза у всех скорбные, дочери теребят в руках платочки; пришли они, чтобы поддержать умирающего в его последний час, но ему-то недосуг тратить время на них, ибо предстоит еще важный разговор с очень нужным человеком.

Однако главный пастор Эпинус принадлежал к разряду людей, которые строго следуют долгу, не обращая внимание на то, что при этом они кому-то наступают на мозоли; здесь же надо приуготовить душу человеческую к дальней дороге, что является его прямой обязанностью и одновременно дружеской услугой семье. Поэтому он выпроводил жену с детьми из комнаты, подняв руки, словно большая черная птица махнула крыльями, — ведь таинство исповеди предписывает, чтобы священник оставался с грешником наедине. Затем он приблизился к постели, где тихий и бледный, весь в поту от страха, лежал старый Эйцен, и проговорил голосом, казавшимся уже почти загробным: «Признаешь ли ты, Рейнхард Эйцен, что грешил, и раскаиваешься ли ты в грехах своих? Если так, то ответствуй: Да!»

Эти слова хорошо знакомы старому Эйцену, поэтому они повергли его в еще больший ужас. Неужели и впрямь настал мой последний час? — думает он. Как же мне уходить из этого мира, если я еще не готов? И где же мой Пауль с евреем, которого он обещал привести?

Хотя главный пастор Эпинус и не услышал от умирающего утвердительного ответа, но он почел за таковой печальный взгляд устремленных к потолку глаз, поэтому строго кашлянул и продолжил: «Желаешь ли ты, Рейнхард Эйцен, отпущения грехов именем Иисуса Христа? Если так, то ответствуй: Да!»

Старому Эйцену послышались за дверью спорящие голоса. Ну вот, подумал он, я еще не отошел, а они уже чего-то не поделили; только все это суета сует и тщета. Но где же тот, кто должен принести мне надежный залог, почему не идет?

До сих пор с уст умирающего не слетело ни единого звука, не было даже слабого кивка головой, только веки устало дрогнули, но главный пастор Эпинус почел и это движение утвердительным ответом, поэтому задал свой третий, самый тяжелый и серьезный вопрос, от которого зависит, будет ли очищена душа сего грешника и понесут ли ее вскоре ангелы на небеса; торжественно прозвучали слова: «Веруешь ли ты, Рейнхард Эйцен, что Иисус Христос отпустил все твои грехи и что прощение, которое ты получишь от меня, есть прощение от Бога? Если так, то ответствуй: Да!»

На сей раз, к радости Эпинуса, умирающий попытался что-то сказать, его губы разлепились, послышался невнятный шепот. Эпинус наклонился, придвинул ухо к самым губам старого Эйцена и услышал: «Где же еврей? Мне нужен еврей!» Главному пастору никак не взять в толк, при чем тут еврей, почему вообще какой-то еврей затесался промеж христианином, которого соборуют перед дальней дорогой, и его исповедником? Он решил, что умирающий, как это нередко с ними бывает, заговаривается и что душа его вот-вот отлетит, а потому поспешил с отпущением и последним причастием, быстро пробормотал absolvo te, словно его язык зачастил, грешным делом, наперегонки с самим дьяволом: «Силой повеления, данного Господом Его святой церкви, объявляю тебе, Рейнхард Эйцен: всемогущий Бог смилостивился над тобой и искуплением, что даровано Иисусом Христом через Его крестные муки, и смерть, и воскресение, отпускает тебе все твои грехи. Аминь».

Быстро перекрестив умирающего, главный пастор тут же шагнул к двери, чтобы жена и дети могли засвидетельствовать, что глава семьи принял святое причастие, вкусил напоследок, перед дальней дорогой из этого мира, от плоти и крови Господней. Но едва он со скрипом отворил дверь, как в комнату ворвался магистр Пауль, таща за руку рыжего еврея и громко крича: «Вот он!» За ними влетели брат Дитрих, сестры Марта и Магдалена, а также жена Анна, все сильно возбуждены, наперебой твердят: дескать, стыд и позор и святотатство, нельзя тащить поганого еврея ко христианскому смертному ложу. Душа бедного магистра Пауля разрывалась надвое. Ведь он исполнил свой сыновний долг, для чего обежал половину Гамбурга, только никого не нашел, пока приятель Лейхтентрагер не отвел его в нужное место. А дома его встретил раздосадованный и разгневанный неподобающим визитером к смертному одру главный пастор Эпинус, тот самый Эпинус, которому адресовано рекомендательное письмо Лютера, до сих пор лежащее в кармане магистра Пауля, и который вот-вот готов наорать на пришельцев. Пауль догадался, что ему самому отнюдь не во благо пойдет то благодеяние, которое он совершил ради отца, недаром же старший брат Дитрих расшумелся насчет дурацких выходок и глупых студенческих проделок; в душе Пауль проклял принцессу Трапезундскую, которая лежала дома у еврея, лениво потягиваясь, бесстыже оголив свои пышные груди, да еще отговаривала Агасфера идти к умирающему за то, что господин магистр хотел натравить на них толпу в Гельмштедте. Впрочем, ни злость на Маргрит, из-за которой потеряно столько драгоценного времени, ни умоляющие взгляды на главного пастора Эпинуса и брата Дитриха не помогут — придется все объяснять; но тут Пауль увидел, как отец поманил к себе еврея, однако тот продолжал стоять на месте, скрестив руки на груди, и, казалось, забыл об умирающем, как и все остальные, хотя вроде бы именно умирающий был здесь главной персоной.

Магистр Пауль начал свою речь, он говорил горячо, ибо дело шло не только о вечной жизни досточтимого папаши, но и об его собственной, вполне земной жизни, которая еще неизвестно как сложится. Он сказал, что отец сам пожелал увидеть еврея, такова его последняя воля, но и еврей-то не простой, каких полно на улицах, нет, это Агасфер, которого Иисус Христос проклял на вечные скитания за то, что тот прогнал Христа от дверей своего дома, когда Он, изнемогая под тяжестью креста, хотел немного передохнуть; Агасфер должен был засвидетельствовать отцу, что действительно знал Иисуса Христа, действительно разговаривал с Ним, и тем самым подтвердить — жизнь вечная не есть некий символ, в который надлежит просто верить, она существует взаправду, в чем можно убедиться на живом примере.

Услышав столь безумные речи от недавнего выпускника Виттенбергского университета, а теперь соискателя на пасторскую должность, господин Эпинус рванул последние остатки волос на голове и вскричал: «Глупости! То не Вечный жид, а вечная бесовская крамола!» После чего заговорил о том, что, видно, молодой магистр дал себя чем-то подкупить, ибо с каких пор понадобился лукавый иудей для доказательства существования жизни вечной, обетованной каждому правоверному христианину Иисусом Христом, а потом и святыми апостолами. Неужто этому учат в университете Мартинус Лютер и Филипп Меланхтон? А может, подобные премудрости есть результат чрезмерного увлечения вином и пивом, которому, к сожалению, предаются господа студенты?

В голове новоиспеченного магистра все перемешалось: отец, лежащий на смертном одре и пытающийся жестом слабой руки подозвать к себе еврея; красное злое лицо Эпинуса, который после всего произошедшего вряд ли благосклонно отнесется к рекомендации Лютера; брат, сестры и мать, выпучившие глаза и размахивающие руками; и посреди этой неразберихи — жид, на лице которого блуждала такая спокойная улыбка, будто его тут ничего не касается, будто вовсе и не он главная причина скандала. Ему же, магистру Паулю, придется еще и защищать еврея, хотя бы ради самого себя, чтобы не стоять тут болваном и не выглядеть лжецом.

«Но позвольте, господин главный пастор, — сказал он, — мой учитель, досточтимый доктор Мартинус, может подтвердить — и на сей счет у меня есть письмо, адресованное лично господину главному пастору, — что учился я прилежно, вникал и в слово Божие, и в наставления пророков; тем не менее, жид этот — самый что ни на есть подлинный и настоящий, а господину главному пастору следовало бы, вероятно, подумать, не является ли живой пример того, кто некогда обидел Иисуса Христа и был за это проклят, не является ли он сегодня, по прошествии полутора тысяч лет, столь же ценным свидетельством, как изустное и письменное предание, а возможно, даже более ценным?» Поэтому вместо того, чтобы бранить магистра Эйцена за его рвение, не лучше ли господину главному пастору подумать также о том, как использовать свидетельства Агасфера к вящей пользе в борьбе против тех, кто снова и снова сомневается в верности единственно истинного и благодатного вероучения? Подобные речи показались Эпинусу попросту безумием, если не того хуже — ересью, поэтому он, не выбирая выражений, резко возразил Паулю, указав ему на то, что наряду с прочими неблаговидностями он, дескать, записался, судя по всему, в друзья к иудеям, которые не только распяли в свое время Христа, но и до сих пор не признают Его учеников и последователей, возводят на них хулу, подвергают гонениям, а христианских младенцев режут, чтобы запекать их кровь в свои пасхальные опресноки; неужели магистру Паулю не известно, что говорил и писал его учитель доктор Мартинус об евреях?

Ему, магистру Паулусу, после его утренней проповеди, читанной в виттенбергской замковой церкви, — и такой упрек?! Пауль побледнел, его губы скривились, будто он отведал кислого вина. Он с удовольствием растолковал бы господину главному пастору, как относится к евреям, ко всему их роду и племени, если бы не Агасфер, который стоял рядом и уже навострил уши, и если бы не отец, которому Вечный жид еще понадобится. Поэтому ничего, кроме какого-то мычания, Паулю некоторое время выдавить из себя не удавалось, но потом с его уст наконец сорвалось: «Петух, петух, петух же трижды прокричал!» В поисках помощи он оглянулся по сторонам, ища глазами поддержки у Агасфера, который мог бы рассказать о гельмштедтском чуде, однако тот продолжал молчать и не двигался с места.

Зато господин Эпинус еще больше возмутился поведением молодого магистра. «Петух! Петух! — язвительно повторил он. — Мы с вами не в курятнике, господин магистр, а в опочивальне добропорядочного христианина, у его смертного ложа; что же касается петуха, который в свое время кричал апостолу Петру, так его давно уж зарезали». Вспомнив при этих словах об умирающем, который оставался в кровати без поддержки телесной и духовной, он решил, что теперь самое время подкрепить его святым причастием, дабы закончить дело. Подойдя к обтянутой кожей и изукрашенной шкатулке, которую он принес с собой и поставил у постели, главный пастор открыл ее, вынул коробочку, из коробочки достал облатку, затем взял из той же шкатулки бутылочку с темным вином и серебряную чарку.

Тут умирающий зашевелился. Ко всеобщему ужасу, который не коснулся только Агасфера, старик жутко закряхтел, с трудом приподнялся, отчего глаза его едва не вылезли на лоб, и, опершись на локоть, сказал внятно, так что все его хорошо расслышали: «Хочу говорить с евреем».

У господина Эпинуса даже челюсть отвисла, ему подумалось, что без черта тут не обошлось, и захотелось вернуться в стародавние времена, когда бесов изгоняли большим шумом и святой молитвой; сыну Дитриху и сестрам Марте и Магдалене тоже стало не по себе, а супруга Анна и вовсе обмерла, будто жена библейского Лота, которая, несмотря на запрет, обернулась поглядеть на Содом и превратилась за это в соляной столб. Только еврей спокойно поправил ермолку на своей рыжей голове, сощипнул ниточку с рукава кафтана и сказал умирающему: «У нас с вами еще уйма времени, господин Эйцен, — а повернувшись к Эпинусу, добавил: — Я помешал совершить обряд, так вы продолжайте: хоть Богу это не надобно, зато человеку утешно».

Главный пастор метнул ядовитый взгляд на магистра, который привел сюда столь наглого еврея, потом такой же взгляд на самого еврея, который мало того, что гордыню свою показывает, но еще и богохульствует; впрочем, ничего другого ему, пастору, не осталось, как вершить обряд, а значит — делать то, что сказал еврей. Подняв пальцами облатку, Эпинус проговорил: «Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, возблагодарив, преломил его и сказал: „Примите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое!“».

С этими словами он вдвинул тоненькую облатку меж дрожащих губ, чтобы умирающему было легче ее проглотить; Агасферу же, глядя на них, вспомнился Равви и то, как он привлек его к себе на грудь и прошептал, что все-таки любовь сильнее меча, как мерцала на проникшем сквозь открытое окно ночном ветру лампада, отбрасывая то свет, то тень на лица апостолов, а среди них и на Иуду Искариота; все это было так давно, и вот чем обернулось, подумал он, — полным абсурдом.

«И, взяв чашу и благодарив, подал им и сказал: пейте из нее все, — проговорил главный пастор Эпинус, отливая из бутылочки немного вина, — ибо сие есть Кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов». Он поднес чарку к губам старика, но вино потекло по подбородку на постель, окрашивая одеяло так, будто пролилась настоящая кровь. Затем господин Эпинус начал читать «Отче наш», магистр Паулус подхватил молитву, за ним последовали остальные члены семьи. И вот дело вроде бы сделано, смерть может приходить. Но вместо смерти к постели старого Эйцена подошел еврей, который теперь казался на целую голову выше, чем прежде, а его кафтан выглядел одеянием священника. Возложив руку на умирающего, как это некогда делал Равви, он сказал: «Бы хотели поговорить со мной, господин Эйцен; я пришел и готов ответить на ваши вопросы».

Прочие присутствующие также придвинулись к кровати, прежде всего магистр Паулус, который считал, что у него на еврея больше прав, чем у других, однако подошли и брат Дитрих, сестры Марта с Магдаленой, а также мать Анна, даже сам главный пастор Эпинус не остался в стороне, ибо человеком движет не только корыстолюбие, но и любопытство. Впрочем, умирающему сейчас ни до жены, ни до детей, ни до уважаемого господина главного пастора; старый Эйцен, не сводя взгляда с загадочного еврея, поскольку Агасфер был совсем не похож на усохшего, сморщенного старца со слезящимися глазами, каким он себе его представлял, спросил: «Правда ли, что вы и есть тот самый вечный странник, который видел собственными глазами Господа нашего Иисуса Христа живым и разговаривал с Ним?»

Еврей кивнул: «А кто ж еще? Разве я пришел бы к вам, если бы не был тем, кто есть? Не сойти мне с этого места, господин Эйцен, если я взаправду не разговаривал с Равви, когда он поднимался с крестом на Голгофу и остановился у моих дверей».

Такой ответ показался старому Эйцену вполне убедительным и вызывающим доверие, поэтому он откровенно сказал: «Я боюсь небытия. Прошу вас, господин Агасфер, объясните мне, существует ли действительно бессмертная душа, через какое отверстие она покидает человеческое тело и куда девается потом?»

Это уж чересчур, подумал господин Эпинус, а потому закричал: «Вы не должны изводить себя подобными страхами. Вам дано святое причастие, стало быть, все улажено и устроено надлежащим образом».

Старик закрыл глаза, боль в груди затрудняла дыхание, лишь через силу он сумел вымолвить: «Вы мне не ответили на мой вопрос, господин Агасфер». Еврей усмехнулся. «Осиротевшие души встречаются мне повсюду, они парят над землею и меж небесами, прозрачные, как парок изо рта в зимний день, затерянные среди ветров бесконечности, поэтому я спрашиваю себя, не был бы Господь милосерднее, если бы позволил им вовсе исчезнуть?»

Эти слова вконец расстроили старика, он горько заплакал. Но через некоторое время, шмыгая носом, все же спросил: «И спасения во Христе тоже нет?» Еврей помедлил. Он снова вспомнил Равви и то, как он, собравшись с силами, пошел дальше, сгибаясь под тяжестью креста. «Равви любил людей», — сказал он.

Тут умирающему почудилось, будто обруч, стискивающий сердце, лопнул, он громко застонал, глубоко и счастливо вздохнул последний раз, после чего опытная рука еврея закрыла его веки.

Никто не знал, сколько продолжалось общее молчание; наконец главный пастор Эпинус опомнился и принялся громко читать молитву: «О, Агнец Божий, который взял на себя грех мира, помилуй нас. Услышь нас, Христе, Господи, помилуй, Христос, помилуй!» Анна Эйцен, дочери Марта и Магдалена заплакали, громко причитая, сын Дитрих стал прикидывать, как бы поскорее разослать всем торговым партнерам извещение о том, что коммерческий дом Рейнгард фон Эйцен, торговля сукном и шерстью, переходит теперь под его начало, оставаясь верным своим обязательствам, хотя тут, продолжал он размышлять, без Божьей помощи не обойтись, ибо цены постоянно растут, долю братца-магистра и сестер Магдалены с Мартой придется выплатить, а не поможет Бог, надо будет обращаться за кредитом к евреям.

При этой мысли взгляд его упал на еврея, к которому обращено было последнее слово отца; еврей стоял немного растерянный, величавости в нем никакой больше не было, самый обычный жид в засаленном кафтане, и только, поэтому Дитрих схватил его за шиворот и вытолкнул из комнаты. Немного погодя все скорбящее семейство проводило господина Эпинуса по лестнице через горницу до самых наружных дверей, причем магистр Паулус был особенно любезен с главным пастором; покойник остался один лежать со сложенными на груди руками и таким умиротворенным выражением лица, будто теперь ему известно, через какое отверстие бренного тела отлетает бессмертная душа и куда она потом девается.

 

Глава пятнадцатая

где профессору Лейхтентрагеру разъясняют, что душа является всего лишь функцией нервной системы, а также рассказывается о том, как благочестивые варшавские евреи перестали верить в Бога и как Агасфер сжег себя.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

29 марта 1980

Глубокоуважаемый коллега!

Причиной моего второго письма, которое я отправляю всего лишь спустя несколько дней после моего письма от 17-го числа сего месяца, послужило опасение, что я до сих пор не изложил или изложил недостаточно ясно мою мысль, имеющую непосредственное отношение к теме Агасфера. Мои представления на этот счет разделяются научным коллективом нашего института, который принял на себя обязательство подготовить к 1 Мая, Международному празднику трудящихся, материал к публикации, которая разоблачила бы сущность мифа о переселении душ.

Разумеется, напрашивается возможность использовать в качестве конкретного примера подобного мифа образ Агасфера, который якобы появляется в различные исторические периоды в разных местах, причем одна и та же проклятая душа каждый раз обретает новое, хотя и схожее воплощение, и я указывал на такую возможность еще в разделе «К вопросу о Вечном жиде» из моей небезызвестной Вам работы «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки»; дальнейшие размышления над этой темой, связанные с нашей перепиской, показали мне важность затронутого вопроса, поэтому мне представилось необходимым подробнее поделиться с Вами моими соображениями, тем более что подобные идеи могли родиться и у Вас в контексте темы Агасфера. Думается, Вы не станете возражать, что переселение душ предполагает наличие самой души. Но существует ли оная у человека вообще? Отсюда следует логическое продолжение этого вопроса: есть ли жизнь после смерти?

Только не говорите мне, что возникла целая наука о душе, психология, и о душевных заболеваниях, психиатрия, с многочисленными специалистами: психологами, психиатрами, психоаналитиками, психотерапевтами, а также с соответствующими кафедрами, клиниками, институтами, научными журналами, лекарственными препаратами и т. д., и т. п.; короче, если все они ею занимаются, стало быть — душа есть. Хорошо, допустим. Но подобная разновидность души может быть признана только исходя из единства души и тела; какой-то отдельной души, которая вела бы свое обособленное существование во время физической жизни ее носителя (человека) или после его смерти, нет, что решительно подтверждается всеми естественнонаучными исследованиями по данной проблеме; более того, обозначаемое нами душой, или психеей, есть не что иное, как функция нервной системы человека и его головного мозга, которые отражают объективные процессы, происходящие в природе и обществе, воздействующие на органы чувств человека и приводящие тем самым в действие нервные рецепторы. Многие из этих процессов, отражающихся в сознании и подсознании человека, в его мыслях, чувствах, мечтах, уже изучены и нашли свое объяснение, другие остались непонятыми, однако получение окончательной ясности по еще не решенным проблемам — это лишь вопрос времени. Тем не менее, уже сейчас с абсолютной достоверностью можно утверждать, что так называемая душа прекращает свое существование в тот же самый момент, когда прекращается физическая жизнедеятельность головного мозга, отчего и врачи фиксируют наступление клинической смерти именно в тот миг, когда угасает последний электрический импульс в коре головного мозга.

Все это прописные истины, и я знаю, уважаемый профессор Лейхтентрагер, что ломлюсь в открытую дверь. Однако проблема Агасфера заставляет меня повторить основные тезисы, сформулировав их кратко и точно, ибо Вы продолжаете считать Агасфера существующим реально, хотя до сих пор отсутствует сколь-нибудь приемлемое научное объяснение подобного феномена. Переселение душ таким объяснением служить не может, так как нет самой парящей в некоем пространстве души, которая на протяжении многих веков переходила от одной инкарнации Агасфера к другой. На этом моменте я просил бы Вас остановиться особо, здесь затрагивается кардинальный вопрос, поэтому меня очень интересует Ваш ответ на него. Я вполне готов согласиться с Вами, что можно сокрушаться о несовершенстве человеческой души, которая не способна существовать вне своей телесной оболочки. Конечно, прискорбно, что столь тонкий инструмент, позволяющий нам испытывать радость и страдание, любовь и ненависть, может прекратить свою жизнедеятельность буквально в один миг, однако ученый, призванный служить прежде всего объективной истине, обязан смириться с этим фактом, равно как и с тем обстоятельством, что все мы являемся лишь комочками — пускай даже высокоорганизованной — материи, проделавшей очень длительный, но вполне естественный путь своего развития.

Не следует забывать и о том, что не имеющая места в реальности, якобы бессмертная душа служила во все времена апробированным средством, чтобы утешить человека надеждой на лучшую судьбу в иных мирах за пот и кровь, ставшие тяжким уделом земной жизни. Недаром еврейский поэт Генрих Гейне иронически заметил:

Сказку о небе пускают в ход ради земного порядка, чтоб убаюкать несчастный народ этою сказкою сладкой.

Карл Маркс справедливо указывает в своей критике гегелевской философии права: «Религиозное убожество — это выражение действительного убожества и протест против него. Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому, как она — дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа».

Таковы принципы и богатый практический опыт, которыми руководствуется коллектив нашего института, поэтому феномен Агасфера представляется нам, в отличие от Вас, лишь комплексом, имеющим ряд недостаточно изученных компонентой, однако с Вашей любезной помощью, дорогой коллега, мы надеемся внести в эту проблему должную ясность.

С сердечным приветом, преданный Вам

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

Германская Демократическая Республика

2 апреля 1980

Дорогой коллега!

Ваше письмо от 17 марта пришло ко мне одновременно с дополнением от 24 марта, из чего можно заключить, что нынешние пути, по которым идет почта, особенно между Востоком и Западом, воистину неисповедимы. Однако предмет нашей переписки носит такой характер, что даже самый бдительный цензор вряд ли узрит в ней что-либо предосудительное, поэтому нам остается лишь терпеливо ждать и радоваться тому, что письма рано или поздно вообще доходят до адресата.

Признаться, я не вижу особенного смысла в разборе каждого Вашего аргумента по отдельности, чтобы попытаться опровергнуть их там, где они кажутся мне сомнительными. Во-первых, многое из сказанного Вами находит мое полное одобрение, а во-вторых, мне не хотелось бы отвлекаться на докучные диспуты по вопросам, которые имеют для меня лишь второстепенное значение. По-моему, не так уж существенно, были ли Учитель праведности и Вождь общины, персонажи из рукописи 9QRes Свитков Мертвого моря, мошенниками и параноиками, для меня важен сам документальный факт появления Агасфера в тексте 9QRes. Ваши рассуждения о природе человеческой души, сколь бы ценными ни казались они мне или кому-либо другому, также не являются аргументом в пользу реального существования или несуществования Вечного жида; ни я, ни кто-нибудь другой никогда не объявляли Агасфера живым примером переселения душ или чем-либо подобным.

В Ваших письмах, дорогой коллега, просматривается нечто такое, что могло бы вызвать некоторые опасения, а именно начинающаяся фиксация на феномене Агасфера, который Вы стремитесь объяснить рационально, руководствуясь мерками своего разума, хотя этот феномен явно не втискивается в прокрустово ложе Вашего прежнего опыта. Позвольте мне небольшое критическое замечание: метод, которым Вы при этом пользуетесь, в сущности, не научен, он напоминает мне ватиканского ученого, не желавшего признавать спутники Юпитера, потому что они не вписываются в аристотелевскую картину мироздания. Агасфер существует, отрицать его реальность невозможно; любые вопросы, связанные с его существованием, как и любые выводы из сего факта, могут стать предметом особого рассмотрения, однако сначала необходимо признать наличие Агасфера, доказательства коего я уже представил и еще собираюсь представить.

В этой связи мне и раньше доводилось рассказывать Вам о появлении Вечного жида в последние дни восстания в Варшавском гетто; если прежде я снабжал Вас разного рода документами, например, свитком 9QRes, сообщением о процессе против советника Юлиана Отступника или свидетельскими показаниями других людей, то в данном случае очевидцем, надеюсь, пользующимся Вашим доверием, послужил я сам. Я также пребывал в Варшавском гетто, куда загнали более 350000 человек, и видел, как там мучили и уничтожали несчастных. Поверьте мне, дорогой коллега, ни один дьявол не способен выдумать столь чудовищные методы достижения собственной цели; это было дело рук человеческих, дело тех, кто были, простите меня за это напоминание, Вашими соотечественниками.

Еще в ту пору, но и позднее я нередко задавался вопросом, почему сопротивление не началось раньше, в первые месяцы после создания гетто, и объяснял это характером религиозности евреев. Они просто не могли себе представить, что такие же существа, схожие с ними и телом, и образом жизни, могли поставить своей целью их тотальное истребление, умерщвление голодом, а там, где, несмотря на тиф и холеру, дело продвигалось недостаточно быстро, прямыми убийствами, отправкой в газовые камеры. Столь же невозможно было принять мысль, что Бог, их Бог, может попустительствовать этому. Потомки народа, который выдумал Бога, его Сына-Спасителя и соответствующую этику, надеялись на спасение едва ли не до самого конца.

Но не до конца. Ибо в конце наступило отчаяние. Пришли вопросы. В чем заключался их грех, за который Бог карает так жестоко? Они хранили Ему верность, даже когда Он отвернулся от них; они исполняли Его заповеди, даже когда Он мучил их; они любили Его, даже когда Он сделал их посмешищем и позорищем. Да есть ли на свете такой грех, которому соразмерна подобная кара? И когда кончится наказание? Сколько еще будет Бог терпеть их мучителей? Разве у них, оскорбленных и униженных, измученных и истерзанных, обессилевших и умирающих, не было права узнать наконец, где же должен быть предел их терпению?

При таких обстоятельствах появление Агасфера в Варшавском гетто показалось мне чем-то большим, чем поэтическая необходимость. От него и впрямь исходило удивительное воздействие: там, куда он приходил, мужество не оставляло даже умирающих; казалось, будто благодаря ему они знают, что не исчезнут бесследно, что сохранится нечто существенное, что их страдания и смерть имеют какой-то смысл, о котором теперь они лишь смутно догадываются и который будет понятен только следующим поколениям.

В тот день Агасфер и я ходили по тем немногим улицам, из которых еще состояло гетто, ибо оно все время сужалось и те, кто еще был жив, были вынуждены тесниться на все меньшем пространстве. Я испытывал странное чувство, возникающее, пожалуй, у каждого человека, который видит у своих ног детей, умирающих от голода, маленькие скелетики, закутанные в лохмотья, и вдруг понимает, что некому даже похоронить этих детей. Мы оба сознавали, что обязаны навсегда запомнить как можно больше из увиденного, однако Вас, дорогой коллега, я избавлю от описания подобных картин; при желании Вы можете обратиться к архивам, куда Вы, несомненно, имеете доступ, — ведь немцы всегда любили фотографировать, а гетто давало предостаточное количество сюжетов для их объективов.

— Да, — сказал он. — Мы начинаем.

Я знал, что попытка будет тщетной, но Агасфер был бодр, почти весел, ибо, в отличие от меня, он верил в изменяемость мира.

— Ножичек у тебя еще сохранился? — спросил он.

Это был старинный ножичек с рукояткой из резного коралла, изображавшей голую красавицу. Я вынул ножичек из кармана, протянул собеседнику.

— Подари мне его, — сказал он мне. — Этот ножичек мне многое напоминает.

Я отдал ножичек Агасферу, и он отвел меня к дому, откуда должна была начаться атака на отряд СС. Видимо, благодаря своей внезапности атака оказалась успешной; те, кого раньше постоянно преследовали, впервые увидели, как бегут их преследователи. И вообще, все как бы совершенно преобразилось: сражающиеся евреи были совсем не такими, какими их привыкли здесь видеть, и даже когда их настигала смерть, они выглядели совершенно иначе, в них не было того вечного страдания, вечного поражения, символом чего стал тот самый реббе Йошуа, распятый некогда на кресте.

Несколько недель держались мы против частей Дирлевангера и приданных ему соединений. Дом, который служил нашим укреплением, оказался разрушенным на три четверти, почти все его защитники, засевшие этажом выше нас, были убиты. Патронов у нас не осталось, только бутылки с бензином. За то время, пока рушился дом и один за другим погибали от пуль или гранатных осколков наши товарищи, Агасфер был очень молчалив, но вот теперь он заговорил с Богом. У него было своеобразное отношение к Богу, против которого он бунтовал и которого он любил; он пытался объясниться с Богом, но тот не отвечал.

Вместо Бога пришли эсэсовцы. Агасфер сказал мне:

— Уходи через канализацию, я тебя прикрою.

Он забрал оставшиеся три бутылки бензина и пополз по куче щебня к окну навстречу наступавшим. Две зажженные бутылки он швырнул в эсэсовцев. Из последней он облил бензином себя и кинулся горящим факелом на разъяренную ораву.

Я встретил его снова в Иерусалиме у его обувного магазина на Виа Долороза, который он признал своим прежним частным владением и заново отремонтировал после того, как эта часть города опять стала доступной для евреев в результате Шестидневной войны. Старинный ножичек у него сохранился, Агасфер показал мне его и спросил, хочу ли я получить эту вещицу назад. Я ответил, что он может оставить ножичек себе на память, я знаю одну антикварную мастерскую, где мне сделают точно такой же, со всеми признаками старины.

Как всегда, с наилучшими пожеланиями,

Ваш Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

 

Глава шестнадцатая

в которой магистр Паулус разрабатывает богоугодный план по обращению закоренелых иудеев в христианскую веру, а также говорится о том, сколь важную роль в любви играет воображение.

Доктор Мартинус Лютер сказал однажды: брачные узы установлены Господом нам во благо, иначе родители перестали бы печься о своих чадах, домашнее хозяйство пребывало бы в упадке, никто не уважал бы ни полицию, ни светские власти, люди пренебрегали бы религией, то есть все пошло бы прахом и не было бы в мире никакого порядка.

Это изречение не раз приходило на ум магистру Паулусу фон Эйцену, равно как и прочие подобные изречения, когда он вспоминал о девице Барбаре Штедер, которая верно и преданно ждала его; да и приданое не помешает, назначенное дочери ее отцом, который был посредником по морским торговым перевозкам, а кроме того, сам поставлял товары, ибо доля, причитающаяся Паулю в наследство от покойного отца, пока что не может быть изъята из капитала семейной фирмы, а надежды на господина Эпинуса не сбывались, слишком уж испугал главного пастора еврей, пришедший к отцовскому смертному ложу; иногда магистру Паулусу позволяют замещать проповедника в церкви Св. Якова или в церкви Марии Магдалины, но от разовых проповедей нет ни прибытка для кошелька, ни утешения для души с ее высокими устремлениями.

«Ах, Ганс, — сказал он своему приятелю Лейхтентрагеру, когда они сидели однажды вечером в трактире „Золотой якорь“, — девица Барбара краснеет и бледнеет, завидев меня, она пошла бы за меня и ждет, чтобы я сказал свое слово ее матушке и батюшке, денег у нее тоже хватает, у отца ее тысячные капиталы, долгов нет, он участвует несколькими кораблями в торговле с Россией, но чем больше я думаю, что мне каждую ночь придется ложиться с ней, ласкать ее, спать с ней, тем чаще мне кажется, что я не смогу себя вести как настоящий супруг и мужчина, ибо все мои помыслы и желания обращены к другой женщине, которую я навсегда потерял из-за проклятого еврея».

«Понимаю, понимаю», — сказал приятель, поигрывая ножичком; он поставил ножичек острием на столешницу, прижал сверху кончик рукоятки указательным пальцем, женщина на рукоятке начала вращаться, у магистра даже в глазах потемнело. «Только разве девица Барбара, — продолжил Лейхтентрагер, — не ублажит тебя не хуже любой другой? Ведь Бог снабдил для этого всех женщин, высоких и коротышек, худых и толстых, морщинистых и гладкокожих, одним и тем же устройством».

«Видишь ли, Ганс, — сказал Эйцен, про себя в очередной раз удивившись, что Лейхтентрагер до сих пор не уехал из Гамбурга, а занимался здесь какими-то неизвестными делами, — ведь, говоря по чести, я сделал уже одну попытку, но барышня лежала как бревно и только стонала, а ягодицы так стиснула, будто я ей туда чертей засунуть хочу; у меня на нее и так-то аппетита маловато, а тут он и вовсе прошел, слишком уж у нее нос острый, губы тонкие, и плоская она как доска там, где у других женщин есть за что ухватиться. Пришлось сказать родителям, что надо еще повременить; дескать, отец недавно умер, и я, при всей моей любви к девице Барбаре, очень скорблю о моем папаше».

Лейхтентрагер задумчиво почесал горб. «Пора тебе все-таки семьей обзавестись, Пауль, — сказал он. — На все должен быть порядок, а пастор без жены как пастух без посоха, ему самого главного недостает; ведь ты же призван вершить большие дела, сначала в родном городе, затем пойдешь на повышение, следовательно, надо подумать, как тебе помочь с девицей Барбарой».

Такие пророчества укрепляют дух и окрыляют душу, ведь Эйцен не забыл, как приятель предсказал ему, что на виттенбергском экзамене будут спрашивать про ангелов, так оно и вышло. Поэтому он сразу согласился, когда Лейхтентрагер предложил устроить совместную прогулку по главной улице и по альстеровской набережной; тогда он, Лейхтентрагер, поглядит на барышню Барбару и подумает, как повлиять на нее, исключительно для того, чтобы помочь другу, и, возможно, добавил Лейхтентрагер, он прихватит с собою одну даму, которая, будучи женщиной опытной и ловкой, сумеет раззадорить барышню.

Сладкая догадка пронеслась в голове Эйцена, его бросило в жар, однако он не решился даже мечтать о таком счастье, поэтому тотчас прогнал желанный образ из своего сердца, а на следующий день отправился в дом Штедеров, чтобы передать девице Барбаре приглашение на прогулку, которое та приняла с нескрываемой радостью, тем более что Эйцен в самых лестных выражениях описал ей своего друга, рассказал, какой тот умный, состоятельный и даже обаятельный, особенно благодаря своим необыкновенным угольчатым бровям и подстриженной бородке; не скрыл он ни горба, ни хромоты, наоборот, намекнул, что, возможно, именно эти изъяны сообщают господину Лейхтентрагеру какую-то особую притягательную силу, весьма воздействующую на дам, как это было, например, с двумя барышнями из трех в Магдебурге, Лизбет и Юттой, дочерьми тамошнего соборного проповедника; про себя же Эйцен подумал, что получилось бы очень забавное хитросплетение, если б и девица Барбара не осталась равнодушной к его другу.

В воскресенье выдалась редкая для Гамбурга хорошая погода, синим куполом стояло ясное небо над мозаикой крыш и над шпилями церковных башен; накануне прошел сильный дождь, смывший всю уличную грязь в Эльбу, а альстеровские воды успели самоочиститься и почти освободились от дурного запаха. Девица Барбара надела свой лучший наряд, темно-зеленый, придающий некую пикантность бледности ее лица, пуховая оторочка искусно скрывала плоскости спереди, сзади, все это дополнялось роскошным чепцом, золотыми украшениями из материнской шкатулки. Эйценовское же платье хоть и было темным, как то подобает церковнослужителю, зато пошито из наилучшего сукна и скроено отменно, а магистерская шляпа поневоле привлекала к себе уважительное внимание прохожих, поэтому мать Барбары, госпожа Штедер, всплеснула руками и не удержалась от замечания о том, какая, дескать, получается из ее дочери и магистра Пауля чудесная пара, пусть даже у него пока нет должности в какой-нибудь большой здешней церкви, но за этим дело не станет, ибо слово ее супруга, маклера и крупного поставщика, имеет вес в городском совете.

И вот они уже чинно вышагивают по улице, не зная, что сказать друг другу, — девица Барбара от застенчивости и робости, а Эйцен оттого, что в глубине души вновь чувствует подчиненность каким-то чуждым силам. Перейдя через мост, ведущий к церкви Святого Духа, Эйцен увидел наконец Лейхтентрагера, причем не одного, отчего господин магистр застыл будто вкопанный.

Лейхтентрагер в красной шапке с пером, на боку серебряная шпага, чулки и накидка — тоже красные, подошел к Барбаре, отвесил поклон, взял ее руку, поцеловал на испанский манер и сказал, что счастлив познакомиться с барышней, ибо много слышал о ней — и всегда только самое наилучшее — от господина магистра, не устававшего превозносить, дескать, красоту и прочие достоинства, которыми ее столь щедро одарила природа.

У девицы Барбары мурашки так и забегали, одновременно сердечко ее жутко заколотилось; никогда еще не встречался ей мужчина, при первых же словах которого она почувствовала бы такой жар в крови. Пауль же продолжал стоять будто столб, у него отнялся язык при виде Маргрит, или принцессы Трапезундской, разодетой словно герцогиня, в одной руке сумочка золотого шитья, в другой — шелковый платочек, рядом с нею еврей, только и его не узнать: одет по последней английской моде, рукава с прорезями, рыжая борода красиво подстрижена.

«Сэр Агасфер, — представил его Лейхтентрагер девице Барбаре. — Сэр Агасфер и леди Маргрит».

«Сэр Агасфер и леди Маргрит», — удивился Эйцен, а поскольку леди выглядит совсем по-другому, нежели Барбара, сложена иначе, рот — сплошной соблазн, блеск темных глаз обещает такие блаженства, о которых подумать страшно, — поэтому его охватила ярость при одной лишь мысли о том, что заштатный магистр не идет ни в какое сравнение с евреем, внезапно разбогатевшим и ставшим английским сэром; дальше Эйцен принялся раздумывать, как бы завершить дело, которое не получилось в Гельмштедте, то есть устранить еврея.

После того как сэр Агасфер и леди Маргрит, с одной стороны, а барышня Штедер — с другой, обменялись поклонами, книксенами и прочими этикетными учтивостями, Лейхтентрагер, положив левую руку на эфес шпаги, а правой взяв под локоток вконец сомлевшую барышню, повел ее по Райхештрассе, не переставая расточать комплименты; сэр и леди пошли за ними, бедный же Эйцен едва успел присоединиться к обеим парам.

Впрочем, Лейхтентрагер отлично знал свое дело; ловко поддерживая локоток, он твердил Барбаре о том, как добродетелен, благочестив ее Пауль, дескать, нынешнему магистру уготована замечательная церковная карьера, и, возможно, он даже станет епископом; однако, чтобы барышня не подумала, что речь идет только об ее суженом, Лейхтентрагер нежно прижимался к ее плечику своим горбом, отчего она так и таяла; потом, сменив тему, Лейхтентрагер поведал ей о сэре Агасфере и его леди: сэр. дескать, хоть и еврей, но вышел из богатой и почтенной семьи, а здесь он снял для себя и своей леди на то время, которое понадобится для гамбургских дел, целый дом, обставил его шикарной мебелью, застелил мягкими дорогими коврами; Лейхтентрагер, мол, пользуясь расположением и благосклонностью сэра, договорился с ним, чтобы тот пригласил к себе барышню Штедер и магистра Пауля, дабы поужинать вместе, отведать разных яств и вин, а потом поразвлечься.

Магистр Пауль, запыхавшись от быстрого шага, который понадобился, чтобы нагнать обе пары, как раз услышал последние слова Лейхтентрагера и увидел, с каким воодушевлением отнеслась Барбара к этому предложению, а потому поспешил со всей учтивостью поблагодарить за любезное приглашение, принял его от имени барышни Штедер и своего собственного; себя же с тайной опаской спросил, что за игрища затеятся вечером, если еврей будет в них участником, а Ганс — церемониймейстером, тем не менее, сердце его сладко заныло от одной лишь мысли о Маргрит — он сможет побыть сегодня с нею и даже надеяться на определенную близость. Кое-какие мелочи упрочали его надежды: леди то бросала на него многозначительный взгляд, то слегка кивала ему, а однажды так удачно обронила платочек, что именно Пауль сумел подхватить и подать его, сэр даже не успел пошевелиться; как бы ни были притягательны знатность и богатство, как бы ни были соблазнительны роскошные платья и украшения, подумал Пауль, но, видно, осталось еще кое-что с тех пор, когда Маргрит вытряхивала блох из моей постели, да и самого долговечного жида не хватит, чтобы утишить все плотские желания такой женщины, как эта.

Еврей же поглядывал на происходящее, на все заигрывания и переглядки с большим хладнокровием, будто он действительно был настоящим джентльменом, которого не касается суета и возня плебеев; он слегка оживился лишь тогда, когда магистр Пауль напомнил ему об его встрече с живым Христом и о гельмштедтском чуде.

«А чего, собственно, вы добиваетесь, господин магистр? — спросил еврей. — Может, вы хотите, чтобы я продолжил мои скитания и страдания, как большинство моих соплеменников?»

Эйцен принялся горячо отрицать подобное предположение; он, дескать, не раз говорил в своих проповедях о евреях и о приносимой ими пользе; впрочем, если бы все евреи были столь же благородны и обаятельны, как сэр Агасфер, то отношение к ним в Германии складывалось бы совсем иначе, в городах и на торговых дорогах им предоставляли бы защиту, а не нападали бы, чтобы отобрать нажитое ростовщичеством, не таскали бы за бороды и не подвергали бы прочим издевательствам. Хотя сам сэр Агасфер, добавил Пауль, некогда прогнал Иисуса Христа от дверей своего дома, но с тех пор минуло полторы тысячи лет, даже больше; сейчас же можно воочию удостовериться, что сэр Агасфер за время своих долгих скитаний переменился к лучшему, искренне раскаялся в совершенном проступке и даже готов, как это уже было сделано в Гельмштедте, выступить живым очевидцем со свидетельством о муках, которые принял на Себя Иисус Христос ради искупления наших грехов.

Сэр Агасфер внимательно посмотрел на магистра, который ораторствовал с большим жаром, вышагивая рядом с леди; Эйцен же, немного смутившись от мысли о том, что еврей догадался, куда он клонит, поперхнулся, долго и громко откашливался, но потом решил, что надо ковать железо, пока горячо, а поэтому продолжил: «Когда я изучал в Виттенберге теологию, мой учитель Меланхтон и досточтимый доктор Мартинус затеяли диспут относительно вашей истории, сэр Агасфер; по мнению господина Филиппа Меланхтона, коль скоро вы являлись очевидцем того, как Иисус Христос восходил на Голгофу с крестом на плечах, вы могли бы рассеять сомнения в том, что он является подлинным Мессией, и, следовательно, помочь обратить других иудеев в единственно истинную веру; господин же Лютер все оспаривал и утверждал, что евреи испорчены по самой своей природе, а потому неисправимы и не могут быть наставлены на путь истинный».

Лейхтентрагер, хотя и продолжал любезничать с барышней Штедер, однако был занят ею отнюдь не настолько, чтобы совсем не обращать внимание на речи своего приятеля; ухмыляясь, Лейхтентрагер подтвердил, что именно так все и было, он собственными ушами слышал перебранку обоих ученых мужей за обеденным столом; впрочем, в конце концов магистр Меланхтон уступил и замолчал, не то доктора Лютера с его холерическим темпераментом хватил бы удар.

Ободренный то ли поддержкой Лейхтентрагера, то ли близостью леди Маргрит, не перестававшей приятно волновать Пауля Эйцена, он внезапно почувствовал необычайный подъем; редко мысли Пауля были столь ясны и прозорливы: ведь, воспользовавшись идеей Меланхтона, можно погубить Агасфера так или эдак; если этот сэр, или как он там себя называет, выступит перед большой иудейской общиной, чтобы засвидетельствовать истинность Мессии, то сделает их всех своими врагами, которые его разорят; если же заявит, что Иисус Христос не был истинным Мессией и Сыном Божьим, искупившим своими страданиями все наши грехи, то городской совет Гамбурга или же герцог Готторпский, в зависимости от места, где состоится диспут, разоблачат мошенника и лжесвидетеля, с позором изгонят его, а то и утопят или же сожгут, после чего у Маргрит не останется иной защиты и опоры, кроме него, магистра Паулуса.

Правда, сейчас он пока не располагает ни подобающей должностью, ни необходимым авторитетом, чтобы устроить сей spectaculum, а господин главный пастор Эпинус, разозленный на еврея да и на самого Пауля, наверняка ничем не поможет, тем не менее, еще не вечер, чего нет сегодня, может найтись завтра, поэтому Пауль решил не отступать от своего замысла и вновь обратился к еврею: «Можно ли положиться на вас, господин Агасфер, можно ли рассчитывать на вашу готовность засвидетельствовать здесь, как вы уже сделали это в Гельмштедте перед принцессой Трапезундской и всем народом, что вы собственными глазами видели живого Иисуса Христа и подтверждаете, что Он и был тем, кем был?» Тут леди Маргрит, которой, видимо, не хотелось сегодня слышать ни о какой принцессе Трапезундской, сердито промолвила: «Опомнитесь, господин магистр! Вы же знаете, что сэр Агасфер прибыл сюда по своим делам и не занимается религией, которую каждый может выбирать по собственному усмотрению, будь то иудей или христианин».

Подобное утверждение решительно противоречило всему, чему научился Эйцен у доктора Мартинуса и иных университетских преподавателей, поэтому он не преминул возразить: «Упаси Бог, леди, чтобы каждый начал веровать по собственному усмотрению, сам бы решал, крестить ему детей или нет и как принимать святое причастие; религия — это дело властей, от нее зависит всеобщий порядок; иначе среди нас кишмя кишели бы разные сумасброды, еретики и бунтовщики, а с церковью и законом было бы покончено; есть только одна истина, и доктор Мартинус Лютер написал о ней в своем катехизисе, чтобы она стала доступной даже женщинам, что делает сей труд особенно ценным; если же сэр Агасфер выступит перед иудейской общиной и расскажет о своей встрече с Иисусом Христом, который был обетованным Спасителем, или Мессией, то иудеям больше не понадобится ждать своего, другого мессию и они с чистой совестью смогут обратиться в единственно истинную, христианскую веру».

Жар, с которым Эйцен отстаивал свой план, заставил леди Маргрит подумать, что вряд ли магистр так уж близко к сердцу принимает обращение иудеев в христианскую веру, за этой горячностью скрывается какой-то умысел, только непонятно какой; она уже приготовилась дать магистру отпор, однако Агасфер, чтобы успокоить ее, тронул за руку, а господина Эйцена поблагодарил за столь большую заботу о духовном благополучии своих единоверцев и сказал, что поразмыслит над его предложением: дескать, о Равви можно поведать многое, недаром четверо евангелистов частенько расходятся в своих свидетельствах; вслед за этим он пригласил гостей в дом, к которому, как оказалась, они и подошли.

Семьи магистра Эйцена и барышни Штедер отнюдь не прозябали в бедности, ибо торговля сукном и шерстью, а также коммерческое судоходство позволяют иметь определенный достаток, поэтому в домах Эйценов и Штедеров жили далеко не впроголодь, у каждого была своя комната, своя кровать, своя пара белья, но дом, куда их привел сэр Агасфер, пускай и не был собственным, а лишь арендованным на время, показался обоим прямо-таки дворцом, превосходящим своею роскошью все, что они когда-либо видели, настолько богато он был обставлен и красиво изубран. Нога утопала тут в пестром ковре, похожем на лужайку с цветами, мебель резная, самой искусной работы — столы, стулья, шкафы, а до чего хороши деревянные подставочки под тарелки и кубки; последние сияют полированным серебром или позолотой; рядом с ними стоят резные фигуры из благородного дерева и слоновой кости. Тяжелые подсвечники и канделябры, тоже серебряные, превосходили искусностью работы знаменитые шандалы церквей Св. Иакова и Св. Петра, а толстые восковые свечи отбрасывали мягкий свет на людей и предметы обстановки, особенно на гобелены, один из которых изображал голых нимф, играющих с носорогом, а другой — троянского принца Париса, выбиравшего из трех богинь самую красивую: все три богини были крутобедры и пышногруды, совсем как леди Маргрит, которая между тем скинула уличную пелерину и вышла пригласить гостей к столу в платье, столь выгодно подчеркивающем ее прелести, что у магистра Эйцена захватило дух. На столе красовались изысканные яства: птица рябчик, фаршированная рыба, жаркое разных видов, все блюда, как с улыбкой пояснил сэр Агасфер, строго кошерные, но с пикантными приправами; в дорогих бутылях венецианского стекла соблазнительно мерцало вино. В одном из эркеров расположились двое музыкантов, один с лютней, другой со скрипкой, они наигрывали нежнейшие мелодии, причем тот, у кого была лютня, еще и пел сладким голосом хоть и не о божественных, небесных радостях, зато о любви и сердечной страсти. Трапеза удалась на славу, тем более что Агасфер как хозяин дома уселся во главе стола, магистру посчастливилось занять место с леди Маргрит, а Лейхтентрагер присоседился к барышне Штедер, таким образом, ниточки, которые завязались еще во время прогулки, продолжали свои хитросплетения.

Настроение у магистра Пауля было превосходным, чему немало способствовали прекрасные еда и питье, к тому же ему горячила кровь близость обворожительной соседки, леди Маргрит, или принцессы Трапезундской, которая подкладывала в его тарелку лучшие куски и подливала в его кубок чудесное вино, при этом он каждый раз заглядывался на движение ее роскошных плеч, которые так и хотелось укусить, забыв о прочих яствах, а также на пышный бюст, готовый вот-вот выскочить из лифа.

Барышню Штедер тоже все больше распалял ее застольный кавалер, который сладко нашептывал ей на ушко, что ее девические прелести сводят его с ума и что он хотел бы ласкать ее, как это делают ангелочки или же бесенята, то есть сзади, что он зацеловал бы ее сверху донизу, дабы они вдвоем изведали то высшее блаженство, которое человек может испытать уже на земле, и что, дескать, удерживает его единственно верность своему другу, Паулю Эйцену, который сам давно вожделеет от нее тех утех, которым предавался Святой Дух с Девой Марией.

Поскольку Барбаре подобные услады были известны лишь понаслышке, не считая собственных девичьих ночных забав, то кровь жарко бросилась ей в голову, а также в то место, которым ведьмы скачут по воздуху на метле, отправляясь на брокенбергский шабаш, ее бедную головку заполняют видения голых тел, слившихся в сладострастных объятиях, поэтому ей хватает сил лишь прошептать Лейхтентрагеру, чтобы он, Бога ради, прекратил подобные речи, иначе она пропадет на месте.

Тут сэр Агасфер разлил по бокалам из особой бутылки сладкое, тяжелое вино, о котором он сказал, что сам дьявол вырастил лозу для него, однако реббе Йошуа, которого христиане называют Иисусом, благословил это вино на последней вечере со своими учениками, поэтому оно способно исполнить самые сокровенные желания того, кто его пьет. Затем Агасфер подал знак музыкантам, те вышли вперед, певец с лютней отвесил поклон леди Маргрит, потом барышне Штедер и запел:

От страсти я горю лучиной на ветру. Приди, отдайся мне, Иначе я умру. Иначе я умру! Падучею звездой к тебе я прилечу. О, будь, прошу, моей, Я так тебя хочу. Я так тебя хочу! Коль на земле любовь Благословил Господь, То пожалей и ты Томящуюся плоть. Мою живую плоть!

Взволнованная этими словами и музыкой, Барбара заглянула глубоко в глаза Лейхтентрагера, а магистр — в глаза леди, после чего оба, загадав тайное желание, пригубили волшебного вина. Сэр Агасфер снова подал знак, позади него раздвинулся темный занавес, одна половина вправо, другая влево, открывая еще одну залу, не менее роскошную, чем столовая, только поменьше, а посреди нес — широкую кровать с мягкими подушками, над кроватью балдахин, полог которого расшит золотом и украшен золотой бахромой.

А теперь, возгласил сэр, пора обвенчать молодую пару, но так, чтобы все было честь по чести: дескать, он и леди станут свидетелями, а его друг Лейхтентрагер свершит по всем правилам надлежащий обряд не хуже самого господина магистра.

Затем он пригласил жестом Пауля и Барбару встать у изножья кровати. Лейхтентрагер внезапно оказался в священническом облачении — все черное, только кружевной воротничок белый; в руках он держал книгу, но была ли то Библия или же нет, Эйцен не понял, ибо в голове у него помутилось, и он одновременно видел себя у кровати с нареченной ему невестой, но мерещилось ему и то, что рядом с ним стоит Маргрит, причем нагая, словно Ева на картине виттенбергского живописца, мастера Кранаха, совершенно голая, если не считать драгоценного ожерелья и золотых браслетов.

Лейхтентрагер, раскрыв книгу, прочитал: «И сотворил Бог человека по образу и подобию Своему, по образу Божию сотворил его: мужчину и женщину. Ибо сказал Господь Бог: нехорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему. Муж, оказывай жене должное благорасположение; подобно жена мужу. Жена не властна над своим телом, но муж. Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви. Но как Церковь повинуется Христу, так и жены своим мужьям во всем». Магистру хорошо знаком этот текст, он знает, что Лейхтентрагер зачитывает его дословно, точнехонько, до последней буквы, однако благочестивые слова звучат сейчас издевкой, даже святотатством, тем более что все помыслы его устремлены не к худосочной Барбаре, а к голой Маргрит, которую как ее хозяин и господин обнимал стоявший рядом еврей. Магистр вздрогнул от неожиданности, когда услышал вопрос Лейхтентрагера: «Желаешь ли ты, Пауль фон Эйцен, взять в жены из рук Божьих присутствующую здесь девицу Барбару Штедер и обещаешь ли любить ее, уважать и хранить ей верность, пока не разлучит вас смерть?» — «Да», — ответил он, но не потому, что хотел, просто он почувствовал, что все это предначертано ему с того памятного дня и той встречи в лейпцигском трактире «Лебедь»; затем он услышал, как Лейхтентрагер обратился к Барбаре, спрашивая, желает ли она взять в мужья присутствующего здесь Пауля фон Эйцена, всецело повиноваться ему и быть всегда покорной, пока ее с ним не разлучит смерть, до него донесся ее утвердительный ответ, он увидел, как Лейхтентрагер, воздев руку, благословил новый брачный союз во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, словно он действительно посвящен в церковный сан и чуть ли не распоряжается по-свойски Святой Троицей. Затем он увидел, как Барбара тут же легла на кровать и простерла руки, только не к нему, а к его приятелю Гансу. Тот же наклонился, расстегнул пряжку на башмаке, причем со своей хромой ноги, снял башмак и положил поверх одеяла на живот невесты, приговаривая: «Знай же, под чьим сапогом ты отныне будешь жить и кто твой господин»; и Маргрит, или принцесса Трапезундская, или леди, принялась хлопать в ладоши, корчась от смеха. Сэр Агасфер был более сдержан, он лишь слегка улыбнулся и спросил, не собирается ли господин магистр присоединиться к новобрачной.

С этими словами сэр Агасфер, взяв леди под руку, удалился, Лейхтентрагер последовал за ними, занавес опустился, и в опочивальне, кроме молодоженов, осталась только сладчайшая музыка. Вожделение захлестнуло Эйцена, ему вспомнились слова Ганса о том, что Бог снабдил всех женщин одним и тем же устройством, поэтому, не мешкая зря, он сбросил с себя праздничную одежду и залез под одеяло к Барбаре, которая уже раскинула ноги и подалась к нему так страстно, будто с малых лет только и занималась любовью; с придыханиями и стонами она просила: «Еще, мой любимый, еще!» — что было весьма приятно Паулю, но только до тех пор, пока он не услышал, как Барбара принялась расхваливать его чудный горбик, густые волосы на груди и прочее. Тут Пауль догадался, что на ней лежит инкуб, но почувствовал, что и сам лежит не на Барбаре, нет, под ним — голая Маргрит, и он то пускается в бешеный галоп, то томно замедляет прыть, она же обнимает и прижимает его к себе, пока наконец ему не показалось, что вся жизнь истекает из него, оставляя иссохшую оболочку.

На какое-то время наступило затишье. Потом он взял Барбару за руку, и они заснули. Когда же по прошествии многих часов они проснулись, то увидели серое утро; они лежали в вонючей кровати, которая стояла у стены жалкой каморки с мусором по углам и паутиной; ни Пауль, ни Барбара не могли понять, как они попали сюда, в одну из скверных пригородных ночлежек, куда подевалась их выходная одежда и откуда взялось вместо нее жалкое тряпье, которое пришлось натянуть на себя. Когда они прокрались по лестнице вниз, навстречу выскочила хозяйка ночлежки и принялась орать, требуя плату, восемь гамбургских грошей, а где их брать, если в кармане нет ни пфеннига; Паулю не оставалось ничего другого, как послать за деньгами в контору брата, а пока они ждали посыльного, над Эйценом и Барбарой потешался всякий сброд, желая узнать, как они провели ночь, хорошо ли он ублажил невесту и много ли синяков осталось у него на теле от ее костяшек.

 

Глава семнадцатая

в которой приводятся размышления о том, почему самые отъявленные революционеры становятся наиболее суровыми охранителями порядка, и в которой говорится о взаимозависимости утверждения и отрицания, а также о том, сколь трудно создать Царство свободы.

Мы парим.

Парим в глубинах пространства, которое именуется Шеолом и простирается за пределами творения, вне тьмы и света, в некой бесконечной кривизне.

Здесь можно говорить спокойно, сказал Люцифер, тут нет ни Бога, ни Его приспешников, созданных из духа или материи; здесь — Ничто, а у него нет ушей.

А я ничего не боюсь, сказал я.

Люцифер криво усмехнулся. У того, кто, вроде тебя, желает изменить мир, есть основания опасаться за собственное благополучие.

Что-то похожее на дуновение касается нас, но это не ветер, а поток частиц, из которых состоит Ничто и которые блуждают от одного Ничто к другому.

Я искал тебя, брат Агасфер, сказал он.

А где остальные? — спросил я. Где твои темные воинства, которых низвергли с небес вместе с тобой и мной за то, что мы не послушались Бога и не поклонились человеку, созданному Им по Своему подобию из песчинки праха земного, из капли воды, из дуновения воздуха и искры огня? Где они?

Здесь все теряется, ответил он.

Я увидел, как его знобит от великой стужи, объявшей нас, и понял, зачем он меня искал, ибо страшнее, чем Ничто, есть мысль о его вечности.

Я следил за тобой и твоими делами, сказал он. Ты восстал, но каждый раз терпел поражение и был сломлен. Тем не менее, ты не теряешь надежды.

Бог есть движение перемен, сказал я. Когда Он создал мир из ничего, он изменил Ничто.

Это было прихотью, сказал он, случайностью, единственной и неповторимой. Недаром Бог, осмотрев на седьмой день Свое творение, тут же провозгласил, что все прекрасно именно таким, каким получилось, и поэтому таким мир должен сохраниться на все времена — с его верхом и низом, с архангелами, ангелами, херувимами, серафимами и прочим небесным воинством, где у каждого свой чин и свое место, а венцом творения поставлен человек. Бог похож на всякого, кто однажды что-то изменил; все тут же начинают трястись над своим творением и бояться за собственное положение, отъявленные революционеры становятся суровейшими охранителями существующего порядка. Нет, брат Агасфер, Бог есть сущее, Бог есть закон.

Если бы это было так, сказал я, зачем же тогда Он послал Своего единородного сына искупать страданиями грехи мира? Разве искупление не является обновлением?

Мы парим.

Люцифер обнял меня, словно нас ничто не разделяет, ни различие во взглядах, ни разница в понимании цели, он сказал: Ты ведь тоже знал Равви.

Я вспомнил реббе Йошуа, каким он был в пустыне — борода свалялась, живот опух; вспомнил, как вознес его на вершину высокой горы, чтобы он взглянул оттуда на творение своего Отца, на все беды и несправедливости мира, сказал ему, что пора ему брать дело в собственные руки, ибо настало время создавать истинное Царство Божие; он же ответил мне: Мое царство не от мира сего.

Но чего же добился Равви? — спросил Люцифер. Разве с тех пор, как его распяли, в мире стало меньше зла, разве землю не поливают кровью даже больше прежнего? Разве волк мирно уживается с овцой и человек человеку стал братом? Почему ты не пойдешь к нему туда, где он сидит ныне одесную своего Отца, и не спросишь его об этом? Уж тебе-то он должен ответить.

Он проклял меня, сказал я, проклял за то, что я не дал ему отдохнуть в тени моего дома, когда он тащил свой крест к месту казни.

Я увидел, как Люцифер нетерпеливо нахмурился. Знаю, знаю, сказал он, но именно поэтому он и захочет с тобой поговорить. Разве ты был не прав, прогнав от себя того, кто так жестоко ошибался? И все же, сказал я, Равви любил людей, он пострадал за них.

Страдание — это еще не заслуга, сказал Агасфер; овца, которая покорно отдает себя на съедение, лишь помогает волкам устанавливать волчий порядок. Только тебя, брат Агасфер, волчий порядок не устраивает, ты уповаешь на то, что Бог позволит тебе подлатать Его творение, оставив дырочку, через которую ты со спокойной совестью вернешься назад, под сень Его благодати; ты никак не хочешь признать, что этот мир обречен на погибель именно установленным в нем Божественным порядком и никакая штопка тут не поможет, а лишь продлит агонию. Так пусть же этот старый мир пропадает пропадом, давай творить силой собственного духа наше Царство свободы без маленького божка небольшого кочевого племени, который жив лишь тем, что порабощает все вокруг себя.

Боюсь, брат Люцифер, что такой конец света окажется последним; откуда же взять тогда нового бога для нового сотворения мира?

Мы парим.

Парим в пространстве без начала и конца, без тьмы и света, где по воле Люцифера должны раствориться все краски и звуки, мысли и чувства, все живое, чтобы обратиться в ничто.

Мое «нет» тебе не нравится, сказал Люцифер.

Отрицание так же необходимо, как утверждение, возразил я, любое деяние обусловлено их противоборством.

Значит, ты пойдешь к нему? — спросил он.

Я вспомнил, каким был реббе Йошуа, когда я припал к его груди на последней вечере и когда я сказал ему о колесе, которое не может выскочить из своей колеи, но выбирает ее тот, кто правит быком, впряженным в повозку.

Не стану же я настраивать его против Отца, ибо они втроем суть единое целое: Отец, и Сын, и Дух Святой.

Вижу, как Люцифер скорчился от смеха. Из трех делаешь одного, а из одного трех, он, продолжаешь старые трюки с числами, которыми христианская церковь, взяв себе имя Равви, хочет затушевать свои греко-еврейские истоки. Надо что-то выбирать, брат Агасфер. Либо твой реббе Йошуа вознесся на небо, где восседает ныне одесную Бога, тогда он единосущ и с ним можно иметь дело. Либо он слился с Богом да еще и со Святым Духом, тогда из них троих получилось нечто новое. Но куда же подевался в этом случае прежний Единый Бог, который существовал до Троицы и который низверг нас на шестой день творения? Я вспомнил, как реббе Йошуа подошел к моему дому с крестом на плечах и как он узнал меня, попытался заговорить со мной, а я сказал ему, что готов поднять в его защиту меч Господень, огонь которого до смерти испугает всех врагов, всех стражников, после чего он соберет весь народ израильский и поведет за собой, исполняя пророчество Писания; он же ответил: Неужели мне не пить чаши, которую дал мне отец?

Мы все еще парим.

Парим среди холодного пространства, обвеваемые ветром, который даже и не ветер вовсе; я слышу, как стучат зубы Люцифера. Здесь слишком неуютно, чтобы продолжать спор о предмете, который жестоко рассорил даже святых отцов, сказал Люцифер. Так что же ты собираешься делать, брат Агасфер? Пожалуй, я все-таки пойду к Равви, сказал я, посмотрю, что стало с ним и что он сейчас думает на самом деле. Так мы и расстались, он пошел по своим делам, а я по своим.

 

Глава восемнадцатая

где обнаруживается, что может дать изучение исторических анналов и как без особых усилий можно приобрести докторский титул, почет и шесть локтей коричневой материи.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

17 апреля 1980

Глубокоуважаемый коллега!

В последнем письме от 2 апреля с. г. Вы пытаетесь приписать мне начинающуюся фиксацию на феномене Агасфера.

О подобной фиксации, пусть даже всего лишь начинающейся, не может быть и речи. Хотя я и являюсь директором, однако прежде всего я остаюсь членом научного коллектива, поэтому моя исследовательская работа носит плановый характер, я отчитываюсь за нее перед коллективом. Агасфер интересует меня лишь как типичный пример религиозных предрассудков, из которых рождаются легенды; впрочем, на основе новых данных я готов признать за Агасфером существование реальное, но уж ни в коем случае не вечное.

Будучи приверженцем диалектического материализма, я всегда отрицал наличие каких бы то ни было сверхъестественных существ или явлений (см. мое письмо от 14.02.1980), хотя безусловно признаю, что ряд научных проблем еще не нашел своего разрешения, однако рано или поздно эти проблемы, несомненно, будут решены человечеством, если таковые окажутся для него достаточно важными. Тем приятнее для меня сообщить Вам, уважаемый господин профессор, что по крайней мере загадку Агасфера можно считать разгаданной. Правда, тут нет заслуги нашего института, тем не менее именно нашему сотруднику, доктору Вильгельму Якшу, который изучал диалектику формирования легенды об Агасфере, удалось разыскать публикацию, содержащую необходимые отправные моменты для решения проблемы; речь идет о статье Пауля Йохансена под названием «Бывал ли Вечный жид в Гамбурге», опубликованной в томе XLI «Трудов Общества по изучению истории Гамбурга» за 1951 год.

В своей статье Йохансен приводит убедительные доказательства того, что Агасфер и «лифляндский ясновидец» Юрген Майсенский суть одно и то же лицо. «Параллели в описаниях гамбургского Агасфера, с одной стороны, и призывающего ко всеобщему покаянию лифляндского проповедника и ясновидца — с другой, столь очевидны, — пишет Йохансен, — что не вызывает сомнений идентичность обоих». Уже хронологическое совпадение их появления так велико, что поневоле оба этих человека сливаются в единое целое, в одну фигуру.

Йохансен приводит самое старое из обнаруженных до сих пор описаний Агасфера, которое заимствовано из народной книжицы о Вечном жиде, напечатанной в 1602 году в данцигской типографии Роде; согласно этому тексту, Пауль фон Эйцен, тогдашний студент Виттенбергского университета, находясь зимой 1547 года в Гамбурге, «видел в церкви, во время службы, высокого мужчину с очень длинными, свисающими ниже плеч волосами, который стоял босой прямо против кафедры и внимал проповеди с таким благочестием, что нельзя было заметить в нем какого-либо движения, зато, когда упоминалось имя Иисуса Христа, сей человек низко кланялся, бил себя в грудь и тяжко вздыхал; а теплой одежды на нем в ту морозную зиму вовсе не было, только штаны протертые, сюртук до колен да худой плащ до пят».

Вероятно, Вам знакомо это свидетельство, дорогой коллега, однако я цитирую его, ибо оно дает основание для сравнения с описаниями прозорливца Юргена, или Йорга, Мейсенского, сделанными его современниками. Так, Иоганн Реннер, ставший впоследствии хронистом Бремена, а с 1556 года по 1558 год живший в Лифляндии, пишет: «В ту пору обретался в Риге человек по имени Йорген родом из Мейсена, что ходил нагой и босой и не принимал ни еды, ни питья, ежели того не заработал. Каждодневно призывал он всех горожан к покаянию. Он уже бывал в Риге девять Лет тому назад (т. е. тоже в 1547 году!) и призывал народ покаяться, не то покарает Господь пожаром, но люди его не слушали, а потому он ушел тогда отсюда».

Вскоре в Риге действительно случился большой пожар, от которого сгорели Домский собор и большая часть города. Зимой 1557/58 г. Йорг опять оказывается в Лифляндии, о чем ревельский пастор и хронист Балтазар Рюссов («Хроника провинции Лифляндии», издательство Барта, 1584 г.) сообщает: «Зимой того же года через Польшу и Пруссию в Лифляндию пришел странный человек по имени Йорг, ходил он босый и нагий, одетый только в мешковину дерюжную, волос у него долгий, по самые плечи. Одни называли его безумным, другие пустословом, а третьи говорили, что это знак Божий и быть теперь беде».

Ожидаемой бедой стало вторжение Ивана Грозного в Лифляндию. Тильман Бракель, лифляндский поэт, сочинил по этому поводу летучий листок «Христианское повествование о жестоком разрушении Лифляндии московитами», где говорится:

По Божьему соизволению В тот год явилось знамение. Блаженный некий человек На площадях народу рек. Что кара Божия близка, Ужо дождутся русака. И вот уж вправду полонит Наш край проклятый московит.

Йохансен приводит цитату из одного источника, согласно которому прозорливец Йорг был убит темными крестьянами вблизи от русской границы под Дерптом, однако Йохансен сомневается в достоверности этого источника и задается вопросом: с некой стати Йорг оказался у русской границы? И что имел в виду хронист Рюссов, когда писал, что Йорг затерялся где-то между Ревелем и Нарвой? Йохансен даже предполагает идентичность Агасфера-Йорга с Василием Блаженным, знаменитым московским юродивым, который бросал камни в черта и сулил Божью кару самому Ивану Грозному; именем Василия Блаженного был назван собор на Красной площади. Кроме того, замечает Йохансен, Василий Блаженный был сапожником, как и Агасфер. Однако почему — спросите Вы, дорогой коллега, — прозорливец Юрген назвался в Гамбурге Агасфером? Ведь обычно он странствовал под собственным именем?

У Йохансена есть на этот счет весьма убедительное объяснение. Он предполагает, что встреча Юргена с Эйценом, которого Йохансен считает автором, не вызывающим сомнений в достоверности сообщаемого, произошла в церкви Св. Николая, где в 1547 году еще висела большая картина, изображавшая персидского царя Агасфера (Артаксеркса) с его иудейской возлюбленной Есфирью, эта картина была уничтожена лишь в 1555 году, когда, согласно Гамбургской хронике, «в церковь Св. Николая ударила молния, отчего картина с царем Агасфером и Есфирью, а также рама рассыпались на куски». На Юргена, «человека странного», эта картина, по словам Йохансена, произвела столь неизгладимое впечатление, что он возомнил себя иудеем Агасфером. «Как бы то ни было, — заключает Йохансен, — именно в этой связи следует видеть принятие на себя Вечным жидом имени Агасфера».

Мои сотрудники и я разделяем гипотезу Йохансена, ибо она, по нашему мнению, основывается на убедительном свидетельстве о встрече Агасфера в Гамбурге с Паулем фон Эйценом, будущим суперинтендантом Шлезвига; следовательно, Агасфер был простым смертным, как Вы и я, а отнюдь не вечным.

Все мы с большим интересом ожидаем, дорогой коллега, Вашей реакции на сообщение о работе Йохансена, которая представила проблему Агасфера в совершенно новом свете и дала необходимые объяснения вполне естественного характера.

С совершеннейшим к Вам почтением и дружеским приветом,

преданный Вам

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

Германская Демократическая Республика

2 мая 1980

Дорогой, уважаемый коллега!

Ваше подробное, обильное цитатами и ссылками на источники письмо от 17 апреля с. г. доставило мне огромное удовольствие, поэтому я не преминул поделиться этим удовольствием с моим другом, к которому я поспешил на Виа Долороза, где он имеет не только обувной магазин, но весьма ухоженную холостяцкую квартиру. Господин Агасфер поведал мне, что он прекрасно помнит не только встречу с Эйценом, описанную в работе Йохансена, но и другие, гораздо менее приятные встречи с этим господином, ставшим впоследствии суперинтендантом Шлезвига; впрочем, Эйцен вообще был человеком малосимпатичным, ограниченным, до крайности честолюбивым, отличающимся большим самомнением и охочим до интриг. Кстати, статья Пауля Йохансена, опубликованная в «Трудах Общества по изучению истории Гамбурга», мне знакома, а не упоминал я ее в своих письмах лишь потому, что не придаю ей ровным счетом никого значения.

У Йохансена нет ничего, кроме домыслов, не имеющих под собой никаких оснований, способных претендовать на научную достоверность. То немногое, что мы знаем о прозорливце Йорге, доказывает, скорее, обратное, то есть его несовпадение с Агасфером; Йорг призывает к всеобщему покаянию, грозит карами небесными, Агасфер же далек от этого — он стремится переделать мир, но совершенно иным путем. Далее, ни свидетельств современников, ни каких-либо иных источников, которые утверждали бы, что Йорг рассказывал о своей встрече с Христом и был проклят им, как это имеет место в случае с Агасфером; мысль назвать себя Агасфером, да еще и евреем, под воздействием изображения персидского царя, висевшего в гамбургской церкви Св. Николая, могла возникнуть только у склонного к фантазиям Йохансена, но никак не у несчастного странствующего проповедника. Можно восхититься смелостью, которая позволяет Йохансену выдвинуть третье предположение, отождествляющее Агасфера с юродивым Василием Блаженным, однако тут нет и намека на какие-либо доказательства, если, конечно, не считать таковым профессию сапожника, общую для русского юродивого и еврейского вечного путника. Московский нищий как прообраз Агасфера? При всем уважении к великим достижениям русского народа — это уж чересчур.

Единственным верным в статейке Йохансена является факт пребывания Агасфера в Гамбурге. Он подтверждается не только собственными рассказами Агасфера, которые я слышал от него, но и соответствующей литературой. Тут мне хотелось бы сослаться не столько на многочисленные варианты народных книжек, появившихся после 1602 года, сколько на свидетельства самого Эйцена, запечатленные у Иоганнеса Моллера во фленсбургском издании «Cimbria Literata», вышедшем в 1744 году, и у гамбургского городского архивариуса Николауса Вильнена в его «Гамбургском пантеоне» за 1770 год; но особый интерес представляет, по-моему, документ, любезно предоставленный мне недавно господином Гервартом фон Шаде, директором Северо-Эльбской церковной библиотеки; этот документ был найден при переводе библиотеки в новое здание, и его подлинность не вызывает у меня сомнений. Речь идет о собственноручном письме Агасфера, содержащем любопытные сведения о гамбургском периоде его жизни и об его взаимоотношениях с Эйценом. Однако вначале, дорогой коллега, необходимо, видимо, пояснить, к какому отрезку биографии Эйцена восходит найденное письмо.

Личные причины, вроде распространяемых недругами слухов о непотребствах, якобы устраиваемых в разных злачных местах, а также антипатия со стороны главного пастора Эпинуса заставили магистра фон Эйцена вместе с молодой женой переехать в Росток, где он надеялся оказаться полезным местному университету; однако известные предубеждения мекленбуржцев против шустрых гамбургских ганзейцев не позволили ему там обосноваться как следует; пришлось возвращаться в родной город, где вскоре у него родился первый ребенок, девочка, которую назвали Маргаритой. Эта девочка, ставшая, несмотря на горбик и хромоту, любимицей у матушки, приобрела впоследствии весьма печальную известность: в сговоре с мужем, писарем герцогской канцелярии Вольфганом Калундом, Маргарита Эйцен убила своего зятя Эсиарха, бургомистра города Апенраде, за что и была казнена в 1610 году. Впрочем, эта детективная история имеет для нас лишь побочное значение; гораздо существеннее то, что благодаря объединенным усилиям собственной родни и семьи своей жены Эйцен получил наконец должность, хотя и не доходную, в качестве lector Secundarius, то есть второго проповедника при соборе; однако вскоре христианское усердие и абсолютная верность букве лютеровского учения создали Эйцену в Гамбурге такую репутацию, что после смерти Эпинуса гамбургский сенат, чуждый каким бы то ни было богословским новациям, наметил Эйцена преемником главного пастора и суперинтенданта. К сожалению, академических регалий, привезенных из Виттенберга, Эйцену для новой должности не хватало, поэтому ему пришлось вернуться обратно за докторским дипломом, а чтобы обеспечить успешную сдачу экзамена, его снабдили особым письмом теологическому факультету Виттенбергского университета; в письме авторитетнейшие гамбургские пасторы просили «споспешествовать коллеге и суперинтенданту Паулю фон Эйцену в получении докторской степени», причем указывалось, что вручением диплома факультет «окажет высокую честь и обяжет к большему усердию и глубокой признательности» не только «privatim M. Paulum, sed etiam totam nostram Ecclesiam et civitatem», то есть не только магистра Паулуса, но и всю церковь Гамбурга и его граждан. Подобному нажиму, поддержанному старой связью Эйцена с Меланхтоном, теологический факультет Виттенбергского университета воспротивиться не мог, поэтому, несмотря на все банальности и самоповторы в состоящей из пятидесяти пунктов и произнесенной устно диссертации, ученые мужи «споспешествовали» получению Эйценом докторского звания, что позволило новоиспеченному доктору сделать следующий шаг.

С этим следующим шагом, так называемым «Диспутом с жидом», и связано письмо Эйцена Агасферу от 14 октября 1556 года, копию которого я прилагаю. Эйцен защитил докторскую степень лишь в мае того года, следовательно, планировать и готовить диспут он начал сразу же по возвращении в Гамбург.

Разобрать почерк Агасфера непросто, тем не менее, я уверен, что Вы сумеете прочитать письмо. Укажу лишь на несколько мест, которые имеют, на мой взгляд, особенное значение; например, очень хорош зачин:

«Высокочтимый доктор, благодетельный господин суперинтендант, я, бедный и несчастный еврей, странствующий из года в год по городам и весям, много повидавший на своем веку, только все больше плохого, нежели хорошего, должен по воле и приглашению Вашего преподобия принять участие в большой и открытой disputatio, дабы свидетельствовать de passione Christi, о муках Христа, который проклял меня in aeternitatem, навеки, и сказать Альтонской еврейской общине ex ore testis, что Равви был единственным и истинным сыном Бога Яхве, да святится имя Его, а также Мессией, которого ждал народ израильский, и надлежит мне сделать это со всем благочестием, смирением и раскаянием ad majorem Dei gloriam».

Хорош и один из последующих вопросов: «А что будет, если я откажусь? Разве Вы и власть имущие не станут преследовать меня, чтобы погубить и растерзать меня, словно волки бедную овечку? Ad majorem Dei gloriam, говорите Вы, однако правильнее было бы сказать ad majorem gloriam достопочтенного доктора фон Эйцена, а не Бога, и ради этого я, бедный еврей, должен поставить себя в положение, которое не принесет мне никакого прибытку, зато может стоить головы?»

Еще ниже говорится:

«И все же я сделаю это для Равви, ради Него, ибо кто же и понимал Его по-настоящему, ежели не я?»

После чего следует приписка:

«Кланяйтесь Barbaram conjugem, я пошлю ей шесть локтей коричневой материи и подвески турецкие, а маленькой Маргарите чепчик. Остаюсь слугой Вашего преподобия странствующий жид Ахашверош».

Вот, дорогой профессор Байфус, что хотелось мне сообщить Вам по поводу домыслов Йохансена и подлинных событий, относящихся к гамбургскому периоду жизни Агасфера.

Дружески кланяюсь Вам,

Ваш Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

 

Глава девятнадцатая

в которой происходит диспут о том, был ли распятый реббе Йошуа истинным Мессией; ученый еврей из Португалии знакомит доктора Эйцена с небесной арифметикой, а Агасфер заявляет, что каждый, кто создан по образу и подобию Божьему, может стать Спасителем.

В мире существует множество голосов, учил еще апостол Павел; есть голоса внутренние и голоса чуждые, бывают голоса, говорящие, допустим, на английском языке, и бывают голоса, говорящие на бесовском; во всяком случае, новоиспеченный доктор теологии Эйцен, который трясся на выбоинах и ухабах дороги в Альтону, не мог толком понять, откуда исходит голос, предупреждавший, что дело может кончиться плохо, — из каких-нибудь верхних сфер или нижних; впрочем, все зашло слишком далеко, чтобы изменить задуманное, а тем более отменить: гости приглашены, среди них и влиятельные представители готторпского двора, пользующиеся доверием самого герцога, и посланцы гамбургского сената, и пасторы из разных мест, и ученый еврей Иезекииль Перейра из Португалии, с которым должен состояться диспут в синагоге; нет, путь назад уже закрыт, подумал Эйцен, это его Рубикон, как у римского полководца Цезаря, и если хотя бы дюжина евреев публично обратится в единственно истинную веру, можно будет праздновать победу, причем таким новообращенцам — об этом Эйцен поведал своей общине — будет даже разрешено поселиться в Гамбурге; впрочем, есть у него и еще один тайный козырь, который побьет любую карту.

Но, как бы он ни пекся о благе евреев, они внушали ему некоторый страх, причем не только Агасфер, что было бы еще понятно после всего произошедшего; видно, дело тут в том, что они распяли нашего Христа, размышлял Эйцен, а кроме того, они не такие, как все; везде они чужие, отчего повсеместно вызывают недовольство, поэтому очень правильно и мудро поступил городской сенат, когда запретил евреям селиться в Гамбурге или заниматься там каким-либо промыслом; датчане, и прежде всего герцог Готторпский, относятся к евреям иначе, выдаивая их, как муравьи доят тлей.

Везде они чужие, продолжал думать Эйцен, рассеяны по всему свету, всюду они незваные гости, и нигде их не любят.

С великодушного дозволения Его Герцогского Высочества Эйцен несколько раз приезжал в Альтону, чтобы осмотреть синагогу — жуткая дыра, стены дочерна закопчены свечами, которые постоянно горят, с потолка свисает паутина, но ее не сметают, ибо там якобы обитает Шем изборах — Благословенный, Тот, Кого нельзя называть по имени. Эйцен присутствовал и на так называемом богослужении, которое, однако, никак не может быть угодным Богу, подумал он, ибо евреи приходят в синагогу, когда захотят, один раньше, другой позже, один надевает свой талес, а другой как раз снимает его; молитву осуществляет в основном хазан, впрочем, он не столько распевает молитвы, сколько стоит перед арон хаккодеш, Ковчегом Завета, где хранятся свитки Торы, и, запрокинув голову и заткнув пальцами уши, кричит во всю мочь по-еврейски то такой скороговоркой, что ничего не разберешь, то протяжно, причем иногда он еще и плачет или смеется, короче, ведет себя будто помешанный, но это помешательство передается другим, евреи начинают подвывать хазану, раскачиваясь во все стороны, откашливаться и отплевываться, скакать туда и сюда, подобно козлищам. Неужели именно этот народ дал нам Господа нашего Иисуса Христа? — подумал Эйцен.

Прибыв в альтонскую синагогу по узкой улочке, где едва хватало места для конной повозки, которая к тому же утопала по ступицы в грязи, Эйцен прошел внутрь; было еще немного рано, поэтому он смог осмотреться и убедился, что по крайней мере пол подметен, а также раскурены благовония, придавшие эдакую сладковатость обычным кислым запахам синагоги; для почетных гостей были расставлены деревянные скамьи; с большим почтением Эйцена приветствовали старейшины альтонской общины, а также ученый еврей Иезекииль Перейра из Португалии; вид у них был такой, будто перед ними не суперинтендант Гамбурга, а прямо-таки посланец Божий; они заверили его, что все взрослые альтонские евреи мужского пола приглашены в синагогу, дабы внимательнейшим образом выслушать столь важный диспут. Но Эйцену было не до велеречивых приветствий, его глаза шарили по самым темным уголкам синагоги, куда не доставали свечи, ему хотелось увидеть пусть даже тень того, кто однажды уже выручил бедного кандидата на экзамене в Виттенберге, когда был задан вопрос об ангелах, и кого он больше не видел с памятной ночи в доме сэра Агасфера, когда была зачата Маргарита-младшая, родившаяся с маленьким горбом и хроменькой ножкой; но приятеля нигде не заметно, не видно дружеского взгляда, не слышно ободряющего шепотка; значит, до вызова Агасфера в качестве свидетеля придется уповать на собственные силы, противопоставляя ученым премудростям Иезекииля Перейры те же самые пункты и аргументы, которыми пользовались еще святые отцы в своих спорах с евреями и которые сам он проштудировал весьма прилежно.

Тем временем в синагогу начали прибывать господа из готторпского двора и представители гамбургского сената, все празднично разодетые; колясок с гербами и роскошной обивкой скопилось в узком грязном проезде столько, что можно было подумать, будто речь идет о съезде герцогов и курфюрстов для обсуждения высочайших проблем, а не о диспуте с твердолобым иудеем; показались и его гамбургские коллеги, пасторы Вестфаль, Фирисиус и Беткер, которые некогда подписали ходатайство Виттенбергскому университету, теперь же их снедало любопытство — ведь это дело их впрямую не касалось, не их репутация была поставлена на кон, а нового суперинтенданта, чье место мог бы занять любой из них, если бы власть имущие внезапно не решили иначе. Начали стекаться и евреи черными группками, на головах островерхие шляпы, на плечах узкие засаленные кафтаны; они теснились, вполголоса переговаривались, как некогда их прародители перед воротами Иерусалима, когда через них въезжал Спаситель верхом на ослике; впрочем, они не станут кричать «Осанна!», но не скажут и «Распни его!» — эти голоса раздадутся с другой стороны, от его завистников и от тех, кто хочет извратить благочестивейшие прозрения доктора Лютера, превратив христианское вероучение в полнейшую неразбериху, где каждый все толкует на свой лад.

Проследив, как иудеи и христиане постепенно заняли отведенные места, Эйцен стал внимательно слушать старейшину еврейской общины, который, поднявшись на алемар, возвышение посреди синагоги, заговорил весьма торжественно, приветствуя с многочисленными поклонами гостей из Готторпа и Гамбурга, прибывшего из далекой Португалии мудрейшего и ученейшего господина Дома Иезекииля Перейру, а главное — господина суперинтенданта великого Гамбурга, доктора Паулуса фон Эйцена, который предложил и, благодаря заботам о них, верноподданейших слугах Его Высочества Адольфа Шлезвигского, герцога Готторпского, дал евреям Альтоны возможность присутствовать на ученом споре, или диспутации, о том, был ли распятый Иисус Христос истинным Сыном Божьим — да святится имя Господне — и Мессией, а также о том, не следует ли евреям, признав все это, обратиться в христианскую веру, принять таинство крещения, дабы улучшить свое положение, а возможно, даже получить права гражданства в великом и богатом городе Гамбурге. Вместе с тем, добавил он, никто не будет принужден к крещению, даже если досточтимый господин доктор фон Эйцен победит в вышеозначенной диспутации.

Евреи, как заметил Эйцен, тотчас склонили головы друг к другу и зашептались, а один из них, с большим острым носом и седой лохматой бородой, подняв руку, спросил, придется ли им тогда вкушать от тела повешенного и пить его кровь в церкви, как это делают гои, несмотря на то, что в Писании проклят пред Богом всякий повешенный на дереве?

Тут сердце доктора Паулуса переполнилось святым гневом, из него улетучились всяческая нерешительность и сомнения в том, правильно ли он поступил и благополучно ли закончится его начинание; поднявшись с места, он твердым голосом объявил, что подобные слова свидетельствуют наилучшим образом, сколь велики заблуждения иудеев; Христос в Его великом милосердии умер ради искупления и их грехов, поэтому каждому христианину надлежит молиться о спасении и их проклятых душ, дабы Христос мог порадеть о них, когда пробьет час Страшного Суда. «Почему евреи отказываются верить, что их Мессия явился к ним в лице Иисуса Христа? — спросил он, вскинув главу, будто пророк. — Разве они не видят на собственном примере, что Храм их разрушен, а сами они рассеяны по всему свету, где живут они в нужде, чужие среди чужих, гонимые и убиваемые своими врагами? Такова была кара Божья, которой Он справедливо наказал и продолжает наказывать по сей день упорствующих в своем заблуждении евреев за то, что они не признали Спасителя, а потребовали от Пилата распять Его, после чего Пилат умыл руки перед народом и сказал: „Не виновен я в крови Праведника Сего“; евреи же, как свидетельствует Матфей, 27, кричали: „Кровь Его на нас и на детях наших“».

Эйцен понял, что увлекся и вопреки своим планам и намерениям ввязался в диспут, то есть, по существу, уже ведет его; ученый еврей Иезекииль Перейра также понял это; погладив свою красивую завитую бороду, он, обращаясь к почтенным гостям, спросил, позволят ли ему господин доктор и досточтимые господа присутствующие задать со всею скромностью предварительный вопрос, а именно, руководствуясь какими авторитетами намеревается вести спор уважаемый оппонент и на основе какого Завета — Ветхого, Нового или же обоих? Ибо поскольку речь идет об обращении иудеев в иную веру, и только, то было бы слишком просто сразу же, a priori, потребовать от них признать Евангелие и Апостольские послания. Подобные требования могут быть обоснованными лишь после их обращения в христианскую веру, а до тех пор следует опираться на пять книг Моисеевых, на слова их собственных пророков, на святые псалмы и притчи, чтобы доказать, чем и как столь сильно погрешили евреи.

При подобных словах у Эйцена подвело живот, а под носом выступили капельки пота, тем более что он заметил, как некоторые из почетных гостей закивали головами, будто одобряя сказанное; эти глупцы поддались на внушение, что еврей якобы должен знать лишь собственное вероучение, и даже не догадываются, какой удар наносят они своему суперинтенданту, лишая его доброй половины оружия.

Перейра же, продолжая наступать, захотел узнать, в какой из книг Моисеевых или в каком из писаний святых пророков сказано, что спасение и благо Израиля, а также возращение благорасположения Господа народу Израиля связано с верой в якобы уже пришедшего Мессию? Писание требует веровать лишь в Одного и Единственного, то есть в Бога, да святится имя Его, ибо сказано: «Шма Исраэль! Адонай Элохэйну, Адонай Эхад!», то есть: «Слушай, Израиль! Господь — Бог наш, Господь один!» А Господь ревностен, поэтому Он не допустит для Израиля иных богов рядом с Собою, не говоря уж о каких-либо «сынах Божьих».

Эйцен с неудовольствием отметил, что Перейра сумел увернуться от обсуждения очевидной для всех кары Израилю и вместо этого навязал спор о небесной арифметике, которую непросто перевести на арифметику земную, тем более еврейскую. Однако противнику нужно дать немедленный отпор, чтобы выбить из его рук важный аргумент, поэтому Эйцен решительно заявил: «Сын Божий, наш Спаситель, на которого столь уничижительно намекает Дом Перейра, это не второй Бог рядом с первым, нет — это Бог-Отец, Бог-Сын и Логос, Дух Святой, которые изначально являлись единым целым; следовательно, в данном пункте нет абсолютно никакого противоречия заповеди поклоняться Богу единому; другое подтверждение вышесказанному дано тем обстоятельством, что имя Бога, Элохим, употребляется в древнееврейском языке во множественном числе, о чем можно судить по словам Самого Господа из Первой книги Моисеевой „Бытие", глава 1, стих 26: "И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему…"; поскольку местоимение «наш» вряд ли относится к ангельскому окружению, следовательно, сотворением человека занимался триединый Господь, то есть все мы являемся творениями и Его Сына, а поэтому обязаны чтить Его не менее, чем Отца».

Ну, вот мы почти дошли до первой главы первой книги Моисеевой, раньше вообще ничего еще не было, подумал Эйцен, так что Перейру удалось побить его собственным оружием, пусть не задается, а то прибыл из Португалии, откуда король выгнал его вместе с остальными спесивыми евреями, и решил, что может наставлять нас в Святом Писании и опять унижать Господа нашего Иисуса Христа. Перейра, однако, слегка улыбнувшись, поклонился почетным гостям и попросил кого-либо из господ сенаторов или высокочтимых герцогских советников предложить многоуважаемому оппоненту процитировать следующий, 27 стих из первой книги Моисеевой; поскольку Эйцен обескуражено промолчал, то Перейра сам прочитал этот стих, в котором говорится: «И сотворил Бог (единственное число) человека по образу Своему (единственное число)…» Отсюда следует, что pluralis из стиха 26 есть всего лишь Pluralis Maestatis, так называемое множественное авторитета, которым пользуются Его Высочество герцог Готторпский и другие сиятельные особы, говоря о себе во множественном числе, отнюдь не являясь при этом сочетанием трех персон. Тут вновь поднялся наглый еврей, который прежде задавал вопрос о теле повешенного, и пожелал узнать у господина суперинтенданта, не могло ли случиться так, что при сотворении мира сынок просто поленился, из-за чего отцу пришлось работать одному; при этих словах остальные евреи загоготали, принялись шлепать себя по ляжкам, восклицать «Ой-ой!», пока городской стражник, стоявший у входа в синагогу, не подошел к наглецу и не вытолкал его взашей на улицу. Эйцену стало ясно, что лучше было бы сослаться на святых пророков, вместо того, чтобы спорить об единственном и множественном числе, ибо верный ответ на арифметическую задачку может получиться, а может и нет, святое же пророчество сбывается непременно. Поэтому он заявил, что в книгах пророков есть многочисленные предсказания об Иисусе Христе как обетованном Мессии; эти предсказания касаются не только Его рождения или происхождения из дома Давидова, но также Его жизни, деяний и смерти. Причем, если бы речь шла об одном-единственном пророчестве, в нем еще можно было бы, пожалуй, усомниться, однако пророчеств так много, они так разнообразны и все так недвусмысленно указывают на Христа как Сына Божьего, что даже самый упрямый еврей, пересчитав их по пальцам, не посмеет опровергнуть результат. Разве не говорил пророк Михей: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных, ибо из тебя произойдет Вождь, который упасет народ Мой Израиля»? И разве не родился Иисус Христос именно в Вифлееме, в хлеву? Разве не вышел он из чрева девы, как предсказывал пророк Исайя, считая это знамением Божьим: «Се, Дева во чреве приимет и родит Сына»? Разве не тот же Пророк Исайя возвестил: «И произойдет отрасль от корня Иессева, и вновь произрастет от корня его; и почиет на нем Дух Господень»? Но ведь Иосиф, отец Иисуса Христа, происходил, как доподлинно известно, именно из рода царя Давида, бывшего в свою очередь сыном Иессея, следовательно, и это пророчество исполнилось.

Перейра вновь вежливо спросил, позволено ли ему будет кое-что заметить досточтимому господину доктору, а получив разрешение, сказал, что хотел бы от него узнать, чьим же все-таки сыном был Иисус, родившийся в Вифлееме: сыном ли плотника Иосифа, о котором в двух из четырех Евангелий говорится, что происходит он из дома царя Давида? Или сыном Божьим, который необъяснимым образом попал в чрево невинной девы? И мог ли вышеупомянутый Иисус, являясь сыном Божьим, вообще иметь человеческую природу, а если он был сыном Иосифа, то мог ли он стать частью Божественной Троицы? На скамьях для почтенных гостей беспокойно заерзали, Эйцен тревожно оглянулся на своих коллег, гамбургских пасторов, ибо дело коснулось пункта, где во мнениях расходились даже четыре евангелиста: Матфей и Лука, Марк и Иоанн; однако духовные собратья имели вид равнодушный, возможно, они даже радовались затруднениям нового суперинтенданта; похоже, евреи тоже заметили, что их поединщик сразил досточтимого доктора, как некогда юный Давид поразил своею пращой могучего Голиафа. Впрочем, новый Голиаф оказался покрепче неуклюжего верзилы, с которым соперничал Давид, а кроме того, суперинтендант твердо памятовал, что человеку легче верить, нежели думать, поэтому, возвысив голос, Эйцен перешел в наступление: «О, еврейская изворотливость! О, постыдное мошенничество и издевательство! Вы, Дом Перейра, осмеливаетесь утверждать, будто поймали Бога на каком-то противоречии. Да как вы дерзнули рассуждать своим скудным умишком о замыслах Всевышнего? Неужели Господь, создавший весь мир и всякую тварь, не был в состоянии сотворить и дите Иосифа?»

Услышав столь неожиданный аргумент от своего оппонента, Перейра притих и молча слушал, как Эйцен продолжал козырять пророками. «Разве не возвещал пророк Захария, — говорил Эйцен уверенным голосом, — „Ликуй от радости, дщерь Сиона, торжествуй, дщерь Иерусалима: се, Царь твой грядет к тебе, праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле“, а весь народ восклицал: „Осанна! Благословен грядущий во имя Господне, Царь Израиля!“?» Возможно, конечно, подумал Перейра, что ослов было тогда в Израиле не меньше, чем нынче лошадей в герцогстве Шлезвигском, однако нельзя же считать мессией каждого, кто въезжает верхом на коне в Гамбург или Альтону. Только стоит ли, подумал он, разоблачать произвол, с которым каждое пророчество соотносится с будущим? Пока Перейра размышлял таким образом, господин суперинтендант пошел дальше, описывая, как Бог дал распять Своего родного Сына, дабы были искуплены все наши грехи, и какие крестные муки претерпел Иисус Христос из-за упорствующего в неправедности народа еврейского, впрочем, и это было предсказано пророком Исайей: «Все мы блуждали как овцы, но Господь возложил на Него грехи всех нас. Он истязуем был, но страдал добровольно и не открывал уст своих, как агнец, которого ведут на заклание. Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились».

Однако этого Перейра вытерпеть уже не мог; подняв очи к небу, точнее, к закопченному вздрагивающими свечами потолку, он выкрикнул: «Неправда! Неправда! Неужели Бог, который не смог лицезреть, как Авраам простер руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего, а потому остановил руку Авраама, неужели этот Бог отдал бы своего единственного сына на крестные муки? Кто же в такое поверит? Да и знает ли кто-нибудь, что на самом деле произошло в те времена и кто был тот самый Иисус, про которого говорят, будто он и есть долгожданный Мессия, и не брали ли евангелисты у пророков все, что им заблагорассудится, дабы создать ореол вокруг своего распятого Равви?»

Ах как обрадовала Эйцена буря возмущения, которая разразилась, когда хитроумный Перейра, потеряв самообладание, поспешил на выручку своему еврейскому богу. «Святотатство! — кричали почетные гости. — Ужас! Мерзость!» Многие принялись звать стражника, а пасторы сцепили ладони, будто молили о прощении за то, что им пришлось услышать столь греховные речи; евреи же, трясясь от страха, сбились в кучу, словно куры при виде лисы, забравшейся в курятник. Эйцен спокойно выждал, пока шум уляжется, потом подал знак стражнику, который уже собирался увести Перейру, отпустить несчастного, после чего проговорил: «Вы, Иезекииль Перейра, спросили, знает ли кто-нибудь, что на самом деле произошло в те времена и каким был Иисус; я покажу вам человека, который все знает, ибо он сам был свидетелем оных событий. Он такой же еврей, как вы и как евреи здешней общины, только, конечно, гораздо старше, ибо он может доподлинно поведать о том, как Христос пошел на крестные муки». Вскинув руки, Эйцен вызвал Агасфера, и тот сразу же появился в дверях синагоги — на голове была ермолка, на исхудалом теле длинный поношенный кафтан, зато на ногах ни сапог, ни чулок, так что каждый мог видеть, какие мозоли наросли на подошвах босых ног за века скитаний. Все присутствующие в синагоге содрогнулись, как иудеи, так и христиане, а Эйцен спросил: «Кто вы?»

«Я тот, кого вы звали», — ответил Агасфер.

«Это вы прогнали Христа от дверей вашего дома, когда Он по пути на Голгофу, изнемогая под тяжестью креста, захотел отдохнуть в тени?»

«Да, я прогнал реббе Иисуса от моих дверей, — ответил Агасфер, — и с тех пор каждый Божий день провожу в скитаниях».

«Христос проклял вас?» — спросил Эйцен.

«Равви сказал, — ответил Агасфер, — как написано у пророков, „Сын человеческий уйдет, а ты останешься и будешь ждать, пока Я не вернусь“». Евреи уставились на Агасфера, который выглядел как один из них, лет тридцати или тридцати пяти, однако объявляет себя свидетелем тех времен, когда на горе Сион еще стоял во всем своем великолепии большой Храм, а народ Израиля жил в краю отцов, в земле обетованной; зато почетные гости и представители властей насторожились, а пасторы весьма удивились тому, что господин суперинтендант раздобыл откуда-то для своего диспута Вечного жида, хотя раньше никогда не упоминал о нем; те и другие еще и встревожились, не грозят ли теперь Альтоне и Гамбургу большие напасти, недаром же поется в известной песне:

Агасфер пришел, беда! Ждите Страшного Суда. Бойтесь смерча, глада, мора, Войн, пожаров и разора. Никому пощады нет. Так покайтесь напослед!

Только Эйцен втайне ликовал, потому что все шло так, как он задумал. «Скажите же нам как свидетель, который видел Иисуса Христа собственными глазами, разговаривал с Ним собственными устами и даже проявил к Нему чудовищное жестокосердие, был ли Иисус Христос перед Богом истинным Мессией, которого ждали иудеи и который был предсказан великими пророками?» — спросил он Агасфера.

«Был ли он Мессией? — переспросил Агасфер, почесал за ухом и вздохнул. — Равви в это верил».

Эйцен увидел, что его свидетель сделался неуверенным, и, опасаясь, что жид порушит все планы, хотя каждый вопрос и каждый ответ были заранее оговорены, прорычал: «Верил! Верил! Эти упрямые евреи не желают знать, во что верил Христос, как они не желали признавать и Его учения. Им нужно твое свидетельство, жид Агасфер, который повинен в том, что отказал в помощи Христу, когда Он, изъязвленный терновым венцом и палимый зноем, изнемогал под тяжестью креста. Скажи, был ли он Мессией, да или нет?»

«Мессией? — проговорил Агасфер. — Великим, всемогущим Мессией?» Он выпрямился, и всем показалось, что он озарился каким-то светом и даже на целую голову вырос над окружающими, над Перейрой, над альтонскими евреями, над почетными гостями, сидящими на возвышении, и тем более над стоящим рядом досточтимым господином доктором и суперинтендантом.

«Мессия, — повторил он, — Мессия, о котором у пророка сказано, что Он будет судить народы и сделает так, чтобы они перековали мечи свои на орала и копья свои — на серпы?» Эйцена бросало то в жар, то в холод, поэтому он промолчал, тогда Агасфер продолжил: «Я любил Равви, и, наверное, он мог бы быть Мессией. Он мог бы быть Мессией, как всякий, кто сотворен по образу и подобию Божию, имеет силу быть спасителем людей. Он страдал, был распят и умер мучительной позорной смертью. Но сколь многие до Него и сколь многие после Него испытали такие же муки и кричали перед смертью „Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил?“ Но где же вечный мир, где то царствие, которые должны были прийти с Ним? Ведь Адам до сих пор ест хлеб в поте лица своего, Ева рождает в муках, Каин убивает Авеля, а вы, господин доктор, — он обратился к Эйцену, — что-то я не заметил за время нашего знакомства, чтобы вы любили врагов своих, или благословляли ненавидящих вас, или молились за тех, кто обидел вас, как учил ваш Господь Иисус Христос в Нагорной проповеди, да и другие христиане не лучше вас».

Увидев ужас на лицах почетных гостей, ярость и бессилие на лицах представителей власти, злорадство на лицах других пасторов, господин суперинтендант наконец спохватился и закричал: «Довольно, мерзкий жид! Сколько б веков ты ни расхаживал по свету, это твоя последняя выходка!» Позвав стражника, Эйцен велел ему арестовать Агасфера за богохульство, за оскорбление Его Высочества герцога Готторпского, который является здесь также высшим церковным иерархом, а кроме того, за подстрекательство к безверию и бунту. Тут евреи расшумелись, началась толкотня, один кинулся туда, другой сюда, многие рвали на себе бороды — скорее, от тайной радости; во всяком случае, об обращении в христианскую веру никто уже не помышлял; и среди всей этой суматохи Агасфер исчез, будто сквозь землю провалился, ибо никто не видел, чтобы он выходил из дверей.

 

Глава двадцатая

в которой Агасфер нарушает небесный покой Равви и объясняет ему, что истиной не распоряжается некто свыше, она зрима для всех, кто желает Видеть.

Кругом тишина, неподвижность.

Его престол озарен светом, нежным, как ранние голубые сумерки, любовь Божья объемлет его, и свет покоя лежит на лике его; он глядит вниз, на землю, подняв для благословения свою руку, на которой осталась рана от гвоздя. Я подумал, что он мне чужд и далек от меня, хотя похож на реббе Йошуа, которого я знал прежде, у него та же улыбка, в которой уже тогда угадывалось предначертанное ему страдание; он подобен кукле, что находится внутри другой куклы, а та — внутри третьей: вроде бы — триединство, но каждый сам по себе.

Я приблизился к нему и спросил: Равви, это ты?

Не шевельнувшись, продолжая глядеть вдаль, он ответил: Я — Иисус Христос, единородный Сын Божий, зачатый Святым Духом от Девы Марии и рожденный Ею, распятый во времена Понтия Пилата, умерший и похороненный, опустившийся в Царство Смерти, но на третий день восставший из мертвых и вознесшийся на небеса, а ныне восседающий одесную Бога, Отца всемогущего.

Я спросил: Что ты видишь, Равви?

Он ответил: Я вижу людей, чьи грехи взял на себя и искупил их, испив мою горькую чашу.

Я спросил: А ты хорошо видишь людей, Равви?

На глаза его набежала тень, благословляющая рука опустилась, и он ответил: Люди так малы и несметны.

Склонившись к нему, я сказал: Ты проклял меня, Равви, ждать там, внизу, твоего второго пришествия, поэтому я странствую среди них, живу с ними, слышу их разговоры, вижу их дела и поступки.

Чело его поникло, и плечи понурились, а рука потерла бок, словно там вновь заныла рана от копья, и он ответил: Я ничего не хочу знать.

По я сказал: Когда мы встретились в пустыне и ты был наг и одинок, я отвел тебя на вершину высокой горы, откуда показал тебе все царства, в каждом из которых торжествовала несправедливость; я просил тебя тогда взять дело в свои руки, вывернуть все наизнанку, ибо настало время установить Царство Божие. Ты же ответил: Царство мое не от мира сего.

И снова на лице его мелькнула улыбка, о которой не знаешь, печальна она или иронична. Так оно и было, промолвил он.

Я продолжил: А потом ты хотел отдохнуть в тени моего дома на пути к Голгофе, когда ты изнемогал под тяжестью креста; я сказал тебе, что готов поднять в твою защиту меч Господень и чтобы ты, собрав народ Израиля, повел его на борьбу. Ты же опять не послушал меня и ответил, что должен испить чашу, которую дал тебе твой Отец.

Послушай, сказал он, когда я висел распятым на Голгофе под палящим зноем, то, пока еще кровь не совсем отлила от головы, я думал о сказанном тобой; но не для этого послал меня мой Отец, он послал меня на муки и смерть, чтобы исполнилось обетование и для всех наступило Царство Божие.

Тут я встал перед ним и спросил: Ну так что же, исполнилось обетование? Наступило Царство Божие?

Он промолчал. А нимб вкруг него померк, исчез свет покоя с его лика; он обернулся, будто хотел посмотреть, не стоит ли кто-нибудь за спиной и не подслушивает ли его.

Я опять спросил: Так наступило Царство Божие?

Глаза его широко раскрылись, будто от испуга, и он крикнул: Изыди от меня, сатана!

Усмехнувшись, я проговорил: Ошибаешься; меня кое-что связывает с Люцифером, но я другой ангел, хотя мне тоже ведома истина.

Истина — в Боге, сказал он.

Это я уже слышал, причем не раз, сказал я. Но истина зрима для всех, кто желает ее видеть, и для всех, кто хочет думать, она познаваема. Ты же сидишь на своем троне и не видишь ее, утешаясь ее неисповедимостью.

Тут он спросил наконец: Чего же ты хочешь?

Я хочу, чтобы ты стал таким, каким должен быть, ответил я.

Когда я причастил учеников телом моим и кровью моей, сказал он, ты был рядом и приникал к моей груди. Возможно ли отдать больше, чем я отдал, и возможны ли большие страдания, чем мои?

Ах, Равви, сказал я, посмотри на то, что видел я в Царстве, наступившем после тебя, услышь то, что слышал я, пойми то, что понял я.

Он закрыл лицо руками, но потом собрался с силой и проговорил: Я взял на себя все грехи людей и искупил их вину своей жертвой. Но где сказано, что я истреблю сам грех?

Равви, сказал я, несовершенство людей — это отговорка любой революции, не достигшей своей цели. Ты учил любить врагов своих. Ты говорил: Ищите же прежде Царства Божия и правды. И ты верил и то, чему учил. Но вместо сотен тысяч, убивавших друг друга, к которым ты обращался с Нагорной проповедью, пришли теперь сотни раз по сто тысяч. Они алчут богатства, желают жену ближнего своего, развратничают и пьянствуют, торгуют собственными детьми, впрыскивают отраву в свои вены, опоганивают все, чем высок человек. Они враждуют между собой, подсиживают и предают друг друга, устраивают концентрационные лагеря, где множество людей мрет от голода; а еще их бросают в тюрьмы, истязают, убивают, и повсеместно власть имущие возглашают, будто все это делается во имя человеколюбия, на благо народа. Они растрачивают и губят богатства земных недр, превращают плодородные земли в пустыню, а воду — в жижу вонючую; большинство гнет спину на меньшинство, люди не доживают до конца отпущенного им века. Вопреки слову пророка никто не перековал мечи на орала, копья — на серпы; напротив, тайное оружие уже проникает в космос, а Земле грозят огненные грибы до небес, которые испепелят все живое, оставив от человека лишь тень на стене.

Я умолк, он сидел тихо и неподвижно, будто вырезанный из дерева и раскрашенный; великая тьма объяла нас, только над ним слабо светилось подобие нимба.

Равви, спросил я, ты слышал меня?

Тут раздался глас свыше: Сын Человеческий возвратится, ибо Он есть определенный от Бога Судия живых и мертвых. Пошлет Сын Человеческий Ангелов Своих, и соберут из Царства Его все соблазны и делающих беззакония, и ввергнут их в печь огненную; там будет плач и скрежет зубовный; праведники же воссияют, как солнце.

Но когда это будет? — спросил я.

Равви будто очнулся от забытья. Отец мой назначил день, сказал он.

Я бы до того дня не откладывал, сказал я.

 

Глава двадцать первая

в которой герцог Адольф основывает в Шлезвиге Царство Божие, а его суперинтендант терпит неудачу с графиней Эрентрой, Агасфер же отправляется с песнями па войну.

Оставив позади силуэт удаляющегося Гамбурга, Эйцен, в кармане которого лежало герцогское приглашение в готторпский замок, ехал по прекрасным землям Голштинии; справа коровы и слева коровы, а еще овцы и свиньи — воистину новый Ханаан, правда немного болотистый, что, впрочем, неудивительно, ибо Голштиния находится между двумя морями, Балтийским и Северным, однако, как узнал Эйцен от старшего пастора Форстиуса, у которого он остановился в Итцехоэ, чтобы откушать жареной рыбы и дать передохнуть лошадям, герцог собирался построить дамбы и осушить болота. По словам Форстиуса, герцог стал истинным отцом для здешнего края, пекущимся и о делах церковных; ему, дескать, не хватает лишь мудрого и авторитетного советника, который навел бы порядок среди местных церковных иерархов, поскольку частенько вообще неизвестно, имеет ли тот или иной пастор священнический сан и какую несусветную чушь услышат от него прихожане на очередной проповеди.

Об этом Эйцен и сам мог бы многое порассказать — в его родном городе пасторы интриговали друг против друга, чинили козни своему суперинтенданту за его верность лютеранскому учению, не говоря уж о тех, кто открыто выступал с подстрекательскими речами, называя Эйцена тираном, фарисеем и высмеивая его за попытку образумить упрямых евреев на диспуте; сенат же Гамбурга, которому надлежало бы вымести интриганов из города железной метлой, ничего не предпринимал. Да, вздохнул пастор Форстиус, духовные устои общества поколеблены, в Голштинии появилось множество опасных фанатиков, бунтовщиков, которые следуют бредовым идеям из Мюнстера, этого рассадника крамолы, где даже женщины были общими; теперь его наконец разгромили, но, к несчастью церковных и светских властей, бесовское лжеучение расползается все дальше, оно уже достигло Голландии и герцогства Шлезвигского, где на тайных сборищах читают брошюрки Менно Симонса и других лжепастырей.

Потом Форстиус заговорил о военном походе, в который собирается выступить герцог Адольф, чтобы помочь испанскому герцогу Альбе и императорским войскам разбить голландских повстанцев; дескать, тут у него, Форстиуса, есть сомнения, ибо, несмотря на тяготение голландцев к женевцу Кальвину, тем не менее они остаются честными протестантами, сродни здешним, шлезвигским, император же — отъявленный папист, который состоит в союзе с самим дьяволом. Но подобные сомнения не вызвали сочувствия у Эйцена, он немедленно принялся объяснять, что герцог Адольф Готторпский хоть и является истинным лютеранином, однако, будучи имперским князем, обязан помогать императору; более того, он совершает благое христианское дело, когда идет громить бунтовщиков; недаром еще Христос учил отдавать кесарю кесарево, а доктор Лютер доказал, что никакой бунт не может быть праведным, чем бы он ни был вызван, поэтому всякий бунт богопротивен и светские власти должны препятствовать ему мечом.

На следующий день путешествие было продолжено, и уже на подъезде к городу Шлезвигу Эйцен увидел множество солдат, которые расположились на берегах Шляя или слонялись у городских ворот, немало было их и на городских улицах — полк Пуфендорфа, а также датские алебардисты, собранные для похода; датчане были мрачны и ворчливы, они с куда большей охотой остались бы дома, при своей скотине, чем идти проливать кровь в далекой Фландрии; непосредственно у герцогского замка — настоящее столпотворение, по двору снуют советники, офицеры, слуги, писари, поставщики разных военных припасов, все толкаются, орут, командуют, не обращая ни малейшего внимания на суперинтенданта Паулуса фон Эйцена, который, выйдя из дорожной коляски, замер в нерешительности, не зная, куда податься.

Но тут он услышал чей-то смешок, показавшийся ему весьма знакомым; обернувшись, Эйцен увидел своего старого приятеля Ганса. Тот был изысканно одет, с короткой шпагой на дорогой перевязи, ибо, как тотчас узнал Эйцен, перед ним стоял не кто иной, как тайный герцогский советник господин Иоганн Лейхтентрагер собственной персоной; а он заметно постарел, подумал Эйцен, вон бородка и усы поседели, да и сам я далеко не тот юнец, который встретил когда-то в лейпцигской гостинице «Лебедь» странного незнакомца. При этом воспоминании его слегка зазнобило, хотя на замковом дворе еще пригревало послеполуденное солнце, вдобавок он еще и вздрогнул, когда Лейхтентрагер, тронув его сухими пальцами, сказал, что герцог уже заждался гостя. Комната для Эйцена давно подготовлена, добавил он.

Позднее, когда оба приятеля уселись у камина в комнате Эйцена, который с удовольствием отведал вина и холодной оленины, они вновь вспомнили старые времена, Ганс шлепал Пауля по колену, Пауль трепал Ганса по горбу, все было очень мило, только иногда Эйцен забывал от удивления закрывать рот, ибо обнаруживалось, что Лейхтентрагер знает о нем едва ли не все — от гамбургского скандала и тайной договоренности с Агасфером, которую тот нарушил, до непрекращающейся тоски Эйцена по Маргрит, которая снится ему по ночам то принцессой Трапезундской, то английской леди, она раздевается донага и призывно ложится перед ним, из-за чего он начинает сходить с ума от вожделения; Эйцен почти готов поверить, что его старый друг был все это время рядом, как когда-то в Виттенберге, когда университетские профессора спрашивали молодого кандидата об ангелах. Эйцен в свою очередь захотел узнать, какими судьбами очутился Лейхтентрагер в Готторпе, но тайный герцогский советник ограничился лишь улыбкой; о себе он не проронил ни слова, зато намекнул, что ожидающая Эйцена должность весьма заманчива, в остальном же предпочел говорить о госпоже Барбаре и ее дочке, Маргарите-младшей. Эйцен рассказал, что Маргарита-младшая уже выросла довольно большой и умненькой, но когда она выходит на улицу или идет с матерью на рынок, то ее частенько дразнят, отчего она уже не раз спрашивала мать, почему именно ей выпало несчастье родиться с таким уродством, которого другие люди не имеют; при этих словах Лейхтентрагер смахнул слезу и громко высморкался, будто рассказ о бедняжке сильно задел его за живое. Однако он тут же взял себя в руки, сказав только: «А еще говорят, что Бог создал людей, это отродье поганое, по образу и подобию своему». Не успел Эйцен, испуганный подобным святотатством, поднять руку, чтобы возразить, как Ганс добавил: «Ну, ничего. Со временем она научится жить такой, какая есть, закалится, будет давать сдачи любому обидчику». Потом он встал перед камином и сказал, что пора идти, герцог уже ждет. Эйцен рассчитывал получить аудиенцию лишь завтра-послезавтра, поэтому сразу же заныл, что выпил слишком много вина, голова, дескать, соображает плохо, как бы не наговорить глупостей Его Высочеству. Но Ганс, схватив Пауля за шиворот, потащил его за собою по темным, продуваемым сквозняком залам, которые переходили один в другой и лишь изредка освещались укрепленными на стене факелами; наконец последняя дверь открылась сама собой, давая обоим приятелям возможность лицезреть герцога.

Герцог расположился, вальяжно откинувшись, на чем-то, что походило одновременно и на кресло, и на кровать; рубашка его была распахнута, объемистый гульфик зашнурован кое-как, на плечи был полунакинут яркий камзол; одной рукой он приподнял серебряный кубок, а другой шуганул от себя более или менее раздетых дам, которые развлекали его своими играми, после чего подал Эйцену знак приблизиться. «Так, так, — пробормотал герцог, с трудом ворочая языком и пытаясь выпрямиться. — Стало быть, вы и есть знаменитый доктор фон Эйцен из Гамбурга, которого мне столь горячо рекомендовал мой тайный советник?» Лейхтентрагер подтолкнул локтем Эйцена, после чего тот поспешно отвесил поклон и сказал: «Он самый, Ваше Высочество». Лейхтентрагер добавил: «Господин суперинтендант последовательно отстаивает учение Лютера, выступая в своих проповедях против всяческих еретиков и лжетолкователей истинного Евангелия; у него нюх на этих шельм, от него ни один не уйдет из тех, кто сеет смуту и настраивает народ против церковной или светской власти».

«Отменно, — сказал герцог. — Такие нам и нужны». Наконец герцогу удалось сесть прямо, и он продолжил: «Мы имеем намерение создать здесь, в Шлезвиге, Царство Божие, где каждый христианин следовал бы всем заповедям, как их трактует Лютер; поскольку мы являемся здесь высшим церковным иерархом, то желаем установить единомыслие, чтобы с амвона не проповедовались всякие разности — за это будете отвечать вы, господин доктор, для чего мы сей ночью назначаем вас суперинтендантом и главным церковным блюстителем нашего герцогства; вам надлежит следить за покоем и порядком, особенно теперь, когда мы идем войной на взбунтовавшиеся Нидерланды».

Сказав это, герцог, весьма гордый своим красноречием, ждал, что ученый гость оценит мощь государственного ума, однако тот молчал, тараща глаза, будто ему явилось привидение; герцог догадался, что благочестивый священнослужитель не может отвести взгляда от его игривых дам, точнее от одной из них, а Эйцен все глядел, пока тайный советник вновь не толкнул его хорошенько локтем. Тут Эйцен наконец опомнился, поклонился еще ниже, чем в первый раз, и сказал, что потрясен величием герцогских планов, а также оказанным высоким доверием, отчего на некоторое время даже лишился дара речи; он заверил далее, что страстно желает по мере слабых сил помочь созданию Царства Божьего в Шлезвиге; однако, дескать, он хотел бы напомнить Его Высочеству, что обременен семьей, которую, как говорится, надобно кормить и поить.

Выслушав эти слова, герцог велел своему тайному советнику освободить место на столе среди кубков и блюд с остатками дорогих яств для свитка с лентой и печатью, дабы господин суперинтендант прочитал соответствующий указ о назначении на должность, которым он, видимо, останется доволен; в качестве же первой должностной обязанности господину суперинтенданту надлежит составить молитву о даровании победы в походе на Фландрию; эту молитву нужно будет прочитать завтра утром выступающим войскам, а затем во всех церквах герцогства. Покончив таким образом с делами государственными, Адольф сделал добрый глоток вина, откинулся на полушки и поманил к себе вторую даму справа, которая до сих пор стояла наискосок от герцогского ложа, кокетливо прислонившись в полутени от свечей к статуе греческого бога Приапа.

«Похоже, графиня Эрентрой, — сказал он, — в лице нашего нового верховного пастыря вы обрели очередного поклонника, ведь он поглядывает на вас отнюдь не по-христиански. А может, вы уже где-то встречались раньше?»

Графиня склонилась к герцогу, выгодно подчеркивая тем самым пышные формы своего бюста, запечатлела на потном лбу Его Высочества поцелуй и проговорила: «У каждого позади свое прошлое, Ваше Высочество, если не на этом свете, то на другом; наверное, раньше господин суперинтендант был вроде меня ангелочком, мы сидели на облаках и пели хором божественные песенки, пока он не спустился на землю совершать добрые дела».

Герцог оглушительно расхохотался, представив себе тщедушного, маленького патлатого Эйцена с его сморщенным лицом в белой рубашонке, за спиной крылышки, в руках лютня, а рядом — пышную графиню в таком же одеянии, рассылающую воздушные поцелуи на пути от одного облачка к другому; Эйцену же стало жарко при звуке хорошо знакомого, волнующего голоса графини, он внезапно догадался, почему так дьявольски привязан к Маргрит — наверное, они и раньше были скованы одной цепью, только скорее не на облаках небесных, а в совсем ином, гораздо более мрачном месте, но хуже всего, что проклятая цепь не отпустит его, Эйцена, до самой смерти.

Поскольку смех герцога не прекращался, Эйцен взглянул на своего друга, ища у него поддержки; тот, заметив этот взгляд, склонил горбатую спину к герцогу и попросил отпустить себя и господина суперинтенданта: дескать, сегодня ночью предстоит еще немало дел, к тому же сочинение молитв — нелегкое искусство, особенно если нужно, чтобы слова молитвы действительно дошли до тех, кому они адресованы.

Едва оба приятеля очутились в комнате Эйцена, Пауль схватил Ганса за рукав и вскричал: «Это же была она! Маргрит! Принцесса Трапезундская! Леди! А теперь графиня Эрентрой!» Лейхтентрагер стряхнул его руку: «Если ты и дальше так будешь продолжать, Пауль, то скоро Маргрит будет тебе мерещиться в каждой бабе. Я могу устроить, чтобы Эрентрой пришла к тебе после того, как она ублажит герцога; можешь делать с ней что пожелаешь». Заметив, что руки у Эйцена задрожали, а в уголках губ блеснула слюна, он добавил: недаром, дескать, Господь отвел делу время, а потехе — час, и недаром исполнению желаний предшествует молитва; до тех пор, пока настанет час, когда Пауль предстанет пред вратами к райскому блаженству, он может спокойно прочитать указ о своем назначении и сочинить текст молебна.

Подобная мысль показалась Эйцену вполне разумной, поэтому он взял свиток, сломал печать, развернул бумагу и быстро пробежал глазами по строчкам: Мы, Адольф, доводим сим до сведения всех, кого это касается, и т. д., и т. п., что Мы с нынешнего числа берем к Себе на службу с назначением соответствующего жалованья и т. д., и т. п. досточтимого и любезного нам, благочестивого и высокоученого знатока Священного Писания, господина доктора богословия, и т. д., и т. п., на которого Мы возлагаем полную ответственность за вопросы религии; на сию должность он назначается пожизненно с получением из нашей казны ежегодного содержания в размере трехсот шестидесяти гульденов, и т. д., и т. п.; настоящий указ скреплен герцогской печатью и подписан Нами собственноручно. Адольф.

Угадав в слоге и духе герцогского указа тонкую манеру тайного советника, Эйцен бросился к нему на грудь и, всхлипывая, запричитал: «Триста шестьдесят гульденов! Детки мои, особенно Маргарита-младшая, век будут тебя благодарить, Ганс!» — но почти в тот же миг он запнулся, ибо столь значительные деньги заронили в его душу сомнение: уж не хочет ли приятель потребовать от него чего-то большего, нежели умение придерживать язык за зубами и усердие в трудах по созданию Царства Божьего? Но Лейхтентрагер только отмахнулся: меж настоящими друзьями не принято сразу же расплачиваться за каждую услугу; тут каждый что-то дает, и еще неизвестно, кто в конце концов окажется должником. А теперь — за дело! Что ж, занятие вроде бы привычное. Чернила и писчая бумага под рукой, перо очинено, только вот в голове у сочинителя совершенно пусто. Война, думает он, война! Он представил себе поле битвы, убитых, которые лежат в лужах крови, раненых, которые стонут, просят о помощи или шепчут перед смертью последнюю молитву, а рядом полевой священник, который, невзирая на засевшего поблизости врага, утешает умирающего обещанием райского блаженства; втайне он поблагодарил Бога за то, что самому ему не надо быть полевым священником, а можно сидеть дома над толстыми фолиантами, можно скоротать время за ужином в кругу семьи, дожидаясь часа ночного свидания, когда к нему придет графиня Эрентрой.

Он вздрогнул, услышав, как кашлянул Лейхтентрагер, и, указывая Гансу на все еще чистый, неисписанный лист бумаги, вздохнул: «Вот учился в Виттенберге, стал магистром и доктором, знаю все об ангелах Божьих, о Священном Писании, о большом и малом катехизисах, но до сих пор не знаю, чем напутствовать солдата, чтобы тот со спокойным сердцем отправился на войну».

Лейхтентрагер пожал своим кривым плечом. «Ты относишься к этому слишком серьезно, — проговорил он. — Представь себе, что у противника, против которого идет сейчас войной наш герцог, тоже сидит человек, кусает перо, сочиняя молитву; испокон веку человек обращался к Богу, прося о помощи и моля даровать победу, когда собирался в бой, чтобы убивать своего собрата. Только Бог его не слышал. Ему все безразлично; Он подобен времени, которое равно течет для всех, или звездам, которые равно светят как для победителей, так и для побежденных. Поэтому твоя молитва нужна разве что герцогу, а у него башка будет завтра так трещать с сегодняшнего перепоя, что он вообще вряд ли будет что-нибудь соображать; давай-ка я тебе помогу — какая разница, что писать; лишь бы в конце было сказано „Во имя Отца и Сына…“ и „Аминь“».

Стоя за спиной Эйцена, Лейхтентрагер коснулся его руки, и вдруг — рука с пером как бы сама заскользила по бумаге, испещряя ее благочестивыми речениями, а когда под словом «Аминь» появилась последняя завитушка, Эйцен поднял глаза и увидел, что его друг исчез, зато в дверях стоит графиня Эрентрой, благоухая восточными ароматами; сладким голоском она спросила: «Не позволите ли войти к вам, господин доктор?» У Эйцена едва сердце не выпрыгнуло из груди от радости при виде женщины, которая теперь пришла к нему въяве, с ее темными манящими глазами, пухлыми губами и всеми иными прелестями; вот только волосы, которые были у Маргрит рыжими, блестят теперь, словно черный французский шелк, и заколоты наверх, как это делают знатные дамы; опрокинув с грохотом стул, на котором он сидел, Эйцен кинулся ей навстречу. «Ах, дорогая графиня, — пробормотал он, — нет сейчас на свете человека счастливее меня; вы не можете себе представить, какая страсть снедала меня с тех давних пор, когда мы, будто два ангелочка, так славно пели с вами».

Графиня устроилась на кровати, откинувшись на подушки и вытянув ножки в изящных сапожках на покрывале; она лукаво заглянула в глаза Эйцену и сказала, что обожает священников, ибо они лучше всех знают, как обрести неземное блаженство.

Все больше и больше распаляясь, господин суперинтендант опустился перед графиней на колени, словно перед самой богиней Венерой, его быстрые пальцы запорхали по ее платью, лифу, рубашке, пока наконец, освобожденная от одежд, она не предстала перед ним в своей полной красоте. Тогда он принялся целовать ее сверху донизу и снизу доверху; графине это понравилось, и она похвалила ловкость, даже поинтересовалась, не благоприобретена ли подобная легкость в перстах благодаря частому перелистыванию священных книг. Решив, что пора переходить к следующему шагу, Эйцен собрался повторить происшедшее некогда в доме Агасфера, когда Эйцену показалось, будто он возлежит на прекрасной леди; скинув башмаки и свои новые штаны, он уже хотел было овладеть графиней, которая замерла в ожидании, но тут вдруг почувствовал, что ничего не сможет сделать от одного лишь страха быть одураченным вновь прежним суккубом, как это уже было однажды, когда Пауль очнулся со своей Барбарой в захудалом трактире, ограбленный до нитки и отданный на посмешище пьяному сброду; а если такое случится опять, что будет с Царством Божьим в Шлезвиге и что будет с его новой должностью? «Господин суперинтендант, — сказала наконец графиня, — похоже, мне придется иметь дело со Святым Духом, так подите прочь и оставьте меня в покое».

Не смея возразить, Эйцен тут же вышел из комнаты и принялся ждать, что будет дальше; колокола на башне пробили очередной час, а графиня все еще не подавала никакого знака; Эйцена потянуло в сон, он бы и прикорнул где-нибудь, но отовсюду дуло, зябли голые ноги и ягодицы, в носу начинало свербеть — Эйцен уже с опаской подумал, что из-за насморка и хрипоты не сможет прочитать утром свою замечательную, недавно сочиненную молитву. Набравшись храбрости, он вежливо постучал в собственную дверь, а поскольку ответа не последовало, приотворил ее: графиня исчезла. В комнате витал лишь аромат ее духов, к которому примешивался легкий запах серы; черт ее знает куда подевалась графиня — второго выхода из комнаты нет, а от окна до земли, как убедился Эйцен, футов сорок-пятьдесят. Значит, все это было наваждением, подумал он, содрогнувшись: графиня, и Маргрит, и любовь; а может, он просто задремал и не заметил, как она ушла? Ведь есть же люди, которые могут спать мертвецким сном стоя, — это была единственная утешительная мысль.

Вскоре первые трубы запели побудку, во дворе началась беготня, зазвучали громкие команды; при свете факелов принялась строиться лейб-гвардия, конная и пешая, все гвардейцы одеты в мундиры герцогских цветов: красный, белый и синий. Потом факелы погасли, занялась заря, и Эйцен зло подумал, что провел целую бессонную ночь, а чего ради — неизвестно.

Наспех плеснув себе в лицо холодной воды из кувшина, он надел свое священническое облачение, сунул в карман бумагу с молитвой и отправился искать, где бы можно было подкрепиться с утра горячей похлебкой.

Поплутав по замку, он получил-таки свою похлебку в церемониальном зале, где под балочными крестовинами потолочного свода герцогские советники, другие вельможи и офицеры заглатывали жбанами пиво и отхватывали ножами толстые ломти от окороков, чтобы наесться впрок перед смотром войск, вслед за которым было назначено выступление в поход. Эйцен едва успел опорожнить свою миску и перемолвиться словечком с Лейхтентрагером, как в зал спустился сам герцог в сапогах со шпорами и панцире, все повскакали с мест, заорали приветствия, вскинули клинки, забряцали оружием, так что можно было подумать, будто сражение уже началось. Герцог же, хотя и слегка пошатываясь, направился прямиком к Эйцену, не знающему, куда бы деть миску с ложкой, и спросил, как почивал уважаемый господин доктор, готов ли он произнести молитву, дабы испросить у Бога благословения на победоносную войну за правое дело. Как бы ни был пьян герцог, а подобных изъявлений благосклонности никогда еще не выпадало Эйцену, который едва не растаял от этого бальзама, пролитого на разбитое графиней сердце; в сопровождении Лейхтентрагера он прошествовал к лужайке, предназначенной для военных парадов, мимо красного балдахина, где расположилась герцогиня с придворными дамами, маленькие принцы и принцессы; на лужайке стоял деревянный помост с большим, хорошо видным отовсюду крестом; взбираясь на помост, Эйцен представил себе восхищенные взгляды графини, когда он в присутствии самого герцога и всей армии будет произносить молитву. Но сколько он ни озирался с помоста по сторонам графиню нигде не увидел и наконец сообразил, что тянуть больше нельзя, молитву нужно начинать, ибо этого ждет вся армия, давно построенная по взводам и ротам, а также герцог, одиноко красующийся впереди.

Напрягая горло, он громко возгласил: Герцог Адольф, всемилостивый господин властитель, поднял оружие, дабы с Божьей помощью возвратить взбунтовавшиеся Нидерланды к прежнему миру, согласию и порядку, речь при этом отнюдь не идет о притеснении тамошней христианской церкви которая блюдет чистоту веры на основе душеспасительных Евангелий, а, напротив, об укреплении и защите этого чистого и истинного вероучения; будучи преданными верноподданными Его Герцогского Высочества, мы обращаемся к всемогущему и милосердному Богу именем Сына Его единородного, Иисуса Христа, с молитвенной просьбою явить Свою милость нашему властителю и господину, а также его военным советникам, военачальникам и всему его ратному воинству, ниспослать через ангелов небесных им сбережение от бед и урона, даровать им воинской удачи, ратных успехов и большой победы.

Эйцен перевел дух. Герцог, как он заметил, стоял с лицом тупым и безучастным, не пытаясь, должно быть, вникнуть в то, как господин суперинтендант разобрался с нидерландскими церковными сложностями; впрочем, это вряд ли его вообще интересовало — война есть война, тут тебе раскроят череп, не дожидаясь ответа на вопрос, принимаешь ли ты Святое причастие на папистский манер или на истинно протестантский. Эйцен продолжил: Помолимся же усердно о том, чтобы всемогущий и всемилостивейший Господь ради возлюбленного Сына Своего, Иисуса Христа, оберег наши княжества и земли от всяческого злосчастья, невзгод и напастей, чтобы Он даровал нашему милостивому Государю и Господину, Его сиятельной супруге, чадам и домочадцам, а также военным советникам, военачальникам и всему ратному воинству на радость нам, Его верноподданным, счастливое возвращение; пусть вернутся все с победой целыми и невредимыми.

Тут у Эйцена после столь продолжительной страстной речи вновь перехватило дыхание; сделав паузу и набирая в грудь побольше воздуха, он оторвал глаза от бумаги, оглянулся по сторонам и увидел, что кое-где иной бравый вояка украдкой отсмаркивался, дабы скрыть слезу; немало растроганный сам своей духоподъемлющей молитвой, Эйцен произнес под конец: Пусть свершатся все наши чаяния, а для этого давайте от глубины души и с крепкой верой помолимся: «Отче наш, Иже еси на небесех!..»

Все воинство, как один человек, во главе с герцогом, которому трудновато давалось равновесие, опустилось, кряхтя и бряцая оружием, на колени, и до слуха Эйцена долетел многотысячеустный хор голосов: «Да святится имя Твое! Да приидет Царствие Твое! Да будет воля Твоя…» Он почувствовал силу божественного слова, также то, что его собственное слово обладает огромной силой; но увидел он неподалеку и своего друга, тайного советника, который кривил усмешкой рот; услышав следующие слова: «Твое есть Царство и сила, слава вовеки. Аминь», Эйцен вдруг понял, что именно этот человек управляет им и что он, доктор богословия, призванный создать Царство Божие в Шлезвиге, оказался инструментом в чужих руках, которые уже никогда не отпустят его.

Тем временем бранью и зычными командами офицеры построили пехотные отряды к выступлению, рейтары оседлали лошадей, герцог взгромоздился на крупастого белого коня, который блистал изукрашенной золотом сбруей и таким же чепраком; Эйцен же воздел руки для пасторского благословения герцогу, его войску, полкам и отрядам, отчего стал похожим на черного ворона, который машет крыльями, тщетно пытаясь взлететь; мимо него пошла армия, впереди герцог с военными советниками, за ними лейб-гвардия, следом пешие датские алебардисты, далее уверенно держащиеся в седле легкие и тяжелые рейтары, за которыми твердым шагом промаршировал полк Пуфендорфа, бодро горланивший походную песню:

Солдат идет в строю С товарищами вместе, Чтоб голову свою Сложить на поле чести. Кому не повезет Прийти живым из боя, Пусть доблестно умрет, Как надлежит герою. Всегда будь впереди, Не прячься трусом сзади, Ведь рана на груди Сродни твоей награде.

После каждого куплета раздавался дружный припев «Валери, валери, валери!», который наполнял душу Эйцена, все еще благословляющего уходящее войско, приливом неведомой ранее отваги, его прямо-таки подмывало присоединиться к солдатскому строю. Но вот с последним куплетом:

При смело на рожон. Бесстрашный будет воин Победой награжден И жизни удостоен! —

промаршировал последний отряд, и Эйцен увидел в первой шеренге, идущей сразу вслед за молоденьким фенрихом, на правом фланге, знакомое лицо; солдат, кажется, тоже узнал Эйцена, а потому под рев «Валери!» обернулся и крикнул что-то похожее на шед, что значит по-еврейски «сатана» или «черт бы тебя побрал», это был не кто иной, как Агасфер, с полной выкладкой, в форме пуфендорфского полка, полушароварах и камзоле с разрезами на рукавах.

Эйцена словно громом ударило, хотя, увидев среди придворных дам графиню Эрентрой, он уже догадывался, что и Агасфер находится где-то неподалеку; если Вечный жид затесался в войско, то это дурное предзнаменование для похода на Нидерланды, подумалось Эйцену. Но пасторский долг удержал его у деревянного креста, не позволив броситься к Вечному жиду, дабы призвать того к ответу. Тем временем отряд удалился, следом потянулись обоз, телеги и фургоны, на которых свистел и улюлюкал всякий сброд, не выказывавший никакого почтения ни вельможам, отчего те поспешили скрыться в замке, ни пастору, стоящему на помосте. Однако Эйцен, памятуя о христианской любви, решил благословить и этих людей, но тут увидел в одном из фургонов, среди котлов, сковородок и разной утвари, нагло болтающую ногами маркитантку — это была Маргрит.

Тут уж Эйцена не могли удержать ни священническое облачение, ни пасторский долг. Правда, он кинул еще быстрый взгляд на красный балдахин, не остался ли кто под ним, чтобы осудить опрометчивый поступок суперинтенданта, но оттуда все разбежались, поэтому Эйцен, подобрав свою ризу, спрыгнул на истоптанную траву, бросился за фургоном, догнал его и, пытаясь ухватиться за вожжи, чтобы остановить лошадку, запричитал: «Ах, Маргрит, любимая! Погоди! Я хочу быть твоим навеки!» Но маркитантка принялась хохотать, а собравшемуся тотчас вокруг них народу сказала: «Первый раз его вижу. Нет, вы только послушайте, чего он от меня хочет. Вот времена настали, блудливый святоша среди бела дня нападает на честную женщину!» И задали бы, видно, Эйцену изрядную трепку, если бы обоз не покатил дальше вместе с маркитанткой, оставив опечаленного пастора стоять на дороге.

 

Глава двадцать вторая

в которой профессор Байфус идет на известные уступки, а профессор Лейхтентрагер предпринимает марксистский анализ вопроса об Агасфере и становится нежелательным лицом из-за своего замечания о влиянии юбиляра Мартина Лютера на зарождение современного антисемитизма.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

9 июня 1980

Дорогой господин профессор!

Благодарю Вас за любезное предоставление нам копии адресованного суперинтенданту фон Эйцену письма от 14 октября 1556 года, которое неожиданно обнаружилось в фондах Северо-Эльбской церковной библиотеки города Гамбурга и, по-видимому, связано с проведенной некогда в Альтоне «диспутацией»; речь идет, по Вашим словам, о собственноручном письме Вечного жида.

Не буду ставить под сомнение подлинность письма, однако хочу призвать Вас к осторожности по отношению к автору. По получении письма я немедленно ознакомил с ним наш коллектив, попросив сотрудников высказать свои суждения; в результате обмена мнениями мы пришли к единодушному заключению, что имеем дело с мистификацией, причем мистификацией старой. Надеюсь, дорогой коллега, Вы понимаете, что мы, марксисты, настаиваем на отрицании чудес, а следовательно, на непризнании Вечного жида в качестве реального человека. Но это означает, что писем, сочиненных или написанных таковым, существовать не может. По соображениям, которые можно разделять или оспаривать, Вы не желаете принять гипотезу Пауля Йохансена об идентичности объявившегося в середине XVI века в Гамбурге Агасфера с прозорливцем Йоргом Мейссенским (см. том XLI «Трудов Общества по изучению истории Гамбурга»), поэтому возникает вопрос, кем же был в действительности тот «бедный и несчастный еврей», который подписывался Агасфером, завел под этим именем знакомство с суперинтендантом фон Эйценом и позволил себя использовать последнему в качестве свидетеля на вышеупомянутой Альтонской диспутации.

Выяснение этого вопроса, а также дальнейшей судьбы «бедного и несчастного еврея» послужило бы благодатной задачей в равной степени как для криминалистов, так и для историков, однако приходится опасаться, что за давностью лет ни серьезных улик, ни весомых доказательств найти не удастся. Так или иначе, здесь был замешан весьма ловкий мошенник, это явствует хотя бы из того, что на его удочку попался такой известный и по тогдашним понятиям высокообразованный человек, как Эйцен; так называемый Агасфер, то есть мнимый Вечный жид, попросту не мог обойтись без мошенничества, что, однако, поймите меня правильно, дорогой коллега, отнюдь не бросает тени на Вашего друга, торговца обувью, носящего то же имя.

История знает множество примеров, когда мелкие проходимцы выдавали себя за личностей, живших в фантазии или памяти народной; вспомните, сколько было Лже-Неронов, сколько Лже-Дмитриев, вспомните легендарного Капитана из Кепеника, который, будучи, кстати, сапожником, как и Агасфер, воспользовался почтением добропорядочных бюргеров к мундиру прусского офицера. Далее у апостола Иоанна, о котором, как Вы помните, в Новом Завете (см. Иоанн, 21, стихи 20–23) говорится, что он не умрет, а пребудет, пока Христос не приидет, объявлялся двойник, который был сожжен в Тулузе в конце XVI века.

Я уже имел возможность изложить в разделе «К вопросу о Вечном жиде» моей книги «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки» ряд соображений о том, что апостола Иоанна, объявленного в Евангелии любимым учеником Христа, можно считать одним из первых прообразов Агасфера. Здесь я подхожу к главному тезису, не получившему, возможно, в моей прежней работе должного освещения; теперь же, по зрелом размышлении и после консультаций с моими сотрудниками, я хотел бы особо подчеркнуть значимость этого тезиса: Агасфер, при всей его легендарности, не был реальной исторической личностью, как, например, Фридрих I Барбаросса, и уж тем более не был современником и Пилата, и профессора Иоханаана Лейхтентрагера одновременно; он являлся фигурой символической, причем весьма типичной.

Если для германцев символом вечно юного героя служил Зигфрид, убитый трусливым и коварным врагом, то символом вечно блуждающего, всюду бездомного, всеми подозреваемого, а нередко гонимого и преследуемого еврея оказался Агасфер. Подобный метафорический элемент прослеживается во многих конкретных еврейских судьбах. Так, С. Морпурджо приводит в своей, наверняка небезызвестной Вам книге «L'Ebreo errante in Italia» (Флоренция, 1891 г.) свидетельство некоего Антонио ди Франческо из Сан-Лоренцо, который рассказывает о своей встрече с Вечным жидом, состоявшейся в 1411 году, следующее: «Больше трех суток в одной и той же провинции он не выдерживает, а уходит прочь и странствует зримый и незримый; одет он только в хламиду с капюшоном, подпоясан вервием, ноги босые; нету у него ни мошны, ни кошелька, зато денег в достатке. Зайдя в харчевню, ест и пьет всего вдоволь, а потом откроет ладонь и дает хозяину плату щедрую; откуда у него деньги берутся, никто не видел, и никогда у него их не остается…» Эти сведения совпадают с тем, что повествует фламандская народная книжица середины XVII века, выпущенная анонимом, без указания года и места издания; книжица сия объявляет себя переводом с немецкого, но на самом деле была, видимо, первоначально переведена на французский. Там говорится: «А богатства у него всего пять штюберов, только они не кончаются, сколько их ни раздавай». Во многих изданиях «Повествования краткого о жидовине по прозванию Агасфер», первый дошедший до нас вариант которого был напечатан якобы в 1602 году «в Лейденской печатне Кристофа Кройцара», однако странным образом имел под текстом помету «Шлезвиг, 9 июня 1564 года», рассказывается о том, что сей жидовин часто появлялся в каком-либо городе нищим и оборванным, однако уже очень скоро его там видели богато и модно одетым.

Здесь, конечно, сказывается наблюдение авторов народных книжек, что еврейские торговцы не ездили, подобно купцам-христианам, с деньгами в кошельке, а пользовались безналичным расчетом, так сказать — тогдашними кредитными карточками, чтобы избежать ограбления разбойниками с большой дороги и прочими лихоимцами; то есть еврей, взяв доверенность от соплеменника А. из города X., приезжал к соплеменнику В. в город Y. и сразу же получал там наличные деньги, что казалось непосвященным «гоям» буквально чудом.

В заключение позвольте мне резюмировать точку зрения нашего института: мы признаем Агасфера в качестве символической фигуры еврея. Все же остальное, несмотря на Вашу убежденность, дорогой коллега, и вопреки всем Вашим стараниям уверить нас в обратном разными не относящимися к делу, а то и вовсе абсурдными аргументами, мы считаем, извините за прямоту, вздором.

Остаюсь с наилучшими пожеланиями,

преданный Вам

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

Германская Демократическая Республика

3 июля 1980

Дорогой друг и коллега Байфус!

В Вашем письме от 9 июня с. г., которое я прочитал сразу же по получении с большим вниманием и удовольствием, Вы пишете, выражая мнение Вашего института, что видите в Агасфере фигуру символическую и к тому же особо типическую. Раисе Вы были готовы «признать за Агасфером существование реальное», хотя и «никак не вечное», а кроме того, Вы говорили, что он представляется Вам «комплексом, имеющим ряд недостаточно изученных компонентов».

Восстановив всю последовательность Ваших рассуждений, я пришел к выводу, что Вы и Ваш институт пусть медленно, но верно приближаетесь к фактическому признанию реального существования Вечного жида, поэтому я размышляю теперь, не стоит ли мне попытаться уговорить моего друга на поездку в Восточный Берлин, чтобы Вы могли познакомиться с ним лично и задать ему вопросы, способные прояснить «недостаточно изученные компоненты» этой вполне живой, хотя, возможно, и символической фигуры. Разумеется, мне понадобится немалое красноречие, ибо не подумайте, что господин Агасфер, повидавший Германию не всегда с лучшей стороны, возвратится туда с легким сердцем.

Но вернемся к Вашим новым аргументам, хотя, признаться, подверстывание Агасфера к юному герою Зигфриду, столь превознесенному во времена национал-социализма, пришлось мне не по вкусу. Конечно же, Агасфер, кроме всего прочего, является еще и символической фигурой; он был и остается евреем, поэтому судьба у него еврейская, взгляд на мир еврейский, отсюда недовольства наличным бытием, стремление изменить его. Он служит олицетворением, воплощением душевного беспокойства, хотя это не только еврейская черта; установленный порядок вещей неминуемо должен, как ему кажется, подвергаться сомнению и время от времени переделываться.

У меня же в этом отношении совершенно иной характер, тут я хотел бы сразу успокоить и Вас, и Ваш коллектив, и Ваши власти, которые, видимо, проявляют особую осторожность при выдаче виз гражданам Израиля. Я люблю порядок: чем больше где-нибудь порядка, тем уютнее я себя там чувствую.

Господь Бог, которого Вы отрицаете, создавая мир, создал заодно и законы, по которым живет этот мир, и с тех пор все подчиняется этим законам, заведенному распорядку и плану, и слава Богу. Моего друга Агасфера это сердит, но я утешаю его аргументом, который, несомненно, соответствует Вашим диалектическим убеждениям: каждый тезис несет в себе антитезис, отрицание, нужно только уметь ждать, однако у него, фигуры символической, — истинно еврейский нетерпеж.

Впрочем, что касается символичности, то тут есть свои закавыки. Как я уже имел честь упомянуть в моей скромной работе об Агасфере, опубликованной в «Hebrew Historical Studies», а Вы сделали это гораздо более развернуто в главе «К вопросу о Вечном жиде» в Вашей замечательной книге «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки», легенда об Агасфере сложилась из весьма разнородных элементов, объединенных лишь одним общим мотивом — проклятием на вечную жизнь, на вечные скитания и муки вплоть до окончательного пришествия Иисуса Христа. Вы сами вспоминаете в своем письме слова реббе Йошуа, как это с ним нередко бывало, довольно двусмысленные, которые были адресованы апостолу Иоанну, его любимому ученику (Иоанн, 21, стихи 22 и 23): «…если Я хочу, чтобы он пребыл, пока прииду, что тебе до этого?» Эти слова содержат зародыш мысли о том, что один из современников Распятого доживет до его окончательного пришествия.

Апостол Иоанн, как и сапожник Агасфер, были евреями, это несомненно; зато остается под вопросом, были ли евреями все те, остальные, о которых рассказывается, что они подгоняли Христа по его пути на Голгофу или даже били его, за что и были прокляты. Был ли евреем Малх, он же Марк, полицейский сыщик, которому Петр в Гефсиманском саду отсек ухо и которому Иисус тотчас приживил это ухо, после чего тот на следующий день бил своего целителя железным кулаком в лицо на допросе у первосвященника Каифы?

До создания современного Государства Израиль еврейской полиции никогда не было, если не считать гетто, где еврейскую полицию организовали нацисты; согласно еврейской традиции, грязная работа перепоручалась иноземцам, как это было при царе Соломоне, у которого для подобных дел имелись хелефеи и фелефеи, то есть выходцы с Крита и палестинцы. Или взять Картафилуса, что значит по-гречески «многовозлюбленный», служившего «привратником» (начальником преторианской стражи) у Понтия Пилата и обошедшегося с Христом весьма неласково. Совершенно невероятно, чтобы столь важное доверенное лицо римского наместника в Иудее оказалось евреем; судя по имени, он был греком, то есть язычником, хотя позднее, согласно преданию, тот же самый Анания, который крестил апостола Павла, обратил в христианскую веру Картафилуса, принявшего имя Иосиф. А неизвестный, которого потом назвали в Италии Джованни Боттадио, или Буттадиус, то есть «ударивший Бога», разве он был евреем? По рассказам австрийского барона Торновица, в 1643 году иерусалимские турки показывали ему за изрядный бакшиш Малха, которого содержали в «вымощенном камнем подземелье, где пленник, одетый в свое старое римское платье, расхаживал взад-вперед, бил своей дланью то о стену, то о собственную грудь, дабы показать раскаяние за то, что некогда посмел коснуться святого лика Христа, ударив безвинного». О Картафилусе же, принявшем позднее имя Иосиф, пишет английский монах Роджер Уэндиверский в своей хронике «Flores Historiarum», посвященной событиям от сотворения мира до 1235 года, где говорится, что в 1228 году в английский монастырь Св. Альбана приехал армянский архиепископ, который на расспросы об Иосифе-Картафилусе ответил, что незадолго до своего отъезда трапезничал вместе с ним за одним столом. Дескать, епископы Армении и других восточных стран уважают этого благочестивого человека, который иногда рассказывает о подробностях распятия и воскресения, не утаивая своей прискорбной роли в этих событиях. Джованни Боттадио («ударившего Бога») видели на паломничестве к св. Иакову в 1267 году в итальянском городе Форли, о чем свидетельствует житель этого города, астролог Гвидо Бонатти, человек тогда небезызвестный, недаром Данте упоминает его в Песне двадцатой своего «Ада» рядом со знаменитым Микеле Скотто, который «в волшебных плутнях почитался докой».

Однако по-настоящему обширная литература об Агасфере возникла, как Вы знаете, лишь после Реформации, а именно к середине XVI века, причем стоит задуматься о том, почему наибольшим авторитетом в данном вопросе прослыл столь ревностный протестант, как суперинтендант Гамбурга, позднее Шлезвига, Пауль фон Эйцен. (Отчет о судебном процессе против советника императора Юлиана Отступника, с которым я ознакомился в архиве Великой Порты, или кумранский свиток 9QRes в расчет можно не принимать, ибо они не оказали никакого влияния на создание легенды об Агасфере, поскольку первый документ веками держался в секрете, а второй был найден лишь недавно.)

Первые публикации об Агасфере появляются с 1602 года, зато потом число их резко возрастает, они начинают переводиться на разные языки и наводняют всю Северную Европу. Почему? Почему Агасфер возникает как самостоятельная фигура, обособившаяся от апостола Иоанна, сыщика Малха, стражника Картафилуса и паломника Боттадио, лишь после Лютера, зато сразу же с четкими указаниями на особенности финансового поведения? Не связана ли актуальность такой фигуры, как Агасфер, с изменившейся ролью евреев в экономическом устройстве протестантских районов Европы? Вот вопрос, который должен был бы вызывать совершенно особый интерес именно у Вас, дорогой профессор Байфус, коль скоро Вы так охотно ссылаетесь на свои марксистские убеждения.

Разумеется, Лютер вряд ли был совсем уж безразличен к возможности существования живых очевидцев трагической судьбы реббе Йошуа (он же Иисус Христос); церковь, безусловно, надеялась использовать их свидетельства против сомневающихся, еретиков и, естественно, против евреев. Но подобные мотивы имели ограниченное значение, к таким очевидцам обращались редко, если обращались вообще, поскольку существовала опасность, что они зайдут слишком далеко, противопоставляя в своем религиозном рвении слова и мысли Распятого реальной практике тогдашней церкви. Ведь ни один из претендентов на роль очевидца, как бы они себя ни именовали, не сумел стать фигурой символической, не говоря уж о символе еврейства.

Такой фигурой стал Агасфер, сумел ею стать, но лишь после Реформации, которая уничтожила на завоеванных ею территориях монополию католической церкви и ее крупнейших банков, Фуггера и Вельзера, на кредитно-денежные операции. Ведь церковь давно преступила через заповедь Моисея из Второзакония (23:19), запрещавшую ростовщичество, т. е. предоставление ссуд под проценты. Лютер же, выступая против торговли индульгенциями, настаивал на соблюдении библейских заповедей, чем подрывал сложившиеся финансовые структуры, поэтому благочестивые, блюдущие заповеди протестанты остались без банкиров. Но, как Вам известно, дорогой коллега, Моисей запрещает во Второзаконии (23:19) брать проценты с брата, зато с иноземца их можно драть за милую душу (23:20); эта оговорка подталкивала тех, кому едва аи не все окружающие приходились чужаками, а именно еврейское меньшинство, к финансовым делам, чем евреи и занялись, поскольку они все равно были лишены прав на иное имущество или ремесла.

Таким образом, именно Лютер заставил и князей, и крестьян обратиться к неугомонному еврею, чтобы потом тем громче проклясть последнего за ростовщичество, разжигая погромные настроения, которые оказались настолько живучими, что ими сумели воспользоваться нацисты. До Реформации антисемитизм носил преимущественно религиозный характер, ибо кто как не евреи распяли Христа и до сих пор отказываются признать его Мессией? Теперь же антисемитизм приобрел ярко выраженную экономическую основу, да еще воплотился в символической фигуре, которая могла вызвать ненависть, а кроме того, отвечала извечным страхам перед чужим, непонятным, еврейским, — такой фигурой стал Агасфер.

Я вполне отдаю себе отчет, дорогой профессор Байфус, что те же проблемы, которые возникали у Вас с реально существующим Агасфером, ожидают Вас в силу вышеизложенного и с символической фигурой. Однако к этому понятию в ходе нашей дискуссии прибегли Вы, мне же не оставалось ничего другого, как отреагировать соответствующим образом.

Сердечно и дружески кланяюсь Вам,

Ваш Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

Товарищу профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма

Беренштрассе, 39а

108 Берлин

8 июля 1980

Дорогой товарищ Байфус!

Вновь рассмотрев твою переписку с профессором Лейхтентрагером из Еврейского университета города Иерусалима, вынуждены констатировать, что дела приобретают все более нежелательный оборот. Отстаивая в полемике с израильским партнером наши научные позиции и достижения, ты одновременно подпадаешь под его влияние, идешь на уступки, тем самым оказываешься в ловушке, из-за чего позднее тебе приходится отказываться от своих собственных слов. Но еще серьезнее то обстоятельство, что вместо разведки замыслов израильского империализма, планирующего с помощью дискуссии об Агасфере очередную идеологическую диверсию, ты позволяешь проф. Лейхтентрагеру втянуть тебя в обсуждение ненужных частностей и неопределенностей, что при продолжении подобной линии поставит тебя в оппозицию по отношению к политике нашей партии и правительства.

Особенно подчеркнем неуместность дискуссии о Лютере, в которую вовлекает тебя твой «дорогой коллега» и которая полностью противоречит нашим интересам накануне приближающегося юбилейного 1983 года, когда в чествовании Лютера примут, как известно, участие высшие представители нашего государства.

Сегодня господин Лейхтентрагер напоминает тебе об антисемитских высказываниях и писаниях Лютера, а завтра он процитирует лютеровский памфлет времен Крестьянской войны против «разбойничьих и грабительских шаек крестьян», которых он призывал «рубить, душить и колоть, тайно и явно, так же, как убивают бешеную собаку», что поставит в неловкое положение не только тебя, но и всех, кто работает над успешным проведением запланированных торжеств.

Рекомендуем тебе сделать проф. Лейхтентрагеру деликатный намек на то, что его визит в ГДР, особенно в сопровождении господина Агасфера, является нежелательным, после чего переписку надлежит прекратить.

С компетентными органами вопрос согласован.

С социалистическим приветом,

Вюрцнер,

начальник управления

Министерства высшего и среднего

специального образования.

 

Глава двадцать третья

в которой повествуется о том, как суперинтендант фон Эйцен защищает истинное вероучение от нападок и отклонений, а также о том, как Маргрит вновь оказывается бесовским наваждением.

Минули года, а время течет быстро далее в герцогстве Шлезвиг, к тому же, как водится, у кого есть auctoritas, к тому приходит и reputatio, или, говоря попросту, кто занимает высокое положение, тот пользуется и уважением, поэтому не мудрено, что к господину суперинтенданту фон Эйцену обращаются самые разные инстанции от гессенского ландграфа до Тюбингенского университета, от гамбургского сената до саксонского курфюрста с просьбами высказать суждение по тем или иным богословским вопросам; таким образом, он становится все более авторитетным арбитром и судьей, когда заходит спор о единственно верном толковании Евангелия и Аугсбургского исповедания или о том, что считать ересью, а что нет; его письма расходятся повсюду, и встречают их будто некогда апостольские послания; не раз, если возникала нужда, он отправлялся в путь самолично, добираясь до Наумбурга и даже дальше, чтобы с неизменного благословения Его Герцогского Высочества выступить поборником слова Божьего и защитником единственно истинного вероучения, каким его изложил и истолковал доктор Мартинус Лютер; однако там, где почве надлежало быть особенно прочной, а фундаменту и краеугольным камням Царства Божьего — незыблемыми и надежными, именно там продолжались качания и шатания; какую стену ни задень, начинает сыпаться труха, к чему ни прислушайся, всюду слышатся шепотки инакомыслия или сомнения в таинствах крещения и евхаристии; но хуже всего, что герцог Адольф, вернувшись из голландского похода без лавров победителя, желал наверстать упущенное, то есть снискать славы хотя бы на ином поле брани, в битвах за веру, для чего господин суперинтендант должен вымуштровать все свое духовное воинство, заставив его маршировать единым строем и четко выполнять команды направо или налево.

Тайный советник Лейхтентрагер, проявивший, как всегда, отменное чутье, сказал Эйцену по этому поводу: «Еще мудрый Аристотель, у которого доброму христианину есть чему поучиться, считал, что истинное благо не может произрасти из сердца человеческого по причине людской слабости и податливости соблазнам; благо может произрасти только из закона, поэтому все следует упорядочить соответствующими установлениями, соблюдать которые обязан каждый, даже если его понадобится принудить к этому силой».

«Ах, — возразил ему суперинтендант, — к нашей общей беде заповеди Божьи существуют для людей скорее ради того, чтобы нарушать их, нежели ради того, чтобы следовать им; Господь же карает нарушителей недостаточно сурово, а главное — не немедленно, как тому полагалось бы быть; нет, откладывая наказание, Он как бы попустительствует преступникам, которые начинают думать, что если гром и молния не поразили их на месте, то ничего дурного вроде бы и не произошло; дескать, до небесных смотрителей далеко, за всеми не уследишь».

«Дело в том, Пауль, — сказал Лейхтентрагер, — что ты за всеми хочешь уследить сам. Надо же иметь двести глаз и ушей, а еще лучше — две тысячи, которые станут высматривать и подслушивать. Зачем тебе иначе столько пасторов и проповедников, ведь не затем же, чтобы плодились бездельники?»

«Боюсь, ничего с этим не получится, Ганс, — вздохнул Эйцен. — Господа пасторы и проповедники — народ не слишком бойкий, им больше по душе добренький Боженька, так что не знаю, как их раззадорить».

«А ты их обяжи, — сказал приятель, ласково поглаживая по головке хроменькую и горбатенькую Маргариту-младшую, которая зашла в комнату, чтобы принести гостю вина, дарованного, кстати говоря, из герцогских погребов, ибо церкви всегда что-нибудь перепадает. — Обяжи их клятвой и распиской, — продолжил тайный советник. — Вот солдат, например, дает присягу и поэтому обязан беспрекословно повиноваться своему командиру».

Тут с глаз Эйцена словно пелена спала; суперинтенданта озарила мысль, что, если все его пасторы и проповедники торжественно поклянутся блюсти догматы веры и свято пообещают внушать их своим прихожанам со всею строгостью, дабы не возникало никаких отклонений, а в противном случае об инакомыслящих будут доносить властям, тогда в Шлезвиге действительно установится Царство Божие, чем и Господь будет ублажен, и герцог доволен. Он подивился тому, насколько глубоко способен заглянуть его друг Ганс в души людские вообще и в души пасторов с проповедниками в частности; ведь после такой клятвы никого из них не придется понукать, каждый будет знать, что, допустив послабление или нерадение, он может лишиться всех доходов и привилегий, а потому будет стараться изо всех сил.

Когда Ганс, сославшись на неотложные дела, ласково шлепнул Маргариту-младшенькую по попке, раскланялся с хозяйкой дома, госпожой Барбарой, и ушел, Эйцен тут же подсел к пюпитру; очинив перо, он принялся заносить на бумагу все то, во что следует верить и в чем надлежит торжественно поклясться каждому, кто намеревается быть пастырем овечек Господних в герцогстве Шлезвиг; перечисляются, во-первых, Священное Писание, далее — Апостольское учение, Символ веры, догматы и принципы, нераздельное слияние божественной и человеческой природы в Иисусе Христе, Аугсбургское исповедание и, наконец, большой и малый катехизисы Лютера. Причем будет положено подписать не только весь документ целиком, но и каждый абзац в отдельности, чтобы позднее ни один из подписавших не смог заявить, будто чего-то недоглядел или упустил.

Поэтому Эйцен пишет: «Дабы не попустительствовать лукавому, который всячески извращает ныне важнейшие основы нашего христианского вероучения и религии, я, имярек, клянусь также искренне ненавидеть, осуждать и проклинать лжеучения всех тех, кто отклоняется от вышеупомянутых Священного Писания, Символов веры, догматов и катехизисов, всех причастных ереси цвинглианцев, кальвинистов, приверженцев лжетаинств, а также перекрещенцев и тех, кто отрицает необходимость и силу святого крещения, равно как и присутствие Христа при святом причастии, когда пресуществляется Его плоть и кровь, ибо все эти лжеучения и ереси разрушают единство веры, а также вводят в заблуждение простых людей».

Эйцен с удовлетворением подумал: вот тот сильный язык, которым пользовался сам доктор Мартинус, когда каждое слово похоже на удар бича, что весьма необходимо, чтобы подстегнуть и припугнуть мягкосердечных пасторов, как нынешних, так и будущих; далее Эйцен велел своим пасторам дать письменную клятву, что они будут всячески предостерегать вверенные им общины от вышеперечисленных заблуждений и не потерпят, чтобы хоть одна овца из их стада прибилась к еретическим обществам и сектам.

Перечитав все, что он с таким тщанием закрепил на бумаге, Эйцен вдруг осознал, какую власть даст ему эта клятва как судье, который будет решать, кого отнести к правым, а кого к виноватым; чтобы закрепить эту власть и упомянуть светских правителей, которые служат самой надежной опорой пастырю духовному, Эйцен приписал мелкими буковками, поскольку места на листе бумаги оставалось уже немного: «В заключение сего клянусь всецело повиноваться христианским повелениям, а также указам нашего Государя, Его Высочества герцога Адольфа и руководствоваться наряду со Священным Писанием и Аугсбургским исповеданием только Церковным уложением для герцогства Шлезвигского и Голштинского». И наконец, почти уже в качестве примечания он добавил на полях: «Во всем этом да поможет мне Бог. Аминь».

Герцог Адольф, которому текст новой пасторской клятвы зачитал тайный советник Лейхтентрагер собственной персоной, остался им весьма доволен и распорядился без промедления обнародовать его в герцогстве Шлезвигском и прочих землях своего владения, после чего господин тайный советник с едва заметной улыбкой сказал своему другу Паулю, что теперь вряд ли что-либо воспрепятствует скорому установлению в Шлезвиге Царства Божьего под благоволящим диктаторским оком суперинтенданта. Ждать этого пришлось действительно недолго, ибо все пасторы и даже кандидаты на пасторскую должность поспешили дать новую клятву и срочно вернуть с подписью и печатью разосланные формуляры, чтобы безотлагательно засвидетельствовать свою верноподданность и благонадежность. Более того, среди них началось прямо-таки соревнование, кто больше вернет в стадо заблудших овец или даст знать соответствующим властям о тех, кто не отказывается от своих заблуждений и остается привержен ереси, дабы с упорствующими можно было поступить по всей строгости закона. Особенно в Эйдерштедском краю, куда переселилось довольно много голландцев потому, что дома их якобы преследовали паписты, теперь на них устраивалась настоящая охота; недаром же исстари считается, что если в хлеву скотину бесят забравшиеся туда волк или лиса, то и смуту промеж местного люда обычно учиняют чужаки, поэтому в трактирах, на рынках, даже в домах чуткие уши слушали, не говорит ли кто подстрекательских речей, зоркие глаза смотрели, не хранит ли кто книжек Давида Йориса или Менно Симона и тому подобных еретиков, анабаптистских проповедников, не говоря уж о тайных сборищах перекрещенцев-единомышленников; каждый пастор тщательно записывал, а потом сообщал, кто крестит детей как положено, частенько ли навещает прихожанин церковь, внимательно ли слушает проповедь, регулярно ли причащается. Люди же стали бояться, ведь еще не забыты те недавние времена, когда перекрещенцев сжигали на кострах, еретиков поджаривали, привязав к столбам, или пытали калеными щипцами, душили, четвертовали, вешали на деревьях или бросали к крысам и гадам в глубокие ямы, гноя несчастных заживо.

Там, где одни усердствуют, а другие боятся, — успех обеспечен. На меннонитов и давид-йористов устраивались в Шлезвиге облавы, словно на зайцев по осенней поре. Пасторы благочинные и приходские сдавали властям то одного вероотступника, то другого, а самые боевитые, пастор Мумзен из Ольденсворта и пастор Моллер из Теннинга, набрали почти по десятку тех, кто не признавал, что бес совращает даже новорожденных, которых по этой причине необходимо крестить; оба пастора, впрочем, сообщали, что часть грешников увещеваниями или угрозами вечного проклятия была возвращена к истинной вере, однако остальные продолжали упорствовать в инакомыслии, поэтому необходим духовный авторитет более весомый, например самого господина суперинтенданта, чтобы разобраться, что к чему.

Эйцену увиделось в этом знамение свыше. Ему предоставлялась возможность провести показательный церковный процесс, опираясь, разумеется, на светские власти, а уж само дело он сумеет повернуть иначе, чем тогдашнюю диспутацию с евреями, ибо теперь Вечный жид не помеха, а вернуться еретики к вере истинной или нет — не так уж важно; главное, что процесс будет деянием богоугодным и покажет всем в Шлезвиге, а также за пределами герцогства, как он, суперинтендант Паулус фон Эйцен, отстаивает от любых нападок и извращений учение Лютера во всей его чистоте.

Когда он рассказал о своем плане Лейхтентрагеру, тот почесал горб, улыбнулся своей обычной, только еще более кривой улыбкой и сказал, что провести такой процесс, выдвинуть обвинение, допросить обвиняемых и вынести приговор — идея замечательная, она послужит значительным вкладом в наведение порядка, который необходим для процветания государства; он сам переговорит с герцогским наместником и префектом Эйдерштедского края Каспаром Хойером, известным своей честностью и благородством, чтобы тот все как следует подготовил для скорейшего проведения судебного процесса в городе Тенинге, где, между прочим, варят отменное пиво и подают вкуснейших крабов.

Дорога от Шлезвига до Теннинга весьма недурна, хотя и слегка ухабиста, в ясном небе светит весеннее солнышко, и, несмотря на то, что Эйцена и изрядно растрясло, настроение у него прекрасное, каковым оно и должно быть у человека, который, отстаивая единственно истинное и душеспасительное вероучение, знает, что полиция на его стороне. Герцогский наместник и префект Эйдерштедтского края, честнейший и благороднейший Каспар Хойер, который встретил Эйцена во дворе теннингского замка, оказался человеком компанейским; правда, тонкости крещения и евхаристии оставляли его совершенно равнодушным, но раз уж его государь, герцог, считает, что от них зависит процветание государства и благополучие верноподданных, а он, Каспар Хойер, желает и дальше жить спокойно, теша себя копченым угрем, свиными отбивными, добрым вином или пивом, то был отдан приказ заключить в теннингскую крепость Клауса Петера Котеса, Клауса Шипнера, Дидриха Петерса, Зиверта Петерса, а также Фопа Корнелиуса, Мартена Петерса и Корнелиса Зиверса, большинство из которых уроженцы Ольдесверта, а остальные — жители Тетенбюлля или Гардинга; на всякий случай распоряжением наместника конфискованы скот и прочее имущество арестованных, чтобы передать их герцогской казне, если суд вынесет обвинительный приговор.

Все это, а также то, что вести судебный процесс будет наместник и префект Его Герцогского Высочества собственной персоной, Эйцен узнал от честнейшего и благороднейшего Каспара Хойера, когда оба они, почтенные мужи зрелого возраста, живущие в согласии с собой и миром, спустились для прогулки к гавани, чтобы посмотреть, как рыбаки вытаскивают на берег свой улов — толстых рыбин, множество разных моллюсков, а главное, крабов, которые, если их почистить да подать под острым соусом, могут порадовать самого разборчивого гурмана.

Хорошее настроение сохранилось и наутро, когда Эйцен отправился в резиденцию наместника, где должен был состояться суд; ночью он спал глубоко и покойно, отчасти из-за вина и водочки, которыми его потчевал Каспар Хойер, но, главное, спится крепко тому, у кого совесть чиста. Нет, ненависти ко всем этим Котесам, Шипперам или Петерсам он не питал, напротив — если б они проявили готовность вернуться на путь истинный, он отнесся бы к ним как добрый пастырь, увидевший своих заблудших овечек на краю пропасти, поэтому с любовью, но и озабоченностью посмотрел он на выстроившихся в две шеренги арестантов, охраняемых стражниками, а потом перевел взгляд на удобно расположившихся в своих креслах пасторов Мумзена и Моллера, которые вместе с другими духовными лицами прибыли на процесс, дабы поучиться у своего суперинтенданта, как надо обращаться с еретиками. Обвиняемые же выглядели куда хуже; дни, проведенные в темном подземелье, сделали их лица бледными, арестанты зябко ежились и почесывали запястья, натертые веревками.

Наместник и префект Каспар Хойер, восседающий на своем судейском месте, наклонился к Эйцену, который, исполняя роль инквизитора, сидел чуть ниже и слева; Хойер шепнул, что, когда начнется допрос, надо сделать его покороче, поскольку госпожа наместница и префекторша приготовила к обеду превосходного копченого лосося, такого нежного, что просто тает на языке, а также утку, фаршированную капустой, и прочие яства.

После этого, уже громко, он велел секретарю судебного заседания объявить имена обвиняемых, чтобы удостоверить их личность и присутствие, а затем огласить само обвинение. Эйцен принял немалое участие в составлении этого текста, что сразу же заметно по обилию благочестивых слов и речений; суть же сводится к изобличениям в отклонении от Аугсбургского исповедания, в принадлежности к секте перекрещенцев и в упрямом нежелании отказываться от заблуждений; несмотря ни на добрые увещевания, ни на христиански суровые наставления, обвиняемые продолжают упорствовать в ереси и в отрицании необходимости крестить младенцев.

После оглашения обвинительного текста господин наместник и префект спросил, не желает ли кто-либо из подсудимых высказаться по сути обвинения, а возможно, даже заявить о своем раскаянии; если таковое желание есть, пусть говорят, пока не начался допрос. Тут Клаус Петер Котес, в некотором роде предводитель подсудимых, сказал, подняв руку: все они, дескать, люди простые, крестьяне и ремесленники, один из них — обойщик; хотя Библию они знают, но в речах неискусны, спорить с учеными господами не умеют, поэтому было бы лучше, чтобы в суде их представлял настоящий проповедник, когда речь зайдет о смысле и значении святого причастия или о первородном грехе; по этой причине они обратились с письмом к своим голландским братьям-меннонитам, прося о поддержке; еще вчера от них должен был приехать ученый человек, самое позднее он приедет сегодня, поэтому они просят суд отложить слушание на несколько часов, чтобы дождаться защитника.

«Что?! — гневно воскликнул Эйцен, чувствуя, что с ним опять могут сыграть злую шутку, как это уже случилось однажды в Альтоне. — Разве не довольно с нас инакомыслия самих обвиняемых, которые выступают против посвященных в сан служителей церкви, а также против светских властей, подрывая основы всего божественного мироустройства? Неужели мы позволим явиться в наше герцогство их главному вольнодумцу, чтобы бесконечно спорить с ним? А может, и вовсе пригласим его на суд в качестве expertum legis Divinae?* [эксперт по Закону Божьему (лат.)] Мы сами достаточно разбираемся в материи, нам не нужны посторонние, чтобы нас поучали, а тем более пришельцы из Нидерландов, где процветает ересь».

Однако честнейший и благороднейший Каспар Хойер, потрогав двойной подбородок пальцем, решил, что нельзя отказывать подсудимым в праве на свидетелей защиты, но заметил, что если эти свидетели будут придерживаться таких же ересей, как и подсудимые, то суд проявит к ним не меньшую строгость, чем к подсудимым; впрочем, срок заседания назначен уже давно, и оно не может быть просто-напросто отложено до тех пор, пока где-то между Амстердамом и Теннингом не сменят подкову захромавшей лошади или не починят сломавшуюся ось экипажа. «А теперь, господин суперинтендант, — заключил он, — задавайте подсудимым ваши вопросы, чтобы по их ответам выяснилось, продолжают ли они упорствовать в ереси или почли за благо обратиться к учению Лютера, как оно записано в Аугсбургском исповедании, и принять голштинское уложение о церкви».

Уповая на Господа, волей которого обезножились бы кони голландского лжепроповедника или сломалась бы его коляска, Эйцен начал свой допрос по хорошо продуманному плану, когда от общего речь незаметно переходила к частному, а в результате все еретики должны были попасться на острые крючки лютеровской диалектики. Однако твердолобые еретики отвечали на хитроумные вопросы дерзко или отмалчивались, а некоторые и вовсе заявляли, что никто не заставит их отказаться от своей веры, даже сам господин суперинтендант, как бы он ни старался.

Подобная строптивость, заметил Эйцен, вызвала у префекта серьезное неудовольствие не только по отношению к подсудимым, но и по отношению к попустительской мягкости, с которой велся опрос. Поэтому он решил прекратить разговоры и увещевания, а уж присутствующим господам пасторам придется с этим смириться, тем более наглым вольнодумцам; видит Бог, он сделал для подсудимых все, что мог, пытаясь цитатами из Священного Писания и рассуждениями о природе Иисуса Христа вернуть к истинной вере; не захотели — пускай сами расхлебывают. Либо они примут таинства крещения и евхаристии, либо понесут наказание, самое мягкое из которых — выдворение за пределы герцогства. Приосанившись и насупив брови, Эйцен спросил обвиняемых: ad primum, следует ли считать, что все люди, за исключением Иисуса Христа, зачаты и рождены во грехе и были по природе чадами гнева, расположенными к злым делам, да или нет?

Котес почувствовал, что наступил решающий момент; этот священник в черном облачении вцепился в них мертвой хваткой, и теперь от его вопросов не отвертеться. Поэтому ответил: «Мы не понимаем, почему должны считаться пребывающими во грехе со времен Адамовых, и не можем согласиться с тем, что зачаты во грехе. На новорожденном нет греха, который мог бы повредить спасению его души. Нам непонятно, почему говорится, будто болезни и смерть являются следствием греха. Ведь так устроено в природе, а человек начал существовать, будучи Адамом до грехопадения».

«Сие есть предосудительное вольнодумство!» — воскликнул Эйцен, следя за тем, чтобы секретарь судебного заседания аккуратно записал его слова. Затем с оглядкой на честнейшего и благороднейшего господина наместника и префекта, дабы и ему, лицу недуховного звания, было понятно, о чем идет речь, Эйцен спросил: ad secundum, согласны ли подсудимые, что надо крестить младенцев и что крещение служит младенцам во благо и во спасение, да или нет?

«В Писании сказано, — ответил Котес, — что все мы живы верою. Следовательно, спасен будет только тот, кто верует и кто крестился ради веры своей».

«Сие есть кощунство», — продиктовал Эйцен секретарю, после чего задал подсудимым вопрос: ad tertium, верят ли они, что Христос муками Своими и жертвой, принесенной ради нас, взял на Себя наши грехи и что поэтому мы благодаря одной лишь вере своей получим отпущение грехов и обретем спасение, да или нет?

«Если мы все спихнем на Христа, то расчистим путь для греха, — ответил Котес. — Мы должны сами сделать все, что в наших силах, чтобы обрести спасение. Как Бог ищет человека, так и человек должен искать Бога».

«Сие есть святотатство», — продиктовал Эйцен и, убедившись, что секретарь записал его слова, пожелал узнать: ad quartum, веруют ли подсудимые, что Иисус Христос воистину питает нас во Святом причастии Своею плотью и поит Своей кровью, да или нет?

«Хлеб и вино, — проговорил Котес устало, — мы вкушаем в память о Христе, но они остаются просто хлебом и вином. Все остальное есть суеверие и папизм».

«Сие есть ересь злостная!» — У Эйцена начал срываться голос, но ему еще хотелось продемонстрировать честнейшему и благороднейшему Каспару Хойеру, к чему ведут вольнодумные искажения единственно истинного и душеспасительного вероучения in praxi, ибо до сих пор в ходе судоговорения еще не было показано, как одно связано с другим, то есть насколько законность и порядок зависят от отправления веры, поэтому он спросил, охрипнув от праведного гнева: ad quintum, согласны ли подсудимые с тем, что настоящий христианин может быть светским правителем, добросовестно исполнять начальственные обязанности и потом обрести спасение; ad sextum, обязаны ли христиане, как это заповедано в Писании, во всем повиноваться властям; и, ad septimum, есть ли, по мнению подсудимых, противоречие между Царствием Христовым, с одной стороны, и государствами и государями светскими — с другой, да или нет?

Наступила такая тишина, что казалось, будто слышно, как древесный червь точит балки наместнической резиденции; все взоры устремились на Клауса Петера Котеса, Клауса Шиппера и Дидриха Петерса, а также на Фона Корнелиуса, Мартена Петерса и Корнелиуса Зиверса, бледные лица которых покрылись серебристыми бисеринками пота, ибо все понимали, что эти вопросы самые тяжелые и в зависимости от ответа на них будет произнесен приговор.

«Так что же? — прохрипел Эйцен. — Да или нет?» Не дождавшись ответа, он уже собрался было произнести обличительную речь, которая, впрочем, послужила бы лишь предвкушением того, что Котесу и его сообщникам предстояло услышать от Судьи небесного на Страшном Суде, как дверь зала сама собой отворилась и через порог шагнул объявленный еретиками лжепроповедник из Голландии в сопровождении женщины, которая была закутана с ног до головы, что не мешало, однако, даже под покровами угадывать весьма впечатляющие формы.

Эйцену вдруг почудилось, будто зал судебного заседания со всеми присутствующими начал медленно вращаться, это вращение убыстрялось, но в центре его продолжал хранить неподвижность внезапный гость, а его спутница, откинув покрывала, дерзко взглянула прямо в глаза суперинтенданта, да еще сложила как бы для поцелуя свои пухлые алые губы, словно желая сказать: «Ну что, ты все еще сохнешь по мне, старина?» Размеренным шагом лжепроповедник подошел к креслу наместника и префекта, степенно поклонился и сказал: «Ваша честь, меня зовут Агасфер, Ахав Агасфер. Я прибыл в Теннинг из Амстердама, чтобы ответить на все вопросы, касающиеся вероисповедания обвиняемых, а также поддержать и утешить их, насколько это окажется в моих силах».

Внимательно разглядев пришельца, одетого в темно-коричневый, голландского покроя сюртук и производившего вполне солидное впечатление, однако вместе с тем вызывавшего какую-то смутную тревогу, Каспар Хойер сказал: «Что касается опроса, мингерр, то тут вы опоздали, а вот поддержка и утешение еще могут понадобиться».

Агасфер поклонился вновь. «Ваша честь, — сказал он, — разве по завершении опроса обвинителю и обвиняемым не дано право подытожить суть дела? По-моему, досточтимый господин суперинтендант как раз собирается это сделать. Я прошу лишь позволить мне ответить ему, когда он закончит».

«Мингерр…» — пробормотал наместник и запнулся, не зная, что сказать; ища помощи, он взглянул на Эйцена.

Тот наконец пришел в себя. Воздев руки, подобно ветхозаветным пророкам, когда они призывали в свидетели Бога, он закричал: «Да какой это мингерр? Это же базарный лицедей, который выдает себя за Вечного жида. Хуже того, он — презренный дезертир, сбежавший из герцогского полка Пуфендорфа. Хватайте его! Вяжите! Хватайте сучку его, не дайте им уйти!»

Судебные стражники, проявив расторопность, бросились на фальшивого голландца, а когда тот выхватил шпагу, они тоже взялись за оружие, начался гвалт, суматоха, от клинков посыпались искры, к испугу господ пасторов; но — против своры псов не устоит даже лев, поэтому вскоре показалось, что израненный Агасфер вот-вот падет наземь, однако тут между ним и самым здоровенным стражником бросилась Маргрит, и удар шпаги, предназначавшийся Агасферу, достался ей. Увидев кровь, стекающую по белой шее, алую, каким некогда в Виттенберге было незабываемое вино, Эйцен содрогнулся и закрыл лицо.

А открыв глаза, он испытал не меньший ужас, чем все другие присутствующие; перед ним лежало то, что осталось от женщины, которая всю жизнь манила и искушала его: деревянная болванка с паклей вместо волос и дырками вместо глаз, носа и рта, рядом соломенный сноп, закутанный в тряпье, обыкновенное пугало, какие стоят на крестьянских полях, чтобы отгонять птиц. Но разве все мы не оказываемся в конце концов лишь перстью земной и прахом, а прочее — только пустое тщеславие и бесовское наваждение? Тем временем стражники увели Агасфера.

 

Глава двадцать четвертая

в которой Агасфера по приговору герцога Готторпского восемь раз прогоняют сквозь строй, а досточтимый господин суперинтендант не внемлет просьбе смертника, в свою очередь некогда отринувшего Равви, хотя и по иной причине.

Что для растения обильный дождь и солнечное тепло, то для человека — надежда; он расцветает на глазах, щеки его наливаются румянцем, волосы блеском, глаза сиянием, и весь он будто молодеет. Так произошло и с господином суперинтендантом Паулусом фон Эйценом, который обрел надежду, что наконец-то избавится от еврея, который стал истинным проклятием и отравил многие годы его жизни, а напоследок, тут уж сомневаться не приходится, употребил свое дьявольское чародейство, чтобы превратить прекрасную Маргрит в сноп соломы, назло ему, благочестивому христианину и верному слуге государства, да и на страх всем остальным.

На вопрос об арестанте он ответил герцогу, который завтракал, лежа в постели и поглядывая на стоявших справа и слева суперинтенданта и тайного советника Лейхтентрагера: да, сомнений нет, речь идет о шарлатане и базарном лицедее, который странствовал по городам, выдавая себя за Вечного жида и выманивая у людей деньги с помощью принцессы Трапезундской; затем он поступил на службу Его Герцогского Высочества, а именно в полк Пуфендорфа, с которым отправился в голландский поход; он же, выдавая себя за меннонитского проповедника, имел позднее наглость предстать свидетелем защиты перед Его Высочества церковным судом, состоявшимся в Теннинге под председательством эйдерштедтского наместника и префекта, где оный лжепроповедник посредством черной магии превратил живую женщину в сноп соломы; короче, речь идет об одном и том же лице, по существу — обычном дезертире, которого следует отдать под трибунал; господин тайный советник также может подтвердить личность преступника, поскольку знаком с ним по прежним временам; и, наконец, имеются списки солдат полка Пуфендорфа, куда вышеозначенный А. Агасфер был занесен и где позднее он был отмечен как пропавший без вести.

От подобного доклада герцог прямо подавился копченым мясом, поданным на завтрак, а когда он наконец прокашлялся и прочистил глотку, то первым делом спросил у своего тайного советника, не было бы разумнее подержать при себе такого кудесника, а не гонять его сквозь строй, ибо в герцогстве полно разряженных и размалеванных дам, которых недурно бы превратить в соломенные чучела, по сути они таковыми уже и стали. Однако Лейхтентрагер, бросив на Эйцена взгляд, от которого тот содрогнулся, ответствовал, что арестованный совсем не похож па колдуна или чернокнижника; по доносам надзирателей он спокойно сидит на цепи и лишь ведет часами беседы с неким реббе Йошуа, что по-еврейски означает Иисус.

Тут герцог Адольф слегка оробел: от человека, который разговаривает с подобным собеседником, лучше держаться подальше, на этот случай у герцога и существует суперинтендант. Эйцен же посоветовал отнестись к делу так, как оно видится на обычный взгляд: человек был в полку и пропал; что будет с армиями, которые воюют за государей, если каждый может пуститься в бега, когда ему вздумается? Тут не возразишь, подумал герцог и прорычал: быть по сему, прогнать Агасфера сквозь строй — пусть остальные боятся, а господин суперинтендант радуется. Покончив с завтраком и допив все пиво, герцог подал знак слуге, тот принес фарфоровую миску, герцог долго и тщательно умывал руки, а потом сказал: «Вы его опознали, Эйцен, вы назвали его имя и указали на него пальцем, стало быть, и все прочее ваша забота».

Суперинтендант хоть и услышал то, что ожидал услышать, однако в сердце его закралась тревога, поэтому он взглянул на своего приятеля Лейхтентрагера, ища у него поддержки; глаза Лейхтентрагера были безразличными, как два гранитных камешка, а лицо холодно, словно вечный лед, — он лишь спросил герцога, сколько раз прогнать Агасфера сквозь строй: два, четыре или восемь; герцог уже со скукой проворчал: восемь.

Это смертный приговор, понял Эйцен, но тут же ему в голову пришла другая мысль: если Агасфер действительно Вечный жид, проклятый Христом ждать Его окончательного пришествия, то ничего страшного с ним не произойдет, а хорошая трепка ему не повредит; впрочем, этот проходимец и мошенник, который наживался на людском легковерии да еще пользовался прекрасной Маргрит, пока не превратил ее в соломенное чучело, вполне заслуживает, чтобы его запороли насмерть. Успокоив таким образом свою совесть, или что уж там было у него в груди, Эйцен мирно прохрапел следующую ночь рядом с Барбарой, а поскольку наутро супруга стала ластиться к нему с нежностями, то ему почти удалось ее ублажить, однако едва он почувствовал под собою костлявые бедра и едва начал распаляться по-настоящему, как вдруг ему почудилась кровавая полоса на шее у Барбары; он тут же отпрянул от супруги и уселся в изножье кровати, дрожа от страха и пуча глаза; Барбаре же показалось, что он защемил мошонку или понес еще какой урон, поэтому она с тревогой спросила: «У тебя все цело, Пауль?» Тут он увидел, что супруга вполне живехонька, хоть и походит на скелет, ничего у нее не отрезано и не отрублено, ведь только сказочная лошадь Фаллада говорила отрубленной головой, впрочем, та голова была прибита к воротам. Проворчав, что нечего, дескать, задавать дурацкие вопросы, он велел подавать завтрак — день сегодня предстоял тяжелый, на послеобеденное время назначена экзекуция, к тому же герцог приказал, чтобы суперинтендант как главное лицо здешней церкви лично обеспечил духовную поддержку осужденному. Барбара позвонила прислуге, и они вдвоем быстро накрыли на стол такое, от чего другой бы пальчики облизал: мучной суп с яйцом и маслом, пиво, колбасы, свежий хлеб; но у Эйцена пропал аппетит. Служебные дела у него тоже не клеились, не задалась воскресная проповедь, которую он собирался прочесть, отталкиваясь от притчи о фарисее и мытаре из восемнадцатой главы Евангелия от Луки, где рассказывается о спесивом фарисее, который гордится тем, что постится дважды в неделю и дает десятую часть от всех своих прибытков, в то время как бедный мытарь может лишь бить себя в грудь и просить Отца небесного о милости к себе, грешнику, на что Христос говорит: «Всякий возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится». Не получилось у Эйцена и ответное письмо пастору Иоганну Кристиани из Лейта, который, прислав Барбаре шесть десятков яиц, пожаловался, что обременен многочисленным семейством, имеет пятерых сыновей и трех дочерей, которых надо кормить, а лейтенский приход не дает вдоволь ни пива, ни хлеба, поэтому нельзя ли, мол, присоединить к нынешнему приходу еще и Бель, а службы можно укоротить, достаточно прочитать тут и там десять заповедей; был бы путь покороче, можно было бы добавить еще символ веры и даже отправлять некоторые требы. К обеду настроение у Эйцена и вовсе испортилось; до жареного ли цыпленка тут, даже самого румяного и ароматного, когда подумаешь, что вскоре предстоит — ведь Эйцену доведется впервые присутствовать на экзекуции, да еще в качестве официального лица, а душа у него нежная, не то что у других, он человек мирный, книжный, не какой-нибудь толстокожий военный капеллан, но герцогу отказать нельзя, тем более что сам тайный советник Лейхтентрагер, старый друг и верный товарищ, подсказал Его Высочеству кандидатуру Эйцена.

В третьем часу пополудни он облачился в свою черную мантию с белым воротничком, захватил серебряный крест, чтобы дать его для целования наказуемому перед тем, как его погонят сквозь строй, хотя, конечно, было неясно, пожелает ли еврей целовать крест. Придя на рыночную площадь, Эйцен увидел там столпотворение; казалось, будто весь город Шлезвиг, дети и взрослые мужчины, старики и женщины, пришли поглазеть на кровавое зрелище, военную экзекуцию. Солдаты также были уже построены, их подобрали по парам одинакового роста, чтобы длинный не боялся задеть шпицрутеном своего малорослого напарника на противоположной стороне и чтобы каждый хлестал крепко; юные барабанщики в пестрых мундирчиках, которым предстояло выбивать дробь, суетились, будто злые гномы, подтягивали кожу на барабанах, чтобы бой был погромче. Эйцен заметил, что солдат привели в неполной выкладке, с пустыми кожаными портупеями, без оружия, а то вдруг кое-кто из них, понимая, что и с ними могут когда-нибудь поступить как с несчастным осужденным, вздумает повернуть оружие против капралов, офицеров и господина суперинтенданта. Небо висело надо всеми тяжелое и серое, будто свинец, а тучи, которые проносились по нему так низко, что едва не задевали крыш домов, предвещали ненастье. Полковой профос, который командовал экзекуцией, заметив господина суперинтенданта, подошел к нему вместе с субпрофосом, вежливо поприветствовал и пригласил выпить по окончании работы. «Вам это пойдет на пользу, дорогой господин суперинтендант, — сказал он, похохатывая. — По вашему виду уже сейчас понятно, что вы не в себе». Субпрофос, в свою очередь тоже хохотнув, так хлопнул Эйцена по плечу, что у того чуть колени не подкосились. По команде профоса офицеры и капралы построили солдат в две шеренги длиной в триста футов, сто человек в каждой; солдаты расположились на расстоянии шесть футов друг от друга, встав вполоборота, чтобы каждому хватило места для полного размаха. «Оставайтесь со мной, господин суперинтендант, — сказал профос, — а субпрофос пойдет на другой конец шеренги и будет посылать осужденного к нам, чтобы вы давали ему благословение, если парень будет жив».

Тем временем принесли шпицрутены, лозу, только что срезанную с ивняка на берегу Шляя, всего четыре с половиной корзины по пятьдесят шпицрутенов, каждая лоза длиной в три с половиной фута и толщиной с большой палец мужчины. Профос самолично проверил пару шпицрутенов, свистнув ими по воздуху и ударив по деревянной мачте с развевающимся на ветру красно-бело-синим герцогским штандартом, — лоза была достаточно прочная и в то же время гибкая, чтобы обвивать тело несчастного осужденного.

Колокола на церковной башне пробили три часа, шум и гомон на площади стал глуше и вскоре затих совсем. На Готторпской улице, ведущей к рыночной площади, показался эскорт из двенадцати всадников с обнаженными саблями, посредине ехала тележка палача, на ней со связанными руками, бледный, но спокойно глядящий на собравшихся, стоял осужденный. Эскорт проехал через толпу, которая неохотно пятилась от копыт лошадей, и остановился у начала человеческого коридора, через который осужденному предстояло пройти восемь раз, четыре раза туда, четыре обратно, получив всякий раз по двести ударов — каждый громко сосчитан и нанесен в полную силу, ибо за спинами двух солдат стояло по капралу, которые следили, чтобы никто из слабости или тем более из жалости не смягчал удара. Подручные профоса стащили осужденного с тележки, и суперинтендант очутился лицом к лицу с Агасфером, одетым лишь в штаны и рубаху; внезапно у Эйцена не оказалось сил даже взглянуть Агасферу в глаза, он опустил голову и увидел перед собой босые, покалеченные ноги с мозолистыми подошвами — полторы тысячи лет странствий оставили по себе след; Эйцен едва удержался от желания броситься на колени и поцеловать эти ноги, но тут профос толкнул его в бок: «Молитесь, господин суперинтендант, молитесь!» Ломающимся голосом Эйцен спросил Агасфера, не хочет ли тот покаяться, чтобы получить отпущение грехов; расценив молчание как согласие, Эйцен начал подсказывать: «Боже всемогущий, Отец милосердный, прими от меня, несчастного грешника, раскаяние во всех моих прегрешениях, которые я совершил помыслом, словом или делом, чем разгневал Тебя и заслужил ныне и навеки Твою кару». Тут Эйцен невольно запнулся, ибо подумал, что молится скорее о спасении собственной души, нежели о душе осужденного; он поднял глаза к небу в надежде получить оттуда какой-либо утешительный знак, и вдруг взгляд его задел лицо Агасфера, решительно-непримиримое, даже насмешливое, отчего Эйцен вновь исполнился лютой ненависти к этому еврею, который неизменно вставал ему поперек пути, а когда-то прогнал от своего дома Господа нашего Иисуса Христа, не дав Ему передышки от крестных мук; чтобы соблюсти приличие, поскольку рядом стоял профос, Эйцен пробормотал последние слова молитвы: «Господи милосердный, ради крестных мук и смерти возлюбленного Сына Твоего Иисуса Христа будь милостив к нам, бедным грешникам, отпусти нам все наши грехи и вразуми нас. Аминь».

А тут и профос вставил, мол, довольно молитв, пора дело делать, а то солдаты заждались, да и народ тоже. Подручные поставили Агасфера перед самым входом в живой коридор, лицом к его концу, профос тут же отдал команду: «К экзекуции готовьсь! Пошел!» Перед Агасфером протянулись бесконечные шеренги солдат, лица справа, лица слева, глаза, глаза, глаза, два ряда глаз, и все устремлены на него, шпицрутены, поднятые для удара, казались по мере удаления короче, пока где-то там все это: шеренги, солдаты, шпицрутены — не сливалось в один черный зев, готовый поглотить его. Сначала он чувствовал каждый удар и то, как шпицрутен обвивал его тело, всякий раз дыхание пресекалось, кожа вспухала, лопалась, наружу проступала кровь — густая и горячая. Затем боль стала захлестывать его волнами, он начал захлебываться, потом закричал, как зверь, но голос лишился сил, глаза вылезли из орбит, спина превратилась в месиво, а солдатскому строю все еще не было конца.

Пощадите, хрипел он, хотя знал, что никто его не слышит и никакой пощады не будет; он ковылял дальше, удары сыпались на него, свистели шпицрутены, хлестали по спине, но звук этот уже казался каким-то чужим, будто не его собственная спина вздрагивала и не на ней рвалась живая плоть волоконце за волоконцем.

Но вот он дошел до конца. И был еще жив. Задыхался, сердце выскакивало из груди, боль обволакивала его, словно огненные одежды. Однако тут же к нему подскочил субпрофос, схватил рукой в перчатке, развернул и отправил пинком назад, в тот же коридор. Агасфер споткнулся, его подхватили. Он удивился, что еще может видеть булыжник под ногами, слышать глухой барабанный бой, думать, как обильно течет кровь и до чего много крови в человеке. Его спина становилась месивом из лоскутьев рубахи, лоскутьев кожи, кровавого мяса, скоро забелеют кости. Потом, с усилием подняв голову, чтобы разглядеть дорогу, он увидел Эйцена, сначала черного и маленького вдали, но растущего с каждым шагом, с каждым хлестким ударом — вот уже прояснились черты лица, остренький нос, плотно сжатые губы, поблескивающие маленькие глаза. Дойдя до него и получив последний удар, Агасфер рухнул на колени, прошептал искусанными в кровь губами: «Позвольте мне передохнуть немного, мне худо, я умираю».

Эйцену знакомы эти слова, ему вновь сделалось страшно, но, главное, ему захотелось поскорее избавится от еврея, чтобы он исчез с глаз долой, ушел из его жизни навсегда, поэтому он выкрикнул: «А что ты ответил Иисусу Христу, когда Он пришел к тебе с крестом на спине и попросил о том же?»

«Я, — сказал Агасфер и даже сумел улыбнуться, — я любил Равви».

Лицо Эйцена исказилось. Гнев Господень овладел им, и он прокричал кощунствующему еврею: «Ты велел Христу убираться от твоих дверей, и Он проклял тебя…»

Он тут же замолк, ибо Агасфер выпрямился, встал перед ним залитый кровью, поднял руку и сказал Эйцену, рядом с которым замер профос, открывший рот от ужаса: «Будь ты проклят, Паулус фон Эйцен; знай, что дьявол заберет себе твою душу. Это так же верно, как то, что я стою сейчас пред тобою, но, когда он придет по твою душу, я буду рядом».

С этими словами он повернулся и сам, без принуждения и колебания, шагнул в живой коридор, а когда первый удар обрушился на него, тучи на небе разорвало молнией, грянул гром, народ испуганно вздрогнул, бросился врассыпную, поднялся вихрь и послышались голоса, что это Божий знак, который предвещает плохой конец шлезвигскому Содому и голштинской Гоморре.

Спустя некоторое время, когда строй был пройден в восьмой раз и все завершилось, профос ткнул сапогом тело осужденного, чтобы убедиться в его смерти, после чего скомандовал: «Отряд, смирно! Экзекуция закончена». Труп взвалили на тележку, отряд ушел вместе с ней, дождь смыл с булыжников кровь Агасфера, а шпицрутены собрали на площади в кучу, чтобы сжечь; они горели плохо, дымили, чадили, и Эйцену подумалось, что все это было лишь каким-то кошмарным сном, а осужденный оказался-таки мошенником и проходимцем, ибо настоящий Агасфер ни за что не умер бы, даже если бы его прогнали через строй восемь раз.

 

Глава двадцать пятая

где рассматривается вопрос о том, что же на самом деле скрывается за проблемой Агасфера, и где из научной переписки между профессорами Байфусом и Лейхтентрагером мы узнаем о возращении реббе Йошуа и об его взглядах на новый Армагеддон.

Товарищу профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма Беренштрассе, 39а

108 Берлин

4 сентября 1980 г.

Дорогой товарищ Байфус!

Отпуска ряда сотрудников задержали наш отзыв на подготовленный твоим институтом доклад «Религиозные аспекты сионистского империализма», составленный на основе материалов легенды об Агасфере и кумранского свитка 9QRes по нашей инициативе, высказанной в марте сего года. Получив к настоящему времени несколько заключений и ознакомившись с докладом лично, вынужден сообщить, что мы считаем присланный доклад в настоящей форме недостаточно проработанным для представления на научной конференции, которая состоится в будущем году в Москве.

Главный недостаток доклада наше управление усматривает в том, что из-за основного упора на легенду об Агасфере и свиток 9QRes другим важным аспектам темы уделено недостаточное внимание; это проявилось в неглубокой разработке социальных и национальных вопросов. Так, например, отсутствует обстоятельный анализ первого захвата Палестины Израилем при Иисусе Навине (здесь особого внимания заслуживало бы использование агрессором разведывательных средств); нет разбора экспансионистского характера второго еврейского государства и его политики союзничества с имперским Римом, что пролило бы знаменательный свет на некоторые сегодняшние политические реалии.

В связи с этим, а также в связи с нашим письмом от 8 июля сего года, где мы рекомендовали дать понять проф. Лейхтентрагеру и его другу, господину Агасферу, что им следует отказаться от приезда в Берлин, столицу Германской Демократической Республики, предлагаем тебе явиться к нам для собеседования в 14 часов следующего понедельника.

С социалистическим приветом,

Вюрцнер,

начальник управления

Министерства высшего и среднего

специального образования.

Господину профессору

Иоханаану Лейхтентрагеру

Еврейский университет

Иерусалим, Израиль

10 сентября 1980 г.

Дорогой, уважаемый коллега!

Мне уже давно следовало бы ответить на Ваше пространное письмо от 3 июля с. г., но важная работа, а затем нервное расстройство, из-за которого я почти месяц не ходил в институт, не позволяли мне сделать это. Однако тема Агасфера не отпускала меня; мой врач даже высказал предположение, что она каким-то, хотя бы отдаленным, образом связана с моим недомоганием, говорил о фиксации, на которую Вы в свое время уже намекали, и даже выспрашивал, не являлся ли Вечный жид мне во сне или наяву, на что я со спокойной совестью ответил отрицательно.

Тем не менее, дорогой коллега, остается вопрос, почему, собственно, нас обоих так долго и так интенсивно занимает эта тема; ведь если речь о фиксации заходит применительно ко мне, то насколько же сильной она должна быть у Вас, верующего в реальность человека, который чудесным образом пережил многие столетия, и пытающегося убедить в том же самом меня? А может, следует рассмотреть и общественную значимость данного вопроса? Чем объяснить повсеместное и явное повышение интереса к Агасферу, его истокам, его истории, его влиянию?

В мире ничто не возникает случайно; по законам диалектического материализма, каждое явление обусловлено другим, поэтому следует подумать, что же за всем этим кроется и чьим интересам служит. Именно на эти вопросы Вы, дорогой профессор, и дали — возможно, невольно — вполне убедительный ответ, когда охарактеризовали себя в июльском письме, затрагивающем вероятный запрос к властям ГДР относительно въездной визы, как сторонника законности и порядка, а Вашего друга Агасфера объявили полной противоположностью себе, человеком, исповедующим беспорядок, перевороты, нетерпение, беспокойство, то есть представили его фигурой, символизирующей анархию. Подобные типы — вспомните Троцкого и прочих — всегда служили и служат орудием самых темных сил реакции и империализма, поэтому советую Вам, дорогой коллега, из искренне дружеского расположения (а я надеюсь, что наша длительная и содержательная переписка сдружила нас): подумайте еще раз и по возможности постарайтесь проверить, не является ли сегодняшний, вполне реальный Агасфер (о его предшественниках пока говорить не буду) чем-то иным, нежели безобидным продавцом обуви.

Во всяком случае, сомневаюсь, что ему будет дано разрешение на въезд в Германскую Демократическую Республику.

Всего наилучшего, особенно крепкого здоровья,

преданный Вам

(Prof.Dr.Dr.h.с.) Зигфрид Байфус

Институт научного атеизма

Берлин, ГДР.

Господину профессору

Dr.Dr.h.с. Зигфриду Байфусу

Институт научного атеизма Беренштрассе, 39а

108 Берлин

10 сентября 1980 г.

Дорогой профессор Байфус!

Меня очень обеспокоило Ваше долгое молчание, ведь последнюю весточку от Вас я получил в июне. Какими бы неоправданно длительными ни были задержки писем из-за Вашей и нашей цензуры на почте, я должен был бы за это время что-то услышать от Вас, особенно если учесть Вашу обычно быструю реакцию во всех случаях, когда дело касалось Агасфера. Уж не занедужили ли Вы и не помешали ли какие-либо инстанции продолжить нашу столь плодотворную научную корреспонденцию? Во всяком случае, я решил написать Вам сам, просто не мог не сделать этого, даже если Ваше письмо уже находится в пути и пересечется с моим сегодняшним посланием. Меня побуждают сделать это две причины, не говоря уж о том, что я испытываю естественное беспокойство за душевное и физическое благополучие коллеги, который вместе со мной принадлежит к числу редких специалистов по Агасферу. Первая причина заключается в том, что у меня есть все основания рассчитывать на финансовую помощь моего университета, который, видимо, сможет помочь мне осуществить поездку по местам, связанным с жизнью и деятельностью Агасфера, то есть, например, в Виттенберг, который находится в ГДР. Эта поездка состоится, вероятно, еще до конца года, и мы с господином Агасфером, который будет сопровождать меня, оплачивая расходы за собственный счет, были бы рады познакомиться с Вами лично и посетить Ваш институт в Восточном Берлине.

Вторая причина неотложности, срочности моего письма еще важнее, ее даже можно назвать сенсационной. Господин Агасфер только что был у меня, чтобы сообщить, что реббе Йошуа, которого Вы лучше знаете под греческим именем Иисус Христос, вновь побывал на земле; он, Агасфер, не только сам видел его, но и имел с ним весьма продолжительную беседу.

Вы, дорогой коллега, всегда ставили под вопрос существование Агасфера, поэтому в данном случае Вы тем более можете возразить, что, дескать, свидетельство мифической личности не имеет фактической достоверности и что не может быть и речи о реальности неоднократно предсказанного в Новом завете вторичного пришествия Иисуса Христа, поскольку нет бесспорных исторических свидетельств, которые доказывали бы первое вочеловечение так называемого Сына Божьего, не сохранилось ни еврейских, ни греческих, ни римских документов, ничего, кроме все того же Нового завета, отдельные части которого были написаны задним числом несколькими авторами с очевидной целью пропаганды и распространения сектантского вероучения, отклоняющегося от ортодоксального иудаизма.

Хотелось бы сразу же отметить, что и мне фигура Иисуса Христа в ее традиционной интерпретации представляется крайне сомнительной; по моему мнению, реббе Йошуа, который в свое время странствовал по Иудее и окрестным землям, проповедуя и рассказывая притчи, еще при жизни, а тем более после смерти был окутан большим количеством мифов, сочиняемых и распространяемых его приверженцами, которые в конце концов объявили его долгожданным мессией.

Однако, когда передо мной предстал мой друг Агасфер со своим спокойным рассказом, как, видимо, приходит и к Вам господин доктор Якш с новыми аргументами в пользу того или иного своего тезиса, я не мог не поддаться его влиянию, и, думаю, Вы также не останетесь безучастным к его рассказу.

По его словам, Равви, облаченный в некогда белое, а теперь грязное и изодранное одеяние, с трудом поднимался по Виа Долороза, он шатался, будто нес на плечах большую тяжесть, был бледен и очень тяжело дышал. Тем не менее, на него почти не обращали внимание, ибо большое количество туристов в этой части Иерусалима всегда притягивало сюда разных нищих, попрошаек и странных типов; лишь несколько молодых людей с гитарами и рюкзаками поначалу заинтересовались им, но тут же отвлеклись на другие диковины. Он же, Агасфер, сразу узнал реббе Йошуа, это и не удивительно, особенно если вспомнить их первую, чреватую драматическими последствиями встречу на том же месте. И вообще появление реббе Йошуа не слишком удивило его; отвечая на мой вопрос, господин Агасфер признался, что так или иначе с некоторых пор ожидал этого события, у него даже появилось ощущение deja vu, когда Равви снова подошел к нему и попросил разрешения передохнуть в тени дома.

На сей раз, поведал мне мой друг, он поступил иначе, нежели это сохранилось в предании. Он не прогнал Равви от своих дверей, а пригласил в дом, провел измученного путника через обувную лавку мимо нескольких шокированных покупателей во внутренний дворик, где предложил гостю расположиться под навесом из вьющегося винограда. Равви отказался от стаканчика вина и от кока-колы, выпил лишь глоток воды и дал омыть кровоточащие раны на своей голове, не издав при этом ни единого стона, лишь вздрогнул раз-другой, когда он, Агасфер, смазал довольно глубокие раны йодом.

Потом, немного отдохнув, реббе Йошуа заговорил. Он сказал, что здесь последняя остановка на его пути, а когда мой друг Агасфер спросил, неужели он вновь решил обречь себя на мученичество, с улыбкой ответил: нет, на сей раз — нет; настало иное время, пришла пора не страданий, а суда. На естественный вопрос, кого же надо судить, Равви ничего не ответил, полагая, видимо, по словам моего друга, что это ясно и так. Очень туманно выразился Равви о тех, кто так жестоко с ним обошелся, осталось неясным, была ли это военная полиция, арабские террористы или просто хулиганы, которым хотелось на ком-либо сорвать свою злобу.

Гораздо больше интересовала его совсем другая тема: Армагеддон, та последняя битва перед концом света, за которой, согласно преданию, последует Страшный Суд. Он говорил о кораблях, таящихся под водой и даже под вечными льдами, невидимых для электронного ока чутких систем перехвата; каждый из этих подводных кораблей оснащен шестнадцатью ракетами, а те, в свою очередь, несут по шестнадцать самонаводящихся атомных боеголовок, причем одной-единственной такой боеголовки достаточно, чтобы силой взрыва и теплового излучения уничтожить в огромном городе все живое, уничтожить основательнее, чем это сделал некогда Господь, проливший дождем серу и огонь на Содом и Гоморру. Во время Армагеддона, продолжал пророчествовать реббе Йошуа, полетят межконтинентальные ракеты, которые способны почти мгновенно поразить цель по другую сторону моря или океана, их атомные заряды не оставят, например, от горы Сион или священного Иерусалима ничего, кроме обугленного кратера, а радиоактивные осадки смертельно отравят людей, животных и даже землю до самого Нила с одной стороны и Евфрата — с другой. Таких ракет, добавил Равви с горечью в голосе, больших и поменьше, дальнего, среднего и малого радиуса действия, оснащенных ядерными боеголовками, насчитывается уже много тысяч, и вся эта дьявольская мощь находится в руках нескольких властителей, людей ограниченного ума, которые при всяком удобном случае громогласно заявляют, что этот огромный арсенал нужен им для защиты мира, ибо для мира необходимо равновесие взаимного устрашения; это означает, что если одна сторона может уничтожить противника десятикратно, то другая должна стремиться к двенадцатикратному потенциалу, чтобы пусть уже при последнем издыхании, но поразить врага ответным ударом. Эта убийственная гонка вооружений привела к способности уничтожить все живое, следовательно, от Великого Творения не останется ничего, кроме голой пустыни и далеких звезд. В своем стремлении к всемогуществу, сопровождаемом страхом перед себе подобными, человек посягнул на космические стихии, не умея ни управлять ими, ни контролировать их. Так Адам, созданный некогда по образу и подобию Божьему, превратился в дракона с семью головами и десятью рогами, во Всеразрушителя, Антихриста.

Вот о чем, по словам господина Агасфера, говорил реббе Йошуа. Факты, лежащие в основе высказанных им мыслей, известны Вам, дорогой коллега, не хуже, чем мне; впрочем, мы научились смиряться с ними, жить, по возможности вытесняя их из сознания. Господин Агасфер признал, что не удосужился спросить, откуда же такие сведения почерпнул Равви — от людей ли, снабдивших его соответствующей литературой, от экспертов или даже от специалистов, непосредственно причастных к делу; во всяком случае, Равви не имел возможности постепенно сжиться с нашим атомным веком, привыкнуть к тому безумию, которое стало казаться нам вполне естественным; столкнувшись со всем этим внезапно, по прошествии добрых девятнадцати веков, которые минули с тех пор, когда была пролита его кровь во искупление грехов людских, он испытал глубочайшее потрясение.

Многие задавались умозрительным вопросом, как бы повел себя Христос, что бы сказал он, вернись он сейчас на землю; возможно, и Вы, дорогой профессор, были в числе вопрошающих, несмотря на Ваши атеистические убеждения. По свидетельству Вечного жида, единственного человека, который может опознать реббе Йошуа и подтвердить его возращение, новое пришествие состоялось. Дан ли ответ на тот вопрос? Господин Агасфер полагает, что дан. Пусть косвенным образом, но на него ответил сам реббе Йошуа, а именно на Голгофе, там, где когда-то стоял крест. Они пошли туда после того, как Агасфер убедил Равви сменить грязное и разорванное одеяние на белый бурнус, который носят бедуины; там Равви, подняв очи к небу, внезапно воскликнул: Эли, Эли, неужели все оказалось напрасным — Нагорная проповедь и крестные муки? Агнец убит, но жертва не принята?

Потом он надолго умолк. Вокруг него начала собираться толпа — местные жители, туристы, паломники, среди последних была группа священников разных христианских вероисповеданий, каждый в своем конфессиональном облачении, и все они уставились на реббе, будто видели привидение, а одна молоденькая белобрысая и патлатая американка восторженно заверещала: «Doesn't he look just like Jesus Christ?»* [Разве он не похож на Христа? (англ.)] Равви, оторванный этим восклицанием от своих раздумий, растерянно поднял, словно благословляя, искалеченную стигмой руку, но снова опустил ее; толпа расступилась перед ним, и он ушел через образовавшийся коридор, причем странным образом ни один из фотоаппаратов не щелкнул, хотя они были у многих.

Мне оставалось лишь выяснить личную реакцию господина Агасфера на это событие. Особенно расспрашивать его не пришлось, он сам признался, что возвращение реббе Йошуа потрясло его довольно сильно, поскольку от этого возвращения зависит его судьба. Ведь основная часть зарока «ты же останешься и пребудешь, пока я не прииду» исполнилась, поэтому следует предположить исполнение и того, что содержалось в зароке implicite* [Имплицитно; в скрытом виде, неявно (лат.)], — после возвращения реббе Йошуа Вечный жид умрет и будет отринут, так что ему, Агасферу, надо успеть уладить кое-какие дела.

Надеюсь, дорогой коллега, Вы поймете мое волнение, с которым я пишу эти строки, а также мою радость, что именно Вам, убежденному скептику и марксисту, я сообщаю первому об удивительном и знаменательном, пусть пока лишь из единственного источника засвидетельствованном событии, каким явилось недавнее возвращение реббе Йошуа. Обо всем этом, как и о других интересующих Вас вещах, Вы сможете побеседовать с господином Агасфером и со мной, когда мы посетим столицу Германской Демократической Республики; я уверен, что наша встреча будет интересной и плодотворной. А пока сердечно кланяюсь Вам,

Ваш Иоханаан Лейхтентрагер

Еврейский университет

Иерусалим.

 

Глава двадцать шестая

в которой Равви и Агасфер отправляются искать Бога и после ряда злоключений встречают старца, который знает тайну Книги жизни за семью печатями и который вызывает Равви на опрометчивый спор.

Мы ищем.

Я, Агасфер, прошагал ошую Равви сорок дней и ночей в поисках Бога. Но Он не являлся нам, вокруг нас была лишь пустыня, серая бескрайность Шеола, в которой все тонет и исчезает. Равви был полон уныния и страха, он спрашивал меня: Кто мы такие, чтобы перечить Господу и судить по нашим меркам об Его воле? Ведь в Нем начало и конец, Он был прежде времени и будет после, власть Его не имеет предела.

Но чем был бы Господь без нас, отвечал я. Гласом, вопиющим без отклика, силой без приложения к делу, замыслом без исполнения.

Минули еще сорок дней и ночей в поисках Господа, и Равви опять спросил: А что, если Его вовсе нет? Вдруг мир и мы сами окажемся лишь сном, который развеется, словно туман на ветру?

Равви, ответил я, если вера может передвинуть гору, то вера может и создать ее; нужно верить изо всех сил, тогда ты найдешь Отца своего.

И тут серая пустыня будто расступилась, воссиял свет, указавший нам путь, в конце которого перед нами возник дворец из золота, серебра и драгоценного кедра, все сработано искуснейшими строителями и мастерами; семь врат дворца охраняли семеро стражников, каждый в броне и с огненным мечом, но Равви смело вошел в седьмые ворота и прошествовал в седьмые покои, где стоял изукрашенный драгоценными каменьями престол, переливающийся всеми цветами радуги, на престоле восседал некто в шелках, с завитыми волосами и перстнями на пальцах, прекрасный, как ангел; он сказал: Я — царь царей! Я давно жду тебя, сын мой.

Равви, сказал я, если это твой отец, поговори с ним.

Но Равви ответил: Не признаю его.

Чело царя царей помрачнело от гнева, прибежали семеро вооруженных стражников, схватили Равви и выдворили его из седьмых ворот в пустыню. Но свет над дорогой не погас, она привела нас к храму, который был выше и роскошнее, чем дворец царя царей, здесь было больше серебра, золота, кедрового дерева, и построен он был искуснее; во семи дворах храма перед семью алтарями совершали молитвы семеро священников, каждый с огненной жертвенной чашей; Равви прошел через седьмой двор в седьмой придел, где курился ладан, дорогие благовония, стояла церковная утварь, изукрашенная драгоценными каменьями, которые переливались всеми цветами радуги; в этом приделе находился некто в белом, вкруг его головы сиял нимб; он молвил: Я — святейший из святейших! Я ждал тебя, сын мой.

Равви, сказал я опять, если это твой отец, поговори с ним.

Но Равви ответил: Этого я тоже не признаю.

Лик святейшего из святейших потемнел от гнева, семеро священников набросились на Равви, схватили его и вытолкали с седьмого двора в пустыню. Но свет над нашей дорогой не погас, только сама она, узкая, круто устремилась вверх, сбоку от нее разверзлись пропасти; дорога привела нас к камню, на котором сидел древний старец; в руках он держал посох и чертил им у ног своих письмена, но ветер тут же сдувал песок и стирал написанное.

Я сказал в третий раз: Равви, если это твой отец, поговори с ним.

Равви, склонившись к пишущему, спросил: Что ты тут делаешь, старик?

Тот, продолжая чертить, ответил: Разве не видишь, сын мой? Пишу Книгу жизни, что за семью печатями.

Но ты же пишешь на песке, сказал Равви, дунет ветер и все сотрет.

Да, проговорил старец, в том-то и тайна этой Книги.

Ужаснувшись, Равви побледнел, но затем все-таки сказал: Ведь это Ты создал из пустоты мир со днем и ночью, с водами и сушей, со всеми живыми тварями.

Да, я, проговорил старец.

И все это может навсегда исчезнуть, будто ничего и не было, спросил Равви, все окажется лишь случайным следом, который можно затоптать и стереть?

Старец перестал писать, отложил посох, покачал головой и сказал: Когда-то я был полон рвения и веры, любил мой народ или гневался на него, если он того заслуживал, карал его потопом, огнем небесным, посылал ангелов и пророков и, наконец, послал тебя, моего единственного сына. Но сам видишь, что из этого вышло.

Вонючее болото, в котором все твари алчут сожрать друг друга, сказал Равви, царство ужаса, где закон служит только разрушению.

Я знаю, сын мой, сказал старец.

Но, Господи, спросил Равви, разве не в Твоей власти осушить болото и изменить закон?

Старец промолчал.

Господи, сказал Равви, не Ты ли устами пророка возгласил, что сотворишь новое небо и новую землю, чтобы о прежних никто и не вспомнил? Не Ты ли обещал людям устами другого пророка, что возьмешь из плоти их сердце каменное, дашь сердце живое и вложишь в них дух новый? Господи, вопрошаю я Тебя: Когда же? Когда?

Тут старец поднял голову и, взглянув на сына снизу и как-то искоса, сказал: Я сотворил мир и человека, но, будучи единожды созданным, творение начинает жить по собственным законам, из «да» получается «нет», из «нет» получается «да», пока ничто больше не останется таким, каким было прежде, и мир, сотворенный Господом, оказывается неузнаваемым для самого Творца.

Значит, Ты признаешь тщетность дел Твоих, Господи, спросил Равви.

Я пишу на песке, сказал старец, разве этого мало?

Тут Равви разгневанно молвил: Тогда почему Ты не уходишь, Господи? Такой неудачник, как Ты, не должен цепляться за власть.

А ты бы все устроил мудрее? — спросил старец. Ты, давший себя распять вместо того, чтобы бороться с несправедливостью? Ах, сынок, уж не Агасфер ли нашептывает тебе крамольные речи?

Но Равви схватил старца за рукав, стащил с камня, на котором тот сидел, поднял, встряхнул и страстно крикнул, а кто, мол, послал его на крестную смерть, причем зазря, и уж лучше, дескать, не дожидаться, пока мир сам взорвется ко всем чертям, а собрать все силы, даже силы ада, и пойти на этого Бога, который не может справиться с собственным творением, объединиться всем, и Христу, и Антихристу, чтобы взять приступом седьмое небо, осеняющее это змеиное гнездо и гнилую трясину.

Лицо старца переменилось, на губах появилась печальная улыбка; тут же пришли семеро дряхлых ангелов с жидкими бороденками и облезлыми крыльями, каждый нес помятую ржавую трубу; вострубив в трубы, они взяли Равви под руки и отвели прочь, вознесли к его небесному трону. Господь же повернулся ко мне, Агасферу, и сказал, что считал меня, дескать, умнее, а на сынка, мол, полагаться нельзя и надо за ним присматривать, не то он опять что-нибудь натворит.

 

Глава двадцать седьмая

которая является исключительно документальной и представляет собой доклад майора Пахникеля по делу о внезапном исчезновении (возможно, незаконном переходе границы) гражданина З. Байфуса с приложением соответствующих протоколов, материалов и т. п.

От кого: Управление IIB(13)

Кому: Секретариат министра

Касательно: Исчезновения (предположительно: незаконный переход границы) гражданина З. Байфуса

Берлин, 15 сентября 1981 г.

По Вашему указанию представляю предварительный отчет касательно исчезновения (предположительно: незаконный переход границы) вышеназванного гр. Зигфрида Вальтера Байфуса, профессора Dr.Dr.h.с., лауреата Государственной премии (2-я степень), заслуженного деятеля науки, трижды награжденного знаком «Активист», а также орденами и медалями; занимаемая должность и место работы — директор Института научного атеизма, 108 Берлин, Беренштрассе, 39а. Соответствующие документы и материалы по делу пронумерованы и прилагаются.

Гр. Зигфрид Вальтер Байфус, род. 10.IV.1927 в г. Хемнице, Саксония; сын зеленщика, возраст — 53 года, женат (жена: Гудрун Байфус, урожденная Йенике, в прошлом секретарша, в настоящее время не работает), проживает по адресу: 108 Берлин, Лейпцигерштрассе, 61, 8-й этаж; дети — Фридрих (р. 1963 г.) и Урсула (р. 1968 г.); особые приметы — нет. Гр. З. Байфус вступил в СЕПГ в 1947 г., член Общества германо-советской дружбы, член Лыжно-туристического клуба, а также действительный член Академии наук.

Гр. З.Байфус исчез 31 декабря 1980 года между 23 и 24 часами через большое отверстие в наружной стене (железобетон) своей квартиры. Каких-либо сообщений о себе, вроде прощального письма и т. п., им не оставлено или таковые не обнаружены.

1 января 1981 года в 2 часа 35 минут в дежурную часть позвонили из Центрального управления народной полиции (тов. полицай-обермейстер Гирш), которому подведомственна соответствующая территория, и доложили об исчезновении гр. З. Байфуса, после чего было начато расследование.

Расшифровка записи телефонного разговора прилагается:

Гирш: Пропал один человек, Байфус, профессор Байфус, очень известный ученый, исчез через дыру в стене.

Деж. часть: Дыра в стене? Где?

Гирш: Да не в той стене, а в доме на Лейпцигерштрассе.

Деж. часть: Вы перепились там, что ли?

Гирш: У нас ни-ни! Даже на Новый год. Мы — коллектив соцтруда.

Деж. часть: Ладно, докладывайте.

Гирш: Позвонила женщина. Она заметила пропажу, когда по радио начали бить куранты. У них много гостей было. Когда забили куранты, все стали чокаться, а его и нет. До этого был вместе со всеми. Принялись его искать, обнаружили большую дыру.

Деж. часть: Ну, он мог и просто в дверь уйти…

Гирш: Да я тоже сперва жене так сказал. А она говорит: почему же тогда дыра? Ну я и выехал с товарищем Рудельманном по адресу.

Деж. часть: И что же там?

Гирш: Перед домом толкался народ. А наверху действительно большая черная дыра. Но внизу, на мостовой, — ничего такого: ни трупа, ни крови…

Деж. часть: А в самой квартире?

Гирш: Дыра по краям черная, как обугленная, словно степу ракета прошибла и опалила. Но гости сказали, что ничего не слышали, ни взрыва, ни удара. На улице, конечно, хлопушки взрывались и шутихи, как обычно в новогоднюю ночь.

Деж. часть: Еще что-нибудь интересное?

Гирш: На столе лежала записка, написано что-то no-старинному, неразборчиво.

Деж. часть: Она у вас? Попытайтесь все-таки прочесть.

Гирш: «С Богом моим одолею стену». А внизу приписано: «Псалом 17,30».

Деж. часть: Значит, все-таки через границу сбежал. Откуда звоните?

Гирш: Из квартиры на Лейпцигерштрассе.

Деж. часть: Гости еще там? Перепишите фамилии и адреса, скажите, чтобы лишнего не болтали. И вы с товарищем — как его? Рудельманном? — тоже держите язык за зубами. Дежурная часть подключается к расследованию. Конец связи.

Утром 1 января 1981 г. после доклада мне о случившемся я приступил к расследованию. С учетом возможных осложнений наиболее важные опросы произведены мною лично.

Беседа с гражданкой Г. Байфус, а также тщательный осмотр квартиры (фотографии кабинета З. Байфуса и поврежденной наружной стены прилагаются) ничего существенного к докладу полицай-обермейстера Гирша не добавили. Каких-либо следов борьбы в кабинете зафиксировать не удалось. На соответствующий вопрос гражданка Г. Байфус ответила, что уборка в кабинете не производилась и ничего тут не трогали, только занавесили ковром дыру, чтобы не тянуло морозом с улицы. Разыскивая мужа сразу после полуночи, она первой зашла в кабинет, где обнаружила дыру и почувствовала неприятный запах, что-то похожее на серу, но больше животного происхождения.

В это время, по ее сведениям, все гости еще оставались на месте, их было 18 приглашенных, в основном коллеги мужа по работе с женами или приятельницами, и еще несколько человек (точное число она назвать затруднилась), которых приглашенные, как это обычно бывает на Новый год, привели с собой; ее муж также привел домой двух иностранцев, причем еще днем, и вместо того, чтобы помочь ей и дочери Урсуле в приготовлениях к приему гостей, заперся с иностранцами в кабинете, где долго и горячо с ними спорил; правда, позднее один из них, невысокого роста, прихрамывающий, с небольшим горбом, весьма охотно помогал накрывать на стол, вдруг достал откуда-то полдюжины вина; это вино потом чрезвычайно возбудило дам, самой же ей, к сожалению, попробовать его не удалось; кроме того, этот господин показывал потрясающие карточные фокусы и еще гадал на картах, угадывал прошлое и предсказывал будущее.

Из показаний гостей только информация тов. Вильгельма Якша содержит сведения, которые позволяют частично прояснить обстоятельства исчезновения гр. З. Байфуса. Протокол прилагается.

Меня зовут Якш, Вильгельм, научное звание — доктор философии; род. 30 сентября 1944 г. в Пазевальке, проживаю по адресу: 117 Берлин, Шнивитхенштрассе, 23; занимаю должность пресс-секретаря Института научного атеизма; член партии.

Еще в начале 1980 г. я заметил, что директор нашего института профессор З. Байфус как-то переменился, в нем появились неуверенность и беспокойство, которые на первых порах касались лишь определенных научных вопросов, но постепенно приобретали все более широкий характер. Осенью 1979 г. З. Байфус опубликовал книгу «Иудео-христианские мифы в свете современного естествознания и исторической науки», которая, как и большинство его публикаций, состояла преимущественно из слегка переработанных материалов, подготовленных сотрудниками его научного коллектива; лишь раздел «К вопросу о Вечном жиде» был написан самим З. Байфусом и основывался на его собственных изысканиях. По поводу этого Вечного жида, известного под именем Агасфера, у З. Байфуса завязалась интенсивная переписка с гражданином Израиля проф. Иоханааном Лейхтентрагером, в ходе которой З. Байфус выдвигал все новые теории относительно мифологической природы фигуры Агасфера, в то время как проф. И. Лейхтентрагер утверждал, будто проклятый некогда Христом иудей действительно существует и прожил более 1900 лет, а сейчас является владельцем обувного магазина в Иерусалиме. На служебных совещаниях, которые проводились все реже, я излагал З. Байфусу мое мнение, что израильский профессор либо сумасшедший, либо намерен одурачить нас и наш институт; позднее я заподозрил, что налицо идеологическая диверсия, речь идет о том, чтобы через наш институт проникнуть в ряды ученых ГДР и разложить их; о своих подозрениях я проинформировал соответствующие инстанции. Мне известно, что З. Байфус как директор Института научного атеизма был предупрежден Министерством высшего образования относительно И. Лейхтентрагера и А. Агасфера, и ему было поручено сообщить этим израильским гражданам о нежелательности их приезда в столицу ГДР.

Тем большим оказалось мое удивление, когда З. Байфус известил меня утром 31 декабря о том, что господин Агасфер с профессором Лейхтентрагером находятся в Берлине и в ближайшие часы посетят наш институт; на мое пожелание присутствовать при разговоре, поскольку я также был причастен к сбору материалов об Агасфере и не раз беседовал с З. Байфусом по этому поводу, последний отреагировал резко отрицательно, заявив, что он, дескать, в состоянии отстаивать собственные научные позиции самостоятельно, без посторонней помощи. Отсюда следует, что З. Байфус не хотел иметь свидетелей своих переговоров с двумя израильскими гражданами. Однако он не мог воспрепятствовать моему присутствию на новогодней вечеринке 31 декабря, которую он устраивал с женой для своих друзей и сослуживцев, где я и имел возможность лично познакомиться с обоими гостями из Израиля.

У меня сложились самые неблагоприятные впечатления о проф. И. Лейхтентрагере и господине Агасфере. Проф. Лейхтентрагер, несмотря на свои физические изъяны, не стеснялся с лихвой эксплуатировать тот интерес, который он как зарубежный гость вызывал у наших дам; Л. Агасфер имел скучающий вид и оживился лишь тогда, когда ему представилась возможность произвести на присутствующих впечатление своими историческим познаниями, которые мне показались весьма сомнительными. В ответ на один из моих вопросов он ответил, что лично знал реббе Йошуа, или в греческом варианте — Иисуса, в доказательство чего продемонстрировал мне римскую серебряную монету, якобы один из тех тридцати сребреников, которые получил Иуда Искариот за то, что передал Равви надлежащим властям.

Проф. Лейхтентрагер настоял на том, чтобы погадать мне на колоде старинных карт, которые имелись у него с собой; он предсказал мне большую карьеру, впрочем, это не удивительно, ибо в нашей стране светлое будущее открыто каждому.

Главным образом мое внимание обратил на себя в этот вечер директор нашего института проф. З. Байфус. Он был очень взволнован, чего остальные гости, которые не следили за его поведением в течение последнего года так пристально, как я, возможно, и не заметили; мне же его настроение показалось странным, особенно когда он отозвал меня в сторонку, многозначительно поднял бокал и спросил: «Якш, что бы вы сказали, если бы меня, как говорится, черт побрал?» — «За что? — удивился я. — Разве вы этого заслужили?»

Тут он усмехнулся, да так, что у меня мурашки по спине побежали, а потом отвернулся и пошел к проф. Лейхтентрагеру, как будто его тянуло магнитом и у него не было сил сопротивляться.

Немного позднее по радио раздался бой часов, гости начали чокаться, и я услышал, как госпожа Байфус спросила: «А где мой Зиги?» Но проф. З. Байфус исчез, вместе с ним — оба израильских гражданина И. Лейхтентрагер и А. Агасфер.

Подп.: доктор Вильгельм Якш.

Со своей стороны заметим, что переписка между З. Байфусом и И. Лейхтентрагером находилась под контролем. Сейчас производится ее дополнительное изучение в связи с исчезновением (возможно, незаконным переходом границы) З. Байфуса; по получении результатов дополнительного изучения все письма будут переданы в секретариат министерства.

Информация тов. В. Якша о предупреждении З. Байфуса относительно граждан Израиля И. Лейхтентрагера и А. Агасфера и об указании, поступившем из Министерства высшего и среднего специального образования, подтверждена. Данные меры приняты на основании данных, полученных управлением IIB от наших арабских друзей из Бейрута; соответствующая шифровка прилагается:

SECRET

Achab Ahasver, located now at 47, Via Dolorosa, Jerusalem, also known as Johannes, Mal-chus, Cartaphilus, Giovanni Bottadio, Joerg von Meissen, Vassily Blazhenny, longtime Jewish agent. Specialty: Ideological penetration. On occasion, subject was observed in the company of one Joihanaan (Hans) Leuchtentrager, said to be a professor at Hebrew University, and may be associated with him in secret activities.

Уже утром 1 января была произведена проверка въезда и местопребывания в столице ГДР вышеназванных А.Агасфера и И.Лейхтентрагера. На контрольно-пропускные пункты был также послан запрос относительно их въезда в сопровождении третьего лица.

Результаты проверки отрицательны. Ответы на запрос прилагаются.

Берлин, 5 января 1981 г. На Ваш срочный запрос относительно въезда и выезда граждан Израиля А. Агасфера и И. Лейхтентрагера сообщаю, что

1) виза вышеупомянутым лицам не оформлялась и не выдавалась;

2) контрольно-пропускные пункты не зарегистрировали въезда и выезда А. Агасфера и И. Лейхтентрагера ни в сопровождении третьего лица, ни отдельно.

Расследование в связи с возможным нелегальным переходом границы продолжается. С соц. приветом,

подп.: капитан Кюнле МВО.

Берлин, 7 января 1981 г. На Ваш срочный запрос сообщаю, что названные Вами израильские граждане А. Агасфер и И. Лейхтентрагер в декабре 1980 г. и в первую неделю января 1981 г. в отелях или общежитиях столицы ГДР не останавливались и у нас не зарегистрированы.

Не исключено, что вышеназванные лица воспользовались частной квартирой. Ведется расследование. С соц. приветом,

подп.: капитан Мацманн

Президиум народной полиции

Отдел паспортов и регистрации.

Приложенные ответы на запрос находятся в явном противоречии с показаниями жены З. Байфуса, а также с показаниями товарища В. Якша и других гостей, которые единогласно подтверждают присутствие А. Агасфера и И. Лейхтентрагера вечером 31 декабря 1980 г. в квартире исчезнувшего по адресу Лейпцигерштрассе, 61, хотя остается не ясно, видели ли вышеназванных лиц в последний раз до или после полуночи. Свидетельские показания относительно внешности вышеназванных лиц совпадают, причем особенно отмечается горб, хромота и карточные фокусы И. Лейхтентрагера, а также типичная еврейская внешность А. Агасфера; тем самым галлюцинации свидетелей под воздействием алкоголя или иных средств исключаются, не говоря уж о действительно существующей дыре с опаленными краями в наружной стене на восьмом этаже дома № 61 по Лейпцигерштрассе.

Расследование со стороны МБО (пограничная полиция) дало ряд дополнительных сведений, поступивших, к сожалению, со значительной задержкой. Отчет прилагается.

Берлин, 12 января 1981 г. Ночью с 31.ХП.1980 г. на 1.1.1981 г. около 0 часов 00 минут унтер-офицер Курт Блюмель и ефрейтор Роберт Рекце, дежурившие на дозорной башне контрольно-пропускного пункта пограничного перехода на Фридрихштрассе, наблюдали троих неизвестных лиц, которые двигались по воздуху на высоте 10–15 метров вдоль Фридрихштрассе. Двое из вышеупомянутых лиц имели за собой огненный хвост (унтер-офицер Блюмель предполагает что-то вроде ракетного двигателя), третий же человек, находившийся посередине, сам, видимо, лететь не мог, поэтому двое других несли или тащили его. Поскольку в это время обычно запускается множество шутих, фейерверков и ракет, что затрудняет в Новый год работу пограничных нарядов, унтер-офицер Блюмель и ефрейтор Рекце первоначально решили, что имеют дело с какими-то импортными шутихами необычных размеров и неизвестной конструкции. Вскоре они, однако, поняли, что осуществляется нелегальный перелет границы с помощью новых технических средств. Ефрейтор Рекце хотел открыть огонь по нарушителям, однако унтер-офицер Блюмель удержал его, т. к. согласно предписанию, огонь по летящим объектам на границе ГДР может открываться только по приказу командования.

Тем временем трое неизвестных приблизились к дозорной башне и облетели вокруг нее, причем двое тех, что имели огненные хвосты, громко смеялись, а у среднего было испуганное лицо, и он жутко гримасничал, отчего у унтер-офицера Блюмеля и ефрейтора Рекце отнялся язык и началась сильная дрожь.

Когда унтер-офицер Блюмель взял себя наконец в руки, он доложил о происшествии дежурному офицеру лейтенанту Кнуту Ломайеру. Однако к этому времени нарушители уже перелетели границу ГДР и находились на западноберлинской стороне, где они на большой скорости стали набирать высоту, пока не показались унтер-офицеру Блюмелю и ефрейтору Рекце похожими на искры от новогодних ракет.

Показания унтер-офицера Блюмеля и ефрейтора Рекце смогли быть зафиксированы лишь много позднее, поскольку лейтенант Ломайер написал рапорт об употреблении унтер-офицером Блюмелем и ефрейтором Рекце спиртных напитков на посту, и в настоящее время оба вышепоименованных отбывают наказание.

С соц. приветом,

подп.: капитан Кюнле МВО.

Поскольку данное дело во многих отношениях выходит за рамки компетенции управления IIВ(13), необходимо проинформировать министра предварительным докладом об исчезновении З. Байфуса и сопутствующих обстоятельствах. Полный отчет будет представлен по окончании расследования.

Собранные к настоящему времени данные из свидетельских показаний и отчетов дают примерно следующую картину происшествия:

Граждане Израиля проф. (?) И. Лейхтентрагер и А. Агасфер появляются 31.ХП.1980 г. около 11 часов 00 минут в Институте научного атеизма, 108 Берлин, Беренштрассе, 39а, где коллектив института проводит небольшой банкет по случаю принятия годового отчета о проделанной работе и достигнутых успехах. Руководитель института проф. Зигфрид Вальтер Байфус отправляется с обоими посетителями в свой кабинет, где происходит довольно взволнованный разговор; перед этим З. Байфус отклоняет предложение о том, чтобы при данном разговоре присутствовал свидетель. Другие сотрудники института в контакт с гражданами Израиля не вступали.

В 14 часов 30 минут З. Байфус в сопровождении обоих иностранцев, по показанию вахтера, покидает здание института через главный вход; в 17 часов он приходит в свою квартиру по адресу Лейпцигерштрассе, д. 61, восьмой этаж, где представляет жене и детям спутников как своего старого друга проф. Лейхтентрагера и «много постранствовавшего по свету» господина Агасфера, после чего закрывается с ними в кабинете. Данные о том, где он и его спутники провели два с половиной часа между уходом из института и приходом домой, отсутствуют.

Примерно в 19 часов З. Байфус и оба иностранных гостя покидают кабинет. С тех пор З. Байфус, И. Лейхтентрагер и А. Агасфер находятся под наблюдением жены и детей З. Байфуса, а также гостей новогодней вечеринки. Это имеет место примерно до полуночи, когда жена и другие присутствующие обнаруживают исчезновение З. Байфуса. С этого времени никто не видел также И. Лейхтентрагера и А. Агасфера.

Последние из вышеназванных, взяв с собой З. Байфуса, удалились из дома по Лейпцигерштрассе, 61, проделав большое отверстие в наружной стене восьмого этажа. Впрочем, нельзя исключить возможности обычного ухода из квартиры через дверь, лестницу (или лифт) и парадное, отверстие же служит отвлекающим маневром. Во всяком случае, от дома № 61 по Лейпцигерштрассе трое вышеназванных передвигались по воздуху вдоль Лейпцигерштрассе в западном направлении; долетев до пересечения с Фридрихштрассе, они свернули на эту улицу и перелетели пограничные укрепления над контрольно-пропускным пунктом; на западноберлинской стороне все трое исчезли из виду, резко набрав высоту.

К данному происшествию имеет отношение записка неизвестного происхождения, обнаруженная полицай-обермейстером Гиршем на рабочем столе З. Байфуса. Экспертиза показала, что текст взят действительно из Библии, то есть составлен до сооружения анти-фашистского защитного вала.

До сего дня ни самого З. Байфуса, ни каких-либо его следов не обнаружено, поэтому его отсутствие на территории ГДР можно считать окончательно установленным. Имеет ли место похищение или же побег за границу, окончательно не выяснено; против последнего предположения говорит факт, что нет данных о появлении З. Байфуса в ФРГ или других кап. странах.

В связи с международными аспектами данного дела управление IIВ(13) просит принять решение о возможном подключении отделов IА(27) и IVG(4).

С соц. приветом,

подп.: майор Пахникелъ Управление IIВ(13).

 

Глава двадцать восьмая

в которой суперинтендант фон Эйцен пытается избавиться от черта с помощью учения о предопределении, однако попадает в собственную ловушку и улетает через каминную трубу.

Старость — это пора урожая, и если жизнь была достойной, угодной Богу, то плоды ее будут щедрыми и благими, тем более у такого человека, как Пауль фон Эйцен, которого Бог вразумлял Своим словом, обращавшимся потом в слово пастырское. Он не только издал «Немецкий сборник проповедей», который без устали и лени пополнял своими праздничными и воскресными проповедями, дабы подчиненные ему пасторы, так сказать, младшие духовные братья, могли воспользоваться сборником и, внося небольшие изменения с учетом местных особенностей, использовать соответствующие тексты для наставления своей паствы на путь истинный; он не только представил благосклонному вниманию почтенной публики свое «Назидательное чтение о том, как применять два положения христианского вероучения, а именно о Промысле Божьем и о Тайной вечере Господа нашего Иисуса Христа, чтобы изъяснить подлинный смысл Слова Божьего и отстаивать истинную веру против всяческого сектантства и инакомыслия, не впадая в препирательства или гневливость» и спешно посвятил сей труд после безвременной кончины герцога его восприемнику Иоганну Адольфу; да, весь свет, особенно протестантский во главе с новым герцогом, единодушно полагает, что без трудов и усердия шлезвигского суперинтенданта никогда бы не установилось в герцогстве то Царство Божие, к которому ныне обратилось столько народу, сколько, говоря словами пророка Исайи, есть песку морского.

Не обделен Эйцен и семейным благополучием. Правда, жена его, Барбара, которая с годами тощала все больше, пока от нее не остались кожа да кости, отошла в мир иной, успев получить от супруга обещание загробной верности; зато дети выросли, зажили своей жизнью, причем неплохо, и даже Маргарита-младшая, несмотря на увечность, сумела довольно удачно пристроиться, выйти замуж за судебного писаря Вольфганга Калунда, вместе с которым в 1610 году ее казнили за убийство их зятя Клауса Эсмарха, бургомистра Апенраде, но Эйцену не дано узнать об этом, а его друг Лейхтентрагер, который в силу известных способностей мог бы кое-что рассказать, предпочел умолчание.

Сам тайный советник тоже, разумеется, постарел, его бородка и поредевшие волосы на голове совсем побелели, только густые угольчатые брови остались по-прежнему черными с каким-то красноватым отливом. Он много путешествовал, неизвестно куда и по каким делам, но сегодня опять приехал сюда, побывал при дворе, чтобы попрощаться, ибо новому государю нужны новые советники, а сейчас он сидел в гостях у Эйцена; в камине горел огонь, Маргарита-младшая, которая пока жила со своим Калундом в отцовском доме, помогая по хозяйству, принесла вина из бочонка, привезенного Лейхтентрагером, как он сам говорил, из дальних стран; дескать, это вино сразу действует на кровь, ибо красное хорошо смешивается с красным.

«Это то же самое вино, — сказал он, — которым я вас потчевал тогда в Виттенберге, когда с нами была Маргрит».

«Ах, Маргрит…» — вздохнул Эйцен.

«Нет женщин красивее тех, что мы сами себе выдумываем», — сказал Лейхтентрагер.

«Наваждение бесовское, — пробормотал Эйцен, — чертом выдумана, чертом вылеплена». «А ведь ты любил ее», — сказал Лейхтентрагер, усмехнувшись своей тихой кривой усмешкой, — мол, у всякой вещи есть второе донце, а за ним кроется еще что-нибудь, и ничего на свете не бывает действительно таким, каким кажется, всякая правда сложна и запутанна. «Она меня водила за нос, — пробормотал Эйцен, — а потом и вовсе сбежала с жидом Агасфером, которого не только я, но и каждый добрый христианин почел бы за злодея».

«И из-за тебя его запороли насмерть», — добавил Лейхтентрагер.

Отхлебнув вина, Эйцен хлопнул друга по горбу. «Если б он был настоящим Агасфером, которого Иисус Христос проклял на вечные скитания, то не умер бы, а выжил, показал бы кукиш господину профосу, который напоследок его еще и сапогом пнул, чтобы убедиться, что он мертв».

Едва он произнес эти слова, как в комнату вошла Маргарита-младшая и поставила на стол третий бокал, а когда отец спросил ее, что это означает и что если он пожелает видеть Калунда за своим столом, то сам скажет ему, дочь со всей учтивостью ответила, что бокал предназначен не для Калунда, а для гостя, который как раз прибыл и представился другом дома; тут появился и сам запоздалый гость, он возник в темноте дверного проема не освещенным огнем из камина, пламя в котором неожиданно заметалось и забилось; суперинтендант Эйцен хотел было крикнуть «Изыди! Во имя Отца, и Сына, и Святого духа…», но голос его не послушался, все тело обмякло, а сердце гулко забилось тысячей молотков, подступив к горлу. Агасфер же спокойно подошел к столу, за которым сидели Эйцен и его друг Лейхтентрагер, уселся в кресло и вальяжно раскинул ноги — молодой, как при первой встрече, в засаленном кафтане и черной ермолке; Маргарита-младшая, опустившись перед ним на колени, стащила сапоги с его ног, мозолистые подошвы которых задубели от долгих странствий. Агасфер погладил Маргариту-младшую по голове и обратился к тайному советнику: «Мир тебе, Лейхтентрагер, как дела? Сохранились ли серебряная монета и пергамент?» — «Дело, как видишь, продвигается, — ответил Лейхтентрагер. — Монета сохранилась, при мне и пергамент со словами пророка». Вытащив из кармана обе эти вещи, он вручил их Агасферу с такой торжественностью, будто они были величайшими реликвиями.

У Эйцена екнуло сердце, ему показалось, что однажды он уже видел подобную сцену. Друг же его спросил, почему он вдруг так задрожал: разве не приходилось ему рассказывать прихожанам о воскресении мертвых, чего же тогда бояться, когда мертвый воскрес на самом деле? «Я не понимаю, что происходит, — ответил Эйцен. — То ли это ожил тот самый еврей, то ли призрак явился из преисподней… мне страшно».

Лейхтентрагер подлил ему вина и попытался утешить. «Не бойся, Пауль, чему быть, того не миновать. Не ты первый и не ты последний, чью душу заберет черт».

Эйцен заставил себя рассмеяться, хотя было ему совсем не до смеху; прогнав из комнаты неохотно подчинившуюся отцовскому приказу Маргариту, он дрогнувшим голосом спросил, неужели его друг Лейхтентрагер и впрямь связан с чертом чем-то большим, нежели только именем — Люцифер; кроме того, он, Эйцен, никогда и никаких сделок с чертом не заключал, никаких сатанинских договоров своей кровью не подписывал, поэтому никаких прав на себя черту не давал.

Тут Агасфер встал, его темная фигура выпрямилась во весь рост, он вынул из кармана кусок пергамента, врученный ему Лейхтентрагером, и прочитал написанное таким голосом, от которого кровь застыла в жилах суперинтенданта: «Вот Я — на пастырей, и взыщу овец Моих от руки их, и не лам им более пасти овец, и не будут более пастыри пасти самих себя, и исторгну овец Моих из челюстей их, и не будут они пищею их». Эйцену хорошо знакомы эти слова пророка Иезекииля, он сам не раз повторял их ради благих целей, но сейчас стало ясно, что Вечный жид вернулся сюда после страшной экзекуции не для того, чтобы вести богословский диспут; речь теперь зашла о собственной жизни и смерти, поэтому со всей убедительностью, на которую он был способен, Эйцен принялся уверять, что сам он отнюдь не принадлежал к тем дурным пастырям, которые, лицемеря, имели на устах слово Божие, а сами стяжали блага земные; достаточно осмотреться, например, в здешнем герцогстве, господин тайный советник может подтвердить, что тут царит порядок и никто злонамеренно не уклоняется от христианского вероучения, изложенного доктором Мартинусом Лютером и отстаиваемого им, Его Герцогского Высочества старшим церковным блюстителем и суперинтендантом; народ привержен истинной вере, в то время как на востоке и на западе от границ герцогства каждый трактует христианскую религию на собственный лад, будто все могут делать это лучше дипломированных богословов.

Сказав это, Эйцен оглянулся, ища поддержки, на Лейхтентрагера, который часто подвигал его на богоугодные дела и помогал в затруднениях, но тот лишь скривил ехидно губы и сказал: «Именно поэтому, мой наихристианнейший друг, именно из-за твоих особых заслуг черт и пришел по твою душу».

Эйцен хотел было возразить, хотя в глубине души понимал, что Христос дал распять Себя не затем, чтобы увековечить господство власть имущих и их приспешников, но Агасфер, подняв руку, сказал: «Где Дух Господень, там свобода, ибо Господь все решает Сам и не уступает права другому; если же правда, что человек создан по образу и подобию Божьему, кто посмеет втискивать дух человеческий в выхолощенные доктрины?» Эйцен почувствовал себя загнанным в угол, он поглядел на пляшущие тени, мечущееся пламя, и ему померещилось, будто где-то там его поджидают чертенята с раскаленными вилами и копьями; он даже вскрикнул. Нет, это всего лишь господин тайный советник легонько тронул его пальцем и промолвил: «Недаром еще апостол Павел написал римлянам, что те, кто назвал себя мудрыми, обезумели».

Пока Эйцен слушал, в голове у него одно речение из Священного Писания начало цепляться за другое, как колесики от слаженного часового механизма, который словно сам собой заработал, затикал, и Эйцену показалось, будто черт ненароком подбросил ему спасительную веревку, за которую можно ухватиться. Поэтому он сказал: «Все верно, но что имел в виду апостол Павел, когда писал эти слова? Да, человек может заблуждаться, но разве же справедливо отдавать его за совершенную ошибку дьяволу и проклинать на веки вечные? Пусть я ошибался, надеясь создать на земле нечто, что было бы похоже на Царство Небесное, послушное изволению лишь одной воли; но человек не должен равнять себя с Богом, ибо он есть всего-навсего горстка праха».

Лейхтентрагер молчал, скрестив руки на груди, Агасфер же кивал головой, но, пожалуй, он вспоминал свои слова, которые были сказаны, когда Иисус оказался у его дверей; во всяком случае, Эйцен решил, что выбрал правильный путь: еще немножко самоуничижения, а там, глядишь, удастся спихнуть на кого-нибудь собственную вину, тогда, возможно, суровый приговор будет отменен или, по крайней мере, смягчен. «Следовательно, — продолжил Эйцен, — человеку свойственно ошибаться, Господь же не ошибается никогда, все вершится по воле Божьей — как Он решил, так и будет, все исполняется по Его приказу; следовательно, не человек виновен, а Бог, то есть грехи человеческие лежат на Боге, иначе Он не послал бы Своего единородного Сына брать на Себя все грехи мира».

«Стало быть, — сказал Агасфер, — злые и жестокие евреи не виноваты в том, что они кричали „Да будет распят!“ и „Да будет кровь Его на нас и на детях наших“? Значит, им пришлось кричать „Да будет распят!“ и совершать прочие злодеяния, чтобы исполнилась воля Божья? Значит, надо было проклинать не меня, Агасфера, а самого Бога за то, что я сделал по Его воле, и это Бог обречен в моем лице на вечные скитания?»

Суперинтендант понял, куда завели его собственные доводы — в трясину, которая засасывает тем глубже, чем сильнее барахтаешься, но страх перед адскими муками и вечным пламенем слишком силен; Господь могуч, подумал он, и моя вина Его не обременит, поэтому он ответил: «Да! Твоя правда. За что же наказывать пастыря, если он делал только то, что велел хозяин стада? — И, повернувшись к своему другу Лейхтентрагеру, возопил: — Где же твоя логика, черт? Где же твой разум, сатана?» Угольчатые брови Лейхтентрагера взлетели вверх, а в глазах его блеснули искорки, ибо он всегда справлялся с простой арифметикой быстрее, чем те, кто во всем полагался на христианское вероучение и чудотворство Господнее. Он встал, подошел к книжной полке, на которой выстроились Библии, а также богословские фолианты в роскошных переплетах и окладах; справа размещались печатные труды самого Эйцена, его главное богатство и предмет гордости. Вытащив «Христианское назидательное чтение и пр., и пр.», вышедшее в шлезвигской печатне Николауса Вегенера, Лейхтентрагер перелистнул несколько страниц, удовлетворенно кивнул и заметил, что сия книжица посвящена вопросам praedestinatio, то есть предопределения или Божественного Промысла, о котором сейчас и идет речь; когда Эйцен, которого бросило в жар, подтвердил это, Лейхтентрагер как бы между прочим спросил, сам ли господин суперинтендант являлся сочинителем или, может, книга написана кем-то другим; пришлось Эйцену подтвердить свое авторство; тогда его друг вернулся с книгой в руках к столу, положил ее открытой перед Эйценом, указал пальцем на соответствующую главу, потом строку и сказал: «Читай!» Эйцен беззвучно зашевелил губами, но Лейхтентрагер велел: «Читай вслух! Пусть Агасфер тоже послушает».

Эйцену не оставалось ничего другого, как прочитать то, что некогда он написал сам в порыве христианского правоверия и от чего сейчас бы отказался, будто это никогда ему и в голову не приходило, хотя подобные мысли он не раз слышал от своего учителя, незабвенного Мартинуса Лютера еще в Виттенберге, а именно: «Господь, благой и всемилостивый, никого не избрал для греха, проклятия или вечной смерти; проклятие безбожнику предопределено им самим».

«Им самим, — повторил тайный советник и добавил, подняв глаза к небу: — А не тем, кто свыше». Перелистнув еще несколько страниц, он снова приказал: «Читай!» Эйцену опять пришлось читать вслух написанное когда-то, что теперь, быть может, станет приговором: «Бог сурово покарал и карает по сей день упорствующих и упрямствующих иудеев за их злодеяния и самоволие; следует отметить, что Священное Писание возводит эту жестокую и долгую кару не к Божественному Промыслу, а обусловливает ее злонамеренностью и свободной волей самих иудеев».

«Свободной волей самих иудеев, — повторил Лейхтентрагер. — Если это верно по отношению к евреям, людям простым и бедным, то должно быть тем более справедливо по отношению к господину доктору богословия, вот так-то, дружище».

«Пошли, господин суперинтендант, — сказал Агасфер, шагнув к камину. — Час пробил».

«Пошли, — сказал Лейхтентрагер, взмахнув рукой. — Пора».

У Эйцена затряслись колени; ему хотелось бы задержаться, выпить еще вина, которое ало мерцало на столе, но он понял, что этого ему уже не позволят, и лишь испугался застрять в каминной трубе, когда они втроем будут вылетать из нее, и все они, он сам, Лейхтентрагер и Агасфер, зажарятся прямо здесь. Но Лейхтентрагер, который внезапно оказался весь в белом, как ангел с картинки, и Агасфер, одежды которого сделались будто сотканными из света, бережно взяли Эйцена под руки, словно угадав его опасения; не бойся, сказал Лейхтентрагер, мы уж тебя причастим по всем правилам. Не успел Эйцен удивиться тому, что к свершению обряда вроде бы ничего не готово, как ему открыли рот, словно на приеме у зубодера, и голос Лейхтентрагера произнес: «Ну, давай сюда свою душу, все равно она у тебя неважнецкая». Тут он почувствовал, что внутри что-то оборвалось, хотел вскрикнуть, взмолиться Богу или еще кому-нибудь, но уже не сумел.

Некоторое время спустя в комнату вошла Маргарита-младшая со своим судебным писарем Калундом и увидела отца лежащим перед камином, голова странно вывернута, остекленевшие глаза широко раскрыты от ужаса, язык вывалился.

Огонь в камине погас, а рядом со столом, на котором в трех бокалах мерцало алое вино, стояли сапоги, вроде бы только что стянутые Маргаритой-младшей с ног молодого еврея.

 

Глава двадцать девятая и последняя

в которой Равви идет войной на священные устои, происходит Армагеддон, но последние Вопросы остаются без ответа.

Мы падаем.

Летим в бездну, которая является одновременно и пространством, и временем, где нет ни верха, ни низа, ни права, ни лева, только потоки частиц — еще не разделенных света и тьмы, вечные сумерки. Я вижу Равви, его руку, протянутую ко мне, и мое сердце тянется навстречу ему.

Жалеешь о том, что случилось? — спрашивает он.

Нет, не жалею.

Ибо это было великое свершение, как бы ужасно оно ни закончилось, великая попытка, которая была необходима, чтобы круг замкнулся и все возвратилось к своим началам, твари к творению и Бог к Божеству. Первый и единственный раз он, Равви, был богоравен, когда взлетел на своего белого коня и бросился в битву, глаза его горели огнем, в руке блистал обоюдоострый меч справедливости, а впереди развевалось знамя с начертанным на нем именем, которого никто не знает; следом за ним скакали четыре всадника; первый конь — цвета серы, всадник на нем имел лук, достигающий краев земли, и звали его Огонь испепеляющий; второй конь был рыжим, звали его Война, и сидящему на нем всаднику было дано взять мир с Земли, чтобы в горах и долах все убивали друг друга; третий конь был вороной, звали его Голод, и сидящий на нем имел меру в руке своей, меру пшеницы за серебряный динарий и три меры ячменя в ту же цену; четвертый был конь бледный, на нем сидел всадник Смерть. Волосяным мешком стало солнце, луна окровавилась, вверх устремились полчища Гога и Магога, они скакали на буланых и рыжих, вороных и пегих конях, на них были огненные железные панцири, а вместе с ними летела тьма саранчи, глаза косые, пасти пышут пламенем, а шум от крыльев — как стук боевых колесниц, за ними следовали ангелы бездны, которые были низвергнуты на шестой день вместе со мною и с Люцифером, все они были облачены в пестрые одежды и играли на цимбалах, били в барабаны, трубили в трубы, от этих громовых звуков содрогались дали и ужасалось все живое; впереди них вышагивал зверь о семи головах и десяти рогах, звали его Антихрист, и он вел остальных за собою. Едва это воинство прошло мимо, как земля разверзлась, из нее вылезла многолюдная пешая рать нищих, воров и жалких мошенников, а также убогих, калек и увечных, некоторые несли свою голову под мышкой или петлю на шее, среди них были женщины, беззубые, косматые, с обвисшими грудями, вонючие, все они бранились, кричали непотребное, грозили кулаками, ибо, кто был обездолен и унижен при жизни, тот остался таковым и после смерти; но вот настал, как они верили, Судный день, поэтому потянулись они во гневе и ярости к небесам, подобно черным птичьим стаям, вслед за конным воинством и за падшими ангелами. Люцифер же сидел на круглом камне, положив ногу на ногу, хромая — сверху, и подперев подбородок левой рукой; он смотрел на проходившее мимо воинство Равви, будто присутствовал на специально для него устроенном представлении.

Равви тронул мое плечо кончиком пальца, я вздрогнул.

Все оказалось тщетным, сказал он, в очередной раз тщетным и напрасным.

Я догадался, что он вспомнил о своей смерти на кресте и о том, как я прогнал его от своих дверей, когда он не захотел сражаться; но вот теперь он решился на битву, однако вновь ничего из этого не вышло. Равви, сказал я, взяв его руку, тонкую, как у женщины, может быть, Равви, на сей раз это было твоим искуплением.

Море стеклянное, подобное кристаллу, раскололось, и острова исчезли с мест своих, будто их и не было вовсе, и горы рассыпались, подобно пригоршне песка, и земля запылала из конца в конец; люди скрылись в пещеры и ущелья гор, но и там их настигала смерть, оставив лишь тень на скале. Звезды, пылая, падали с неба, отворяли кладези бездны, из которых вышел ядовитый дым и смрад, и все, что было цело, с грохотом взорвалось. Но Равви продолжал идти вверх, а за ним тянулось его воинство, они искали новый Иерусалим, который выстроен из ясписа и чистого золота и имеет двенадцать ворот: с востока трое ворот, с севера трое ворот, с юга трое ворот, с запада трое ворот, а над ними Великий храм из белого мрамора, где в святая святых восседает на вечном престоле Сам Господь в окружении праведников, на челе которых лежит печать Божья; но как бы высоко ни взбирался Равви со своим войском, сколько бы небес ни пересек, нигде такого города не было — вот уж пена покрыла хлопьями морды и крупы коней с четырьмя всадниками, вот уж притомилась даже саранча, даже зверь о семи головах и десяти рогах начал спотыкаться, а падшие ангелы и пешие рати, вылезшие из могил, взроптали, словно народ Израиля после сорока лет блуждания по пустыне.

Наконец Равви остановил своего коня, выпрямился в седле и сказал всем: Бога нигде нет, Он понял, что потерпел поражение со Своими ангелами и духами, и бежал, поэтому я, Сын Человеческий, стал теперь Богом, я сделаю то, что Он обещал, но не исполнил; я сотворю новое небо и новую землю, царство любви и справедливости, где волк будет мирно пастись с агнцем, человек не будет врагом человеку, а пойдет с другим рука об руку под лучами моего солнца и под сенью моего сада.

Тут я, Агасфер, увидел, как четверо всадников захлопали себя по ляжкам от смеха, семь голов Антихриста оскалили, ухмыляясь, зубы, заволновались Гога и Магога, зашумели падшие ангелы и убогие рати, будто не верили ушам своим; но прежде, чем раздался адский хохот, который разнесся бы по всем небесам, от первого до седьмого, осмеивая этот детский лепет, откуда ни возьмись появился старец, который писал Книгу жизни; он сказал: Ты пришел, сын мой, со всем этим воинством, чтобы изменить мир по-своему?

Равви поднял руку, словно отмахиваясь от старца, как отмахиваются от назойливой мухи, но тот сказал: Ты забываешь, сын мой, что ты — мое подобие и неотделим от меня.

Тогда Равви вскинул меч, чтобы убить старца, однако тот стал расти, сделался огромен, ноги Его упирались в разрушенную землю, а голова уходила за облака; Он поднял Свою десницу, в которой некогда уместилось все Его творение вместе с ангелами, небесными светилами, Адамом, и раздался голос, который был громче самого оглушительного грома и одновременно тихим, словно трепет листьев на ветру; этот голос произнес одно лишь слово — Господь назвал Свое имя, имя Бога — тайное, святое, неизрекаемое.

И все застыли, будто пораженные молнией, четверо всадников, орды Гога и Магога на буланых и рыжих, вороных и пегих конях, саранча с раскосыми глазами и огненными жалами, зверь о семи головах и десяти рогах, падшие ангелы, мертвецы, вылезшие из могил, с их язвами и увечиями, а затем они начали расплываться перед моими глазами, растекаться, улетучиваться, пока не осталось ничего, кроме пустоты, зияющего пространства, и посреди этой пустоты — фигура Равви, без коня и меча; он был мал, тщедушен, изможден и одинок, как тогда, когда я встретил его в пустыне. Я услышал далекий смех, знакомый смех — это все, что осталось от Повелителя бездны и великого борца за порядок, Ангела Люцифера.

Мы падаем, Равви и я.

Мой вечный брат, сказал он мне, не покидай меня.

Я приник головой к его груди, как когда-то на его последней вечере, он поцеловал мое чело, обнял меня и сказал мне, что я для него — будто его собственная плоть, или неразлучная тень, или второе я. И мы слились с ним в любви и стали единым целым.

А поскольку он и Бог были едины, стал единым с Богом и я: одним существом, одной великой мыслью, одной мечтой.

 

Примечание

Выражаю глубокую признательность господину барону Гербарту фон Шаде из Северо-Эльбской церковной библиотеки, господину Гельмуту Отто из гамбургского Церковного архива, господину доктору Петеру Габриэльсону из Государственного архива (Гамбург), а также господину Фолькмару Дрезе из Северо-Эльбского церковного ведомства, господину доктору Гансу Ф. Ротхерту из земельной библиотеки (Киль) и господину доктору Гансу Зейферту из университетской библиотеки (Киль); далее — господину старшему архивному советнику доктору Райнеру Витту из архива земли Шлезвиг-Гольштейн в замке Готторп и господину Йонасу Циглеру из Государственной библиотеки Западного Берлина за их помощь в моих разысканиях. Приношу особую благодарность за добрый совет и вдумчивые критические замечания господину профессору Иоханаану Лейхтентрагеру (Иерусалим) и профессору доктору Вальтеру Бельцу (Берлин).

Содержание