I
Москва XVI века
Стоял ноябрь 1530 года.
Москва в конце царствования Иоанна IV представляла собой довольно печальное зрелище. Наряду с возведенными за время со дня смерти великого князя Василия Иоанновича величественными храмами и церквами виднелись недостроенные, опустевшие улицы.
Тринадцать лет (с 1533 года) шло регентство сперва матери государя, великой княгини Елены, а затем боярской думы, пока, наконец, юный Иоанн не принял в свои руки бразды правления.
Памятником регентства Елены была постройка крепостных стен Китай-города. Ввиду того что Кремль в случае осады не мог уже вместить со своими стенами сильно увеличившееся народонаселение, Василий III пожелал построить новую крепость.
Осуществлением этого замысла занималась великая княгиня.
Работы начались в 1534 году. Сперва сделан был град земляной по тому месту, где мыслил ставить крепость великий князь Василий Иоаннович. «Град был сделан на большое пространство Москвы. Хитрицы (росмыслы-инженеры) устроили его вельми мудро, начав от каменной большой стены (кремлевской) и сплетаху тонкий лес (хворост) около большого древия и внутрь насыпаху землю и вельми красиво утверждаху и ведома по реке Москве и приведома к той же каменной стене и на версе устроивши град древлян, по обычаю (т. е. помост с кровлею для защиты). Нарекоша граду имя Китай».
По мнению И. В. Забелина, прозвание Китай значит, по всей вероятности, плетеный, ибо китай — веревка, сплетенная или свитая из травы, соломы или прутьев, которыми вяжут одоньи.
Но правительница не удовольствовалась этими деревянно-земляными стенами и повелела «на большое утверждение град камен ставити, подле земляной город».
В 1535 году вдоль этого рва, по совершении митрополитом Даниилом крестного хода, заложена была каменная стена с башнями и воротами: Сретенскими, Ильинскими, или Троицкими, Варварскими и Козьмодемьянскими, выходившими на Большую улицу к Москве-реке.
Издержки на это сооружение были возложены на бояр, духовенство и торговых людей. Население привлекалось даже к самой стройке стен.
Строил Петр Фрязин, подошву градную основав. Новые стены охватили часть Большого посада, где производилась торговля.
Приступлено было к постройке каменных лавок, число которых к началу XVII столетия уже было весьма значительным, что видно из названий: Фрянские погреба, панские ряды и прочие.
Другим памятником правления Елены были построенные церкви Иоанна Предтечи близ Солянки и основанный при ней Ивановский женский монастырь, в котором впоследствии были заключены знатные затворницы.
Самостоятельное царствование Иоанна IV началось с 1547 года, и первый год его правления ознаменовался в Москве пожарами. 12 апреля выгорела часть Китай-города, примыкающая к Москве-реке, с некоторыми церквами, гостиным двором и другими лавками. Одна крепостная башня, служившая пороховым складом, взлетела в воздух с частью китайской стены. Затем 20 апреля выгорела часть посада около устья Яузы, на Болвановке, где жили кожевники и гончары. И наконец 27 июля вспыхнул новый, еще невиданный изначала Москвы пожар. Он пошел от Воздвиженья на Арбат, сжег все Знаменское. Поднявшаяся буря погнала отсюда огонь на Кремль, где загорелись верх Успенского собора, крыша царских палат, двор царской казны, Благовещенский собор с его драгоценными иконами греческого и русского письма (Андрея Рублева), митрополичий двор и царские.
Погорели монастыри Чудово и Вознесенский и погибли все боярские дома в Кремле. Одна пороховая башня с частью стены взлетела в воздух. Пожар перешел на Китай-город и истребил оставшееся от первого пожара.
На Большом посаде сгорели Тверская, Дмитровка до Николо-Греческого монастыря, Рождественка, Мясницкая до Флора и Лавра, Покровка до несуществующей теперь церкви святого Василия с многими храмами, причем погибло много древних книг, икон и драгоценной церковной утвари.
Около двух тысяч народу сгорело живьем. Митрополит Макарий едва не задохся в дыму в Успенском соборе, откуда он собственными руками вынес образ Богородицы, написанный святителем Петром. Владыка в сопровождении протопопа Гурия, несшего Кормчую книгу, взошел на Тайницкую башню, охваченную густым дымом. Макария стали спускать с башни на канате на Москворецкую набережную, но канат оборвался и владыка упал и так ушибся, что едва пришел в себя и был отнесен в Новоспасский монастырь.
Царь с семьей и боярами уехали за город в село Воробьево.
Этот пожар потребовал от царя Иоанна Васильевича большой строительной деятельности. По его приказанию были отстроены пострадавшие от пожара Успенский и Благовещенский соборы, Грановитая плата и дворец. Верх Успенского собора был покрыт вызолоченными медными листами.
Затем некоторые события царствования Иоанна IV ознаменовались в Москве особыми памятниками.
Прежде всего покорение Казани дало Москве собор Покрова, или храма Василия Блаженного, построенного молодым царем в память присоединения к России царства Казанского.
«Известен всему свету памятник, — говорит И. Н. Забелин, — и по своей оригинальности занял свое место в общей истории зодчества и вместе с тем служит как бы типической чертой самой Москвы, особенно же чертой самобытности и своеобразия, каким Москва, как старый русский город, вообще отличается от городов Западной Европы».
В своем роде это такое, если не большее, московское, и притом народное диво, как Иван Великий, Царь-колокол, Царь-пушка. Западные путешественники и ученые последователи истории зодчества, очень чуткие относительно всякой самобытности, давно уже оценили по достоинству этот замечательный памятник русского художества.
Люди, во что бы то ни стало старающиеся отвергнуть всякую самобытность в русском народе, пытались доказать, что храм Василия Блаженного построен или в индийском, или в арабском и мавританском стиле. Но теперь уже доказано, что все его архитектурные особенности — русского характера, проявившегося в русском теремном, церковном и крепостном (башенном) творчестве.
До последнего подъема русского сознания у нас господствовала тенденция, что вся московская, допетровская Русь — это сплошной и беспросветный мрак невежества. Теперь, когда мы освободили свои глаза от чужих очков, историческое зрение лучше видит проблески русской образованности и культуры даже в такое время, каким является время Грозного царя.
Не воспользовавшись еще возрождением наук и искусств, изобретениями и открытиями, мы в эту пору, конечно, отстали от Запада, но было бы в высшей степени несправедливо думать, что мы стояли тогда на уровне азиатских народов. У нас была своя образованность, представителями которой были Максим-грек, митрополит Макарий, составитель громадного свода жития святых, известного под именем «Великих Четьих-Миней», и летописного свода — «Степной книги», протопоп Сильвестр, автор «Домостроя», князь Курбский, наконец сам Иоанн IV и другие.
Громадная библиотека Грозного, которую все еще не теряют надежды найти в подземных тайниках Кремля, представляла богатейший фонд для русского образования. Рассмотрев это драгоценное собрание книг на греческом, латинском и еврейском языках, замурованных в сводчатых подвалах, немец Веттерман пришел в неизъяснимый восторг: он увидел здесь много таких сочинений, которые совсем были неизвестны западной учености.
Делала при царе Иоанне Васильевиче успех и пышность придворной обстановки. Особенно любил царь удивлять этим иностранных послов.
Так, незадолго до времени нашего рассказа, в 1576 году, при приеме польского посла, присланного Стефаном Баторием, не только дворец переполнен был боярами в блестящих одеждах, но на крыльце и в проходах до набережной палаты у педория Благовещенского собора размещены были во множестве гости, купцы и приказные, все в золотых одеждах. На площади расставлено было возникшее при Иоанне войско — стрельцы с ружьями.
На придворные обеды при Иоанне IV приглашались уже громадные массы служивых людей: по 600–700 человек. А однажды во время войны с ливонскими немцами устроен был придворный обед на 2 тысячи человек.
Царь дивил иностранцев обилием во дворце своем золота, самоцветных камней, жемчуга и прочих драгоценностей.
Но при всех этих успехах Москва при Иоанне IV мало обстраивалась новыми постройками.
Кроме упомянутого Покровского собора, при нем в 1543 году, говорит летопись, доделали церковь Воскресенья, на площади возле Ивана «святой под колокола» (начатую Петром Фрязиным при Василии III), а лестницу и двери приделали в 1552 году мастера московские.
В 1547 году близ Мясницких ворот был построен собор Черниговских Чудотворцев, где были положены принесенные тогда в Москву мощи святого князя Михаила и его боярина Федора.
В память победы над крымцами в 1573 году была построена церковь Рождества Христова близ Тверской улицы, где находилась чудотворная икона Божией Матери «Взыскание погибших».
Из дворцовых построек этого времени известны следующие: в 1500 году, около Сретенского собора царь «повелел делать двор особый детям своим».
При учреждении опричнины, в которую были отобраны улицы Чертолье (Пречистенка), Арбатская с Сивцевым оврагом, Сенчинское (Остоженка) и половина Никитской с разными слободами до всполья Дорогомиловского, царь велел построить для себя новый дворец на Неглинной, на нынешней Воздвиженке, и обнести его высокой стеной.
Столь небольшая сравнительно строительная деятельность Грозного некоторыми историками объясняется тем, что будто бы он был поглощен казнями. Но это неверно. Москва в это время двукратно была опустошена громадными пожарами, в 1547 и 1571 годах. Иоанну Васильевичу было слишком много дела по одному только восстановлению сгоревших зданий.
24 мая 1571 года крымские татары подступили к Москве и зажгли ее посады. При сильном ветре пожар распространился быстро и поглотил собою все деревянные здания Китай-города и посада. Много народа погибло при этом. Главный воевода И. Д. Вельский задохнулся у себя на дворе в каменном погребе; та же участь постигла многих из знати.
Москва-река была запружена трупами несчастных, искавших в ней спасения, так что надобно было поставить людей с баграми, чтобы справлять трупы вниз по течению.
В Кремле выгорел двор государев.
По свидетельству летописи, в Грановитой, Проходной, Набережной и иных палатах прутья железные, толстые, что кладено для крепости, на связях, перегорели от жары.
Вследствие ряда этих бедствий Москва опустела.
На это запустение, кроме катастроф и казней, повлияло и перенесение царской резиденции в Александровскую слободу.
В описываемый нами год жителей в Москве насчитывалось только 30 тысяч человек. В их числе были старые родовитые бояре; другие же менее знатные родом перенесли свои резиденции в Александровскую слободу, которая сделалась городом, украшенным церквями, домами и лавками каменными. Тамошний славный храм Богоматери сиял снаружи разными цветами, серебром и золотом. На всяком кирпиче был изображен крест.
Царь жил в больших палатах, обведенных рвом и валом; придворные государственные и воинские чиновники — в особых домах. Никто не мог ни въехать туда, ни выехать оттуда без ведома Иоанна.
II
Сыноубийство
Жизнь в Александровской слободе слагалась крайне своеобразно. Все указывало на ненормальное состояние властителя Русской земли. Вот как описывает эту жизнь историк Карамзин:
«В сем грозно-увеселительном жилище, окруженном темным лесом, Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, стремясь искреннею набожностью успокаивать душу.
Он хотел даже обратить дворец в монастырь, а любимцев своих — в иноков: выбрал из опричников 300 человек самых злейших, назвал братиею, а себя игуменом, князя Афанасия Вяземского келарем, Малюту Скуратова параклисиэрхом; дал им тафьи или скуфьи и черные рясы, под коими носили они богатые золотые, блестящие кафтаны с собольей опушкою: сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении оного.
В четвертом часу царь ходил на колокольню с царевичем и Малютою Скуратовым, в церковь кто не являлся, тот наказывался восьмидневным заключением.
Служба продолжалась до шести или семи часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу являлись у него знаки крепких земных поклонов.
В восемь часов опять собирались к обедне, а в десять садились за братскую трапезу все, кроме (хозяина) Иоанна, который стоя читал вслух душеспасительные наставления… Между тем братья ели и пили досыта — всякий день казался праздником. Не жалели ни вина, ни меду, остатки трапезы выносили из дворца на площадь для бедных.
Игумен, то есть царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, а затем дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного.
Казалось, что эти ужасные зрелища забавляли его — он возвращался с видом сердечного удовольствия, шутил, говаривал веселее обыкновенного. В восемь часов шли к вечерне, в десятом Иоанн уходил в спальню, где трое слепых по очереди, один за другим рассказывали ему сказки. Он слушал их и засыпал, но ненадолго, в полночь вставал, и день его начинался молитвою.
Иногда докладывали ему в церкви о делах государственных, иногда самые зверские повеления давались Иоанном во время заутрени или обедни.
Единообразие своей жизни он прерывал так называемыми объездами, посещал монастыри, и ближние и дальние, осматривал крепости на границе, ловил диких зверей в лесах и пустынях; любил в особенности медвежью травлю, между тем везде и всегда занимался делами, ибо земские бояре, мнимо-уполномоченные правители государства, не смели ничего решать без его воли.
Когда приезжали в Россию знатные послы иноземные, Иоанн являлся в Москве с обыкновенным великолепием и торжественно принимал их в новой кремлевской палате, близ церкви св. Иоанна; являлся там и в других важных случаях, но редко.
Опричники, блистая в своих золотых одеждах, наполняли дворец, не преграждая пути к престолу и старым боярам, но только называя их презрительно „земскими“.
В числе этих опричников были и бояре Иван и Семен Обносковы.
Скажем несколько слов в объяснение появления в царствование Иоанна IV разделения в Московском государстве служивых людей на опричников и земских.
Первые считались как бы телохранителями царя, выбранные им в числе шести тысяч человек из князей, дворян, детей боярских; им были отведены, как мы уже упоминали, в Москве особые улицы, им розданы поместья в избранных царем городах.
Эта часть России в Москве, эта шеститысячная дружина Иоаннова, этот новый двор, как отдельная собственность царя, находясь под его непосредственным ведением, были названы „Опричниною“, а все остальное, то есть все государство — „Земщиною“, управление которой он поручал земским боярам.
Затейливый ум Иоанна изобрел достойный символ для своих новых слуг: они ездили всегда с собачьими головами и с метлою, привязанными к седлам, в ознаменование того, что грызут лиходеев царских и метут Россию.
В описываемое нами время опричнина уже существовала пятнадцать лет.
1580 год был для России годом тяжелых испытаний — начатая война с Польшей окончилась переговорами о мире, постыдными для русских людей. Царь страдал, видя страдания старых бояр и народа. Их недовольство, которое они не смели выразить, раздражало его.
Все это привело к катастрофе страшной, небывалой, местом действия которой была та же Александровская слобода.
Старший сын царя Иоанна Васильевича — Иоанн — был любимцем отца. Юноша занимался вместе с отцом государственными делами, проявлял в них ум и чуткость к славе России. Во время переговоров о мире, страдая за Россию, читая и горесть на лицах бояр, слыша, может быть, и всеобщий ропот, царевич, исполненный благородной ревности, пришел к отцу и потребовал, чтобы он послал его с войском изгнать неприятеля, освободить Псков, восстановить честь России.
Царь, страдающий, раздраженный, пришел в безумную ярость.
— Мятежник! — воскликнул он. — Ты вместе с боярами хочешь свернуть меня с престола!
Он поднял острый жезл свой. Борис Годунов хотел удержать его руку, но царь нанес ему несколько ран и ударил царевича по голове так сильно, что тот упал, обливаясь кровью.
Несчастный при виде гнева отца спрятался было за присутствовавшего в горнице Ивана Обноскова, но тот в страхе, чтобы удар жезла не попал в его голову, посторонился. Удар пришелся по голове царевича Иоанна.
Увидя сына, лежавшего у его ног, залитого кровью, царь Иоанн Васильевич пришел в себя.
— Я убил сына! — воскликнул он в исступлении и кинулся обнимать его, целовать, удерживая кровь, моля Бога о милосердии, а сына — о прощении. Но воля Божия совершилась.
Царевич, лобызая руки отца, нежно изъявлял ему любовь и страдание, убеждая его не предаваться отчаянию, сказал, что умирает верным сыном и подданным.
Он жил четыре дня и скончался 19 ноября.
В той же самой Александровской слободе, где столько лет лилась боярская кровь, Иоанн, обагренный сыновнею, в оцепенении сидел недвижно у трупа, без пищи и сна несколько дней.
Двадцать второго ноября вельможи, бояре, князья, все в черной одежде понесли тело в Москву. Царь шел за гробом до самой церкви св. Михаила Архангела, где указал место между памятниками своих предков.
Погребение было великолепное и умилительное. Все оплакивали судьбу даровитого юноши, который мог бы жить для счастия и добродетели.
Царь, обнаженный от всех знаков царского чина, в ризе, печальный, в виде простого, отчаявшегося грешника бился о гроб и землю с пронзительными воплями.
Когда после похорон сына первые дни горького отчаяния миновали, наступили минуты размышления, минуты раскаяния, а вместе с тем и минуты внутренней самозащиты.
Человеку свойственно убавлять свою вину виной других.
Так было и в данном случае.
Этому помогли приближенные царя, бывшие свидетелями разыгравшейся кровавой драмы.
Среди них было мало доброжелателей Ивана Обноскова, которого не любили за льстивость и хитрость. Легко было, при настроении царя, представить ему, что удар жезла не попал бы в царевича, если бы Иван Обносков более мужественно заслонил его своей грудью.
Указывали на Бориса Годунова, который с опасностью для жизни хотел защитить царевича.
Виновник сыноубийства, для успокоения царской совести, был найден. Малюта Скуратов по приказанию царя справил над Обносковым кровавую тризну по безвременно погибшем царевиче. Иван Обносков был обвинен не только в трусости, в чем он действительно был виноват, но и в подстрекательстве покойного царевича к спору с царем и умышленном незащищении его от отцовского удара. Сделал он это-де с целью устранения от престола наследника, думая войти в еще большую силу при вступлении на престол младшего сына царя — Федора, слабого здоровьем и не способного к государственному правлению.
И в этом заговоре обвинен был и сын Ивана Обноскова — Степан.
Безмолвные стены тюрьмы Александровской слободы были одни свидетелями пыток, под которыми отец и сын Обносковы дали нужные следователю Малюте Скуратову показания. Записи этих показаний были представлены царю, который пожелал сам слышать подтверждение их вины, умаляющей его обвинения. Они дали ему это подтверждение мало понятными знаками. Говорить они не могли. Предупредительный Малюта Скуратов вырезал им обоим языки. Обносковы безмолвно кланялись царю в ноги, и последний счел это сознанием в вине раскаянием.
Так объяснил царю Малюта.
Царь поверил.
Мы охотно верим тому, чему хотим верить.
Обоим Обносковым, и отцу и сыну, были отрублены головы. Жену Ивана Обноскова с невестою — дочерью отвезли в дальний женский монастырь, где и постригли.
Так окончился на Руси род бояр Обносковых».
Таким образом, в то время, когда в хоромах Строгановых происходило все описанное нами в первой части нашего повествования, когда Антиповна называла боярина Семена Обноскова суженым и нареченным женихом Ксении Яковлевны Строгановой, а Семен Иоаникиевич послал с Яковом грамотку, перехваченную Ермаком Тимофеевичем, и отец и сын Обносковы лежали уже в сырой могиле, где нашли наконец успокоение от нечеловеческих житейских мучений последних дней своей жизни.
Московские казни были тогда обычным явлением, а имена казненных, за их многочисленностью, забывались. Потому-то до запермского края не скоро дошла весть о трагической гибели целого рода бояр Обносковых.
Семен Иоаникиевич Строганов узнал эту роковую для него весть в тот же день, когда беседовал об отношениях своей племянницы к Ермаку с Максимом Яковлевичем. Вскоре после его ухода в усадьбу прибыл из Перми приезжий из Москвы и передал Семену Иоаникиевичу грамотку от его дальнего родственника купца Строганова, проживавшего в столице и славившегося, кроме своего торгового дела, искусством в лечении недугов. Строганов в грамотке описывал все нами рассказанное, добавляя, что слышал это от Бориса Годунова, которому от ран, нанесенных ему царем, делал заволоки.
Далее он сообщал, что сам удостоился лицезреть царя Иоанна Васильевича, навестившего Бориса Годунова и осмотревшего его раны и заволоки. Это посещение царя было вызвано тем, что отец царицы Федор Нагой обнес Годунова, говоря, что он скрывается не от болезни, а единственно от досады и злости.
Убедившись в клевете на своего любимца, царь приказал ему, Строганову, сделать самые мучительные заволоки на боках и груди Федору Нагому и этим наказать клеветника.
Чтение грамотки как громом поразило Семена Иоаникиевича, но у него был гость, которому следовало уделить все внимание, и потому, решив в уме, что утро вечера мудренее, Строганов занялся чествованием приезжего из Москвы и слушанием его бесконечных рассказов.
Скоро к беседе присоединились оба племянника и началось пирование.
Семен Иоаникиевич старался быть внимательным и приветливым, но все же мысль, что теперь делать, не давала ему покоя.
Беспокоился он также и об Якове, который поехал послом к тем самым Обносковым, над которыми стряслось такое дело.
«Задержат парня на Москве, ни за грош пропадет, а жаль его», — мелькало в его голове в то время, когда он угощал яствами и питиями приезжего торгового человека.
Он успел шепнуть о содержании грамотки Михаилу Яковлевичу.
— Царство им небесное! А все никто, как Бог!
— Это ты к чему же?
— Да все к тому, что я говорил намедни.
Семен Иоаникиевич ничего не ответил.
III
Он не пришел
Приезжий торговый человек из Москвы, оказалось, спешил и уехал от Строганова чуть свет на другое утро. Он с вечера, или, лучше сказать, с поздней ночи, до которой затянулась беседа, простился с гостеприимными хозяевами.
На другой день Семен Иоаникиевич Строганов проснулся довольно поздно, наскоро умылся, оделся и, помолившись Богу, вышел в свою рабочую горницу. Там уже находилась Антиповна, которую он ранее приказал позвать к себе.
Старуха поклонилась в пояс.
— Звать изволили, батюшка Семен Аникич?
— Да, да… Ну что Аксюша? — спросил старик Строганов.
— Слава те Создателю, кажись, совсем поправилась, подобрела и в лице румянец есть… Не сглазить, сухо дерево, завтра пятница…
Антиповна сплюнула.
— Здорова, значит?
— Только на сердце изредка жалуется.
— На сердце… — протяжно произнес Семен Иоаникиевич. — А Ермак ходит?..
— Ходит, кажинный день ходит, свет наш Ермак Тимофеевич, дай Бог ему здоровья, вызволил нашу касаточку, голубку сизую…
— Ну, полно, поехала… — остановил ее старик Строганов. — Довольно, слушай, что я тебе буду наказывать… Ты, как придет к нам ноне этот свет твой Ермак Тимофеевич, прежде нежели пустить его в светлицу, пошли ко мне… Семен-де Аникич просит тебя к нему понаведаться… Поняла?
— Поняла, как не понять… Пришлю, беспременно пришлю…
— Вот и весь мой сказ тебе…
— Слушаю…
И старушка, отвесив поясной поклон, вышла из горницы. Семен Аникич сел было за счеты, но ему, видимо, в этот день не считалось. Он встал и начал ходить взад и вперед по горнице.
«На сердце жалится… — думал он. — Ну эта болезнь не к смерти, сердце девичье отходчиво… С глаз долой и из сердца вон… Да только как быть-то? Отправил бы ее с Максимом в Москву, может, там ей суженый отыщется, кабы не такие страсти там делались, какие порассказал гость-то наш вчерашний».
Гость действительно не пожалел красок при описании того, что совершалось в то время на Москве и в Александровской слободе — у него и тут были лавки с панским товаром. Волосы становились дыбом у слушавших его Семена Иоаникиевича и его племянников. Мыслимо ли было ехать в Москву в такое время?
«Надо удалить Ермака! — неслось далее в голове Строганова. — Но лишиться человека, которому с его людьми он обязан спокойствием и безопасностью? Не согласиться ли отпустить его с людьми за Каменный пояс? Ведь есть у него царева грамота о том, что вправе воевать государевым именем сибирские земли. Ну да погуторим с ним ладком, авось что и надумаем. Он парень хороший, сам поймет, что не пара Аксюше».
В это самое время, легкий на помине, в горницу вошел Ермак Тимофеевич, истово перекрестившись на образа, и поклонился Семену Иоаникиевичу.
— Звал меня?
— Да, да, Ермак Тимофеевич, садись, дело есть до тебя…
— Дело? — повторил вопросительно Ермак Тимофеевич, садясь на лавку.
— Дело, добрый молодец, дело! Уж ты меня прости, старика, коли речь моя тебе не по нраву придется, — сказал Строганов, усевшись на лавку против него.
Ермак побледнел. Он понял, о чем будет эта речь.
— Если ты, Семен Аникич, насчет Ксении Яковлевны, — начал дрожащим от волнения голосом, — так я и сам хотел повиниться перед тобой, да боязно было…
— Тебе боязно?..
— Да, Семен Аникич, всю жизнь свою боязни не испытывал, а тут испытал, потому дело такое, от сердце идет, жизни готов лишиться, коли отнимут у меня ее…
Ермак остановился перевести дух от волнения.
— Да ты подумай, добрый молодец, что говоришь-то! Какой ты жених ей? Ведь и здесь-то живешь с опаскою… Попадись пермскому воеводе, скрутит тебя да на Москву и отправит, а там, чай, знаешь, расправа короткая…
— Чай, я здесь заслужил царю-батюшке, его людишек оберегаючи…
— Ну это, добрый молодец, еще на воде писано, поставится ли в заслугу… И нам может ох как влететь, коль прознает царь, что мы тебя и на земле поселили…
— Точно уж мои грехи такие неумолимые?..
— У Бога, добрый молодец, нет неумолимых грехов, а на земле-то ведь люди…
— Все бы попытаться надо.
— Попытать, отчего не попытать… — вдруг ухватился за это предложение Ермака Семен Иоаникиевич. — Только надо вслед за челобитьем, что пошлем царю, какую ни на есть ему еще послугу оказать…
— Какую же послугу?
— Да по последней царской грамоте можем мы воевать земли сибирские… Не пойдешь ли ты со своими людьми за Каменный пояс, а мы так в челобитьи и пропишем?.. Коли удача будет, наверное царь смилуется.
— Это ты, Семен Аникич, надумал правильно, а коли неудача будет, сложу там свою буйную голову… Туда мне и дорога…
Ермак Тимофеевич хорошо понимал, что Семен Иоаникиевич Строганов решился согласиться на поход за Каменный пояс, против которого был прежде, лишь как на крайнее средство удалить его, Ермака, от племянницы, которая-де его забудет, но, несмотря на это, Ермак Тимофеевич ухватился за эту мысль, которая все-таки оставляла ему надежду.
— Зачем думать о гибели? Может, все и уладится, — поглядев на Ермака, сказал Строганов. Он и сам не верил в благополучный исход челобитья, да и даже при благополучном исходе ему не улыбалась свадьба племянницы с атаманом разбойников.
Купец Строганов хитрил, не догадываясь, что Ермак Тимофеевич хорошо распознал эту хитрость.
— Только если царь меня помилует, а уж я заслужу это, чур назад, Семен Аникич, не пятиться, а веселым пирком да за свадебку.
— А у вас это с Аксиньей уже сговорено? — вместо ответа спросил Строганов.
— Есть тот грех, — тихо ответил Ермак Тимофеевич, — урывками да поладили… Коли хотел начать речь со мной о ней, сам, значит, смекнул, что полонила меня девушка, а я уж как люблю ее, жизни не хватит рассказать любовь эту.
— Вот оно что!
— Так, значит, так, Семен Аникич, все как укажешь я сделаю, из твоей воли не выйду и ты назад не пяться… Сам обещал намедни наградить меня, чем я захочу, только за то, что я вылечил твою племянницу. Вот и требую награды. Отдай ее мне, коли царь помилует меня.
— Да ведь не ведал я тогда, о чем твоя речь была.
— Это все едино.
— Не то разумел я, думал о казне речь идет, — заметил Семен Иоаникиевич.
— Мало ты знал меня, да я и сказал тебе тогда же, что до казны не жаден, — ответил Ермак Тимофеевич.
— Так-то так, да невдомек мне тогда было… Я до вчерашнего дня ничего не подозревал; вчера только Максим надоумил…
— Что же он говорил?
— Он-то, молод он, зелен, говорил, известно, несуразное, — уклончиво отвечал старик Строганов.
Ермак Тимофеевич не настаивал на подробностях — он понял, что брат любимой им девушки на его стороне, и считал это не только добрым предзнаменованием, но и половиной дела. Он озабоченно вздохнул.
— Так как же, Семен Иоаникиевич? — спросил он после небольшой паузы.
— Ин будь по-твоему… Коли помилует царь — твоя Аксюша…
— Благодетель! — вскочил Ермак Тимофеевич и, схватив руку старика, крепко поцеловал ее.
— Что ты! Ошалел? Поп я, что ли, что ты мою руку лижешь!.. Садись, уговор еще есть.
— Уговор? — упавшим голосом повторил Ермак и покорно сел на свое место.
— Да, уговор.
— Какой же?
— До царского решения уж ты ни в светлицу, ни в хоромы ни ногой. А в поход собирайся, когда захочешь. Понадоблюсь я тебе, то знать дашь, к тебе зайду, в твоей избе потолкуем… Согласен?
— Да как же мне не согласиться-то? Твоя здесь воля, а не моя.
— А коли моя, так я ее и высказал. А в поход когда же?
— Да надо молодцов назад моих подождать, что пошли на Вагулия. С половиной-то за Каменный пояс нечего соваться…
— Так-так, ишь ты напасть какая! А когда они вернуться могут?
— Как это сказать, должны бы вскорости, а Бог их ведает…
— Оказия!.. — задумчиво произнес Семен Иоаникиевич.
— Так мне и вовсе в светлицу не ходить? — спросил Ермак Тимофеевич. Голос его дрогнул.
— Нет, уж не ходи. Антиповна сегодня мне сказала, здорова Аксюша, только на сердце жалуется. Ну да это пустое…
— Слушаю, — глухим голосом произнес Ермак Тимофеевич.
— А я, как только ты пойдешь в поход с молодцами, пошлю царю челобитную, — успокоил его Семен Иоаникиевич.
Ермак встал.
— Прощенья просим, — поклонился он.
Встал и Строганов.
— До свидания… Уж ты прости меня, добрый молодец, что боль тебе причинил сердечными речами моими. Сам, чай, понимаешь, одна у меня она, племянница-то…
— В чем же ты виноват передо мною, Семен Аникич? Дело понятное… Я похуже ожидал за мои речи несуразные, — отвечал Ермак Тимофеевич.
— Умные речи приятно и слушать, — заметил Строганов.
Ермак вторично поклонился ему и вышел.
Отойдя подальше от двора, он оглянулся на хоромы строгановские прощальным взглядом. На глазах его блестели слезы. На окна светлицы Ксении Яковлевны он взглянуть не решился.
А между тем молодая Строганова вместе с Домашей неотводно смотрели в окно. Они видели, как Ермак Тимофеевич вышел из избы и направился в усадьбу.
Ксения Яковлевна стала с нетерпением ждать его появления в светлице. Но время шло, а Ермак Тимофеевич не появлялся.
— Куда же это он запропастился? — тревожно спросила девушка Домашу.
— А може, Семен Аникич его задержал, с ним беседует…
— Да, кажись, он эти дни прямо сюда ходил.
— Ходить-то ходил, да день на день не приходится. Может, сегодня позвали его к Семену Аникичу.
— Что-то сердце у меня не на месте…
— С чего бы?
— Чует беду…
— Перестань, какая беда такая!..
— А если он говорить стал с дядюшкой?
— А разве хотел он?..
— Да, баял что-то такое, только, кажись, не собирался так скоро…
— Да и зачем спешить? Не горит под вами…
А Ермак все не шел. Девушки в волнении ходили по комнате, заглянули в рукодельную. Там шла обычная работа и на своем обычном месте сидела Антиповна.
Ксения Яковлевна и Домаша вернулись в горницу и снова подошли к окну.
— Он уходит! Что это значит? — воскликнула Ксения Яковлевна и побледнела.
Ермак действительно приближался к своей избе с низко опущенной головою.
— И не глядит сюда, — голосом, полным отчаяния, тихо сказала девушка.
— И впрямь не стряслось ли чего? — задумчиво произнесла Домаша.
Не успела она это сказать, как Ксения Яковлевна вскрикнула и без чувств упала на пол. В светлице поднялся переполох.
IV
Сила любви
Обморок с Ксенией Яковлевной был очень продолжителен. Сенные девушки раздели ее, уложили в постель, а она все не приходила в себя, несмотря на то что Антиповна опрыскала свою питомицу водой, смочила голову винным уксусом, давала нюхать спирт. Ничего не помогало.
Ксения Яковлевна лежала неподвижно на своей постели без кровинки в лице, и лишь теплота тела да слабое биение сердца указывали, что она жива.
Старуха окончательно растерялась и побежала к Семену Иоаникиевичу.
— Что случилось? — встревоженно спросил тот.
— Обмерла, батюшка, обмерла Ксенюшка.
— С чего же это?
— А Господь ее ведает… Сама не знаю, с чего… Вдруг обмерла и упала, да теперь вот с час поди пластом лежит.
— При тебе это случилось?
— Никак нет, батюшка Семен Аникич, я в рукодельной сидела.
— А Аксюша одна была?
— Нет, с Домашей.
— Опросила ее?
— Опросила…
— Что же она сказывает?
— Да стояли, гыть, у окна. Вдруг как-то вскрикнет, да на пол и упади. Домаша-то не успела и поддержать…
— Вот напасть-то…
— Истинно напасть, батюшка Семен Аникич. Раздели мы ее, в постель уложили, в себя не приходит. Уж чем только я ее не пользовала… Надо бы позвать Ермака Тимофеевича…
— Иди ты с твоим Ермаком Тимофеевичем, — крикнул было в сердцах Семен Иоаникиевич, но вдруг остановился и более мягким тоном произнес: — Сам-ка я пойду посмотрю ее…
Семен Аникич вместе с Антиповной отправился в опочивальню племянницы. В уме его происходила тяжелая борьба. «Ужели придется звать снова Ермака после того, как часа два тому назад он решил запретить ему встречаться с Ксенией. И с чего могла приключиться вдруг такая хворь с нею? Уж не проведала ли о его сговоре с Ермаком? Да и откуда узнать ей? С ним она не виделась… Он не посмел бы пойти в светлицу против его воли…»
Но для полного успокоения он все же спросил у Антиповны:
— Ермак был?
— Не бывал ноне… Пришел было, я его к тебе, батюшка, послала, а потом он не возвращался… Кабы был, може, того и не приключилось…
— Это почему же?
— Увидал бы он, что худо становится девушке, чем ни на есть бы пользовал.
— А-а, — протянул в ответ Семен Иоаникиевич.
Он вошел в светлицу, где застал сенных девушек, сбившихся в кучу и о чем-то оживленно беседовавших шепотом. Увидев Семена Иоаникиевича и Антиповну, они бросились по своим местам и притихли. Хозяин прошел в следующую горницу.
— У какого окна она упала-то? — спросил Строганов.
— Вот у этого, батюшка, Семен Аникич, у этого…
Она указала окно, у которого обыкновенно в последнее время стояла Ксения Яковлевна. Семен Иоаникиевич посмотрел в это окно. Изба Ермака Тимофеевича с петухом на коньке бросилась ему в глаза. Он понял все.
«Она видела, как Ермак шел сюда и как возвращался отсюда. Она догадалась», — промелькнуло в его уме. Он молча пошел в опочивальню.
Ксения Яковлевна продолжала лежать без движения на постели. У ее ног на табурете сидела Домаша, печальная и в слезах. Она встала и низко поклонилась Семену Аникичу. Старик Строганов грузно опустился на табурет и несколько секунд пристально смотрел на лежавшую недвижимо племянницу.
— Пошли, Антиповна, кого ни на есть за Ермаком Тимофеевичем, — сказал он наконец с видимым усилием.
Антиповна вышла с быстротой, не свойственной ее летам. Семен Аникич остался с Домашей у постели больной.
— Чего это с ней? — шепотом спросил он девушку.
— Не ведаю, сама не ведаю…
— Ой ли…
Домаша густо покраснела.
— Выкладывай всю правду лучше, — так же шепотом, с оттенком строгости продолжал Строганов. — Ждала она ноне Ермака?
— Ждала…
— В окно смотрела?
— Смотрела…
— И видела, как он назад пошел?
— Видела.
— В ту минуту с ней и приключилось…
— В ту же минуту…
— Что же сказала?
— Да проговорила только: «Что это значит?» Я сдуру-то молви: «Кажись, и впрямь что стряслось», а она и рухни…
— А ты все знала?
— Да что знать-то?
— Про Ермаковы шашни.
— Никаких шашень я не видала.
— Толкуй там… Я все знаю. Он мне сознался.
— В чем ему сознаваться-то, не ведаю… Что любят они друг друга, так какие же это шашни?
— А тебе что еще надобно?..
Этот разговор был прерван вернувшейся Антиповной.
— Послала?
— Послала, батюшка Семен Аникич, послала… Чай, скоро теперь и прибудет. Дай-то Господи, как бы опять вызволил.
Старушка истово перекрестилась.
В опочивальне наступила тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием бесчувственной Ксении Яковлевны.
Время, казалось, тянулось томительно долго. Наконец в соседней горнице послышались торопливые шаги. Антиповна бросилась к двери и отворила ее. В опочивальню вошел Ермак Тимофеевич, бледный, встревоженный. Он как бы не замечал никого, остановился у постели Ксении Яковлевны и с немым ужасом уставился на бесчувственную девушку.
Семен Иоаникиевич встал и приблизился к нему.
— Уж, видно, такая судьба твоя, Ермак Тимофеевич… Вишь, какая беда стряслась, как только удалил тебя… — тихо произнес он.
Ермак обвел его помутившимся взглядом.
— Так и убить недолго! — прошептал он.
— Уж ты, как ни на есть, вызволи…
— Вызволи, батюшка свет наш Ермак Тимофеевич, — с воплем бросилась ему в ноги Антиповна.
Ермак быстро наклонился и поднял старуху.
— Что ты, что ты, Богу кланяйся, а не грязным людям, — сказал он. — Не сумлевайся, постараюся… Только вот что… Уйдите отсюда все, кроме Домны Семеновны, она может остаться… Чистая девушка… Отчитать ее надо, наговором…
Семен Иоаникиевич бросил на Ермака Тимофеевича недоумевающий взгляд, отошел от него и сел на табурет.
Антиповна также не двинулась с места.
Ермак Тимофеевич несколько минут молчал, затем подошел к старику Строганову, наклонился к его уху и сказал властным шепотом:
— Слушай, купец, коли ты позвал меня сюда, так делай, что я приказываю… А не то я уйду, и она умрет, не приходя в себя… Ты будешь ее убийцей, да и моим, потому что я не переживу ее смерти. Нож в сердце и шабаш, других без промаха прирезывал наповал, так себя-то сумею.
Лицо Ермака было страшно. На нем застыло выражение бесповоротной решимости. Семен Иоаникиевич взглянул на Ермака и быстро встал.
— Пойдем, Антиповна… — обратился он к няньке Ксении Яковлевны.
Та послушно последовала за ним. Домаша плотно затворила за ними дверь и отошла в дальний угол опочивальни. Ермак Тимофеевич положил обе руки на плечи лежавшей без чувств девушки, низко наклонился над ней и впился в ее губы горячим поцелуем.
Это произвело почти волшебное действие. На щеках девушки вдруг появился яркий румянец. Она открыла глаза и уже сама протянула ему губы.
— Милый, желанный!
Он поцеловал ее второй раз.
— Легче тебе, касаточка?
— Теперь хорошо! — потянулась она в сладкой истоме.
На висках Ермака Тимофеевича налились кровью жилы, губы дрожали, но он осилил свое волнение.
— Отчего ты ноне не пришел?
— Прознал все Семен Аникич.
— Ты сказал?
— Нет.
— Кто же?
— Максим Яковлевич. Да ты не тревожься, он за нас, — успокоил ее Ермак Тимофеевич.
— А дядя?
— Тот пополам с горем.
— Как так?
— Да так…
И Ермак Тимофеевич в коротких словах передал Ксении Яковлевне свой разговор с Семеном Иоаникиевичем, но не стал пока говорить о намеченном им походе за Каменный пояс. Он понимал, что это известие огорчит и снова резко возбудит едва оправившуюся девушку.
— Значит, и дядя согласен… Слышишь, Домаша?
— Слышу, — откликнулась девушка из глубины опочивальни. — Говорила я, что все уладится…
— Согласен-то он согласен, — заметил Ермак Тимофеевич, — но до получения царского прощения просил не бывать ни ногой не только в твоей светлице, но и в хоромах, да и намедни не пустил меня. Здорова-де она, так нечего зря и ходить. Иди с Богом домой… Я и пошел.
— И не посмотрел даже в нашу сторону, — тоном упрека сказала Ксения Яковлевна.
— Тяжко мне было, моя касаточка!
— Милый, желанный!
Она протянула ему свои руки. Он снова склонился к ней.
Она обняла его руками за шею. Губы их слились в горячем поцелуе.
— Э, да ну вас! Довольно вам миловаться, пора и честь знать, — не выдержала Домаша.
— И впрямь довольно, — дрожащим голосом произнес Ермак Тимофеевич, тихо освобождаясь от объятий Ксении Яковлевны.
— А теперь-то ходить будешь? — спросила тоже дрогнувшим голосом молодая Строганова.
— Теперь, кажись, настою, чтобы ходить, потому что позвал… Не я напрашивался, ну, да и пугнул я его достаточно.
— Пугнул, говоришь?..
И Ермак передал Ксении Яковлевне то, что сказал Семену Иоаникиевичу перед его уходом из опочивальни.
— Кажись, на него это подействовало, — заключил он.
— Он добрый, — задумчиво проговорила Строганова.
— Впустить, что ли? Пора уж, — спросила неожиданно Домаша.
И Ермак и Ксения Яковлевна вздрогнули. Они только сейчас вспомнили, что их свидание с глазу на глаз не бесконечно.
— Впусти, девушка, — сказал Ермак.
Домаша отворила дверь. В опочивальню вошли Семен Иоаникиевич и Антиповна. На их лицах было написано тяжелое сомнение, но, когда они увидели пришедшую в себя Ксению Яковлевну, улыбающуюся, с румянцем на щеках, их лица тотчас озарились счастливой улыбкой.
— Ну и знахарь же ты, свет наш Ермак Тимофеевич! — с умилением воскликнула Антиповна.
— Вот она, сила любви! Как с ней бороться! — прошептал Семен Иоаникиевич Строганов. — Пусть видятся… Только бы здорова была… Надо послать челобитную.
V
Московские страхи
Яков между тем ехал да ехал по дороге в Москву. Путешествие его шло благополучно.
Первое время он думал было последовать совету Ермака Тимофеевича и вернуться, отъехав на несколько сотен верст, с заявлением, что его ограбили лихие люди, но молодое любопытство взяло верх над горечью разлуки с Домашей, и он в конце концов решил пробраться в Москву, поглядеть на этот город хором боярских и царских палат, благо он мог сказать Семену Иоаникиевичу, что лихие люди напали на него под самой Москвой. В его голове созрел для этого особый план.
Он решил в Москве явиться к боярам Обносковым, заявить, что он гонец строгановский, но что лихие люди, напавшие на него под Москвою, отняли у него казну и грамотку, адресованную Степану Ивановичу Обноскову, а что заключалось в этой грамотке ему, гонцу, неведомо. На вопросы бояр Обносковых он рассчитывал найти уклончивые ответы, о многом отзываться незнанием, и достичь того, что бояре дадут ему грамотку к Семену Иоаникиевичу Строганову и казны на обратный путь. Он купит обнов и гостинцев Домаше и, не задерживаясь долго в Москве, поедет в обратный путь.
Таков был его радужный план. Но главная заманчивость этого плана была в том, что он увидит Москву. И по дороге, от многих проезжих и прохожих людей, он слышал о ней самые необычайные рассказы. Все, впрочем, рассказчики сходились на том, что ноне на Москве жить жутко, да и приезжему надо держать ухо востро, иначе попадешь под замок, а оттуда уж и не выйдешь. Особенные ужасы рассказывали об Александровской слободе, хотя удостоверяли, что жизнь там для опричников и полюбившихся им людей не жизнь, а Масленица.
Все эти рассказы и даже сама опасность жизни в Москве еще более воспламеняли воображение Якова. Он решил довести свое путешествие до конца и даже стал спешить.
В Москве между тем действительно жить было трудно. До народа доходили вести одна другой тяжелее и печальнее. Говорили, конечно, шепотом и озираясь, что царь после смерти сына не знал мирного сна. Ночью, как бы устрашенный привидениями, он вскакивал, падая с ложа, валялся посреди комнаты, стонал, вопил, утихал только от изнурения сил, забывался в минутной дремоте на полу, где клали для него тюфяк и изголовье. Ждал и боялся утреннего света, страшился видеть людей и явить на лице своем муку сыноубийцы.
Все эти вести доходили до народа от рядовых опричников, имевших среди московского населения родственные и иные связи.
Затем по Москве разнеслась роковая весть, что царь отказывается от престола и приказал боярам избрать из своей среды государя достойного, которому он немедленно вручит державу и сдаст царство, так как сын его Федор неспособен, по его мнению, управлять государством. Бояре изумились этому предложению. Одни верили искренности Иоанновой и были тронуты до глубины души. Другие опасались коварства, думая, что государь желает только выведать их тайные мысли и что и им и тому, кого они признали бы достойным царского венца, не миновать лютой казни.
— Не оставляй нас, не хотим царя, кроме Богом данного, — тебя и твоего сына, — отвечали бояре в один голос.
Иоанн как бы против воли согласился оставить на себе тягость правления, но удалял от глаз своих все предметы величия, богатства, пышности. Он облек себя и двор в одежду скорби.
Все это не могло не поражать воображения московского народа. Но еще больше поверг его в смятение распространившийся слух о затеянной царем перемене веры. Поводом к этому слуху было прибытие в Москву римского посла, иезуита Антония Поссевина, игравшего некоторую роль при заключении мира со Стефаном Баторием или, лучше сказать, приписавшего себе эту роль, так как, справедливо замечает Карамзин, не ходатайство иезуита, но доблесть воевод псковских склонила Батория к уверенности, не лишив его ни славы, ни важных приобретений, коими сей герой был обязан смятением Иоаннова духа еще более, нежели своему мужеству.
Несомненно, что Антоний Поссевин думал воспользоваться благодарностью царя и исполнить старый, но вечно новый, замысел Рима о соединении церквей. Вот объяснение слуха, проникшего в народ и вызвавшего смятение православных сердец.
Но беспокойство было неосновательно. Царь Иоанн оказался перед этой попыткой Рима на высоте православного монарха. Вот как описывает сам Поссевин в своих записках подробности этого события:
«Я нашел царя в глубоком унынии. Сей двор пышный казался тогда смиренной обителью иноков, черным цветом одежды изъявляя мрачность души Иоанновой. Но судьбы Всевышнего неисповедимы — сама печаль царя, некогда столь необузданного, расположила его к умеренности и терпению слушать мои убеждения».
Изобразив важность оказанной им услуги государству российскому доставлением ему счастливого мира, Антоний прежде всего старался уверить Иоанна в искренности дружбы Стефана Батория и повторил ему слова последнего:
— Скажи государю Московскому, что вражда угасла в моем сердце, что не имею никакой тайной мысли о будущих завоеваниях, желаю его истинного братства и счастья Россия. Во всех наших владениях пути и пристани должны быть открыты для купцов и путешественников той или другой земли к их обоюдной пользе: да ездят к нему свободно и немцы и римляне через Польшу и Ливонию! Тишина христианам, месть разбойникам крымским! Пойду на них: да идет и царь! Уймем вероломных злодеев, алчных на злато и кровь наших подданных. Условимся, когда и где действовать. Не изменю, не ослабею в усилениях, пусть Иоанн даст мне свидетелей из своих бояр и воевод! Я не лях, не литвин, а пришелец на троне, хочу заслужить в свете доброе имя навеки.
Но царь Иоанн Васильевич, выразив признательность за дружественное расположение Стефана Батория, заявил, что он уже не в войне с крымским ханом. Посол наш, князь Михайло Масальский, живя несколько лет в Тавриде, наконец, заключил перемирие с ханом. Это было вызвано тем, что Махмет-Гирей имел нужду в отдыхе, будучи изнурен долголетнею персидскою войною, в которой он помогал туркам и которая спасла Россию от его опасных нашествий в течение пяти лет.
Далее Антоний приступил к главному делу: требовал особой беседы с царем о соединении вер.
— Мы готовы беседовать с тобою, — сказал Иоанн, — но только в присутствии наших ближних людей и без споров, если возможно, ибо всякий человек хвалит свою веру и не любит противоречия. Спор ведет к ссоре, а я желаю тишины и любви.
В назначенный день Антоний с тремя иезуитами был призван в тронную палату, где застал царя, окруженного боярами, дворянами и служивыми людьми.
Ответив на приветствие посла, царь Иоанн Васильевич сказал:
— Антоний, мне уже пятьдесят один год от рождения и недолго жить на свете: воспитанный в правилах нашей христианской церкви, издавна несогласной с латинскою, могу ли изменить ей пред концом земного бытия своего? День суда небесного близок: он и явит, чья вера, ваша ли, наша ли, истинная и святая. Но говори, если хочешь.
Антоний с жаром начал свою речь:
— Государь светлейший! Из всех милостей, мне оказанных, самая величайшая есть сие дозволение говорить с тобою о предмете столь важном для спасения душ христианских. Не мысли, о государь, чтобы святой отец нудил тебя оставить веру греческую: нет, он желает единственно, чтобы ты, имея деяние первых соборов и все истинное, все древнее извеки утвердил в своем царстве, как закон неизменяемый. Тогда исчезнет различие между восточной и римскою церковью, тогда все мы будем единым телом Иисуса Христа, и радости единого истинного, Богом установленного пастыря церкви. Государь! Моля святого отца доставить тишину Европе и соединить всех венценосцев для одоления неверных, не признаешь ли ты сам главного уважения к апостольской римской вере, дозволив всякому, кто исповедует оную, жить свободно в российских владениях и молиться Всевышнему по его святым обрядам, — ты, царь великий, никем не водимый к сему торжеству истины, но движимый явно волею Царя Царей, без коей и лист древесный не падает с ветви? Сей желанный тобою общий мир и союз венценосцев может ли иметь твердое основание без единства веры? Ты знаешь, что оно утверждено собором форрентинским, императором, духовенством греческой империи, самым знаменитым иерархом твоей церкви Кендором, читай представленное тебе деяние сего восьмого вселенного собора, и если где усомнишься, то повели мне изъяснить темное. Истина очевидна: приняв ее в братском союзе с сильнейшими монархами Европы, какой ты достигнешь славы, какого величия? Государь, ты возьмешь не только Киев, древнюю собственность России, но всю империю Византийскую, отнятую у греков за их раскол и неповиновение Христу Создателю.
Антоний умолял и глядел в очи царя, ожидая ответа.
— Мы никогда не писали папе о вере, — спокойно ответил Иоанн. — Я и с тобою не хотел бы говорить о ней: во-первых, опасаясь уязвить твое сердце каким-нибудь жестоким словом; во-вторых, занимаюсь единственно мирскими, государственными делами России, не толкуя церковного учения, которое есть дело нашего богомольца митрополита. Ты говоришь смело, ибо ты поп и для того ты приехал из Рима. Греки же для нас не Евангелие, мы верим Христу, а не грекам. Что касается до Восточной империи, то знай, что я доволен своим и не желаю никаких новых государств в сем земном свете, желаю только милости Божией в будущем.
Антоний заговорил снова, утверждая, что русские новички в христианстве, что Рим есть древняя его столица.
Царь начал досадовать.
— Ты хвалишься православием, — сказал он, — а стрижешь бороду. Ваш папа велит носить себя на престоле и целовать в туфель, где изображено распятие. Какое высокомерие для смиренного пастыря христианского! Какое унижение святыни!
— Нет унижения, — возразил Антоний, — а достойное воздаяние достойному. Папа есть глава христиан, учитель всех монархов, сопрестольник апостола Петра, Христова сопристольника… Мы величаем и тебя, государь, как наследника Маномахова, а святой отец…
— У христиан, — прервал его царь Иоанн Васильевич, — один отец на небесах. Нас, земных властителей, величать должно по мирскому уставу, ученики же апостольские да смиренномудрствуют. Нам честь царства, а папам и патриархам святительские. Мы уважаем митрополита нашего и требуем его благословения, но он ходит по земле и не возносится выше царей гордостью. Были папы действительно учениками апостольскими: Климент, Селиверст, Агафон, Лев, Григорий, но кто именуется Христовым сопрестольником, велит носить себя на седалище, как бы на облаке, как бы ангелом, кто живет не по Христову учению, тот папа есть волк, а не пастырь…
— Если уж папа волк, то мне говорить нечего! — с негодованием воскликнул Антоний.
— Вот для чего не хотел я с тобою беседовать о вере! Невольно досаждаем друг другу. Впрочем, называю волком не Григория XIII, а папу, не следующего Христову учению. Теперь оставим…
Государь ласково положил руку на плечо Антония.
Народ не входил в подробности — его соблазняло необыкновенное царское уважение, проявляемое к римскому послу. Страхи его, однако, оказались напрасными.
Да простят мне дорогие читатели то небольшое историческое отступление от нити рассказа, необходимое для того, чтобы определить настроение русского царя и народа после несчастного окончания войны и невыгодного мира с Польшею, заключенного с потерею многих областей. Взамен этих областей, к понятной радости царя и народа, явилось целое Царство сибирское, завоеванное Ермаком Тимофеевичем, подвигнутым на это славное дело ожиданием царского прощения и любовью к Ксении Яковлевне Строгановой!
Одно вытекало из другого и обуславливало его.
VI
Возвращение Ивана Кольца
Прошло несколько дней. Ксения Яковлевна окончательно поправилась. Обморок, казалось, не оставил никаких последствий. Напротив, она выглядела свежее и бодрее, чем была ранее.
Антиповна ликовала и славила по всему двору Ермака Тимофеевича, как чудодея-знахаря. К нему начали обращаться многие со своими недугами, и он волей-неволей должен был пользовать болящих имеющимися у него травами. Чудодейственность ли этих трав или же сильная вера в знахаря, но больные, обращавшиеся за помощью к Ермаку Тимофеевичу, чувствовали себя лучше после данного им снадобья.
Слава его как знахаря укреплялась, к вящему удовольствию Антиповны, радовавшейся за своего любимца. Она и не подозревала, несмотря на свою хваленую прозорливость, об отношениях Ермака Тимофеевича и Ксении Яковлевны. Не догадывались об этом и другие. В тайну были посвящены только Семен Иоаникиевич, Максим Яковлевич и Домаша, да Яков, но тот был в отъезде. Ничего не знал даже Никита Григорьевич.
К этому времени относится радостная весть, с быстротою молнии облетевшая строгановские владения о возвращении отряда казаков под предводительством Ивана Кольца с громадной добычей и взятым в плен мурзой Бегбелием.
Слух действительно оправдался. Иван Кольцо со своими людьми вернулся в поселок и привел за собой пленного мурзу. Остяки и вогуличи были прогнаны за Каменный пояс. Об этом доложил Ермак Тимофеевич Семену Иоаникиевичу.
— Что нам с мурзой-то делать? И зачем только они его в полон взяли? Прикончить разве… — спросил он Строганова.
— Зачем убивать беззащитного!
— А куда же его девать?
— Теперь он где? — спросил Семен Иоаникиевич.
— В сборной избе, под караулом, — отвечал Ермак. — На волю выпустить — убежит, бесов сын. На запоре надо держать…
— Найдем для него и запертое место. Есть у нас каземат в нижнем этаже…
— Есть?
— Да… Никто там еще не сиживал, не приходилось живьем брать их начальников. Пусть обновит…
— Это дело, — согласился Ермак Тимофеевич.
— Теперь отдохнуть дать малость людям да с Богом за Каменный пояс, — неуверенно сказал старик Строганов.
— Скор ты больно, Семен Аникич. Ребята-то не успели и воздохнуть хорошенько, оглядеться! — раздражительно сказал Ермак.
— Я и не говорю, что это так наспех было… Повременить можно.
— Известно повременить не можно, а должно… Ты бы, Семен Аникич, хоть угощенье бы какое ни на есть людям сделал да Ивана Ивановича бы наградил, чем посылать их сейчас из огня да в полымя. Не узнаю я тебя, с чего бы ты так сменился…
— Тут сменишься… Голова кругом идет.
— С чего бы это?
— Да с тобой и с Аксюшей, — нехотя отвечал Семен Иоаникиевич. — Это ты, добрый молодец, правильно, — виноват, запамятовал… Строгановы никогда не были неблагодарными, — переменил он разговор…
— Я не к тому и говорю…
— Все это будет сделано. Если я торопил поход, так для тебя только. Ты в поход, а я сейчас с нарочным царю челобитную… Скорей пошлем, скорей и ответ получим.
— Так-то так, только ты опять, Семен Аникич, запамятовал…
— Что еще запамятовал?
— О родной твоей племяннице…
— Невдомек мне слова твои.
— А домекнуться бы надобно… В жмурки-то нам с тобой, Семен Аникич, чай, играть нечего…
Ермак остановился и вопросительно посмотрел на старика Строганова.
— Вестимо, нечего. О чем же речь-то?
— А о том, что ведомо ведь тебе, что такой же я знахарь, как и ты, а коли Ксении Яковлевне помог, так потому только, что люб я ей.
— Ведомо, — со вздохом ответил Семен Иоаникиевич.
— А коли ведомо, так немудрено домогнуться, что от разлуки-то со мной ей не поздоровится. Как ты думаешь?
— Ну что же делать-то?
— Да я и сам денно и нощно о том думаю, не могу додуматься. И намекнуть ей о том язык у меня не поворачивается. Не гляди, что на вид здорова она, заболеть ей недолго, да так, что не вызволить…
— Да что ты?
— Верное слово…
— Оказия, я и сам ничего не придумаю.
— Да ты-то, Семен Аникич, говорил ей, что согласен на брак наш? — спросил Ермак Тимофеевич.
— Окстись, Ермак Тимофеевич, чтобы я о таких делах начал разговор с девушкой.
— Так, так…
— А что?.. К чему ты речь-то клонишь?
— А к тому, что, если бы она знала, что согласен ты, может, и не так бы огорчилась, что идти мне в поход приходится. Переломила бы себя как ни на есть…
— Вот оно что…
— Обручить бы нас еще лучше бы было, — нерешительно сказал Ермак.
— Обручить? — удивленно посмотрел Семен Иоаникиевич.
— Да, для покоя ейного, чтобы не тревожилась.
— Да ведь обручение-то полсвадьбы.
— Знаю я, что пол, но не свадьба… Не заслужу царю, не помилует… Не вернусь из похода, покоен будь, найду как ни на есть могилу за Каменным поясом… Верь Ермаку, Ермаково слово твердо…
— Верить-то я верю тебе, а все же подумать надо, поразмыслить, посоветоваться с братьями ейными…
— Подумай, посоветуйся…
— Переговорю я и с Аксюшей. Только почему она мне и слова не вымолвит?
— Да как же-то, Семен Аникич, девушке!..
— И впрямь верно, — согласился старик Строганов. — Так за Бегбелием я пришлю людей, — переменил он разговор.
— Ладно, присылай.
Ермак Тимофеевич встал, простился с Семеном Иоаникиевичем и вышел из горницы.
«Обручат и к стороне… Оно лучше, вернее будет… А хитрит старик. Чует мое сердце», — мелькнуло в его голове, когда он вышел из хором и шел по двору.
Он теперь уже не забыл, отойдя от хором и подходя к поселку, посмотреть на окно светлицы Ксении Яковлевны, но на этот раз ее в окне не было. Она была в рукодельной.
Ермак не ошибался: Семен Иоаникиевич действительно хитрил и хотел выиграть время. Брак племянницы с Ермаком Тимофеевичем не был ему по душе. Хотя он чувствовал, что дело зашло уже слишком далеко, что Ермак прав и не только полный разрыв с ним, но и разлука может губительно отразиться на здоровье его любимицы Аксюши.
Надоумленный Ермаком, он решил переговорить с нею в надежде убедить в необходимости похода для блага Ермака и обойтись без обручения, которое все-таки его обязывало — оно уже являлось несомненно более серьезным делом, чем простое согласие на брак.
Чтобы не откладывать в дальний ящик исполнение своего намерения, старик Строганов тотчас же по уходе Ермака Тимофеевича отправился в светлицу к племяннице. Ксения Яковлевна была, как мы уже говорили, в рукодельной, веселая, оживленная.
Увидев дядю, она бросилась радостно ему навстречу и крепко поцеловала руку. Тот нежно поцеловал ее в лоб.
Он не видел ее с того дня, когда с нею случился обморок. Рассерженный невозможностью разлучить ее с Ермаком, он недоволен был и ею, а выразил это тем, что не ходил в светлицу целую неделю.
— А я, дядя, о тебе соскучилась, забыл ты совсем свою Аксюшу, — заговорила девушка.
— Забыл не забыл, — несколько сконфуженно ответил он, — а дел много скопилось…
— Ну вот теперь пришел, так рада я.
— Пойдем к тебе, погуторим.
— Пойдем, дядя.
Они прошли в соседнюю с рукодельной комнату и сели на лавку.
— Ну, как здоровье твое, Аксюша? — спросил после некоторой паузы старик Строганов.
— Теперь я совсем здорова. Только сердце и болит, — ответила Ксения Яковлевна.
— Ну, сердце-то не от хвори, а может, с чего другого…
Он пристально посмотрел на девушку. Та густо покраснела и молчала.
— Кажись, угадал. И отчего ты, девушка так скрытна со мной? Я, чай, тебе вместо отца. Мне бы первому надо все выложить…
— Да что же выкладывать? — спросила она шепотом, низко опустив голову.
— Будто уж и нечего?
Ответа на это не последовало.
— Стороной ведь узнал я, Аксюша, насчет Ермака-то…
— Прости, дядя, — чуть слышно произнесла она.
— Чего тут прощать… Ты мне ответь лучше все по истине…
— Что прикажешь, дядя?
— Люб он тебе?
— Люб.
— Да знаешь ли, кто он?
— Знаю, — скорее движением губ, нежели голосом отвечала девушка.
— Разбойник ведь он, душегуб…
— Был.
— Это верно, что был… Только ведь и за прошлое тоже отвечать приходится. У самого царя он в подозрении, а здесь скрывается. В Москве-то его ведь петля ждет.
Ксения Яковлевна побледнела. Старик испугался.
— Оно, конечно, до Москвы отсюда не видать… Далеко. А все же лучше было бы ему заслужить у царя, чем ни на есть, чтобы он его помиловал…
— Не пойму я что-то, — заметила девушка.
— В поход ему надо идти, вот что…
— В поход! — вскрикнула Ксения Яковлевна.
— Да.
— Куда?
— За Каменный пояс…
— Когда?
— Да чем скорее, тем лучше.
— И я пойду с ним! — вдруг воскликнула девушка.
— Окстись!.. Как ты в поход!.. В уме ли ты, девушка?
— Без него мне здесь не жизнь.
Ксения была бледна и вся дрожала. Семен Иоаникиевич испуганно глядел на нее. «Сейчас опять обомрет. Господи!» — неслось в его уме.
— Вернется он, заслужив царю, царь-батюшка его помилует, тогда мы сыграем вашу свадебку…
— Не верю я в это, дядя, не верю…
— Ты мне не веришь, Аксюша? — тоном упрека сказал старик.
— Время ты хочешь протянуть. Из похода он может и не вернуться. Убьют его там, думаешь…
— Аксюша, Аксюша, какие ты речи ведешь для меня обидные!
— Прости, дядя, не могу я расстаться с ним. Отпусти меня с ним в поход… Или я умру.
Она в изнеможении откинулась к стене.
— Ну, хорошо, я обручу вас до похода… Пойми же, шалая девушка, нельзя выходить замуж за непрощенного разбойника. Ермак идет в поход волею, чтобы заслужить себе царское прощение. Он сам скажет тебе о том. А ты ему препятствуешь… Препятствуешь сама своему счастью…
— Счастью! — со вздохом повторила Ксения Яковлевна. — Нет, видно, не видать мне счастья!
Она горько заплакала.
VII
На старуху бывает проруха
Семен Иоаникиевич окончательно растерялся. Он вообще не мог видеть слез, а слезы племянницы положительно терзали его душу.
— Перестань, Аксюшенька, перестань… Что с тобой?.. Зачем же плакать?.. Чего убиваться?.. — прерывающимся голосом говорил он.
— Я люблю его, люблю… — шептала сквозь слезы Ксения Яковлевна.
— Ну и люби, ведь не мешаю я тебе. О твоем же счастии забочусь, чтобы мужа твоего будущего из-под царского гнева вызволить, а ты в слезы.
— Не любите вы его, не любите…
— Да кто тебе сказал о том?.. Кажись, сам Ермак скажет, что он мною обласкан, — отвечал Семен Иоаникиевич. — А что не такого жениха я тебе прочил, это верно… Прямо скажу, да и Ермак это знает и понимает. Ну да, видно, судьба… Того, за кого я метил тебя отдать и к кому послал грамотку, уж нет на этом свете…
— Боярин умер! — воскликнула девушка.
Трудно было разобрать, что было в тоне этого возгласа: радость или удивление?
— Отдал Богу душу, царство ему небесное.
— Отчего?
— Не угодил царю и казнен вместе с отцом своим…
— Ах, страсти какие на Москве деются! А ты меня, дядя, на Москву отправлять хотел… Бояре-то Обносковы, чай, не разбойники, а вот что…
Она не договорила и снова заплакала.
— Перед царем все равны, кого захочет — казнит, кого захочет — помилует…
— Вот видишь, — прошептала Ксения Яковлевна.
— Да скажи ты мне толком, о чем ты плачешь-то, чем ты несчастная-то? — уж с некоторым раздражением в голосе спросил Семен Иоаникиевич.
— Разлучить вы хотите меня с ним, разлучить…
— Никогда и в мыслях того не было… Ни у меня, ни тем паче у братца твоего… Намедни он за тебя да Ермака во как на меня напустился.
— В поход его гоните…
— Кто его гонит? Сам идет. Давно уже этот поход он в мыслях держит.
— Ни в жизнь не поверю!
— Тьфу ты!.. — даже сплюнул старик Строганов. — Не сговориться с тобой, с шалой… Пойду пошлю за Ермаком, пусть он тебя сам усовестит. Кажись, уж на все согласен, судьбу твою устроить хочу по твоему желанию, а ты, на поди, ревешь, как белуга… Вылечил от хвори, пусть вылечит тебя и от дурости.
Семен Иоаникиевич снял руку с плеча племянницы, встал с лавки и быстро вышел. Ксения Яковлена не удерживала его.
Антиповна, заметив, что хозяин прошел через рукодельную не в себе, поспешила к своей питомице.
— Что, моя касаточка, что, моя голубушка сизая… Чем изобидел дядюшка, что ты слезы льешь, глазки свои портишь распрекрасные! — подсела старуха к Ксении Яковлевне. Та молчала, продолжая плакать. — Ответь же ты мне, моя ласточка, что ты сделала супротивного против дядюшки, что он обидел тебя, свою любимицу? Николи того не бывало.
— Он в поход идет, — сквозь слезы тихо проговорила Ксения Яковлевна.
— Кто в поход? Семен Аникич… — удивленно посмотрела на нее Антиповна.
— Нет, Ермак.
— Ермак… — повторила еще более удивленно старуха. — А тебе-то что… Ты здорова, от хвори он, дай ему Бог здоровья, тебя вызволил, что же тебе еще от него надобно?..
— Я люблю его, няня, люблю…
Антиповна отняла руку от талии своей любимицы и встала.
— Что-о!.. — произнесла она, как бы требуя повторения этого поразившего ее признания. Но девушка не повторила его. Она сидела, низко опустив голову и закрыв лицо рукавом сорочки. Крупные слезы продолжали капать на ее голубой штофный сарафан.
— Опомнись, девушка, в уме ли ты, что такие говоришь речи несуразные?.. Если ты и впрямь дяде все это вымолвила, то мало он изобидел тебя, побить тебя надо!
— Ах, не то совсем, няня, ты не понимаешь, — возразила Ксения Яковлевна, вытирая глаза рукавом сорочки.
— И понимать не хочу я! Да и чего понимать-то?..
— Дядя согласился.
— На что согласился?
— На нашу свадьбу.
— Известно дело, что согласился на свадьбу с боярином, для того и послали ему грамотку.
— Не с боярином, а с Ермаком Тимофеевичем.
— С нами крестная сила, — перекрестилась истово старуха, — ума решилась девушка. И с чего это с тобой сталось, бедная?
— Что ты, няня, я в своем уме…
— Кабы в своем была, не взводила такой поклеп на Семена Аникича, что согласился выдать тебя за разбойника заместо боярина…
— Боярин-то этот на том свете…
— Как так?
— Да так, мне дядя сейчас сказал, согрубил он царю-батюшке, тот его и казнил…
— Да что ты! Правду баешь, девушка?..
— Как есть правду истинную.
— Царство ему небесное, место покойное, — истово перекрестилась Антиповна. — А Ермака-то боярином что ли сделали?..
— Нет, не сделали, — сквозь слезы улыбнулась Ксения Яковлевна, — челобитье об нем к царю пойдет о прощении. В поход он сбирается за Каменный пояс, заслужить царю хочет.
— Что ж, это хорошее дело.
— Оттого и плачу, что дядя меня с ним не пускает…
— Куда с ним?
— В поход…
Антиповна посмотрела на питомицу с удивлением, смешанным со страхом. «Что бы это значило? — неслось в ее уме. — Говорит девушка как будто и разумно, а вдруг начнет такое, что мороз по коже подирает. Али надо мною, старой, шутки шутит?.. Как может согласиться Семен Аникич выдать ее замуж за Ермака, коли его не сделали боярином?»
В уме старухи не укладывалась мысль о возможности брака ее питомицы не с боярином. «Самому царю-батюшке и то бы в пору такая красавица», — думала Антиповна, глядя на свою любимицу. И вдруг что? Ее сватают на Ермака, за разбойника… Она, когда он сделался ее любимцем, вызволившим от хвори Ксению Яковлевну, мекала его посватать за одну из сенных девушек, да и то раздумывала, какая решится пойти, а тут на поди… сама ее питомица. Антиповна отказывалась этому верить.
— Не пойму я что-то, Ксюшенька, какие ты речи ведешь странные… То, что дядюшка согласен на твою свадьбу с Ермаком, то, что ты в поход с ним просишься… Опомнись, касаточка, может, не по себе тебе? Голова, может, болит?
— Да нет же, няня, я говорю только правду. Уж давно я люблю его… Оттого мне и недужилось. Как стал он ходить, мне и полегчало, а не от его снадобья.
— Это ты оставь, снадобье пользительное. Не тебе одной, а и другим помогло, — остановила ее старуха.
— Может быть. Только мне полегчало от того, что я увидела его, моего желанного…
— Стыдись! Что говоришь, девушка!
— Что мне стыдиться, няня? Дядя хочет обручить нас.
Антиповна молчала. Она поняла, что ее питомица говорит серьезно, что это не бред ее больного воображения, что сватовство Ермака совершившийся факт, что Семен Иоаникиевич действительно дал свое согласие. «Из ума выжил старый!» — мысленно она пустила по его адресу.
— Не дело ты, девушка, затеяла, — сказала она после продолжительной паузы.
— То есть как это?..
— Да так… Какая же тебе пара Ермак Тимофеевич?.. Красавице этакой, богачке. Да и что скажет братец Максим Яковлевич?..
— Он согласился еще раньше дяди. Ермак сказал о том…
— Ишь ты, все как сговорились. Но ведь в том твоя воля, девушка?
— Известно, моя.
— Так чего же ты петлю-то на шею себе захлестываешь?
— Что ты, няня!
— Давно я твоя няня, — с сердцем сказала старуха. — Оттого-то и режу тебе в глаза правду-матку. Никто тебе не скажет того, что я скажу. Так и знай, а теперь слушай…
— Слушаю, няня.
— Ермак человек вольный. Какой он муж? Волк он.
— Как волк? Что ты, няня!
— Известно, волк, так и Семен Аникич надысь сказал, что волк он.
— К чему же он это?
— А к тому, что хотела я ему сватать какую ни на есть из твоих сенных девушек, да и брякнула о том Семену Аникичу, а он мне в ответ: Ермака-де оженить нельзя, так как он волк, сам говорил мне. Как его ни корми, он все в лес глядит.
— Но дядя не знал того…
— Чего он не знал?
— Что он любит меня…
— Знал ли он про то или нет — не ведаю, только вот его сказ какой был.
— От меня он в лес не захочет…
— Все, Ксюшенька, до поры до времени. Мужик-то полюбит скоро, да не споро.
— Он говорит, что никогда никого не любил…
— Язык-то без костей.
— Я верю ему.
— Эх ты, простота! Долго ли провести тебя и вывести… А все я, старая дура, виновата.
— В чем же?
— А в том, что не соблюла тебя. На Домашу негодную положилася. Смерть не люблю-де этого Ермака, — в уши она мне нашептывала. А это она мне глаза отводила, вас покрываючи. Уж подлинно и на старуху бывает проруха. Подожди, задам я ей ужо…
— Ты, няня, на нее не гневайся, ведь это она для меня старалась.
— Уж и постаралася…
— А так было бы лучше, когда бы умерла я?.. — с упреком сказала Ксения Яковлевна.
— Уж не знаю, Ксенюшка, что и сказать тебе… Может, и лучше бы…
— Так-то ты меня любишь?..
— Люблю-то я тебя, Ксюшенька, как мать родная… Только не говори ты мне об этом, не расстраивай сердце мое. И дядя и братцы есть у тебя. Коли отдают они тебя на погибель, их дело, родное, да хозяйское, не мне, холопке, перечить им в чем-либо. Только бы выгнала я в три шеи Ермака и из хором и с земли…
Ксения Яковлевна вспыхнула и встала быстро с лавки.
— Ты, нянька, говори да не заговаривайся… Люблю я тебя, благодарю тебя за любовь твою, заботы и ласки, но обидеть жениха моего нареченного не дам, так и знай.
Щеки девушки пылали румянцем, глаза метали искры, все лицо выражало сдерживаемый гнев. Антиповна никогда не видала ее такой. «Вся в отца, тоже кипяток был», — подумала она.
— Так и знай! — повторила девушка.
— Прости меня, старуху, сорвалось. Слово ведь не воробей, вылетит — не поймаешь.
— Я напредки говорю, не о нынешнем…
— Напредки не буду. Делайте как знаете… Я, видно, и впрямь из ума выжила, ничего не пойму ровнехонько.
— Да и понимать нечего, — отвечала молодая Строганова. — Чем Ермак Тимофеевич хуже других?.. Что атаман разбойников был, так нужда в разбой-то гонит да неправда людская, волей никто не хватится за нож булатный… Нашел здесь правду, сел на землю, смирно сидит, всех нас охраняет, недавно спас от кочевников… Далеко до него любому боярину, и красив, и умен, и храбр, и силен…
Девушка, видимо, говорила все это отчасти со слов Ермака Тимофеевича, успевшего всю свою прошлую жизнь оправдать перед своей будущей женой.
— Ин будь по-твоему, — согласилась Антиповна.
— Известно, по-моему, коли я правду говорю, — заметила Ксения Яковлевна. — Крикни-ка мне Домашу.
Старуха молча вышла, качая головой и что-то ворча себе под нос.
VIII
Семейный совет
Семен Иоаникиевич Строганов, выйдя из светлицы, прямо отправился в свою горницу и приказал Касьяну позвать к нему племянников. Максим Яковлевич и Никита Григорьевич тотчас явились на зов своего дяди. Оба они, вошедши в горницу и усевшись на лавки, увидали по лицу Семена Иоаникиевича, что случилось что-то необычное.
Максим Яковлевич догадался, но Никита Григорьевич, не посвященный еще в семейную тайну, спросил:
— Что с тобой, дядя?
— Ничего, поговорить мне надо с вами, дело одно обсудить важное…
— Не насчет ли Бегбелия?.. Я сейчас его видел, заперли его в каземате. Рослый такой старик, видный, хоть бы и не татарину быть…
— Не до Бегбелия нам теперь, — вздохнул Семен Иоаникиевич, — в доме у нас неладно…
— В доме?.. — удивился Никита Григорьевич. — Ничего не слыхал. Что случилось?
— Вот он знает! — кивнул старик Строганов головой в сторону Максима Яковлевича.
Никита Григорьевич поглядел на двоюродного брата:
— Что такое, Максим?
— Дядя, наверное, говорит об Аксюше?
— Что же с ней? Кажись, она здорова. Ермак, я слыхал, ее пользовал — знахарем оказался, кто бы мог подумать.
— Не в том дело, Никитушка, сестра-то с ним слюбилась…
— С Ермаком?.. Да что ты! Вот дела…
— Верно. Без него изводится да хворает, а как ходит он — здоровешенька… Вот в чем его знахарство.
— Вот оно что… Чего же нянька-то смотрела?
— Да как ей усмотреть?
— Ты-то что об ней думаешь? Ведь твоя родная сестра, — спросил Никита Григорьевич.
— Я рассчитываю так, чтобы челобитье подать об Ермаке-то, а как царь простит, так чем же он не жених Аксюше… Парень хороший, ее любит, она его тоже, богатства ей не занимать стать… Только дяде это не по мысли. Осерчал на меня даже, как я сказал о том.
— Ноне я переменил свои мысли, — со вздохом заговорил Семен Иоаникиевич, — согласен я на брак их только после того, как получит он царское прощение. Как, Никита?
— Что же я?.. Я тоже согласен. Мне Ермак нравится, душевный парень, да еще коли Аксинья без него изводится, это тоже надо в расчет принять. Как тут иначе поступишь?.. — отвечал Никита Григорьевич.
— Поэтому-то и я уж согласился… И даже сказал ей о том… — заметил старик Строганов.
— Что ж, она обрадовалась? — почти в один голос спросили оба племянника.
— Куда тебе! Ревет белугой…
— С чего же?
— Говорю ей толком, что надо-де Ермаку заслужить царское прощение, а для этого надумал он в поход идти со своими людьми за Каменный пояс, воевать сибирские земли… Так зачем уходить…
— Вот оно что! — заметил Никита Григорьевич.
— Отпусти, говорит, меня с ним в поход, да и только… Я ее и так и сяк уговаривать… Ничего не помогает, стоит на своем, уперлась, как норовистая лошадь! Я даже плюнул… Надумал послать к ней Ермака ее от дури пользовать, может, вызволит. Да и с ним я сегодня беседовал… В поход он идет с радостью, только просит обручить перед походом. Ему я сказал, что подумаю да посоветуюсь, а этой шалой уже на свой риск и страх обещал. Только и это не подействовало. Так вот, как вы, братья ее, решите?
— Я согласен. Обручить так обручить. У меня есть какое-то предчувствие, что царь простит его. Ну а если… Обручение не брак, — сказал Максим Яковлевич.
— И Ермак говорит то же самое. Заслужу, говорит, царю или не вернусь домой и найду себе там могилу. Слово дал…
— Ермаку верить можно, — заметил Максим Яковлевич.
— В ты что скажешь, Никитушка? — обратился Семен Иоаникиевич к Никите Григорьевичу.
— По мне тоже, отчего не обручить, обоих успокоить… Коли полюбили они друг друга, дело, значит, решенное, не перерешать стать, — ответил тот.
— Так я так и буду поступать. Пошлю Ермака уговаривать ее… Обручим на днях, а там пусть в поход собирается, а мы царю напишем челобитную. Правильно?
— Правильно, — ответили оба племянника.
На том и порешили. Семен Иоаникиевич сразу повеселел. Его всегда беспокоило дело, пока оно еще не обдумано, не решено. А тут все шло, как было намечено. Проводив племянников, Семен Иоаникиевич послал на Ермаком Тимофеевичем, решив вместе с ним посмотреть заключенного Бегбелия да, кстати, и потолковать об Аксюше, об обручении.
Ермак не заставил себя ждать.
Несмотря на то что его застали в задушевной беседе с его другом Иваном Кольцо, которому он открывал свое сердце и, кстати, свои замыслы о скором походе за Каменный пояс, Ермак Тимофеевич тотчас же приоделся и отправился в строгановские хоромы.
Семен Иоаникиевич его встретил почти радостно:
— Пойдем, Ермак Тимофеевич, поглазеем на нашего пленника… Бегбелия-то пристроили…
Они вышли из хором и направились, минуя кладовые, в которых хранились и военные припасы, к дальнему углу хором, завернули за угол и очутились у железной двери, запертой громадным висячим замком. Это и был каземат, в котором сидел пленный мурза Бегбелий.
— Входить к нему нечего, мы посмотрим в оконце, — сказал старик Строганов.
Они подошли к находившемуся недалеко от двери окну, заделанному крепкой и частой железной решеткой. Каземат представлял собой просторную горницу с койкой, лавкой и столом. За столом сидел пленный мурза, облокотившись и положив голову на руки. О чем он думал? О постигшей ли его неудаче, о просторе ли родных степей, а быть может, и об осиротевшей семье, жене и детях?
Ермак вспомнил, что и он так часто сидел у себя в избе, думая о Ксении, и в сердце его закралась жалость к этому дикому кочевнику, но все же человеку. Еще минута, и он готов был броситься в ноги Семену Иоаникиевичу и умолять дать свободу пленнику. Но этого было нельзя — мурза слишком опасен. Ермак пересилил себя и отошел от окна.
— Старик благообразный, действительно точно и не татарин, — сказал Семен Иоаникиевич, вдоволь насмотревшись на пленника, который даже не повернул головы к заслоненному людьми окну.
— Всякие среди них бывают! — заметил Ермак Тимофеевич.
— Ну, теперь пойдем погуторим о твоем деле, — сказал старик Строганов.
У Ермака невольно сжалось сердце, но он молча последовал за Семеном Иоаникиевичем.
— Садись… — сел на лавку старик Строганов, когда они вернулись в хоромы, и указал на место рядом с собою Ермаку Тимофеевичу.
— В сорочке ты, наверно, родился, добрый молодец, все по-твоему деется… Поговорил я с племянницей, и решили мы обручить вас с Ксенией до похода.
— Да ужели, Семен Аникич, отец-благодетель?..
Ермак сорвался с лавки, упал перед стариком на колени и, поймав его руку, стал целовать ее.
— Да ну тебя, вставай! Что на коленях елозишь… И какие же вы с Аксюшей оба шалые. Вставай, вставай…
Ермак встал.
— С Аксюшей? — переспросил он.
Нечаянно он произнес в присутствии третьего лица, кроме Домаши, это ласкательное имя и смутился.
— Да, с Аксюшей. Гуторил я с ней часа два тому назад… Так и слышать не хочет, чтобы ты в поход шел. Вместе с ним пойду, говорит… Ведь вот какая несуразная.
Ермак Тимофеевич улыбнулся:
— Это девушка уж сгоряча ляпнула…
— Как сгоряча! С час уговаривал, ревет белугой, да и только.
— Плакала? — тревожно переспросил Ермак.
— Какой там плакала! Белугой ревела, говорю. Пойдем вместе к ней, уговори хоть ты… Хворь из ней выгнал, теперь дурь выгони, будь отец-благодетель.
Все это проговорил Семен Иоаникиевич с добродушной улыбкой.
— Пойдем, Семен Аникич, я думаю, что уговорю ее.
И они отправились в светлицу.
Антиповна с сенными девушками, бывшая в рукодельной, хотя и встала, чтобы поклониться вошедшим, но недовольно покосилась на них.
— Ишь, старый, жениха выискал! — чуть слышно проворчала старуха.
Во второй горнице обе подружки сидели на лавке рядом и о чем-то шептались. Появление гостей было, видимо, для них неожиданным. Домаша, отвесив низкий поклон вошедшим, выскочила в рукодельную.
— Полюбуйся вот, Ермак Тимофеевич, на невесту твою… Глаза-то точно луком два дня терты, — полушутя-полусерьезно сказал Строганов, целуя племянницу в лоб.
— Частый я гость у тебя, Ксения Яковлевна, — сказал Ермак.
— Милости просим.
— Надоесть боюсь.
— Грех и думать это.
— А плакать-то еще больше грех, Ксения Яковлевна, — серьезным тоном сказал Ермак Тимофеевич. — Нам уж таиться от Семена Аникича нечего, коли он тебя, девушка, невестой моей назвал.
— Что со слезами поделаешь, коли льются… — отвечала девушка.
— Зря им литься нечего. Слышал я от Семена Аникича, что ты, девушка, слезы льешь о том, что я в поход иду. Так это несуразно. Мало, значит, ты любишь меня.
Ксения Яковлевна, сидевшая до сих пор с опущенными долу глазами, подняла их и поглядела укоризненно на Ермака Тимофеевича.
— Повторяю, мало ты любишь меня… В поход я пойду, обручившись с тобой, а ведь тебе ведомо, что мне надо заслужить царское прощение. Не хочу я вести тебя, мою лапушку, к алтарю непрощенным разбойником, да и не поведу. Умру лучше, так и знай. Люблю я тебя больше жизни и не хочу на тебя пятно позора класть. Поняла меня, девушка?
— Поняла…
— А со мной в поход, кабы и женой моей была, идти нельзя. Какой уж поход с бабами… Мало ли ратных людей в поход идет, а невесты и жены их дома сидят, молятся за них… Твоя чистая молитва девичья лучше всякой помощи, всегда будет со мной и от всякой опасности меня вызволит. Будешь молиться обо мне?
— Буду… — дрожащими губами произнесла девушка.
— Вот ты и опять плачешь, Ксения Яковлевна, надрываешь мое сердце молодецкое. Каково мне видеть-то это?.. Зачем так огорчать меня?.. — заметил Ермак.
— Я не плачу, — сквозь слезы улыбнулась Ксения Яковлевна.
— Вскорости мы с тобой обручимся. Значит, ты, моя невеста нареченная, веселая должна быть и радостная. Прикажи своим сенным девушкам песни петь веселые, свадебные, величать тебя и меня прикажи… А ты слезы лить задумала, точно хочешь, чтобы надо мною беда приключилась.
— Что ты, что ты, Ермак Тимофеевич, — испуганно сказала девушка.
— А если не хочешь, так вытри слезы, чтобы их не было…
Ксения Яковлевна быстро вытерла глаза рукавом сорочки.
— Так-то лучше… Вернется Ермак твой из похода, заслужив прощение, весело отпразднуем свадебку и заживем мы с тобой, моя ласточка, родным на радость, себе на удовольствие.
Ксения Яковлевна жадно слушала эти слова. На лице ее играла уже действительно радостная улыбка.
Ермак Тимофеевич и на этот раз оказался знахарем.
«Поди ж ты, а я что ни говорил, как в стену горох», — думал Семен Иоаникиевич.
IX
Обручение
Со следующего дня светлица Ксении Яковлевны Строгановой стала действительно оглашаться свадебными песнями. Запевалой была Домаша. Она была так довольна тем, что исполнилось заветное желание ее молодой хозяюшки и подруги, что забыла свое личное горе, щемящую сердце тоску в разлуке со своим милым. Кроме того, она сознавала, что была не последней спицей в колеснице в деле сватовства Ермака Тимофеевича. Это льстило ее самолюбию, она гордилась этим. Уж на что зорка Антиповна, а она, Домаша, провела ее.
Девушка была довольна собой, счастлива счастьем Ксении Яковлевны и заливалась соловьем в девичьей. Даже Антиповна, все еще дувшаяся на всех вообще и на «негодяйку Домашку» в частности, заслушивалась оглашавшими рукодельную песнями:
Эта песня, которую так любила слушать Ксения Яковлевна по несколько раз в день, пелась ее сенными девушками, сменяясь другой.
Лились звуки и других свадебных и подблюдных песен, и мастерицы были петь их сенные девушки молодой Строгановой.
— Эх, Якова нет с балалайкой, — заметила как-то раз Ксения Яковлевна, наклонившись к уху Домаши. — Как раз бы кстати…
Домаша вдруг оборвалась на взятой ею ноте, губы ее дрогнули, на глазах блеснули слезы. Пение на мгновение смолкло, но это мгновение показалось для молодой Строгановой целой вечностью. Она спохватилась и поняла, что задела неосторожно за больное место сердца своей любимицы. Но та, впрочем, пересилила себя, только с укоризной взглянула на Ксению Яковлевну. «Ты счастлива, так думай же о несчастии других!» — казалось, говорил этот укоризненный взгляд.
— Прости меня, Домаша! — виновато прошептала Ксения Яковлевна.
Девушка вместо ответа как-то особенно залихватски завела новую песню:
Но Ксения Яковлевна не успокоилась таким напускным весельем Домаши. Она поняла хорошо, что пережила подруга от ее опрометчивого слова. В тот же вечер она подарила ей бусы и ленты и всячески старалась утешить.
— Не кручинься, моя милая. Приедет он, скоро приедет… — говорила она.
— Да я и не кручинюсь. Мне что?.. Захотел погулять и гуляй вдосталь. Нужда мне в нем велика, подумаешь!.. — с напускным раздражением говорила Домаша.
— Ты мне глаза не отводи, ведь видела я сегодня, что сталось с тобой, как я сдуру вспомнила о нем, — взволнованно сказала Ксения Яковлевна. — И чем я заслужила, что ты от меня скрытничаешь, когда я всю душу перед тобой выкладываю…
— Ох, Ксения Яковлевна! — воскликнула Домаша. — Не перед тобою я скрытничаю, а перед собой…
В голосе ее слышались слезы.
— Как так?
— Да так… Самой перед собой скрыть хочется, что любила я его, недостойного.
— Чем же он недостойный?
— Любит, видно, меня мало, коли пропал и не возвращается… Ведь надумил его Ермак Тимофеевич, чтобы он отъехал немного да и вернулся бы, а он, поди ж ты, кажись, попусту в Москву норовит попасть… Точно нужда гонит.
— Посмотреть на Москву любопытно. Может, никогда не придется, — заметила молодая Строганова.
— Кабы любил по-настоящему, ничего бы, окромя меня, любопытно не было.
— Ишь ты какая… А вот Ермак меня любит, а в поход идет. Я было тоже плакать задумала, да не велел он, я и перестала…
— Особое это дело, Ксения Яковлевна.
— Чем же особое?
— В поход он перво-наперво неволею идет, а второе — он ратный человек, в поход ходить — его служба. А Яшка что? На печи здесь сидел да на балалайке потрынкивал, вот и вся его служба.
— Он тоже не по воле поехал, а послали его, — возразила Ксения Яковлевна.
— Кабы вез он в Москву грамотку, то слова не сказала бы, а то ведь понесло его туда с пустыми руками. Вот что обидно… Кажись, кабы умер он, не так мне было бы больно.
— Что ты, девушка, говоришь несуразное!
— Поистине, Ксения Яковлевна, знала бы, что любит он… Не ворочается скоро не по своей воле, а ранен или убит лихими людьми… Всю жизнь бы по нем прогоревала бы, на мужика-то бы ни на одного не взглянула, а все было бы легче сердцу моему девичьему, чем знать, что он попусту прохлаждается, себя прогуливает, а обо мне, видно, и думушки нет в его пустой башке.
— Что это ты, девушка? Не накликай на самом деле на его голову.
— Говорю, легче было бы мне, легче… — каким-то болезненным стоном вырвалось у Домаши.
— А может быть, он поехал в Москву для тебя же…
— Для меня?
— Тебе за обновами да гостинцами.
— Велика мне нужда в его обновах да гостинцах… Швырну их ему в глаза бесстыжие, — с сердцем отвечала Домаша.
Но разговор этот все же несколько успокоил ее.
Весть о предстоящем обручении Ермака Тимофеевича с Ксенией Яковлевной быстро облетела не только усадьбу Строгановых, но и оба поселка, прошла даже до самых далеких заводов, и, как это ни странно, никто по этому поводу, как говорится, не дался диву. Имя Ермака было окружено для всех таким ореолом молодечества, которое для простых людей русских вполне заменяло благородство происхождения.
— Бояре-то царские лиходеи и захребетники, а Ермак вольный ратный человек, молодец во всех статьях… Чем же он не жених любой девушке? — рассуждали люди и радовались на завидную парочку.
— Лиха беда обабиться. Пропадет молодец для ратного дела… Какой уж он атаман, коли с женой на пуховиках будет нежиться! — ворчали его старые товарищи по привольной жизни на Волге.
— Это кого как… Ермака не обабишь, — слышались возражения.
— Баба черта обломает, а не то что Ермака…
— Ермак, братцы, в ратном деле и черта за пояс заткнет. Такие шли толки.
Ермак Тимофеевич между тем по праву жениха бывал ежедневно в светлице у Ксении Яковлевны и проводил там по несколько часов, слушая песни сенных девушек. На этих свиданиях присутствовала и Антиповна, примирившаяся с мыслью о браке своей питомицы с Ермаком Тимофеевичем и даже решившая в уме, что царь, узнав о его службе, сделает его боярином.
«Все в царской воле, — думала она, — были бояре Обносковы, нет бояр Обносковых. Отчего же и Ермаку не быть боярином?.. Парень всем взял — и умом, и отвагой…» Так мечтала старуха.
Иногда ее заменяла Домаша. С нею молодым людям было, конечно, вольготнее — на долю Ермаку выпадали и лишнее нежное слово, и поцелуй.
С Семеном Иоаникиевичем он виделся также ежедневно. Они серьезно обсуждали вместе с молодыми Строгановыми предстоящий поход за Каменный пояс. И Максим Яковлевич, и Никита Григорьевич хотели идти с Ермаком, но последний благоразумно отговорил их.
— Не дело вы задумали, добрые молодцы. Здесь вы нужны на подмогу дяде, да и в случае нападения кочевников… Кто же примет начальство над людьми? С хозяевами и все дворовые люди, и старые поселенцы охотно пойдут в бой и отразят нехристей, а нашим довольно и меня с Кольцом. С ними мы управимся… Мы их знаем и они нас… Да и дело ведь оставить на одного дядю нельзя, в годах уже он, а вы молоды… С кем ему будет тут посоветоваться?
Улещенные такими речами Ермака, молодые Строгановы отбросили мысль о походе, но все же принимали горячее участие в его обсуждении.
Решили построить челны и идти водой по реке Чусовой в глубь Сибири. Толковали о количестве необходимого оружия и припасов. Словом, не оставили ни одной подробности без всестороннего рассмотрения и обсуждения. Все было предусмотрено.
Относительно обручения также было все решено. Через неделю после того, как Ермак Тимофеевич был объявлен женихом Ксении Яковлевны, в хоромы был приглашен отец Петр, священник церкви во имя преподобного Иоаникия Великого, который и обручил молодых кольцами, привезенными с нарочным из Перми.
Нарочному было заказано не говорить в Перми, зачем понадобились кольца. Семен Иоаникиевич хотел, чтобы обручение осталось тайной до поры до времени. Преданный слуга Строгановых был не из болтливых.
После отслуженного в парадной горнице второго этажа молебна с водосвятием священник обручил жениха и невесту, после того как Семен Иоаникиевич и Лукерья Антиповна благословили их святыми иконами.
Весело провели этот день не только в усадьбе Строгановых, но и в ближайших поселках. Пировали до утра. Вино, мед и брага лились рекой, много было съедено и мяса, и пирогов, и другой разной снеди, много искренних пожеланий неслось к обрученным и лично и заочно.
Сенные девушки, подкрепившись наливками да сладостями, особенно изощрялись в песнях, славивших молодых: «князя и княгинюшку», «лебедя и лебедушку», «сокола да голубку сизую».
Все веселились от души. Одна Домаша нет-нет да и затуманивалась, вспомнив о своем Якове.
Хоть и говорила она Ксении Яковлевне, что легче было бы ей, если бы умер он, но все же сильно сжимала ее сердце мысль, что, быть может, действительно лежит где-нибудь ее Яшенька мертвым, вороны черные глаза ему клюют, звери дикие косточки обгладывают белые. Холодом всю обдавало девушку. «Пусть лучше в Москве погуляет, да сюда вернется, чем такое страшное приключится с ним», — думала она.
И Ермак Тимофеевич, и Ксения Яковлевна чувствовали настроение своей наперсницы и словом ласковым да шуткою старались утешить или хоть разговорить бедную девушку.
X
В поход
Наступило первое сентября 1581 года. Протекавшая верстах в двух от хором Строгановых и новой стройки Ермаковой вольницы река Чусовая пестрела множеством челнов, мерно покачивавшихся на ее мутных водах.
— Точно Волга-матушка, — толковали собравшиеся на берегу реки казаки.
— Скажешь тоже, Волга… Тех же щей, да пожиже влей, — слышалось замечание.
Но вот все стихло. Головы огромной, но стройной толпы обнажились. Перед устроенным на берегу временным иконостасом с множеством икон, принесенных из церкви и из хором Строгановых, появился в полном облачении отец Петр с диаконом и стал служить торжественный напутственный молебен.
Отряд Ермака Тимофеевича, числом 840 человек, благоговейно внимал молитвам и песнопениям.
За отрядом стояли люди строгановские, а впереди Иван Кольцо и Ермак Тимофеевич рядом со своей невестой Ксенией Яковлевной, окруженной сенными девушками с Домашей во главе. Тут же в первых рядах стояли Семен Иоаникиевич Строганов с племянниками.
Гулко среди невозмутимой тишины раздавались богослужебные возгласы и молитвословия, дым кадильный тихо струился в воздухе, а яркое солнце приветливо играло в дорогих окладах икон и блестящих ризах священнослужителей.
Вот огромная толпа истово крестится… Вот она как один человек опускается на колени… Картина величественная и поразительная!
Молебен окончен, водосвятие совершено, отец Петр окропил святою водою каждого из воинов, длинной лентой в образцовом порядке прошедших мимо него и целовавших крест. Последними к нему приложились Строгановы и их люди, собравшиеся проводить посельщиков в далекий поход, в глушь сибирскую.
По распоряжению Ермака Тимофеевича, когда все приложились к кресту и отцом Петром были освящены колыхавшиеся на водной поверхности реки челны казацкие, был собран круг. Ермак подошел к людям, снял шапку и трижды низко поклонился им в пояс.
— Знаете ли, добрые молодцы, что ноне новый год… Поздравляю вас с ним, ребятушки. Дай бог в новый год да в добрый час дело начать новое, дело доброе, великое… Виноваты мы много перед батюшкой-царем нашим, так искупим же свои перед ним вины послугою… Идем мы все с поход волею, неволить народ не хочу, кто хошь иди, кто хошь оставайся… Выходи, кто не со мною.
Ермак Тимофеевич смолк и орлиным взглядом обвел толпу. Ни один человек не тронулся с места.
— Все с тобой, атаман! — пронеслось по толпе.
— Чур, казак, назад не пятиться, не воротиться… Знаете пословицу? — продолжал Ермак Тимофеевич. — Житье будет в походе не то, что на Волге али в поселке здесь, житье трудное, походное… Идем не на разбой, а на святое дело, а потому слушаться моих приказаний, не пьянствовать, не безобразничать… Уговор лучше денег, провинившегося не пощажу… говорю заранее… Согласны? Идите! А не согласны — на печи лежите…
Он снова остановился и снова вопросительно зорким взглядом поглядывал на толпу.
— Согласны, согласны!.. — раскатилось по толпе.
— Коли согласны, так объявляю поход, а куда, о том скажет нам Семен Аникич Строганов.
Жестом руки Ермак Тимофеевич указал на старика Строганова, стоявшего несколько позади него. Семен Иоаникиевич выступил вперед.
— Идите, братцы, с миром, очистите землю сибирскую и выгоните безбожника салтана Кучума, — громко напутствовал он ратников.
Радостный возглас толпы был ему ответом.
— Иди, сажай людей в челны… — сказал Ермак Тимофеевич Ивану Кольцу. — Мы сядем с тобой в передний челн.
— Ладно, атаман! — ответил есаул и повел людей к реке.
Ермак остался с провожавшими его Строгановыми и их людьми. Несколько минут он молчал. Торжественным было это молчание. Наконец он заговорил:
— Простите меня, грешного, коли кого изобидел из вас ненароком, — поклонился он в пояс сперва людям Строгановых.
— Николи никого не обидел, что ты, бог с тобой, — ответили они, — а коли ненароком, так Бог простит…
— Простите и вы, отец мой названный и братцы мои названые, прости, моя невеста обрученная… Не лишите меня молитв ваших, особливо ты, чистая девушка…
Голос Ермака дрогнул, и он умолк.
Первым подошел к нему Семен Иоаникиевич Строганов, благословил его небольшим образком на серебряной цепочке, который и надел ему на шею. Они обнялись и трижды крепко расцеловались.
За стариком пришла очередь Максиму Яковлевичу, а за ним Никите Григорьевичу Строгановым. Оба со слезами на глазах простились с Ермаком Тимофеевичем.
Ксения Яковлевна стояла бледная, опершись на руку преданной Домаши. К ней, простившись с ее дядей и братьями, подошел сам Ермак Тимофеевич.
— Прости, невеста моя обрученная, прости, моя лапушка, молись за меня… Как за стеной каменной буду я за твоими молитвами девичьими… Не горюй, не кручинься, вернется, бог даст, твой Ермак цел и невредим и будет продолжать любить тебя, как теперь любит больше жизни своей. Прости мое сердце…
Девушка с рыданиями бросилась на шею Ермаку Тимофеевичу. Из глаз его тоже полились слезы.
Эти слезы обоих слились в их горячих поцелуях. Они на мгновение замерли.
Ермак опомнился первый. Он тихо освободился от объятий невесты, тряхнул головой и проговорил:
— Прощай, моя лапушка, прощай, мое сердце… До свидания!.. — и быстро зашагал к реке.
Ксения Яковлевна без чувств упала на руки сенных девушек. Они бережно повели ее в хоромы, сопровождаемые Антиповной.
Семен Иоаникиевич Строганов с племянниками и людьми остались на берегу смотреть, как усаживались в челны казаки.
Вот по данному Иваном Кольцом знаку весла мерно поднялись и челны один за другим медленно поплыли мимо берега, где стояли Строгановы и их люди. Когда последний челн исчез из виду на повороте реки, Семен Иоаникиевич с племянниками отправились домой. За ними последовали и их люди.
Придя в хоромы, старик Строганов прямо отправился в светлицу.
— Что Аксюша? — спросил он Антиповну.
— У себя, с Домашей беседует, — отвечала старуха.
— Здорова? — спросил Семен Иоаникиевич.
— Да ничего себе… Еще на дороге очнулась и пришла сюда на ногах… Кажись, ничего.
Строганов прошел в следующую горницу. Он застал девушек сидевшими на лавках и о чем-то беседующими.
Семен Иоаникиевич сел рядом с племянницей.
— Ну вот и проводили, теперь, Бог даст, не заметим и времени, как встречать придется, — сказал он.
— Ты думаешь, дядя, он скоро вернется? — дрогнувшим голосом спросила Ксения Яковлевна.
— Скоро не скоро, а очень долго ему там делать нечего, — отвечал старик Строганов.
— Ох, долго покажется мне это время! — вздохнула девушка, рукавом сорочки смахивая набежавшие слезы.
— А ты приданым займись, торопи своих девушек, наблюдай за ними, время-то за делом и пройдет незаметно, — посоветовал Семен Иоаникиевич. Не навек разлучились… Вернется с победой… Вот и радость тебе будет. Ее и жди.
— А как убьют его кочевники?
— Ну на это у них руки коротки… Покажет он им себя, что все врассыпную посыпятся… Спрячутся в свои норы, да и оттуда он их выгонит.
Старик Строганов говорил таким уверенным и спокойным тоном, что эти уверенность и спокойствие поневоле сообщались Ксении Яковлевне.
Семен Иоаникиевич, конечно, сам далеко не думал того, что говорил. Он хорошо понимал все опасности предпринятого Ермаком Тимофеевичем похода в сибирские дебри, но не молодой же девушке, любящей человека, отправившегося в этот опасный поход, говорить ему было всю горькую правду. Ее надо было утешить, ободрить. Он это и сделал.
Ксения Яковлевна успокоилась. Слезы больше не навертывались ей на глаза.
— А у меня, дядя, к тебе просьба будет, — сказала она.
— Что, моя радость?.. Все я для тебя сделаю, моя девочка.
— Когда Яков вернется? — начала она и остановилась, посмотрев на Домашу.
Та сперва вспыхнула, а потом побледнела.
— Яков, Яков… — медленно произнес Семен Иоаникиевич. — До Москвы-то теперь он, чай, доехал благополучно, все там узнает о смерти Обносковых и назад приедет.
— Вот тогда и дозволь ему жениться на Домаше.
— На Домаше?
— Да… Они любят друг друга.
— Что ж… Он парень хороший, красивый. И она тоже. Парочка будет хоть куда! — улыбнулся Семен Иоаникиевич.
— Так, значит, дозволяешь, дядя?
— Конечно же… Пусть с Богом поженятся, коли любят друг друга… Только что же это ты, Аксюша, все говоришь, а невеста ни полсловечка не вымолвит.
— На самом деле, Домаша, что ты молчишь, как истукан?.. — обратилась к ней Строганова.
— Благодарю тебя, Семен Аникич, за милость хозяйскую, да только едва ли это сбудется, — поклонилась ему в пояс сенная девушка.
— Почему же? — удивился старик.
— Еще когда он вернется и с какими мыслями… Мало ли что допрежь меж нами было, теперь, може, и иначе пойдет… Кто знает… Да и воротится ли… — ответила Домаша.
— Коли люба ты ему была, так чего же ему пятиться. Ты тоже красотой взяла. Совсем писаная.
Семен Иоаникиевич засмеялся.
— На Москве немало и получше меня найдется, — со вздохом сказала Домаша.
— О том не спорю, как не найтись, только к чему ты речь ведешь, девушка, в толк не возьму… В Москве ему не найти суженой, чтобы в нашу глушь поехала, — сказал старик Строганов.
— Полюбит, так и поедет, — заметила Домаша.
— Ну, московские не таковские! Успокой свое сердце, девушка. Приедет твой Яшка цел и невредим, окрутим мы вас, и заживете счастливо.
— Благодарствуй, Семен Аникич, на добром слове, — поклонилась ему Домаша.
— Только я хочу, чтобы свадьба моя с ихней в один день была, — сказала Ксения Яковлевна.
— Это уж вы меж собой столкуетесь… Не мне жениться-то, а Якову и Домаше, может, и раньше ты захочешь повенчать их и погулять на свадьбе весело.
— Нет, вместе лучше… Не так ли, Домаша? — спросила молодая Строганова.
— Твоя воля, Ксения Яковлевна.
XI
Первая стычка
Медленно плыли челны с дружиной Ермака Тимофеевича. Солнышко закатилось, над рекой опустилась ночь. Берега Чусовой, сперва представлявшие собой необозримые равнины, стали круче, показался росший на них мелкий кустарник, перешедший вскоре в густой лес.
Под одним из таких крутых берегов Ермак с людьми остановились на ночлег. Но сомкнуть глаз им не удалось.
Не прошло и получаса после того, как челны причалили к берегу, вдруг из чащи леса на казаков полетела туча стрел.
Вреда они не причинили казакам, находившимся в челнах, но заставили уже было приспособившихся на ночлег вскочить на ноги и схватиться за пищали. Раздались выстрелы, и с крутого берега полетели в воду несколько убитых остяков.
Люди Ермака увидали их тела только на другое утро. Они по приказанию атамана не зажигали на челнах фонарей, чтобы не сделаться мишенью для стрел кочевников.
В казаков полетело еще несколько стрел, на которые они ответили новыми выстрелами.
Затем все стихло.
Кочевники, видимо, удалились, но Ермак и его люди провели бессонную ночь, настороже. С первыми лучами рассвета они отправились в дальнейший путь. На лесистых берегах не было никого.
— Ишь, бесовы дети, притаились. Пули-то не свой брат, — говорили меж собой казаки.
— Да, против пули им ничего не поделать, — замечали другие, рассматривая стрелы остяцкие, не причинившие никому вреда.
— Не говори, днем и от их стрел не поздоровится… Метко они бьют ими, а стрела-то их куда попадет, а то и насмерть уложит даже.
— Ну?
— Да, концы-то у них, слышь, отравлены, пробуравит где ни на есть тело, у раненого-то и загорится кровь полымем. Тут ему и шабаш.
— Поди ты… Вот оно что…
Лес между тем стал отодвигаться далее от берегов, которые стали отложе.
На следующую ночь Ермак уже назначил ночлег на берегу, для чего казаки причалили, вытащили челны на землю, а сами расположились лагерем вокруг пылающих костров.
Берег реки Чусовой в этом месте представлял собой большую поляну, граничащую с высоким вековым густым лесом. Утомленные непривычной работой веслами, — за время жизни в строгановском поселке люди успели облениться, — и после бессонной ночи казаки на мягкой траве заснули как убитые.
Не спали только Ермак Тимофеевич, Иван Кольцо да люди, поставленные на сторожевые посты.
— Что-то поделывает теперь моя Аксюша? — со вздохом произнес Ермак, сидя у потухающего костра, в который Иван Иванович бросал сухой хворост.
— Спит она теперь, что ей больше делать… — отозвался тот.
— Нет, Иван Иванович, не до сна ей теперь, видно, как и мне, свежа еще горечь разлуки… Вот я прошлую ночь напролет глаз сомкнуть не мог. Люди-то вон как притомились, — он жестом руки показал на спящих казаков, — а у меня сна ни в одном глазу…
— Понапрасну изводишь себя, атаман.
— А что поделаешь, коли не спится, а все думается…
— А ты плюнь и не думай.
— Легко молвить, да тяжело выполнить…
— И о чем тебе думать? Ну, любишь ты девушку, и мне, признаться тебе, невдомек это — в жизнь свою не любил бабу… Так и люби, она тебя тоже любит… Чего же тебе еще-то нужно?..
— Действительно, Иван Иванович, не уразумеешь ты того…
— Чего разуметь-то?
— Да вот что во мне деется. Кажись, бросил бы все и полетел назад к своей лапушке…
— Чуял я это давно, — грустно заметил Иван Кольцо.
— Что чуял-то?
— А то, что пропал ты, Ермак Тимофеевич, для ратного дела.
Ермак вспыхнул.
— Пропал, говоришь?.. Ну, это еще погодить надо… Пропадать-то, может, мне и рано…
— Рано-то рано, что говорить, но…
— А коли рано, так и не пропаду я. Вот весь сказ.
— Дай-то бог, — тихо молвил Иван Кольцо.
В это время грянул выстрел одного из сторожевых казаков, за ним другой, третий. Лагерь вскочил на ноги.
Раньше всех стоял на ногах Ермак Тимофеевич и его бравый есаул Иван Кольцо.
— Что за притча! — воскликнул первый. — С чего это?
— Видно, в лесу неладно, — сообразил Иван Иванович.
Сторожевые посты находились со стороны леса.
Ермак и Кольцо бросились к одному из стоявших на посту людей.
— Ты в кого пулял? — спросил атаман.
— И сам не знаю. Стою, гляжу на лес, — ответил тот. — Вдруг что-то замелькало между деревьями… Стал вглядываться. Отделились от лесу точно темные точки и поползли сюда. Може, зверь, а може, и человек. Я и выстрелил, за мной выстрелили и другие постовые. Точки скрылись в лесу.
Ночь была лунная, светлая. Ермак и Иван Кольцо действительно почти у самой опушки леса рассмотрели несколько темных точек.
— Поглядеть надо, что бы это такое? — сказал Ермак Тимофеевич и вместе с Иваном Ивановичем двинулся к опушке.
Зоркие глаза их вскоре рассмотрели при бледном свете луны движущиеся в лесу темные фигуры. Лежавшие у опушки леса оказались остяками, убитыми выстрелами постовых казаков. У большинства из них в руках были луки и приготовленные стрелы; колчаны с запасными стрелами находились за спиной.
— Ишь тут их сколько, точно черных тараканов, — заметил Ермак.
— Да, может, это те же самые, что прошлой ночью угощали нас стрелами, — сказал Кольцо.
— Откуда же они здесь взялись? — спросил Ермак.
— Да лес-то один и тот же, им по лесу идти не в пример ближе, так как река делает здесь заворот, — объяснил есаул.
— Может, и так, — согласился Ермак.
В это время у самого его уха прожужжала пущенная из чащи леса стрела.
Пролетев мимо, она вонзилась в кафтан одного из казаков.
За первой стрелой появилась другая, третья, десятая и так далее, летело по несколько стрел разом.
— На нехристей! — крикнул Ермак Тимофеевич и вместе со всеми бросился в лес. В чаще действительно укрывались остяки. Многих перебили. Остальные дали деру в глубь леса. Казаки не стали их преследовать и вернулись на поляну досыпать.
Сторожевые посты были, однако, увеличены. Потухшие костры люди больше не разводили.
Ермак Тимофеевич и Иван Кольцо развели только свой небольшой костер невдалеке от реки, шум от быстрого течения которой доносился до них.
— Ишь, катит волны-то свои, Чусовая, что твоя Волга, — сказал Иван Иванович, когда они с Ермаком Тимофеевичем снова уселись у костра.
— Сказал тоже, Волга, — со вздохом отвечал атаман. — Волга-то втрое шире, коли не более, да и у волны ее звук мягкий, не так дико шумит-то матушка, как эта дикая река…
— И впрямь Волга-матушка выступает медленно, плавно, а эта бежит сломя голову, точно гонит кто куда… Ни дать ни взять остяки по лесу.
— Да, здорового стрекача задали они. Да и покрошили многих наши молодцы. Долго их помнить будут.
— Так и следует, чтобы помнили…
— А все же спасибо им, что нас потревожили, — сказал Ермак Тимофеевич.
— Это как же?
— Да так! Раззадорилось мое сердце, кручина-то из него повыгналась!..
Иван Кольцо истово перекрестился. Это было сделано с такою верою, что Ермак Тимофеевич невольно последовал примеру своего есаула и друга.
— Поздненько мы только хватились выбраться, — сказал Иван Иванович.
— Как поздненько? — спросил Ермак.
— Да так, холодновато становится. До покрова всего месяц остался, скует он, батюшка, реку льдом и покроет землю снегом.
— Здесь реки-то быстрые, не скоро замерзают.
— Это все едино, зато они еще быстрее становятся, плыть-то по ним нельзя.
— Ой ли?
— Да уж так, слышал я от старожилов здешних мест еще у Строгановых, — сказал Иван Иванович.
— Что ж, спрячем где ни на есть челноки, пешком пойдем… Все едино зима-то нас должна была застать. Не на месяц идем, а раньше или позднее, какая в этом разница?.. Слушай, Иван Иванович, — вдруг переменил разговор Ермак Тимофеевич, — а не хитрит ли со мной Семен Аникич?
— Как это хитрит? — не понял прямодушный Иван Кольцо.
— Что обручил меня с девушкой… Может, это так, для отвода глаз сделал, а уехал я-то, он и не пошлет в Москву челобитье…
— Нет, этого он не сделает.
— Ты думаешь? — спросил Ермак.
— Старик он правильный. Крест носит.
— А меня так берет сумление, — вздохнул Ермак. — Уж больно скоро он на все согласился.
— Да как же не быть-то ему в согласии? Вишь, девушка-то, бают, без тебя извелась совсем, чуть Богу душу не отдала.
— Это-то верно.
— Так то-то и оно-то, поневоле согласишься, только бы жива была да здорова… Любит ведь он ее.
— Вместо отца ей.
— Вот видишь.
В таких разговорах прошла вся ночь. Забрезжилась заря.
Ермак Тимофеевич и Иван Кольцо, вздремнув полчасика перед рассветом, подняли людей. Подкрепившись сваренной кашей, снова спустили челноки на воду и поплыли далее.
Сон освежил и ободрил всех. Весла быстро и мерно резали воду, на многих челноках затянули песни, которые гулко раздавались по пустынным берегам реки и повторялись лесным эхо.
Ермак Тимофеевич радовался царившему среди людей веселью. Он видел, что они стали втягиваться в походную жизнь, рады были тряхнуть стариной и пожить в этом напряженном состоянии, которое порождается постоянной опасностью и вырабатывает в ратных людях быструю сметку и отвагу. Он с удовольствием наблюдал, как просыпались в них его прежние волжские товарищи.
Ему невольно припомнилось его прошлое, жизнь беззаботная, бескручинная. Он жил воспоминаниями да памятью о последних днях, проведенных у Строгановых, в светлице своей лапушки. О будущем старался не думать. «Чему быть, того не миновать», — утешал он себя русской фаталической пословицей и на этом несколько успокоился, порадовав горячо его любившего друга Ивана Ивановича. Его порядком смутило то настроение Ермака Тимофеевича, с которым он тронулся в опасный и трудный поход.
«Люди чутки — сейчас признают, что не тот уже Ермак, каким был на Волге, чего доброго, и назад повернут! Тогда прощай и милость царская, и царское прощение, и знатная добыча, ожидавшая их в сибирской земле… Нечего было и огород городить! И на славное имя Ермака Тимофеевича наложится пятно бесславия!»
Так думал его друг и есаул, а оттого и понятна его радость при виде ободрившегося атамана, орлиный взгляд которого снова поспевал повсюду, все примечал и невольно заставлял людей подтягиваться.
Челны между тем медленно плыли все дальше и дальше.
XII
На зимовье
Сопровождавший Ермака и его людей проводник из крещеных татар, по имени Мина, в просторечии Миняй, тоже выражал мнение, что по Чусовой долго не проедешь, так как вода на реке стала прибывать, что указывало на приближавшуюся зиму. Половодье на реках запермского края и Сибири бывает перед их замерзанием, а не перед вскрытием, как в реках центральной России.
Дядя Миняй, так звали проводника, был уже старый, но крепкий и телом и духом человек. Когда-то молодым парнем он был взят в плен еще при Анике Строганове, крещен им и так привык к своему новому хозяину, что тот души не чаял в нем и считал его самым преданным себе человеком.
Миняй и был таким, да таким и остался по отношению к сыновьям и внукам Строгановых. Сибирь, то есть все пространство за Егорским Камнем, как назывались Уральские горы, была известна ему как свои пять пальцев. Такой человек был золотом для далекого похода. Его-то и отправили с Ермаком Тимофеевичем Строгановым.
— Придется зимовать, — говорил он, призванный на совет Ермаком и Иваном Ивановичем.
— Да где же зимовать-то? В лесу? В открытом поле не зазимуешь, придется рыть землянки, так это надо теперь делать. Наступят морозы — землю заступом не возьмешь, — сказал Ермак.
— Зачем в лесу? В поле найдем место для зимовки. И землянок не надо, тепло и без них будет.
— Это как же? — в один голос спросили Ермак Тимофеевич и Иван Иванович.
— А пещеры тут есть неподалече, на берегу, в них мы и прозимуем, в тепле и в безопасности…
— Пещеры? — спросил Ермак Тимофеевич.
— Да. Може, придется из них медведей выгонять, ну да эта беда не велика, с этим зверем-то управимся.
— Вестимо, управимся, — заметил Иван Кольцо.
Разговор происходил на первом челне, где вместе с атаманом и есаулом находился и проводник Миняй.
Лес окончился, снова пошли отлогие пустынные берега.
— Ишь, пусто-то как кругом… Ни тебе деревца на топливо, ни тебе зверя никакого на еду… Тут с голоду помрешь, никто и знать не будет, — сказал однажды Иван Иванович.
— Зачем с голоду умирать? — отозвался Миняй. — Земля богата и топливом, и живностью.
— Да где же это все?
— Погодь маленько, добрый молодец, скоро опять леса пойдут, а там и к пещерам подъедем.
— Не видать этого-то.
— Оно и не видать, потому далеко, да и поворот река делает… Вот оно что.
— Ладно, увидим.
— И увидите, я уж знаю.
Дядя Миняй оказался прав. Через несколько суток пути пошел действительно густой лес, который, казалось, тянулся на необозримое пространство.
Время между тем летело. Прошло бабье лето. Стали завертывать сперва сильные утренники, а затем и холода: пошли дожди, вода на Иртыше поднялась, и река загудела еще сильнее.
— Ишь как стонет, прежде нежели попасть дяде-морозке в лапы, — говорил дядя Миняй.
— Где же твои пещеры-то? — спрашивал Ермак Тимофеевич.
— Сейчас будут. Тут недалече, — отвечал он.
Но прошло еще несколько суток, а это «недалече» все еще было далеко.
Погода между тем все более и более портилась. По небу медленно тянулись свинцовые тучи, беспрерывно шел ледяной дождь, мелкий, пронизывающий до костей, лес почернел и стал заволакиваться туманом. Казалось, над рекой висели только голые скалы, в которых она билась, рвалась на свободу, но они не пускали ее и заставляли со стоном нести воды в своем сравнительно узком русле.
Тяжело стало казакам справляться с бурливой рекой, да и вообще настало для них трудное житье: мокрота, холод, невозможность согреться у костров, которые не горели, а только чадили дымом, разъедавшим глаза.
Люди приуныли, печальны стали, задумчивы, с пасмурными, как погода, лицами, не слышно, как прежде, ни говору веселого, ни песни молодецкой.
Уныние напало снова и на Ермака Тимофеевича — больно стало ему за его людей, жаль добрых молодцев, а между тем ничего не мог поделать он.
Наконец выдался один погожий день, выглянуло из-за серых туч солнышко, тусклое, холодное, но все же показавшееся в диковинку казакам, давно не видавшим его. По обеим сторонам реки зазеленел сосновый лес.
— Вот наше и зимовье, — сказал Миняй. — Поворачивай челн вправо! — крикнул он рулевому.
Атаманский челн повернулся, за ним повернули и другие и стали приставать к берегу, к намеченному Миняем месту. Невиданное прежде зрелище представилось им. В отвесном скалистом берегу оказалось глубокое ущелье, точно ложе высохшей реки, куда Чусовая не могла направить свои воды, так как дно ущелья было выше уровня ее воды и поднималось постепенно в гору, между высоко нависшими скалами.
— Ну местечко! — заметил Ермак. — Дичь-то какая! Да тут с голоду и холоду умрешь среди каменных-то глыб…
— Зачем умирать с голоду и холоду? — возразил Миняй. — До леса здесь рукой подать, а в лесу и топлива и зверей на потребу видимо-невидимо.
— Да как же тут до лесу добраться? — спросил Иван Кольцо.
— Да тут недалече есть влево дорога между скал, немного в гору, в самый лес…
— Да что говорить-то, что есть, то и есть, — сказал Ермак Тимофеевич.
— Не мы строили, а Бог, — заключил Миняй.
Люди по приказанию Ермака Тимофеевича вытащили челны на берег и, построившись, пошли в глубь ущелья. Впереди — Ермак и Иван Кольцо с Миняем, указывавшим дорогу.
Пройдя с полверсты, повернули направо к скале, в которой чернелось отверстие в рост человека.
— Надо огня высечь да зажечь пучок хворосту. Есть?..
У людей Ермака нашелся хворост и огниво. В руках Миняя появился зажженный факел, с которым он и вошел в отверстие скалы. За ним последовали Ермак Тимофеевич, Иван Иванович и передние казаки.
Все, кроме Миняя, хорошо знавшего эти места, остановились в изумлении. Перед ними открылась огромная пещера, где мог свободно поместиться весь отряд Ермака.
— Вот так хоромы! Почище строгановских! — послышались восклицания.
— Здесь тепло и не дует…
— Молодец, Миняй! Уж подлинно молодец! Здесь мы зимуто как раз и проведем, — сказал Иван Кольцо.
Тотчас же из запасного хвороста были разведены костры и люди Ермака расположились около них. Группа казаков в сопровождении Миняя была отряжена в ближайший лес за топливом и живностью.
Пещера осветилась. Ее стены и потолок загорелись всеми цветами радуги от различных кварцевых пород. Зрелище было волшебное.
— Гляньте, братцы, да тут звериное логовище, — сказал один из казаков, сидевших у костра в дальнем углу пещеры.
— Где, где?
— А вот тут…
И он указал на толстый слой высохшей травы и тонких сучьев, находившихся в углу и, видимо, примятых каким-то грузным телом.
— И зверь-то большущий, медведь, верно, — сообразили казаки.
— Что же, пусть приходит к себе домой, милости просим, знатное из него будет жаркое.
Все расхохотались.
За другим костром тоже шли веселые разговоры, слышался хохот, встречавший веселые шутки.
Словом, люди Ермака, как истые русские люди, жили сегодняшним днем, позабыли все невзгоды недавнего пути, были веселы и довольны.
Весел и доволен был и Ермак Тимофеевич, сидевший и небольшого костра, разведенного Иваном Ивановичем.
— Так ужели ты до сих пор не знаешь, зачем мы идем в сибирскую глушь? — спрашивал он своего друга.
— За добычей, да и острастку дать нехристям, чтобы не лезли за Каменный пояс, не беспокоили бы строгановских земель, — отвечал тот.
— Но это, брат, была бы послуга для Строгановых, а не для батюшки-царя. Нет, я задумал другое.
— Что же?
— А то, что сильно виноваты мы перед царем, должны и заслужить ему повинным нашим большим делом… Знаешь ты всю эту нечисть, и татар, и остяков, и вогуличей?
— Знаю, как не знать…
— Бросовый народ в ратном деле.
— Что они поделают без пищалей с одними стрелами?
— Вот я это на ус себе намотал… Пищали у нас есть, снарядов много, можно будет задать им встрепку, что страсть…
— Можно-то можно, только много их, Миняй вот говорит, тысячи…
— Все может быть, только рознь между ними. Вместе ни за что не пойдут, а мы их по частям и перекрошим.
— А дальше что?
— А дальше… Покорим царство сибирское под высокую руку царя-батюшки и поднесем его ему, авось тогда он над нами смилуется.
— Вот что ты задумал! — разинул рот от удивления Иван Иванович, с благоговением смотря на своего атамана и друга.
Ермак Тимофеевич, разгоряченный речью о своей заветной мечте, с горячими, как уголь, глазами, был действительно прекрасен.
— Дай-то бог. Только… — начал было Иван Кольцо.
— Что только-то? — перебил его Ермак Тимофеевич.
— Большое это дело, мудреное. Можно и самим не вернуться…
— Не бойсь, вернемся! — воодушевленно сказал Ермак Тимофеевич.
В голосе его прозвучала такая уверенность, что Иван Иванович удивленно вскинул на него глаза.
— Что, думаешь, хвастаю?.. — поймал тот этот взгляд.
— Нет, но…
— Уж знаю, угадал, что думаешь. Только знай и то, что говорю я это неспроста… Сны у меня о том были верные.
И Ермак Тимофеевич рассказал Ивану Ивановичу уже известные читателю его сны, где видел себя окруженным странной неведомой природой, неведомыми людьми, в княжеском венце на голове.
— Може, венец-то это не княжеский, а брачный, ну, да это все едино… Коли мне суждено обвенчаться с Ксенией Яковлевной, так, значит, все равно Сибирь будет под рукой царя-батюшки. Без полной победы над нечистью не вести мне к алтарю мою лапушку, — добавил со вздохом Ермак Тимофеевич.
— Вот оно что… Может, и впрямь суждено все это, — задумчиво сказал Иван Кольцо.
— Я уверен, что суждено…
— Уверенность — великое дело…
Оба на несколько мгновений замолчали. Каждый думал свою думу.
— Палаты-то мы нашли действительно княжеские, — улыбнулся Иван Кольцо. — Вишь, все горит серебром, золотом да каменьями самоцветными.
— Зимовье хоть куда, — ответил Ермак.
— Люди, главное, отдохнут, сил наберутся, а это в походе первое дело. Вишь, как грохочут, веселы, довольны…
За кострами действительно беседа шла все оживленнее и оживленнее, все чаще слышались шутки и смех.
XIII
Цыганка
Оставим Ермака Тимофеевича с его людьми в их волшебной пещере и вернемся снова в хоромы Строгановых.
Опасения Семена Иоаникиевича сбылись. Не прошло и недели после отправления в поход Ермака, как кочевники стали беспокоить границы Строгановского царства, и потребовалось снаряжать против них людей, начальство над которыми принял Никита Григорьевич Строганов, а Максим Яковлевич остался дома, тоже занятый устройством оборонительных сил, на случай возможного нападения на усадьбу.
Эти распоряжения Строгановых произвели известное впечатление на кочевников, и они, разбитые Никитой Григорьевичем Строгановым и его людьми и прогнанные за Каменный пояс, более уже не беспокоили приготовившихся к отпору соседей.
В усадьбе все шло по-прежнему. Ксения Яковлевна была относительно спокойна. Причиной тому была Домаша. Она сумела вселить в свою хозяйку-подругу веру в счастливую звезду Ермака Тимофеевича.
— Он заговоренный… Это уж я знаю.
— Как заговоренный?.. — удивилась молодая Строганова.
— Да так… От всего, слышь ты, и пули и стрелы отскакивают…
— Да что ты!
— Верное слово.
— Откуда ты знаешь?
— Да его же люди болтают. Николи даже ранен не был, а всегда впереди, так и врубается, бывало, во вражеские толпы, кругом него вальмя валит народ, а он хоть бы что, рубит себе или действует кистенем, любо-дорого глядеть…
— Так ведь, может, Бог берег до поры до времени, а не ровен час…
Голос ее дрогнул.
— Да нет же, говорю тебе, Ксения Яковлевна, что заговоренный он. Такое слово, значит, знает… Недаром бают, он с колдуньей связавшись был…
— Что ты говоришь глупости…
— Не глупости, а правду.
— Кто же такое болтает?
— Да его же люди тоже баяли. Стояли они на Волге, а там в лесу колдунья жила, так он к ней часто шастал.
— Все это пустое… Он в Бога верит. Как истово молился на обручении и на молебне…
— Одно другому, бают, не вредит.
— Разве что… А, кстати, Домаша, ты не узнала о цыганке-то?
— Это о Мариуле-то?
— Да.
— А тебе с чего это, Ксения Яковлевна, она на память пришла?
— Да вот о колдунье ты заговорила.
— Да разве она колдунья?
— Ну гадалка, верно, ты, кажись, что-то болтала.
— Я думала, что гадать она умеет, цыганки-то на это горазды, а тогда еще ничего нам, что будет, неведомо было, я тебе и сказала о Мариуле. Потом, как все объяснилось, до Семена Аникича дошло, он согласие свое дал, обручили вас с Ермаком Тимофеевичем, я об ней и думать забыла.
— Жаль… — разочарованно произнесла Ксения Яковлевна.
— С чего жаль-то? О чем же гадать теперь?
— И тебе не о чем? — лукаво посмотрела на нее молодая Строганова.
— Мне-то и подавно.
— А об Яшке?
— Я об этом и думать забыла. Мекаю так: если бы с ним стряслась беда, так сердце-вещун мне сказало бы, а коли молчит оно, так, значит, попросту он шатается по белу свету. А коли так, не стоит он моей думушки.
— И злая же ты, Домаша!
— На дурных и надо злой быть.
— Нет, я бы все простила Ермаку, — задумчиво сказала Ксения Яковлевна.
— И ничего нет в том доброго, — с жаром заговорила Домаша. — С их братом нашей сестре тоже держать ухо востро нужно, раз помилуешь, они тебе на шею сядут и поедут. Тогда аминь. Прощай, вольная волюшка.
— Коли любит, и воли ненадобно.
— Так ведь и для него так же.
— Вестимо.
— А они норовят нас покорить, а самим быть хозяевами.
— Да ведь испокон веку так…
— А я на то не согласна.
— Так гадать тебе не о чем? — вдруг спросила молодая Строганова, видимо, совершенно не заинтересованная вопросом, кто будет у них главой, Ермак ли или она…
— Ровненько не о чем.
— А мне так есть о чем.
— О чем бы это?
— А хоть бы об Ермаке.
— Что гадать-то об нем? Крошит он теперь, чай, нечисть на обе корки, вот и все. Скоро, чай, и назад воротится.
— Это как еще сбудется…
— Да уж поверь мне.
— Верю я тебе, а все же погадать бы я не прочь.
— Хорошо, я прознаю про Мариулу-то.
— Когда?
— Да хоть сегодня же. Антиповна с ней в дружестве.
— Ну!
— Верно слово. Сколько раз видела их вместе, душевно так беседуют.
— А Мариула-то что делает?
— В прачках она.
— И не скучает?
— Чего же ей скучать?..
— Чай, все же к своим привыкла.
— Не любит она их, сказывают.
— А ты с ней не говорила?
— Не видала даже путем. Я в людскую избу-то забегаю в год раз по обещанию. Да она, бают, дикая… Только с Антиповной да еще кой с кем и беседует, а то все молчит или песни про себя мурлыкает, да и песни-то непонятные…
— Не нашенские?
— Нет. Сказала: разведаю…
— И раньше тоже сказывала.
— Да раньше-то тут такое пошло, что не до нее было, а кроме того, я мекала, что она не надобна.
— Нет, очень надобна… — вздохнула Ксения Яковлевна.
— Теперь уже сделаю, покойна будь.
Полонянка оказалась старательной и прилежной бабой, молчаливой, но услужливой, «сурьезной» — как говорила о ней Антиповна. Кроме своего прачечного дела, она взяла на себя и уборку прачечной избы, в одной половине которой помещалась сама прачечная, а другая, разделенная на несколько горниц, и кухня служили жильем для прачек.
Мариула заняла самую маленькую горенку с половиной окна и жила в ней одна. Эту горенку определила ей Лукерья Антиповна сперва в силу того, что остальные прачки вначале сторонились своей новой товарки, которая столько лет прожила с нечистью. Что она там делает одна в своей горенке? Этот вопрос интересовал всех ее товарок, и самые любопытные из них поглядывали за нею.
— Ничего она, родимые, не делает, как есть ничего, — говорили они остальным.
— Как так?
— Да так… Сидит на лавке, уставившись в одну точку, и не шелохнется.
— Что же это она?
— Не ведаем.
— Видно, поврежденная…
— Повредишься среди нечисти-то…
— И какое ее там житье было, любопытно бы доведаться…
— Да как ты у нее доведаешься, когда она молчит как чурбан какой, — возмущались любопытные.
Беседовала Мариула по душе действительно с одной Антиповной, но старуха тоже не была словоохотлива, а потому никто не знал, о чем их разговоры. Заметили только, что после первой продолжительной беседы Лукерья Антиповна стала смотреть на Мариулу очень ласково.
— Чем ни на есть, видно, обошла цыганка нашу Антиповну, — толковали на дворне. — Ни к кому так она не приветлива.
— Видно, рассказала ей что-нибудь жалостное…
— Наврала, чай, с три короба.
— Зачем врать! Чай, и впрямь жизнь ее среди нечисти была невеселая…
— Какое уж там веселье.
— Може, мучили ее, тиранили.
— Все может быть…
— А может, и крест сменять на идола принуждали.
— От нехристей все станется.
— И не поймешь, стара ли она или же в средственных летах… Лицо моложавое, а волосы седые, силища-то во какая, так корчаги и ворочает.
— Поседеешь с горя-то…
— Еще как поседеешь, родимая.
Такие высказывались предложения прачками и другими дворовыми женщинами о полоненной цыганке.
Домаша, исполняя поручение Ксении Яковлевны, в тот же день после обеда — разговор их происходил утром — отправилась в прачечную избу. Прачки предавались послеобеденному сну.
Девушка очутилась перед дверью горенки Мариулы. Прежде чем отворить ее, она перевела дух. Сердце у нее сильно забилось. Ее охватил какой-то чисто панический страх. Наконец она, пересилив себя, приотворила незапертую дверь.
День был солнечный. Яркие лучи дневного света проникали в пол-окна каморки полонянки. При этом ярком освещении горница поражала своей чистотой, вытесанный и чисто вымытый стол и лавка положительно блестели.
На одной из лавок сидела Мариула с устремленным куда-то вдаль взглядом своих черных, не потерявших девического блеска глаз, составлявших разительный контраст с седыми прядями волос, выбивавшихся из-под головной повязки. Домаша некоторое время смотрела на сидевшую из полуотворенной двери, затем открыла эту дверь совсем и вошла в горницу.
Мариула не пошевелилась. Она, видимо, не слыхала и не видала вошедшей, хотя взгляд ее, казалось, был устремлен на нее.
Девушку взяла оторопь. Первою мыслью ее было бежать назад и устроить посещение Мариулой светлицы через Антиповну. Но она продолжала стоять перед глядевшей на нее, но не видевшей ее цыганкой. Она чувствовала себя совсем окаменевшей. Ноги не повиновались ей. Оставалось заставить Мариулу увидеть себя.
Домаша кашлянула. Цыганка вздрогнула. Выражение ее глаз вдруг изменилось. Теперь она смотрела действительно на Домашу.
— Кто ты, девушка? — спросила цыганка мягким грудным голосом.
— Я Домаша, сенная девушка Ксении Яковлевны… Чай, слыхала о ней?
— Как не слыхать… Наша молодая хозяюшка.
— Она самая… Прислала она меня до тебя, тетушка.
— До меня?
— Да! В светлицу тебя она просит. Может, погадаешь ей…
— А откуда она доведалась, что гадать я умею?
— Да ведомо ей, что цыганка ты, а цыганки на гаданье горазды…
— Да ты, девушка, кажись, тоже цыганка?..
— Я? О том я не ведаю.
— Не ведаешь? — переспросила Мариула.
Голос ее задрожал.
XIV
Мать и дочь
— Не ведаю! — повторила Домаша.
— Как же так? Кто же ты такая, девушка? Отец твой кто был, кто была мать?
Старая цыганка уже теперь в упор, пристально смотрела на девушку. Домаша стояла ни жива ни мертва под этим взглядом, но все же тихо отвечала:
— Не знаю я ни отца ни матери.
— Не здешняя, значит?
— И того сказать не могу, в снегу я найдена, после набега кочевников.
— Когда это было? — вдруг вскочила Мариула с лавки и очутилась совсем близко перед Домашей, испуганно отшатнувшейся.
— Ты не бойся, девушка, я тебе зла не сделаю. Только скажи мне, бога ради, когда это было. Знать мне это беспременно надобно. Скажи!
В голосе Мариулы появились молящие нотки.
— Годов тому назад пятнадцать, — ответила Домаша.
— Пятнадцать годов, пятнадцать… Так… Так… — про себя забормотала старуха. — Выходит, что так. Да неужели?..
Глаза Мариулы наполнились слезами. Ничего не понимавшая Домаша, уже освоившись со старухой-цыганкой, смотрела на нее во все глаза с нескрываемым любопытством. «Что за притча! Что с ней такое деется? Уж не с ума ли пятит старая? — мелькало в ее уме. — Уйти подобру-поздорову. Не ровен час…» И она снова попятилась к двери.
— Так приходи же, тетушка, в светлицу…
— Постой, постой! Остановись, девушка, куда спешишь? — остановила ее Мариула.
— Ждет меня Ксения Яковлевна…
— Не замай, подождет. Скажи ты лучше, хотелось бы тебе видеть свою мать?
— Не знаю… Да и где же мне увидать ее, как смогу узнать свою мать, коли она меня младенцем бросила?
— Может, люди сделать это ее заставили…
— Невдомек мне, к чему ты речь ведешь, тетушка.
— А вот к чему, девушка… Расстегни-ка сорочку, покажи мне левое плечо свое…
И старуха протянула руку к шее Домаши.
«Кажись, и впрямь она с ума спятила!» — подумала девушка, но все же спросила вслух:
— Зачем?
— А коли есть у тебя на плече родинка, черная с горошину… — начала было Мариула, но Домаша перебила ее:
— Есть, тетушка, есть…
— А ты все же покажи мне, родная.
В голосе старой цыганки послышались такие нежные, просительные ноты, что девушка невольно исполнила ее просьбу, расстегнула ворот сорочки. На обнаженном темно-бронзовом круглом плечике действительно чернело родимое пятнышко величиной с горошину.
— Дочь моя! — вдруг кинулась ей на шею Мариула и стала покрывать обнаженное плечо Домаши нежными поцелуями.
— Дочь?! — дрожащим голосом повторила девушка.
— Да, ты дочь моя!
Домаша почувствовала, что на ее плечо закапало что-то горячее. Это плакала Мариула.
— Матушка, ты плачешь? — воскликнула девушка.
— Ничего, ничего, это я, доченька, от радости… — сквозь слезы прошептала старуха.
— Однако как же это? В толк не могу взять я… — проговорила Домаша.
— Садись, моя дорогая дочушка, я тебе все поведаю, — сказала Мариула, обняв девушку, и направилась с нею к лавке.
Домаша молча повиновалась. Какое-то внутреннее чувство подсказывало, что перед ней действительно ее мать — она узнала это по ощущению от нежного поцелуя Мариулы, а теперь даже в чертах ее лица виделось что-то родное.
Мать и дочь сели на лавку. Старая цыганка несколько минут молчала, собираясь с мыслями, чтобы начать свою грустную повесть.
— Не гляди, доченька, что я седа и совсем старухой выгляжу, не лета, а горе меня состарило. Мне еще сорока нет, а вот какова я…
Старуха остановилась и выпрямилась, как бы желая дать убедиться собеседнице, как она действительно выглядит.
— Лет двадцать тому назад, а може, и более, — начала рассказывать Мариула, — кочевали мы с табором не здесь, а далече отсюда. Где, я и не помню, только налетела на нас татарская сила. Многих прикончили, других разогнали, а меня с отцом в полон взяли. Была я тогда по пятнадцатому году. Татары нас увели с собою. Гнали нас и пешком, и на лошадях везли, и очутились мы за Каменным поясом. Приглянулась я их поганому князьку, захотел он меня за себя взять… А мы с отцом в Бога да во Христа верили, я-то была что, несмышленая, делай со мной, что хочешь. Ну а отец за меня в заступу пошел, да тем и погубил себя. Убили его нехристи, и стала я женою князька. Прожил он со мною годов пять, я ему прискучила, и подарил он меня одному из своих воинов. Стала я женой другого. А между тем была на сносях от князька. Родила я так через полгода девочку, тебя то есть. Невзлюбил тебя новый муж мой. Всячески извести хотел, только я тебя пуще глаза хранила, а въявь-то убить не решался он, князька своего боялся. Так прошло около двух лет. Наши люди набегом пошли на здешние места. Жены-то в юртах оставались, а меня муж с собою взял. Видно, был у него на то умысел… Я тебя с собой захватила. Не удался набег наш, дали нам отпор здешние люди, многие полегли на месте, остальным убежать было только в пору… Я около мужа была с тобой на руках, торопить он начал меня, да вдруг как схватит тебя из моих рук, да и кинул тебя в сугроб, а меня обхватил поперек тела, на лошадь свою взвалил, сам вскочил верхом, да и поскакал. Я не успела опомниться. Потом стала биться да рваться, он меня кулаками успокоил, без чувств я сделалась… Мы уже были далеко и вскоре перебрались за Каменный пояс в свое кочевье. Оказалось, что его без нас разорили и князька, моего первого мужа, твоего отца убили… Не у кого было заступы искать… Я и смирилася. Жила с ненавистным злодеем, много горя вынесла, оно-то меня и состарило… Наконец и на него карачун пришел, убили его здесь в последний набег, а я в полон волею сдалась… Оно и на счастье — довелось мне встретить мою дочушку…
Мариула снова обвила руками шею Домаши и стала целовать ее лицо. Девушка отвечала ей также нежными поцелуями.
— Матушка, матушка! — повторяла она.
— Говорила мне про тебя Антиповна, чуяло и тогда мое сердце, что ты и есть дочь моя, да ни разу я тебя путем не видала, а как сегодня вошла ты, посмотрела на тебя и тотчас признала. Похожа ты на меня, какою была я в девичестве.
— А о чем ты, матушка, когда я вошла, думала? Даже меня спервоначалу не заметила? — спросила Домаша.
— А о ком же, как не о тебе, моя доченька, пятнадцать лет все о тебе думала, места не находила себе.
— Матушка!..
— Но теперь зато я счастлива! Дай наглядеться на тебя, ненаглядная.
Мариула положила обе руки на плечи девушки и стала с любовью вглядываться в ее лицо.
— Не ходи ты замуж за немилого! — вдруг каким-то вдохновенным тоном начала она. — Есть паренек, любит тебя больше жизни, да в отъезде он, в большом городе… Ты думаешь, он забыл тебя, а ты у него одна в мыслях… Надумал он, для тебя же, сделать дело, да не вышло ничего. Но не кручинься, скоро он воротится… Иди за ним без оглядки, будет он для тебя хорошим мужем, кинь опаску свою, брось свою гордость…
Домаша слушала свою мать с каким-то священным ужасом.
Словно эта женщина читала в ее мыслях, как в открытой книге.
«Что же это такое? — спрашивала она себя. — Уж не колдовство ли?» Она боязливо оглядела горенку матери. Горевшая перед большой иконой в переднем углу лампада ее успокоила.
— Напрасно, доченька, у тебя такие мысли несуразные, — заметила старуха.
— О чем мысли? — вздрогнула Домаша.
— Сама знаешь, а на мне крест, хоть я и прожила долгие годы с поганою нечистью.
И Мариула полезла за пазуху и вытащила оттуда большой медный тельный крест.
— Прости, родимая, это я с перепугу…
— Чего же ты перепугалася?
— Ты откуда же все это знаешь? — вместо ответа спросила она.
— Что знаю?
— Про Якова…
— Про какого Якова? Слыхом не слыхала о нем…
— Как же! Ты говоришь — в отъезде он, в большом городе… На Москве, действительно.
— По лицу я твоему прочитала это, доченька, у каждого человека судьба его на лице писана…
— Дивно это, матушка, меня об нем и впрямь брало сумление…
— Вижу, вижу. Только напрасно, доченька. Верь мне…
— Верю, — тихо сказала Домаша.
Она и сама смерть как хотела этому верить. Но она была одна и ни с кем не делилась своими мыслями, даже с Ксенией Яковлевной, так как не хотела показать себя страждущей из-за разлуки с Яковом.
«Брось свою гордость! — вспомнились слова матери. — И ведь в самую точку попала… Совсем провидица».
Мариула между тем продолжала молча любоваться дочерью.
— А к молодой твоей хозяюшке явлюся я по приказу ее, когда захочется ее душеньке, — наконец сказала она.
— Она скорее просила, только надо будет сказать Антиповне.
— А что?.. Скажись и дошли за мной али сама прибеги… — отвечала Мариула.
— Только вот что, матушка, — начала девушка и остановилась.
— Что такое?
— Коли увидишь то, что судьба ее печальная, всего не говори ей, не тревожь ее душеньку, а то и так она в разлуке с Ермаком Тимофеевичем кручинится…
— Знамо дело, не скажу, зачем пугать девушку.
— А мне про то скажи с глазу на глаз… Ладно? Так я пойду теперь, матушка, поделюсь с Ксенией Яковлевной моей радостью, а там скажемся Антиповне, и за тобой прибегу я…
— Хорошо, доченька, до свидания, родная…
Мать и дочь обнялись и нежно расцеловались. С сердцем, переполненным самыми разнородными чувствами, вышла из прачечной избы Домаша. Круглое сиротство, несмотря на то что она привыкла к нему, все-таки было для нее тяжело. Эта тяжесть спала теперь с ее души. У нее есть мать!
Девушка была так счастлива, что ей захотелось побыть подольше наедине с собой, чтобы свыкнуться с этим счастьем, насладиться им вполне, прежде чем поделиться им с другими. Поэтому Домаша, вопреки своему обыкновению, не перебежала быстро двор, отделявший людские избы от хором, а, напротив, шла медленно. Ее радовало и то, что она узнает о судьбе Ксении Яковлевны. «Матушка все определит. Мне-то, мне рассказала все, как по писаному!» — думала она.
XV
Гаданье
В тот же день по всей строгановской усадьбе распространилась весть, что у Домаши нашлась мать, не кто иная, как полонянка Мариула. Произошло это следующим образом.
Домаша, наконец, явилась к ожидавшей ее с нетерпением Ксении Яковлевне.
— Что так долго? Где ты пропадала? — вскочила та с лавки.
— Дивные дела, Ксения Яковлевна, делаются на свете, дивные! — вместо ответа воскликнула сенная девушка.
— Что такое?
— Да Мариула-то…
— Что же?
— Это моя родимая матушка.
— Да что ты!
— Верно слово, Ксения Яковлевна.
— Как же это ты узнала?
— Да она мне о том сама поведала.
— Признала тебя?
— Да… По родинке на плече.
— Любопытно.
— Я все тебе, Ксения Яковлевна, расскажу по порядку.
И Домаша подробно пересказала ей свою беседу с Мариулой. Ксения Яковлевна, схватив за руку Домашу, выскочила с ней в рукодельную.
— Антиповна, Антиповна, у Домаши радость!.. — крикнула она.
— Что такое? Что за радость? — неторопливо поднялась старуха и пошла навстречу девушкам.
— Она отыскала свою мать!..
— Ты виделась с Мариулой? — строго спросила Антиповна крестницу.
— Да, Лукерья Антиповна, — виновато произнесла она.
— Зачем же ходила к ней?
— Погадать хотела…
— Ишь, егоза, на уме пустяки одни, — полусердито-полуласково сказала Антиповна. — И нагадала?..
— Она мне сказала всю правду, — отвечала Домаша.
— Вестимо, правду, — не так поняла старуха, — я о том и сама догадывалась, как она рассказала мне о потере своей дочери во время набега. Беспременно, думаю, это наша Домаша. Так оно и вышло.
Все сенные девушки, сидевшие за пяльцами, насторожились, вслушиваясь в этот разговор, и, конечно, вскоре разнесли новость по усадьбе.
— Няня, милая, — говорила между тем Ксения Яковлевна, — я хочу видеть мать Домаши. Можно ей прийти сюда?
— Это еще зачем?
— Я тоже погадать хочу…
— Пустое все, — нехотя произнесла Антиповна.
— Пусть пустое, няня, все веселее будет, нового человека увижу. Скучно мне.
— От безделья тебе скучно.
— Что же мне делать, коли не работается…
— Принудить себя должна.
— Я с завтрашнего дня прилежно буду работать, а сегодня дозволь мне позвать Мариулу… Милая нянечка!
И Ксения Яковлевна бросилась на шею своей старой няньке и стала целовать ее.
— Погоди, оставь, задушишь меня, старую… — голосом, полным блаженства, заговорила старуха. — Ну, ин будь по-твоему, зови…
— Иди, Домаша, за матерью! — тотчас распорядилась Ксения Яковлевна и ушла в свою горницу.
Домаша между тем, стрелой перебежав двор, застала свою мать уже принарядившеюся в чистую сорочку и сарафан.
— Пойдем, матушка, в хоромы. Мы сказались Антиповне, она дозволила. Ты приоделась, матушка, значит, знала, что я сейчас приду за тобой?
— Знала.
— Почему?
— Много будешь знать, скоро состаришься… Ужели тебе хочется быть такой же старой, как твоя мать? — отшутилась Мариула. — Пойдем.
Они вошли в хоромы.
— Вот, Ксения Яковлевна, твоя слуга Мариула, моя богоданная матушка, — сказала Домаша.
Мариула низко поклонилась молодой Строгановой.
— Здравствуй, Мариула, — ласково сказала та. — Я очень рада, что у моей Домаши нашлась матушка…
— Благодарствую, Ксения Яковлевна, на добром слове, — снова низко поклонилась Мариула.
— Погадай мне, Мариулушка! — робко сказала Ксения Яковлевна после довольно продолжительного молчания.
— И чего тебе гадать, Ксения Яковлевна, все уже разгадано, — начала Мариула, пристально вглядываясь с лицо девушки. — Вот вижу я, твой жених обрученный невредим стоит, а кругом него люди валяются, кровь льется, стрелы летают, пули свищут, а он молодецким взмахом косит нечисть поганую, о тебе свою думушку думая, поскорее бы управиться да вернуться к своей голубке сизой… А вот он в венце стоит, в венце княжеском, а вот… — Цыганка вдруг оборвала речь и, изменив тон, добавила: — Все хорошо, все исполнится, дадите вы клятву перед алтарем нерушимую и никогда ее не нарушите… О чем же гадать тебе, Ксения Яковлевна?
Молодая Строганова хорошо поняла, что Мариула говорит то, что «провидит», что в этом и состоит гаданье, и жадно ловила ее слова. К счастью, она не заметила перерыва в этой речи.
— Спасибо тебе, Мариулушка, коли правду сказала, а коли выдумала, спасибо за то, что утешила…
— Зачем выдумывать? Сказала всю правду-истину…
— Еще раз спасибо… Чем одарить тебя?
— Зачем дарить?.. И так много довольны твоею милостью, сыты, обуты, одеты, в тепле живем, — встала и поклонилась в пояс Мариула.
— А скоро все это сбудется, о чем говорила ты? — спросила Строганова.
— Того уж не умею сказать, касаточка, должно, недолго протянется, — отвечала цыганка.
Она вдруг стала пристально вглядываться в лицо своей дочери.
— Вот ее суженый, в дороге уж…
— Яков? — спросила Ксения Яковлевна.
— Звать я не знаю как, чернявый такой, из себя видный, скачет во весь опор, торопится… — продолжала Мариула, не спуская глаз с лица Домаши.
— Слышишь, Домаша? — окликнула ее Ксения Яковлевна.
Ответа не последовало. Девушка сидела как завороженная.
— Не замай ее, — заметила Мариула, — она сама видит все то, что говорю я… Видимо, от меня она этот дар унаследовала.
— Да неужели! — воскликнула молодая Строганова.
— Верное слово, — подтвердила Мариула и отвела свой взгляд от лица дочери.
Не прошло и минуты, как Домаша облегченно вздохнула и сказала:
— На самом деле Яков-то торопится… Я его видела.
— Как видела? — дивилась Ксения Яковлевна.
— Да странно как-то… Точно вздремнулось мне и сон привиделся, скачет он во весь опор по дороге… Только и всего.
Ксения Яковлевна со страхом посмотрела на Мариулу.
— Прощенья просим, — низко поклонилась она и вышла так быстро, что Ксения Яковлевна не успела сказать ей, чтобы она приходила в другой раз.
Девушки остались вдвоем и несколько минут смотрели с недоумением друг на друга. Ксения Яковлевна была поражена последним видением Домаши, вызванным на ее глазах, а Домаша не понимала удивленно-испуганного выражения лица своей хозяйки. Первою ее мыслью было то, что Ксения Яковлевна заметила, наверно, в предсказании Мариулы недосказанное, а потому встревожилась. Но Строганова рассеяла эти опасения.
— Знаешь ли, что ты спала, Домаша?
— Мне вздремнулося, так вдруг, — ответила та.
— Да нет же, при мне все это было! Это Мариула заставила тебя видеть все то, что видела сама. Знаешь, она колдунья!
Последние слова Ксения Яковлевна сказала шепотом.
— И что ты, Ксения Яковлевна, крест у нее на груди, а в горенке иконы, и перед ними лампада теплится.
— Правда?
— Как перед истинным…
— Невдомек мне тогда, что это деется…
— Просто провидица, — решила Домаша.
— Дивны дела твои, Господи! — воскликнула Строганова и истово перекрестилась на икону. Домаша последовала ее примеру.
— Тебе-то что, Ксения Яковлевна… Сказала — лучше и не надо.
— Кабы сбылось это.
— Все сбудется.
В голосе Домаши была непоколебимая уверенность.
— Дай-то бог, — тихо сказала Ксения Яковлевна. — А мне все-таки стало покойно на душе… И за то ей спасибо.
XVI
Возвращение Якова
На другой день Домаша в послеобеденный час пробралась в горницу своей матери. Та встретила ее радостно.
— Здравствуй, милая, здравствуй, доченька, спасибо, что не забываешь родную матушку…
— Как можно забыть!.. Такая-то радость мне Господом послана! — несколько замявшись, сказала хитрая девушка.
Ей стало неловко перед матерью, что она, собственно говоря, пришла к ней не с тем, чтобы повидаться с нею, а выпытать то, что она не досказала вчера Ксении Яковлевне.
— Спасибо за это, доченька. Садись, гостья будешь… Ну что? Как провела ночку твоя хозяюшка, свет-Ксения Яковлевна? — спросила Мариула.
— Хорошо, очень хорошо, матушка, уж она так довольна твоим гаданием…
— Довольна, баешь?..
— Да… Только ты, матушка, недосказала ей всего. Она-то этого не заприметила, а я тотчас догадалась.
— Какая ты некстати догадливая, — с улыбкою заметила цыганка.
— Уж такая, знать, уродилась, — отвечала девушка. — Только ты-то уговор наш помнишь, матушка?
— Какой такой уговор?
— А про то, что ты мне скажешь, все что недоскажешь Ксении Яковлевне.
— А, ты про это…
— Да, про это, матушка.
— И зачем тебе нужно чужую судьбу знать, доченька?.. Не ровен час, проболтаешься.
— Это я-то! Не знаешь ты меня, матушка, я для тайны могила.
— Ой ли?
— Уж будь покойна, матушка.
— Да зачем знать тебе, что до тебя некасательно…
— Как зачем? Любопытно, да и люблю я всей душой Ксению Яковлевну. Стрясется с нею какая беда, все же мне легче будет, что заранее я о том известилася. Може, какую и помогу могу оказать ей.
— Нет, доченька, помочь ей не во власти людской… Один Бог ей может быть помощью, — печально-торжественно произнесла Мариула.
— Что такое стрясется над ней, над голубушкой? — испуганно спросила Домаша.
— Ну ин быть по-твоему… Скажу тебе, только чур никому ни полслова о том не вымолви. Не сболтни ненароком как-нибудь.
— Зачем болтать? Я не из болтливых. Говори, родная…
Голос Домаши дрожал от волнения.
— Недолго будет ее счастье, останется она вдовицею неутешною… Реку вижу и быструю, вот волна ее мужа захлестывает, вот вынырнул он, а вот опять скрылся, ко дну пошел… Ждут ее стены монастырские… Вот что я и теперь вижу доченька, как вчера видела, на ее личико глядючи.
— Вот оно что… Значит, повенчают их, а он и умрет вскорости, — печально сказала Домаша.
— Будет это, доченька, будет…
— Тут уж подлинно только Бог может быть помощью…
— Да, родная, не людям изменить волю Божию…
Побеседовав с матерью еще некоторое время, Домаша вернулась в светлицу и села за пяльцы. Верная данному няне слову, Ксения Яковлевна тоже усердно работала за пяльцами. Домаша только однажды с грустью посмотрела на нее, но тотчас же заставила себя улыбнуться, боясь, чтобы она не заметила этого взгляда и не потребовала объяснений.
Жизнь в хоромах Строгановых вошла в свою колею.
Прошло несколько дней. Одно из предсказаний Мариулы исполнилось. Вернулся Яков.
Это случилось ранним утром, но, несмотря на это, он тотчас же был принят Семеном Иоаникиевичем. Старик очень беспокоился о своем посланце. Наслушавшись от заезжего московского гостя о страстях московских, зная из грамотки своего родственника о трагической смерти бояр Обносковых, он основательно опасался, что гонец с грамоткой от него к казненным царским лиходеям попадет в застенок и пропадет, как говорится, ни за грош, ни за денежку, ни за медную пуговицу, да кроме того, и его, Строганова, может постигнуть царская опала за сношения с лиходеями.
Все это тревожило старика, ему казалось, что Яков не едет целую вечность, что страшное уже совершилось и что ему с минуту на минуту, вместо ответа на посланное царю челобитье о Ермаке Тимофеевиче, надо ждать грозной царской грамоты. «А все старая Антиповна; пошли да пошли жениху грамотку. Все равно ничего не вышло путного, а каша такая заварилась, что навряд ли и расхлебаешь», — мелькало в голове Семена Иоаникиевича.
Понятна поэтому была его радость, когда Касьян доложил ему утром, что Яков вернулся из Москвы цел и невредим.
— Позвать его скорей ко мне! — распорядился Строганов.
Через несколько минут Яков был уже в его горнице.
— Ну что и как? — спросил он посланца. — Передал грамотку?
— Некому было, Семен Аникич, — отвечал Яков, — ни в Москве, ни в Александровской слободе видом не видать, слыхом не слыхать бояр Обносковых. Приказали оба, и отец и сын, долго жить… И вспоминать-то об них надо тоже с опаскою…
— Так, так, слышал я…
— Слышал?
— Да тут гость был, рассказывал, будто казнили их… Да я думал, сбрехал, мол…
— Никак нет… Правду тебе, Семен Аникич, гость говорил истинную.
— Искал их на Москве-то спервоначалу? — спросил Строганов.
— И поискал, Семен Аникич, да и слава те, Господи, такую бы беду нажил и себе и тебе на голову… Не миновать бы мне застенка да Малютиных рук…
— Как же ты узнал-то обо всем?
— Послал мне Бог на мою сиротскую долю доброго человека, он мне и поведал, да и сказал, чтобы я имени не упоминал лиходеев, коли хочу, чтобы голова моя на плечах осталася… Я так и сделал. Поглядел денек на Москву, съездил в Неволю…
— Это что же такое? — спросил Семен Иоаникиевич.
— А где царь живет, Александровская слобода так прозывается.
— А царя видел?
— Видел, натерпелся страху…
— Что так?
— Страшный такой, весь черный, как монах, а глаза, как уголья, горят…
— И слуг царских видел? Как их там…
— Опричников?
— Да.
— Видел, тоже, как монахи, в черном.
— Грамоту-то, значит, назад привез?
— Нет, Семен Аникич, разорвал ее — от греха, по совету того же доброго человека… Не ровен час, говорит, признают, что у тебя грамотка к Обносковым и сам пропадешь, и накликаешь беду на голову пославшего ее с тобой…
— Так, так! Это правильно!
— Уж прости меня, Семен Аникич, коли не так сделал, как надобно. Больно напуган был…
Яков низко поклонился старику Строганову.
— Чего там прощать, благодарить мне тебя нужно за службу молодецкую. Я сам тут натерпелся страху за тебя и за себя, опасаючись, как бы не попался с грамоткой, а ты молодцом все дело обделал, и себя и меня спас. Спасибо… Большое спасибо. Казны-то хватило?
— Вдосталь, Семен Аникич.
— Ну все едино, что осталось — твое, а это тебе еще за службу верную…
И Семен Иоаникиевич отпер один из шкафов, вынул мешочек с деньгами и подал его Якову.
— За что жалуешь? И так много довольны твоими милостями, — взял мешок и, спрятав его за пазуху, низко поклонился Яков.
— Ничего, пригодится тебе детишкам на молочишко. Не век тебе бобылем быть, пора и в закон вступить, благо невесту себе подыскал, кралю писаную…
— Невесту! — удивленно воззрился на него Яков.
— Что ты на меня уставился, точно сам не знаешь?.. Поведала Домаша свою тайну Аксюше, а Аксюша мне…
— И ты, Семен Аникич?.. — дрогнувшим голосом спросил Яков.
— Я что? Я сказал, коли вернется жив-здоров, так с Богом, веселым пирком да за свадебку… У нас ведь тоже без тебя свадьба затеялась, за Ермака Аксюшу сговорили…
— Слышал я, слышал…
— От кого? — тревожно спросил Семен Иоаникиевич.
У него мелькнула мысль, что Яков слышал это в Перми.
— Да как приехал, наши молодцы мне сказывали… В поход он ушел, Ермак-то Тимофеевич… А тебя, Семен Аникич, уж как мне и благодарить, не знаю…
Яков опустился на колени и поклонился ему в ноги.
— Что ты, что ты! — подскочил к нему старик Строганов, успокоенный его ответом относительно того, где он слышал о сговоре Ермака с Ксенией, — Богу так кланяйся, а не людям…
— Вместо отца ты мне, Семен Аникич, — встал с колен растроганный Яков.
— А коли вместо отца, дай я обниму тебя… Утешил ты старика своими вестями.
Семен Иоаникиевич обнял и трижды поцеловал Якова. Тот ушел от него, положительно не чувствуя под собою ног от радости.
— Недаром я Домаше обновы да гостинцы привез московские, да такие, что у нее глаза разбегутся… Молодец, девка, без меня здесь дело оборудовала… Как бы повидаться с ней?
Но это был для него положительно день сплошных удач. Не успел он вернуться в избу, как за ним прибежала посланная из светлицы с наказом явиться к Ксении Яковлевне. Он не заставил себя долго ждать и через каких-нибудь четверть часа входил в светлицу с балалайкой в руке.
Он думал застать Ксению Яковлевну и Домашу в рукодельной, но их там не было. Сидевшая на своем обычном месте Антиповна приветливо ответила на его поклон, поклонились ему с улыбками и сенные девушки, сидевшие за пяльцами.
Яков остановился в недоумении посреди горницы и, обведя всех вопросительным взглядом, остановил его на Антиповне.
— Пройди, добрый молодец, в следующую горницу. Там Ксения Яковлевна, — сказала старуха.
Яков быстро воспользовался этим разрешением.
Во второй горнице он застал, кроме Ксении Яковлевны, и Домашу.
Свидание было сдержанным в присутствии третьего лица, но нежным. Яков попросил дозволения принести привезенные им из Москвы подарки. Разрешение ему, конечно, дали с радостью.
Подарки действительно были такие, что не только у Домаши, но и у Ксении Яковлевны разбежались глаза.
— Прости меня, Яшенька, я о тебе дурно думала… — вырвалось у Домаши.
Яков только посмотрел на нее любовно-укоризненно.
В тот же день Домаша повела его к своей матери. И Мариула благословила их.
Со следующего дня Ксения Яковлевна ежедневно звала в рукодельную Якова, где по ее приказу сенные девушки в песнях величали его и Домашу, как жениха и невесту. Запевалой была невеста. Голос ее звучал особенно чисто и звонко.
Ухарски весело играл и Яков на своей балалайке. Хорош он был и прежде, но теперь казалось, что он вкладывает в свой незатейливый инструмент всю бушевавшую в его сердце любовь и страсть.
И Ксения Яковлевна, и Домаша с восторгом слушали его.
XVII
В глубь Сибири
Медленно тянулось время для Ермака Тимофеевича и его дружины в их чудном зимовье. Первую неделю, другую, когда пещера была им внове, когда приходилось отвоевывать ее себе, как жилье, от прежних обитателей-медведей, попавших казакам на жаркое, люди были веселы и довольны и наслаждались отдыхом после далекого пути.
Но прелесть новизны прошла. Суровая зима окончательно вступила в свои права. Дни стали короче, ночи темнее и длиннее. Отсутствие дела и связанная с ним скука начали давать о себе знать.
Свету даже не было видно, все костры да костры, и это невольно действовало на расположение духа людей. Они приуныли и стали с нетерпением ожидать, когда земля наконец сбросит свои ледяные оковы.
В тех местах делается это не скоро. При нетерпеливом ожидании, как всегда это бывает, время тянулось мучительно медленно.
Наступили и прошли Рождество, Крещение, Сретенье и наконец дождались Благовещенья, а с этим в срединной России совершенно весенним праздником стало теплеть в воздухе и на берегах Чусовой. Появились первые жаворонки. Люди ободрились. Все указывало на их скорое освобождение из пещеры, которая, вначале казавшаяся казакам хоромами, стала в конце концов для них ненавистнее всякой тюрьмы.
Солнце начало пригревать сильнее, и снега стали таять быстро. На Чусовой то и дело раздавался треск — это ломался лед. Голоса набирающей силу весны казались Ермаку Тимофеевичу и его людям лучшей на свете мелодией — вестью будущей свободы.
Но вот лед наконец прошел и Чусовая снова заревела в своих крутых берегах. Давно изготовленные челны спущены на воду, Ермак Тимофеевич и его дружина расселись в них и без сожаления покинули свое волшебное зимовье.
Три дня провели они в пути, когда вдруг берег Чусовой как бы раздался, и река, почуяв простор, широко разлилась по равнине.
— Ишь, какова здесь Чусовая-то! Совсем Волга, — говорили казаки.
— А это что? — с недоумением уставились они на возвышавшуюся перед ними громаду, достигавшую чуть не до облаков.
Это и был Югорский камень, или Уральские горы, гордо стоявшие перед отважными пришельцами, покрытые внизу густым кедровым лесом, а голыми вершинами действительно почти достигавшие облаков.
Ермак и его люди никогда в жизни не видали таких высоких гор.
— Это и есть Сибирь? — спросил Ермак Тимофеевич проводника Миняя.
— Нет, Сибирь дальше, за этими горами, а это Югорский камень, — отвечал тот.
— Хорош камень, целая глыбища.
— Так уж зовется… Ну вот мы и Чусовую прокатили, — добавил Миняй.
— Как, разве конец ей?.. Ишь, как вдаль бежит, — заметил Иван Кольцо.
— И пусть ее бежит, а нам надо поворотить в сторону. Вишь, речка течет вправо?
— Видим, видим…
— Серебрянкой она прозывается, по ней наш путь… Только как-то мы пройдем ее?
— А что? — с беспокойством спросил Ермак Тимофеевич.
— Тиха да мелка она, вот в чем незадача, двух дней не проедешь, придется тащить челны на себе до речки Жаровли.
— Ничего, потрудимся, — заметил Иван Кольцо.
— Не без того будет… — сказал Миняй.
В это время передний челн, на котором были беседовавшие, поравнялся с косой, образуемой рекой Серебрянкой при впадении ее в Чусовую.
— Что же, надо сворачивать? — сказал Ермак Тимофеевич.
— Поздно, атаман, лучше заночевать на косе, а то в Серебрянку входить ночью не рука… Начнутся сейчас горы, придется опять в челнах ночевать, а уж которую ночь так ночуем! Надо дать людям расправить ноги и руки, — посоветовал Миняй.
— Это ты правду молвишь, — согласился Ермак Тимофеевич.
Челны причалили к косе, на которой тотчас зажглись костры, пошел пар от казацкого варева, и люди, подкрепившись, улеглись спать, только для формы поставив сторожевые посты, так как кругом были только песок и вода и неоткуда было ожидать нападения.
Все заснуло в лагере, кроме стоявших на страже постовых казаков, да не спал и атаман Ермак Тимофеевич. Он был погружен в неотвязные думы. «За этой речонкой Серебрянкой после двухдневного пути начнется Сибирь, где он ратными подвигами должен добыть себе цареву милость. Удастся ли ему это с горстью своих храбрецов?»
Он невольно посмотрел на беззаботно спавших сподвижников великого задуманного им дела.
Что, если его там ожидает такая несметная сила нечисти, что не будет возможности с ней справиться? Смерть, быть может, готовится ему в удел.
Но не в том дело! На что ему жизнь без царева прощения, без права повести любимую к алтарю? Не о своей жизни заботился он, а о судьбе этих беззаботно спящих людей, которых он повел на рискованное дело. Их гибель ляжет на его же душу, на которой и без того немало загубленных жизней в его кровавом прошлом, там, на Волге.
Дрожь охватила его при этих воспоминаниях, холодный пот выступал у него на лбу.
«А что, если эта царившая в его сердце уверенность в успехе, эти вещие сны есть не что иное, как искушение дьявола, овладевшего уже давно его душой?»
Такими страшными сомнениями мучился Ермак до самого рассвета.
Но вот на востоке заалела светлая полоса, она стала расти, расползаться и мало-помалу охватила все небо. Звезды постепенно меркли и исчезали, и наконец показался огненный шар, рассыпая по земле снопы золотистого света.
Взошло солнце.
Лагерь проснулся.
Людям дали позавтракать и тогда только начали рассаживаться в челны. И вскоре двинулись по Серебрянке. Узкая речка бесшумно несла свои воды между высокими утесистыми берегами. Скалы, покрытые густою растительностью, казалось, надвигались друг на друга с обеих сторон. В одном месте ветви кедров густо сплелись между собою, образовав на довольно большом пространстве естественный туннель, в который не проникал ни один луч солнца. Было так темно, что стало жутко даже ко всему привыкшей Ермаковой дружине.
Но вот наконец выбрались на свет божий и, проплыв несколько часов, остановились. Дальше пути не было — река так обмелела, что челны ползли по песку.
— Придется отсюда тащить челны волоком до речки Жаровли, — сказал Миняй.
— А далеко эта речка? — спросил Ермак Тимофеевич.
— Нет, недалеко, вот за теми холмами…
И Миняй указал рукой за какими именно. То, что он называл холмами, были для жителей русских равнин огромными утесистыми горами.
Делать было нечего — решились дать людям для отдыха дневку, а сам Ермак Тимофеевич с Иваном Кольцом и Миняем пошли искать более удобное место для перехода и волока челнов.
Миняй повел их в горы, избирая более легкие для восхода места, Ермак и Иван Кольцо еле карабкались, по, казалось им, совершенно отвесным утесам. Но наконец они вслед за своим проводником добрались до вершины и остановились зачарованные. Перед ними расстилалась Сибирь — громадная равнина, покрытая зеленым лесом и перерезанная там и сям серебряными лентами рек.
Вдали клубился дымок.
— Экий благодатный край! — воскликнул Ермак Тимофеевич. — Вот она, голубушка Сибирь! Как-то встретит она нежданных гостей своих? — задал он себе вопрос.
— Что-то не видать никакого жилья, — забеспокоился Иван Иванович.
— Жилье недалеко. Скоро покажутся татарские деревни, а там вот, где дымок расстилается, это город Епанчи, что прошлый год к нам жаловал…
— Вот это дело так дело, он к нам жаловал, а мы теперь к нему пожалуем, — усмехнулся Ермак Тимофеевич. — Рад не рад, принимай гостей…
— Угощать не надо, мы сами его угостим, — засмеялся Иван Кольцо.
— Это не без того, — подтвердил Ермак. — Однако все же надо поискать удобный переход для людей, — обратился он к Миняю.
— Поищем…
Переход был вскоре отыскан. Это было сравнительно удобное для волока челнов ущелье.
Переход занял более трех суток. Наконец казаки достигли первой сибирской реки Жаровли и после суток отдыха спустили челны и отправились в путь.
Челны неслись как стрелы. Не надо было работать веслами, так как дружина Ермака плыла по быстрому течению вниз. За трое суток успели миновать Жаровлю, Тагил и вступили в Туру.
— Вот где находится самая глубь Сибири, — заметил Миняй.
— Но и пусто же здесь, — сказал Ермак Тимофеевич. — Который день плывем, хоть бы кого, на смех, встретили.
— Погоди, атаман, не торопись, встретим еще не одного и не десяток, а сотни и тысячи, — отвечал Миняй.
— Поскорее бы, а то смерть надоело без дела, и люди скучают, — заметил Иван Кольцо.
И это его желание вскоре исполнилось.
На горизонте показались три всадника, нагнулись на седлах вперед, как бы нюхая воздух…
— Вот вам и татары, а вы и соскучились! — воскликнул Миняй.
Тура в этом месте делала поворот в их сторону, так что вскоре расстояние между челноками и всадниками сделалось не особенно велико.
Татары вдруг остановились, подняли луки, нацелились и пустили стрелы. Не долетев, они шлепнулись в воду.
— Клим, сними одного, — обратился Ермак Тимофеевич к одному из казаков.
Тот вскинул пищаль и прицелился.
Грянул выстрел, и средний татарин свалился с лошади. Двое других ускакали.
— Ну теперь у них пойдет галденье, — растревожили осиное гнездо, — сказал Миняй.
— Это и хорошо, поскорей бы схватиться с ними по-настоящему, — заметил Ермак Тимофеевич.
Но долго это не удавалось. Кочевники, видимо, действовали осторожно.
Во время ночлега Ермаковой дружины на островках Туры они с берега пускали стрелы, не делающие вреда и большею частью падавшие в воду, а под утро куда-то исчезали.
Днем, впрочем, они появлялись небольшими группами в несколько человек, нюхали воздух, присматривались, пускали наудачу стрелу, другую и пропадали, как бы проваливаясь сквозь землю.
— Ишь, песьи сыны! — ругались казаки. — Словно крысы: выглянут из подполья и опять назад… Ну, да лиха беда, попадетесь… Зададим вам жару…
И казаки дождались.
XVIII
Дело началось
Довольно быстро двигались челны Ермаковой дружины по быстроводной Туре. Было уже за полдень, когда наши удальцы достигли того места, где река делала новый крутой поворот.
Не успели все челны пройти это место, как казаки увидели, что на весь правый берег Туры высыпали бог весть откуда взявшиеся тысячи татар. Путешественники в первую минуту были поражены этой неожиданностью. Тучи стрел полетели на них, но одни перелетели, другие не долетели до казаков и попадали в воду.
— Пали! — раздался зычный голос Ермака Тимофеевича, и восемьсот пищалей поднялись.
Грянули выстрелы. Ни одни из них не пропал даром. Сотни татар полетели с своих коней, остальные обратились в бегство.
Казаки по приказанию атамана причалили к берегу и бросились за кочевниками. Но те успели удрать на своих быстрых лошаденках.
Казаки вернулись на берег, спрятали челны в ближайшем лесу и отправились по берегу, так как, по словам Миняя, невдалеке был город Епанчи-Чингиди (нынешняя Тюмень). Оказалось, что разбитые казаками силы и были полчища Епанчи. По дороге к Чингиди казакам встречались толпы татар, на которых им приходилось разряжать пищали.
Через несколько дней перед городом Чингиди произошла еще более жестокая схватка с уцелевшими от первого погрома полчищами татар. Они были прогнаны, сам Епанча бежал, и Ермак Тимофеевич занял город Чингиди.
Много татар было взято в плен, и среди них во время последнего боя оказался татарин, одетый в шитые золотом и серебром одежды.
Видимо, он был начальником. Его привели к Ермаку.
— Кто ты такой? — спросил его атаман через переводчика, того же Миняя.
— Кутугай, сборщик податей.
— Кому ты служишь?
— Салтану Кучуму.
— Зачем ты здесь?
— Собирал ясак.
Ясаком называлась подать.
— И собрал?
— Собрал.
— Где же он?
— Твои люди отобрали.
— А где находится твой повелитель?
— В своем городе Кишлаке.
— Кишлаке, — повторил Ермак Тимофеевич. — А разве город Кучума не называется Сибирь.
— Он носит три названия: Кишлак, Сибирь и Искор, — объяснил Миняй.
— А, — протянул Ермак. — А далек этот город?
— Нет, недалеко, идти к нему нужно рекою Тавдою, затем Тоболом, а потом Иртышом…
— Много у Кучума войска? — продолжал допытываться Ермак.
— Много… Сам он слеп, но при нем много сильных воинов, вроде его родственника богатыря Маметкула и других… Кучум всех держит в большом страхе, хотя…
Кутугай остановился.
— Договаривай! — приказал Ермак Тимофеевич.
— Его не любят подвластные ханы…
— За что?
— За то, что он обращает их в свою магометову веру.
— Хорошо, — сказал Ермак, — больше ты мне не нужен, возвращайся к Кучуму и скажи ему, что мы идем к нему в гости. Пусть принимает с честью, а то мы его угостим по-свойски из наших пищалей. Сам, чай, видел, как сыпятся от них с лошадей ваши братья, что твой горох…
— Видел, видел, — покачал смущенно головой Кутугай, когда Миняй перевел ему последнюю фразу атамана.
Отпустив Кутугая, Ермак Тимофеевич отрядил часть казаков за спрятанными челнами, приказав сплавить их к городу Чингиди, где дружина провела несколько дней.
Казаки исполнили поручение, и девятого мая дружина Ермака снова пустилась вниз по Туре. Кроме челнов, за ними шли построенные ими струга с добычей.
В устье Туры в первых числах июня они выдержали несколько битв с князьками Мантмаса, Коскора и Варваринской.
Казаки получили так много добычи, что не могли забрать ее полностью на струга и часть зарыли в устье Туры.
При входе в реку Тобол положение казаков сделалось тяжелым, так как им приходилось биться чуть не каждый день.
Особенно трудным выдался день 29 июня, когда Ермакова флотилия была задержана в узком месте Тобола, у Караульного Яра, железными цепями, протянутыми поперек реки.
Но Господь помог, и храбрецы, прогнав неприятеля и порвав цепи, спустились вплоть до устья реки Тавды, где простояли недолго, решая вопрос, не вернуться ли им назад, поднявшись по Тоболу в землю вогуличей.
На самого Ермака Тимофеевича нашло было раздумье, но он быстро сообразил, что для него лично возврата нет без окончательного завоевания Сибири, что захваченная громадная добыча, довольная для остальных казаков, для него ничто. Его добыча — брачный венец с Ксенией Строгановой. Он решил поэтому идти дальше, подбив на это Ивана Кольцо, и они вдвоем сумели воодушевить людей.
Отдохнув, двинулись дальше со свежими силами.
Восьмого июля Ермак разбил скопища мурзы Бабасана, а 21 июля в Бабасанах, «на усть-озере на Тоболе» сразился с войском Маметкула, родственника Кучумова, стянувшего под свое начальство чувашей, казачьи орды, вогуличей, остяков и татар.
В устье реки Туры, у конца Долгого Яра (ныне Худяково) казаки встретили новое скопище врагов. Не решаясь двинуться далее, они пристали к острову выше Яра.
Но вскоре, впрочем, им удалось спуститься благополучно и 1 августа они разгромили городок, принадлежавший важному мурзе Караче.
Этот мурза был один из главных воинов Кучума, и его город был расположен в одном дне пути от Сибири — стоило лишь миновать Чувашью гору.
Но этого дневного пути Ермаку Тимофеевичу не удалось сделать скоро. Люди снова начали роптать и требовать возвращения назад. Не зная цели своего атамана, они находили совершенно достаточным и разгром, который они произвели над поганой нечистью, и добытую ими добычу.
— Заслужили, кажись, царю-батюшке… Надолго помнить будут нехристи. Да и себя не забыли, добычи на долгий век хватит. Чего же еще тут сидеть?.. Не ровен час, соберутся нехристи в кучу, костей не унесешь.
При таком настроении дружинников нечего было думать настаивать… Надо было переждать. Этого не понимал пылкий Ермак Тимофеевич, но его надоумил благоразумный Иван Кольцо.
— Пойдем назад. Все равно теперь ни назад ни вперед идти нельзя. Сами поймут, что лучше вперед… Надо только помироволить им, теперь ведь с ними сразу не сообразишь, галдят свое и на тебе, а потом понемногу и убедить можно, — говорил он.
Ермак послушался совета своего друга и воздержался до времени от движения в глубь страны. Они решили войти в реку Тавду, чтобы подняться по ней вверх.
Иван Кольцо оказался прав. Вся страна поднялась, и каждый шаг, вперед или назад — все равно, приходилось брать с бою, да, кроме того, наступила осенняя пора.
Особенно жесток был бой у Паченки. Трупами убитых в этом сражении было заполнено близлежащее озеро, которое и поныне зовется «Банное-Поганое».
Поредела, но сравнительно немного, и дружина Ермака. Люди погибли не от стрел, которые почти не наносили вреда, а зарезанные татарами в рукопашном бою.
Шестого августа Ермак дошел по Тавде до города Кошуна и стал воевать вогуличей. Послушавшись совета Ивана Кольца, он все же был крайне недоволен, что идет назад. Это отдаляло момент радостного свидания с любимой невестой, боль от разлуки с которой он забывал только в разгаре боев.
Его утешил в Чардынском городе «абыз-шайтанщик» — местный колдун, который предсказал ему, что он вернется и победит Кучума.
— Вот видишь, — заметил Иван Иванович, — я говорил тебе, что все так будет, как ты замышлял, но надо повременить.
— Я, кажись, и жду, — раздражительно отвечал Ермак Тимофеевич.
Он действительно ждал и продолжал движение вперед по реке Тавде до пелымского князька Патлыка, но, к своему удовольствию узнав о невозможности перебраться за Камень в Россию, вернулся в зимовье Карачинское, обложив население вместо ясака доставкой хлеба.
Четырнадцатого сентября Ермак спустился по Тоболу, имея под начальством всего только 545 человек, и при впадении реки в Иртыш увидел массы татар, которые, однако, бежали и дали ему возможность подняться вверх по Иртышу до Заостровских Юрт, где он взял приступом город мурзы Атики. Здесь на казаков снова напало раздумье.
— Чего тут биться одному против нескольких десятков нехристей? И так нас осталось чуть не половина. Дождемся, что всех прирежут… Идем назад, — говорили некоторые из казаков.
— Назад, назад!.. В Россию, — соглашались остальные.
Собрали круг и потребовали к себе атамана.
Ермак явился. Он был бледен, в глазах сверкали огоньки, губы дрожали. Он понимал, что этот момент решит дальнейший исход уже потребовавшего столько труда и жизней.
— Чего желаете, братья-товарищи? — спросил он.
— Веди нас назад, атаман, довольно, устали, да и невмоготу больше биться с нечистью… Вишь, сколько нас перебито… На что и добыча нам, коли все ляжем здесь, — заговорил один из старейших казаков.
— Назад, назад!
— Довольно!
— Не помирать же здесь всем…
Таковы были единодушные возгласы казацкого круга.
Ермак обвел горящим взглядом толпу, дав этим знать, что хочет говорить.
Все стихли.
— Братья-товарищи! — начал он зычным голосом. — Знаю я труды ваши, ведаю доблесть вашу, видел ее в битвах, где, кажется, не бывал в задних рядах…
Он остановился.
— Вестимо, не бывал, всегда впереди, атаман, одно слово, — раздались восклицания.
— Видели вы, братья-товарищи, что исполнял я волю вашу и повез вас назад, а что вышло… Те же непрестанные битвы и невозможность теперь, в глубокую осень, перевалить через Камень в Россию… Что же нам делать? Показать поганым нехристям, что боимся их и бежим от них, или же выдержать два-три боя и ворваться в самое их серединное логово — Сибирь и, сделавшись хозяевами всей страны, положить ее вместе с нашими повинными головами к ногам батюшки-царя?.. Решайте же, братья-товарищи, назад — срам и те же труды, вперед — победа и царская милость. Не говорю уже о богатейшей добыче в городе салтана Кучума…
Ермак умолк. Несколько мгновений стояла гробовая тишина. Речь атамана, видимо, произвела впечатление.
— Коли для царя-батюшки, так вперед, — послышался чей-то голос.
Это было искрой, попавшей в порох.
— Вперед, вперед!.. — раздался единодушный взрыв голосов. — Веди нас, атаман, в их поганое логовище.
Ермак был доволен — тревожные морщины исчезли с его высокого лба. Поход на Сибирь был решен, а победа над Кучумом и взятие его города равнялась полному завоеванию всего сибирского царства.
XIX
В столице Кучума
Кыкшлак, Искор или Сибирь, как назывался трояко город, служивший резиденцией салтана Кучума, стоял на высоком берегу Иртыша и был, собственно говоря, совершенно не похож на город, как мы себе представляем его в настоящее время.
Это было несколько десятков юрт, скученных между собою в полном беспорядке и обнесенных высоким валом. Таковы, впрочем, были в то время и другие татарские города, находившиеся за Каменным поясом. Сибирь была только несколько обширнее. Она считалась неприступной крепостью, так как кроме одной дороги, охраняемой татарами, подойти к ней ни с какой стороны не было возможности.
Все юрты города были одинаковы, и только юрта Кучума выделялась между ними величиною и высотою. Она состояла из пяти отделений, из которых два занимал сам Кучум, а в остальных жили его жены. Убранство этой юрты было царственно великолепно. Все стены были обиты соболями и горностаями, полы покрыты пушистыми коврами. Много всевозможной золотой и серебряной посуды стояло на полках. Словом, во всем проявлялось огромное богатство всесильного салтана.
Сам Кучум был невысокого роста, широкоплечий старик, видимо, крепкий и сильный, но, увы, немощный, так как раскрытые глаза были мутны. Они ничего не видели.
Кучум был слеп.
Одетый в богатую одежду, он сидел, поджав ноги, на пушистом ковре в первом отделении своей юрты, служившей приемной, окруженный стоявшими перед ним в раболепной позе сановниками и воинскими начальниками. Один из них — мурза Атика медленно рассказывал Кучуму о разгроме его города.
— И ты, несчастный, смел явиться ко мне?.. Ты не предпочел смерть в бою после бесславного поражения твоих огромных полчищ?.. — раздражительно кричал Кучум.
— Аллах сохранил меня, чтобы предостеречь тебя, могущественный повелитель.
— Меня? — презрительно усмехнулся Кучум. — Не хочешь ли ты и меня сделать таким же трусом, каким оказался сам?..
— Напрасно ты поносишь своего верного раба, могущественный повелитель, ты сам скоро узнаешь этих демонов, несущих с собою огонь и смерть. Они приближаются…
— Неужели ты думаешь, что у нас не хватит на них стрел? — гордо сказал Кучум.
— Увы, могущественный повелитель, и у меня было много стрел, но, увы, наши стрелы не делают им вреда…
— Отчего же это?
— Они не долетают до них…
— Но, значит, и их стрелы не могут поразить вас?..
— Увы, они стреляют из луков огнем и дымом и поражают насмерть на большом расстоянии…
— Ты, верно, это видел во сне или тебе пригрезилось это наяву со страху, — отвечал Кучум.
Он хотел казаться спокойным, но между тем смущение проникло в его душу. Он вспомнил, что все гаданья, произведенные по его повелению шаманами, предвещали одно дурное с самого того момента, когда дошла до него первая весть о появлении за Каменным поясом русских казаков. Все шаманы в один голос предсказывали Кучуму гибель его царства. Троих из них он велел утопить в Иртыше, но это не смягчило впечатления от их предсказаний.
Кучум старался отогнать от себя мрачные мысли, навеянные этими предсказаниями, убедить себя в том, что они только вздор, и, как мы видели, отчасти достиг этого. И вдруг этот рассказ мурзы Атика… Не то же ли ему говорили и Жизича, и Карага, и Бабасан, и даже Маметкул. Не могут же все они говорить ложь?
Кучум нарочно упорно допытывался у мурзы Атики подробностей об оружии русских воинов, чтобы сравнить его рассказ с тем, что говорили ему другие.
Оказалось, что все говорили одно и то же. Кучум окончательно смутился, но не подал виду и приказал собирать полчища и готовиться к бою.
Между тем отчаянность положения вынудила, как мы видели, дружину Ермака Тимофеевича идти вперед за своим отважным атаманом.
Первого октября произошел бой под Чувашскою горою с войсками, над которыми начальствовал сам Кучум. Бой был неудачен, так что казакам пришлось отступить в Аткинский городок и там укрепиться.
Кучум, с своей стороны, укрепился на Чувашской горе и не трогал казаков, рассчитывая погубить их голодом.
Но это-то и побудило казаков решиться: или победить, или умереть.
Двадцать третьего октября они напали на Кучумов стан.
Резня была ужасная.
Казаки одолели.
Войска Кучума стали разбегаться. Сперва ушли остяки, потом оставили Кучума вогуличи, а в ночь на 26 октября он сам бежал из своей столицы.
Наутро казаки вступили в Искор, возблагодарив горячими молитвами празднуемого в этот день святого Дмитрия Солунского.
Занятие стольного города Кучумова сразу подчинило, как и предвидел Ермак Тимофеевич, казакам всю страну. На четвертый день по занятии Искора к Ермаку прибыл с подарками демьянский князь Бояр, привез с собою съестные припасы и ясак.
Затем стали собираться разбежавшиеся татары по окрестным поселкам.
За всю зиму был только один случай нападения на казаков. Пятого ноября двадцать казаков ловили рыбу на Абалацком озере и ночью, во время сна все были перерезаны толпой татар, предводимой царевичем Маметкулом.
По занятии Искора Ермак Тимофеевич отправил вниз по Иртышу в Демьяновские и Козымские городки пятидесятника Богдана Брязгу с пятьюдесятью казаками для сбора ясака.
Брязга своим бесчеловечием навел страх на жителей и собрал не только ясак, но и запасы хлеба и рыбы, которые и отправил к Ермаку.
В устье реки Демьянки Брязга выдержал бой с двумя тысячами татар, остяков и вогуличей, предводимых князем Демьяном, которые, после того как удачно отбили казаков, почему-то разбежались, причем сильнейший князек Роман со своим родом удалился вверх по реке Ковде, к Пелыми.
С разливом воды казаки спустились на легких стругах вниз до Рачева Городища, в котором никого не застали. Весь народ разбежался по лесам.
Следующее скопище остяков оказалось в узком месте реки Иртыш, выше впадения в оный реки Цангалы, и было разогнано несколькими выстрелами из ружей. Это дало возможность казакам проплыть до Нарымского городка, в котором они собрали ясак и 9 мая поплыли в Колтуховские волости.
В Колтуховском городке ясак взяли с бою, и 20 мая казаки доплыли до князца Самара, который, проведав о движении казаков, собрал большое число народа.
Брязга подплыл к Самарову городку незаметно и напал врасплох на спящих караульных, успел перебить весь княжеский род, что заставило всех остяков разбежаться по домам и признать власть русских.
Поставив в князья над ними Алачея, богатого остяка, Брязга спустился до Белогорья, но, убедясь в безлюдности места, повернул назад в Сибирь, куда и прибыл 29 мая с ясаком.
На обратном пути Брязги жители возвратились в свои жилища и встречали его как царского посланника.
Шестого декабря прибыли к Ермаку с ясаком, с дарами и продовольственными запасами князцы Ишбедей из Ясколбинских заболотных волостей и Суклем. Ермак, приняв дары, обласкал их. Это подействовало на них так, что они склонили к уплате ясака многих других князьков и были самыми верными пособниками Ермаку во всем.
Обложив ясаком население страны, Ермак Тимофеевич снарядил посольство к царю Иоанну Васильевичу под начальством своего есаула и друга Ивана Кольца, придав ему в качестве провожатого князя Ишбердея, и отправил с ним собранный ясак.
По дороге в Москву Ермак Тимофеевич, конечно, поручил Ивану Кольцу заехать к Строгановым, вручив ему две грамотки: одну к Семену Иоаникиевичу, а другую к Ксении Яковлевне, где он делился с ними своею радостью, сообщая, что посылает посольство к батюшке-царю бить челом «новым царством», что твердо уверен в царском прощении и только живет надеждой на единственную заманчивую для него награду — брак с его дорогой лапушкой, голубкой сизой Ксенией Яковлевной.
Иван Иванович с радостью взялся исполнить это поручение, ибо чувствовал, что оно важнее для его друга, чем дальнейшее посольство в Москву.
Радость в усадьбе Строгановых по поводу приезда Ивана Кольца с известием о покорении Сибири не поддается описанию, тем более что она была и неожиданна, и своевременна.
В хоромах Строгановых начало уже царить уныние и безнадежность. Без вести более года пропавшая Ермакова дружина и сам он уже считались погибшими.
На челобитье Семена Аникича с племянниками о Ермаке пришел незадолго до прибытия Ивана Кольца с посольством грозный царев ответ. Собственно, это даже не был ответ на челобитье, которое, видимо, было оставлено втуне.
В то самое время, когда Ермак шел воевать Кучумову державу, князь пелымский с вогуличами, остяками, сибирскими татарами и башкирами напал на берега Камы, выжег и истребил селения близ Чердыни, Усолья и новых крепостей Строгановых, умертвил и полонил множество крестьян. Этот разбой поставили в вину Строгановым. Иоанн Васильевич писал им, что они, как доносил ему чердынский наместник Василий Перепелицын, не умеют или не хотят оберегать границы, самовольно призвали опальных казаков, известных злодеев, и послали их воевать Сибирь, раздражив тем самым и князя пелымского, и султана Кучума, что такое дело есть измена, достойная казни.
«Мужик, — говорилось в царском указе, — помни-де, как ты с таким великим и полномочным соседом споришь». Далее предписывалось немедленно выслать Ермака с товарищами в Пермь и в Усолье Камское, где они должны покрыть вины свои совершенным усмирением вогуличей и остяков, а для безопасности городков строгановских разрешалось оставить казаков сто, не более. За неисполнение указа угрожалось опалою для Строгановых и казнью через повешение казаков.
Строгановы перепугались не на шутку, тем более что исполнить царский указ не было возможности — Ермак с товарищами уже ушел в поход.
Прибытие Ивана Кольца, везшего к ногам Иоанна повинные головы Ермака с товарищами, вместе с новым, завоеванным ими царством, переменило все дело.
Строгановы вздохнули свободно и радостно.
Чуждая политики радовалась от души и Ксения Яковлевна, тоже уже терявшая надежду на свидание с обрученным женихом и лишь поддерживаемая верой в предсказание Мариулы.
Молодая Строганова повеселела и расцвела.
Три дня угощали Строгановы Ивана Кольца и его спутников и отпустили в далекий путь, напутствуя благословениями.
XX
Под звон колоколов
Радостно звонили колокола московских кремлевских соборов и церквей. Праздничные толпы народа наполняли Кремль и прилегающие к нему улицы. Москва, обычно пустынная в описываемое нами время, вдруг заликовала и закипела жизнью. Всюду были видны радостные лица, встречавшиеся заключали друг друга в объятия, раздавались поцелуи. Точно на дворе был светлый праздник, а между тем был январь 1582 года.
Что же вдруг так переродило угрюмую в последние годы Москву?
Народ делил со своим грозным царем-батюшкой великую радость. В Москву прибыло посольство из далекой Сибири бить челом великому государю «новым сибирским царством».
Кто же приносит русскому царю такой драгоценный дар?
Атаман волжских разбойников Ермак Тимофеевич! И имя Ермака переходит из уст в уста среди московского народа. Радостно бьются сердца при звуке этого когда-то страшного имени.
Во главе прибывшего посольства стоит осужденный на виселицу разбойник Иван Кольцо, которого ныне царь с честью принимает в своих царских палатах.
Народ тесной стеной окружил палаты и ждет выхода сподвижника отныне народного героя Ермака, покорителя Сибири.
Царские палаты блещут великолепным убранством. Царь Иоанн Васильевич сидит на троне, окруженный боярами, боярскими детьми и опричниками.
Светел и радостен лик царя. Сброшены черные одежды — золотыми, серебряными и самоцветными камнями блистают одежды царские, как и одежды царских приближенных.
Перед царем с открытым лицом и смелым взглядом стоит Иван Кольцо, имея по правую руку князца Ишбердея, а позади себя пятерых казаков-товарищей. Громко и явственно читает он царю грамотку Ермака Тимофеевича. В переполненных царских палатах так тихо, что можно услыхать полет мухи. И царь, и его приближенные недвижимо, внимательно слушают посланца, привезшего радостную весть.
— «Мы, бедные и опальные казаки, угрызаемые совестью, шли на смерть и присоединили знаменитую державу к России во имя Христа и великого государя навеки веков, доколе Всевышний благословит стоять миру. Ждем твоего указа, Великий Государь и воевод твоих, сдадим им царство Сибирское без всяких условий, готовые умереть или в новых подвигах чести, или на плахе, как будет угодно тебе, великий государь, и Богу».
Так закончил Иван Кольцо чтение грамоты Ермака Тимофеевича и вместе с товарищами и князцом Ишбердеем распростерся ниц перед царем Иоанном.
— Встань, добрый витязь, верный слуга мой, — громко сказал царь. — Отныне прощаются вам все ваши прежние вины за оказанную послугу отечеству… Не останетесь ни ты, ни другие послы без награды. Ермак же да будет князем Сибирским, да распоряжается и начальствует так, как было доселе, и утверждает порядок в земле и мою верховную власть над нею… Подойди ближе ко мне, добрый витязь.
Иван Кольцо подошел к царскому трону и благоговейно преклонил колена. Царь Иоанн Васильевич дал ему свою руку, которую тот поцеловал, обливая слезами…
Чего-чего не перечувствовал храбрый есаул и преданный друг Ермака Тимофеевича, стоя перед лицом царя, когда-то осудившего его на жестокую казнь, а ныне допускающего его к своей руке. Вот какова бывает изменчивость земного удела!
Прием посольства окончился.
Царь милостиво взглянул на представленные ему образцы привезенной Иваном Кольцом дани из его «нового царства». Она состояла из великолепных соболей, лисиц и горностаев. Затем он отпустил послов, наказав приближенным не забывать их достойным чествованием.
Бояре окружили, по уходе царя из посольской палаты, Ивана Кольца с товарищами и князца Ишбердея. Каждый из бояр, сыновей боярских, дворян и опричников наперебой старался переманить к себе дорогих гостей послушать их рассказы о неведомой стране, о ратных победных подвигах.
Когда Иван Кольцо и остальное посольство появилось на крыльце царской палаты, их встретил гул народного восторга. Народу на площади и улицах, бог весть откуда, было известно все, что произошло в царских палатах. Приветственный гул, вырвавшийся из тысячи грудей, лучше всего доказывал Ивану Кольцу великость подвига, задуманного и совершенного его другом и атаманом.
Его первою мыслью, как истого друга, было сожаление, что не Ермаку Тимофеевичу, а ему выпало на долю пережить эти торжественные минуты возможного для человека на земле счастья.
— Да здравствует Ермак!
— Да здравствует князь Сибирский!
— Да здравствует Иван Кольцо!
— Да здравствуют добрые молодцы!
Под эти восклицания посольство уселось в приготовленные для них парадные колымаги.
Уселись в свои колымаги и царские приближенные, и этот торжественный поезд, сопровождаемый народными криками, потянулся по Москве. На колокольнях церквей не умолкал веселый перезвон.
Посольство пробыло в Москве около двух недель среди непрестанных, оказываемых ему почестей.
Царь наградил Ивана Кольца и других членов посольства деньгами и сукнами, остальным казакам послал с ними богатые дары и забвение всех их прежних вин, а Ермаку Тимофеевичу, кроме титула «князя Сибирского», — два панциря, серебряный кубок и шубу с царских плеч. Кроме того, царь немедленно отрядил воеводу князя Семена Дмитриевича Болховского, чиновника Ивана Глухова и пятьсот стрельцов в помощь Ермаку Тимофеевичу. Весною они должны были взять ладьи у Строгановых и плыть рекою Чусовою по следам сибирских героев.
Ивану Кольцу на возвратном пути дозволил искать охотников для переселения в новый край и велел епископу вологородскому отправить туда десять священников с их семействами для христианского богослужения.
Это был первый правительственный шаг к колонизации Сибири.
Строгановы, эти усердные знаменитые граждане, виновники столь важного приобретения для России, не оставались без вознаграждения: царь Иоанн Васильевич за их службу и радение пожаловал Семену Строганову два местечка, Большую и Малую Соль на Волге, а Максиму и Никите — право торговать во всех городах беспошлинно.
Посольство уехало из Москвы, но толки о нем не прекратились в народе. Молва увеличивала славу подвига. Говорили о бесчисленных воинствах, разбитых казаками, о множестве народов, ими покоренных, о несметном богатстве, ими найденном.
Казалось, что Сибирь упала тогда с неба для русских. Забыли ее давнишнюю известность и самое подданство, чтобы тем более славить Ермака.
Между тем завоеватели сибирские не праздно ждали доброй вести из России. Они ходили рекою Тавдою в землю вогуличей. Близ устья этой реки господствовали татарские князья Лабутан и Печенег, разбитые Ермаком в кровопролитном бою на берегу озера.
Робкие вогуличи Кошуцкой и Табиринской волостей мирно дали ясак Ермаку Тимофеевичу. Эти тихие дикари жили в совершенной независимости, не имея ни князей, ни властей. Они уважали только людей богатых и разумных, требуя от них суда в тяжбах и ссорах, а также волхвов.
Достигнув болот и лесов пелымских, рассеяв толпы вогуличей и взяв пленников, Ермак старался узнать от них о пути с берегов верхней Тавды через Каменный пояс в Пермь, чтобы открыть новое сообщение с Россией, менее опасное или трудное, но не мог проложить этой дороги в пустынях, грязных и топких летом, а зимой засыпанных глубокими снегами.
Умножив число данников, расширив владения в дальней земле Югорской до реки Сосьвы и включив в их пределы страну Кондинскую, до тех пор мало известную, хотя уже давно именуемую в титуле московских государей, Ермак Тимофеевич возвратился в сибирскую столицу.
Этот бывший атаман разбойников, выказав себя неустрашимым героем, искусным вождем, выказал необыкновенный разум и в земских учреждениях, и в соблюдении воинской подчиненности, вселив в людей грубых, диких доверенность к новой власти, и строгостью усмирял своих буйных сподвижников, которые, преодолев столько опасностей в земле, ими завоеванной на краю света, не смели тронуть ни волоса у мирных жителей.
Грозный, неумолимый Ермак жалел воинов христианских в битвах, не жалел в случае преступления и казнил за всякое ослушание, за всякое дело постыдное, так как требовал от дружины не только повиновения, но и чистоты душевной, чтобы угодить вместе и царю земному, и царю Небесному. Он думал, что Бог даст ему победу скорее с малым числом доброжелательных воинов, нежели с большим закоренелых грешников, и казаки его в пути и в столице сибирской вели жизнь целомудренную: сражались и молились.
В постоянных трудах и заботах незаметно пролетало время, которое иначе тянулось бы томительно медленно для Ермака Тимофеевича, с нетерпением ожидавшего возвращения Ивана Кольца с царским прощением. Он решил тогда же, передав власть свою другу и есаулу, тотчас же ехать к Строгановым, где перед алтарем сельской церкви назвать Ксению Яковлевну своею женой. Это было для него лучшей наградой за все им перенесенное и совершенное.
С таким же, если не с еще большим нетерпением ждали возвращения Ермакова посольства в хоромах строгановских. Семен Иоаникиевич и его племянники, каждый в отдельности, скрывали друг от друга беспокойство об исходе посольства. Доходившие из Москвы «на конец России» вести рисовали царя Иоанна Васильевича человеком минуты, под впечатлением которой он и жалует, и карает.
«Какой стих, бают, на него найдет, так и выйдет…» — думали они.
«А ну как Иван Кольцо приедет в недобрую минуту?» — восставал в их уме роковой вопрос.
— Авось укротит Господь сердце царево, ведь оно в руках Его! — утешали они себя.
Они находились в томительной неизвестности, а это состояние было не из приятных.
Ждала Ивана Кольца и Ксения Яковлевна. Веря теперь уже совершенно в непреложность слов Мариулы, уже отчасти исполнившихся, обрученная невеста Ермака Тимофеевича не сомневалась ни минуты, что доблестный есаул привезет Ермаку Тимофеевичу царское прощение. Тогда уничтожатся препятствия к их браку. Он вернется сюда и поведет ее к алтарю.
Сердце девушки сильно билось при этой мысли. Она вся отдалась радужным мечтам, и они-то смягчали для нее горечь такой долговременной разлуки.
Ждали приезда Ивана Кольца и Домаша с Яковом. Их судьба также зависела от этого приезда, так как Домаша, исполняя желание Ксении Яковлевны, решилась венчаться с нею в один день. Якову это было далеко не по вкусу, но он не смел перечить невесте, да и молодой хозяюшке.
Скрепя сердце приходилось ждать. В этом ожидании принимали участие все люди строгановские, преданные беззаветно своим хозяевам, печаловавшиеся их печалям и радовавшиеся их радостям.
Гонцы строгановские то и дело скакали в Пермь узнать, нет ли там каких вестей московских. Наконец один из них принес известие, что Иван Кольцо возвращается с царским войском и воеводами.
«К добру это иль к худу?» — мелькнуло в головах Строгановых — и дяди, и племянников.
К счастью, это была последняя тревога. Через каких-нибудь две недели все разъяснилось. Иван Кольцо с товарищами, московскими воеводами и царскими войсками подошел к хоромам Строгановых. Здесь встретили прибывших хлебом и солью. Князя Болховского, Ивана Глухова и послов Ермаковых приняли в парадных горницах. Там и рассказал Иван Кольцо радостные московские вести.
Царская милость превзошла ожидания.
Весть о том, что царь сделал Ермака Тимофеевича «князем Сибирским», с быстротою мысли облетела всю усадьбу. Довольнее всех была Антиповна — ее Ксюшенька будет княгиней.
— Говорила я, что все в царских руках, вот и вышло по-моему, сделал он Ермака Тимофеевича не простым даже боярином, а князем.
В парадных горницах между тем шел пир горой, здравицы сменялись здравицами.
Московские гости оказались охочи до вина и разносолов.
XXI
Возвращение Ивана Кольца
Князь Болховский и Иван Глухов остались до весеннего разлива рек у Строгановых, а Иван Кольцо с князем Ишбердеем и своими людьми отправился ранее в Сибирь, где, как он хорошо понимал, Ермак Тимофеевич томился нетерпеливым ожиданием.
Друг и есаул Ермака был перед отъездом, как и в первый свой приезд, допущен в светлицу к Ксении Яковлевне, до которой, как мы знаем, уже дошла радостная весть о царских неизреченных милостях, оказанных Ермаку Тимофеевичу и его людям. С ним в светлицу отправился сам Семен Иоаникиевич Строганов.
Ксения Яковлевна Строганова приняла дорогого гостя во второй горнице своей светлицы вместе с Домашей, окруженная всеми своими сенными девушками. Она хотела доставить им возможность всем слышать об оказанном в Москве почете посольству Ермака Тимофеевича — своего будущего мужа. Тут же была и умиленная Антиповна.
Ксения Яковлевна держала серебряный поднос с таким же кубком, а Домаша — серебряный жбан с фряжским вином.
Иван Иванович, подойдя, отвесил низкий поклон Строгановой, будущей княгине Сибирской. По знаку Ксении Яковлевны Домаша наполнила кубок вплоть до краев, а молодая Строганова с поклоном подала его Ивану Кольцу. Тот принял его с достоинством и залпом осушил. Он понимал, что эту честь оказывают ему как послу Ермака Тимофеевича.
— За здоровье Ксении Яковлевны! — сказал Иван Иванович, перед тем как опорожнить кубок.
Ксения Яковлевна повела бровью в сторону Домаши, и кубок был снова наполнен до краев.
— За здоровье Ермака Тимофеевича, князя Сибирского! — сказал Иван Иванович, принимая из рук Ксении Яковлевны этот второй кубок. Он также быстро осушил его и поставил на поднос.
Поднос, кубок и жбан были переданы Домашей другим сенным девушкам и ими поставлен на один из столов горницы. Ксения Яковлевна села на лавку.
— Садись, Иван Иванович, посол княжеский, и поведай нам, что видел на Москве, как принимал тебя батюшка-царь, — сказала Ксения Яковлевна и указала на лавку, противоположную той, на которой сидела сама.
Иван Кольцо принимал эту часть как посол княжеский, не отказывался, а тотчас же последовал приглашению Ксении Яковлевны и сел на лавку. Рядом с ним поместился Семен Иоаникиевич.
— Изволь, Ксения Яковлевна, расскажу я тебе и твоим девушкам, что произошло в Москве, а произошла там для нас, да и для тебя, девушка, радость невиданная и негаданная… Прислушайся к речам моим, прислушайтесь и вы, красные девицы…
И Иван Кольцо начал свой рассказ о приеме, оказанном ему и его товарищам в Москве, и о царских милостях. Ксения Яковлевна слушала внимательно. Сенные девушки боялись проронить даже одно слово. На глазах старухи Антиповны блестели слезы. Семен Иоаникиевич, слышавший уже не раз этот рассказ, был тоже расстроган. Он с восторгом глядел на свою любимицу — племянницу, будущую княгиню Сибирскую.
«А все Бог… — неслось в его уме. — Кто бы мог ожидать такой перемены в судьбе атамана волжских разбойников? Князь… Чай, теперь на Москве каждый боярин выдал бы за него дочь свою с радостью. А Аксюша-то сама себя посватала. Поди ж ты, верна, значит, пословица: „Суженого конем не объедешь“. Только бы были счастливы!.. И будут, бог даст, будут!»
Иван Иванович кончил свой длинный рассказ. Несколько минут в горнице царило глубокое молчание. Рассказ, видимо, произвел сильное впечатление, тем более что Иван Кольцо был краснобай и сумел наложить яркие краски как на описание царского приема, так и на нарисованную им картину Москвы, ее праздничное настроение и народный восторг.
— Благодарствуй, добрый молодец, — наконец сказала Ксения Яковлевна, — за рассказ твой дивный, тронул он мое сердце… Отъезжаешь ты скоро к князю Сибирскому?
— Завтра с восходом солнца, — отвечал Иван Кольцо.
— Поклон ему сердечный передай от меня, обрученной его невесты, да вот еще пояс…
Она взяла из рук Домаши великолепный, вышитый разноцветным шелком по алому бархату пояс.
Иван Иванович подошел к ней, чтобы принять ее подарок жениху.
— Скажи ему, что сама вышивала, его дожидаючи, ни одного стежка не сделано не моей рукой… Да скажи еще, что с нетерпением жду его…
— Слушаю, Ксения Яковлевна, — отвечал Иван Иванович, принимая бережно пояс, — все передам в точности… Наверное, как приеду я, и он вскорости в путь тронется. Задерживаться ему не из чего… Разве что не угомонились все нехристи…
Ксения Яковлевна не сказала ничего, встала и низко поклонилась Ивану Кольцу, показав этим, что беседа окончена. Иван Иванович тоже отвесил ей поясной поклон и вышел вместе с Семеном Иоаникиевичем.
На другой день с рассветом Иван Кольцо действительно выехал в путь, оставив одного из своих людей в качестве проводника для князя Болховского и Ивана Глухова со стрельцами.
Жизнь в хоромах Строгановых несколько изменилась ввиду того, что у них гостили царские посланцы.
Стрельцам отвели избы в новопостроенном поселке, где жили ушедшие в поход Ермак и его люди.
Князю Болховскому и Ивану Глухову отведены были горницы нижнего этажа.
Каждый день шло праздничное столование, через край лились мед, наливки и вина фряжские. Умел Строганов принять гостей, умел и потчевать.
У стрельцов от пирогов животы распухли, каждый день были сыты и пьяны по горло. Не житье было им, а сплошная Масленица.
При такой жизни привольной, беззаботной время пролетало очень быстро. Не успели оглянуться, как снег уже стал сходить с полей, а на Чусовой льда и в помине не было.
Пришла весна. Надо было собираться в путь. Как ни гостеприимны были Строгановы, а тут торопить начали.
Ермак не приезжал.
Из этого Семен Иоаникиевич с племянниками заключили, что в Сибири не все ладно, может быть, нужна помощь. Не послушаться их советов тоже было опасно. Они были у царя в случае. Отпишут, не ровен час, самому Ивану Васильевичу, что-де твои царские слуги вместо помощи Ермаку в «сибирском царстве» на наших вкусных хлебах животы нагуливают, — беда будет неминучая — смертью казнит грозный царь.
Так думали про себя князь Болховский и Иван Глухов и, проклиная мысленно и Строгановых, и Ермака, и «новое царство», стали собираться в путь. Строгановы их не удерживали.
Челны и струги были готовы, люди посажены и после отслуженного отцом Петром напутственного молебствия гости распрощались с гостеприимными и радушными хозяевами, снабдившими их в изобилии всякими припасами — снедью и вином. Помощь Ермаку Тимофеевичу двинулась в путь.
Эта помощь была нужна в действительности.
Иван Кольцо благополучно прибыл в Сибирь с радостными вестями о царском прощении и об истинно царской награде.
Среди казаков-победителей пошло ликование — все получили награды деньгами и сукнами, чувствовали себя обновленными от тяготевших на них прежних вин и жаждали еще послужить царю-батюшке.
— Отныне наши головы неповинные, а царские, — говорили казаки.
Не так обрадовали Ермака его княжество, два царских панциря, шуба с царского плеча и кубок серебряный, как привезенная Иваном Кольцом весточка от Ксении Яковлевны Строгановой да пояс алый бархатный, шелками вышитый, работы ее ручек за непрестанными о нем думами. Как малое дитя, не мог налюбоваться он им, как малое дитя ему радовался.
Выслушал Ермак с интересом и удовольствием рассказ своего друга и есаула о пребывании его в Москве, но рассказ о беседе его с Ксенией Яковлевной заставлял повторять по несколько раз, слушал и не мог наслушаться. Так бы и полетел он сейчас к своей лапушке, но государево дело не позволяло ему.
Русская власть здесь, в Сибири, была еще внове, держалась большею частью обаянием его имени — как ни хотел умалить свое значение Ермак с присущей ему, как всякому русскому человеку, скромностью. Отъезд его теперь в Россию мог породить всякого рода осложнения. Живущие пока тихо и смирно князья могли отложиться, пристать снова к Кучуму, который все еще бродил по Сибирскому краю с ничтожными остатками своих полчищ. Бродил также и царевич Маметкул, хотя и раненый в битве, когда Ермак Тимофеевич пошел за ним в погоню, настиг и отомстил за гнусное убийство двадцати казаков-рыболовов.
Все это заставляло Ермака и его людей быть настороже, и до прихода московского воеводы со стрельцами об отъезде к Строгановым нечего было и думать.
— Много ждал — недолго ждать осталось, — утешал Иван Кольцо Ермака Тимофеевича.
— Нет хуже последних дней жданья, — со вздохом заметил Ермак.
— Благо есть чего дожидаться, мне вот нечего, — шутил есаул.
— И больно мне еще, что ты не попируешь на свадьбе моей… Нельзя людей оставить и без тебя, и без меня… Как еще тут начнет верховодить московский воевода, таких бед наделает, что хуже и не надо, такую кашу заварит, что и не расхлебаешь, — говорил Ермак Тимофеевич.
— Как можно нам обоим уехать! Вестимо, нельзя… Ну да мы и после свадьбы с тобою напируемся… Чай, сюда же привезешь молодую княгинюшку?
— Конечно, сюда, — уверенно сказал Ермак.
— А мы вам тут избу построим, красивую да теплую… Ишь, вы без меня тут как обстроились…
В Сибири действительно уже появился ряд русских изб, только Ермак жил по-прежнему в Кучумовой юрте.
— Изукрасим ее вот этим, — продолжал Иван Кольцо, указав рукою на меха и ковры передней части юрты, где он беседовал с Ермаком — любо-дорого глядеть будет… Жилье-то подлинно будет княжеское… А ведь сон-то твой исполнился, — вдруг переменил он разговор.
— Какой сон?
— Да тот, о котором ты мне рассказывал.
— Да, да, и подлинно… А он у меня из ума вон.
Ермак вдруг нахмурился.
— Что с тобой? — спросил заметивший это Иван Кольцо. — С чего затуманился?
— О, так, неладно надумалось…
— О чем еще?
— Да вот ты баешь, что сон исполнился, так, может, и сулил он мне венец княжеский, а не брачный… Так его мне и ненадобно.
— Тревожишь ты себя понапрасну, княжеский своим, а брачный своим чередом… Как у Строгановых-то все радуются, что Ксения Яковлевна будет княгиней…
— Радуются, говоришь? — улыбнулся уже весело Ермак Тимофеевич.
— Ног под собою не слышат…
— Ой ли?..
— Верно слово… Особенно Антиповна.
— Любит она свою питомицу, души в ней не чает, старая…
Мрачных мыслей у Ермака как не бывало…
Прошло около двух месяцев, когда наконец прибыли князь Болховский и Иван Глухов со стрельцами. Ермак встретил их, окруженный своими славными сподвижниками с Иваном Кольцом во главе. На нем была царская шуба. На устроенном пиру гостей обходил царский кубок.
Казаки со своей стороны честили воеводу и всех стрельцов, дарили соболями, угощали их со всевозможною роскошью.
Иван Тимофеевич сдал свою дружину Ивану Кольцу, отобрал пятьдесят казаков и через неделю по прибытии московского воеводы двинулся из Сибири в запермский край, к Строгановым. Сердце его радовалось.
Перед отъездом он долго беседовал с князем Болховским и еще дольше с Иваном Ивановичем, дал советы, сделал указания, все предусмотрел своим острым умом и наказал, чтобы в случае какой-либо особой опасности послали гонца к Строгановым.
Он оставлял завоеванный им край все же с большою тревогою.
Не было ли это предчувствием?
XXII
Свадьба
Вся усадьба вообще, а хоромы Строгановых в особенности имели необычайно праздничный вид. Двор был усыпан желтым песком, тяжелые дубовые ворота отворены настежь, как бы выражая эмблему раскрытых объятий. По двору сновал народ, мужчины и женщины, в ярких праздничных платьях.
Этот снующий люд входил и выходил из хором, толпился около новосрубленной избы, появившейся во дворе усадьбы и казавшейся игрушкой среди остальных строений, хотя и празднично прибранных, но все же не могших соперничать с нею в красоте отделки и свежести только что окончившейся постройки.
Эта изба была срублена для молодых Якова и Домаши по распоряжению Семена Иоаникиевича Строганова, пожелавшего отблагодарить их за верную службу, его — как разумного московского гонца, сумевшего избавить от беды неминучей, а ее — как любимую сенную девушку боготворимой им племянницы.
В описываемый нами день происходила их свадьба. Но не она, конечно, так празднично настроила всю усадьбу. Свадьба эта имела значение, как событие, сопутствующее другому, более важному — другой свадьбе: молодой хозяюшки и Ермака Тимофеевича.
Ксения Яковлевна Строганова стала в этот день княгиней Сибирской. Уж более недели, как всю усадьбу с быстротою молнии облетела весть, что осыпанный царскими милостями завоеватель Сибири Ермак вернулся к Строгановым, чтобы вести свою обрученную невесту к алтарю. В этот вожделенный день возвращения жениха Ксения Яковлевна проснулась особенно печальной. Находившаяся при ней Домаша заметила это и спросила:
— Что с тобой, Ксения Яковлевна?
— И сама не знаю, Домашенька, что со мной деется, тяжело мне так на сердце, — отвечала со вздохом Строганова.
— Да это перед радостью, — умозаключила Домаша. — Может, близок уже князь-то ваш Ермак Тимофеевич.
— Не говори лучше мне про это… не береди пуще моего сердца, я и так смерть как истомилась, его дожидаючись…
— Дождешься, Ксения Яковлевна, дождешься.
— Ох, и думать об этом боюсь я, девушка… Уж сколько времени как уехал Иван Иванович, да и воевода московский, чай, давно уже на место прибыл, а Ермака Тимофеевича нет как нет. Запропастился он, где и отчего, неведомо, не хуже, как надысь твой Яков, — заметила Строганова.
— Да и ты, Ксения Яковлевна, кажись, клепаешь на него, как и я надысь клепала на моего Яшеньку, а он, оказывается, большую службу сослужил Семену Аникичу, что поехал на Москву-то, успокоил его, страсть как похвалил и серебром его крестный наградил… Избу вот строить приказал, не изба будет, а гнездышко…
— Иди-ка ты, Домаша, одна под венец честный, меня не дождешься, — вздохнула Ксения Яковлевна, и из глаз ее выкатились две слезинки.
— Нет, нет, уж зачем, столько времени ожидали, подождем малость…
— Малость… — тоном печального сомнения повторила Строганова.
— Конечно же малость… Може, не сегодня завтра пожалует наш князенька…
— Кабы твоими устами да мед пить…
— И меду, и браги, и вина заморского, всего попьем на нашей свадьбе, — весело сказала Домаша.
Ксения Яковлевна даже не улыбнулась, несмотря на то что смех ее любимой сенной девушки всегда действовал на нее заразительно. Видимо, действительно было у нее тяжело на сердце.
— Матушка еще вчера говорила, что близко он… А она чует… — как бы про себя уронила Домаша.
— Разве говорила? — встрепенулась молодая Строганова.
— Да, была я у нее вчера под вечер. Слышу, говорит, гул от копыт лошадиных, едет это суженый Ксении Яковлевны…
— Ты не врешь? — с тревожным сомнением в голосе спросила она.
— Зачем врать… Пес врет, а не я, как говорит Антиповна.
— Так и сказала, да?..
— Верно слово…
— Кабы ее слова да исполнились…
— А когда же они не исполнялися?..
— Так-то так, да мне что-то и ей не верится, уж очень мне тягостно.
— Говорю, это перед радостью.
— Кабы так… — со вздохом молвила Ксения Яковлевна.
Слова Домаши исполнялись с какою-то прямо волшебною быстротою.
Вышеприведенный разговор между девушками происходил сперва в опочивальне Строгановой, пока она делала свой туалет, а затем во второй горнице светлицы, куда они вышли.
— Кабы так… — снова, как бы отвечая своей мысли, повторила молодая Строганова, подходя с Домашей, по обыкновению, к окну, из которого виднелась бывшая изба Ермака Тимофеевича.
Новопостроенный поселок был после ухода московских стрельцов пуст. Семен Иоаникиевич ожидал со дня на день новых посельщиков.
— Да оно так и есть! — воскликнула Домаша. — Гляди! Кто едет-то!
Ксения Яковлевна взглянула по направлению руки своей сенной девушки. Сердце у нее радостно забилось. По дороге, прилегающей к поселку, но еще довольно далеко от хором, двигалась группа всадников, человек пятьдесят, а впереди ехал, стройно держась в седле и, казалось, подавляя своею тяжестью низкорослую лошадку, красивый статный мужчина. Скорее зрением сердца, нежели глаз, которые у нее не были так зорки, как у Домаши, Ксения Яковлевна узрела в этом едущем впереди отряда всаднике Ермака Тимофеевича.
— Кажись, и впрямь это он! — воскликнула Строганова, схватившись за руку Домаши.
Голос ее дрожал. Она то бледнела, то краснела.
Отряд действительно приближался, и уже теперь Ксения Яковлевна явственно различала фигуру своего жениха.
— Он, он! — воскликнула она. — Надо дать знать дяде…
И Ксения Яковлевна сделала движение, чтобы идти в рукодельную.
— Знают уж все, знают… — остановила ее Домаша. — Глянь-ка, на дворе что делается!
Там действительно царило небывалое оживление, доказывающее, что приближение желанного и долгожданного гостя было замечено, а следовательно, и Семен Аникич был об этом предупрежден.
— Ермак Тимофеевич жалует, Ермак Тимофеевич жалует! — вбежала в горницу Антиповна.
— Видим, видим, нянюшка, — в один голос сказали девушки.
— А коли видите, так точно не знаете, что делать надобно, — строго сказала Антиповна.
— Что же делать, нянюшка? — спросила Ксения Яковлевна.
— Ишь, шалые, замуж выходят, а ума не нажили ни на столько, — показала Антиповна на кончик своего мизинца. — Чай, жених-то обрученный прямехонько к невесте пожалует, с дядей ее и с братцами поздоровавшись…
— Ну, вестимо, так, — отвечала Домаша.
— «Вестимо, так…» — передразнила ее Антиповна. — И пустая голова же ты, Домаша…
— Невдомек мне, крестная, за что гневаешься, — отвечала та.
— Невдомек, а домекнуться бы следовало… Не в домашнем же сарафане встречать невесте жениха-то? А?..
— И верно, крестная… Так мы с Ксенией Яковлевной обрадовались, что из ума вон…
— Есть ли ум-то у тебя, егоза?.. Ступай, переодевай Ксенюшку, обряди ее в голубой сарафан, серебром затканный… В новый…
— Идем, Ксения Яковлевна, — припрыгнула на месте Домаша. — И какая ты будешь в нем раскрасавица!
Девушки быстро пошли в опочивальню.
— Кокошник надень тоже голубой с жемчугом… — крикнула им вдогонку Антиповна. — Да торопитесь, я приду посмотрю, когда управитесь, а теперь побегу встречать нашего сокола.
Когда она вернулась в рукодельную, то она оказалась пустой. Сенные девушки предупредили своего аргуса и также бросились на двор встречать жениха своей хозяюшки.
— Ишь, долгогривые, стреканули… — проворчала Антиповна. — Погодите, всех опять сюда сгоню, чтобы на местах были, когда он в светлицу пожалует…
Когда Антиповна спустилась на двор, в раскрытые настежь ворота уже въезжал Ермак Тимофеевич со своими спутниками. Он остановился у крыльца, на котором стояли Семен Аникиевич, Никита Григорьевич и Максим Яковлевич Строгановы. Они поочередно заключили его в свои объятья и трижды расцеловались.
Кругом толпились слуги Строгановы, и мужчины и женщины проталкивались вперед, чтобы хоть одним глазком взглянуть на будущего мужа своей молодой хозяюшки, еще так недавно грозного атамана разбойников, а теперь взысканного царскою милостью князя Сибирского.
Ермак Тимофеевич был введен Строгановыми в парадные горницы. Он никогда не бывал в них прежде.
В них теперь принимался он не как атаман вольных людей, а как князь Сибирский и будущий близкий родственник.
Людей Ермака взяли на свое попечение Касьян и Яков и повели прямиком в застольную избу.
— Как живет-может моя дорогая обрученная невестушка? — был первый вопрос Ермака Тимофеевича после взаимного приветствия, когда все сели на обитых парчой лавках парадной горницы.
— Слава тебе господи! — ответил Семен Иоаникиевич. — Чай, теперь сама же не своя от радости, что прибыл ты… Заждались мы тебя, князь, не знали, что и подумать… Не стряслось ли чего дурного, опасались.
— Чему случиться?.. Все хорошо до сих пор шло, — ответил Ермак. — Только нельзя было отъехать до прибытия Ивана, а затем и воевод, а они замедлили.
— Уж и не говори. Насилу отсюда их мы выпроводили… Только что же мы? Соловья баснями не кормят. Не закусить ли чего с дороги, князь?
Семен Иоаникиевич, видимо, с особенным наслаждением титуловал Ермака Тимофеевича.
— Нет уж, уволь, Семен Аникич, куска в рот не возьму ранее, пока не увижу мою ненаглядную невестушку, — ответил Ермак.
— Ин будь по-твоему… Пойдем к ней в светлицу, чай, она теперь уж обрядилась…
И они все четверо отправились наверх.
С радостным трепетом, уже переодевшаяся с помощью Домаши, ждала Ксения Яковлевна дорогого и желанного гостя. Во второй горнице светлицы она сидела, окруженная своими сенными девушками, а стоявшая рядом с ней с одной стороны Домаша, а с другой Антиповна держали первая — золотой жбан с фряжским вином, а вторая — золотой поднос с таким же кубком.
Ермак Тимофеевич вошел в сопровождении ее дяди и братьев и низко в пояс поклонился сперва Ксении Яковлевне, а затем на обе стороны отвесил по глубокому поклону и остальным присутствующим. Антиповна подала поднос молодой Строгановой. Ходуном заходил он в ее дрожащих от волнения руках, но она перемогла себя и подала налитый Домашей до краев вином кубок своему обрученному жениху.
— Здравствуй, князь — свет наш Ермак Тимофеевич.
— Здравствуй, Ксения Яковлевна.
Ермак залпом осушил кубок, и молодая Строганова, быстро отдав поднос Антиповне, упала в объятия своего жениха.
Это был не официальный, обрядовый, «встречный поцелуй».
Это был горячий поцелуй любви и окончившейся наконец долгой томительной разлуки.
Так встретились жених и невеста.
Затем Ксения Яковлевна вместе с женихом, дядей и братьями спустилась в парадные горницы, где были приготовлены уже столы со всевозможными яствами и питиями.
За трапезой Ермак Тимофеевич без конца рассказывал о перенесенном им и его удальцами за Каменным поясом.
— Все, слава Создателю, хорошо кончилось! — заключил он свой рассказ.
— Уж как не хорошо, чего лучше!.. — заметил Семен Иоаникиевич и осушил свой кубок с пожеланием здоровья князю Сибирскому. Молодые Строгановы присоединились к этому пожеланию.
После трапезы молодая Строганова удалилась в свою светлицу, а Семен Иоаникиевич повел Ермака Тимофеевича в свою горницу, пригласил с собой и племянников. Там они приступили к обсуждению вопроса о предстоящей свадьбе.
— Скрываться нам ноне нечего, — говорил Семен Иоаникиевич, — выдаем мы нашу кралечку за царева слугу заслуженного, за князя Сибирского, пусть порадуется с нами вся округа. Позовем и пермского наместника, и все власти пермские, пусть поглядят на покорителя Сибири, пусть порадуются нашему счастью.
Ни племянники, ни Ермак Тимофеевич не перечили затее старика.
На том и решили.
— Ведь мы, добрые молодцы, две свадьбы будем праздновать, — сказал старик Строганов.
— Две? — вопросительно посмотрел на него Ермак Тимофеевич.
— Да. Домаша просватала себя за Якова, и Аксюша пожелала, чтобы их свадьба была в один день с вашей.
— А-а, — заметил Ермак Тимофеевич, — славная из них будет парочка. Но когда же свадьба-то?
— А какой у нас ноне день?..
— Пятница.
— Так не в это, а в то воскресенье…
— Так долго! — вздохнул Ермак.
— Раньше не управимся.
И с этим согласились все.
Со следующего же дня в усадьбе Строгановых закипела лихорадочная деятельность. Гонцы летели взад и вперед, в Пермь и обратно. Все принимало тот праздничный торжественный вид, с описания которого мы начали эту главу нашего правдивого повествования.
Для Ермака Тимофеевича, почти безвыходно сидевшего в светлице своей невесты и наслаждавшегося вовсю отдыхом от бранных трудов и утомительного путешествия, время летело быстро.
Уже накануне дня свадьбы собрались все приглашенные поезжане. Прибыл и пермский наместник, и все пермские власти, а также именитые купцы и граждане. Битком были набиты хоромы строгановские приезжими.
Утром, после обедни, отец Петр в церкви старого поселка обвенчал сперва князя с Ксенией Яковлевной Строгановой, потом Якова и Домашу, на долю которых случайно выпала такая пышная, невиданная в этом краю свадьба.
Пир свадебный для обеих пар был в парадных горницах.
Ермак Тимофеевич с молодой женой, осыпанные при входе в хоромы после венчания, как потом и Яков с Домашей, рожью, сидели за первым столом, а вторая пара за другим, где находились все слуги Строгановых и сенные девушки Ксении Яковлевны.
Тут же на почетном месте восседала одетая в новый шелковый сарафан и мать Домаши — полонянка Мариула, благословившая свою дочь и жениха к венцу вместе с Семеном Иоаникиевичем Строгановым.
Пир, что называется, шел горою.
В конце концов все смешалось, воевода, власти, хозяева и слуги и все веселились от души, без чинов.
В описываемые нами отдаленные времена не было такого резкого различия сословий и положений. Хорошо ли это или худо — здесь не место разрешать вопрос.
Поздним вечером молодых князя и княгиню Сибирских проводили в отведенную им и уже давно приготовленную опочивальню в том же этаже, где помещались парадные горницы, а Якова и Домашу — в новопостроенную избу.
Поезжане с гостеприимными Строгановыми пировали до белого утра.
XXIII
Смерть Ивана Кольца
«Счастливые часов не наблюдают», — говорит известная поговорка. Она всецело оправдывалась на Ермаке Тимофеевиче и Ксении Яковлевне после их свадьбы. Оба они отдались всецело блаженству законной любви, и дни, и недели казались им быстролетными мгновениями. В объятиях друг друга они забыли весь мир, забыли и новое завоеванное царство, за которое их величали князем и княгинею.
Прошел так называемый «медовый месяц», прошли незаметно еще три, и первым из-под захлестнувшей их волны счастья вынырнул Ермак Тимофеевич.
Строго говоря, и вынырнул он не сам, а был вытащен посторонней силой.
Из Сибири прибыл гонец, привезший печальные вести.
Во-первых, в Сибири открылась жестокая цинга, болезнь обыкновенная для новых пришельцев в климатах сырых, холодных в местах еще диких, мало населенных. Занемогли стрельцы, от них и казаки, многие лишились силы, многие и жизни.
Во-вторых, наступила ранняя зима, оказался недостаток в съестных припасах. Страшные морозы, вьюги и метели не позволили казакам ловить зверей и рыбу, мешали и доставлять хлеб из соседних юрт, где некоторые жители занимались скудным землепашеством.
Пришел голод.
Люди гибли ежедневно, а в числе многих умер и сам воевода Иоаннов князь Болховский, с честью и слезами схороненный в Искоре.
С этими-то грустными известиями и прибыл из Сибири гонец от Ивана Кольца, умолявшего Ермака Тимофеевича поспешить с приездом, дабы вдохнуть бодрость в оставшихся в живых казаков и стрельцов.
Нечего и говорить, что Ермак решился ехать немедленно. Он не боялся смерти, но страшился утратить завоеванное, обмануть надежды царя и России. Личные дела и личные чувства отходили на второй план, как бы ни серьезны были первые и не велики вторые.
Ермак Тимофеевич с болью в сердце выслушал гонца и наказал ему не говорить лишнего о бедствиях в Сибири строгановским людям и прибывшим ранее казакам, объявил, что двинется обратно через несколько дней.
Гонец был отправлен в поселок к товарищам.
Послушный приказанию любимого атамана, он не передал и десятой доли тех бед, которые посетили казаков и стрельцов в Сибири со времени отъезда Ермака Тимофеевича, хотя и не скрыл от казаков, что на днях атаман решил ехать обратно.
— И давно пора! — заметили некоторые из казаков, которые в привольной жизни томились от бездействия.
Были и такие, кто втихомолку вздохнул по этой жизни, но вслух не решился возражать первым.
— В путь-то, значит, двинемся с молодой княгинею? — спросили гонца казаки.
— Уж этого, братцы, не знаю. Только едва ли… — отвечал гонец.
— Почему же?
— Да неустройство еще там у нас… — уклончиво ответил гонец. — Воевода московский умер.
— Умер? Отчего?
— Чудак человек, отчего… Смерть Бог по душу послал, ну и умер…
— Так, так, оно, конечно. Как же там без воеводы и атамана? Одному Ивану Ивановичу не управиться.
— Он и прислал меня за атаманом. Слухи ходят, что Кучум опять собирает нечисть-то.
— Вот оно что… Ну теперь он не страшен. Наши да стрельцы управятся с ним так, что любо-дорого.
— Оно верно, а все с атаманом-то будет поспокойнее.
— Это что и говорить…
Такие разговоры шли в поселке, пока угощали гонца после дальнего пути.
Ермак Тимофеевич между тем, отпустив гонца, не вернулся в опочивальню, где сладким сном счастливой любимой женщины спала его молодая княгиня, а прямо прошел к Семену Иоаникиевичу Строганову.
Видимо, на лице Ермака было слишком красноречиво написано впечатление, произведенное на него полученными из Сибири вестями, так как Семен Иоаникиевич тотчас спросил:
— Что случилось?
Оба сели на лавку.
— Плохие вести прислал мне Иван Иванович… Под утро сегодня прибыл от него гонец.
— Об этом я слышал… Что же, опять поднялись кочевники?
— Хуже.
И Ермак Тимофеевич рассказал Семену Иоаникиевичу все, что только что слышал от гонца.
Узнав о смерти князя Болховского, недавнего гостя Строгановых, Семен Иоаникиевич набожно перекрестился.
— Царство ему небесное!
Ермак Тимофеевич последовал его примеру, мысленно упрекая себя, что не сделал этого ранее. «Ишь как меня ошеломили вести-то», — подумал он, как бы в оправдание себе.
— Недаром ему не хотелось уезжать отсюда, может, чувствовал, что на смерть едет, а я его торопил надысь, — сокрушался Строганов.
— Все мы под Богом ходим, и где застанет нас смерть — неведомо, — заметил задумчиво Ермак Тимофеевич.
— Что же теперь делать-то? — спросил Строганов.
— Мне на днях ехать надобно.
— Один поедешь? — дрогнувшим голосом спросил Семен Иоаникиевич.
Он свято признавал за Ермаком Тимофеевичем право увезти в Сибирь жену Ксению Яковлевну, но предстоящая разлука с племянницей уже давно до боли сжимала его сердце. После совещания с племянниками он сам собирался в Москву бить челом батюшке-царю о переводе Ермака воеводою в запермский край и посылке на его место другого воеводы, чтобы таким образом разлука с племянницей была бы временной. Отпустить молодую женщину в далекий край, где на каждом шагу грозит опасность от шалой стрелы кочевника, да где еще теперь свирепствует смертельная болезнь, было более чем тяжело Строгановым, но идти против власти мужа они не смели, да и сама молодая княгиня не захочет расстаться даже временно с горячо любимым мужем.
Потому-то Семен Иоаникиевич с опаскою задал свой вопрос Ермаку Тимофеевичу и с тревогой ожидал ответа.
— Одному надо ехать… — с тихим вздохом отвечал Ермак. — Куда же теперь брать Ксюшеньку!.. По весне уж за ней приеду… Надо будет отписать царю о присылке другого воеводы, да войско еще, дабы не только удержать взятое, но взять еще больше.
— Оно, конечно, по весне лучше, — облегченно вздохнул Строганов, — а то теперь и дорога тяжела, метели да вьюги, где же ей, слабой женщине, вынести… Но с ней-то не сообразишь…
— Ничего, уговорю ее, поймет, что нельзя… В невестах без меня ждала и в женах несколько месяцев без меня побудет…
— Только ты и уговоришь. А то она убиваться начнет, занеможет еще…
— Уговорю, уговорю…
На том и решили к удовольствию Семена Иоаникиевича, который тотчас же позвал племянников и сообщил радостное и для них решение.
— А я на днях в Москву челом бить царю-батюшке, о чем мы решили, — сказал старик Строганов.
— Это дело! — согласились с ним оба племянника.
Вернувшись в опочивальню к своей молодой жене, Ермак Тимофеевич застал ее уже вставшей и одетой.
Она с такой нежностью обняла его и поцеловала, ее прекрасное лицо выражало такое очарование и довольство, что у Ермака сжалось сердце при мысли, что ему через несколько дней придется покинуть дом на несколько месяцев.
До позднего вечера он все откладывал тяжелую беседу со своей женой.
— Дорогая моя, ненаглядная, — наконец решился он, — я должен буду на днях уехать… ненадолго…
— Уехать?.. Куда? — с тревогой спросила молодая женушка.
— В Сибирь.
— Так мы едем вместе. Что же ты не сказал раньше?.. Надо велеть укладываться.
— Нет, моя дорогая женушка. Теперь тебе ехать невозможно.
— Невозможно? Почему?
— Успокойся, моя ненаглядная лапушка, — обнял жену Ермак Тимофеевич, — я расскажу тебе все по порядку, и поймешь ты, что мне одному надо ехать.
И Ермак поведал ей откровенно все, что сообщил ему гонец, представил опасности как самой дороги, так и пребывания в Искоре…
— Но ведь ты же едешь? — спросила сквозь слезы Ксения Яковлевна.
— Я — другое дело, я мужчина, со мной ничего не станется… А тебя поберечь должно…
— И для того покинуть, только что повенчавшись… Жена должна быть вместе с мужем, делить с ним труды и опасности, — горячо сказала молодая женщина. — Не пущу я тебя на верную смерть без меня…
— И что ты, что ты! — воскликнул Ермак Тимофеевич. — Да мимо меня идет это слово…
Ксения Яковлевна сама перепугалась.
— Прости меня, это так у меня вырвалось… Возьми с собою или не езди и ты!..
— И того и другого нельзя, моя милая. Зимою такую дальнюю дорогу тебе не вынести, а там болезнь эта… Сам же я ехать должен, это государево дело, мне царем-батюшкой Сибирь поручена, и я блюсти ее для него должен… До весны недалече, не заметишь, как придет она, а я по весне за тобой приеду, и тогда мы никогда не расстанемся…
Ермак Тимофеевич нежно обнял жену, привлек ее к себе и горячо поцеловал.
— Милый, как мне страшно за тебя… — шепнула она.
Диву дались Строгановы, когда увидели на другой день Ксению Яковлевну, спокойно обсуждавшую поездку в Сибирь мужа.
И даже после отъезда, после отслуженного напутственного молебна, хотя молодая женщина и горько плакала и сенные девушки почти насильно оторвали ее от Ермака Тимофеевича — так крепко обвила она руками его шею и замерла в слезах на его груди, — Ксения собрала все свое мужество и вместе со всеми молча стояла у окна и глядела, как уезжал ее муж во главе отряда.
Прибывшего гонца он не взял с собою, а отправил в Москву к царю Иоанну Васильевичу с известием о смерти князя Болховского и с просьбой прислать нового воеводу да еще пятьсот стрельцов.
Отряд скрылся из глаз, и Ксения Яковлевна отправилась в свои горницы вместе с Домашей, которая, и выйдя замуж, не рассталась со своей госпожой, став старшею над сенными девушками.
С неизбежными трудностями преодолев зимний путь и особенно перевал через Каменный пояс, Ермак Тимофеевич прибыл наконец в Искор и нашел положение дел в более худшем виде, нежели извещал о том гонец. Около половины стрельцов и казаков погибло от заразы и голода.
Приезд его, однако, вдохнул бодрость в оставшихся в живых его удалых сподвижников. Иван Кольцо встретил его радостно, они по-братски обнялись, после чего Ермак поздоровался с людьми и отправился вместе со своим другом в юрту Кучумову.
— Поздравить можно ли тебя с молодой княгинюшкою?.. — спросил Иван Кольцо.
— Да… Можно… Только оставил я ее у дяди и братьев… нельзя было взять в дальнюю дорогу, да и здесь неладно бы было ей, пока не кончится зараза.
— Зараза-то ослабла, — заметил Иван Кольцо — и хлебушка мы теперь добыли, а все же ты, Ермак Тимофеевич, дельно поступил, что один приехал, ненадежно здесь еще…
— У нас с тобой будет надежно, — сказал Ермак, — только за дело надо опять приняться… А по весне за ней съезжу да привезу.
— Жаль, что не мог я порадоваться на ваше счастье.
— Недолго оно и было, — тяжело вздохнул Ермак Тимофеевич.
— Да приведет ли еще Бог порадоваться?
— Что ты? Вот весною…
— Доживу ли?.. Все мы под Богом ходим…
— Пустое ты баешь, Иван Иванович, жив будешь и здоров, не попустит Бог, чтобы я тебя лишился, — сказал растроганно Ермак.
Однако скоро Ермака настигло это несчастье — Бог не помог, и он лишился Ивана Кольца, видимо, предчувствовавшего свою гибель.
Мурза или князь Карача, оставив своего царя Кучума в невзгоде, имел на Таре многолюдный улус, лазутчиков в Искоре и единомышленников во всех соседних юртах. Он, видимо, хотел сделаться избавителем отечества и выжидал время, усыпляя бдительность русских наружной покорностью.
Вскоре по приезде Ермака Тимофеевича он прислал послов с дарами, прося защиты казаков от ногаев, будто бы угрожавших его улусу. Ермак поверил и послал к нему в помощь Ивана Кольца с сорока лучшими воинами.
Эта горсть отважных людей могла бы двумя или тремя залпами рассеять тысячи дикарей, но, влекомые судьбою на гибель казаки шли к мнимым друзьям без всякой опаски и мирно стали под ножи убийц.
Первый герой, друг и есаул Ермака и его воины, львы в сечах, пали, как агнцы, на пути в татарский улус. Только один спасшийся от предательской резни казак, явившись в Искор, сообщил о смерти славного есаула и его товарищей.
Как дикий зверь, заревел Ермак Тимофеевич, получив это ужасное известие и, тотчас собрав людей, поспешил с ними на место коварной засады, приготовленной мнимыми друзьями.
Тяжелая картина — сорок зарезанных казаков! — предстала перед ними. Несчастные, видимо, погибли без борьбы, застигнутые врасплох.
Ермак Тимофеевич нашел среди убитых своего друга и главного сподвижника, упал на него и долго горько плакал. Тут же он дал страшную клятву жестоко отомстить за смерть Ивана Кольца, сложить ему надгробный памятник из тысячей татарских голов. Затем приказал рыть две могилы: одну большую братскую для тридцати девяти казаков, а другую отдельную — для Ивана Кольца.
Когда могилы были вырыты, убитых с молитвами положили рядом и засыпали землей.
Над могилой Ивана Кольца был насыпан высокий холм и водружен большой деревянный крест. Долго молился у этой могилы Ермак Тимофеевич и снова повторял у подножия могильного холма свою клятву.
Вернувшись в Искор, Ермак стал обдумывать поход против мурзы Карачи, который он намеревался предпринять на другой же день, но, увы, не успел. На другой день Искор оказался окруженным тесным кольцом восставших кочевников, а Ермак Тимофеевич со своими казаками и стрельцами попал в осадное положение.
XXIV
Смерть Ермака
После предательского убийства сорока казаков, призванных им на помощь, мурза Карача сбросил с себя личину русского данника, возбудил мятеж всех остальных русских данников — татар и остяков, которые соединились с ним и стали обозами вокруг Искора.
Ермак Тимофеевич впервые почувствовал опасность.
То, что он завоевал, его царство, его подданные — все вдруг исчезло. Несколько саженей деревянной стены с земляными укреплениями остались единственным владением русских людей в Сибири.
Ермак мог делать вылазки, но жалел своих людей, и без того малочисленных. Стрелять? Бесполезно, так как имелись только легкие пушки, а неприятель стоял далеко и не хотел приступать к стенам в надежде взять крепость с осажденными голодом. Последнее было бы действительно неминуемым для осажденных в Искоре, если бы осада продлилась.
Но перспектива голодной смерти вызвала отчаянную решимость. Ночью Ермак вывел тихо своих казаков из города, прокрался сквозь обозы неприятельские к месту, называвшемуся Сауксаном, где был стан Карачи, в нескольких верстах от города, и кинулся на сонных татар.
Произошло страшное побоище.
Татар погибло множество и в их числе два сына мурзы Карачи. Казаки гнали бегущих во все стороны, мстя за есаула Ивана Кольца и товарищей. Сам Карача еле спасся бегством за озеро с малым числом людей.
Зажглась утренняя заря. Свет ободрил неприятелей, и они, подоспев из других станов, удержали бегущих, сомкнулись и вступили в бой, но казаки, засев в обозе Карачи, сильною ружейною стрельбою отразили все нападения и в полдень с торжеством возвратились в освобожденный от осады город.
Карача в ужасе немедленно снял осаду и бежал за Ишим. Окрестные селения и юрты снова признали власть Ермака Тимофеевича.
Еще судьба благоприятствовала героям.
Для того чтобы устрашить неприятеля и для будущей своей безопасности, Ермак Тимофеевич, хотя уже слабым числом людей, решил идти вслед за Карачею, вверх Иртышом, чтобы распространить на восток владения России.
Он победил князя Вениша и взял город его, стоявший на берегу озера, выше устья Вагайского, завоевал все места до Ишима, мстя ужасно непокорным, милуя только безоружных.
В Саргацкой волости жил тогда знаменитый старейшина, наследственный судья всех улусов татарских от времен первого хана сибирского и князя — Еличай в городе Тюбендо.
И Еличай, и Вениш изъявили смирение.
Князь Еличай вместе с данью представил Ермаку и свою юную дочь, невесту сына Кучума, но верный супруг велел прогнать ее.
Близ устья Ишимского в кровопролитной схватке с жителями, бедными и свирепыми, Ермак лишился пяти мужественных казаков, доныне воспеваемых в унылых сибирских песнях.
Он взял затем еще городок Ташангкан и наконец, достигнув реки Ишим, где начинаются голые степи, и распределив дань в этом новом своем завоевании, Ермак Тимофеевич вернулся в Искор с огромной добычей.
Время для него летело быстро: в походе, в нервном состоянии из-за непрестанных опасностей дни кажутся часами.
Наступила и прошла весна, началось лето, а между тем посланный в Москву Ермаком Тимофеевичем гонец не возвращался.
Не было также ни слуху ни духу о московском воеводе и стрельцах. Ермак, считая последним поражением татар власть России в новом царстве совершенно укрепленною, решился, взяв с собою всего десять казаков и поручив город старейшим из своих сподвижников, поехать в запермский край за своей молодой женой.
Это было в первых числах августа.
Старшие казаки предлагали ему взять с собою отряд хотя бы в двадцать человек, но Ермак Тимофеевич не послушался этого совета, во-первых, потому, что не хотел ослаблять и без того малую военную силу русских, а во-вторых, потому, что считал весь край успокоенным и дорогу до перевала через Каменный пояс вполне безопасной.
Это и было так, но он забыл своего злейшего врага султана Кучума, продолжавшего бродить по степям сибирским с неустрашимою злобою и неутомимой жаждой мести в сердце против Ермака, отнявшего у него царство и его любимого родственника Маметкула, отправленного заложником к московскому царю.
Пятого августа после довольно большого перехода Ермак Тимофеевич расположился в шатрах, оставив лодки свои у берега, близ Вогейского устья. Здесь Иртыш, делясь надвое, течет весьма кривой излучиной к востоку и прямым искусственным каналом, называемым ныне Ермаковой перекопью, но вырытым, как надобно думать, в древнейшие времена.
Там же, к югу от реки, среди низкого луга, возвышается холм, насыпанный, по преданию, руками девичьими для царской палатки.
Здесь и суждено было погибнуть завоевателю Сибири. Погибнуть по своей оплошности, объясняемой, быть может, неодолимым действием рока.
Лил сильный дождь, река и ветер шумели. Ермак и его спутники крепко спали, убаюканные этими звуками, даже не оставив на стороже хотя бы одного казака. Кругом — он был убежден в этом — не было никого.
А между тем за ним по пятам следовал хитрый Кучум по противоположному берегу Иртыша. Его лазутчики сыскали брод, тайно приблизились к спавшим на берегу под шатрами казакам, взяли у них три пищали с ладунками и принесли Кучуму в доказательство того, что мертвецки спят ненавистные им пришельцы.
«Заиграло Кучумово сердце», как сказано в летописи. Он напал на сонных и всех перерезал, кроме двоих.
Один бежал в Искор.
Другой, сам Ермак, пробужденный звуками мечей и стоном умирающих, воспрянул, взмахом сабли отразил нападавших на него убийц и кинулся в бурные волны Иртыша, но, не доплыв до своей ладьи, пошел ко дну под тяжестью надетой на нем железной брони — подарка царя Иоанна Васильевича.
О чем думал он, захлебываясь в волнах Иртыша? О потере ли своей славы или же, что вернее, о своей любимой жене?
Иртыш, ставший его могилой, схоронил и эту тайну предсмертных дум завоевателя Сибири.
Волны Иртыша, поглотив его тело, не поглотили его славы: Россия, история и церковь гласят Ермаку вечную память.
Отняв жизнь у Ермака, Кучум не мог отнять сибирского царства у великой державы, которая однажды признала его своим достоянием.
Ни современники, ни потомство не думали отнимать у Ермака полной чести его завоевания, величая доблесть его не только в летописях, но и в святых храмах, где мы еще ныне торжественно за него молимся.
В Сибири имя этого витязя живет и в названиях мест, и в преданиях изустных. Тело Ермаково приплыло 13 августа к селению Епаченской юрты в двенадцати верстах от Абалана, где татарин Явиш, внук князя Бегиша, ловя рыбу, увидел в реке ноги человеческие, тотчас вытащил мертвого, узнав его по железным латам с медною оправою, с золотым орлом на груди, и созвал всех жителей деревни посмотреть на бездыханного исполина.
Пишут, что один мурза, по имени Кандаул, хотел снять броню с мертвого, но из тела, уже оцепенелого, вдруг хлынула свежая кровь. Злобные татары, положив тело Ермака Тимофеевича на рундук, стали метать в него стрелы.
Это продолжалось шесть недель. Царь Кучум и самые отдаленные князья остяцкие съехались туда наслаждаться местью. К их удивлению, хищные птицы стаями летали над трупом, но не смели его коснуться.
Страшные видения и сны заставили неверных схоронить мертвеца на Бетишевском кладбище, под кудрявою сосною.
Изжарив и съев в честь его тридцать быков в день погребения, отдали верхнюю кольчугу Ермакову жрецам славного белогорского идола, а нижнюю — мурзе Кандауну, кафтан — князю Сейдеку, а саблю с поясом — работу Ксении Яковлевны Строгановой — мурзе Караче.
Многие чудеса стали совершаться над могилою Ермака: сиял яркий свет и пылал столб огненный.
Испуганное магометанское духовенство нашло способ скрыть эту могилу страшного для них и после смерти Ермака Тимофеевича, и она до сих пор никому неизвестна.
XXV
В тихой обители
Весть о гибели Ермака привела в неописуемый ужас казаков и стрельцов, оставшихся в Искоре. На собранном круге решено было уведомить об этом печальном событии Строгановых и молодую княгиню Сибирскую.
Жребий пал на одного из старых сподвижников Ермака Тимофеевича, который тотчас поехал в скорбный путь печальным вестником.
В хоромах Строгановых уже несколько месяцев царили тревога и уныние. Ксения Яковлевна, нетерпеливо ожидавшая приезда за нею мужа, по-детски радовалась наступившим весенним дням.
Но дни шли за днями, прошла весна, наступило и стало проходить лето, а о Ермаке Тимофеевиче не было ни слуху ни духу. Ксения Яковлевна все более приходила в отчаяние. Часами неподвижно стояла она у окна своей светлицы, откуда виднелась изба Ермака с петухом на коньке и дорога, по которой он должен был возвращаться.
Петух на коньке продолжал вертеться кругом по воле ветра, а на дороге не появлялись всадники. По поселку ходили чужие люди. Вместо казаков и стрельцов там появились новые посельщики.
Ксения Яковлевна смотрела в окно, и слезы сердечной тревоги и горького отчаяния туманили ей глаза. Она осунулась и побледнела, словом, стала неузнаваема.
Напрасно Антиповна, Домаша, Мариула и сенные девушки старались всячески развеселить ее и утешить, напрасно Яшка изощрялся в своем искусстве на балалайке, а Домаша соловьем разливалась, запевая в хору. Ничто не помогало, молодая княгиня продолжала ходить туча тучей.
Не порадовал ее и приезд из Москвы дяди Семена Иоаникиевича Строганова, привезшего хорошие вести. Царь обласкал его, милостиво принял его челобитье и не только согласился на назначение Ермака Тимофеевича воеводою запермского края, но даже вручил ему, Строганову, о том свой царский указ.
Узнал также Семен Иоаникиевич на Москве, что исполнил царь и просьбу Ермака — послал уже в Сибирь нового воеводу и пятьюстами стрельцами.
— Я обогнал его уже в дороге, — говорил старик Строганов, — скоро сюда приедет, а там и дальше сейчас же отправится… Тогда нам и князя ожидать надо… Видно, не пускают его дела, что так долго там задерживается…
Эта разумная речь дяди тоже не произвела на Ксению Яковлевну успокоительного впечатления. Она только грустно посмотрела на него и сказала:
— Нет, не видать мне, видно, больше моего князеньку…
— Что ты, Ксюша, пустое болтаешь! — возмутился Семен Иоаникиевич.
— Чует мое сердце, дядя, чует… Лежит где-нибудь убитый свет мой Ермак Тимофеевич…
— Тьфу, — отплюнулся старик Строганов, — и слушать-то тебя не хочется. Болтаешь несуразное…
Ксения Яковлевна ничего не ответила и снова погрузилась в свои невеселые думы.
Дни шли за днями.
Прибыл воевода московский со стрельцами, прогостил у Строгановых с неделю, пожелал и удостоился бить челом княгине Сибирской и отправился в дальний путь.
— Теперь скоро и наш князь пожалует, — говорила порою при своей питомице Антиповна.
— Не больше месяца ожидать его, свет-батюшку, — вторила ей Домаша, хотя в душе догадывалась, что предсказание ее матери Мариулы сбылось.
Но цыганка молчала. И это обстоятельство более всего тревожило Ксению Яковлевну.
Наконец однажды, стоя у окна, она увидела скачущего по улице казака. Каким-то необъяснимым чутьем Ксения Яковлевна угадала, что это гонец из Сибири.
Она потребовала к себе Домашу и приказала, чтобы гонец был тотчас же приведен к ней.
Домаша ушла исполнить приказание.
Ксения Яковлевна стала с нетерпением ждать. Но гонец не явился.
Тогда быстро пошла из своей комнаты и, влекомая каким-то инстинктом, прямо прошла в горницу дяди. Там она застала картину, сказавшую ей все.
Ее дядя и братья сидели на лавках, а перед ними стоял прибывший казак. Из глаз всех катились крупные слезы.
— Он умер? — крикнула она.
Гробовое молчание было ей ответом.
Ксения Яковлевна как пласт упала на пол.
Произошел переполох.
Позванная Антиповна и Домаша с сенными девушками унесли бесчувственную вдову князя Сибирского в опочивальню.
Долго не могли привести ее в чувство и думали, что она сильно занеможет, но часто сильное горе производит на организм закаляющее впечатление, подобно молоту, кующему твердую сталь из хрупкого железа.
То же произошло и с Ксенией Яковлевной. Она пришла в себя, пожелала встать и казалась спокойной. Пришедшим навестить ее дяде и братьям она сказала:
— Не утешайте меня… Мое горе неутешно! Это воля Господа! Это перст его, зовущий меня к себе. Я посвящаю себя Богу.
Слова эти были произнесены с такой силой духа, с такой бесповоротной решимостью, что Строгановы поняли: возражать против этого решения княгини Сибирской бесполезно.
Она низко преклонила свою голову.
Через несколько дней Максим Яковлевич повез сестру в Москву. Там в тихой обители, в маленькой келье Новодевичьего монастыря, основанного в 1524 году великим князем Василием Иоанновичем в память древнего русского города Смоленска, нашла себе приют несчастная княгиня Сибирская.
Она приняла схиму под именем Сусанны и прожила в монастыре более пятидесяти лет, причем последние сорок в полном затворничестве.
Слава ее о поломнической жизни гремела далеко за пределами Москвы.