I. Сонное видение
В конце августа месяца 1771 года Москва представляла печальное зрелище.
Улицы даже днем были совершенно пустынны — не было ни проезжающих, ни пешеходов. Изредка появлялись люди, но это были люди официальные, полицейские или чиновники, которых выгнала из дому настоятельная служебная надобность. Они шли или ехали торопливо, оглядываясь по сторонам, как бы чего-то опасаясь, как бы чуя за собою погоню.
С грохотом то и дело по улицам проезжали телеги, наполненные страшным грузом — почерневшими мертвыми телами. Телеги сопровождались людьми, одетыми в странную вощеную или смоленую одежду, с такими же остроконечными капюшонами на головах и в масках, из-под которых сверкали в большинстве случаев злобные глаза. Телеги медленно ехали по городу, направляясь к заставам, куда вывозили мертвецов — жертв уже с месяц как наступившего в Москве сильного мора.
Мор этот был чума, занесенная в Москву войском из Турции. Врачи предполагали, что ее впервые занесли вместе с шерстью на суконный двор, стоявший тогда у моста за Москвою-рекою. Здесь с 1 января по 9 марта умерло 130 человек.
Следствие открыло, что на празднике Рождества Христова один из фабричных привез на фабрику больную женщину с распухшими железами за ушами и что она вскоре по привозе умерла.
Чума с быстротой переносилась из одного дома в другой, и в описываемое нами время мор был в самом разгаре. Жители столицы впали в совершенное уныние и заперлись в своих домах, сам главнокомандующий граф Салтыков, знакомый наш по Семилетней войне, бежал из Москвы в свою деревню. На опустелых, как бы покинутых жителями улицах там и сям валялись не убранные еще «мортусами» — как назывались эти странные люди в смоляных одеждах — трупы.
Такими же трупами были наполнены опустевшие дома, обыватели которых, оставшиеся в живых, бежали, — иногда же вся семья с чадами и домочадцами в несколько часов делалась жертвой моровой язвы.
Мортусы, набранные из выпущенных из тюрьмы колодников, так назывались тогда арестанты, крючьями вытаскивали мертвецов из домов и наполняли ими свои телеги. Но смерть не ждала, число ее жертв увеличивалось, и мортусы не успевали убирать трупы.
Над всей Москвой носился синеватый дымок. Это курились костры из навоза, считавшиеся предохранительным средством от заразы.
Заглянем в один из домов, которых еще миновал ангел смерти.
Это дом священника отца Иоанна Викторова Глобусова, близ церкви Всех Святых (на Кулишках). Ворота дома были на запоре, около них с внутренней стороны сильно курились два костра, и синий дымок тянулся кверху по светлому августовскому воздуху.
Было 28 число этого месяца.
Соседние дома были пустынны — обыватели или вымерли, или бежали. В доме, стоявшем совершенно рядом с домом Глобусова, умирала последняя его обитательница — старуха. Она лежала, зачумленная, под окном, которое выходило на двор дома священника, и стонала.
«Пить… пить…» — слышалась ее полная внутренней боли просьба.
Отец Иоанн находился на дворе вместе с матушкой-попадьей и двумя сыновьями-подростками. Последние вместе с матерью были заняты устройством еще двух костров со стороны соседнего дома, где умирала старуха.
— Боже избави, кто из вас осмелится подойти к старухину окну, выгоню того на улицу и отдам негодяям.
Так тогда называли мортусов.
Сделав это внушение, сам отец Иоанн вынул из пламени самую обгоревшую палку, остудил ее, привязал к ее черному концу ковш, почерпнул воды и подал несчастной. Уголь и обгорелое дерево были тогда признаны за лучшее средство для очищения воздуха. В это время в калитку постучались.
— Кого Бог несет? — спросил, приблизившись, отец Глобусов.
— Живой человек, пусти, батюшка.
— Знамо дело, живой, только живых теперь надо опасаться не хуже мертвых… Откуда?
— Да здесь, поблизости, батюшка, у нас ничего, спокойно…
— Не мрут?..
— Слава-те, Господи, благополучно.
— Да ты не врешь?
— С чего врать-то… Отцу-то духовному да врать…
Последний аргумент, видимо, смягчил батюшку.
— Да тебе какая надобность, сын мой? — уже более ласково спросил тот.
— Дело есть…
— Треба?..
— До требы ли теперь, батюшка… Я, собственно, насчет мора…
— Что же… насчет мора?.. — удивился священник.
— Значит, почему он настал?..
— А почему?..
— Да так, батюшка, говорить не сподручно… Это в двух словах не расскажешь; коли не хочешь слушать, я к другому попу поеду.
— Почему же к попу?..
— Дело божественное… Пусти, али прощенья просим…
Отца Иоанна заинтересовало это загадочное сообщение незнакомца.
— Постой, постой, не торопись, — сказал он, — я щеколду отодвину, а ты, войдя, все же окурись…
— Известное дело окурюсь… только все это напрасно, потому Божие послание.
— Так-то так, а пословица недаром молвится: береженого Бог бережет. Окурись.
— Ладно…
Отец Иоанн отодвинул щеколду и сам быстро отошел от калитки. В последнюю вошел парень лет двадцати пяти, судя по костюму, фабричный, с обстриженными в скобку белокурыми волосами, с лицом, опушенным жидкой бородой, и усами, цвет которых был светлее цвета волос на голове, и с бегающими хитрыми серыми глазами.
Вошедший старательно стал окуриваться у костра. Он поворачивался во все стороны, наклонял голову, протягивал ноги, обутые в смазанные сапоги. Такое тщательное окуривание окончательно расположило к парню отца Иоанна.
— Довольно, сын мой, довольно… — сказал он. — Пойдем в горницу… Изрядно кажись, зажигайте, — добавил он, обратившись к жене и сыновьям.
Те начали исполнять приказание, и вскоре дым от четырех костров наполнил дворик и почти скрыл умиравшую в соседнем доме старуху, продолжавшую только повторять одно слово;
— Пить, пить…
Отец Иоанн прошел в сопровождении молодого фабричного в дом. В доме пахло смесью мяты, уксуса и деревянного масла.
В первой комнате, в которую священник привел своего гостя, в переднем углу стоял большой киот с множеством образов, перед которым горели три лампады. Священник размашисто перекрестился на иконы и сел на лавку.
— Садись! — указал он парню на табурет.
Тот тоже несколько раз осенил себя крестным знамением и, поклонившись в пояс иконам, присел на край и стал вертеть в руках свою шапку.
— Ты кто же будешь, молодец? — спросил священник.
— Григорий Павлов… По фабрикам работаем, — уклончиво отвечал тот.
— Какая же, по-твоему, мору-то нынешнему причина? — спросил отец Иоанн.
— Причина-то, батюшка? — повторил фабричный.
— Ну да, причина мора-то?
— Божие наслание…
— Это само собой. Без Бога ни до порога, волос с головы не спадет без воли Божьей, в Писании сказано. Но ты говорил, что знаешь, почему он настал, мор-то…
— Знаю.
— Откуда же это ты знаешь?
— Откровение мне было.
— Откровение! — вытаращил на него глаза отец Иоанн.
— Сонное видение, батюшка, мне было в позапрошлую ночь.
Григорий Павлов остановился и пытливо посмотрел своими хитрыми глазами на священника. Тот тоже подозрительно глядел на него.
— Что же тебе привиделось?
— Пресвятая Мать Богородица явилась мне, грешному, недостойному рабу.
— Что ты, милый, не врешь? Ведь грех смертный.
Фабричный на одно мгновение потупился, по его лицу пробежала легкая судорога, но он тотчас оправился и произнес:
— Как перед Истинным…
— Мать Пресвятая Богородица, говоришь ты, привиделась тебе?
— Верное слово, батюшка.
— В лучах?
— В лучах, батюшка, светлая-пресветлая, с младенцем на руках.
— Как иконы пишут?
— Точь-в-точь.
— Что же дальше?
— Поведала она мне тайну страшную, отчего ныне по Москве мор такой идет.
— Отчего же?
— А оттого, говорила, что иконе Ее, что у Варварских ворот, уже более тридцати лет никто молебнов не пел, ни свечей не ставил. Слышь, батюшка?
— А это и впрямь истина, — заметил отец Иоанн. — Икону-то сию москвичи подлинно позабыли.
— Вот то-то и оно-то.
— А более ничего не сказывала тебе Царица Небесная? — спросил священник после некоторой паузы, уже совершенно серьезным, убежденным голосом.
— Сказывала… Сын мой, Иисус Христос, хотел, говорит, послать на Москву каменный дождь, но я умолила его послать только трехмесячный мор.
— Вот оно что, — развел руками отец Иоанн. — Это, сын мой, тебе доподлинно откровение.
Фабричный молчал.
— Ты никому этого сна не рассказывал?
— Никому, опричь тебя, батюшка. Так и в уме положил рассказать все попу и взять у него благословение.
— На что благословение?
— Да на то, чтобы народу сон этот поведать.
— Как же ты его поведаешь народу?
— Как?! Стану у Варварских ворот с чашкой и начну на всемирную свечу собирать Пресвятой Богородице, да всем православным, проходящим свой сон и поведаю.
— Как бы от начальства, парень, тебе за это не досталось. Строго от начальства-то насчет этого. Смущает, скажет.
— Начальство! Какое теперь, батюшка, на Москве начальство… Главное-то по своим домам, что по норам, попряталось, а младшему не до того теперь, да и что же я затеваю, не воровство какое, дело божеское.
— Смотри, парень…
— Да ежели мне и попадет. Ужели претерпеть нельзя из-за Царицы Небесной?
— Не только можно, а должно, сын мой.
— Так благословите, батюшка.
Отец Иоанн встал, и некоторое время стоял в раздумье. Лицо его постепенно принимало все более торжественное выражение. Стоял перед ним и Григорий Павлов со склоненной долу головой.
— Да благословит тебя Господь Бог, сын мой, тебя, избравшего орудием Его Святого Промысла, гласом Его Божественного Откровения, — прервал, наконец, молчание священник.
Парень склонился еще ниже. Отец Иоанн благословил его. Фабричный поймал его руку и прильнул к ней губами.
— Иди, сын мой, и да хранит тебя Бог.
Григорий Павлов истово перекрестился на иконы, поклонился поясным поклоном священнику и вышел. Отец Иоанн крикнул старшему сыну, уже находившемуся в соседней комнате с матерью и братом, чтобы он запер за уходившим калитку. Сын пошел исполнять приказание.
— Господи, Господи, дивны дела Твои! — вполголоса про себя говорил священник, ходя по комнате медленными шагами.
Он не заметил, как вскоре после ухода фабричного в эту же комнату вошла матушка-попадья. Он продолжал шагать из угла в угол по комнате, все повторяя: «Дивны дела Твои, Господи!»
— Отец, а отец, что с тобой? — окликнула его матушка-попадья.
— Ась? — остановился отец Иоанн.
— Я спрашиваю, что с тобой. Какие такие дивные дела рассказал тебе парень?
— Да, матушка, поистине дивные дела рассказал он мне, — начал отец Иоанн и передал своей жене слово от слова весь рассказ фабричного.
— Господи, Господи, вот страсти какие! Каменный дождь. Слава Ей, Царице Небесной, умолила Создателя смягчить гнев Свой над Белокаменной.
Попадья охала и крестилась. День уже склонялся к вечеру. До отхода ко сну проговорили священник с женою и сыновьями, которым отец повторил рассказ фабричного о привидевшемся ему дивном сне.
— Более, говорит, тридцати лет не пели молебнов и не ставили свечей. Как услыхал я это, у меня сердце упало. Оно и впрямь икону-то Ея, Царицы Небесной, что у Варварских ворот, совсем позабыли, точно ее и не было.
— Разгневалась матушка, Пресвятая Богородица.
— Гневна, гневна, да милостива, умолила не губить совсем святой град.
В таком роде шли разговоры в доме священника.
На другой день сыновья отца Иоанна, а особенно матушка-попадья, не утерпели, чтобы не рассказать о сне фабричного соседям и соседкам уцелевших от мора домов, и к вечеру того же дня весть о сне фабричного во всех подробностях и даже с прикрасами с быстротой молнии распространилась по Москве.
Народ хлынул к Варварским воротам, где стоял знакомый вам парень с деревянной чашкой и действительно собирал деньги на «всемирную свечу» Царице Небесной и всем желающим рассказывал свой сон.
II. Бунт
Чума между тем все продолжала выхватывать в Москве свои жертвы, которые ежедневно считались сотнями.
Главнокомандующий граф Петр Семенович Салтыков, как мы уже говорили, бежал в свое подмосковное имение Марфино. Вместе с ним уехали губернатор Бахметьев и обер-полицмейстер Иван Иванович Юшков.
После них чумная Москва подпала под деятельный надзор генерал-поручика Петра Дмитриевича Еропкина. Последнему именным указом было предписано, чтобы чума «не могла и в самый город Санкт-Петербург вкрасться», и от 31 марта велено было Еропкину не пропускать никого из Москвы, не только прямо к Петербургу, но и в местности, лежащие на пути. Даже следовавшим через Москву в Петербург запрещено было проезжать через московские заставы. Мало того, от Петербурга была протянута особая сторожевая цепь под начальством графа Брюса. Цепь эта стягивалась к трем местам: в Твери, в Вышнем Волочке и в Бронницах.
В самой Москве были приняты следующие гигиенические меры: в черте города было запрещено хоронить, и приказано умерших отвозить на вновь устроенные кладбища, число которых возросло до десяти, кроме того, велено погребать в том платье, в котором больные умерли. Фабричным с суконных фабрик было приказано явиться в карантин, неявившихся велено бить плетьми. Сформирован был батальон сторожей из городских обывателей и наряжен в особые костюмы.
Полицией было назначено на каждой большой дороге место, куда московским жителям позволялось приходить и закупать от сельских жителей все, в чем была надобность. Между покупателями и продавцами были разложены большие огни и сделаны надолбы, и строго наблюдалось, чтобы городские жители до приезжих не дотрагивались и не смешивались вместе. Деньги при передаче обмакивались в уксус. Но, несмотря на все это, чума принимала все более и более ужасающие размеры.
Фурманщики, или мортусы, уже были не в состоянии перевозить всех больных в чумные больницы, которых было в Москве несколько. Первая из них была устроена за заставой, в Николо-Угрешском монастыре. Большая часть из мортусов сами умерли, и пришлось набирать их из каторжников и преступников, приговоренных к смертной казни. Для них строили особые дома и дали им особых лошадей. Они почти одни и хозяйничали в как бы вымершем, да и на самом деле наполовину вымершем городе.
Рассказ о виденном фабричным загадочном сне, а главное, появление самого сновидца у Варварских ворот оживило Белокаменную. На улице появились сперва небольшие кучки, а вскоре и целые толпы народа, направлявшегося к Варварским воротам.
Священники бросили свои церкви, расставили здесь аналои и стали служить молебны. В числе первых из них явился отец Иоанн. Икона помещалась высоко над воротами. Народ подставил лестницу, по которой лазил, чтобы ставить свечи. Очень понятно, что проезд был загроможден.
Во время эпидемий всякие сборища губительны. Бывший тогда московским митрополитом знаменитый Амвросий Зертись-Каменский приехал к Петру Дмитриевичу Еропкину посоветоваться, не убрать ли икону Варварской Божьей Матери в церковь.
— Не советую, ваше высокопреосвященство, время смутное, брать икону небезопасно.
— Но там, Петр Дмитриевич, собрали на нее в сундуке немалую сумму… Как с нею быть?.. Этот сновидец фабричный куда как мне подозрителен… Не мутят ли через него враги наши?
— Какие враги, владыко?
— А ляхи. Их много в Москве, а чай, вам ведомо, что они у себя против короля своего, поставленного нашей матушкой-царицей, бунтуют…
— Ведомо, ведомо… Только что же им Москва-то помешала? Кажется, лучше, чем у матери родной приняты да обласканы…
— Змеи они, Петр Дмитриевич, отогретые на груди… Хотя сан мой и не дозволяет осуждать, но он же велит мне говорить правду… Поляк везде и всегда свою линию ведет и своей цели добивается.
— Но какая же цель тут?.. — недоумевал Еропкин.
— Цель — посеять внутреннюю смуту в России, чтобы отвлечь ее силы от внешних действий. Вон они силились вкупе с французом на нас Турцию и Швецию натравить… Им только чем ни на есть досадить нам… Вот что.
— А-а-а… — протянул Еропкин, и неизвестно, было ли это восклицание согласием с московским архипастырем или нет.
Наступило молчание. Оба собеседника сидели друг против друга в кабинете дома Еропкина.
— Так как же насчет иконы, Петр Дмитриевич?
— Мой совет, ваше преосвященство, не трогать… Опасно…
— А сундук? Деньги можно бы пожертвовать на Воспитательный дом.
— Сундук можно взять, я распоряжусь…
Разговор этот происходил 15 сентября 1771 года.
На другой день Еропкин, верный своему обещанию, данному митрополиту, послал небольшой отряд солдат с двумя подьячими опечатать сундук Площадь у Варварских ворот была запружена народом. Подьячие, конвоируемые солдатами, благополучно добрались до денежного сундука, у которого стоял знакомый нам фабричный, окруженный слушателями, благоговейно внимавшими его рассказу о виденном им чудном сне.
— Матушка, Пресвятая Богородица, прости нас, грешных!..
— Царица Небесная, святая Заступница, охрани…
— Мати всепетая, Пречистая Богородица, помилуй…
Такие возгласы слышались вокруг. Подьячие начали обвязывать сундук принесенными с собой веревками.
— Бейте их!.. Богородицу грабят! — вдруг раздался возглас из толпы.
— Богородицу грабят! Богородицу грабят!.. — гулом пронеслось по площади от Варварских до Спасских ворог.
— Бей их, нехристей… Бей! — уже рычала через минуту возмущенная толпа.
Со Спасской башни раздался зловещий звук набата. Это звонили забравшиеся туда звонари-добровольцы. При звуках набата толпа еще более рассвирепела и с криками «Богородицу грабят» набросилась на подьячих и солдат. Они были избиты, сбиты с ног и буквально растоптаны народом.
— Это все попы орудуют… Они… — бросил кто-то в толпу.
— Они Богородицу грабят… — подхватил другой.
— Бей их! — закричала толпа.
Священники, к их счастью, успели уже убраться с площади.
— Тоже они народ подневольный. У них есть наибольший… Митрополит… Недаром он вчера ездил шептаться с Еропкиным! — крикнул какой-то чернявый парень в суконной поддевке, в нахлобученной на глаза шапке.
— Бить наибольшего… Бить митрополита… — заревела толпа, уже представлявшая из себя тот горючий материал, который вспыхивает от каждой искры.
Этой искрой могло служить каждое слово, как бы нелепо и неразумно оно ни было.
— Бить митрополита! Он Богородицу грабит! — раздались крики, скоро перешедшие в один неистовый крик, выходивший из многотысячной груди обезумевшей толпы.
Народ бросился в Кремль. Бог знает, откуда в руках народа появилось оружие и орудия. Ружья и тесаки были взяты, впрочем, у убитых солдат.
— Грабят Богородицу! — вопила толпа.
Ворвавшись в Чудов монастырь, толпа начала бить и рвать все попадавшееся ей под руку, не останавливаясь даже перед страшным кощунством, — мятежники срывали иконы, ломали их, топтали ногами. Чудовские погреба были тогда отдаваемы в наем купцу Птицыну. В них хранились бочки с вином. Погреба были разбиты — вино выпито. Оно подвигнуло народ на еще большие бесчинства. Не найдя митрополита Амвросия в Чудовом монастыре, толпа бросилась в Донской, куда по полученному ею, тоже бог весть откуда, известию отправился владыко.
Известие было, к несчастью, верно. Митрополит Амвросий, услыхав звон в набат и видя бунт, сел в карету своего племянника, тоже жившего в Чудовом монастыре, и велел ехать к сенатору Собакину. Тот от страха его не принял. Тогда владыко поехал в Донской монастырь, откуда послал к Еропкину просить, чтобы он дал ему пропускной билет за город. Вместо билета Петр Дмитриевич прислал ему для охраны его особы одного офицера конной гвардии.
Пока закладывали для Амвросия лошадей, толпа ворвалась в Донской монастырь. Митрополит увидел, что отъезд немыслим, он отпустил офицера, отдал свои часы и деньги своему племяннику, все время находившемуся при нем.
— Спасайся… — сказал он дрогнувшим голосом.
— А как же вы, дядюшка?
— Я отдамся под охрану хранителя судеб человеческих — Бога.
Он действительно прямо из своих покоев прошел в церковь внутренним ходом, надев простое монашеское платье. Увидев, что чернь стремится в храм, Амвросий приобщился святых тайн и затем спрятался на хорах церкви. Бунтовщики кинулись в алтарь и стали всюду искать свою жертву.
Они не щадили ничего, опрокинули престол, разбросали священные сосуды, иконы, книги. Увидя, что хоры заперты, они выломали дверь и бросились туда. Не найдя и там митрополита, они уже шли к выходу, когда находившийся среди них мальчик заметил в одной из ниш притаившегося несчастного мученика.
— Сюда, сюда, архиерей здесь!
Толпа с яростью накинулась на невинную жертву и потащила его из храма.
— Богородицу грабить!.. Мы тебе дадим Богородицу грабить!.. — ревела толпа.
— Братья, — дрожащим от волнения голосом заговорил Амвросий, — се аз пред вами беззащитный. Ужели вы оскверните руки свои братоубийством? Паче этого, ужели поднимется рука ваша на поставленного над вами по воле Божьей архипастыря? Ужели я, честный служитель алтаря, польщусь на деньги, которые вы приносили как посильную лепту Царице Небесной? Я хотел охранить их от лихих, корыстных людей, чтобы употребить на богоугодное дело призрения сирот. Образумьтесь, братья мои во Христе Боге нашем!
Эти слова архипастыря тронули многих. Толпа стояла несколько мгновений недвижно и молча.
— Чего глядите на него? Разве не видите, что он колдун и вас морочит? — послышался возглас.
Это говорил выбежавший из соседнего монастырского кабака дворовой человек Раевского Василий Андреев. Толпа дрогнула. Василий Андреев между тем вооружился колом и подскочил к митрополиту
— Не грабь Богородицу, не грабь!.. Вот тебе!
Он ударил несчастного колом в левую щеку.
Митрополит упал, обливаясь кровью.
При виде этой крови толпа, как дикий зверь, бросилась на несчастного невинного страдальца. Негодяи добили архипастыря.
Покончив с митрополитом, убийцы кинулись было на Остоженку, к дому Еропкина, но тот уже успел вызвать стоявший в тридцати верстах от Москвы Великолуцкий полк, принял над ним начальство и отправился с ним в Кремль.
Выехав из Спасских ворот, он увидел, что вся площадь была покрыта народом.
Петр Дмитриевич выехал вперед со своим берейтором.
— Расходитесь, братцы, расходитесь! — крикнул он толпе.
Вместо ответа толпа двинулась к Кремлю, и в Еропкина полетели камни и поленья. Одно из последних попало ему в ногу и сильно зашибло. Видя, что уговоры не действуют, Петр Дмитриевич скомандовал:
— Пли!
Из поставленных у Спасских ворот двух орудий раздались выстрелы. Они не сделали вреда толпе. Увидя, что убитых нет, народ продолжал двигаться к Спасским воротам с криком:
— Мать Пресвятая Богородица за нас!
— Пли! — скомандовал еще раз Еропкин.
Грянул выстрел, и по толпе рассыпалась картечь. Во многих местах раздались стоны раненых, были и убитые. Народ в страхе кинулся на Красную площадь и прилегающие улицы, а за ним были посланы драгуны. Многие бунтовщики были переловлены. Петр Дмитриевич два дня не слезал с лошади и был первым во всех стычках с народом.
Наконец бунт был усмирен.
III. Смутьян
— Вот глупое быдло. Вот стадо баранов. Подлые холопы не сумели дело довести до конца. Испугались первой пушки и рассыпались, как трусливые зайцы! Тьфу! Даже вспомнить скверно.
Так волновался и отплевывался знакомый нам Сигизмунд Нарцисович Кржижановский, нервно ходя по устланному мягким персидским ковром кабинету-будуару.
Иначе нельзя назвать было эту комнату квартиры, занимаемой Станиславом Владиславовичем Довудским во Вражеском Успенском переулке, находившемся между Никитской и Тверской улицами, в которой находился и сам хозяин. Стоявший в ней письменный стол отходил невольно на второй план перед доминировавшим в комнате туалетом со всеми необходимыми для заядлой кокетки принадлежностями. Мягкая мебель с вышитыми и бисером, и шелками подушками, всевозможного рода безделушки, бывшими бы как раз на месте в будуаре красавицы, дополняли убранство этой комнаты и делали ее именно соответствующей данному ей нами названию кабинета-будуара.
Сам хозяин вполне гармонировал убранству этого гнездышка. Свеженький, с иголки шелковый палевый халат, вышитый шелками, оттенял его, если можно так выразиться, «лощеную» красоту.
Расчесанный, подвитый, с выхоленными длинными усами и чисто выбритой бородой, он даже по неподвижности своей физиономии, с которой он слушал приятеля, казался скорее сделанной из папье-маше фигурой, чем живым человеком.
Совершенной противоположностью графу Довудскому и полной дисгармонией с окружающей обстановкой являлся Кржижановский. Одетый в русскую поддевку, высокие сапоги и шаровары, с всклокоченной прической и небритой бородой, он походил более на подгулявшего фабричного, чем на гувернера из княжеского дома, и, казалось, по ошибке попал в аристократическую квартиру.
Граф Довудский занимал целый флигелек, стоявший в глубине двора и состоящий из нескольких комнат, убранных также изящно и комфортабельно. Хотя он жил один с лакеем и поваром, но на всей обстановке его жилища лежал оттенок женской руки, или, это будет даже вернее, женских рук.
Когда Сигизмунд Нарцисович в сердцах плюнул, граф не переменил своего положения и только покосился на то место ковра, куда полетел плевок Кржижановского.
Будучи педантом чистоты и аккуратности, он не выносил «москального свинства», как он называл выходки Кржижановского, совершенно, по его словам, «омоскалившегося».
— Нет, ты посуди сам, сколько нам это стоило, чего стоило это мне! Уже с неделю я по несколько часов в день шныряю между народом в этом маскарадном костюме, подстрекаю, подзадариваю.
— Зачем? — лениво протянул граф Довудский.
— Как зачем? — остановился даже на полном ходу Сигизмунд Нарцисович. — Как зачем?
— Я спрашиваю, зачем? — снова повторил Станислав Владиславович.
— Да ты в уме ли? Разве ты забыл, что происходит там, у нас? Этот русский ставленник, разыгрывающий роль короля и ходящий на задних лапах перед Репниным, этим зазнавшимся москалем, осмеливающимся арестовывать неприкосновенных членов народного сейма. Они оба раздирают на куски нашу бедную отчизну, унизили нашу святую католическую церковь, предоставив полноправие еретикам-диссидентам.
— Гм… — вместо ответа промычал граф.
— Эх, посмотрю я на тебя, пан Станислав, что значит, всю жизнь возится с бабами. Сам ты стал баба бабой. Кажется, юбка для тебя милее отчизны.
Станислав Владиславович повел на приятеля своими блестящими глазами, которые, казалось, были подернуты маслом.
— В нелюбви к отчизне и в том, что я не жертвую для нее, чем могу, меня, кажется, никто упрекать не может, да и не имеет основания. Сколько денег уже перешло через мои руки в конфедератскую кассу! Не думаешь ли ты, что мне приятно возиться с этим ходячим скелетом графиней Олизар или с этими толстопузыми москальками? Однако я вожусь, как ты выражаешься, с этими бабами, обираю их и для себя, и для отчизны. Графиня, конечно, жертвует отдельно на дело отчизны, но сумма этой жертвы зависит от большей или меньшей моей к ней любезности. А москальки, те дают только мне, и только за меня. Но я аккуратно одну треть отдаю в братскую кассу, ты, как ревизор, можешь осмотреть мои книги, в них записаны все мои доходы, и убедиться, что я не утаиваю ни копейки.
— Ты мог бы отдавать и половину, пан Станислав.
— Нет, не мог бы, — спокойно возразил граф Довудский, — я живу и так совершенно в обрез, но моя жизнь стоит дорого…
— Можно себя и стеснить для отчизны.
— Нет, именно для отчизны я и не могу стеснять себя, так как только путем такой жизни я могу добывать те средства, треть которых идет на патриотическое дело, две же трети — это расходы.
— Но согласись все же, пан Станислав, что твоя миссия из приятных и твоя служба отчизне не может назваться тяжелой.
— Этого тоже сказать нельзя. У меня есть на это способность, но ведь каждый и выбирает дело по способностям. Но подчас играть в любовь с каким-нибудь мастодонтом, от которого пахнет луком и потом, нельзя назвать приятным и легким. Наконец, графиня… — Все лицо Станислава Владиславовича исказилось выражением мучительного омерзения.
— Пусть будет по-твоему. Бывают, конечно, и неприятные экземпляры, но, в общем, попадаются и сладкие паненки.
Граф ничего не ответил и лишь презрительно усмехнулся. Сигизмунд Нарцисович не заметил этой усмешки и продолжал:
— Значит, занятие твое не без приятностей и удовольствия, между тем как я эти дни не только что измучился, но рисковал жизнью… рисковал заразиться этой хлопской болезнью… И все это для дорогой отчизны!.. — хвастливо проговорил Кржижановский.
— Тут нечем хвастаться. Это одна глупость, — невозмутимо произнес граф.
— То есть как глупость? — вытаращил на него глаза Сигизмунд Нарцисович, остановившись посредине кабинета.
— Очень просто, — тем же спокойным тоном продолжал Станислав Владиславович. — Это все равно, если бы я залез на Ивановскую колокольню, бросился бы вниз и разбился вдребезги, заявив, что я это делаю для моей отчизны. Мне было бы больно, а отчизне ни тепло, ни холодно.
— Нелепое сравнение. Что же тут похожего на то, что делали эти дни я и другие наши?
— Что же вы делали?
— Как что? Мы исполняли целый хитро задуманный план. Ты знаешь ведь, что на фабриках, где много наших, ведется пропаганда католичества, и довольно успешно. Патеру Флорентию удалось убедить одного из таких новообращенных, сметливого москаля, что ему во сне было видение, что будто бы ему явилась Богоматерь, образ которой у Варварских ворот, — мы знали, что этот образ позабыли москали, — которая сказала, что за то, что ей более тридцати лет не ставили свечей и не пели молебнов Бог хотел поразить Москву каменным дождем, но лишь по ее молитве смилостивился и наслал трехмесячный мор. Ты хорошо понимаешь, что прием гашиша, с предварительно умело патером Флорентием направленными мыслями москаля, сделало все это дело, и парень убежден, что действительно видел Богородицу и удостоился беседы с нею.
Кржижановский остановился.
— Что же дальше? Это становится интересным; я не знаю всех этих подробностей, — заметил граф Довудский.
— Подготовив его, таким образом, патер Флорентий послал его к одному из попов открыть тайну и испросить благословение на сбор денег на «всемирную свечу» Богородице. Поп дал благословение, рассказал о сне попадье, а та соседям, и в один день весть «о дивном сне» облетела весь город. Глупый парень начал успешно собирать деньги в сундук, данный ему патером Флорентием, и еще успешнее — рассказывать свой сон, даже вполне убежденно, как это случается со многими, дополняя его своей фантазией. Народ разиня рот слушал его, и деньги сыпались в сундук патера. Попы выставили свои аналои и принялись служить молебны.
— Но ведь собранные деньги не могли попасть в наши руки, они должны были идти на пользу православных церквей, — вставил Станислав Владиславович.
— Нам и было на руку то, что так думал архиепископ Амвросий. Через близких к нему мы сумели натолкнуть его на мысль, что сборища у Варварских ворот вредны во время эпидемии и что сундук с деньгами следует опечатать, а то собранная в нем довольно крупная сумма может быть украдена. Амвросий полетел к Еропкину. О чем они там беседовали, я не знаю, только на другой день Еропкин распорядился взять сундук.
— И что же?
Это был самый удобный момент, чтобы взбунтовать чернь, и я, и несколько наших воскликнули: «Богородицу грабят!» Если бы ты видел, что произошло. Несчастные стряпчие и отряд солдат были положительно смяты и умерли под ногами толпы, не успев крикнуть. Сундук исчез.
— Куда же он девался?
— Не беспокойся, он был доставлен в целости патеру Флорентию. В нем оказалось более двух тысяч шестисот рублей медью и серебром. Попы убрались восвояси, а то несдобровать бы и им. Я тогда крикнул: «Наибольшие грабят Богородицу». Крик этот был подхвачен, и толпа повалила в Чудов монастырь, а затем в Донской. Амвросий был убит. Еропкин остался цел только потому, что успел вызвать войска. Это глупое быдло испугалось первой картечи, и теперь все спокойно.
Последние слова Кржижановский произнес с явным сожалением.
— Но цель достигнута, деньги добыты, — проговорил Станислав Владиславович.
— Достигнута наполовину меньше, на одну десятую. Не такова была цель, для которой был составлен такой хитроумный план.
— Какая же?
— Возмутить всю московскую чернь, сообщить это возмущение окружным городам, довести его до Петербурга, охватить, наконец, всю Россию и таким образом отвлечь внимание русского правительства от наших дел.
— Вот это-то я назвал глупостью, — заметил хладнокровно граф Довудский.
— Почему?
— Да потому, что русских можно взбунтовать не против Бога и царя, а за Бога и за царя, а такие вспышки скоропреходящи, так как ни их Бога, ни их царя никто у них не отнимет.
— В этом ты, пожалуй, и прав, — после некоторого раздумья заметил Сигизмунд Нарцисович.
— Так зачем же было рисковать собой, когда было ясно, что цель недостижима?
— А деньги?
— Какие это деньги!
— Ох, пан Станислав, не говори, две тысячи шестьсот рублей — все же деньги, а они так нужны, ой как нужны нашим братьям.
— Однако я пойду, переоденусь, сброшу с себя эту хамскую одежду, — сказал Кржижановский и прошел в следующую за кабинетом комнату, служившую спальней.
Граф Довудский остался сидеть, так же неподвижно углубившись в чистку своих розовых, выхоленных ногтей.
Через четверть часа Сигизмунд Нарцисович снова появился в кабинете. Он был совершенно неузнаваем и по костюму, и по прическе вполне соответствовал понятию о скромном гувернере княжеского дома. Таким именно видели мы его в первых главах первой части нашего рассказа.
Несколько раз он прошелся, молча по кабинету. Молчал и граф Довудский.
— Тебе, пан Станислав, предстоит приятное дело.
Граф, углубленный в чистку своих ногтей, не отвечал ничего.
— Слышишь, пан?
— Слышу, какое?
— Надо будет увлечь княжну Баратову
— Княжну Баратову? — встрепенулся Станислав Владиславович. — Александру Яковлевну?
Он бросил подпилок для ногтей на стол.
— Да.
— Это невозможно.
— Невозможно для пана Станислава! Да разве есть что-либо для него невозможное относительно женщин?
— Относительно многих, может быть, ты и прав, но относительно некоторых есть невозможное. К числу этих некоторых или, лучше сказать, во главе их стоит княжна Баратова.
— А хороша?
— Кривобокая…
— Даже этот недостаток не уменьшает ее красоты… В ее глазах целое море блаженства.
— Да ты, пан Сигизмунд, кажется, сам в нее влюблен… Разве уже твое сердце остыло к княжне Варваре? — хладнокровно прервал патетический монолог Кржижановского граф Довудский.
— Я не так непостоянен, как пан Станислав, но с княжной Александрой Яковлевной мы друзья, — отпарировал Сигизмунд Нарцисович.
— А я не могу похвастаться и этим. Напротив, при встрече в обществе она обдает меня такою холодностью, что я боюсь простудиться… При встречах же на улицах и бульварах она еле кивает мне головой почти с презрительным видом.
— Значит, она тебя ненавидит.
— Похоже на это.
— Тем лучше, пан, ты знаешь французскую пословицу, что от ненависти до любви один миг.
— Ты несколько ее переиначил: от любви до ненависти, а не наоборот. Но не в этом дело, я постараюсь, не ручаясь за успех, хотя предвижу полнейшее фиаско. Это будет уж не моя вина.
— Конечно.
— Итак, княжна — твой друг.
— Да… Она любит со мной беседовать.
— А между тем брат твоего друга, как кажется, собирается причинить сильное сердечное горе… Я вчера слышал, что князь Владимир это лето и часть осени усиленно ухаживал за твоей княжной Варварой Прозоровской.
— Пусть, — дрогнувшим голосом произнес Кржижановский, — пусть он даже будет объявлен женихом, но мужем ее он не должен быть и не будет.
— Почему не должен?
— Потому, что его сестра, которая отдается в твое распоряжение, должна быть богаче, нежели она есть…
— То есть…
— То есть получить наследство после брата.
— И тобой приняты уже меры?
— Он будет лечиться от мигрени пилюлями патера Флоренция.
— А княжна Александра знает это?
— Она не захочет этого знать.
— При таких условиях я впоследствии могу, пожалуй, иметь у нее успех, — задумчиво произнес Довудский.
Раздавшийся звонок прервал беседу приятелей. Пан Кржижановский черным ходом отправился домой.
IV. Герой
Слух, распространившийся в московских гостиных об усиленном ухаживании князя Владимира Яковлевича Баратова за княжной Варварой Ивановной Прозоровской, сообщенный Сигизмунду Нарцисовичу Кржижановскому графом Довудским, имел свои основания.
Всю зиму, предшествовавшую роковой зиме 1771 года, князь Владимир Яковлевич был постоянным, бессменным кавалером княжны Варвары на московских балах вообще и на балах и вечерах московского Дворянского собрания.
В Москве в описываемое нами время, до посетившего первопрестольную столицу несчастья, жилось весело и привольно. Здесь жило множество богатых и знатных бар, по зимам съезжались ближайшие и даже отдаленные помещики тратить получаемые оброки и вывозить дочерей в свет с целью пристроить их за «хорошего человека».
Балы и праздники сменялись одни другими в каком-то чудном калейдоскопе. Вечера дворянского собрания были положительно ярмарками невест.
Княжне Варваре Ивановне Прозоровской шел в то время семнадцатый год. Она была тем распускающимся бутоном, который пленяет взор своею свежестью и наполняет окружающую атмосферу тонким благоуханием, обонять которое составляет неизъяснимое наслаждение. Он имеет особенно притягательную силу для поживших людей, к которым, как мы знаем, принадлежал и князь Баратов.
После первой же встречи на балу с князем Иваном Андреевичем и княжной Варварой князь Баратов сделал визит и стал посещать дом. Он сумел понравиться старому князю своею почтительностью и, главное, умением слушать, качество, которое особенно ценят старики, любящие поговорить о старине, в молодых людях.
Нельзя сказать, чтобы мысль, что князь может представить блестящую партию для его дочери, не была одной из причин благоволения Ивана Андреевича к молодому человеку.
Ухаживание князя Владимира Яковлевича за княжной Варварой отличалось таким тактом и сдержанностью, что молодая девушка невольно расположилась к своему новому знакомому, была с ним проста, наивна, откровенна и задушевно-весела.
Князь, надо отдать ему справедливость, избрал один из удачнейших способов ухаживания за такими полудевушками, полудетьми, какою была княжна Варвара Ивановна. В большинстве случаев эти чисто товарищеские отношения переходят с течением времени в иное, даже подчас сильное и непременно прочное чувство. Но нет правила без исключения.
Случается, что такие отношения кристаллизуются в привычку, и сердце девушки-ребенка остается чуждым чувству любви в смысле проснувшейся страсти. Этот ее друг, почти брат, так навсегда и остается другом и братом.
Это-то и случилось с княжной Варварой Ивановной по отношению к князю Баратову. Их дружеские, по-детски со стороны княжны, товарищеские отношения еще более крепились тем, что княжна Варвара, несмотря на разницу лет, подружилась с сестрой князя, Александрой Яковлевной.
Княжна Варвара положительно обожала последнюю, и та за это внушенное ею чувство платила молодой девушке признательной привязанностью.
Оба княжеские дома стали в короткое время очень близко друг к другу. Это не осталось незамеченным московскими светскими кумушками, и те разнесли об этом весть по всем светским гостиным, где даже заговорили о сватовстве еще тогда, когда о нем не было и речи.
В мае 1771 года случилось обстоятельство, еще более подтвердившее эти слухи.
Князь и княжна Баратовы уехали в свое подмосковное имение, отстоявшее от города всего в двенадцати верстах. Это был чудный уголок природы, украшенный искусством. Все, что может придумать изысканный вкус и праздное воображение богатого барства, все соединилось в этом подмосковном родовом имении князей Баратовых.
Дом-дворец, убранный с царскою роскошью и стоявший в глубине роскошного парка с вековыми деревьями, окруженный цветником, где сочетание цветов ласкало взор, а их аромат разносился на далекое пространство. Грандиозные оранжереи со всевозможными заморскими фруктами, плодовый сад, великолепные купальни на зеркальном пруду и на протекавшей у подножия дома-дворца серебряной лентой Москвы-реки. Несколько десятин векового соснового леса, с расчищенными дорожками, давали прохладу и насыщали воздух здоровым смолистым запахом сосны.
Фонтаны самых причудливых форм, великолепные мраморные и бронзовые статуи украшали цветник и парк и делали поместье князей Баратовых одной из тех затей русского барства, которые становятся впоследствии историческими памятниками.
Первый год выездов с неизбежными треволнениями и далеко не регулярной сравнительно с прежней жизнью отразился на и без того слабом здоровье княжны Варвары Ивановны. Она стала жаловаться на грудь и слегка покашливать. Это сильно обеспокоило князя Ивана Андреевича. Призванные доктора прописали отдохновение и сосновый воздух.
В уме князя Владимира Яковлевича, услыхавшего от князя Ивана Андреевича этот совет докторов, мелькнула мысль, которую он не замедлил привести в исполнение. С помощью сестры он уговорил князя и княжну со всем семейством, то есть племянниками, учителем, Капочкой и нянькой княжны Терентьевной, переехать на жительство в Баратово, как называлось подмосковное имение князя Владимира Яковлевича.
Князь Иван Андреевич хотел ехать в свое имение, но, к несчастью, в окружающих его лесах сосна попадалась очень редко, и слава Баратова, как по преимуществу лесистого соснового места, в связи с советом докторов, было лучшим аргументом в пользу принятия этого любезного приглашения.
Княжеское семейство поднялось и выехало «погостить», как говорил старый князь, к Баратовым. Прогостили они вплоть до первых чисел августа.
Чума в Москве в это время начала уже сильно косить свои жертвы среди простонародья. Оба княжеские семейства решили переждать с переездом в Москву до окончания страшной эпидемии, как вдруг мор начался в расположенном близ Баратова селе. Это была буквально повальная смерть, не щадившая никого. В несколько дней умерло несколько сот душ.
Оказалось, что чуму занес в Баратово из Москвы один фабричный, уроженец села. Отправляясь домой, из зачумленного города, он не утерпел и купил жене в подарок кокошник, принадлежавший, по-видимому, умершей от этой страшной болезни. Первою жертвою чумы пала жена этого фабричного, затем его четверо детей и, наконец, он сам.
С быстротою молнии болезнь перекинулась на другие избы, и скоро за несколько дней до того цветущее село стало громадным кладбищем.
Оба княжеские семейства поспешно выехали в Москву, где в то время еще эпидемия не принимала таких колоссальных размеров, что, впрочем, случилось весьма скоро. Князья Баратовы и Прозоровские попали из огня да в полымя. Впрочем, в Москве в то время жило много знатных и богатых бар, и принятые меры спасали большинство от заразы.
Главный контингент жертв грозной чумы составляли бедняки и отчасти люди среднего достатка. Знатные богачи оградили свои дома, подобно неприступным крепостям. Привезенные из деревень запасы давали им возможность в течение нескольких месяцев выдержать это осадное положение. Выходивших из таких домов и входивших в них тщательно окуривали и опрыскивали прокипяченным уксусом, настоянным на травах. В таком осадном положении жило и семейство князя Ивана Андреевича Прозоровского.
Единственный человек, выходивший из дома «по своим делам», был учитель племянников князя Сигизмунд Нарцисович Кржижановский. Он завоевал себе это право, пользуясь влиянием на князя Ивана Андреевича, и тот даже с некоторым благоговением смотрел на него, как на человека, рискующего своею жизнью для своего ближнего.
Сигизмунд Нарцисович сумел убедить старика, что его отлучки связаны с организованным будто бы им комитетом посильной помощи семействам умерших от чумы и он, как один из членов этого комитета, обязан рассматривать подаваемые письменные и выслушивать словесные просьбы.
— Смотрите только, берегите себя… Подумайте о нас— заметил князь Василий Андреевич.
— Помилуйте, ваше сиятельство, — отвечал Кржижановский, — прежде чем думать о себе, я, конечно, подумаю о вас, о моем друге и благодетеле, и о всем вашем, драгоценном для меня, семействе… Но опасности никакой быть не может… В комитете мы надеваем другое платье, там имеются всевозможные обеззараживающие средства, при уходе из дома и при входе я, кроме того, тщательно окуриваюсь… Подумайте, ваше сиятельство, если бы все схоронились в своих домах, что сталось бы с этими несчастными, они все бы были отданы исключительно в распоряжение мортусов. Нам удалось многих, ваше сиятельство, буквально вырвать из когтей этой страшной болезни, которая вместе и смерть… Для этого дела не грешно рискнуть и собою.
Сигизмунд Нарцисович все это произнес голосом, в котором слышались непритворные слезы.
— Вы благородный человек… У вас редкое сердце, Сигизмунд Нарцисович… — произнес также расстроенный князь Прозоровский.
Отлучки Кржижановского получили, таким образом, окраску геройских подвигов. Мы знаем цель этих отлучек и знаем, какого рода подвиги скрывались за ними.
Происшедший в Москве бунт был результатом любви к ближнему Кржижановского и компании. Этот бунт произошел так неожиданно быстро, мятежники, обагрив свои руки невинною кровью московского первопресвитера, также быстро были усмирены и переловлены, что, собственно говоря, были местности обширной Москвы, в которых даже не знали о происшедшем.
В доме князя Прозоровского весть о нем принес Сигизмунд Нарцисович. Он яркими красками описал возмущение народа, прибавив, что чуть сам не сделался жертвой разъяренной толпы, вздумав, было вразумить ее и остановить от дальнейших неистовств.
— Увы, мне не удалось, народ положительно обезумел… Я не дрогну, смотря в лицо смерти, но не хочу, и умереть бесполезно… Если бы я не удалился, толпа разорвала бы меня… Что мог я сделать один среди площади, наполненной бунтующей толпой?
— Вы герой, — почти с благоговением прошептал князь Прозоровский.
Это мнение о Сигизмунде Нарцисовиче как о рыцаре добра и чести и бесстрашном герое составилось, к несчастью, не у одного князя Ивана Андреевича.
В доме было два молоденьких существа, девственные души которых, чуткие к восприятию всего чудесного и героического, были увлечены этим их домашним рыцарем и молча, благоговели перед ним. Эти существа были княжна Варвара Ивановна и Капитолина Андреевна, или Капочка.
Подруги детства, они обе взапуски поглощали переводные романы в домашней библиотеке князя Ивана Андреевича и, настроив ими свое детски наивное воображение, искали идеала. Эти идеалы, однако, были у них различные.
Тогда как у княжны Варвары Ивановны образ ее друга князя Владимира Яковлевича Баратова положительно стушевался перед истинным рыцарем и героем, Сигизмундом Нарцисовичем, Капочка, отдавая последнему полную дань восторженного благоговения, все же своею мечтой останавливалась на князе Владимире Яковлевиче, который, казалось, специально был отлит в форму героя ее романа.
V. Молодой старик
По усмирении бунта Петр Дмитриевич Еропкин послал донесение императрице, испрашивая прощение за кровопролитие.
Государыня милостиво отнеслась к поступку Еропкина и наградила его андреевскою лентою через плечо, дала 20 000 рублей из кабинета и хотела пожаловать ему четыре тысячи душ крестьян, но он от последнего отказался, написав: «Нас с женой только двое, детей у нас нет, состояние имеем, к чему же нам набирать себе лишнее».
Вскоре по усмирении бунта в Москву прибыл присланный императрицей Екатериной князь Григорий Григорьевич Орлов. Он приехал в столицу 26 сентября, когда стояли ранние холода и чума уже заметно ослабевала. Вместе с князем Орловым прибыли команды от четырех полков лейб-гвардии с необходимом числом офицеров.
По распоряжению князя состоялось 4 октября торжественнее погребение убитого митрополита Амвросия. Префект московской духовной академии Амвросий на похоронах сказал замечательное слово.
В течение целого года покойного поминали во все службы, а убийцам провозглашалась «анафема».
Казнь над преступниками была совершена 21 ноября. Убийцы Василий Андреев и Иван Дмитриев были повешены на том самом месте, где совершено убийство. К виселице были приговорены еще двое — Алексей Леонтьев и Федор Деянов, но виселица должна была достаться одному из них по жребию.
Остальных шестьдесят человек: купцов, дьячков, дворян, подьячих, крестьян и солдат били кнутом, вырезали ноздри и сослали на каторгу в Рогервик. Захваченных на улицах малолетних высекли розгами, а двенадцать человек, огласивших мнимое чудо, сослали вечно на галеры, с вырезанием ноздрей. Сновидец Григорий Павлов, несмотря на все принятые меры, разыскан не был. Он как в воду канул.
На месте, где был убит архиепископ Амвросий, в память этого прискорбного случая был поставлен каменный крест. К тому же времени относится приказ прекратить набатный звон по церквам и ключи от колоколен иметь у священников.
Князь Орлов многими благоразумными мерами способствовал окончательному уничтожению этой гибельной эпидемии и восстановлению порядка. Он с неустрашимостью стал обходить все больницы, строго смотрел за лечением и пищей, сам глядел, как сжигали платья и постели, умерших от чумы, и ласково утешал страждущих.
Несмотря на такие высокочеловеческие меры, москвичи смотрели на него недружелюбно и на первых же порах подожгли Головинский дворец, в котором он остановился. Впрочем, это было, кажется, делом руки польских изобретателей «чудесного сна», которым не нравились меры, приводящие к спокойствию в столице. Они жаждали смут и равнодушно смотрели на казни, оставаясь безнаказанными.
Народ же вскоре оценил заботы князя Орлова и стал охотно идти в больницы и доверчиво принимал все меры, вводимые Григорием Григорьевичем.
По истечении месяца с небольшим после его приезда императрица Екатерина уже писала ему, что он сделал все, что должно было истинному сыну отечества, и что она признает нужным вызвать его назад.
16 ноября князь Орлов выехал из Москвы.
От шестинедельного карантина на границе Петербургской губернии императрица освободила его собственноручным письмом.
Въезд Орлова в Петербург был чрезвычайно торжественен. В Царском Селе на дороге в Гатчину ему были выстроены триумфальные ворота из разноцветных мраморов, по рисунку архитектора Ринальди. Вместе со множеством хвалебных надписей и аллегорических изображений на воротах красовался следующий стих тогдашнего поэта В. И. Майкова:
Орловым от беды избавлена Москва.
В честь князя была выбита медаль, на одной стороне которой он был изображен в княжеской короне, на другой же представлен город Москва и впереди в полном ристании на коне сидящим, в римской одежде, князь Орлов, «аки бы в огнедышащую бездну ввергающийся», в знак того, что он с неустрашимым духом, за любовь к отечеству, живот свой не щадил. Кругом надпись: «Россия таковых сынов в себе имеет», внизу: «За избавление Москвы от язвы в 1771 году».
Рассказывают, что князь Григорий Григорьевич не принял самой императрицей врученные ему для раздачи медали и, упав на колени, сказал:
— Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества.
Выбитые золотом медали были брошены в огонь и появились с исправленной надписью: «Таковых сынов Россия имеет».
Москва после отъезда князя Орлова стала приходить в себя исподволь, мало-помалу.
Залы Дворянского собрания оживились, заискрились огнями тысячи восковых свечей, бросавших свои желтоватые лучи на свежие лица и свежие туалеты и, переливаясь огнями радуги в многоцветных бриллиантах московских дам. Все закружилось в вихре танцев, под звуки бального оркестра. Ярмарка невест, после почти годичного перерыва, снова открылась.
Княжны Баратова и Прозоровская не пропустили ни одного вечера, ни одного бала. Несмотря на свой физический недостаток, княжна любила танцы — они молодили ее, — и танцевала она легко и без устали. В кавалерах не было недостатка. Она была тем для всех привлекательным мешком, на котором было написано магическое слово «миллион». Для такого прекрасного содержимого она была даже чересчур изящна и красива.
Московские женихи держались в деле выбора невест мудрого народного указания, выработанного, впрочем, по всей вероятности, в начале разложения народных нравов: «Была бы коза да золотые рога».
Княжна же Баратова была скорей похожа на «подстреленную газель», как назвал ее один из московских острословов, чем на козу, а притом все хором находили, что золотые рога ей к лицу.
С поклонниками своими княжна, как мы уже, если припомнит читатель, заметили ранее, обходилась с презрительной холодностью, зная, что они смотрят не на нее, а на тот «миллион», который написан на всей ее фигуре, что этот миллион заставляет их забывать ее физический недостаток, пресмыкаться у ее ног и расточать ей витиеватые комплименты.
Это был своего рода спорт в погоне за миллионом, и княжна служила призом.
Она знала это.
Не знали только спортсмены, что этот одушевленный приз является еще, кроме того, и зрителем, и судьею.
При таких условиях взятие приза становилось почти невозможным, но не ведавшая этого самонадеянная молодежь старалась.
— Ужели ни один из этой раболепной толпы ваших поклонников не пробуждал в вас никогда ни искорки чувства? — спросил княжну Александру Яковлевну во время одного из балов Сигизмунд Нарцисович, с которым она сблизилась вовремя лета, при жизни под одной кровлей, и оценила в нем его практический ум и, как казалось ей, прямой взгляд на жизнь и на людей.
Он стоял у ее кресла в маленькой гостиной Дворянского собрания, куда она убежала отдохнуть от нескольких туров вальса.
— Из этих — ни один! — отвечала княжна, обмахиваясь веером.
— Но как же вы можете проводить с ними все свое время? Ведь скучно.
— Скучно?.. Нет… Разве скучно детям играть в куклы?
— Я вас, княжна, не понимаю…
— Для меня это все куклы, с которыми я играю! Меня занимает в них еще та особенность, что они считают и меня куклой, но набитой червонцами. Вся цель их добыть эту куклу, распороть, вынуть золото и бросить оболочку.
— Да вы, княжна, философ!
— Для того чтобы сделаться таким философом, как я, достаточно иметь немного наблюдательности и крошечку ума и провести с этими людьми только неделю…
— И они вам не надоедают?..
— Надоедают… Тогда я их меняю… Искателей моего состояния в Москве непочатый угол, приезжают даже из Петербурга в отпуск.
Княжна расхохоталась. Разговор на эту тему всегда оживлял ее. Сигизмунд Нарцисович окончательно залюбовался на нее. Сидя она была положительно красавица.
— И вообразите… они берут кратковременный отпуск… Эти
блестящие гвардейцы… Он приезжают сюда «прийти, увидеть
и победить». Это меня всегда более всего потешает.
В это время через гостиную прошел князь Владимир Яковлевич Баратов под руку с княжной Прозоровской.
Они не заметили сидевшей в глубине комнаты княжны Александры Яковлевны.
— Вот восхитительная парочка, — делано равнодушным
тоном произнес Кржижановский.
Чуткое ухо княжны Александры Яковлевны заметило неискренность тона своего собеседника. Эта неискренность тем более поразила княжну, что она не ожидала ее от Сигизмунда Нарцисовича.
— Вы думаете? — недоверчиво ответила она ему вопросом.
— Что же тут думать, это думают в Москве все, а главное, это, кажется, серьезно думает сам князь Владимир Яковлевич.
Он остановился и пристально посмотрел на княжну Александру. Он был поражен со своей стороны промелькнувшим в ее глазах злобным огоньком. Последний не был для него неожиданностью, но его самого поразила его проницательность.
— Я этого не думаю. Мой брат, по его словам, решился остаться холостяком, — отвечала она.
— Лед этих обетов быстро тает под солнцем невинных прелестей… Наивное выражение глаз, подобных глазам княжны Варвары, имеет действие тропической жары…
— Мне кажется, что он просто любит ее чисто братской любовью, даже, пожалуй, любовью отца. Владимир по жизненному опыту годится ей в отцы.
— Это опасные отцы, княжна, — как-то кисло улыбнулся Кржижановский.
— Вы меня совершенно поразили, — заговорила взволнованно княжна, — у меня не было даже никогда мысли о возможности этого брака… Barbe — ребенок, а мой брат — это молодой старик…
— Молодой старик — это верно, это очень метко и хорошо сказано… Но они самонадеянны, эти молодые старики, особенно в деле любви — они не могут свыкнуться с мыслью, что они своим пресыщением поставили себе непреодолимую преграду к наслаждениям любви, которые составляли когда-то все содержание их жизни… Они ищут этих наслаждений, думая найти их в женщинах, обладающих совершенно противоположными им качествами — невинностью и неопытностью, забывая, что не им и не их дрожащими руками открывать для этих весталок светлый храм любви… Ваш брат, кажется, думает, что нашел эту весталку в лице княжны Варвары…
— И вы думаете, что у них это решено?
— Я ничего не думаю и ничего не знаю. Я только высказываю мое предположение, выведенное мною из наблюдений. Да и не один я, многие считают княжну Прозоровскую и князя Баратова женихом и невестой… Об этом даже говорит вся Москва, и только вы, княжна, по странной случайности, были на этот счет в неведении…
Княжна Александра Яковлевна молчала. По выражению ее лица было видно, что какая-то мысль томила ее, но она не решалась ее высказать.
Кржижановский несколько секунд наблюдал за нею, а затем продолжал:
— В семье Прозоровских князь, как блестящая партия, конечно, не встретит препятствия для осуществления своего опасного каприза — иначе как капризом я не могу назвать его желания жениться после так бурно проведенной им юности, отразившейся более чем заметно на его здоровье… Я назвал этот каприз опасным, потому что этот брак может убить его…
— Убить… — повторила княжна Баратова, и в голосе ее, как заметил Сигизмунд Нарцисович, не прозвучало испуга, а скорее послышалась надежда.
— Да, убить… Конечно, не на другой день после брака, а через год, два и после него останется молодая вдова с ребенком… Это будет дитя смерти, плод последней вспышки жизненных сил отца. Для его вдовы это безразлично.
— Я вас не понимаю…
— У ней останется громадное состояние… При этих условиях она найдет себе любимого и любящего мужа.
— Вы рисуете Barbe чудовищем… — насильственно заметила княжна.
— Не ее, она дитя… Сердце ее молчит… За него исправляют должность светские толки и мнения… Она вся под их влиянием. Князь Баратов — кумир всех невест, значит, и ее кумир… Надо предупредить это несчастье.
— Но как?
— Этого не расскажешь в большой зале, тем более что где комета, там и хвост.
Сигизмунд Нарцисович указал на несколько кавалеров, шедших прямо к креслу княжны.
— Вы зайдите к нам как-нибудь после часа… — кинула
Кржижановскому княжна Александра Яковлевна.
Тот, молча, поклонился и отошел от нее, уступив место подошедшим.
«Она не захочет знать», — мелькнула в его уме фраза, сказанная им графу Довудскому.
VI. Приговор подписан
Княжна Александра Яковлевна в продолжении нескольких дней в назначенные часы ждала Сигизмунда Нарцисовича. Он не являлся.
Эти напрасные ожидания действовали на нервы княжны. Она на самом деле, как сказала Кржижановскому, никогда не думала о возможности брака между ее братом и Barbe, как она называла княжну Прозоровскую. Брат ей всегда говорил, что останется холостым, что он слишком бесполезно и быстро прожил свою собственную жизнь, чтобы решиться брать на свою ответственность жизнь других. В отношении его к княжне Прозоровской она, княжна Александра, ничего не заметила, кроме чисто дружеско-братской привязанности. Князь любил болтать с княжной Варварой, дразнить ее.
— Мне нравится в ней это капризное своеволие взрослого ребенка — это так идет к ней, — раз сказал ей князь Баратов.
— Но с летами это перейдет в деспотизм. Я очень люблю Barbe, но не завидую ее будущему мужу.
— В этом случае ты права. Я же смотрю на нее с точки зрения постороннего наблюдателя, а не с точки зрения супруга. С точки зрения последнего, я думаю, все вы не особенное золото, я иногда даже благодарю судьбу, что она вычеркнула меня навсегда из списка мужей.
Так говорил князь Владимир Яковлевич.
Княжна Варвара Ивановна тем менее подавала повод к подозрениям в ловле князя Баратова, как жениха. Она относилась к нему с чисто детской простой, дулась, сердилась на него, но никогда не кокетничала, да и вообще была совершенным ребенком, капризным, своевольным, для которого друг и подруга имели еще равнозначное значение. Князь был ее другом. Так она называла его во время перемирия, так как прочного мира у них никогда не было.
И вдруг Сигизмунд Нарцисович говорит о светских толках и о собственном, вероятно имеющем какие-нибудь серьезные основания, подозрении. Она знала Кржижановского за человека, не бросающего слова на ветер. Вдруг на самом деле брат Владимир задумал жениться на Barbe.
Мы знаем, что княжна Александра Яковлевна с горечью сознавала свой физический недостаток, знала цену власти над людьми, даваемой богатством, а эта власть, эта «игра в куклы» как сказала она Сигизмунду Нарцисовичу по поводу ее отношения к ее поклонником, была единственной возможной местью людям за ее убожество, делающее ее несчастной счастливицей. В этом только и заключалась вся ее жизнь.
Увеличить обаяние этой власти до возможных и даже до невозможных пределов было единственной мечтой бессердечной красавицы-урода. Ее собственное колоссальное состояние стало с некоторого времени казаться ей почти нищенским, особенно сравнительно с состоянием ее брата. Они действительно проживали общие доходы, и ей казалось, что ее личных доходов не хватило бы не только что на ту жизнь, которую она вела, но которую она еще намеревалась вести. Ее планы в этом отношении на самом деле требовали баснословных средств. Княжна с некоторых пор считала себя нищей, нахлебницей брата. Это было почти манией.
Ее стали посещать даже черные мысли; брат был слабого здоровья, он долго не протянет, она — единственная наследница. Вот тогда она заживет по-своему, самостоятельно. Так работало болезненное воображение княжны.
Женитьба брата, да еще с последствиями, предсказанными Кржижановским, вконец разрушала эти надежды. По странности человеческой натуры, эта опасность неосуществления только изредка мелькавших в уме княжны надежд сделала их для нее более определенными, и ей казалось, что если она до сих пор жила, то жила только ими. И вдруг… все кончено.
Александра Яковлевна нервно ходила по комнатам, прислушиваясь, не раздастся ли от швейцара звонок, возвещающий прибытие гостя. С трепетом ожидала она доклада лакея. Последний не произносил фамилии пана Кржижановского. Сигизмунд Нарцисович рассчитанно медлил.
Он слишком хорошо знал человеческое, и в особенности женское, сердце. Ему нужна была княжна Александра Баратова как собеседница, именно доведенная до последней степени возможного волнения. Тогда женщина не сумеет удержать на себе маску благоразумия, тогда она незаметно для себя выскажется, впустит его в тайник ее души, а ему она именно и нужна была без маски. Сигизмунд Нарцисович не ошибся.
Когда через неделю после описанной нами беседы с княжной в гостиной Благородного собрания он вошел, наконец, в гостиную княжны Александры Яковлевны, последняя, вопреки светскому этикету, почти побежала к нему навстречу. На губах пана Кржижановского появилась едва заметная довольная улыбка.
— Я вас ждала каждый день, — вырвалось у княжны, но она спохватилась. — Садитесь, — уже тоном светской девушки указала она гостю на кресло.
Сигизмунд Нарцисович сел. Княжна села напротив. Наступило неловкое молчание. Гость, видимо, не желал помочь хозяйке выйти из неловкого положения. Княжна задала несколько незначительных вопросов о семействе князя Прозоровского. Сигизмунд Нарцисович дал короткие ответы. Снова оба замолчали. Александра Яковлевна нервно теребила оборку своего нарядного платья.
— Вы меня тогда совсем поразили, — видимо с трудом начала она.
— Когда, чем? — с полным недоумением спросил Кржижановский.
— Тогда, в собрании, этим предполагаемым браком брата и Barbe.
— A-a!.. — неохотно протянул Сигизмунд Нарцисович.
— Я эти дни несколько раз думала об этом.
— И что же?
— Мне все более и более кажется это невероятным, скажу более, совершенно бессмысленным.
В голосе ее слышалась деланность тона. Это не ускользнуло от чуткого уха пана Кржижановского.
— Может быть, вы и правы, а я ошибся, — совершенно спокойно отмечал он. — Я вам передал лишь светские толки и мое мнение.
— Но это мнение на чем-нибудь да основано? — торопливо перебила его княжна Александра Яковлевна.
— Без сомнения.
— На чем же?
— На наблюдении и на знании людей.
— Что же вы заметили?
— Очень мало, но совершенно достаточно для того, чтобы убедиться, что князь влюблен.
— Вы думаете. Но я не заметила ничего такого в их отношениях, ни со стороны брата, ни со стороны Barbe, — заметила княжна.
— Со стороны последней вы и заметить ничего не можете. Ее сердце не тронуто, но предложение она примет.
— Это как же?
— Да так. Она воспитана в мысли сделать хорошую партию, а князь блестящая.
— Но со стороны брата? Я как-то даже имела с ним разговор.
Княжна Александра Яковлевна передала Сигизмунду Нарцисовичу, что говорил ее брат о нравящемся ему в княжне Варваре «капризном своеволии».
— Еще нашлось подтверждение моего мнения, — сказал последний, — сперва нравится каприз, а потом и сам ребенок; что же касается благодарности судьбе за то, что она вычеркнула его из списка «мужей», то эта красивая фраза, поверьте, сказана без убеждения.
— Вы думаете? — повторила княжна, видимо, лишь для того, чтобы что-нибудь сказать, так как сказать то, что было в ее мыслях, она не хотела.
— Думаю.
Снова наступило молчание. Княжна первая прервала его, хотя было видно, что ей стоит это немало.
— Брат снова проектирует на эту весну и лето совместную жизнь в Баратове как прошлый год.
— А-а!.. — протянул Кржижановский.
— Удобно ли это? Не следует ли мне отклонить.
— Зачем?
— Но если… как вы говорите… серьезно, — с расстановкой сказала княжна.
— Что серьезно? — продолжал безжалостно допрашивать свою жертву Сигизмунд Нарцисович.
— Да это увлечение брата.
— Но что же из того, если и серьезно? Княжна Прозоровская совершенно подходящая партия князю Баратову. Она такого древнего рода, а если у нее нет большого состояния, так князю Владимиру этого и не нужно.
— Это все так, но я… не о том, — совершенно запуталась Александра Яковлевна.
— О чем же?
— Но брат больной человек. Женитьба может окончательно подорвать его здоровье. Ведь вы сами говорили.
— Князь взрослый человек. Он сам должен сообразить все это. Мы ему не гувернеры и не указчики.
— Но все же совет. Принять меры.
— Советов в этих делах не слушают. Меры же, какие же меры могли бы вы принять против этого. Выразить свое нежелание провести лето по-прошлогоднему будет странно, необъяснимо.
— Увезти его за границу, — ухватилась княжна.
— Он не поедет. Да о чем речь, княжна? Разве вы так на самом деле не хотите, чтобы князь женился?
— Но ведь вы сами напугали меня перспективой…
— Молодой вдовы с сыном? — невозмутимо продолжал Кржижановский, в упор, глядя на княжну Александру Яковлевну
Последняя сперва вспыхнула, потом побледнела под этим взглядом.
— А что касается до вожделенного здравия князя Владимира, о котором вы так, по-видимому, беспокоитесь… — В голосе его прозвучала довольно заметная ирония, и он снова посмотрел на княжну.
Она потупила глаза и молчала.
— На этот счет я могу успокоить вас. Я, быть может, и весьма вероятно, ошибаюсь. Очень часто такие, с виду хилые, люди переживают здоровяков. Женатая жизнь, как более регулярная, может даже благодетельно подействовать на его здоровье, и он доживет до почтенной старости, в любви и согласии со своей своевольно-капризной княгинюшкой.
Сигизмунд Нарцисович замолчал и снова уставился глазами на Александру Яковлевну, желая, видимо, знать, какое впечатление произвело на нее все сказанное им.
Впечатление это превзошло его ожидания. Княжна сидела перед ним, вся красная от волнения, глаза ее метали искры, руки уже положительно рвали оборку платья.
— Нет. Я этого не хочу. Этого не должно быть. Этот брак не должен состояться. Пусть лучше он умрет. Я этого не хочу.
— Не хочу. Этого мало сказать: не хочу. Я, быть может, тоже этого не хочу.
— Вы?
— Да, я.
— Почему?
— Если вы мне скажете причину, почему не хотите вы, то я скажу вам мою.
— Причина… причина… — растерянно произнесла княжна.
Она, видимо, хотела ее придумать, но это было довольно трудно.
— Не трудитесь подыскивать, княжна. Я ее знаю.
— Вы знаете? Княжна побледнела.
— Да, знаю. Вы единственная наследница.
Он не спускал с нее глаз. Она сразу поняла, что этот человек читает в ее сердце и мыслях.
— Пусть так. Вы угадали, — сдавленным шепотом произнесла она. — А ваша причина?
— Я люблю княжну Варвару.
— Вы?
— Да, я… И не хочу, чтобы она выходила замуж за человека, который не поделится со мной правами на нее.
Несмотря на свое волнение, княжна густо покраснела от этой циничной фразы.
— Князь окружит ее роскошью и негой. Она будет счастлива, и я буду забыт. Она не должна быть счастлива. Она должна за счастьем прийти ко мне.
Кржижановский не говорил, но, скорее, думал вслух.
— Так, значит, вы мне поможете? — сказала княжна, когда он кончил свои думы.
— В чем?
— В том, чтобы расстроить этот брак.
— Послушайте, княжна, — вдруг переменил тон и совершенно серьезно заговорил Сигизмунд Нарцисович, — мы столько времени морочили друг друга, что пора и кончать. Если вы на самом деле твердо желаете, чтобы этот брак не состоялся, как желаю и я, то будем действовать.
— Да… да… — заторопилась согласиться княжна. — То есть, лучше сказать, буду действовать я, но помните, что вы мне сказали: «Пусть он лучше умрет».
— Что вы этим хотите сказать? — побледнела Александра Яковлевна.
— Ничего особенного. Предпринимая известное дело, я должен иметь в распоряжении все средства. Это будет последнее. Я вам сказал это лишь к сведению. Вы не должны этого и знать и во всем этом деле не будете играть никакой роли. Я беру все на себя. Согласны?
Княжна молчала, низко опустив голову.
— Или, быть может, вам больше улыбается перспектива нянчить будущих детей вашего брата, наследников его громадного состояния?
— Хорошо… я согласна… — как-то особенно быстро сказала княжна.
— Вашу руку.
Она подала ее. Ее рука была холодна как лед. Приговор князю Владимиру Яковлевичу Баратову был подписан.
— Поездка в Баратово, значит, может состояться? — спросила княжна после некоторого молчания, уже совершенно спокойным тоном.
— Конечно. Она ничему не помешает, — ответил Сигизмунд Нарцисович.
— Он будет убит. Это огласится? — вдруг спросила Александра Яковлевна под впечатлением промелькнувшей мысли.
— Нет, — отвечал Кржижановский.
Несколько минут спустя он встал, поцеловал ее руку и удалился.
VII. В Баратове
Веселый конец так печально начавшегося в Москве зимнего сезона 1771/1772 года пролетел незаметно. Последний раз потанцевали еще на Фоминой, так как в этом году Пасха была сравнительно ранняя.
Затем наступило полное летнее затишье. Московский «большой свет» стал разъезжаться по своим вотчинам.
Снова село Баратово приняло в свои живописные объятия оба семейства, князей Баратовых и Прозоровских.
Пригласить провести лето по-прошлогоднему явился к князю Ивану Андреевичу сам Владимир Яковлевич Маратов. Иван Андреевич сначала отклонил «лестное», как он выразился, для себя приглашение.
— Надо пожить и у себя. Что же мы за бездомные такие, чтобы все по чужим углам ютиться, — заметил он.
— Вы и вся ваша семья, князь, — воскликнул князь Владимир Яковлевич, — для нас не чужие. Я, конечно, не смею надеяться, но если бы вы были расположены ко мне и к сестре, хотя на сотую долю так, как расположены мы к вам, то тоже не считали бы мой дом чужим углом.
— Благодарю вас за любезность.
— Это не любезность, любезность — слова, а я говорю, что чувствую.
— Еще раз благодарю вас.
— Нет, князь, я не уйду, пока вы не согласитесь на мое предложение. Мы проведем лето так же хорошо, как и прошлого года. Мне казалось, что вы и княжна Варвара Ивановна были довольны.
— Довольны, кто говорит об этом, но хорошенького понемножку, знаете присказку, — заметил Иван Андреевич.
— Если вы проведете с нами два лета — это и будет только хорошенького понемножку, этих, прошлогодних только, два месяца промелькнули совсем незаметно; их нельзя даже определить понятием «немножко».
— Нет, князь, не соблазняйте. Варя так вконец избалуется в вашем дворце. Надо ее приучить и к ее гнезду.
— Гнездо девушки определить заранее трудно. Для гнезда же Варвары Ивановны наш деревенский дом слишком плох.
— Уж вы наскажете! — заметил Иван Андреевич. Довольная улыбка озарила лицо старика. Нельзя было сделать ему большего удовольствия, как отдать дань восторга его дочери.
— Княжна Варвара Ивановна так любит Alexandrine, а она платит ей со своей стороны таким восторженным обожанием, что разрознить их на целое лето было бы для обеих большим огорчением, притом княжне Варваре Ивановне так здорово дышать смолистым сосновым воздухом… Хотя княжна Варвара Ивановна, кажется, теперь, слава богу, здорова, но эта ужасная зима, а в конце все же некоторое утомление от балов не могли, вероятно, не отозваться на ее здоровье. В последний раз, когда я ее видел, она показалась мне бледнее обыкновенного.
— Вы заметили, — перебил его князь Прозоровский, — и мне тоже так кажется, но это все же не то, что прошлого года. Она, слава богу, не жалуется ни на грудь, не кашляет. В деревне она восстановит окончательно свои силы…
— А было бы лучше еще хоть одно лето ей подышать сосновым воздухом. Посмотрите, что она окончательно укрепит свое здоровье… Еще только одно лето, князь.
В голосе князя Баратова слышалась почти мольба.
— Вы так просите, князь, но повторяю, нам совестно, что уже слишком…
Иван Андреевич, видимо, становился уступчивее. С присущим любящему отцу преувеличенным опасением он думал о здоровье своей единственной дочери и находил, что князь, пожалуй, прав, что сосновый воздух Баратова, так чудодейственно повлиявший на княжну Варвару прошлого года, на самом деле укрепил бы ее здоровье окончательно. Кроме того — будем откровенны, — в настойчивости князя Баратова князь Прозоровский провидел нечто более светской любезности. Мысль видеть дочь за князем Владимиром Яковлевичем ему более чем улыбалась.
«Быть может, от этого лета зависит ее судьба…» — мелькнуло в голове старика.
Это и было причиной его уступчивости.
— Почему это «слишком», что за совестно. Вы нас этим только обяжете, я и сестра просим вас сделать нам это удовольствие.
— Я, право, не знаю, князь. Я подумаю. Я поговорю с Варей.
— На Варвару Ивановну я напущу сестру, а потому ее голос будет за нас. В этом я уверен, а потому считаю вопрос о вашем согласии решенным утвердительно.
— Подумаю, подумаю, — повторил князь Иван Андреевич.
Владимир Яковлевич не настаивал и вскоре уехал.
Он действительно обратился к сестре. Та, почему-то, безотчетно для самой себя, вполне уверенная, что «свадьбе брата с княжной Варварой не бывать» именно потому, что так сказал Кржижановский, согласилась поехать и, конечно, уговорила княжну Варвару Ивановну. Последней так понравилось Баратово, что мысль ехать в свою деревню, в старый, покосившийся от времени дом, с большими, мрачными комнатами, со стен которых глядели на нее не менее мрачные лица, хотя и знаменитых, но очень скучных предков, сжимала ее сердце какой-то ноющей тоской, и она со вздохом вспоминала роскошно убранные, полные света и простора комнаты баратовского дома, великолепный парк княжеского подмосковного имения, с его резными мостиками и прозрачными, как кристалл, каскадами, зеркальными прудами и ветлой, лентой реки, и сопоставляла эту картину с картиной их вотчины, а это сравнение невольно делало еще мрачнее и угрюмее заросший громадный сад их родового имения, с покрытым зеленью прудом и камышами рекой. Для молодого вкуса такое сравнение было слишком опасно.
Предупредительность князя Баратова, исполнение всех ее самых мимолетных капризов, и исполнение быстрое, как бы по волшебству, также и играло немаловажную роль в этом предпочтении Баратова отцовскому имению.
Княжна не забыла, да и не могла забыть одного эпизода прошлого лета. Гуляя в парке вечером, она раз заметила князю Владимиру Яковлевичу, что стоявшая в глубине парка китайская беседка была бы более на месте около пруда, на крутом ее берегу, самом живописном месте парка. Она сказала это так, вскользь и через несколько минут даже забыла о сказанном.
Каково же было ее удивление, когда на другой день утром она нашла беседку перенесенной на указанное ею место. По приказанию князя беседка за ночь была перенесена десятком рабочих. Тогда-то первый раз она взглянула на князя Баратова с чувством, несколько большим, нежели чувство благодарности.
Княжна Варвара Ивановна, особенно с тех пор, полюбила эту беседку. Это, быть может, случилось потому, что она напоминала ей, что у ней есть власть — власть женщины, и это льстило ее самолюбию. Не увидать это лето китайской беседки было для нее — это она чувствовала — большим лишением.
Князь с ловкостью опытного ловеласа сумел воспользоваться этим поворотом в его пользу сердца княжны и, продолжая предупреждать ее желания, как летом, так и зимой, достиг того, что княжна Варвара Ивановна если и не полюбила его, то привязалась к нему и скучала без него.
Прав был и Кржижановский. Ореол блестящей партии, окружавшей князя в московском свете, не остался без влияния на княжну Варвару, и мысль, что князь сделает ей предложение, стала улыбаться ей не менее, чем ее отцу, князю Ивану Андреевичу.
Уверенность Владимира Яковлевича оправдалась. Прозоровские со всеми чадами и домочадцами перебрались на лето снова к Баратовым. Московские светские кумушки решили окончательно, что князь Владимир и княжна Варвара — жених и невеста.
Совместная жизнь, несмотря на бдительный надзор Эрнестины Ивановны, давала возможность князю Баратову и княжне Варваре хотя и редко, но уединяться. Не знали они, впрочем, что кроме старой гувернантки за ними наблюдали еще два зорких, горящих ревностью глаза. Эти глаза были глаза Капочки.
Безгранично и, главное, безнадежно влюбленная в князя, молодая девушка первое время как-то свыклась с немым созерцанием своего героя и довольствовалась тем, что глядела на него исподтишка, полными восторженного обожания глазами. Он ей казался каким-то высшим существом, близость к которому невозможна ни для одной женщины.
Не бывая на балах, она не могла наблюдать за отношением своего кумира к княжне Варваре, во время же первого проведенного в Баратове лета князь был очень сдержан.
Только весной 1772 года, когда князь перед отъездом в имение несколько раз был у Прозоровской, Капочка сделала роковое для себя открытие, что он ухаживает за княжной Варварой. Томительно сжалось ее сердце, и горькие слезы выступили на ее всегда задумчивые глазки. Она стала утешать себя, стараясь доказать себе, что она ошиблась, но червь сомнения уже вполз в ее душу, и она невольно стала примечать то, что прежде казалось ей простым и естественным, делая из всего этого свои выводы, и, к несчастью, все более и более убеждалась в горькой, ужасной для себя истине.
Любовь к князю, проснувшаяся ревность еще более усилились — в молодой девушке заговорила страсть. Последняя часто клокочет там, где менее всего ее можно ожидать, — в этих худеньких, хрупких тельцах. По переезде в Баратово Капочка с еще большим рвением стала продолжать свои лихорадочные наблюдения.
Прошло около двух месяцев.
Стоял чудный июльский вечер. В тенистой части парка, прилегающей к пруду, царствовал тот таинственный, перламутровый полумрак, который располагает к неге и мечте. Несколько знакомые с характером Сигизмунда Нарцисовича читатели, быть может, удивятся, что он склонен был к мечтательности. Такие почти несовместимые качества встречаются в человеческой натуре. Быть может, впрочем, что мечтательность эта была простым отдохновением чересчур практического ума и сластолюбивой натуры пана Кржижановского.
Сигизмунд Нарцисович медленно шел по аллее, вдыхая в себя полной грудью напоенную ароматом вечернюю прохладу. Вдруг вдали появилась знакомая ему грациозная фигурка Капочки. При виде ее мысли пана Кржижановского приняли тотчас другое направление.
Уже более двух лет он неотступно ухаживал за «сильфидой-недотрогой», как он называл Капитолину Андреевну, и это самое название уже достаточно указывало на результаты его ухаживаний.
Мы знаем, что молодая девушка была полна благоговения к геройству и добродетелям Сигизмунда Нарцисовича, но это, увы, далеко не удовлетворяло его как ухаживателя.
Он проклинал в душе те самые мнимые доблести, которые, видимо, пробуждали лишь почтительный страх в грациозной Капочке. Ее тоненькая, готовая сломаться от дуновения ветерка талия, крошечные ручки и миниатюрные ножки, ее глазки, всегда подернутые какой-то таинственной дымкой, тонкие черты лица и коралловые губки дразнили испорченное воображение и пробуждали сластолюбивые мечты в Сигизмунде Нарцисовиче.
При виде Капочки все это охватило его, но он знал, по грустному опыту, что при встрече она сделает ему почтительный реверанс, а если он заговорит с ней, то она будет отвечать ему, потупив глазки, с краской на лице и с таким выражением, которое так и говорит, что сделанная им честь, хотя и велика, но избавиться от нее ей все-таки хотелось бы поскорее. При первой возможности Капочка, сделав снова реверанс, убегала — так, по крайней мере, кончались все его с ней заигрывания. Он никак не мог попасть ей в тон — она, видимо, ни за что не решалась свести его с ею же ему созданного пьедестала. Как проклинал пан Кржижановский этот пьедестал.
Предвидя подобную же встречу, он даже не прибавил шагу навстречу шедшей прямо на него молодой девушке. Она между тем шла какой-то быстрой, неровной походкой. Наконец они встретились лицом к лицу
Капочка, по-видимому, только теперь увидела Сигизмунда Нарцисовича. Последний, со своей стороны, удивленно оглядел ее. Его поразило ее странное состояние. Полные слез глаза были красны, молодая девушка вся дрожала.
— Сигизмунд Нарцисович, это вы, голубчик, это вы?..
Она схватила его за руку и как-то нервно сжала ее. Он остановился, пораженный тоном и смыслом ее слов.
— Капитолина Андреевна, что с вами, что случилось?..
— Ах, вы не знаете… Ведь они… они там!.. Она задыхалась.
— Кто они и где там?
— Князь и княжна… в беседке…
Она показала на видневшуюся, на той стороне пруда китайскую беседку.
— Ну, так что же?.. — удивленно посмотрел он на нее.
Слезы уже ручьями текли по ее пылающим щекам. Она продолжала нервно сжимать его руку, как-то наваливаясь на него всем корпусом. Видимо, она еле стояла на ногах. Он взял ее за талию, чтобы поддержать.
— Успокойтесь, объясните толком, почему вас так поразило, что брат и сестра в беседке.
— Не сестра, княжна Варвара!.. — как-то вскрикнула Капочка.
— А-а… — протянул Кржижановский. — Но что же тут необыкновенного… они гуляли и зашли отдохнуть.
Он медленно не вел, а, скорее, тащил ее, ища глазами скамейки. Скамеек в этой аллее не было.
В сторону вилась дорожка, оканчивавшаяся входом в круглый павильон с окнами из разноцветных стекол. Он был предназначен для питья кофе и убран в турецком вкусе. Вся меблировка состояла из круглого по стене турецкого дивана и маленьких обитых материей низеньких столиков. Сигизмунд Нарцисович направился туда со своей почти теряющей последние силы спутницей.
— Гуляли… зашли отдохнуть… — злобно прошептала она — Но они целовались…
— Целовались? А вы, почему знаете?
— Я за ними следила… Я давно слежу… — простонала она.
Они достигли павильона. Он почти поднял ее, чтобы ввести на три ступеньки входа, отворил дверь, ввел свою спутницу и, плотно затворив дверь за собою, усадил Капочку на диван и сел рядом. Она утомленно и, видимо, с наслаждением откинулась на спинку дивана.
— Следили… Зачем?..
— Как вы не понимаете… Я люблю его…
— Кого?
— Князя Владимира…
— Жениха княжны Варвары?
— Жениха?!
— Ну, да, жениха, это дело решенное… Оттого-то и Эрнестина Ивановна допускает их быть часто вместе и даже наедине…
— Вот как… — почти вскрикнула Капочка. — Теперь я все поняла…
Глаза ее уже были сухи от слез и горели каким-то зловещим огнем.
— О, как я ненавижу его…
— И я тоже…
— За что?
— За то, что вы любите его.
— Любила.
— Ну, хорошо, за то, что любили его.
— Но вам что до этого?
— Я отвечу вам вашей же фразой: как вы не понимаете, я люблю вас.
— Вы? Меня?
Она остановилась и как-то странно-пристально оглядела его.
— А вы даже этого не заметили, — с горечью сказал он, — вы отдали свое сердце этой ходячей развалине, когда в этой груди бьется сердце, принадлежащее вам одной.
— Сигизмунд… Нарцисович… — сделала она паузу между этими двумя словами.
— И вы избрали меня поверенным вашего романа! Это безжалостно!
Он закрыл лицо руками.
— Но я не знала. Простите, — лепетала она, силясь отнять его руки от лица.
— Или вы будете моею, забудете этого наглумившегося над вашим чувством человека, или же я сегодня размозжу себе голову Я мог выносить это безответное мучительное чувство, когда я думал, что ваше сердце еще не знает любви, а теперь… Теперь я не могу.
Он глухо зарыдал.
— Но я не люблю его. Я его ненавижу, — шептала Капочка. — Перестаньте. Ведь я не знала, что вы меня любите. Я не смела даже думать об этом. Перестаньте.
Он продолжал рыдать.
— Мне все равно, — вдруг, видимо, с неимоверным усилием выкрикнула она. — Я ваша.
— Моя, ты моя… — отнял он руки от лица и заключил ее в свои объятия,
Она не заметила, что на его глазах не было и следа слез, да и не могла заметить этого. Она была почти в обмороке. Мгновенно задуманная комедия была сыграна.
Для Капочки это было началом драмы.
VIII. Предложение сделано
Капочка пала. Неожиданно, быстро, почти бессознательно отдалась она Сигизмунду Нарцисовичу, о любви которого к ней она до объяснения в турецком павильоне даже не подозревала.
Окруженный ореолом «героя», человека, перед которым преклонялся сам князь Иван Андреевич, Кржижановский представлялся Капитолине Андреевне каким-то высшим существом, предметом поклонения, к которому нельзя было даже питать другого чувства. И вдруг этот человек говорит ей, что любит ее, что не переживет отказа во взаимности, что окончит жизнь самоубийством, если она не забудет князя Владимира.
Капочка, как во сне припоминала это объяснение в павильоне. Она вспомнила также, какою неизведанной ею доселе злобой наполнилось ее сердце при упоминании имени князя Бараева, с какою ненавистью представила она себе фигуру его, целующегося с княжной Варварой. Ей вдруг пришло на мысль, что если она теперь поцелует Сигизмунда Нарцисовича, то этим отомстит ненавистному ей князю Владимиру, а главное, заглушит ноющую боль оскорбленного самолюбия. Под влиянием этой мысли она и произнесла решившее ее судьбу слово:
— Мне все равно. Я ваша.
«Ваша». Капочка едва сознавала всю страшную суть этого страшного в данном случае слова.
Она поняла его тогда, когда уже было поздно. Пан Кржижановский все еще продолжал покрывать поцелуями ее губы, щеки и шею.
— Оставьте, оставьте, — слабо простонала она.
Он поцеловал ее последний раз долгим поцелуем.
— Милая, дорогая, моя, моя навсегда… ведь моя?
— Твоя, — отвечала она, и что же было еще ответить ей.
— Как люблю тебя и буду любить всю жизнь!
Он проводил ее под руку до самого дома, ввел в широкий коридор, где находилась ее комната, и удалился, только убедившись, что она вошла к себе.
В Баратове Капитолина Андреевна имела отдельную комнатку. Это была уютная, светлая келейка, как прозвала комнату Капочки княжна Варвара, убранная со вкусом и комфортом. Мягкая мебель, пышная кровать, ковер и туалет составляли ее убранство. Шкап для платья был вделан в стену.
В этой-то комнатке и застаем мы Капочку на другой день после рокового для нее вечера, переживающую воспоминания о недавно минувшем. Завеса спала с ее глаз. Она поняла вдруг все, о чем еще вчера едва ли имела даже смутное представление.
Она поняла, прежде всего то, что Сигизмунд Нарцисович для нее близкий, родной. Он любит ее… а тот… тот ее не любит, еще ужаснее — он любит другую. Она должна забыть его, она должна любить Сигизмунда. Он, конечно, на ней женится. Он не сказал этого ей вчера. Но это все равно. Он просто забыл сказать, но он женится. Он чрезвычайнейший человек. Герой… Так говорит о нем князь Иван Андреевич.
Все это отрывочными мыслями бродило в голове Капитолины Андреевны.
«Это нехорошо, что я сделала, — продолжала она думать. — Но я не виновата… я ничего не понимала и не начинала. А он? Он тоже не виноват. Он так любил… и давно, а я не замечала. Совсем как князь Владимир не замечал меня».
Князь Баратов против воли вспоминался Капочке. Она гнала самую мысль о нем, а эта мысль тем настойчивее лезла ей в голову.
«Я люблю его, Сигизмунда, моего Сигизмунда, — старалась она себя уверить. — Я люблю его больше князя».
После первого свидания последовали другие. Сначала все это было дико Капитолине Андреевне, потом она свыклась.
Сигизмунд Нарцисович, надо отдать ему справедливость, умел приласкать любимую женщину. Упоение этими ласками заставляло молодую девушку забывать и свое двусмысленное положение, а главное, «его», хотя последнее удавалось ей только временно.
Часто даже во время свидания Капочка невольно начинала разговор о князе. Ей нравилось, что Сигизмунд Нарцисович разделял ее ненависть к этому человеку. Она думала, что это происходит от ревности к прошлому, это не только ее удовлетворяло, но даже льстило ее самолюбию.
— Когда же свадьба? — спросила молодая девушка с деланной улыбкой в одно из таких свиданий.
— Никогда, — мрачно сказал Кржижановский, бывший в этот день в каком-то особенно возбужденном состоянии духа.
— Как? Никогда! — воскликнула Капочка.
В ее сердце шевельнулось минутное чувство надежды. Но разве теперь не все равно ей — будет или не будет свадьба, тотчас подсказал ей внутренний разочаровывающий голос. Ведь теперь она не принадлежит себе. Она — его.
Капитолина Андреевна почти со злобой взглянула на Сигизмунда Нарцисовича. Это было, впрочем, одно мгновение.
— Так, никогда. Он умрет раньше свадьбы.
— Как — умрет?..
— Так, он еле дышит, весь больной, расслабленный.
— Разве?
— Что разве, ужели ты этого не видала и не видишь или, быть может, ты до сих пор влюблена в него?
Он сказал это таким резким тоном, что Капочка испуганно вскинула на него свои глаза.
— Я шучу, шучу. Моя хорошенькая девушка, — привлек он ее к себе.
— Как тебе не стыдно обижать меня подозрениями? Я его ненавижу. Я буду очень рада, если он умрет.
Она почти прошептала последние слова. Она говорила далеко не то, что думала, но ей казалось, что этой фразой она ещё более усугубит его раскаяние за нанесенную ей обиду. И она не ошиблась.
— Прости, прости меня, моя прелесть. Я пошутил. Я знаю, что ты меня любишь и больше никого. Но я не могу о нем вспоминать без злобы.
— Почему?
Он ответил не сразу.
— Да потому, что ты любила его.
— Ты ревнуешь к прошлому. Разве это можно?
— Как видишь. Что он сделал мне кроме этого… — сказал Кржижановский.
— О, мой милый, я так счастлива, что ты любишь меня. Что нам за дело, умрет он или не умрет, женится или не женится. Лишь бы ты был около меня, всегда… всегда… Ведь ты тоже не хотел бы со мной расстаться.
— Конечно. Как же иначе… Ведь я люблю тебя.
Она обвила его шею руками и прильнула к его губам горячим поцелуем.
Время шло.
Пролетел июль, август и половина сентября. Погода стала портиться, и осень вступила в свои угрюмые права.
Баратовы и Прозоровские переехали в Москву.
Князь Владимир Яковлевич еще не сделал предложения, повергая этим в большое недоумение князя Ивана Андреевича.
«Это что же такое? Неужели же я ошибся? Но по Москве уже ходят упорные толки об этой свадьбе. Дело становится неловким».
Старый князь был один со своими думами о дочери. Он никому не решился бы поверить их, даже Сигизмунду Нарцисовичу мнения которого он спрашивал по каждому, даже мелочному, хозяйственному вопросу. Ему казалось, что в этих его видах на богача-князя все-таки скрывается корысть, что Кржижановский взглянет на него своими черными глазами, какими, по мнению князя Ивана Андреевича, обладал его друг, и ему, князю, будет совестно.
Сигизмунд Нарцисович, впрочем, вскоре по переезде в город сам начал с ним разговор по этому мучившему его вопросу.
— Что, у князя с княжной Варварой все кончено?
— Что кончено? — испуганно спросил князь.
— Как что… Сделал он предложение?
— Нет, — отвечал старик и даже от волнения заерзал на диване.
Разговор происходил в знакомом нам кабинете князя Прозоровского.
— Странно, — задумчиво произнес Сигизмунд Нарцисович.
— Вы тоже находите, что это странно? — обрадовался старик, найдя в собеседнике сочувствие в мыслях.
— Нахожу, и даже нахожу более чем странным. Ну да это вопрос нескольких дней. Не нынче завтра он его сделает.
— Дай-то Бог, — не удержался князь Прозоровский, чтобы не выразить вслух так долго сдерживаемого им в душе желания.
— Успокойтесь, сделает, — с явной иронией сказал Кржижановский.
Иван Андреевич, занятый своими мыслями, не заметил этой иронии. Сигизмунд Нарцисович оказался пророком, это еще более возвысило его в глазах князя Ивана Андреевича.
В первых числах октября — разговор же князя с Кржижановским происходил в последних числах сентября — Ивану Андреевичу доложили о приезде князя Баратова.
Владимир Яковлевич выбрал время, когда княжна каталась, а Сигизмунд Нарцисович занят был в классной со своими учениками. Князь был один, в своем домашнем халате. Он совершенно растерялся, но как-то почти моментально сказал лакею:
— Проси.
Не успел он удалиться в смежную с кабинетом комнату, чтобы переодеться, как на пороге уже появился князь Баратов. Он был в щегольском визитном костюме.
— Простите, князь, я так запросто, дома, — встретил его старик, старательно запахивая полы старенького халатика.
— Что вы, ваше сиятельство, что за церемония. Я именно и хотел вас застать врасплох и одних.
— В таком случае прошу садиться, — церемонно произнес князь Прозоровский.
Он почти догадался о цели визита князя.
«Ну, поляк что ни скажет, все точка в точку исполнится», — мелькнуло у него в уме.
Он уселся на свой любимый диван, указав князю Владимиру Яковлевичу на кресло.
— Я приехал к вам, князь, — начал последний, — по очень важному для меня делу, от которого зависит мое счастье, скажу больше, моя жизнь.
— Я вас слушаю, я вас готов… — проговорил Иван Андреевич делано официальным тоном.
— От вас, конечно, не ускользнуло то исключительное внимание, почти обожание, которое я в течение последних двух лет осмеливался оказывать вашей дочери.
— Гмм… — промычал старик.
— Я люблю ее, князь. Если я так долго медлил и не заявлял об этом чувстве княжне Варваре, то это происходило лишь потому, что я, как человек не первой молодости, старался убедиться в силе этого чувства, в том, что это не один каприз влюбленного. Я убедился в этом окончательно в это лето, как убедился и в том, что я далеко не противен княжне. Я имею честь просить у вас руки вашей дочери.
Князь Баратов остановился и посмотрел на князя Прозоровского.
Кто видел последнего несколько минут тому назад, не узнал бы его. Он сидел, выпрямившись, с серьезным видом и каким-то торжественным выражением лица.
— Благодарю вас за честь, князь, я не неволю свою единственную дочь, а потому спрошу от вашего имени ее согласия. Что же касается меня, то я его вам изъявляю.
— Благодарю вас, князь. Вы делаете меня счастливым.
— Не торопитесь. Подождите, что скажет Варя.
— Я надеюсь и с ее стороны на благоприятный ответ, и поверьте, что я сделаю со своей стороны все, чтобы ваша дочь была счастлива.
— Надеюсь, она стоит этого, — с гордостью произнес Иван Андреевич.
— Когда же вы мне позволите заехать узнать окончательное решение? — спросил князь Баратов.
— Хоть сегодня вечером, если вы уже так нетерпеливы.
— Благодарю вас.
Он встал, простился и уехал.
Князь Иван Андреевич остался один и стал мелкими шагами почти бегать по кабинету. Это у него было всегда признаком необычайного волнения.
Окончив свои занятия с учениками, Сигизмунд Нарцисович, по обыкновению, прошел в кабинет играть с князем в шашки.
— Вы положительно пророк! — встретил его восклицанием Иван Андреевич.
— А что?
— У меня только что был князь Баратов.
— Ну?
— И сделал предложение Варе.
— И вы?..
— Я дал свое согласие, но сказал, что окончательно пусть решит она сама. Он приедет сегодня вечером.
На губах Кржижановского шевельнулась злобная улыбка.
— Я ведь вам на днях, ваше сиятельство, говорил, что этим кончится.
— Вот потому-то я и говорю, что вы пророк. Вы всегда правы.
— Значит, поздравляю!..
— Не знаю, как Варя… — с хитрой улыбкой отвечал Иван Андреевич.
— Полноте… Вам самим смешно, ваше сиятельство. Княжна Варвара Ивановна, конечно, согласится.
— Кажется, и здесь вы окажетесь пророком.
— Непременно.
— Ну, давайте, сразимся, — весело сказал старик князь. Они уселись за шашечный стол.
— Ох, уж и играть с вами. Ох, тяжело, — говорил Кржижановский, расставляя шашки.
— Толкуйте. Опять меня загоняете.
— Вас и загоняешь, ваше сиятельство, своими боками.
— Ха, ха, ха… Бьет, да еще посмеивается.
— Кто кого бьет-то? Вам начинать. Вы вчера последнюю партию взяли.
Князь двинул шашку. Оба углубились в игру и замолчали.
По обыкновению, они играли вплоть до самого обеда.
За обедом князь Иван Андреевич ни словом не обмолвился о посещении князя Баратова, и лишь когда вышли из-за стола, он обратился к дочери, подошедшей поцеловать его руку.
— Варя, зайди ко мне в кабинет.
Та вскинула на него глаза, пораженная тоном, которым была сказана эта фраза, и послушно последовала за отцом. Князь впустил дочь и затворил наглухо двери.
— Садись.
Княжна села, все продолжая с недоумением и даже с каким-то страхом смотреть на отца.
Тот несколько раз прошелся по кабинету и, наконец, остановился перед ней.
— У меня сегодня был князь Владимир Яковлевич Баратов.
Княжна молчала.
— Ты догадываешься о цели его раннего визита? Он приехал именно тогда, когда ты, по обыкновению, катаешься.
— Нет, папа!
— Он приезжал просить твоей руки.
Княжна Варвара Ивановна вся вспыхнула.
— Я со своей стороны дал ему свое согласие, но сказал, что тебя не неволю и окончательное решение зависит от тебя. Конечно, князь — лучшая партия в Москве, но брак без склонности, без любви не может быть счастлив даже среди довольства и роскоши, золота.
Князь замолчал и снова мелким шагом забегал по кабинету. Княжна Варвара Ивановна тоже сидела молча, низко опустив голову.
— Ты любишь князя?.. — остановился перед ней отец.
— Он мне нравится, — подняла на него глаза княжна Варвара.
— Ты предпочитаешь его другим?
— Да, папа!
— Ты согласна быть его женой?
— Как вам угодно.
— Не мне… Я спрашиваю, как тебе угодно. Ведь не я собираюсь за него замуж! — рассердился князь.
— Я согласна, — отвечала княжна.
— Ну, дай я тебя поцелую и будь счастлива.
Князь Иван Андреевич взял дочь за голову и поцеловал в лоб. Княжна поцеловала его руку.
— Князь Владимир приедет сегодня вечером.
— Сегодня? — побледнела княжна.
— Да. Ты, во-первых, принарядись хорошенько и сама лично можешь сказать ему о своем согласии.
Княжна снова покраснела как маков цвет.
— Ступай, деточка, ступай. Князь — хороший человек. Ты будешь счастлива.
Варвара Ивановна вышла.
Вечером приехал князь Владимир Яковлевич.
Княжна приняла его сперва смущенно, затем освоилась с мыслью, что он ее жених, и сама выразила ему свое согласие.
По обычаю того времени князь Иван Андреевич тут же благословил их образом, переходившим из рода в род для этой цели. Князь Владимир Яковлевич был в восторге.
С утра другого же дня на княжну Варвару посыпались подарки жениха в виде букетов и драгоценностей.
Через несколько дней князь Прозоровский дал официальный обед для своих близких знакомых, на котором его дочь и князь Баратов были объявлены женихом и невестой.
IX. Пилюли патера Флорентия
Прошло около двух месяцев.
В доме князя Ивана Андреевича Прозоровского господствовало необычайное оживление. Привезенные из вотчины девушки шили и готовили приданое невесте. Она сама все время проводила в московских магазинах за выбором материй или же у подруг за обсуждением разных вопросов, касающихся туалета. Часто подруги и знакомые собирались и у них в доме.
На долю Капочки пришлось играть первую роль в качестве наблюдающей за работами. Она была занята с утра до вечера. Лишь когда тушили огни, она урывала время, чтобы пробраться в комнату Сигизмунда Нарцисовича.
Идя на одно из таких вечерних свиданий по галерее и темному коридору, соединяющих главный дом с флигелем, где жил Кржижановский, она уже подходила к двери его комнаты, как вдруг услыхала два мужских голоса. Сигизмунд Нарцисович был, видимо, не один. Она остановилась в недоумении.
Кто мог быть этот поздний посетитель, вероятно вошедший в дом по черному ходу? Она не знала, да и не это интересовало ее. Он, вероятно, скоро уйдет, ведь уже ночь. Это предположение появилось в ее уме.
Что же ей делать? Уйти к себе и снова пережить муку тревоги путешествия по темной галерее или подождать здесь ухода позднего гостя Сигизмунда Нарцисовича?
Она быстро решила этот вопрос в последнем смысле; ждать в коридоре было небезопасно, так как каждую минуту дверь могла отвориться и Кржижановский, выйдя со свечой провожать своего гостя, осветит коридор…
Капочка быстро разрешила и это недоумение. Она вошла в соседнюю комнату и очутилась в большой и просторной комнате. Это была классная княжеских племянников. Она была рядом с комнаткой Сигизмунда Нарцисовича, но дверь, вышедшая туда из классной, была заперта.
Только из замочной скважины без ключа пробивался в нее луч света из комнаты Кржижановского. Капитолина Андреевна села на первый попавшийся стул. Сердце ее усиленно билось.
«Кто же это там?» — задавала она себе мысленно вопрос.
Из смежной комнаты продолжал между тем доноситься громкий польский говор. Слышались, несомненно, два мужских голоса, но это не помешало Капочке вдруг заподозрить, что у Сигизмунда Нарцисовича в гостях не мужчина, а женщина с таким грубым голосом. Как ни очевидна была эта нелепость, но мало ли нелепостей принимается женщинами за основание их дальнейших мысленных посылок. Капитолина Андреевна была женщина.
С осторожностью встала она со стула, взяла его и перенесла, еле ступая по полу пальцами ног, к двери. Здесь разговор был еще слышнее. Оба голоса были мужские, но это ее не убедило.
Она приложила глаз к замочной скважине, и только тогда, когда узнала в собеседнике Сигизмунда Нарцисовича графа Довудского — он бывал изредка у Кржижановского и Капочка его знала, — она успокоилась.
Это спокойствие, впрочем, продолжалось недолго. Не будучи в силах противостоять женскому любопытству, Капитолина Андреевна вместо глаза подставила к замочной скважине ухо, и первые же слова — Капочка понимала по-польски, — которые она услыхала совершенно явственно, заставили ее насторожить свое внимание.
Говорил Сигизмунд Нарцисович, вероятно отвечая на слова графа Довудского.
— Пускай тешатся, пускай готовят приданое. А княжна все-таки рано или поздно будет моей.
— Значит, пилюли патера Флорентия пошли в ход? — заметил граф Довудский.
— Он на днях кончит их прием, осталось принять две, будет шесть.
— И тогда через неделю или две, смотря по организму, он умрет внезапно от порока сердца, и никакой врач мира не будет в состоянии заподозрить отраву.
— Прибавь, что перед этим он будет чувствовать себя очень хорошо, здоровее и сильнее, нежели раньше.
— Да, и надо отдать честь ордену иезуитов, эти пилюли — одно из нескольких удивительных их изобретений, служащее верным средством для устранения врагов церкви Христовой вообще и общества Иисуса в частности. Патер Флорентий, хотя мы и называем эти пилюли его именем, сам, кажется, не знает их состава.
— Нет… Они получаются из Рима… Это изобретение фамилии Борджиа, и секрет их приготовления всегда хранится лишь у одного лица в мире.
— А не помешает тебе в дальнейшем твой глупый роман с этой птичкой?
— С Капочкой?.. Нет… Хотя, откровенно сказать, она уже за последнее время сильно надоедает мне, ждет, кажется, предложения. А если и помешает, то у меня есть еще шесть пилюль патера Флорентия.
Кржижановский захохотал.
— Однако и молодец же ты, пан Сигизмунд… — тоже со смехом проговорил граф Довудский.
Капочка, впрочем, не слыхала последних слов графа Станислава Владиславовича. Она не выдержала сделанного ею, холодящего душу открытия и лишилась чувств. Беззвучно сползла она со стула, как сидела, прислонив ухо к замочной скважине и несколько согнувшись.
Она не помнила, сколько времени провела она в таком положении и как, наконец, добралась из классной на свою постель в девичьей. Спала она или не спала, она тоже не знала, но очнулась уже ранним утром, одетая, в своей постели.
Сперва все происшедшее ночью показалось ей сном, тяжелым, страшным сном, от которого, проснувшись, человек сперва еще все ощущает тяжесть, а затем наступает радостное сознание, что он проснулся, что это был только сон.
"Последнего сознания, увы, не могло быть у несчастной Капочки. Она почувствовала облегчение только на одно мгновение, именно тогда, когда ей показалось, что все это был сон. Но надетое на ней платье, неоправленная постель тотчас отняли у ней это сознание.
С ужасом припомнила она все мельчайшие подробности ужасного происшествия прошедшей ночи.
Увы, это не был сон!
Что же ей делать, что делать?
Кругом весь дом еще спал, и только она одна без сна думала свою горькую, неразрешимую думу.
Человек, которому она принадлежит, убийца.
Но этого мало — пусть он будет преступник, убийца, но он, кроме того, не любит ее, он никогда не любил ее, он играл с ней, безжалостно опозорив ее, разбив ее жизнь, а она, она полюбила его со всей первой проснувшейся в ней страстью и полюбила после князя.
Образ князя Владимира Яковлевича Баратова восстал перед ней. Его дни сочтены. Он обреченная жертва этого негодяя, который простирает свои сластолюбивые виды на княжну Варвару.
И она, Капочка, все это знает… и живет.
Холодный пот выступил на ее лбу, она вся дрожала, как в лихорадке.
Что же делать, что делать?
Рассказать все, спасти князя Баратова, если только это еще можно. Он принял четыре пилюли, осталось еще две, — припомнились ей слова Кржижановского, но уже и эти четыре пилюли, если они яд, успели принести вред! Но если он не примет две, быть может, он будет жив?
«Жив? — повторила шепотом Капочка свою мысль. — Но жив для другой».
Картина целующихся князя Владимира Яковлевича и княжны Варвары в китайской беседке представилась ей.
— Нет, пусть он умрет, — прошептала она.
Капочка вспомнила еще о том, что князь должен умереть, ей говорил Сигизмунд Нарцисович еще в Баратове.
Она и тогда была удовлетворена этой мыслью, она тогда возненавидела князя. Теперь, теперь она снова любит его, а ненавидит Кржижановского и так же, как тогда от ненависти, так теперь от любви говорит: «Пусть он умрет».
Он должен быть или ее, или ничей!
Но если бы она и пожелала спасти князя, ей нужно будет открыть все, весь свой позор.
Никогда, ни за что!..
Да и кто ей поверит. Кржижановский успел так завладеть князем и княжной, что они скажут, что она клевещет на него, на этого образцового, честного человека, на героя.
«Герой!» — горько улыбнулась она.
Ее положение безвыходно, ей остается одно — умереть, благо этот герой, этот честный человек с удовольствием даст ей отраву. И пусть… Быть может, когда-нибудь в нем проснутся угрызения совести, и она будет отомщена. Князь Владимир умрет, умрет и она. Там они будут вместе. Там никто не разлучит их, да и там они будут равны.
«На небесах все равны», — вспомнились ей слова священника, у которого она училась закону Божию.
Зачем же ей жить? Жить ей нельзя!
Так бесповоротно решила Капочка. Это решение ее даже успокоило. Она встала, поправила смятую постель, затем умылась и причесалась. На ее всегда бледном лице не было особенно заметно пережитое волнение.
В доме начали просыпаться. Жизнь, со своею ежедневной сутолокой, вошла в свою обыденную колею. Жизнь подобна многоводной реке, всегда ровно катящей свои волны, хотя под ними ежедневно гибнет несколько жизней. Эта гибель для нее безразлична. Бревно и труп она с одинаковым равнодушием несет в море. Море — это вечность.
Капочка усердно принялась за исполнение своих обязанностей по наблюдению за работами.
— Ты придешь сегодня? Отчего ты не была вчера? — спросил ее, улучив минуту, Сигизмунд Нарцисович, и не подозревавший, что вчерашний его разговор с графом Довудским от слова до слова известен Капочке.
Та вскинула на него глаза, но, испугавшись, что по их выражению он начнет догадываться, что она проникла в его черные замыслы, тотчас опустила их.
— Мне нездоровилось и нездоровится.
— Что с тобой? — с тревогою спросил он.
— У меня страшная головная боль.
— Головная боль? — повторил он. — Зайди ко мне, у меня есть отличное лекарство, — добавил он после некоторой паузы.
— Хорошо, — сказала она с грустной улыбкой.
Капочка, когда все заснули, пробралась, как и вчера, в комнату Сигизмунда Нарцисовича. Кржижановский был один. Он почти радостно встретил гостью и протянул руки, чтобы обнять ее.
— Оставь, — отстранилась она. — Мне ужасно нездоровится. Я еле стою на ногах.
— Все голова?
— Да. Ты хотел дать лекарство.
— Лекарство? — повторил он. — Да, есть, есть.
Он встал и отворил стоявший в комнате шкапчик и вынул из него маленькую коробочку.
— Тут шесть пилюль.
— Шесть? — бессознательно повторила она.
В виски ей стучало, она действительно почти лишилась чувств.
— Да, шесть, — невозмутимо повторил он, приписав ее странный, расстроенный вид болезни. — Принимай их по одной в неделю.
— По одной в неделю? — произнесла она.
— Да.
— И пройдет?
— Все пройдет.
— Все, — повторила она с горькой улыбкой. — Прощай.
— Поцелуй меня.
— Не до этого.
Она вышла, шатаясь, крепко сжав в руке коробочку с пилюлями. Она сознательно несла в ней свою смерть. В тот же вечер она приняла первую пилюлю патера Флорентия.
Читатель знает теперь причину внезапной и загадочной смерти князя Владимира Яковлевича Баратова, с описания рассказа о которой начато нами наше правдивое повествование.
Он помнит, что вскоре после него внезапно скончалась и Капочка в притворе церкви Донского монастыря. Умирая, она успела сказать наклонившейся над ней княжне Варваре Ивановне:
— Князь Владимир был отравлен… Я любила его и отравилась сама, чтобы быть с ним вместе там. Убийца нас обоих Сигизмунд, мой лю…
Она не договорила и отошла в вечность. Княжна Варвара упала без чувств на каменный пол церковного притвора.
X. После двух смертей
Княжна Варвара Ивановна Прозоровская вернулась с кладбища Донского монастыря в тяжелом, угнетенном состоянии духа. Это состояние продолжалось с ней более месяца.
Предсмертные слова Капочки звучали в ее ушах, но несмотря на их кажущуюся с первого взгляда ясность, княжна не могла понять их страшного смысла, понять так, как она бы хотела совершенно ясно, бесспорно, так, чтобы она могла, опираясь на эти слова, решиться на какой-нибудь твердый шаг в форме разговора с отцом и с княжной Александрой Яковлевной.
Но в том-то и беда, что сомнение в предсмертной исповеди несчастной девушки возникло в уме княжны, что эта исповедь, чем больше вдумывалась в нее княжна Варвара Ивановна, тем больше возбуждала вопросов, и вопросов почти неразрешимых.
В первую минуту княжна всецело поверила словам Капочки, что она любила ее покойного жениха — князя Владимира Баратова. Этой верой объясняются и сказанные ею слова, когда она узнала о смерти Капочки: «Так и должно было быть, они там опять будут вместе», а также и то, что княжна Варвара настояла, чтобы покойницу похоронили как можно ближе к могиле князя Баратова. Вера в эти последние слова покойной требовала со стороны княжны Варвары больших нравственных усилий.
Сигизмунд Нарцисович слишком крепко стоял в семье Прозоровских на пьедестале честности, самоотверженности, героизма, понятия о которых совершенно не вяжутся с преступлением отравления, гнусным убийством своего ближнего, для совершения которого убийца не рискует ни защитой убиваемого, ни даже не проявляет, ни малейшего мужества, хотя бы и преступного.
Даже в прочтенных княжною Варварой романах отравительницами являлись всегда женщины, а не мужчины — последние душили, резали, стреляли, оставляя яд — это орудие трусов — женщинам.
В уме княжны закрадывалось сомнение. Это сомнение находило себе благодарную почву в дальнейших словах покойной Капочки, росло и делало ее предсмертную исповедь все более и более загадочной. «Я отравилась сама, убийца нас обоих Сигизмунд, мой лю…»
Что могло означать все это?
Если Капочка любила князя и отравилась, узнав о его смерти, то как мог быть Сигизмунд Нарцисович ее любовником? Если он был им, то, значит, она не любила князя Баратова. Если она отравилась сама, то почему же она называет Кржижановского убийцей их обоих?
Вот вопросы, которые смущали княжну Варвару Ивановну и ответа на которые она не находила. Выходило, что Капочка солгала, но она и при жизни никогда не прибегала ко лжи, зачем же было ей брать такой страшный грех, как ложное обвинение человека в гнусном преступлении, перед смертью.
Ум княжны усиленно работал, припоминая отношения Сигизмунда Нарцисовича к ее подруге детства за последнее время. Ничего подтверждающего близость последней к Кржижановскому она, увы, не находила.
Всегда серьезный, холодный, он, казалось, не замечал существовавшей не только Капочки, но даже и ее, княжны. Последнее она вспоминала с горьким чувством оскорбленного самолюбия.
Мы уже имели случай заметить, что княжна Варвара Ивановна в лице Сигизмунда Нарцисовича видела идеал своего романа, а его осторожная тактика светской холодной любезности, которой этот железный человек был в силе держаться с безумно нравящейся ему девушкой, сильно уязвляла самолюбие княжны и даже заставила, быть может, обратить свое внимание на блестящую партию — князя Баратова, которого княжна не любила, как следует любить невесте.
Знай она, что под наружной ледяной поверхностью сердца пана Кржижановского пылает в нем к ней неукротимая страсть, быть может, она отвергла бы предложение князя Владимира Яковлевича и отдалась бы Сигизмунду Нарцисовичу, даже не так случайно и бессознательно, как покойная Капочка.
Но хитрый сластолюбивый поляк знал, что интрига с княжной Прозоровской не может ограничиться «игрой в любовь», как с бедной девушкой, приживалкой в княжеском доме, что устранить княжну даже при посредстве чудодейственных пилюль патера Флорентия было бы очень и очень рискованно, а потому выжидал удобного момента, как коршун, остановившийся в поднебесье, недвижно выжидает мгновенья, когда может свободно и безнаказанно спуститься на уже намеченную им жертву и впиться в нее своими острыми когтями.
Вследствие этого намеченная польским коршуном жертва — княжна Варвара Ивановна пока, к ее счастью, ограничивалась лишь созерцанием издалека своего героя. И вдруг тога добродетели, в которую одет был последний, грубо срывалась с него предсмертною исповедью Капочки. Герой становился гнусным убийцей.
Этого не могли допустить ни ум, ни сердце княжны Варвары. В этом было ее несчастье, в этом было начало удачи для пана Кржижановского. Княжна все-таки стала внимательно следить за ним, страшась и надеясь. Страшась за то, чтобы кумир не пошатнулся на пьедестале, и надеясь, что он будет стоять так же незыблемо-прочно, как и прежде.
Наблюдения оправдали надежду и почти разогнали все сомнения.
Мы говорим «почти», потому что окончательно исчезли они вследствие того, что предсмертные слова Капочки были объяснены и потеряли свое значение оскорбительной для Сигизмунда Нарцисовича загадки.
Объяснение это было дано самим Кржижановским. Ему, конечно, одному из первых стали известны подробности смерти Капочки и то, что обморок княжны случился после того, как умирающая что-то шепотом говорила ей. Для Сигизмунда Нарцисовича не трудно было догадаться, что такое говорила покойная княжне Варваре, отчего последняя лишилась чувств.
Наблюдая незаметно за княжной Прозоровской, Кржижановский заметил обращенные на него полуиспуганные, полунедоумевающие взгляды молодой девушки. Он понял почти все. Он догадался, что Капочка передала княжне об их отношениях, но в такой форме, что княжна Варвара не совсем поняла ее. Он решил, во что бы то ни стало оправдаться перед княжной и, кроме того, узнать подробнее то, о чем он только догадывался. Это можно было сделать, только начав разговор с княжной Варварой с глазу на глаз. Сигизмунд Нарцисович решил воспользоваться первым удобным случаем,
Такой случай представился не скоро, так как Кржижановский виделся с княжной или в обществе ее отца, или же Эрнестины Ивановны. Наконец, через месяц с небольшим выдалось послеобеденное время, когда князь Иван Андреевич удалился, по обыкновению, вздремнуть часок-другой, а Эрнестина Ивановна должна была уехать из дома по какому-то делу. Княжна с работой одна сидела в гостиной. Сигизмунд Нарцисович, отправив своих учеников кататься с гор на дворе, смело прошел в гостиную и сел в кресло у стола, противоположное тому, на котором сидела княжна Варвара с вязанием в руках, которым она, по-видимому, прилежно занималась. Это было, однако, только по-видимому, так как мысли ее были далеко от работы — они продолжали виться около мучившего ее все это время вопроса: сказала ли правду или солгала Капочка?
Неожиданный приход в гостиную Кржижановского и происшедшее вследствие этого столь же неожиданное с ним tete-a-tete страшно смутило княжну Варвару Ивановну. Первой ее мыслью было уйти в свою комнату — она даже сделала движение, чтобы встать, но заставила себя остаться на месте. Страх перед человеком, которого она еще не могла прямо обвинять в преступлении, показался ей постыдным малодушием. Она все-таки мельком подняла на него глаза. Ее взгляд выражал тот же страх и то же недоумение, которое Сигизмунд Нарцисович наблюдал за все последнее время.
Она снова опустила глаза к работе и молчала. Молчал некоторое время и Кржижановский.
— Я хотел с вами поговорить, княжна… — начал он.
Варвара Ивановна подняла голову и окинула его вопросительным взглядом.
— Со мной?
— Да, с вами. И даже не от себя лично, несмотря на то, что я принимаю в вас чистосердечное участие.
Он остановился. Княжна Варвара молчала, опустив руки с работой на колени. Он прямо смотрел ей в глаза, и у нее мелькало в уме: «Какой у него честный взгляд. Неужели он — убийца, отравитель. Не может быть. Это невозможно».
— Я хотел поговорить с вами от лица вашего батюшки, хотя он, — я не хочу себя выставлять перед вами не тем, что я есть, — меня не уполномочивал на это… — заговорил он, видя, что она молчит.
— В таком случае, — начала было княжна, но Сигизмунд Нарцисович перебил ее.
— Но он так огорчен, так страдает, а между тем не хочет бередить ваших сердечных ран. Он любит вас больше себя. А мне его жалко, пожалейте и вы его.
— Но в чем же дело? Что же я?.. — спросила княжна.
— Вы чересчур принимаете к сердцу все происшедшее. Конечно, удар страшный. Лишиться жениха и вместо подвенечного платья надеть эту печальную одежду
Он жестом показал на платье княжны Варвары: она была в трауре.
— Но вы молоды. Ваша жизнь вся впереди, и хотя посланное вам испытание велико, но надо перенести его с христианским смирением и верить, что Бог устраивает все к лучшему. Да и на самом деле, лучше потерять жениха, нежели мужа в первом же месяце супружества. Бог, видимо, внушил князю Владимиру Яковлевичу, — да упокоит его душу, Господь в селениях праведных, — медлить с предложением, иначе теперь вы бы были молодою вдовою. Князь слишком много жил, расстроил этой жизнью свое здоровье и носил уже давно смерть в своей груди.
— Вы думаете, что это так? — пытливо спросила княжна Варвара Ивановна, неотводно смотря ему в глаза.
Это спокойствие, с которым он говорил о смерти отравленного им, если верить Капочке, человека, поразило ее. Что это? Комедия или же перед нею сидит оклеветанный умирающей девушкой человек?
Княжна решилась добиться истины. Но как? Не спросить же его прямо, не он ли отравил князя Баратова. А если Капочка солгала, то за что же она, княжна, нанесет такое смертельное оскорбление другу ее отца и, наконец, человеку, к которому она относилась — и даже, надо сознаться, относится и теперь — почти с обожанием. Надо продолжать с ним разговор, быть может, он сам скажет что-нибудь такое, что или оправдает его в ее глазах совершенно, или же подтвердит Капочкину исповедь-обвинение.
Так решила княжна Варвара и задала Сигизмунду Нарцисовичу последний вопрос.
— А как же иначе… У князя были последние года припадки удушья. Я сам не раз присутствовал при переносимых им страданиях. Я несколько смыслю в медицине. Это грудная жаба, которая производит моментально разрыв сердца. Я не считал себя вправе говорит это ни вашему отцу, ни вам, когда князь сделал предложение, так как это была лишь моя догадка, которая, к несчастью, так сравнительно скоро оправдалась. Для вас это, впрочем, повторяю, счастье.
— Счастье… — печально улыбнулась княжна.
— Лучше потерять жениха, нежели мужа. Вы этого еще не понимаете, но это, безусловно, верно. С женихом вы не так еще сроднились, он все же вам чужой.
— Но мне все-таки его жалко.
— Без сомнения… Иначе и не может быть, но это грусть проходящая.
— Пожалуй, вы правы, недаром мой отец находит вас всегда правым, — острая боль воспоминания о князе Владимире Яковлевиче почти прошла, мне больше жаль, пожалуй, Капочки.
Она положительно впилась в него глазами при произнесении этого имени. На его лице не дрогнул ни один мускул.
— Она и умерла-то какою-то странною смертью. Точно их убила одна рука.
Громадного усилия воли стоило Сигизмунду Нарцисовичу сохранить спокойное и бесстрастное выражение лица под неподвижно-пытливым взглядом княжны Варвары, когда она произнесла последнюю фразу. Быть может, это была простая случайность, или же покойная Капочка в предсмертной агонии сделалась ясновидящей и открыла княжне Варваре тайну, которую не знала при жизни. Быть может, наконец, она подслушала? Но тогда зачем она сама приняла ядовитые пилюли?
Все это мгновенно пронеслось в уме пана Кржижановского. Ответов на эти вопросы он не нашел. Он понял лишь, что надо защищаться так, как бы было несомненно, что княжна Варвара знает все.
— Это вы верно сказали. Их убила одна рука.
Он остановился.
— Одна рука… — с испугом повторила княжна конец своей рассчитанной на смущение Сигизмунда Нарцисовича фразы.
— Да, одна рука… одна болезнь, и болезнь эта именуется худосочием. У князя Владимира Яковлевича она была приобретенная, а у Капитолины Андреевны наследственная. Да притом, ей лучше было умереть, чем оставаться жить в таком положении.
— В каком?
— Как, неужели, княжна, вы не заметили ничего?
— Нет, а что?
— Вы говорили с ней?
— Последнее время она была неразговорчива. Ходила такая печальная и отвечала на вопросы односложно.
— Теперь я понимаю. Вы могли и не заметить этого.
— Чего?
— Она была сумасшедшая.
— Что вы говорите?
Княжна даже привстала с кресла и опять села.
— Одну правду, княжна; началось это с ней еще в Баратове. Я встретил ее раз вечером в парке. Она бежала и наткнулась прямо на меня. Я спросил ее, что с ней. Она стала говорить несвязные речи.
— Какие же? — с тревогою спросила княжна.
— Простите, я буду повторять ее речи. Она говорила мне, что сейчас видела, что вы целовались с князем Баратовым.
Кржижановский остановился и в свою очередь посмотрел прямо в глаза княжне Варваре. Последняя густо покраснела, но молчала.
— Она говорила мне, что она любит князя, что она этого не перенесет, что все равно князь отравлен, что она также умрет и соединится с ним, на небе.
— А что же вы?
— Я старался успокоить ее как мог, и главная моя цель была не допустить какого-нибудь скандала. Я, было, пригрозил ей, что передам все князю Ивану Андреевичу, но даже сам испугался, что произошло. Она начала бранить и вас, и князя, вашего батюшку, и меня, она начала болтать еще больше вздора, что мы все отравили князя и ее, что мы все убийцы, которые ищут гибели двух любящих сердец, ее и князя Владимира Яковлевича.
Княжна слушала, затаив дыхание. Она припомнила, что действительно поведение Капочки за последнее время было очень странно… Для княжны теперь становилось ясно все. Эта предсмертная исповедь была бредом сумасшедшей.
— Тогда я начал с ней другую тактику, — спокойно между тем продолжал повествовать Сигизмунд Нарцисович, — я стал с ней во всем соглашаться, даже в обвинении ею меня в намерении убить ее и князя, выгораживая лишь вас и князя Ивана Андреевича, и достиг этого. Сойдя с ума от любви к князю Баратову, она не вынесла его смерти, как будто подтвердившей ее опасения, хрупкая натура не выдержала этого удара, осложненного психическим расстройством, и бедное сердце ее разорвалось. Ее действительно жаль.
Кржижановский сделал вид, что смахнул несуществующую слезу.
— Она мне сказала, что она отравилась.
— Не думаю. Это создание ее расстроенного воображения. Да и где она могла найти яду и где, наконец, характерные признаки отравления? Отравленные мучаются очень долго. Неужели вы этого не знаете, княжна?
— Да, действительно, я читала.
Этот последний довод окончательно убедил княжну Варвару Ивановну Прозоровскую в том, что Капочка была действительно сумасшедшая. Это решение равнялось полному оправданию Сигизмунда Нарцисовича, в отношении которого она даже почувствовала себя виноватой, как заподозрившая такого идеального человека в гнусном преступлении.
Вошедший в гостиную князь Иван Андреевич нарушил tete-a-tete пана Кржижановского и княжны, и разговор между ними прекратился.
Они оба, впрочем, остались довольны этой беседой. Все вопросы были исчерпаны.
Сигизмунд Нарцисович увидел, что княжна на него смотрит по-прежнему без испуганно-недоумевающего выражения, которое так пугало его.
Княжна Варвара в нем снова видела свой идеал.
XI. Невеста и сестра
Время шло. Зимний сезон, начавшийся в Москве ожиданием пышной великосветской свадьбы, внезапно неожиданно замененной похоронами жениха — князя Баратова, — окончился так же, впрочем, оживленно, как и начался.
Несчастья ближних не мешают общему веселью, и толпа на площади и в освещенной зале всегда останется той же толпою, равнодушным тысячеглазым зверем, с любопытством глядящим на эшафот в ожидании жертвы и равнодушно присутствующим при ее последней агонии и даже подчас облизывающим свои кровожадные губы.
Судьба, не тот ли же палач нередко. Ее удары, наносимые людям, — не то же ли интересное зрелище казни.
Общество — равнодушная толпа, наружно сочувствующая, но втайне радующаяся, что ей пришлось быть свидетельницей неожиданного зрелища. Так было и с несчастьем княжеских семейств Баратовых и Прозоровских.
Кругом раздавались лицемерные оханья и соболезнования, а втайне многие ликовали, что княжна лишилась блестящей партии, миновавшей их дочерей и сестер.
«Не нам, так пусть лучше никому» — таков девиз завистливой толпы.
Никто искренне не пожалел князя Владимира Яковлевича, не исключая, как мы знаем, и его сестры.
Была поражена этой смертью княжна Варвара Ивановна, но именно поражена, так как то чувство, которое испытывала она, даже в первое время не могло быть названо горем в полном значении этого слова. Княжна после смерти своего жениха не почувствовала той пустоты, которую обыкновенно ощущают люди при потере близкого им человека.
Ей было жаль покойного Владимира Яковлевича, очень жаль. Она в течение почти двух недель не могла отделаться от впечатления, произведенного на нее мертвым князем, лежащим в кабинете, но… и только. Мысли ее почему-то вертелись более около нее самой, нежели около человека, который через короткий промежуток времени должен был сделаться ее мужем.
Княжна думала о том, что говорят теперь в московских гостиных, думала, что на ее свадьбе было бы, пожалуй, более народа, чем на похоронах князя, что теперь ей летом не придется жить в Баратове, вспоминался ей мимоходом эпизод с китайской беседкой, даже — будем откровенны — ей не раз приходило на мысль, что ее подвенечное платье, которое так к ней шло, может устареть в смысле моды до тех пор, пока явится другой претендент на ее руку.
К чести Варвары Ивановны надо сказать, что она гнала подобные мысли, но тот факт, что они могли появляться в ее голове, уже красноречиво доказывал, что она не любила покойного князя Баратова.
Сигизмунд Нарцисович был прав — должность сердца молодой девушки исправляли пока светские мнения о приличии.
Баловство князя нравилось княжне — именно только как ребенку. В надежде дальнейшего баловства она согласилась быть его женой. Баловник умер, и ребенок стал думать о том, будет ли у него другой баловник
Капочку ей жаль было, больше. Особенно, как мы знаем, наполняла ум княжны ее предсмертная исповедь. Быть может, в силу этого она с таким сравнительным равнодушием думала о потере жениха, или же в ней сказывалась балованная дочка, которая с колыбели привыкла считать себя центром и для которой люди представлялись лишь исполнителями ее прихотей и капризов.
Княжна действительно была страшной, хотя пока еще бессознательной, эгоисткой. Добившись разрешения загадочных слов ее покойной подруги детства, княжна Варвара Ивановна еще более успокоилась.
Объяснение, данное ей Кржижановским, показалось ей совершенно удовлетворительным. Он даже недоумевала, как она сама ранее не догадалась, что Капочка была сумасшедшая. Припоминая теперь поведение покойной в последние месяцы, княжна находила в этих воспоминаниях полное подтверждение слов Сигизмунда Нарцисовича.
Предсмертные слова Капочки были, несомненно, бредом сумасшедшей, оттого-то они так странны, так бессвязны. Для княжны это было более чем ясным.
Ее, кроме того, тяготило — она сама не знала почему — возникновение в ней, после слов покойной подруги, подозрение против Кржижановского, к которому, как мы знаем, княжна питала род восторженного обожания. Когда он оправдался, оправдался совершенно, — так, по крайней мере, решила княжна, — точно какой-то камень свалился с ее сердца. Она могла снова прямо смотреть на него, спокойно, с удовольствием слушать его, не стараясь найти в его лице следы смущения, а в его тоне неискренние, фальшивые ноты.
Таково было душевное состояние «невесты-вдовы», как прозвали княжну Варвару Ивановну в московском свете.
Князь Иван Андреевич был, конечно, немало огорчен внезапной переменой в предстоящей судьбе своей дочери, но, убежденный доводом Сигизмунда Нарцисовича, пришел к заключению, что в самом деле «нет худа без добра» и что «милосердный Бог в своих неисповедимых предначертаниях, конечно, лучше ведает, что нужно человеку на земле, нежели сам человек, не знающий при постройке себе простого жилища, удастся ли ему положить второй камень его основания, так как смерть может настичь его в то время, когда он кладет первый».
Так говорил его религиозный и набожный друг пан Кржижановский. Князь Прозоровский преклонился перед волей Божьей. Видя к тому же, что его любимая дочь княжна Варвара хотя и грустна, но, видимо, с твердостью переносит посланное ей Богом испытание, старик еще более успокоился. Когда же после разговора княжны с Сигизмундом Нарцисовичем князь в первый раз увидел свою дочь улыбающейся, почти веселой, спокойствие окончательно посетило его душу.
«Он ей просто нравился, она не любила его, — мысленно решил он. — Бог знает, был ли этот брак счастливым. Скоро уедем в вотчину, оттуда она вернется совсем молодцом».
Таким образом, смерть князя Владимира Яковлевича Баратова хотя и была довольно сильным ударом для дома Прозоровских, но не оставила заметных и долгих следов в их жизненном обиходе.
Княжна, конечно, прекратила выезды, но знакомые по-прежнему собирались к ним, а после сорока дней княжна Варвара Ивановна стала навещать более близких знакомых и подруг.
Не то произошло в великолепных палатах покойного князя Баратова. Смерть брата окончательно перевернула весь внутренний мир княжны Александры Яковлевны. Сознание пассивного, молчаливого участия в этой смерти — результат преступления — тяжелым гнетом легло ей на душу. Какого преступления — она не знала, но что это было преступление, для нее было несомненно.
Она припомнила во всех подробностях свой разговор с Сигизмундом Нарцисовичем и то, что он повторил и подчеркнул брошенную ей в горячности фразу: «Пусть лучше он умрет». Он сказал ей, что он желает иметь в своем распоряжении все средства и что это будет последним. Значит, это последнее средство понадобилось.
Цель княжны Баратовой была достигнута, но, увы, как ничтожна сравнительно с принесенной жертвой оказывалась эта цель. Под этой жертвой княжна подразумевала не умершего брата, а свое душевное спокойствие. Возмездие уже началось.
Княжна Александра Яковлевна с ужасом вспоминала унизительную для нее сцену с графом Станиславом Владиславовичем Довудским. Он знает о ее сообщничестве с Кржижановским. Это все одна шайка, и она, княжна, в их руках.
С ужасом поняла это Александра Яковлевна, но изменить что-нибудь в дальнейшем течении этой позорной, подневольной жизни она была не в силах. Привыкшая играть людьми, она сделалась вдруг игрушкой негодяев. Она сама, собственными руками отдала им свое спокойствие, свою свободу.
Этот ее «почтительный», «падающий до ног» поверенный граф Довудский, не есть ли, в сущности, ее властелин. С какой неукротимой ненавистью, с какой бессильной злобой принуждена она выносить почти ежедневно присутствие около себя этой гадины.
Даже пан Кржижановский, с которым она виделась всего несколько раз, отнесся к ней, так, по крайней мере, показалось мнительной княжне, с оскорбительной фамильярностью.
Предоставив княжну Александру Яковлевну Баратову в распоряжение своего сообщника «московского сердцееда» графа Станислава Владиславовича Довудского, Сигизмунд Нарцисович совершенно, впрочем, отдалился от княжны, и встречи их были только случайные.
Зато граф Довудский был в доме княжны Баратовой своим человеком, поверенным, главноуправляющим и даже казался, как совершенно ложно на этот раз злые языки московских кумушек, любовником княжны Александры. Граф посвящал все свое время лакомому куску — состоянию княжны Баратовой и, свободно черпая золото из этой сокровищницы и для себя, и для конфедератской кассы, утешался этим, питая твердую надежду овладеть в будущем самой княжной, относившейся к нему не только с прежним презрением, но почти с нескрываемою гадливостью.
Странное дело, что именно это отношение к нему княжны Александры Яковлевны сделало то, что она ему стала сперва только нравиться, а затем это чувство перешло в страстное желание обладать, во что бы то ни стало этой ненавидящей его женщиной. Привыкнув к легким победам над «московскими дамами», он в этой предстоящей борьбе находил своего рода не испытанное им сладострастие. Он даже не пробовал прибегать к решительным мерам, хотя в его руках, как мы знаем, было сильное оружие против княжны, перед которым она не устоит. Так, по крайней мере, думал граф.
Он находил особую прелесть именно в этом своем выжидательном положении и соглашался теперь в душе со своим другом паном Кржижановским, так же терпеливо выжидавшем обладания княжной Варварой Прозоровской. Посвятить себя всецело княжне Александре Яковлевне и ее капиталам и имениям граф Станислав Владиславович мог и потому, что вскоре после смерти князя Владимира Яковлевича Баратова умерла и графиня Казимира Сигизмундовна Олизар. Любвеобильная старушка почила вечным сном на руках графа Довудского, сделав его своим наследником по завещанию.
Станислав Владиславович выделил аккуратно из этого наследства, оказавшегося, впрочем, далеко не таким большим, как предполагал он и окружающие графиню, треть в конфедератскую кассу.
Сравнительная ничтожность наследства после графини Олизар объясняется широкой жизнью покойной за последние годы и большими пожертвованиями на дело отчизны.
Доходы с дела княжны Баратовой выступали, таким образом, на первый план в «приходной книге» графа Довудского.
Не брезговал, впрочем, граф попутно и другими представительницами прекрасного пола Белокаменной, даже теми, которых он называл «мастодонтами» и уверял пана Кржижановского, что от них пахнет потом и луком. В будущем же ему улыбалась сладость обладания недоступной княжной.
Последняя между тем, как мы знаем, обратилась к Богу. Годичный траур давал ей возможность, не вызывая светских толков, прервать всякую связь с обществом и посещать только московские монастыри и соборы. Изредка она навещала бывшую невесту своего брата. Она чувствовала себя перед ней виноватой и ласками, даже не оскорбляющими самолюбия княжны Варвары подарками — этими маленькими доказательствами дружбы — старалась загладить свою вину.
Княжна Варвара Ивановна также изредка бывала у княжны, поселившейся в верхнем этаже дома. Нижний этаж, где находились апартаменты покойного князя и роковой кабинет, были по приказанию княжны Александры Яковлевны заперты наглухо.
Все, конечно, поняли это в смысле глубокой скорби о брате и тех тяжелых воспоминаний, которыми были полны для любящей сестры комнаты покойного. Истинную причину этого знали только граф Довудский и пан Кржижановский.
Вскоре после разговора с Сигизмундом Нарцисовичем княжна Варвара Ивановна передала своему другу княжне Александре Яковлевне предсмертные слова Капочки и объяснение их, сделанное Кржижановским. Княжна Баратова при начале этого рассказа страшно побледнела и чуть было не лишилась чувств.
Только страшным усилием воли она постаралась показаться покойной и даже недрогнувшим голосом отвечала:
— Да, конечно же, она сумасшедшая…
— Теперь я это понимаю, но сколько времени заставила она меня помучиться… Ах, Капочка, Капочка, царство ей небесное.
Княжна Варвара перекрестилась. Княжна Александра Яковлевна машинально последовала ее примеру.
«Как могла она это узнать? Неужели он сам проболтался?.. Не может быть!» — мысленно недоумевала последняя.
Это было для нее новым подтверждением, что действительно князь отравлен. Иногда ей хотелось думать, что это простое совпадение, что князь умер разрывом сердца ранее, нежели пан Кржижановский прибег к последнему средству.
— А она не оставила никаких бумаг, записок?.. — спросила
княжна Александра Яковлевна делано равнодушным тоном.
— Нет… Я подарила все ее вещи Поле.
— Какой Поле?..
— Моей горничной…
— А-а-а…
— На этом разговор окончился. Княжна Баратова умышленно не продолжала его, чтобы не навести на мысль княжну Варвару о возможности существования какой-нибудь записки, оставленной покойной Капитолиной Андреевной. Княжна Александра Яковлевна была убеждена, что такая записка есть. Она сделала этот вывод из того, что девушка, которая решилась открыть перед смертью свою тайну подруге детства, должна была готовиться к этому еще при жизни.
— Что к смерти Капочки был причастен Кржижановский, в этом княжна не сомневалась. Предсмертная исповедь покойной, оборванная на полуслове, давала возможность предполагать, что она хотела указать на существование записки, но смерть помешала ей. Княжна Александра Яковлевна решилась произвести следствие.
— Если эта записка есть — она должна быть в ее руках.
XII. Дневник Капочки
— Княжна Варвара Ивановна совершенно не обратила внимания на вопрос княжны Баратовой о том, не осталось ли после Капочки каких-либо записок, и тотчас же забыла подробности разговора с Александрой Яковлевной об исповеди покойной. Она помнила лишь, что первая сказала: «Да, конечно же, она сумасшедшая».
— Несмотря на то, что княжна Прозоровская не только хотела верить, но теперь уже совершенно верила во все сказанное Сигизмундом Нарцисовичем относительно ее покойной подруги, подтверждение этого со стороны княжны Александры Яковлевны, которой она тоже доверяла, было для нее очень приятно.
— Она не заметила изменения в лице княжны Баратовой, когда та услыхала то страшное обвинение, которое сделала покойная Капочка на Кржижановского, да если бы и заметила, она могла приписать его тяжелым воспоминаниям об умершем брате, в сороковой день смерти которого случилась внезапная смерть Капитолины Андреевны, объяснившей в той же своей предсмертной исповеди, что она любила князя.
— Потому-то княжна Варвара Ивановна и помнила из всего этого разговора лишь одну фразу княжны Баратовой: «Конечно же, она сумасшедшая».
Княжна Александра Яковлевна отнеслась к этому разговору, как мы знаем, несколько иначе. Тотчас же по отъезде княжны Варвары она позвала свою горничную Стешу. Это была вертлявая брюнетка лет двадцати двух, уже около четырех лет, по окончании учения в одном из лучших модных магазинов, состоявшая при княжне Александре Яковлевне в должности камеристки.
— Что прикажете, ваше сиятельство? — вошла она в будуар княжны, куда последняя прошла, проводив княжну Варвару
— Вот что, Стеша… Ты знаешь всех слуг в доме князя Ивана Андреевича?
— Знаю-с, ваше сиятельство, да их там и не так чтобы много было… — отвечала Стеша, произнеся окончание фразы презрительно-насмешливым тоном.
— А Полю, горничную княжны Варвары, знаешь? — продолжала княжна.
— Как не знать Пелагею, знаем-с… Стеша лукаво улыбнулась.
— Чего же ты смеешься? — удивилась княжна.
— Да Пелагея-то эта самая к нам часто шастает, под видом как бы ко мне, по дружбе…
— Я не понимаю…
— Амуры у них тут-с, ваше сиятельство, с Михаилом.
— С Михаилом… Это младший буфетчик?
— Так точно, ваше сиятельство.
— А-а-а… Это хорошо…
— Какой тут хорошо, ваше сиятельство, ничего хорошего, он крепостной, она крепостная, да еще разных господ, какая же тут судьба…
— Я не о том, это я так… — спохватилась княжна Александра Яковлевна, подумавшая вслух.
Стеша, надо заметить, наглядевшись на разных господ в магазине, держала себя со своей барышней довольно независимо и с первых же шагов сумела поставить себя, как это бывает с молодыми приближенными горничными, на ногу полуподруги. Она свободно заговаривала с княжной, перебивала ее, выражала свои мнения, и так как вообще эти мнения были разумны, особенно по части туалета, то княжна привыкла к такой манере своей камеристки и даже подчас во время туалета пускалась с ней в долгие разговоры. Да и вообще, крепостная зависимость, что бы ни говорили псевдолибералы, делала отношения между господами и слугами в огромном большинстве случаев проще и сердечнее, нежели нынешний пресловутый вольнонаемный труд, создавший почти два вражеские лагеря — господ и слуг.
Стеша молчала, удивленно смотря на княжну.
— Это хорошо, что ты ее знаешь, хотела я сказать… — начала снова княжна. — Завтра утром сходи к Прозоровским и скажи Поле, чтобы она пришла завтра же ко мне…
— К вам, ваше сиятельство? — недоумевающим тоном спросила Стеша — Только вы, ваше сиятельство, не извольте ей сказывать, что я про нее тут сболтнула… Я, может быть, и ошибаюсь, так, смекаю только, а она за то на меня осерчать может…
— Не беспокойся, не «осерчает»… — улыбнулась княжна, выговорив последнее слово в тон Стеше — Смотри же, устрой это, да так, чтобы остальная прислуга в доме князя не знала, что ты ее вызываешь ко мне… Поняла?
— Поняла, ваше сиятельство, я ее тайком позову, будьте без сумления.
— Тогда мое розовое платье можешь взять себе…
— Благодарствуйте, ваше сиятельство… — вспыхнула от удовольствия Стеша и, подскочив к княжне, схватила ее руку и поцеловала.
— Смотри, чтобы непременно завтра…
— Боюсь, забоится она, ваше сиятельство…
— Чего же она забоится? — снова в тон Стеше спросила княжна.
— Как чего-с? Начнет сумлеваться, зачем ваше сиятельство ее требуете…
— В таком случае ты ей можешь сказать, что ничего дурного от этого не будет, мне хочется только услыхать от нее самой, продолжает ли все грустить по брату княжна Варвара Ивановна… Если она мне скажет правду, я ее награжу, я могу даже устроить ее судьбу… Понимаешь?..
— Понимаю, ваше сиятельство, беспременно так и скажу, а то ведь она дура дурищей, без всякой полировки.
Княжна невольно улыбнулась этому объяснению своей полированной горничной.
— Так завтра… — повторила она.
— Слушаю-с, ваше сиятельство…
Стеша вышла.
— И зачем это Палашка понадобилась княжне? — догадывалась она, идя в свою комнату — Узнать, грустит ли княжна по брату… Тоже тень наводит, так я ей и поверю… Впрочем, мне какое дело, благо шелковое розовое платье отдала, вот я защеголяю.
Стеша даже несколько шагов сделала вприпрыжку от охватившей ее радости.
На другой день, часа в два, в будуаре, где читала княжна, появилась Стеша с каким-то таинственным видом и остановилась у притолоки двери. Княжна подняла глаза от книги.
— Что тебе?
— Пелагея здесь, ваше сиятельство…
— А, Поля! — радостно произнесла княжна. — Зови ее сюда…
— Слушаю-с…
Стеша вышла и через несколько минут вернулась с маленькой, худенькой блондинкой, девушкой лет восемнадцати. Светленькое, миловидное личико освещалось большими серыми глазами, наивно-испуганное выражение, которых невольно подкупало в пользу их обладательницы; слегка вздернутый носик придавал этому личику особую пикантность.
«Однако у Михаилы есть вкус…» — мелькнуло в уме княжны, в первый раз внимательно посмотревшей на горничную княжны Варвары Ивановны, хотя она, без сомнения, много раз встречала ее в Баратове, когда семья князя Прозоровского гостила у них два лета.
Глядя на миниатюрную фигурку Поли, княжна поняла, что никому другому нельзя было подарить платья покойной Капочки. По сложению они были совершенно одинаковы. Стеша, введя девушку в будуар, быстро удалилась,
— Здравствуйте, ваше сиятельство! — приветствовала Поля княжну Александру Яковлевну
— Здравствуй, милая, — отвечала княжна и, встав с кресла, подошла к двери будуара и, плотно затворив ее, опустила тяжелую портьеру.
Если бы даже Стеше пришло на ум поглядеть и послушать, что делается в будуаре, она была бы лишена этой возможности, вторая дверь вела в спальню княжны, дверь же из этой комнаты была всегда заперта на ключ и также закрыта портьерой.
Княжна Александра Яковлевна вернулась к своему креслу и села.
Поля стояла невдалеке от входной двери и смущенно щипала правой рукой свой холщовый передник.
— Подойди сюда поближе, милая, — сказала княжна Баратова. Поля сделала несколько шагов.
— Ближе, ближе.
Совершенно смущенная, молодая девушка приблизилась к сидевшей княжне. Несколько минут княжна Александра Яковлевна молчала, как бы собираясь с мыслями.
— Никто не должен знать того, о чем я буду говорить с тобой, — начала она, наконец. — Это первое, что я должна сказать тебе.
— Слушаю-с, ваше сиятельство.
— Только при таком условии ты можешь рассчитывать получить от меня хорошую награду.
— Благодарствуйте, ваше сиятельство, я и так не болтлива.
— Ты получила от княжны Варвары Ивановны в подарок все вещи покойной Капочки?
— Так точно, ваше сиятельство!
— Какие же эти вещи?
— Семь платьев, шубка, бурнус, белье, две шляпки, две пары серег, браслет, два кольца, — начала перечислять Поля и при последнем слове даже протянула княжне правую руку, на двух пальцах которой были надеты кольца.
— Это все хорошо, но не было ли в кармане платьев каких-нибудь записок?
— Никак нет-с, в кармане писем не было-с.
— Ну, где-нибудь? — нетерпеливо спросила княжна.
— Зеркальце я еще получила складное с ящичком, там в ящичке…
Поля остановилась.
— Ну? — даже привскочила княжна в кресле,
— В ящичке есть какие-то записки. Какие, я не знаю, я… я неграмотная.
«Слава богу», — произнеслось в голове княжны.
— Я все собиралась их выбросить, да за недосугом все забывала.
— И благодари за это Бога, — взволнованно сказала княжна. — Так как тебе эти записки не нужны, то принеси их сегодня ко мне.
— А если узнает ее сиятельство? — испуганно возразила Поля.
— Княжна ничего не узнает и не должна знать, — строго заметила княжна Александра Яковлевна, но тотчас же смягчила тон. — Я слышала, что тебе нравится Михайло?
Она в упор посмотрела на Полю. Та густо покраснела, но молчала.
— Отвечай же, не бойся, я ничего против этого не имею.
— Нравится, — чуть слышно произнесла Поля.
— И ты ему нравишься? — продолжала допытываться княжна.
Поля низко опустила голову.
— Нравишься? — повторила вопрос Александра Яковлевна.
— Говорит, что любит. Только что же из этого? Нам не с руки, мы разных господ. Думала было, что их сиятельство возьмет замуж нашу княжну, и я перейду с ними. Тогда бы… Да не дал Господь жизни их сиятельству, царство им небесное, — тихо заговорила Поля и при последних словах перекрестилась.
— Так вот что, милая Поля, если ты доставишь мне записки, которые лежат у тебя в ящичке, то я тебя куплю у князя, для меня он это сделает, да и княжна, конечно, согласится уступить мне тебя, выдам замуж за Михаилу и отпущу обоих на волю. В приданое тебе я дам пять тысяч рублей, вы можете заняться торговлей.
Все это княжна Александра Яковлевна выговорила залпом, видимо желая такою радужною будущностью окончательно заручиться согласием Поли. На последнюю это обещание произвело прямо ошеломляющее действие. Она сперва вся вспыхнула, затем побледнела как полотно и бросилась в ноги княжне.
— Благодетельница, кабы вы так все, ваше сиятельство, устроили, жизни, кажись бы, для вас не пожалела, а не то что какие-то записочки.
Княжна наклонилась к лежащей у ее ног молодой девушке.
— Встань, встань, принеси записки, так все и будет.
Поля приподняла с пола голову, поймала правую руку княжны и стала покрывать поцелуями, обливая слезами.
— Благодетельница, благодетельница, ваше сиятельство! — бормотала она.
— Встань, встань, — повторила княжна.
Поля встала.
— Только смотри, чтобы ни одна живая душа не знала о том, что ты мне передала записки.
— И что вы, ваше сиятельство, — проговорила Поля, утирая передником слезы. — На духу не признаюсь.
— Тогда все будет так, как я сказала. Иди же и постарайся вырваться, скорее принести записки. Я целый день буду дома. Стеше, если будет спрашивать, скажи, что я расспрашивала тебя о том, грустит ли княжна Варвара Ивановна о своем женихе.
— Слушаю-с, ваше сиятельство, будьте покойны.
Поля вышла.
Княжна Александра Яковлевна осталась одна. Долги ей показались эти часы ожидания. Она взялась было снова за книгу, но тотчас же бросила ее. Строки прыгали у ней перед глазами, она не только понять, но даже связать ни одной фразы не могла. Записки, хранящиеся в ящике под зеркальцем, были центром всех ее дум.
Что заключалось в них? Быть может, разгадка всего того, что хотела, но не успела сказать Капочка перед смертью, а быть может, это какие-нибудь хозяйственные записки. Но все равно, если есть записки, они не должны попасть ни в чьи руки, кроме рук ее, княжны.
А если, в самом деле, Кржижановский проболтался перед своей любовницей, а та могла пожелать сообщить все это своей подруге перед тем, как принять яд, если она на самом деле отравилась?
Княжна Александра Яковлевна имела более, чем княжна Варвара, оснований полагать, что все сказанное Капочкой в притворе храма Донского монастыря сущая правда. Эти мысли в различных вариациях затемняли голову княжны. Прошло уже несколько часов.
Княжна в нетерпении ожидания не могла сидеть на месте и нервно ходила по своему будуару. В дверях появилась Стеша.
— Там опять пришла Пелагея, — угрюмо сказала она.
Видимо, она была недовольна, что от нее что-то скрывают.
— Зови, зови скорей! — заторопилась княжна, потеряв от радости всякое самообладание.
Не успела Стеша выйти, как следом за ней вошла Поля и уже сама плотно затворила дверь и поправила портьеру.
— Вот, ваше сиятельство, — подала она княжне несколько мелко исписанных листов бумаги.
— Это все? — быстро выхватила записки княжна.
— Все-с.
— Благодарю тебя. Я не забуду своего обещания.
— Мы, ваше сиятельство, недели через три уезжаем в деревню, — заметила Поля.
— Я устрою все раньше, не беспокойся. Ты можешь мне верить?
— Помилуйте, ваше сиятельство, как не верить. Княжна дала поцеловать Поле руку.
— Ступай и будь покойна.
Как только портьера опустилась за горничною княжны Прозоровской, княжна Александра Яковлевна принялась за чтение переданных ей Пелагеей листочков.
Выражение лица княжны, то вспыхивавшего ярким румянцем, то покрывавшегося смертельной бледностью, доказывало, что записки, которые она держала в руках, куплены ею недорого. Они оказались дневником несчастной Капочки, веденным с того рокового вечера, в который она подслушала разговор Кржижановского с графом Довудским.
Кроме излияния наболевшей души, в нем были сгруппированы подавляющие факты для обвинения Сигизмунда Нарцисовича. О княжне там не было даже намека. Александра Яковлевна вздохнула свободно и, бережно сложив листики, спрятала их в потайной, одной ей известный ящичек стоявшего в будуаре секретера.
Пусть она во власти этих двух негодяев, но в их молчании она уверена как в молчании сообщников, и, наконец, она от них покупает его, позволяя себя обкрадывать одному из них — графу Довудскому Она может, в конце концов, выделить им известную сумму и удалить от себя навсегда. Ее состояние все-таки останется огромным. Она еще может быть счастлива!
Счастлива! При этом снова за последнее время почему-то вспомнилось ей лицо юноши с устремленными на нее, полными восторженного обожания, прекрасными глазами. Этот юноша был армейский офицер Николай Петрович Лопухин, сын небогатого дворянина, товарищ ее детских игр, хотя он был моложе ее лет на пять.
Ей казалось теперь, что только один он любил ее за нее самое, а не за богатство, к которому она в глазах других ее поклонников — она чувствовала это — была каким-то ничтожным придатком.
Где-то он теперь?
Она помнит, что когда он ехал в Польшу, назначенный в действующую армию, он со слезами на глазах просил ее дать ему медальон с ее миниатюрой. Он говорил, что он будет ему талисманом, который охранит его в опасности. Она сама надела ему этот медальон на золотой цепочке на шею. Он поцеловал ее руку, и горячая слеза обожгла ее. Княжна почувствовала даже теперь этот ожог на своей руке. Потом она почти забыла его.
Теперь она вспомнила и, странно, вспомнила при слове «счастлива». Было ли это воспоминанием прошлого детского счастья или же это предвещание на будущее.
Княжна ходила по своему будуару и остановилась перед большим туалетом. Долго смотрела она на свое отражение. Улыбка озарила ее лицо.
Она еще молода и хороша! Она еще может быть счастлива!
Вдруг ей показалось, что она видит за своими плечами лицо умершего брата. Она вздрогнула и быстро отошла от туалета.
— Граф Довудский, — доложила вошедшая Стеша.
Княжна Александра Яковлевна почти обрадовалась приходу даже этого ненавистного ей человека. Она была все-таки не одна.
XIII. Фитиль на пушке, Суворов в поле
Николай Петрович Лопухин, о котором начала вспоминать княжна Александра Яковлевна Баратова в наступившие после сплошных дней веселья тяжелые дни своей жизни, был тот самый молодой офицер, которого мы видели тяжело раненным в стычке с конфедератами и за которым с такой отцовской нежностью ухаживал Александр Васильевич Суворов.
Старик фельдшер был прав, сказав, что натура лучше врача. Недели через две молодой офицер был уже на ногах «молодец молодцом», как предсказал ему Суворов.
Александр Васильевич взял его в свои адъютанты. Ему уже давно полюбился этот всегда грустный, мечтательный юноша, с редкой, однако, исполнительностью относившийся к своим обязанностям.
Молодой Лопухин прибыл с частью своего полка, расположенного в Москве и назначенной для соединения с корпусом, одной из бригад которого начальствовал Александр Васильевич Корпус этот в ноябре месяце 1768 года находился в Смоленской губернии, бывшей тогда пограничной. Суворов со своей бригадой должен был там перезимовать. Во всю зиму он держал свою бригаду в такой дисциплине и таком порядке, как будто бы он был в виду неприятеля.
Обучение солдат шло непрерывно. Часто в полночь, в самый жестокий мороз он приказывал бить тревогу, и полк его должен был собираться в несколько минут. Иногда тревога делалась как бы для отражения неприятеля, в другой раз для нечаянного нападения на него, и Суворов сам вел полк ночью через леса, в которых не было и следа дороги, заставляя солдат в походе стрелять в цель, рассыпаться в разные стороны, нападать бегом и атаковать штыками в сомкнутом фронте.
Солдаты беспрекословно следовали за своим начальником и смотрели на него, как на существо сверхъестественное. Каждое слово его считалось законом: что сказано, то и сделано. Солдаты гордились тем, что они «суворовские».
Гордились своим командиром и офицеры. Особенно благоговел перед Александром Васильевичем Николай Петрович Лопухин Он видел в нем свой идеал и старался не только исполнением, но даже предупреждением его распоряжении всецело понять их дух и целью приблизиться к этому идеалу.
Суворов при своей необычайной зоркости, конечно, не мог этого не заметить и приблизил к себе печального юношу и исполнительного служаку. Александр Васильевич, несмотря на свою наружную резкость, был человеком добрым, сердечным и отзывчивым к людскому горю. Это чувствовалось людьми, на сердце которых была истинная печаль.
Николай Петрович открыл ему рану своего сердца. Он рассказал ему о своей безнадежной любви к подруге своего детства княжне Баратовой, описав ее Александру Васильевичу яркими красками влюбленного. Он перед ним излил свои опасения и надежды. Последние родились при прощании с княжной, когда она исполнила его просьбу и сама одела ему на шею медальон со своим миниатюрным портретом.
Эти-то надежды, как это ни странно, и отравляли существование молодого человека. В надеждах всегда неизвестность, а последняя, особенно продолжающаяся долго, хуже всякого
горя.
Вскоре впрочем, началась война, вторая жизнь для воина, в волнах которой утопают все впечатления первой.
Мы знаем, что лишь тяжело раненный Николай Петрович судорожно ухватился слабеющей рукой за драгоценный для него медальон и перед его духовным взором рельефно восстало все прошлое.
Праздность во время болезни была тем тяжелей, что сопровождалась именно мукой воспоминаний и роковой неизвестностью. Оправившись, он снова отдался весь своему долгу солдата.
Александр Васильевич Суворов, утвердившись между тем со своим полком в Люблине — городке, составлявшем средоточие между Польшею и Литвою, — начал свои действия против конфедератов. Подобно орлу высматривал он с вершины добычу и налетал на нее со всего размаху. Где только появлялись партии конфедератов, генерал Суворов — он получил генеральский чин в 1770 году, после двадцатичетырехлетней примерной службы — шел туда форсированным маршем и, не дав им опомниться, нападал, разбивал и возвращался в Люблин.
Случалось, что он делал по 700 верст в семнадцать дней (более 42 верст в сутки), сражаясь ежедневно.
В одном из этих походов Суворов едва не лишился жизни. В переправе через Вислу, на самом быстром месте, он в нетерпении соскочил с берега на паром, ударился грудью и упал в воду. За ним бросился бывший невдалеке от него Лопухин и спас его.
Это еще больше сблизило начальника и подчиненного. Александр Васильевич проболел после этого три месяца, не оставляя, однако же, службы, и больной действовал с равною быстротой против неприятеля.
Одержав славные победы под Ландскроною и у Замостья, Суворов узнал, что вся Литва вспыхнула под предводительством польского гетмана Огинского.
При первой вести об этом восстании Александр Васильевич известил главнокомандующего войсками генерала Веймарна об угрожающей опасности и необходимости потушить мятеж в самом его начале.
Генерал Веймарн прислал Суворову ордер — ожидание дальнейших приказаний и не двигаться с места.
Между тем Александр Васильевич узнал, что войска Огинского ежедневно умножаются охотниками, что регулярные польские войска пристают к нему, что он уже рассеял и взял в плен несколько русских отрядов и намеревался двинуться к русской границе.
Суворов перекрестился и с 1000 человек в тот же день выступил из Люблина, сказав:
— Спасем наших, а там пусть делают со мной, что хотят! Я ответчик.
Генералу Веймарну он написал;
«Фитиль на пушке. Суворов в поле!»
На четвертые сутки Александр Васильевич уже был в Слониме, пройдя более 200 верст. Человек полтораста от усталости остались в тылу, но Суворову некогда было их дожидаться.
— Где войска Огинского? — спросил он, придя в Слоним.
— В пятидесяти верстах отсюда, в местечке Столовичах, — отвечали ему.
— Чудо-богатыри! — обратился Александр Васильевич к своим солдатам. — Даю вам два часа отдыха — и вперед, бить Огинского.
— У Огинского четыре тысячи человек войска и артиллерия, — заметил Суворову Лопухин.
— Помилуй бог! — воскликнул он. — Да ведь это только по пяти человек на одного нашего солдата, а они справлялись и с десятками.-
На другой день в десять часов вечера Суворов уже был перед Столовичами.
Ночь была темная, небо покрыто тучами. Поляки и не помышляли о неприятеле, а он уже был тут как тут. Мигом были сняты неприятельские пикеты: часовые, стоявшие при входе в местечко, переколоты.
Но один из них спасся и, выбежав на улицу, закричал:
— К ружью! Неприятель!
В эту самую минуту русские ворвались в город с примкнутыми штыками.
«Ура» раскатилось подобно грому.
Началась ужасная резня. Поляки стреляли из домов и, собравшись густыми толпами, нападали на русских. Наша пехота колола их без пощады, конница рубила и топтала лошадьми — все бежало от русских в поле, за местечко, где большая часть отряда Огинского стояла на бивуаке. Русские, взятые Огинским в плен при Речице и запертые в одном из городских домов, бросились из окон и примкнули к своим.
Триста человек отборной гетманской стражи, называвшихся «янычарами», мужественно защищались в домах. Все они были переколоты — и к утру местечко очищено от неприятеля.
Но это был не конец, а только начало геройского подвига. Завязалась новая жестокая битва. Поляки, стоявшие за городом, сами напали на русских.
— Чудо-богатыри! — сказал Суворов. — Спастись некуда, или нам лечь здесь, или им! На штыки, ура!
Поляки, особенно литовцы, сражались отчаянно в открытом поле: штык против штыка, грудь против груди. Поле сражения было покрыто трупами. Наконец поляки уступили.
Вдруг во весь опор примчались польские уланы из отряда генерала Беляка, стоявшего с двумя полками поблизости Столович. Уланы окружили слабый отряд Суворова, и битва возобновилась с прежним ожесточением. Но при всех усилиях, при отчаянной храбрости неприятеля не было возможности сломить суворовского фронта. Люди его — каменные!
Казаки после продолжительной резни, наконец, прогнали польских улан. Колонна наша бросилась бегом на неприятеля и ударила в штыки. Неприятель дрогнул и побежал. Огинский скрылся еще ночью.
Польский отряд, оставшись без вождя, рассеялся, оставив половину своих на месте сражения. Число пленных превысило число победителей.
Вся-артиллерия Огинского (12 пушек), обоз, гетманские регалии, военная казна, раненые и множество лошадей достались победителям. Суворов потерял около ста человек убитыми, но освобожденные им русские пленники поступили на их места.
Дав отдохнуть своим храбрецам один только час, Александр Васильевич возвратился в Слоним и, оставив там пленных, раненых и тяжести, под малым прикрытием пошел немедленно к Пинску, где находилось остальное войско Огинского и где было собрание его приверженцев, разогнал их, рассеял, принудил к покорности и через Брест возвратился в Люблин, успокоив Литву и лишив конфедератов последней надежды на возмущение этой провинции.
И поляки, и русские едва верили этим неслыханным подвигам! Только и разговору было, что о Суворове.
Но Александр Васильевич должен был тяжко отвечать за свою славу. Генерал Веймарн отнял у него команду и отдал его под военный суд за ослушание. Он имел на то полное право.
Суворов сказал:
— Судите, казните, а все-таки Огинского нет и Литва спокойна! Я сделал свое дело, делайте вы свое.
Императрица Екатерина велела, однако, освободить победителя от суда и ответственности и прислала ему орден святого Александра Невского. Незадолго перед тем он получил орден святой Анны.
— Матушка меня не забывает, — растроганным голосом произнес Суворов, утирая слезы, получив известие о милости мудрой монархини.
Поощренный с высоты престола, Александр Васильевич с новой энергией стал появляться с почти нечеловеческою быстротою перед конфедератскими полчищами со своими непобедимыми «чудо-богатырями».
При одном имени «Суворов» конфедераты уже падали духом, а это на войне всегда начало поражения. И действительно, неприятель всегда бежал перед «каменными суворовцами».
Повсюду за Александром Васильевичем следовал и Николай Петрович Лопухин и среди этой боевой горячки находил забвение от мучительно-сладких дум о княжне Александре Яковлевне Баратовой. К нему не доходило о ней никаких известий.
— Жива ли она?.. Не вышла ли замуж? — это было для него равносильно ее смерти.
Вот вопросы, которые в часы отдыха от битв туманили ум молодого человека.
XIV. Краковский замок
Отдавший Суворова под суд Веймарн вскоре был сменен Бибиковым, оказавшимся человеком более мягким и яснее понимавшим достоинства Александра Васильевича.
Изменяя в декабре 1771 года распределения войск, Бибиков в предписании своем Суворову говорил: «Оставляю, впрочем, вашему превосходительству на волю, как располагать и разделять войска, как за благо вы, по известному мне вашему искусству и знанию земли и, наконец, усердию к службе, рассудить изволите». Далее он писал: «Для занятия войсками нашими Замостья прошу подать мне мысли, каким образом оное достигнуть бы можно».
Таким образом, между Суворовым и Бибиковым установились добрые отношения, которые не изменились до конца совместной службы подчиненного и начальника в Польше и продолжались по отбытии Александра Васильевича на другой театр войны.
Наступил 1772 год.
На большом военном совете у русского посланника в Варшаве решено было покорить все укрепленные места, находившиеся во власти конфедератов.
Русские войска, состоявшие под начальством Бибикова, предполагалось разделить на три корпуса, из которых один должен был действовать в поле, а два другие непременно производить осадные работы. Для сбережения войск положено было не прибегать к штурмам. Королевско-польские войска под начальством Браницкого назначались в помощь русским.
Плану этому в самом начале нашлась помеха. Еще в сентябре месяце 1771 года прибыл из Франции через Вену, на смену Дюмурье, генерал-майор барон де Виомениль с несколькими офицерами и с порядочным числом одетых лакеями унтер-офицеров. Центр конфедератской агитации перешел из Эпериеша в Белиц, на самой границе, а Бяла, лежащая против самого Белица, избрана главным сборным пунктом.
Отсюда рассчитывал Виомениль препятствовать покорению конфедератских крепостей до весны и тогда, со вновь организованными и увеличенными силами, начать наступательные действия, дебютируя захватом краковского замка. Последний расположен на высоте, господствующей над городом; у подошвы холма протекает Висла. Внутри замка находился кафедральный собор, полуразрушенный королевский дворец и несколько десятков домов. Замок обнесен крепкою стеною в 30 футов вышины и 7 футов толщины и окружен рвом; внешних укреплений он не имел. Выгодное его положение не давало надежды на успех штурма, без предварительного сильного обстреливания и пробитой бреши.
В Кракове начальствовал полковник Штакельберг, преемник Суворова по командованию Суздальским полком. Он был храбрый офицер, но слабохарактерный, больной и любящий покой человек. Александр Васильевич был очень недоволен, что его детище досталось лицу, которое, кроме личной храбрости, не имело с ним, Суворовым, ничего общего.
Неоднократно в записках и бумагах он делал насчет Штакельберга разные иронические замечания и еще недавно так аттестовал его за леность в обучении полка: «Чего найти достойнее, правосуднее, умнее Штакельберга, только у него на морозе, на дожде, на ветре, на жаре болит грудь».
Штакельберг был уже человек немолодой, но еще чувствительный к женской красоте. Стараясь поддерживать с населением города Кракова добрые отношения, в чем он и успевал, Штакельберг слишком уже сблизился с обывателями, особенно с монахами. В Краковском замке хранились полковой обоз, 4 пушки и там же содержались пленные конфедераты вопреки приказанию Суворова, требовавшего отправки их в Люблин.
Александру Васильевичу доносили о беспечности Штакельберга, но он не обращал внимания, в чем и сознался Бибикову после катастрофы. По меткому выражению Суворова, Штакельберг «был обременен ксендзами и бабами». Рассказывали, что он велел снять часового с одного важного поста из угождения знатной красавице, которая, действуя в пользу заговорщиков, жаловалась, что ночной оклик часового не дает спать.
А когда таким образом беспечность замкового гарнизона доведена была до последнего предела, то барон Виомениль немедленно исполнил свой план.
В нескольких верстах от Кракова, в Тынце, командовал полковник французской службы Шуази. В ночь с 21 на 22 января 1772 года он посадил большую часть тынецкого гарнизона на суда и переправился через Вислу к Кракову
С величайшею осторожностью подошел он к стенам замка, отделил часть отряда для прохода в замок другим путем, а сам отправился к трубе для спуска нечистот, заблаговременно ему указанной. Добравшись в темноте с большим трудом до искомого отверстия, он с частью людей полез туда вперед всех; двигались стоя на коленях, по одному. Доползя до начала трубы в замке, Шуази с ужасом увидел, что внутреннее отверстие заделано камнями, тогда как ему было обещано, что ко времени атаки камни будут вытянуты. Сломать каменную преграду было невозможно. Шуази со своими людьми пополз и кое-как выбрался из этого грязного прохода. Он пошел с отрядом около города, высматривая своих и приглядываясь, нет ли каких признаков присутствия их в замке. Все было тихо.
Перед ним высились темные, безмолвные стены и ничего больше. Бродить, таким образом, возле Кракова нельзя было долго. Русские, заметив неприятеля, могли отрезать ему путь отступления в Тынец и взять эту крепость, так как в ней оставалось гарнизона всего сотни две человек.
Шуази с тяжелым чувством направился к Тынцу, покидая на произвол судьбы капитанов Виомениля и Сальяна с частью отряда. Отойдя версты две или три, он вдруг услыхал сильный ружейный огонь в Кракове, остановился и послал польского офицера на разведку. Офицер скоро вернулся и сообщил, что замок занят Виоменилем и Сальяном. Шуази повернул назад и быстро пошел к Кракову.
Дело было так
В исходе третьего часа ночи Виомениль и Сальян приблизились к замковым воротам. Перед тем выпал большой снег, и люди отряда имели на себе поверх платья ксендзовскую одежду, дабы не возбуждать внимания часовых. Невдалеке от ворот находилось внизу замковой стены отверстие для стока нечистот, заделанное железной решеткой; решетка оказалась, по условию, выломанной, часового при отверстии не было.
Французы пробрались внутрь замка без труда, кинулись на караул при воротах, закололи часового, захватили на платформе ружья и без выстрела перевязали всех людей, а потом направились к главному караулу и сделали то же после беспорядочной стрельбы захваченных врасплох солдат. Замок был в их власти.
Вслед затем прибыл Шуази с отрядом. Тотчас были завалены изнутри ворота и оставлена свободною лишь низкая калитка.
Для отвлечения внимания военного начальства от замка в эту ночь в городе был назначен костюмированный бал, на котором находился и Штакельберг. Весть о занятии замка пришла к нему на балу, и он решил отнять замок тотчас же. Была произведена бессвязная атака, но отбита; за нею через полчаса другая, но также без успеха; потеряно 42 убитых и раненых. Отряд этот отбросил русских, и пехота пробралась в замок, кавалерия же была отогнана с потерею 15 человек.
Ночью на 24 января опять подошла подмога и тоже прорвалась в замок, потеряв много людей.
В таком виде представляется захват краковского замка по печатным источникам и частью по донесению Штакельберга и первому расследованию Суворова.
По приказанию военной коллегии было вскоре произведено следствие, оно бросает сомнение на некоторые из рассказанных нами данных, сделавшихся ходячими.
Собственно перед захватом замка никаких послаблений в караульной службе Штакельберг не допускал, послабления существовали с самого прибытия его в Краков и, вследствие отсутствия всякого надзора, перешли мало-помалу в полную распущенность. Караул содержался с незаряженными ружьями, караульную службу никто никогда не проверял, дальние разъезды не посылались и сведения о неприятеле не проверялись, ближние конные патрули исполняли службу, когда и как вздумается их ближайшим начальникам, без проверки свыше, не было дано инструкций ни плац-майору, ни караульному офицеру, к отверстиям под стеной для стока нечистот часовые не становились и эти отверстия никогда не осматривались.
От такого систематического небрежения в ночь на 23 января караулы оказались спящими, конные патрули не показались в замке ни разу, стоявший около парома часовой казак самовольно отошел от своего поста за версту за сменой и, таким образом, не заметил прибывших от Тынца людей. Из следственного отдела также видно, что «скважин» под стеною было несколько и что через них неприятель и пробрался в замок.
Не представляется сомнения в том, что французам и конфедератам помогали некоторые из городских и замковых жителей, которые и подпилили или выломали заранее железные решетки в этих стенных отдушинах, так как за их состоянием никто не наблюдал.
В этом печальном происшествии был виноват отчасти и сам Александр Васильевич, не дав веры сделанным на Штакельберга доносам и не обратив внимания на секретное сообщение одного поляка, поставщика русских войск, который предупреждал его, что на краковский замок будет покушение, и в доказательство справедливости своих слов показывал письмо от брата-конфедерата.
Суворов в это время собирался снова на Литву. Подрядчик уверял, что на Литве задумана только демонстрация для отвлечения русских от Кракова. Но Александр Васильевич этому не поверил, в чем потом и каялся.
По получении известий о занятии замка конфедератами Суворов с небольшим отрядом двинулся из Пинчова к Кракову, куда и прибыл 24 января в пять часов утра, соединившись с Браницким, командовавшим пятью польскими коронными кавалерийскими полками. Оба они произвели рекогносцировку и потом разделили между собою дело.
Браницкий принял на себя наблюдение и оборону от конфедератских шаек с той стороны Вислы, а Александр Васильевич — осаду замка. Мы уже знаем выгодное положение последнего и невозможность взять его без сильного обстреливания и пробития бреши. У Суворова между тем не было ни одного осадного орудия. Но по его приказанию втащили с чрезвычайными усилиями несколько полевых пушек в верхние этажи наиболее высоких домов и оттуда открыли по замку огонь, а королевско-польский военный инженер повел две минные галереи.
Город был разделен на четыре части, в каждую был назначен особый комендант. На них возложены наблюдение за обывателями и ответственность за их верность. Еврейский квартал города поставлен на военную ногу. Обыватели-евреи получили вооружение и содержали городские караулы.
Началось поправление сделанных ошибок, снова стоившее жизни сотням людей. Началась осада краковского замка.
XV. Первый раздел Польши
Французы захватили краковский замок с порядочными, но не полными запасами, одних предметов было много, других же мало, а следовательно, в итоге они снабжены были худо. Попало в их руки много пороху, свинцу, хлеба в зерне, недоставало мяса, ядер, совсем не было огнивных кремней и врачебных пособий.
Недостатки эти скоро сказались, так как гарнизон состоял без малого из тысячи человек
Что касается сил Суворова под Краковом, то они не могли быть велики. Всего в начале года состояло под его командой 3246 человек, распределенных в пяти главных пунктах. Под Краковом едва ли можно было собрать больше половины, в том числе пехоты около 800 человек.
Через несколько дней по прибытии Суворова Шуази выслал парламентера. Он просил взять из замка сотню пленных мастеровых, дозволить выйти в город 80 духовным лицам и снабдить его лекарствами.
Во всем было отказано, так как в замке уже чувствовался недостаток в продовольствии, а лечение раненых офицеров Суворов брал на себя, если они дадут слово не действовать по выздоровлении против России и польского короля.
Несмотря на категоричность отказа, духовенство пыталось дважды выйти из замка. Первый раз его встретили безвредными выстрелами, во второй раз несколько человек было ранено. После этого попытки уйти из замка прекратились.
Осажденные, видя свое критическое положение и ожидая впереди еще худшего, несколько раз делали жестокие вылазки, которые, впрочем, приносили им самим больше вреда, чем русским, так как прибавлялось раненых.
При одной из таких вылазок командир суздальской роты, расположенной вблизи замка, капитан Лихарев оробел и бросил свой пост, а рота, оставшись без командира, в беспорядке побежала, горячо преследуемая. Это было около полудня. Александр Васильевич отдыхал. Разбуженный перестрелкой и криками, он вскочил и поскакал на выстрелы.
Встретив бегущих, он остановил их, устроил и скомандовал в атаку, в штыки. Вылазка ретировалась, но суздальская рота потеряла до 30 человек. Суворов арестовал Лихарева и продержал его под арестом около четырех месяцев. Этим взыскание и ограничилось.
В приказе об его освобождении он писал, что за такой поступок следовало бы отдать капитана под суд, но так как у него никакого дурного умысла не было, он находится давно под арестом, молод, в делах редко бывал, то выпустить. Это характерная черта Суворова. Он вообще был очень снисходителен в своих взысканиях за трусость к необстрелянным.
За неимением осадной артиллерии пробитие бреши подвигалось плохо. Видя, что, может быть, придется штурмовать замок и без бреши, Александр Васильевич решился утомить конфедератов и усыпить их бдительность ночными тревогами. С этой целью начиная с 1 февраля он произвел несколько ложных ночных тревог, и наконец, 18 числа решился штурмовать.
При сильном артиллерийском и ружейном огне три колонны двинулись в 2 часа ночи на штурм. Добравшись до главных ворот и прорубив их топорами (петарды не производили должного действия), штурмующие завязали через прорубленное отверстие перестрелку с осажденными, так как у начальника колонны не хватило решимости произвести удара. В другой колонне, добравшейся до калитки, не оказалось налицо начальника. Люди третьей колонны, приставив к стене лестницы, полезли с неустрашимостью на амбразуры, где стояли пушки, но встретили в своих противниках такую же храбрость.
Четыре часа продолжались бесплодные усилия, в 6 часов утра русские отступали, потеряв до 150 человек. Этот неудачный штурм убедил Александра Васильевича, что первоначально задуманный им план блокады замка был лучше, а потому и ограничился ею. В замке к тому же уже ели конину и ворон.
По временам Суворову приходилось отправлять партии в окрестности, полные конфедератами, которые задались целью заставить русских снять блокаду. Этим обстоятельством отчасти и извиняется предшествовавшая попытка к штурму.
Сам Александр Васильевич находился некоторым образом в осаде и иногда лично должен был выступать против наиболее дерзких бандитов. Раз он отправился против Косаковского. В разгаре завязавшегося дела на него наскочил конфедератский офицер, выстрелил из двух пистолетов, но мимо и бросился с саблей. Суворов отпарировал удар, но противник продолжал настойчиво нападать, пока не подоспел случайно один карабинер и не выручил своего начальника, положив конфедерата выстрелом в голову
В начале апреля прибыли к Суворову орудия большого калибра и была возведена скрытно от неприятеля брешь-батарея. Она обрушила часть стены у ворот, пробила брешь и произвела в замке несколько пожаров; польский инженер окончил тем временем минные галереи.
В замке сильно голодали, число больных возрастало, дезертирство развелось до громадных размеров, и в довершение всего составился между солдатами заговор — сдать замок русским. Шуази расстрелял виновных, но этим не избежал острой опасности и положение дела оставалось по-прежнему в высшей степени критическим. Шуази донес об этом Виоменилю и послал письмо с надежным унтер-офицером.
Последний вышел из замка ночью, но на переправе через Вислу был захвачен русскими. Письмо расшифровали и прочли. Александр Васильевич убедился в безнадежном положении гарнизона.
Завладеть замком значило нанести смертельный удар конфедерации, а потому Суворов, сознавая, что храброму гарнизону трудно было сделать первый шаг к сдаче геройски защищаемой крепости, решил взять почин на себя. По прочтении перехваченного письма он послал капитана Веймарна в замок с объявлением, что все готово к штурму и что если гарнизон не сдастся теперь, то будет весь истреблен.
8 апреля явился из замка один из офицеров, Галибер, и с завязанными глазами был приведен к Суворову. Александр Васильевич принял его ласково, посадил около себя и продиктовал главные статьи капитуляции. Предложенные условия были очень выгодны, потому что Суворов желал скорой сдачи, но эта выгодность условий дала Шуази надежду на еще большую снисходительность русских.
На следующий день утром Галибер явился снова, был угощен хорошим завтраком, но когда перешла речь на капитуляцию, то стал заявлять возражения. Александр Васильевич решился сразу положить конец пустым надеждам и бесплодным затяжкам. Он объявил Галиберу новые условия, несколько строже прежних, прибавив, что если он, Галибер, явится еще раз без полномочий на принятие предложенных пунктов, то получит условия еще более суровые. Сроком для получения ответа Суворов назначил следующий день. Шуази понял свою ошибку, и Галибер прибыл в русский блокадный отряд раньше срока, с полным согласием.
Сущность заключенной 12 апреля капитуляции состояла в следующем:
Сдача происходит через три дня, люди гарнизона сохраняют свое частное достояние, все же остальное имущество, имеющееся в замке, сдают. Французы сдаются не военнопленными, а просто пленными, так как войны между Россией и Францией нет и размен невозможен.
На этом пункте особенно настоял Александр Васильевич;
Французы Виомениля будут перевезены во Львов. Французы Дюмурье в Бялу, в Литву; польские конфедераты в Смоленск. Люди невоенные отправляются куда хотят; больные пленные, которые в состоянии выдержать дальний путь, получают надлежащую помощь. Накануне дня, назначенного для сдачи, русские провели всю ночь под ружьем.
Рано утром 15 апреля обезоруженный гарнизон стал выступать из замка частями по сто человек и был принимаем вооруженными русскими войсками. Шуази подал свою шпагу Суворову. Его примеру последовали и остальные восемь французских офицеров.
Александр Васильевич шпаг не принял, обнял Шуази и поцеловал его. Затем офицеры были угощены завтраком, а Браницкий пригласил их к обеду.
Всего взято до 700 пленных, которых следовало отправить по назначению. Начальнику эскорта, полковнику Шепелеву, Суворов дал 17 апреля предписание содержать их весьма любезно.
Императрица Екатерина наградила Александра Васильевича за взятие Кракова 1000 червонных, а на подчиненных его, участников в этом деле, пожаловала 10 000 рублей.
Некоторые утверждали, что Суворов заставил французов выйти из краковского замка той же подземной трубой для стока нечистот, которою они вошли туда. Даже Екатерина II в одном из своих писем 1795 года упоминает про это обстоятельство, хотя по давности времени несколько его перепутывает и вместо Шуази говорит про Дюмурье. Это следует принять за чистую выдумку, одну из многих, народившихся впоследствии, — говорит биограф Суворова А. Петрушевский.
Мы видели, что Александр Васильевич отказался принять от французов шпаги, что вовсе не гармонирует с приведенным анекдотом. И теперь, и после Александр Васильевич всегда чтил в лице пленных превратность военного счастья.
Не выходя из Кракова, Суворов принялся оканчивать разные в окрестностях дела. Он захватил небольшой укрепленный городок Затор, принял капитуляции от нескольких конфедератских начальников, оставивших конфедерацию, предпринял осаду Тынца и Ланцкороны.
В это же время вступили в Краковское воеводство австрийские войска. Еще в начале 1769 года австрийские войска окружили кордоном часть польской территории, а пруссаки стояли по польским границам под предлогом охранения прусских земель от конфедератов и от занесения из Польши заразительной болезни.
В конце 1770 года Австрия заняла герцогство Ципское; Пруссия подвинула вперед свои кордоны.
У обоих держав, очевидно, были насчет Польши свои намерения, но они маскировали их приличною внешностью. Австрия, кроме того, по своим традициям делала одною рукою совсем не то, что другою, оказывала покровительство конфедератам, позволяла им собираться на своей территории, допускала их партиям укрываться от русских войск.
Первая, подав повод к разделу Польши, о чем шли уже переговоры между тремя державами, она показывала вид, что приступает к разделу неохотно.
А между тем переговоры затягивались именно потому, что Австрия предъявила непомерные требования. Не дождавшись ответа, она двинула в Польшу два сильных корпуса, вслед затем придвинулись дальше и прусские войска.
В начале мая 1772 года до 40 000 австрийцев были уже в движении к Кракову. 20 000 пруссаков заняли северную часть Польши и столько же русских приблизилось к границам Польши со стороны Литвы.
Наконец был подписан между Австрией, Пруссией и Россией договор о первом разделе Польши. В нее вступили два русские корпуса, один из них, из Эльмпта, остановился в Литве. Суворов был переведен в этот корпус и в октябре выступил с ним для следования в Финляндию, так как в шведском короле предполагались враждебные замыслы по отношению к России. Об этой цели движения корпуса Суворов не знал во время похода. Он узнал об этом лишь в Петербурге, из уст самой императрицы.
XVI. Монаршее слово
Прибыв вместе с войсками в Петербург, Александр Васильевич Суворов остался некоторое время в столице.
Придворная жизнь в царствование императрицы Екатерины была рядом балов, спектаклей и празднеств, сменявшихся друг за другом в каком-то волшебном калейдоскопе. Страница истории екатерининского царствования не только по придворной жизни, но и по течению государственных дел представляется потомству какой-то сказкой Шехерезады.
Суворов, как мы знаем, не любил придворные сферы. Самолюбивый до крайности, он рисковал затеряться между блестящими «екатерининскими орлами», а потому был в своей среде лишь на полях битв, где ему уже и в описываемое нами время не было равных.
Но его положение «непобедимого» обязывало его являться на эти празднества по желанию самой государыни, а отсутствие на них «знаменитого Суворова», как уже тогда именовали его в Петербурге, было бы заметно.
Волей-неволей Александр Васильевич должен был подчиниться. К этому-то времени и относится начало его чудачеств. Ими он хотел выделиться среди современников и благодаря «славе воина», его окружившей, достиг этого.
«Чудак Суворов» стоял в одном ряду с «великолепным Потемкиным» в глазах придворных сфер. Он сам впоследствии следующим образом объяснял самого себя:
— Хотите ли меня знать? Я вам себя раскрою: меня хвали ли цари, любили воины, друзья мои удивлялись, ненавистники меня поносили, придворные надо мною смеялись, я шутками говорил правду, подобно Балакиреву, который был при Петре Великом и благодетельствовал России. Я пел петухом, пробуждал сонливых, угомонял буйных врагов отечества. Если бы я был Цезарь, то старался бы иметь всю благородную гордость души его, но всегда чуждался бы его пороков.
Таковы были причины чудачеств Александра Васильевича, с одной стороны, скрытые, с другой — открыто высказываемые им.
Вернувшись после войны с конфедератами, увенчанный первыми серьезными лаврами, Суворов был предоставлен императрице Екатерине, и, обласканный ею, он должен был волей-неволей на некоторое время вращаться при дворе и принять участие в торжествах.
На одном из придворных балов он со своим обычным простодушным видом расхаживал по великолепно убранным и освещенным залам Зимнего дворца и повторял вслух:
— Помилуй бог, как хорошо, помилуй бог, как хорошо!
Толпа в пух, и прах разряженных придворных почтительно расступалась перед ним, зная расположение к нему государыни. Многие подходили представляться «славному генералу». Между последними подошел к Александру Васильевичу совершенно еще молодой человек, одетый, по моде того времени, в шелковый камзол, бархатный французский кафтан, шитый шелками, с кружевными манжетами, в шелковых чулках и туфлях с золотыми пряжками, в напудренной затейливой прическе. Он ловко расшаркался пред иронически осмотревшим его с головы до ног Суворовым.
— Генерал, ваша слава, облетевшая весь мир, возбудила во мне страстное желание представиться вам, я был бы крайне счастлив, если бы заслужил ваше расположение, — сказал он на чистейшем французском диалекте, картавя на букву «р».
— Вы слишком добры, — отвечал Александр Васильевич тоже по-французски, — вы делаете мне большую честь… С кем я имею удовольствие говорить?
Молодой человек назвал одну из древних русских княжеских фамилий.
— Помилуй бог, — воскликнул Суворов, — да вы русский!..
— Точно так… генерал… моя фамилия одна из древнейших на Руси…
— Помилуй бог, как это странно… А я ведь вас принял за француза…
Лицо молодого человека озарилось довольной улыбкой.
— Вы мне делаете большую честь…
— Какая тут, батенька, честь… Ужели быть лучше французом, чем русским князем?
— Французы — образованнейшая нация в мире! — воскликнул франт.
— Пусть так… Но все же человек не должен желать казаться не тем, что он есть, а в особенности не должен отказываться от своей родины… Да и перенимать от других тоже надо с толком, что подходит. А то мы то перенимаем, что у этих французов самое худшее: болтовню о пустяках, складное вранье да пляску — это сорочье прыганье… Да и все это почти мы берем с уличных французских франтов да со здешних французов… А они все пустомели, врали, глупцы…
— Помилуйте, генерал, вы уже чересчур строги… Всему миру известно, что Франция…
— Славны бубны за горами… А наша-то молодежь от Франции без души… да и отцы хороши… без француза-учителя и компаньона стал дом не дом; а француз-то иной был там, у себя, кучером или лакеем, а у нас стал во всем учителем… Тут, какой же прок! Держи карман шире.
Молодой человек сделал презрительную гримасу и уж хотел отойти, но вокруг собралось несколько человек придворных, а Суворов между тем с серьезным видом начал обходить кругом него, говоря:
— Помилуй бог, как у вас все это хорошо пригнано. Все сидит, как влито… И кафтан, и камзол, и чулки, и ботинки, и прическа — восторг. И все, чай, французы вам смастерили?
— Вы шутите, генерал, — с дурно скрываемым раздражением заметил молодой человек, — вы сами же, я слышал, говорите: «Ученье свет, а неученье — тьма…» Как же вы хотите, чтобы мы пренебрегали французами, нашими учителями во всем.
— Полно, так ли, — возразил Александр Васильевич, — вы, батенька, как я вижу, не поняли меня… Точно, я сам всегда говорю: «Ученье — свет, а неученье — тьма», но тут же и прибавляю: «Дело мастера боится…» Наука и познания нужны, необходимы, но какие познания, какие науки?.. Правила веры в Бога милостивого: люби Бога, царя, отечество, ближнего и исполняй Божеские и царские законы не криводушно; это — изволите видеть — первая и самая главная наука, а к ней должно еще знать: историю отечества, всемирную историю, географию, статистику, математику, рисование, черчение планов, инженерное и артиллерийское искусство и понимать для одной необходимости иностранные языки… Все это нужно, помилуй бог, как нужно!
— Но раз французы не учат нас всему этому в совершенстве?..
— Нет, не учат, и по очень простой причине, что сами этого не знают… Они наемники и самый лучший из них не знает нас, не знает нашего характера, не знает России, а образовывает детей по-своему, по-заграничному. И вот, выросши, барчук становится не то русским, не то иностранцем, не разберешь. Своего отечества не знает… Какой же он верный сын своей матери — России?
— Александр Васильевич разгорячился и не заметил, как к кружку слушавших его придворных, все увеличивавшемуся, подошла сама государыня. Придворные сделали движение, чтобы расступиться и пропустить вперед императрицу, но последняя жестом заставила их оставаться на своих местах и с улыбкой слушала речь Александра Васильевича.
— Последний между тем продолжал:
— Поверьте, батенька, что из таких барчуков не будет проку. Вот я вам приведу пример. Это случилось в Варшаве, в прошедшем году. Раз явился ко мне француз-коробейник с разными безделушками: с духами, эссенциями, мылом и ваксой, — и убедительно просит у него купить чего-нибудь… «Я, — говорит, — бедный человек, купите хоть ваксу!» — и для большей убедительности намазывает себе ваксой по башмаку, трет щеткой — и башмак его стал словно стекло на солнышке! Хороша, думаю я, вакса; взял да и купил три банки и заплатил что-то очень дорого. Прошка мой никак не хотел ее брать. «Барин, говорит, не бери; вакса своя хороша, а эта, с позволения сказать, дрянь даром что блестит; от нее пропадут сапоги; не верь некрещеному, барин! Эта вакса годится на ихнюю кожу, а на нашу русскую не годится!» Я не послушал его, взял-таки и тотчас же велел вычистить новые сапоги, вышло загляденье! Так вот и блестят… Вот я и велел и все свои сапоги перечистить этой ваксой, да и щеголять на диво! Даже польские паны смотрелись в мои сапоги, как в зеркало!.. Прошел день, другой, третий — глядь! У одного сапога лопнул перед, потом у другого, у третьего, а недели через три все три пары полопались!.. И пропали мои сапоги, и вышло по-Прошкиному, что вакса-то годилась только на французскую кожу.
— Слушатели рассмеялись. Франтик молчал.
— Вот так-то, сударь мой, и наука, преподаваемая французами детям русских бояр, она, как вакса, съест всю доброту и крепость души русского человека: он не будет знать ни Бога, ни святой православной Руси, не будет иметь чистой любви к царю и отечеству, не станет любить и уважать своих родителей, не будет годен ни на что и никуда… точно так же, как стали негодны мои сапоги.
С этими словами Суворов низко поклонился молодому человеку и хотел уже удалиться, но в это время заиграли ритурнель нового танца.
Александр Васильевич быстро обернулся, подскочил к молодому щеголю и сказал:
— Вот это, сударь, по вашей части… Помилуй бог! Мы с вами будем танцевать!.. Казачка, что ли?
Молодой человек сначала нахмурился, но потом, рассудив, вероятно, что в танцах он в свою очередь может подурачить Суворова, согласился с принужденною улыбкою. Стали на места. Юный князь легко выделывал необыкновенные па и антраша.
— Помилуй бог, как хорошо, помилуй бог, какой искусник! — говорил Суворов и когда танцор приближался к нему, то, подтопывая в такт ногою, повертывался кругом.
Окончив танец, франт с насмешливой улыбкой обратился к Александру Васильевичу:
— Теперь, генерал, ваша очередь. Покажите ваше искусство.
— Помилуй бог. Куда уж мне против вас. А вот вам парочка.
Суворов взял за руку и подвел его к нарядно и модно одетой даме и уж хотел удалиться, как среди расступившихся смеющихся придворных появилась императрица.
Улыбаясь, подошла она к чудаку-генералу и, ласково улыбаясь, сказала:
— Спасибо вам, Александр Васильевич, что проучили молодчика.
— Помилуй бог, матушка-государыня, где мне других учить, я и сам ничего не знаю.
Он упал перед ней на колени. Императрица подала ему руку. Суворов, стоя на коленях, поцеловал руку монархини.
— Встаньте, мне надо поговорить с вами…
Александр Васильевич быстро вскочил. Они пошли по зале.
— Кстати, я должна вам сказать, что вы мне будете очень нужны в Финляндии, — обратилась она к нему.
— Слушаю, матушка-государыня.
Они подошли к дверям второй залы, и Суворов откланялся, а вскоре и уехал из дворца.
Таков был этот «кумир солдат», непобедимый воин, народный герой. Он любил все русское, внушая любовь к родине и часто повторял:
— Горжусь, что я россиянин!
Франтов, подобных молодому князю, подражавшим французам, он обыкновенно спрашивал:
— Давно ли изволили получить письмо из Парижа от ваших родных?
Еще до конфедератской войны один возвратившийся из заграничного путешествия офицер привез из Парижа башмаки с красными каблуками и явился в них на бал, где был и Александр Васильевич. Последний не отходил от него и все любовался башмаками.
— Одну пару вывезти изволили? — вкрадчиво спросил он его.
— Нет, я привез три пары.
— Пожалуй, пришлите мне одну… вместе с изданным в Париже вновь военным сочинением Гюберта.
Последним, однако, этот офицер не запасся и вследствие этого стал избегать встречи с Суворовым.
В другой раз об одном русском вельможе говорили, что он не умеет писать по-русски.
— Стыдно, — сказал Александр Васильевич, — но пусть он пишет по-французски, лишь бы думал по-русски.
Таков был, повторяем, Суворов — этот истинный патриот-полководец.
Выбравшись из наполненных нарядной толпой придворных дворцовых зал, он прямо поехал домой. Он жил недалеко, в одном из домов на набережной Мойки, занимая небольшую, просто меблированную квартирку. Штат его прислуги состоял из камердинера Прошки, или Прохора Степановича, сына старого дядьки Александра Васильевича — Степана и повара Митьки.
Задумчиво прошел Александр Васильевич прямо к себе в спальню. Убранство этой комнаты было более чем просто. На полу было положено сено, покрытое простыней и теплым одеялом; у изголовья лежали две подушки. У окна стоял стол для письма и два кресла. В одном углу маленький столик с рукомойником, в другом еще стол с чайным прибором.
— Прошка! — закричал Александр Васильевич.
Прошка немедленно явился.
XVII. Победителей не судят
— Кибитку починили? — спросил Суворов.
— Починили, Александр Васильевич, — отвечал Прошка.
— Ну, так помоги мне раздеться.
С наслаждением сбросил с себя Суворов ненавистное ему бальное платье. Раздевшись, он вздохнул свободно и потянулся.
— Ну, теперь давай одеваться, — сказал он.
Прошка с изумлением вытаращил на него глаза.
— Что ты стоишь? — закричал Александр Васильевич. — Помилуй бог, как ты глуп, Прошка. Нешто ты не слышишь, что я тебе сказал?
— Слышал, Александр Васильевич, — отвечал Прошка, почесывая затылок, — да только… '
— Что только? Коли слышал, так и исполняй! Живей, доставай платье.
Прошка вышел и вернулся, бережно неся на правой руке платье. Через несколько минут Суворов уже был одет.
— Вот так! — сказал он. — Помилуй бог, как теперь хорошо! Ступай, Прошка, вели закладывать кибитку.
— Куда это вы собираетесь, Александр Васильевич, в такую пору?
— Много будешь знать, скоро состаришься, — отвечал Суворов. — Скорым шагом марш!
Прошка исчез. Александр Васильевич между тем отворил шкаф, пересмотрел заглавия некоторых книг, вынул одну из них и, сев к письменному столу, стал переписывать ее. Прошка вернулся.
— Не прикажете ли чего покушать, Александр Васильевич? — спросил он.
— Покушать? — повторил Суворов, продолжая перелистывать книгу— Как же, как же, покушать бы не худо!
— Чего прикажите?
— А что есть, что есть?
— Митька сказывал, что есть холодное из солонины, с квасом, с хреном.
— Не хочу.
— Есть еще сырая кислая капуста с квасом.
— Капуста хорошее дело, да теперь не хочу.
— Редька с конопляным маслом.
— Вот это славно! Принеси-ка мне редечки с конопляным маслом да с солью. Это русскому здорово, помилуй бог, как здорово, — заметил Александр Васильевич. — А чай у тебя есть?
— Есть.
— Ну, так сперва редечки, а потом чайку! Это, помилуй бог, как здорово!
Прошка принес Александру Васильевичу поужинать. Суворов с особенным аппетитом ел редьку и приговаривал:
— Вкусно и здорово, помилуй бог, как вкусно и здорово!
Полчаса спустя Прошка явился в дорожном платье и доложил:
— Кибитка подана.
Александр Васильевич вскочил, спрятал в карман книгу, которую читал, перекрестился, накинул шинель на плечи и пошел вниз.
Прошка, не говоря ни слова, последовал за ним.
— Куда прикажете? — спросил он, усадив своего барина в простую дорожную кибитку и садясь сам на облучок.
— Знаешь, где Чухляндия живет? — спросил Суворов.
Прошка уже так привык к своему господину, что понимал его с полуслова и, обратившись к ямщику, скомандовал:
— Пошел к Самсонью, а оттуда все прямо, куда глаза глядят.
Ямщик дернул вожжами, крикнул на лошадей, и они помчались. Так исполнял верноподданный Суворов малейшее желание своей государыни. Едва императрица успела выговорить, что он будет нужен ей в Финляндии, как Александр Васильевич уже летел туда.
Прибыв в Выборг, он писал к императрице:
«Всемилостивейшая государыня!
Я здесь и ожидаю высочайших ваших повелений!»
Государыня была страшно изумлена, получив этот рапорт.
— С ним, однако, надо говорить осторожно, — улыбнулась она.
В тот же день она послала Александру Васильевичу собственноручный рескрипт, повелев осмотреть финляндскую границу и привести ее вновь в оборонительное положение.
Это было в начале февраля 1773 года.
Осмотрев Выборг, Кексгольм, Нейшлот и составив на месте план всех новых построек и починок, Александр Васильевич отправился тайно на шведскую границу, чтобы узнать расположение умов тамошних жителей, а затем донес обо всем императрице. Государыня осталась очень довольна его распоряжениями и расторопностью.
Но политические отношения к Швеции переменились, и Суворов по собственной просьбе был отправлен в действующую армию в Турцию, где в 1773 году возобновились прерванные было военные действия.
Он прибыл в Яссы весною 1773 года и представился главнокомандующему Говорят, будто бы Румянцев, огорчаемый неблагоприятными событиями войны, находясь в натянутых отношениях с Потемкиным и считая Суворова выскочкою, который хотел отличиться, принял Александра Васильевича холодно и поручил ему незначительное наблюдение за Туртукаем, городом, укрепленным турками и оберегаемым 4000 человек, с значительной артиллерией и флотилией.
Александр Васильевич отправился на место назначения и находился несколько времени в тягостном для него бездействии. С разных сторон доходили до него слухи о победах русских, и кровь воина сильно кипела в его сердце. Наконец он не выдержал.
Не дождавшись разрешения начальства, он пошел на Туртукай. Зная малое число русских, турки никак не ожидали нападения, а потому смешались, полагая, что к Суворову подоспела помощь. Завязалась отчаянная битва.
Александр Васильевич, по своему обыкновению, был всегда впереди и дорого поплатился бы за свою неустрашимость. Его окружили несколько турок, и он погиб бы непременно, если бы несколько казаков и гренадер не подоспели к нему на помощь. Турки были частью убиты, частью обращены в бегство, но Суворов, сильно раненный в ногу, упал на землю.
Гренадеры окружили его с беспокойством, но Александр Васильевич, видя, что солдаты его приходят в замешательство, вскочил и крикнул:
— За мной, чудо-богатыри! С нами Бог.
Во главе отряда он устремился снова на неприятеля.
Туртукай был взят, и Суворов во время общей суматохи, сидя на барабане, написал следующий рапорт фельдмаршалу Румянцеву:
«Слава Богу, слава вам!
Туртукай взят, и я там!»
Только по окончании дела Александр Васильевич по настоятельной просьбе офицеров и солдат позволил осмотреть и перевязать свою рану, оказавшуюся, к общей радости, неопасною.
Но Румянцев, питавший уже неудовольствие против Суворова, не шутил и, рассердившись еще более за произвольный поступок, отдал его под военный суд.
Военная комиссия признала Суворова виновным, но императрица Екатерина умела ценить Александра Васильевича и своим зорким царственным взором провидела в нем будущего великого полководца, а потому решила суд следующими словами:
«Победителей не судят».
Кроме того, она прислала ему орден Георгия 2-й степени.
Вот как говорил об этом событии в одном из писем сам Суворов:
«Рим меня бы казнил. Военная коллегия поднесла доклад, в котором секретарь коллегии не выпустил ни одного закона на мою погибель. Но милосердие великой государыни меня спасает. Екатерина пишет: «Победителей судить не должно». Я опять в армии на служении моей спасительницы».
Румянцев скрыл досаду и поручил Суворову защиту Гирсова — крепости, оставшейся во власти русских за Дунаем.
Против турок Александр Васильевич решился вести войну иначе, чем в Польше, где он, усмиряя неприятеля, охранял его жилища. На мусульман он хотел навести такой страх, чтобы одно имя его заставляло их трепетать, в чем и успел.
Прибыв в Гирсово, он увидел всю опасность своего положения, по это нимало его не беспокоило. Суворов сам говаривал, что был чрезвычайно счастлив тем, что ему поручали всегда самые опасные дела, за которые никто не хотел браться, а поэтому волей-неволей представляли ему случай к отличию. Несмотря на всю невыгодность положения, Александру Васильевичу удалось отразить сильное нападение турок на Гирсово и удержать эту крепость во власти русских.
Неприязненные отношения к Суворову со стороны фельдмаршала, несмотря на доблестные подвиги первого, между тем продолжались, и Александр Васильевич, утомившись и военными действиями, и особенно бесцельною перепиской, полною придирок со стороны начальства, отпросился в отпуск в Москву, где жил его отец, который призывал его к себе «по семейному делу».
Это было подлинное выражение письма Василия Ивановича. Александр Васильевич отчасти догадывался, что подразумевает его отец под этим «семейным делом». Он знал, что мечтою Василия Ивановича было видеть сына женатым. Из переписки его с отцом он знал также, что отец приглядывает ему невесту в Москве — этом городе невест.
Александр Васильевич не прочь был жениться, и в этом случае сыновнее повиновение, которое Суворов считал первейшею обязанностью гражданина, не расходилось с его желанием. Он взял отпуск и отправился в Белокаменную. Это было в конце 1773 года.
XVIII. Сватовство
Время — этот всеисцеляющий бальзам людского горя — сделало свое дело.
Прошло около трех лет со дня неожиданных смертей князя Владимира Яковлевича и Капочки. Они спали вечным, тихим сном на кладбище Симонова монастыря, сохранив в своих холодных могилах тайну их смерти. Они были спокойны и бесстрастны и, конечно, не в пример счастливее тех, которые еще влачили тяжелую земную юдоль.
Оставшиеся в живых не разделяли, однако, этого мнения, они хлопотали о чем-то, к чему-то стремились, на что-то надеялись, рассчитывали — словом, жили и хотели быть счастливыми, во что бы то ни стало.
Счастье, понимаемое по-своему, было целью всех. Им даже не приходило в голову, что земное счастье только кажущееся, что все их планы, расчеты, надежды только карточные домики, построенные детскими руками и рассыпающиеся от одного дуновения легкого ветерка. Это дуновение — смерть.
Люди уносят в свои могилы не только тайны своих ближних, но и свои собственные, а среди них главную тайну — тайну смерти. Если бы живые могли проникнуть в нее, насколько было бы меньше в мире зла, преступлений, коварства и лжи, а быть может, тогда не было бы и жизни. Могилы были забыты — жизнь кипела ключом, и более всего там, где на поверхности, казалось, была гладь без малейшей зыби.
Именно так было в доме генерал-аншефа князя Ивана Андреевича Прозоровского. Казалось, в нем ничего не изменилось. Жизнь катилась по той же колее, в какой шла до дня, в который покойный князь Баратов сделал предложение княжне Варваре. Дней приготовления к свадьбе, сменившейся похоронами, почти не существовало.
Княжна Варвара Ивановна по-прежнему царила в доме своего отца и, казалось, даже не думала о замужестве. Только старик князь иногда при взгляде на любимую дочку затуманивался, и невеселые думы роились в его голове. Он все еще надеялся на вторую блестящую партию для своего кумира — Вари, но, увы, время шло, а партии не представлялось.
Точно тень мертвого князя Баратова стояла между ней и другими женихами. Достойных не выискалось, а если они были, то ими овладевали другие. Княжна продолжала «сидеть в девках», как выражались в то время в Москве даже в «большом свете».
Сигизмунд Нарцисович Кржижановский по-прежнему жил в доме Прозоровских и так же по-прежнему, если не больше, держал в подчинении своему авторитету старого князя.
Стоял октябрь 1773 года, был воскресный день.
Прозоровские только недели две как вернулись в Москву из деревни. Иван Андреевич в том же своем стареньком халате, в котором принимал князя Баратова, когда тот приехал делать предложение его дочери, мелкими шажками ходил по кабинету и не переставал на ходу вертеть двумя пальцами правой руки золотой перетень, надетый на указательный палец левой. Это упражнение с перстнем служило признаком необычайного волнения Ивана Андреевича.
Сигизмунд Нарцисович сидел на диване и бесстрастно наблюдал за мелькавшим перед его глазами князем.
— Ведь вы знаете старика Суворова?
— Знаю, — односложно ответил Кржижановский.
— Ну конечно знаете, у меня встречались… Мы хоть и близкие соседи, а видимся редко, он домоседом, да оно и всегда так бывает… чем ближе живешь, тем реже видишься, всякий думает: к нему успею, два шага, ан эти два шага дальше двух верст выходят.
Иван Андреевич нервно засмеялся,
Кржижановский стал внимательно к нему прислушиваться. Он хорошо изучил князя и сразу понял, что старик хочет сообщить ему что-нибудь очень важное, а теперь болтает так, что взбредет на ум, для того, чтобы в это время обдумать, как приступить к настоящему разговору.
— Так вот, изволите видеть, этот Суворов Василий Иванович — отец его мне тезкой был…
Князь опять захихикал. Сигизмунд Нарцисович молчал.
— Хороший старик, умный, обстоятельный, послужил тоже на своем веку, был членом военной коллегии, сенатором, генерал-аншеф теперь, как и я… Сама матушка-государыня, как мне доподлинно известно, хвалила его за службу, называла «честным человеком», «праведным судьей», а матушка наша даром никого не похвалила, так-то… Всего лет пять как вышел в отставку и поселился здесь поблизости, свой дом — полная чаша…
Князь остановился.
— Говорят, он очень богат… — вставил Сигизмунд Нарцисович.
— Водятся у старика деньжонки, водятся, имений несколько в разных губерниях… Дочерей обеих выдал замуж, славные девушки. Анну Васильевну за князя Горчакова, а Марью Васильевну за Олешева, по семнадцати тысяч приданого дал, и партии сделали обе хорошие… Так-то…
Князь Иван Андреевич замолчал и участил походку. Молчал и Кржижановский.
— А сынок-то его, сынок… — снова начал князь, — в генеральском чине, не нынче завтра генерал-поручик… Знаменитость, как ваших-то сорванцов он усмирил… Хе, хе, хе…
— Н-да-а… — издал неопределенный звук Сигизмунд Нарцисович.
— В Петербурге, говорят, его на руках носили, сама императрица подолгу с ним беседовала… У Григория Александровича Потемкина, говорят, в большом фаворе…
— Н-да-а… — снова прогнусил Кржижановский.
— А главное, сам до всего добился… От отца получил самую безделицу; сколько лет солдатскую лямку тянул, хочу, говорит, быть фельдмаршалом, и будет… Помяните мое слово, что будет!
Князь Иван Васильевич остановился и вопросительно посмотрел на Кржижановского.
— Будет, отчего не быть!.. — согласился тот. — Уж теперь из конца в конец, даже за границею, о нем знают, какой-то необыкновенный…
— Истинно необыкновенный… герой! — с пафосом воскликнул князь. Прозоровский.
— Н-да-а… герой, — согласился Кржижановский.
— Карьера, батенька, у него впереди такая, что голова закружится… К нам, в Москву, на побывку скоро приедет…
— А-а-а…
— Я нынче, после обедни, зашел к старику Василию Ивановичу… чайку попить… От него и узнал… Жду, говорит, сына дня через два… Да тут же и одолжил меня словечком… Ума не приложу…
Князь вдруг замолчал и еще быстрее стал ходить по кабинету.
— Чем же это он вас одолжил?.. Каким словечком?.. — спросил делано равнодушным тоном Сигизмунд Нарцисович.
Иван Андреевич ответил не вдруг, видимо собираясь с мыслями.
— Да уж таким, батенька, Сигизмунд Нарцисович, что в себя не приду… Как и рассудить?..
— Что же именно рассудить?.. Или, быть может, секрет?
— Какой, батенька, от вас секрет… Сами, чай, знаете — ум хорошо, а два лучше… Вот мы с вами, двумя-то умами, и пораскинем.
— Пораскинем…
— Заговорил это Василий Иванович, сперва-наперво, о том, что сын его уже в летах, сорок три года, а до сих пор бобыль… А я ему на это говорю, что вот приедет на побывку в Москву — невест-де здесь много, а он на линии жениха, какого не надо лучше… Может-де выберет… Куда ему, говорит, он у меня, что красная девушка, да и ум не тем занят… Сам я ему невесту-то присматриваю… Вот оно что…
— Вот как…
— Что же, спрашиваю, присмотрели, ваше превосходительство?.. Присмотрел, говорит, уже с полгода как присмотрел, даже и ему отписал, коли, конечно, пишу, согласие родительское будет, а с родителем-де я еще не говорил… Вы кстати пришли, ваше сиятельство… Это он мне-то говорит, поняли?
— Понял…
— Ну, а я, нечего греха таить, спервоначалу не понял… Я-то, спрашиваю, почему кстати… А потому, говорит, нечего делать-то в долгий ящик откладывал, у вас товар, а у меня купец… Имею честь за сына своего Александра просить руки вашей дочери, княжны Варвары… Меня в жар бросило от неожиданности…
Князь Иван Андреевич и теперь вынул из кармана халата фуляровый платок и отер выступившие от волнения на лбу крупные капли пота.
— Что же вы ему на это ответили?.. — спросил Кржижановский.
— Я, что же, не обдумав, да не обсудив, ответить сразу нельзя… Поблагодарил за честь… Надо, говорю, подумать, поговорить с дочерью… Я ее не неволю…
— А он что?..
— Зачем, говорит, неволить, но вы, ваше сиятельство, все же отец, лучше своего дитяти ее пользу или счастье видите, так сами и рассудите… Сын мой в летах уже, а пишет мне: из вашего, батюшка, повиновения не выйду, на какой невесте благословите, на той и женюсь… Уповаю, дурную не выберете… Полез к себе в конторку старик, достал письмо, прочел… Именно так и сказано…
— Что же, это хорошо, что он такой покорный, княжна Варвара Ивановна тоже не любит противоречий…
— Хе, хе, хе… — засмеялся князь. — Водится этот грешок за Варей, самовластна. Но шутки в сторону, как тут быть?
— Да вам как, по душе этот жених-то? — спросил Сигизмунд Нарцисович.
— Что же, по-моему, партия хорошая, человек известный, на виду, богатый, сестры выделены… Отец с собой в могилу богатства не унесет…
— Староват, пожалуй, для княжны Варвары Ивановны…
— Какой староват, мужчина в самой поре, солдат, крепыш… Бабами не избалован…
— Некрасив, может быть?
— С лица не воду пить.
— Варваре Ивановне как взглянется.
— Вот то-то и оно-то. Как тут и придумать, не знаю… Сразу можно все испортить. Характерна она очень, не знаю уж и в кого… Разве в покойного моего батюшку, тот был, царство ему небесное, кремень, а не человек.
— Значит, вы бы хотели, чтобы эта свадьба устроилась?
— Хотел бы… Ведь что же, год, другой пройдет, перестарком будет, — со вздохом сказал Иван Андреевич.
— Тогда надо действовать умеючи.
— Да как?..
— Поручите мне.
— Вам!
— Да, мне… Я, бог даст, сумею…
— А как же?
— Не секрет, скажу… Надо воспламенить ее воображение рассказом о нем как о герое и знаменитости, исподволь, умело, заставить ее заочно влюбиться в него… Слава мужчины для женщины имеет притягательное свойство, за нее она простит и лета, и отсутствие красоты. Вспомните Матрену Кочубей и Мазепу. Чем успел увлечь этот старик молодую красавицу? Только ореолом воинской славы…
— Так, так, — даже потер от удовольствия руки князь Прозоровский. — Уж и умница вы у меня, Сигизмунд Нарцисович, уж и умница!
Кржижановский сделал сконфуженный вид.
— Не хвалите заранее, еще, может, и не удастся.
— Ну, вам, кажется, все удастся.
— Так благословите действовать?
— Обеими руками.
— Начнем сегодня же.
— С Богом. Вот у меня теперь точно камень с души свалился. А где теперь Варя?
— Она уехала кататься с Эрнестиной Ивановной.
Князь Иван Андреевич на самом деле совершенно успокоился и с наслаждением уселся на диван.
— А где теперь молодой Суворов? — спросил Сигизмунд Нарцисович.
— Отец мне говорил, что он писал ему из взятого им города Туртукая.
— А-а-а…
— Он ранен, но, слава Создателю, не опасно, в ногу, без повреждения костей.
— Как бы не искалечили его там перед свадьбой.
— Избави Бог. Храни его Бог для России.
— И для княжны Варвары Ивановны, — добавил шутливым тоном Кржижановский.
— Шутник, — потрепал его по плечу князь, — век не забуду услуги, если все это устроится.
Сигизмунд Нарцисович молчал, как-то загадочно улыбаясь.
— А не сыграть ли нам партию пока до обеда, — предложил
он после некоторой паузы.
— А что же, сыграем, — радостно принял предложение князь.
Кржижановский достал шашечницу, поставил ее на стол и
стал разглядывать шашки, пересев на стул против князя Ивана Андреевича. Игра началась. Слышны были лишь относящиеся до нее замечания:
— Ишь, в дамки пробирается. Не раненько ли?
— А ну-ка я сюда пойду.
— А я так две штучки возьму.
— Пробралась-таки в дамки, и я недоглядел.
— Что толку в дамке, когда ей ходу нет.
— Дамка везде ходит, гуляй себе.
Князь и Кржижановский начали уже четвертую партию, как в передней раздался звонок.
— Это наши, — сказал князь.
Он не ошибся.
Вскоре в кабинет легкой походкой вошла княжна Варвара Ивановна.
За истекшие два года она пополнела и возмужала и положительно могла бы служить моделью художнику для русской красавицы.
Она поцеловала у отца руку и церемонно присела Кржижановскому.
Выражение их встретившихся взглядов далеко, однако, не гармонировало с этой церемонностью.
XIX. Под властью «змия»
В странном положении очутилась княжна Варвара Ивановна Прозоровская относительно Сигизмунда Нарцисовича. С того самого дня, когда она беседовала с ним с глазу на глаз и с радостным чувством убедилась, что пошатнувшийся было пьедестал ее героя стоит незыблемо, она, сама не замечая этого, подпала под власть этого героя.
Кржижановский поставил при этом разговоре на карту свою упроченную в доме ее отца репутацию и будущую возможность обладания ею, но как только увидал, что в его руках козыри, сумел этим воспользоваться.
Княжна, и без того увлеченная его нравственным, да к тому же и физическим обликом, считала себя после возникшего в ее уме страшного подозрения виноватой перед ним и сама шла навстречу этому подчинению железной воле этого человека, подчинению, скоро обратившемуся почти в рабство.
Женщина, даже самая властная, самая своевольная, самая капризная, всегда готова преклониться перед силой и, кажется, в подчинении ей находит больше наслаждения, нежели на свободе. Последняя делает ее ответственною за ее поступки, а женщина более всего не любит этой ответственности и даже, не найдя властелина, старается все ею содеянное объяснить посторонним влиянием. Роль жертвы, большей частью мнимой, любимая роль женщины.
Женщина никогда не виновата. Уголовная статистика всех народов подтверждает, что сознавшихся преступниц наименьший процент. Если же такие преступницы и сознаются, то это самое сознание непременно рисует их жертвами. Это свойство общее для всех женщин.
Княжна Варвара Ивановна, как мы знаем, почти с малолетства не знала над собой власти и была домашним деспотом, а потому привыкла к свободе и подчинение было для нее новинкой, имеющей свою привлекательность неизведанного.
Путы, надеваемые на нее любимым человеком, казались ей легки и приятны, и скоро она была ими связана по рукам и ногам. Сигизмунд Нарцисович, как искусный паук, ткал свою паутину около нравящейся ему мухи. Люди, подобные ему, обладающие не только сильным характером, но и хладнокровием злодея, действуют неотразимо на женщину. Библейское сказание красноречиво доказывает ее склонность поддаваться обаянию зла.
Мужчина, чтобы быть ее кумиром, должен обладать качествами библейского змия — злобной мудростью, убедительным красноречием и вкрадчивою ласкою. Нет женщины, которая может устоять перед ним и не последовать примеру своей прародительницы, нарушившей заповедь Бога.
Таким змием явился перед княжной Варварой Ивановной Прозоровской Сигизмунд Нарцисович Кржижановский.
Она не устояла, и всецело, повторяем, подпала под его власть. Он мог взять ее каждую минуту, взять всю, безраздельно, по мановению его руки она пошла бы за ним на край света, ни разу не оглянувшись назад. Но он не брал ее, он медлил, он вел ее к какой-то, если не неведомой, то не совсем понятной для нее цели.
Она чувствовала где-то в глубине своей души, что то, на что надеется, что предполагает этот человек, идет вразрез с тем понятием о нравственном и безнравственном, которое ей внушили с детства и о чем не раз повторяла ей Эрнестина Ивановна, но сила над ней этого человека была выше ее самой и заученной ею морали. Великосветское общество Москвы того времени, по распущенности нравов, не давало для Варвары Ивановны почвы, о которую она могла бы опереться, чтобы противостоять планам Кржижановского.
Он с торжеством указывал ей на тех и других представительниц московского света и говорил:
— Смотрите… Так поступают все…
«Так поступают все…» — фраза, которую женщины зачастую кладут в основу своей своеобразной морали.
В устах же любимого и любящего человека она была почти закон.
Сигизмунд Нарцисович, после первой беседы с княжной Варварой Ивановной с глазу на глаз, старался всеми силами повторять такие свидания. Это ему тем более удавалось, что Эрнестина Ивановна Лагранж стала сильно прихварывать и иногда по несколько дней не вставала с постели или не выходила из своей комнаты.
При первом же представившемся случае к подобной беседе он снова завел разговор о смерти князя Баратова. Этим он хотел, с одной стороны, совершенно очистить себя от подозрений, а с другой, как мы увидим далее, имел и иную личную цель.
— Я в одном виноват перед памятью князя! — со вздохом сказал он.
— В чем же? — удивленно спросила княжна, опустив на колени работу, с которой сидела в той же гостиной, в том же кресле как тогда, при первом разговоре.
— Меня совсем не огорчила его смерть… Совсем… Даже напротив.
Он сделал вид, что смутился, и замолчал.
— Напротив? — повторила княжна. — Почему?
Он ответил не сразу. Княжна тревожно смотрела на него. Наконец он начал:
— Нехорошо устроен свет… Счастье одного всегда несчастье другого. Человек возвышается непременно по спинам своих ближних… Если вы видите горе одного, то оно почти всегда составляет радость другого и наоборот… Это тяжело, это прямо страшно возмутительно, но, увы, этого не переделаешь…
— Я вас не понимаю, но при чем же тут князь… и вы…
— Не понимаете? — загадочно спросил Кржижановский.
— Разве то, что он жил счастливый, довольный… делало вас несчастным, недовольным?..
— Нет…
— Так что же вас побуждает не жалеть его?..
— Он должен был жениться на вас, княжна… — после некоторой паузы как бы с трудом произнес он.
— Что же из этого? — начала, было княжна, но вдруг оборвала фразу и вся вспыхнула.
Она поняла.
— Не видеть вас, хотя издали, не жить под одной кровлей с вами, не дышать тем воздухом, которым дышите вы… Это, простите, княжна, для меня невозможно… Лучше смерть…
Он взглянул на княжну, желая проверить действие своих слов. Она сидела, опустив низко голову, бледная как полотно.
— Княжна, ваше сиятельство, простите, я оскорбил вас… Я не скажу более ни слова… Прогоните меня отсюда, даже из дома… О, я несчастный, я оскорбил вас…
Сигизмунд Нарцисович встал и схватился руками за голову. Княжна Варвара Ивановна быстро подняла голову.
— Успокойтесь… Вы ничем не оскорбили меня… но это так неожиданно… так…
Княжна не договорила. Кржижановский несколько раз прошелся по гостиной.
— Как вы добры, княжна! Вы ангел… Вас не обидело, что я, бездомный, ничтожный человек, осмелился поднять полные любви взоры на вас, от которой меня отделяет целая пропасть… О, как мне благодарить вас, княжна.
Она подошла к нему и протянула свои руки. Сигизмунд Нарцисович наклонился и стал покрывать их горячими поцелуями. Она не отнимала их несколько минут, затем тихо высвободила, прошептав:
— Довольно, могут войти…
Этим было сказано все. Они ограничились этим своеобразным объяснением в любви. Он понял, что она любит его и что признание взволновало ее, как давно ожидаемая неожиданность. Она вся трепетала от охватившего ее сладкого чувства сознаний себя любимой любимым человеком.
Их второй роковой для княжны tete-a-tete был прерван вбежавшим учеником Кржижановского.
По тем немым, но красноречивым взглядам, которыми они незаметно для других, стали обмениваться друг с другом, было видно, что они совершенно поняли друг друга и что княжна бесповоротно нравственно принадлежала Сигизмунду Нарцисовичу. В последующие свидания они даже незаметно перешли на «ты».
— Папа так ценит тебя, так любит… Он согласится, он не пойдет наперекор нашему счастью… — заговорила княжна первая о браке.
— Это невозможно… — вздохнул Кржижановский.
— Что невозможно? Я так хочу! Я настою на этом… Если же он не согласится, так обойдемся и без его согласия. Я совершеннолетняя. У меня есть состояние моей матери… — продолжала, волнуясь, княжна Варвара.
— Это невозможно…
— То есть что же невозможно? Я не понимаю, — уставилась она на Сигизмунда Нарцисовича.
— В мужья я тебе не гожусь!.. Мы не пара…
— Почему?
— А потому, что всякий бриллиант требует достойной оправы, а я дать тебе такой оправы не могу… Ты должна выйти за богатого, за знатного человека.
— А ты?..
— Я, я буду любить тебя!..
— Но как же ты говорил, что почти радовался, что князь Владимир умер? Ведь теперь будет другой…
— Князь не был из таких людей, которые бы приобретали жену для света. Он хотел тебя для себя. Тебе, наконец, князь нравился, ведь нравился?
— Да, немного… — тоном виноватой пролепетала княжна. — Да, я ведь тогда не знала, что ты любишь меня, — сочла она долгом добавить, как бы в свое оправдание.
— Вот, видишь ли… Если же жених нравится, любовь к мужу приходит… Ты должна выйти за того, кто тебе не нравится. Этот брак будет для света. Ты будешь свободна и будешь моей!
— Это ужасно! — воскликнула княжна.
— Что ужасно? — удивленно посмотрел на нее Сигизмунд Нарцисович.
— Что ты говоришь!
— Ничего нет ужасного! Допустим даже, что князь Иван Андреевич согласится на наш брак. Что из этого будет?
— Будет все хорошо.
— Нимало! Ты не имеешь понятия о жизни. То, что имеет твой отец и ты, разделенное на два дома — почти нищета.
— Мы будем жить вместе.
— Какую роль ты хочешь заставить меня играть в свете?
— Я откажусь от света.
— Это было бы безумием. Ты молода, прекрасна! Ты еще будешь царицей балов. Ты должна вращаться при дворе, в Петербурге! — Он говорил с расстановкой, неотводно смотря ей в глаза.
Он видел, что последний аргумент подействовал. Княжна Варвара Ивановна самодовольно улыбнулась.
— Ты думаешь?
— Я в этом убежден…
— Но это безнравственно…
— Какие пустяки… Прописная мораль… Разве ты не видишь, как живут с мужьями твои же подруги…
— Д-а-а-а… — протянула княжна.
— Так живут все…
Княжна возражала слабо. Она была подавлена авторитетом Кржижановского.
Если бы князь Иван Андреевич знал, к чему приведет его дочь это узаконенное им подчинение самого себя и всего дома авторитету Кржижановского, он бы горько раскаялся в своем почти благоговейном доверии к коварному другу.
В дальнейшие свидания Сигизмунд Нарцисович сумел совершенно подготовить княжну к давно намеченному им плану овладеть ею после свадьбы и таким образом быть безответственно счастливым.
Но где сыскать подходящего жениха?
Вот вопрос, который занимал ум Кржижановского, когда князь Иван Андреевич Прозоровский рассказал ему о сделанном предложении за сына со стороны Василия Ивановича Суворова. Подходящий жених был найден.
Что могло быть удобнее для сладострастных целей Сигизмунда Нарцисовича, как муж, отдавшийся всецело службе, которая составляла всю его жизнь. Самое сватовство Александра Васильевича Суворова через его отца указывало, что он смотрит на брак как на непременную обязанность гражданина, как на акт рассудка, а не сердца.
Невзрачный и некрасивый, он даст своей жене имя и положение, предоставив ему, Сигизмунду Нарцисовичу, обонять розы брачного венка, не чувствуя их шипов.
Чего же было больше желать ему?
Александр Васильевич Суворов был, таким образом, желательным для Кржижановского претендентом на руку так сильно нравящейся ему княжны Варвары Ивановны. Потому-то он с такой готовностью предложил князю Ивану Андреевичу свое посредничество в этом деле, обещая употребить для этого все свое красноречие и нравственное влияние. Он знал заранее, что почва была подготовлена и что ему не будет особого труда уговорить княжну Варвару принять предложение «знаменитого» Суворова.
Эпитет «знаменитый» хотя в глазах женщин и играет подчас решающую роль, и известность человека, даже независимо от качеств этой известности, часто заменяет для женщины все остальные его физические и нравственные качества, но в данном случае «знаменитость» жениха княжны Прозоровской в ее глазах не играла почти никакой роли.
Он был для нее только тем ожидаемым мужем, который должен был сделать ее свободной, свободной для любви к ее герою. Право свое на такую свободу она, уже совершенно глядевшая на все глазами своего учителя жизни Кржижановского, считала совершенно естественным, почти законным.
Разрешение, данное Сигизмунду Нарцисовичу князем Прозоровским, влиять на его дочь в смысле склонения ее на брак с Александром Васильевичем Суворовым дало Кржижановскому более частую возможность вести беседы с княжной с глазу на глаз и еще более подчинять ее своему тлетворному влиянию.
О сватовстве имеющего прибыть в Москву молодого Суворова он сказал ей как-то вскользь, небрежно, предполагая как бы заранее, что она ответить отказом не может.
— Это для нас с тобой очень подходящая партия, — заметил он.
— Он молод?
— Нет, ему уже за сорок Он некрасив, говорят, груб, совсем солдат. Но зато…
— Что зато?..
— Он знаменит, и уже теперь его имя гремит по России.
— Меня это не прельщает.
— И я не буду ревновать тебя к нему.. — цинично пошутил он.
Княжна одно мгновение брезгливо повела плечами, но Сигизмунд Нарцисович с такою неподдельною страстью посмотрел на нее, что она самодовольно улыбнулась.
— Так ты согласна?
— Хорошо, хорошо, ведь ты знаешь, мне все равно.
Сигизмунд Нарцисович не преминул торжественно объявить князю Ивану Андреевичу о согласии его дочери быть женой сына Василия Ивановича Суворова.
— Да вы просто маг и волшебник! — воскликнул обрадованный отец.
XX. Накануне
В то время, когда Сигизмунд Нарцисович Кржижановский лелеял в своей черной душе гнусную надежду на обладание княжной Варварой Ивановной Прозоровской по выходе ее замуж и, как мы видели, постепенно приводил этот план в исполнение, его достойный друг и товарищ граф Станислав Владиславович Довудский с той же энергией и почти в том же смысле работал около княжны Александры Яковлевны Баратовой.
Дело последнего, впрочем, шло не так успешно, и препятствия только разжигали в нем страсть, заставляя придумывать всякого рода ухищрения для достижения цели — обладания княжной Александрой.
Последняя, получив в руки дневник Капочки, стала еще более в оборонительное положение от своего «поверенного по неволе», оставляя до поры до времени, как она сама думала, в его руках управление делами.
Верная своему слову, она купила у князя Прозоровского его дворовую девку Пелагею, выдала ее замуж за буфетчика Михайлу, была даже на их свадьбе посаженою матерью и отпустила счастливых супругов на волю, наградив их, как обещала, пятью тысячами рублей.
То счастье, какое она видела на молодых лицах сперва жениха и невесты, а затем мужа и жены, доставляло княжне Александре то еще не испытанное ею удовольствие — удовольствие доброго дела.
Молодые открыли булочную на Тверской улице и. зажили. припеваючи, оба благословляя княжну, а Поля внутренне, искренне молилась за упокой рабы Капитолины, ни единым словом, впрочем, даже своему мужу не обмолвившись об истинной виновнице их счастья.
Она даже придумала целую историю, которую и рассказала жениху на его весьма естественные вопросы о том, почему княжна Александра Яковлевна так вдруг, ни с того ни с сего полюбила ее и отвалила ей такой громадный куш в приданое.
— Это все князь Владимир Яковлевич, царство ему небесное.
— Что князь?.. — спросил Михайло, и в его глазах на мгновенье сверкнул ревнивый огонек.
Это не укрылось от Поли.
— Дурак ты, дурак, совсем дурак, посмотрю я на тебя… — спокойно заметила она. — Я покойника-князя только издали и видала, он со мной, голубчик, двух слов не сказал, а ты сейчас невесть что мекать стал…
— Ничего я мекать не стал… — сконфузился сперва Михайло, но потом, несколько оправившись, добавил: — За вами тоже, за девками, да за бабами, надо смотреть в оба.
— Смотри, смотри, авось тогда просмотришь, это всегда с такими случается…
— Ой, не дразни, Пелагея… Знаешь ты мое сердце… — упавшим голосом сказал Михайло.
— Я и не дразню, а на глупые слова ответ даю…
Поля замолчала и надулась. Разговор происходил в отведенной ей княжной маленькой комнате, куда, по праву жениха, имел доступ Михайло.
— Так при чем же тут князь, говоришь, коли он, может, тебя и не заметил?.. — после некоторой паузы вкрадчиво спросил Михайло.
— Я с тобой после речей твоих и говорить не хочу… — отрезала Поля.
— Ну, виноват, не сердись, Поленька, я так, сдуру… — подошел к ней Михайло и нежно обнял.
Та освободилась от его объятий.
— То-то сдуру… Коли теперь женихом невесть что несешь, что же ты залопочешь, как мужем будешь…
— Женихом-то чай впотьмах, а мужем, коли все по-хорошему, так во как ласкать буду, в глаза не нагляжусь, не надышусь на мою лапушку.
— По-хорошему, — повторила Поля, — а ты думаешь по-дурному… Я тоже Бога имею… А он вон что…
Поля заплакала. Михайло заволновался.
— Поля, Поленька, прости меня, окаянного, невесть что горожу… Потому очень ты мне дорога да желанна…
— Не видать что-то… Коли была бы дорога и желанна, не говорил бы пустых речей.
— Прости, прости меня, ни в жизнь не буду… Помышлять не посмею.
Он обнял ее и стал целовать заплаканные глаза. Примирение состоялось. Поля вытерла глаза от слез, и на губах ее появилась снова улыбка.
— Так расскажи же, касаточка; при чем в нашем счастье князь-то покойный, царство ему небесное?..
— Ох, не стоил бы ты, но уж так, и быть, слушай…
Михайло сел.
— Поклялась я барышне, что люблю тебя и кручинюсь. Думала-де я, ваше сиятельство, что пойду за вами в приданое к князю Владимиру Яковлевичу и тогда поклонюсь вам в ножки, упрошу выдать меня за Михаила, оставить его в буфетчиках, а меня в горничных, а теперь-де, как умер князь-то, батюшка, все мои мысли сладкие распались. Княжна, голубушка, приняла к сердцу горе-то мое… «Я, — говорит, — с княжной Александрой посоветуюсь, ты не плачь, может, судьба твоя и устроится…» Тут, вскорости это произошло, позвала меня ваша княжна и рассказала, что как княжна Варвара Ивановна ей про любовь нашу поведала, в ту же ночь приснился ей, вашей-то княжне, покойный князь Владимир Яковлевич и наказал поженить нас, отпустить на волю и пять тысяч выдать мне в приданое. Княжна-то Александра Яковлевна на первый сон большого внимания не обратила, но только на другую ночь опять то же ей видится и на третью, тут уж она за мной и послала… За гробом князь-батюшка о нас позаботился.
— Вот оно что… — заметил Михайло, которого этот рассказ, видимо, взволновал. — Истинные чудеса… Царство небесное покойнику, и при жизни не человек, а ангел был, так, видно, и там остался.
Михайло снова перекрестился. Таким придуманным рассказом Поля удовлетворила любопытство своего жениха, и до самой свадьбы, как и после нее, их жизнь не омрачалась уже размолвками даже вроде описанной нами.
Михайло, действительно, не мог наглядеться и надышаться на свою молодую жену. Они были счастливы совершенно, Радовались за них и другие дворовые люди, как дома княжны Баратовой, так и князя Прозоровского.
Не радовалась только одна Стеша, камеристка княжны Александры Яковлевны. Злобная и завистливая, она отказалась даже присутствовать на свадьбе, под предлогом нездоровья, и не могла простить княжне Александре Яковлевне никакого щедрого благодеяния, оказанного совершенно посторонней девушке.
— Пять тыщ в приданое отвалила, а меня тряпками пичкает, нет чтобы о своей верной рабе позаботиться, на ветер деньги швыряет… Исполат графу Станиславу Владиславовичу, что чистит ее, урода кривобокого, — злобствовала молодая девушка.
Поля рассказала и ей историю снов княжны Баратовой, но она не была так доверчива, как Михайло.
— Ишь, дуру нашла, так я и поверю, тут не сны, а шашни какие-нибудь завелись, которые Пелагея знает, рот ей пятью тыщами, да волей и замазала, — говорила себе под нос Стеша.
Это озлобление горничной к барыне, не замеченное последней, не ускользнуло от зоркого глаза графа Довудского. Подобное настроение Стеши было ему на руку. Он искал себе в союзники близких лиц к княжне Александре Яковлевне, а на что ближе к ней была ее камеристка, которой, как знал Станислав Владиславович, княжна всецело доверяла.
Граф стал заигрывать со Стешей, и заигрыванья его имели успех, подкрепленный подарками, деньгами и разного рода безделушками. Однажды он ей сунул, уходя из дома, в руку крупную ассигнацию. Стеша догнала его.
— Ваше сиятельство… ваше сиятельство… уж очень много пожаловали, не ошиблись ли…
Граф пристально поглядел на Стешу и на ассигнацию, которую она держала в руке.
— Ошибся-то ошибся, ну да твое счастье… не назад же брать, владей… Может, ко мне забежишь когда, если тебе эта бумажка понравилась… Найдется и другая…
Стеша не замедлила прибежать. Между ней и графом Довудским завязались, таким образом, уже более тесные отношения… Он перестал скрывать от нее свои виды на княжну…
— И на что она вам, ведь кривобокая, еще разрядится — туда-сюда, а то посмотрели бы…
— Не она нужна мне, на что она, когда у меня есть такая, как ты, кралечка… Назло я хочу, унизить ее, чтобы понимала, не смела, швыряться такими людьми, как я… Чтобы век помнила, — объяснял Стеше граф.
— Проучить-то ее следует. Ох, как следует, — согласилась Стеша, которую граф Довудский сумел поставить относительно себя в отношение, исключающее возможность ревности.
— Она знала, что между графом и ею лежит целая пропасть, что граф меняет женщин как перчатки, что для него это — одно баловство. Она была довольна тем, что граф давал ей деньги без счета и вскоре ей не придется завидовать какой-нибудь Пелагее. За помощь относительно княжны Станислав Владиславович обещал ей пять тысяч — именно ту сумму, которую получила в приданое Поля.
— «Получив эти деньги, я будет побогаче ее», — думала со злобной радостью камеристка княжны Баратовой.
— Последняя и не подозревала, что ненавистный ей граф Довудский нашел себе союзницу в лице Стеши, с которой княжна обращалась как с подругой и которую она поминутно одаривала старыми платьями и другими принадлежностями туалета. Княжна считала Стешу самой преданной себе девушкой и даже подумывала дать ей вольную, оставив у себя на жалованье.
— Я сделаю это тогда, когда он приедет, когда все устроится, — рассуждала сама с собою Александра Яковлевна.
— Этот «он» был Николай Петрович Лопухин, это «все» — был брак ее, княжны, с этим избранником ее уставшего от житейских треволнений сердца. Это была любовь по воспоминаниям.
— Когда Лопухин был здесь, она, окруженная поклонниками, с которыми она играла как кошка с мышкою, почти не замечала его, хотя знала, что он любит ее с самого детства, любит любовью, исключающею мысль о ее состоянии, но он был для нее слишком мелок, она еще тогда мечтала о выдающейся партии, о титуле и даже о мужнином колоссальном богатстве.
— Когда же, после трагической смерти брата, она осталась одна, под гнетом угрызений совести, когда все люди вокруг сделались ей противны, она вспомнила о Коле Лопухине и вспомнила, как, вероятно, не забыл читатель, задумавшись о будущем, быть может ожидающем ее счастье, этом луче дивного утра, который должен был рассеять густой мрак окружавшей ее долгой ночи.
— Уединившись в своем московском доме, не уезжая даже летом в Баратово, она стала жить воспоминаниями, и при этих воспоминаниях светлый образ Лопухина все более и более выделялся. Княжна не на шутку полюбила его. Он должен был приехать на днях.
— Война с конфедератами была окончена, и Николай Петрович написал матери, что приедет к ней на побывку.
Все это узнала княжна Александра Яковлевна от старушки Елизаветы Сергеевны Лопухиной, к которой стала заезжать очень часто после того, как мысль о ее сыне стала господствующей в мозгу княжны. Старушка жила одна, окруженная небольшим штатом прислуги, в маленьком деревянном домике в одном из переулков, прилегающих к Тверской улице. Она была вдова, и Николай Петрович был ее единственным сыном. Люди они были далеко не богатые, имели маленькое именьице в Тамбовской губернии, приносящее доход, едва хватавший на скромное существование.
Княжна не удержалась и намекнула старушке, что она также ждет ее сына и если чувства его к ней не изменились, она готова сделаться его женой. Елизавета Сергеевна была в восторге. К чести ее надо сказать, что главною причиною такого восторга было не богатство княжны, а то, что она знала по письмам сына, как последний до сих пор безумно любит княжну Александру Яковлевну. Добрая старушка не удержалась, чтобы не успокоить в этом смысле дорогую гостью. Надежда на счастье в душе княжны Баратовой укрепилась.
Она еще чаще стала навещать Лопухину и еще дольше и откровеннее говорить с ней о ее сыне. Что может быть приятнее беседы двух любящих людей о третьем и любимом? Мать и невеста стали считать не только дни, но часы, оставшиеся до приезда сына и жениха.
Наконец наступил канун того дня, в который, по их расчету, он должен был приехать. Княжна Александра Яковлевна, напившись кофе, показавшийся ей в этот день какого-то странного, но приятного вкуса, села с книжкой в своем будуаре, решив после обеда ехать к Лопухиной и провести с ней последний день разлуки с сыном. Вошедшая Стеша как-то особенно мрачно доложила о приходе графа Довудского.
— Что ему от меня нужно?
— Их сиятельство говорит, что по очень важному, не терпящему отлагательств делу, — проговорила Стеша.
— Проси сюда… — сказала княжна, так как ей почему-то не хотелось встать с кресла, на котором она так, по ее мнению, удобно уселась.
Она чувствовала во всем теле какую-то сладкую истому. Обыкновенно же она принимала графа в гостиной. Стеша удалилась, и через минуту в будуар вошел Станислав Владиславович, плотно притворив за собою дверь и опустив портьеру. Княжна не обратила и на это внимания. Она была в каком-то полусне. Ей даже показалось, что вошел не граф, а «он», Николай.
Когда на другой день, в два часа, действительно приехал прибывший в Москву утром Николай Петрович Лопухин, княжна Александра Яковлевна не могла принять его. Она лежала в сильнейшей нервной горячке.
XXI. Женитьба
Весть о прибытии в Москву Александра Васильевича Суворова еще за несколько недель до его приезда распространилась по первопрестольной столице. Говорили об этом не только в московском обществе, вообще любившем и любящем чествовать «героев».
Причина этой любви кроется не столько в патриотизме, сколько в общительном нраве москвичей, готовых придраться к каждому случаю, чтобы поесть и выпить.
Весть эта проникла и в народную массу, среди которой отставные солдаты, иные даже бывшие под командой Александра Васильевича/распространяли о нем чуть не легенды, воспламенявшие народное воображение и делавшие Суворова новым богатырем земли Русской.
А Василий Иванович, которому князь Иван Андреевич Прозоровский через довольно, впрочем, продолжительное время, как то требовало, по его мнению, его княжеское достоинство, сообщил о вероятном согласии своей дочери на брак с его сыном, ходил положительно «гоголем».
Москва, в ожидании сына, окружала почетом его отца. Старик Суворов даже несколько раз — нельзя скрыть этого — подумал, не поспешил ли он со сватовством сына за княжну Варвару Ивановну?
Он, как и все близкие, с выдающимся деятелем люди, меньше всех ценил именно их деятельность — он любил в Александре почтительного сына, хорошего служаку, не игрока, не мота и не пьяницу, но понятия о «герое» и «гении» не укладывались в его голове с понятием о «Саше».
Когда же он увидал, как смотрит на него все московское общество, всегда имевшее, впрочем, склонность к некоторым преувеличениям, какие дифирамбы оно курит отцу по адресу «непобедимого», ставя его чуть ли не наряду с первыми государственными деятелям того времени, голова старика отца пошла кругом.
Он уже не сомневался, что предложение самой княжной Варварой Ивановной будет принято непременно, и его мучила мысль, не прогадал ли он в этом случае. Его сын, как оказывается, имеет в России такую известность, что может положительно считаться удочкой для невест, особенно в Москве, княжна же Прозоровская имела в глазах расчетливого Василия Ивановича один существенный недостаток — она была бесприданница. Конечно, приданое в смысле платья и вещей было соответственное ее титулу, но деньгами за ней давали лишь тысяч пять-шесть рублей. Но зато имелся и противовес скромным средствам невесты: она принадлежала по своему рождению к первостатейной московской знати.
Одно другого стоило, особенно для Василия Ивановича, который был хотя из старой и почтенной, но не знатной фамилии, сам собою вышел в люди и потому не прочь был от именитого родства. Сверх того, невеста, кроме связей, имела преимущество выдающейся чисто русской красоты и молодости. Ей шел двадцать первый год, но она выглядела моложе. На всем этом легко было примириться и успокоиться.
Василий Иванович, после нескольких разновременных минутных колебаний, так и сделал. Он, кроме того, отписал уже сыну о полученном вероятном согласии невесты, и, таким образом, сын должен был приехать в Москву уже в качестве жениха. Отступать было невозможно, да, по зрелому размышлению, не было и надобности. В послушании сына старик был более чем уверен.
Василий Иванович был отец строгий, что, конечно, не имело прямого значения в то время, когда он решился женить сына, но память об отцовской строгости остается в детях и в зрелом возрасте, иногда оказывая на них некоторое влияние.
В данном случае и другие обстоятельства сложились так, чтобы не разочаровать старика отца в безусловном повиновении ему взрослого и заслуженного сына.
Александр Васильевич был действительно почтительным сыном и любил своего отца искренне. Позже, когда ему приходила на ум мысль об оставлении службы, он говорил, что удалится поближе к «мощам» своего отца. Он должен был признать отцовские доводы относительно женитьбы уважительными; его человеческая натура подсказывала ему то же самое.
Хотя предначертанный путь жизненной деятельности расстилался перед ним еще очень длинным, очень далеким до цели, но Суворов не мог в то же время не чувствовать сухости пройденной жизни, некоторого нравственного утомления от чрезмерного однообразия влечений и дел. Увлечение Глашей, почти мимолетное, — этот роман далекой юности, хотя и не изгладился из памяти Александра Васильевича, но лишь в том смысле, что он стал смотреть на отношения к женщине с необычною осторожностью, почти исключающею повторения даже подобного романа.
Теперь же он был старый холостяк, человек, как он сам сознавал это, способный обманываться в известном направлении скорее и легче, чем юноша, тем более что после клятвы, данной им над гробом Глаши, вел жизнь строго нравственную, женщин не знал, в тайны женского сердца никогда не вникал и нисколько этим не интересовался, а потому беспрекословно предоставил отцу выбор своей будущей подруги жизни. Он полагал, что этот выбор будет менее опрометчив. К несчастью, это далеко не оправдалось.
Оговоримся, однако, что от влияния женской красоты не был совершенно защищен «герой-постник». В прощальном письме к Бибикову после войны с конфедератами Александр Васильевич, между прочим, писал: «Правда, я не входил в сношения с женщинами, но когда забавлялся в их обществе, соблюдал всегда уважение. Мне недоставало времени заниматься ими, я боялся их; они-то и управляют страною здесь, как и везде; я не чувствовал в себе довольно твердости, чтобы защищаться от их прелестей». С дамами, действительно, Александр Васильевич был забавно учтив. Он следовал наставлению лорда Честерфильда своему сыну: хвалить прелести каждой дамы без изъятия. И Суворов, беседуя с ними, уменьшал всегда года их. Так, однажды одна молодая барыня представила ему свою двенадцатилетнюю дочь.
— Помилуйте, сударыня, — сказал он, — вы еще сами молоденькая прелестная девушка.
Когда она сказала ему, что она с мужем в разводе, он с неподдельным ужасом воскликнул:
— Пожалуйста, покажите мне его, я никогда еще не видел на свете чудовища.
Другой даме, обладавшей прекрасными глазами, Александр Васильевич при первом же знакомстве сказал:
— Что вижу я! О чудо из чудес! На прекраснейшем небе два солнца!
При этом он протянул два пальца к ее глазам. Все это заставляло думать, что Александр Васильевич не остался равнодушным к описанию красоты Варвары Ивановны Прозоровской, которому с неподдельным восторженным красноречием посвящал его отец целые страницы своих писем.
Молодой Суворов знал, что у его отца есть вкус. Понятно, что он не стал противиться его просьбам и это важное в жизни каждого человека дело завершил с обычною своею решимостью и с быстротою.
И действительно, Александр Васильевич прибыл в Москву в половине декабря 1773 года, помолвка состоялась 18-го, а обручение 22 декабря. Восторженные описания отца не расхолодили впечатления, произведенного на Александра Васильевича красотой невесты, ему показалось даже, что они чересчур сдержанны.
Суворов-сын охотно, вследствие этого, подчинился желанию отца и уже во второй визит сделал предложение и получил согласие, к великому неудовольствию московских маменек, из которых многие прочили его еще до его приезда в женихи их дочкам.
Мы знаем грустную причину согласия на этот брак со стороны невесты, но и со стороны жениха, несмотря на произведенное княжной Варварой Ивановной на него впечатление, не было не только любви, но и влюбленности в романическом смысле. Годы увлечения женщинами для Александра Васильевича прошли, или, лучше сказать, он увлекся женщиной, которая не имеет соперниц, — славой.
В одном из писем к Румянцеву, относящихся к тому времени, а именно от 23 декабря 1773 года, он пишет: «Вчера имел я не ожидаемое мною благополучие — быть обрученным с Варварой Ивановной Прозоровскою» — и просит извинения, если должен будет замешкаться в отпуске больше данного ему термина.
Официальная холодность этой фразы в сообщении о предстоящем супружестве не может быть объяснена тем, что письмо писано к начальнику, и лишь указывает на почти чисто официальное, без серьезного участия сердца, отношение Александра Васильевича к браку. Он на самом деле смотрел на брачный союз как на обязанность каждого человека: «Меня родил отец, и я должен родить, чтобы отблагодарить отца за мое рождение».
Свадьба была отпразднована 16 января 1774 года. Все это могло совершиться так быстро, как и требовалось непродолжительным отпуском жениха, вследствие того, что приданое и даже подвенечное платье невесты было, как мы знаем, готово.
Венчание происходило в церкви Феодора Студита, что на Никитской, а бал был дан в доме князя Ивана Андреевича Прозоровского, перебравшегося во флигель, где было еще несколько свободных комнат, и отдавшего дом в распоряжение молодых супругов. Весь великосветский московский бомонд присутствовал на этой свадьбе «непобедимого Суворова» и бывшей невесты князя Баратова.
И жених и невеста окружены были ореолом — один воинской, а другая романической славы. Сигизмунд Нарцисович Кржижановский, успевший понравиться и старику Василию Ивановичу, и даже Александру Васильевичу Суворову, был одним из шаферов невесты. Был в числе приглашенных и граф Станислав Владиславович Довудский, самодовольный, красивый и изящный.
Княжна Александра Яковлевна не присутствовала на свадьбе, так как несколько месяцев тому назад, после перенесенной ею тяжелой болезни, совершенно неожиданно уехала из Москвы неизвестно куда. Даже московские кумушки не могли доискаться причин этого отъезда, не знали также и места, куда удалилась красавица княжна.
Отзывался неведением на этот вопрос и граф Довудский, не занимавшийся более, по его словам, делами княжны Баратовой.
Молодые, как мы уже сказали, поселились в доме князя Ивана Андреевича. Это произошло потому, что Александру Васильевичу необходимо было спешить на театр войны, а старик отец не хотел жить врозь с дочерью, которая, как было решено самим Суворовым, должна была остаться в Москве.
По прошествии медового месяца, во второй половине февраля, Александр Васильевич выехал в армию, так как должен был спешить к началу кампании. Молодая Варвара Ивановна Суворова осталась во власти своего искусителя.
Готовилось новое торжество «змия».