Генералиссимус Суворов

Гейнце Николай Эдуардович

Часть третья. Опальный фельдмаршал

 

 

I. В Нейшлоте

Было великолепное утро первых чисел мая 1791 года. Крепость Нейшлот, считавшаяся в то время одним из важнейших пограничных укреплений в северной части русской Финляндии, была вся на ногах. Ожидали приезда его сиятельства графа Александра Васильевича Суворова-Рымникского, имя которого в то время гремело не только на всю Россию, но далеко за ее рубежом.

Только что окончившаяся турецкая война увенчала его неувядаемыми воинскими лаврами: победитель при Кинбурне, Очакове, Фокшанах и Рымнике, совершивший беспримерный в истории войн подвиг — взятие Измаила, генерал-поручик Суворов был взыскан с высоты престола мудрой монархиней и награжден: за Кинбурн орденом Святого Андрея Первозванного и бриллиантовым пером на каску с изображением буквы К., за победу при Рымнике — знаками того же ордена, осыпанными бриллиантами, и шпагой, украшенной бриллиантами и лаврами с надписью «Победителю Великого Визиря», дипломом на графское достоинство, с наименованием «Рымникского» и орденом Георгия первого класса. Император Иосиф пожаловал Суворова графом Римской империи.

После взятия Измаила Александр Васильевич имел неприятное столкновение с всемогущим Потемкиным, причем затронул самую чуткую струну его сердца — гордость.

Григорий Александрович не мог простить этого герою Измаила. Суворов был отозван в Петербург, где государыня, желая наградить победителя, велела спросить его: где он желает быть наместником?

— Я знаю, — отвечал Александр Васильевич, — что матушка-царица слишком любит своих подданных, чтобы мною наказать какую-либо провинцию. Я размеряю, силы с бременем, какое могу поднять. Для другого невмоготу и фельдмаршальский мундир.

Несмотря на этот прозрачный намек, звание фельдмаршала, по проискам Потемкина, Суворову дано не было, и великолепный князь Тавриды не хотел даже пригласить увенчанного лаврами последней войны героя на пир, данный им в его новом Таврическом дворце, по случаю побед, одержанных в эту войну над неверными.

За два дня до этого празднества Александр Васильевич был послан в Финляндию с поручением заняться укреплением границы. Для того-то он, основав свою главную квартиру в Фридрихсгаме, доложен был приехать в Нейшлот, начальствующие лица и все жители которого, как мы видели, ожидали его.

С рассветом в городе начались приготовления к приему дорогого гостя. Небольшой деревянный домик, в котором помешались нейшлотские присутственные места, был убран цветными коврами и флагами. На пристани перед крепостью стоял большой девятивесельный катер, покрытый красным сукном. В зале городского дома собрались бургомистр, комендант крепости, офицеры, чиновники и почетные жители.

Все улицы были покрыты народом. Все посматривали на Михельскую дорогу, куда отправлен был крестьянин верхом с приказанием дать немедленно знать, как только покажется экипаж графа.

Суворова знали во всей старой Финляндии еще с 1773 года, когда он, по поручению императрицы, обозревал этот край. Нейшлотский бургомистр был в то время при какой-то депутации и видел его не один раз, а комендант крепости служил прежде под начальством графа.

Прошло часа три в ожидании знаменитого гостя. Между тем небольшая двухвесельная лодка подошла к пристани. В ней сидели два финна в простых крестьянских одеждах, больших и широкополых шляпах, опущенных, по обыкновению, на самые глаза. Один усердно работал веслами, другой управлял рулем. Лодку не пустили на пристань, и она должна была подойти к берегу несколько подальше. Старик, сидевший у руля, вышел на берег и начал пробираться к городскому дому.

В это время на другом конце улицы, у Михельского въезда, показался крестьянин на бойкой шведской лошади; он скакал во весь опор и махал рукою. Все пришло в движение. Бургомистр, комендант, депутаты вышли из залы и расположились поперек улицы с хлебом-солью. Все глаза обратились на Михельскую дорогу в нетерпеливом ожидании.

Старик с трудом пробрался среди толпы к дверям городского дома. У входа его остановил полицейский солдат,

— Куда, куда ты? — закричал он.

— К господину бургомистру, — сказал старик.

— Нельзя.

— Я по делу.

— Какие теперь дела… ступай прочь!

— Бургомистра, по закону, всякий может видеть, — продолжал старик с обычной финской настойчивостью.

— Сегодня нельзя.

— Отчего же?

— Ждут царского большого генерала, убирайся.

Старик смиренно выбрался из толпы.

В это время народ заволновался. Вдали показалась коляска. Городские власти и депутаты выровнялись, народ стал снимать шляпы. Коляска подъехала, и из нее вышло трое военных.

Бургомистр и комендант двинулись навстречу, но с удивлением заметили, что Суворова между ними не было. Поздравив прибывших с благополучным приездом, комендант справился о графе.

— А разве его сиятельство не приехал? — спросил один из прибывших.

— Никак нет! — ответил озадаченный комендант.

— Он выехал водою прежде нас и, верно, сейчас будет.

Городские власти засуетились. Депутаты вместе с прибывшими отправились на пристань. Посадили на лодку гребцов и послали ее на озеро, на ту сторону, откуда надобно было ждать графа. Толпы народа хлынули на возвышение, с которого открывается вид на юго-восточную часть Саймы.

Прошло с полчаса. Нетерпеливое ожидание выражалось на всех лицах. Вдруг за проливом из стен крепости пронесся стройный гул сотни голосов и одним громовым криком пролетел по тихой поверхности озера.

— Не проехал ли граф прямо в крепость? — спросил один из прибывших генералов.

— У нас везде часовые, — ответил комендант.

Несмотря на это, в крепость тотчас же послали офицера, узнать, что там делается.

Между тем все с нетерпением посматривали то на озеро, то на крепостные стены. Вдруг гром пушечного выстрела потряс все сердца, гул прокатился по окрестным горам и густое облако взвилось над одной из крепостных башен. За ним грянул другой, третий выстрел. Народ бросился к крепостному валу.

— Граф в крепости! — решили в один голос все.

В эту минуту от крепостной пристани показалась лодка с посланным офицером. Через минуту он был уже на берегу

— Граф Суворов, — сказал он, подходя к коменданту, — осмотрел крепость и просит к себе вас и всех желающих ему представиться.

Все остолбенели. Комендант, бургомистр, приезжие генералы, депутаты и городские чиновники поспешно сели на катер и лодки и переправились в крепость.

Гарнизон выстроен был под ружьем на крепостном плаце, канониры стояли при орудиях, а Суворов со священниками и двумя старшими офицерами был на юго-западной башне. Унтер-офицер прибежал оттуда и объявил, что граф просит всех наверх. Тут узнали, что Александр Васильевич уже с час находится в крепости, что он приехал в крестьянской лодке с одним гребцом, в чухонском кафтане, строго приказав молчать о своем приезде, пошел прямо в церковь, приложился к кресту, осмотрел гарнизон, арсенал, лазарет, казармы и приказал сделать три выстрела из пушек

Озадаченные такой неожиданной развязкою, нейшлотские сановники поспешно поднимались по узким каменным лестницам на высокую угольную башню. В самом верхнем ярусе они остановились на площадке, едва переводя дух от усталости, и увидели бодрого худощавого старика в огромной шляпе и сером чухонском балахоне, под которым виднелся мундир Преображенского полка с широкой георгиевской лентой через плечо.

Это был Суворов. Приставя к левому глазу обе руки, он обозревал в эту импровизированную трубу окрестности замка и, не замечая, по-видимому, присутствия нейшлотских чинов, говорил вслух:

— Знатная крепость! Помилуй бог, хороша, рвы глубоки, валы высоки, через стены и лягушке не перепрыгнуть!.. Сильна, очень сильна! С одним взводом не возьмешь… Был бы хлеб да вода, сиди да отсиживайся! Пули не долетят, ядра отскочат… Неприятель посидит, зубов не поточить… Фашинник не поможет, лестницы не нужны… Помилуй бог, хорошая

крепость!..

Вдруг он опустил руки, быстро повернулся на одной ноге и с важным видом остановился перед нейшлотскими властями, которые не успели еще отдохнуть от восхождения своего на вершину высокой башни.

Командир выступил вперед и подал рапорт. Не развертывая его, Александр Васильевич быстро спросил:

— Сколько гарнизона?

— Семьсот двадцать человек, ваше сиятельство… — отвечал командир, знакомый с лаконизмом своего бывшего начальника.

— Больные есть?

— Шестеро.

— А здоровые здоровы?

— Все до одного.

— Муки много? Крысы не голодны?

— Разжирели все.

— Хорошо! Помилуй бог, хорошо! А я успел у вас помолиться, и крепость посмотрел, и солдатиков поучил. Есть чухонская похлебка?

Бургомистр объяснил графу, что обед приготовлен в городском доме. Суворов быстро повернулся и скорыми шагами пошел с башни. Все отправились за ним почти бегом. Он еще раз обошел ряды солдат и, оборотясь к коменданту, приказал им выдать по чарке водки. Заметно было, что Александр Васильевич в хорошем расположении духа и всем доволен.

Наконец он напомнил еще раз, что пора обедать, и сел на катер. Между тем бургомистр уехал вперед и сделал все нужные распоряжения, так что обед в городском доме был уже совершенно готов и водка стояла на особом столике.

Знаменитый гость не хотел сесть в приготовленную для него коляску. От пристани до самого городского дома он шел пешком, в своем сером балахоне, и на приветствия народа приподнимал обеими руками свою широкополую шляпу. Костюм его возбудил в городе всеобщий восторг.

При входе в городской дом он спросил полицейского солдата, который не хотел пустить его к бургомистру. Солдата отыскали. Он был полумертв от страха.

Суворов весело мигнул ему и сказал по-чухонски:

— Можно видеть господина бургомистра? Я по делу.

Солдат молчал, с трепетом ожидая решения своей участи.

— У, какой строгий! — сказал Александр Васильевич, обращаясь к свите. — Помилуй бог, строгий! Не пустил чухонца, да и только!.. А?.. Можно видеть господина бургомистра?

Бедняга молчал по-прежнему Суворов опять подмигнул ему, вынул из кармана серебряный рубль и отдал солдату.

Обед прошел очень оживленно. Александр Васильевич шутил и смеялся. Он, между прочим, рассказал, что недавно ехал в простой телеге по узким финляндским дорогам и не успел своротить, как встретившийся с ним курьер ударил его плетью. Ехавший с ним адъютант хотел было закричать, что это едет граф, но он, Александр Васильевич, зажал ему рот.

— Тише, тише, курьер, помилуй бог, дело великое!

По прибытии в Выборг адъютант его узнал, что курьер был повар генерал-поручика Германа, отправившийся с курьерскою подорожной за провизией в Петербург, о чем и доложил ему — Суворову.

— Что же вы, ваше сиятельство?

— Что же я… Я сказал адъютанту, что мы оба, курьер и я, потеряли право на сатисфакцию, потому что оба ехали инкогнито.

Разговор перешел на только что осмотренную Александром Васильевичем Нейшлотскую крепость.

— Можно ли взять ее? — спросил Суворов коменданта.

— Какой крепости нельзя взять, — отвечал тот, — когда взят Измаил.

Александр Васильевич замолчал и, подумав несколько минут, сказал с необычайной серьезностью:

— На такой штурм, как Измаильский, можно пускаться только один раз в жизни.

Обед затянулся на довольно продолжительное время. После обеда Суворов пожелал возвратиться в крепость, хотя помещение для него было отведено в городском доме.

— Мне много не надо, охапку сена да угол, — сказал он.

Комендант распорядился отвести помещение, и Александр

Васильевич в течение трех дней пробыл в крепости, изучив ее, и набросал план „необходимых исправлений, к которым приказал приступить тотчас же. Сам же возвратился в Фридрихсгам.

 

II. На свадьбе

В Фридрихсгаме Александр Васильевич жил в доме госпожи Грин, вдовы местного штаб-лекаря, лучшем во всем городе. Граф занимал верхний этаж, а хозяйка помещалась внизу. Она была женщина умная, ловкая, пользовалась общим уважением в городе, хорошо говорила по-русски и вполне умела угодить своему знаменитому жильцу.

Суворов благоволил к ней, приходил к ней в свободные минуты от своих занятий на чашку чая, любил говорить с нею по-шведски и обыкновенно называл ее «маменькой».

У госпожи Грин была дочь и племянница, обе молодые девушки, и обе невесты. Одна сговорена была за доктора, родом итальянца, другая — за голштинского уроженца, бывшего во Фридрихсгаме учителем. Госпожа Грин желала, чтобы обе свадьбы совершились в одно время, и сама назначила день — 16 июля.

В доме, когда Александр Васильевич вернулся из Нейшлота, уже шли приготовления. За день до свадьбы штаб-лекарша пришла к своему жильцу. Суворов был очень весел, бегал по комнате и, увидев свою «маменьку», сам подал ей стул.

Хозяйка сказала ему о наступающем дне свадьбы дочери и племянницы и просила графа осчастливить ее, быть посаженым отцом у ее дочери. Александр Васильевич согласился и, сверх того, вызвался быть посаженым отцом и у племянницы, заявив, что любит обеих невест и желает познакомиться с их будущими мужьями. Госпожа Грин поблагодарила графа за честь.

— Не за что, не за что! — закричал он. — Я вас люблю, маменька; прямо, по-солдатски, говорю: люблю. Я солдат прямик, не двуличка, где мысли, тут и язык! Смотрите же, маменька, — прибавил он, прищуриваясь и грозя пальцем, — чтобы не был у вас за ужином голодным; я русский солдат, люблю щи да кашу.

— Позвольте мне, граф, посоветоваться с вашим поваром?

— Да, посоветуйтесь; мой Митька славный повар, помилуй бог, какой мастер, на свете другого нет…

Обрадованная ласковым приемом графа, госпожа Грин откровенно призналась, что беспокоится о тесноте квартиры. Суворов предложил ей свою половину.

— Но я буду в отчаянии, если обеспокою вас, — сказала штаб-лекарша.

— Помилуй бог! — вскричал Александр Васильевич. — Обеспокоить солдата, русского солдата! Разве он неженка, какой? Дайте мне чердачок либо чуланчик да охапочку сенца, я засну, захраплю, разве вот он разбудит!

Тут он хлопнул руками и запел петухом. В тот же день граф перебрался в одну небольшую комнатку и предоставил свою квартиру в распоряжение хозяйки.

Свадебный обряд, по желанию госпожи Грин, должен был свершиться у нее на дому. Комнаты уставили мебелью, но во всей квартире не было ни одного зеркала, из уважения к Суворову, который не мог терпеть зеркал. Если ему случалось увидеть незакрытое, то он тотчас отвертывался и во всю прыть проскакивал мимо, чтобы не увидеть себя.

Наступил вечер. Дом осветили. Начали съезжаться гости, приехали и женихи. Доктор, человек лет тридцати, скромно одетый, имел характер хитрый, вкрадчивый, настоящий итальянский.

Учитель был моложе его несколькими годами, веселого характера и большой щеголь. Он был одет со всею изысканностью последней моды: во французском фраке, нарочно выписанном в Петербурге, белый, туго накрахмаленный галстук высоко подпирал его голову, причесанную по последней, только что явившейся тогда моде a` la Brutus, со множеством кудрей, завитых и взбитых кверху; духи и помада разливали благоухание на несколько шагов. Все было готово. Ждали посаженого отца.

Наконец явился Суворов, в мундире, в орденах. Хозяйка представила ему обоих женихов. Граф подал им руки, но при первом взгляде на учителя сделал гримасу, и на лице его появилась насмешливая улыбка.

Пастор начал обряд. Сначала венчали дочь госпожи Грин, потом племянницу. Во время венчанья Александр Васильевич то и дело посматривал на учителя, нахмурив брови, прищуриваясь, глядел на его прическу, выставляя нос, нюхал воздух и поплевывал в сторону. Видно было, что модный фрак, духи и, в особенности, огромная прическа молодого щеголя произвели на него неприятное впечатление.

Сперва он молчал, потом начал шептать:

— Щеголь! Помилуй бог, щеголь! Голова с походный котел! Прыгунчик, пахучка!

Он вынул платок и зажал нос.

По окончании венчанья Суворов поздравил молодых. Доктор успел ему понравиться. Граф обходился с ним очень благосклонно, почти дружески, с участием расспрашивал о его делах и называл попросту Карлом Карловичем. Но лишь только подходил бедный учитель, Александр Васильевич затыкал платком нос, посматривая с насмешкой на его прическу.

Заиграла музыка. Граф открыл бал полонезом с дочерью хозяйки, затем с другой молодою. По какому-то странному ослеплению учитель не замечал дурного впечатления, произведенного им на своего посаженого отца, танцевал, веселился, перебегая с одного конца комнаты на другой и вполне высказывая беззаботность своего характера.

По окончании одного танца, отводя на место даму, он был так неосторожен, что наступил Суворову на ногу в то время, когда тот проходил по комнате. Александр Васильевич сморщился, сделал гримасу и, схватившись рукою за конец ступни, закричал:

— Ай, ай, ай, ходить не могу! Господи помилуй, хромаю, калекой стал.

Гости встревожились. Испуганная хозяйка не знала, что делать. Бедный учитель походил на статую. Его молодая жена готова была плакать. Наконец госпожа Грин приказала подать кресло и, обращаясь к Суворову, умоляла его сесть.

Александр Васильевич не слушал, продолжая говорить скороговоркой:

— Ох, кургузый щеголь! Без ноги сделал! Голова с хохлом, с пребольшим хохлом! Ой, помилуй бог, калекой стал! Ох, красноголовка! Большеголовка! Пахучка!

Хозяйка совершенно растерялась. Все гости с недоумением смотрели на эту странную сцену. Вдруг Суворов подошел к госпоже Грин.

— Маменька! — сказал он. — Маменька, где та щетка, которою перед свадьбой обметали у нас потолки, круглая такая, вот как голова этого щеголя.

Он показал на неподвижного учителя.

— На дворе, граф! — прошептала штаб-лекарша.

— Покажи мне ее!

Надо было повиноваться. Принесли щетку с длинной палкой. Суворов поднял голову.

— Славная щетка, — сказал он, посматривая искоса на бедного учителя, который в отчаянии пробирался к стене, — точно парикмахерский болван!.. Брутова голова! Важно причесана, помилуй бог, как гладко; только что стены обметать! Бруты, Цезари, патриоты на козьих ножках, двуличники, экивоки! Языком города берут, ногами пыль пускают… а голова — пуф!

Щетка, ей-богу щетка!

Тут он повернулся на одной ноге и заговорил с хозяйкой о московских блинах и о том, как должно их приготовлять. Щетку убрали, и мало-помалу все успокоились, начали говорить, шутить, смеяться и скоро все, кроме несчастного учителя, забыли приключения со щеткой. Только несчастный фридрихсгамский щеголь не мог возвратить своей прежней веселости и не только не смел подойти к Александру Васильевичу, но избегал даже его взгляда.

За ужином Суворов сел между двумя новобрачными дамами и выпил за их здоровье стакан вина. Перед ним поставили два горшка, со щами и кашею.

На другой, день он прислал хозяйской дочери богатый серебряный сервиз. Бедный учитель не получил ничего. На свадьбе было много гостей, и потому приключение со щеткой на другой же день распространилось по всему городу.

Впрочем, о чудачествах графа Александра Васильевича знали уже в Фридрихсгаме. По городу ходило о нем множество рассказов. Говорили, что однажды, среди разговора с одним из высших лиц города, Александр Васильевич вдруг остановился и запел петухом.

— Как это можно! — с негодованием воскликнул собеседник.

— Доживи с мое — запоешь и курицей, — ответил Суворов.

Занимаясь устройством крепостей, однажды Александр Васильевич поручил одному полковнику надзирать за работой новых укреплений. За недосугом или за леностью полковник сдал это поручение младшему по себе. Приехав осматривать работу и найдя неисправность, Суворов стал выговаривать полковнику, который в свое оправдание обвинял подчиненного.

— Ни вы, ни он не виноваты, — отвечал Александр Васильевич. Сказав это, он потребовал прут и начал сечь свои сапоги, приговаривая: — Не ленитесь, не ленитесь! Вы во всем виноваты. Если бы сами ходили по работам, то этого бы не случилось.

Помощником Суворова при постройке крепостей в Финляндии был инженер генерал-майор Прево де Люмиан. Александр же Васильевич, если кого любил, то непременно называл по имени и отчеству, так и этот иностранец получил от Александра Васильевича прозвище Ивана Ивановича, хотя ни он сам, и никто из его предков имени Ивана не носили, но это имя так усвоилось генералу Прево де Люмиану, что он до самой кончины своей всем известен был и иначе не назывался, как Иваном Ивановичем.

Рассказывали, что, принимая у себя одного чванного господина, Александр Васильевич встретил его, кланяясь чуть не в ноги, и бегал по комнате, крича:

— Куда мне посадить такого великого, такого знатного человека! Прошка! Стул, другой, третий.

И при помощи Прошки Суворов ставил стулья один на другой, кланяясь и прося садиться выше других.

— Туда, туда, туда, садись, милости прошу, а уж свалишься, не моя вина, — говорил Александр Васильевич, улыбаясь.

Один из ближайших к Фридрихсгаму помещиков-баронов приехал познакомиться к Суворову в огромном экипаже на восьми лошадях и просил графа посетить его. Александр Васильевич обещал и даже назначил день. Барон пригласил к себе все местное общество, рассказывая всем, что у него будет сам граф Суворов.

Александр Васильевич приказал запрячь в свой экипаж восемьдесят лошадей, собрав их со всего города. Лошади были запряжены по одной в ряд, и таким церемониалом он ехал двадцать верст от города. Когда первая лошадь была уже у подъездного дома, куда все присутствовавшие вышли встретить его сиятельство, сам он был чуть не за целую версту от подъезда. Сидевший верхом на первой лошади, соскочив с нее, начал кружить лошадей в клубок, и таким образом через полчаса и сам граф прибыл к давно ожидавшей его публике. Все поняли злую насмешку. Обратно Александр Васильевич поехал, по обыкновению, на одной лошади.

На городских, даваемых в честь его балах и вечерах Александр Васильевич проказничал, но при этом был всегда серьезен и никогда не улыбался, как будто бы все это было в порядке вещей. На одном балу он пустился в танцы. Люди вправо, а он влево: такую затеял кутерьму, суматоху, свалку, что все скакали, прыгали и сами не зная куда.

По окончании танцев он подбежал к своему адъютанту и с важностью сказал:

— Видишь ли ты, как я восстановил порядок, а то были танцы не в танцы.

— Как же, видел, ваше сиятельство!.. Отлично, это будет называться танцем Суворова.

— То есть танцем от души, — заметил граф.

История с учителем на свадьбе госпожи Грин не была, таким образом, неожиданностью для жителей Фридрихсгама.

Александр Васильевич, впрочем, вскоре сменил гнев на милость и, встретив учителя у своей хозяйки одетым и причесанным просто и скромно, сам заговорил с ним и обласкал.

— Вот так-то лучше, а то придет человеку на ум нарядиться половой щеткой.

Мир был заключен, и Александр Васильевич даже некоторое время спустя послал молодым столовый фарфоровый сервиз.

 

III. Семейные неурядицы

Ко всем этим странным выходкам и чудачествам Александра Васильевича жители Фридрихсгама относились более чем благодушно, главным образом не потому, что он был «большой царский генерал», как назвал его полицейский солдат в Нейшлоте, а вследствие того, что знали его семейное несчастье, сочувствовали ему как оскорбленному мужу и даже все его дурачества приписывали желанию заглушить внутреннюю боль уязвленного коварной изменой жены самолюбия супруга.

Неурядицы семейной жизни «знаменитого Суворова» не были ни для кого тайной. Сам Александр Васильевич охотно всем и каждому рассказывал о своей женитьбе, совместной жизни с женой и разрыве, вдаваясь при этом в малейшие подробности.

Окончательный разрыв относится к 1784 году. Приехав в этом году в Петербург, Суворов только и говорил о своих семейных неприятностях, не маскировался искусственным спокойствием, а напротив, нисколько не сдерживал себя и доходил до бешенства.

Впрочем, справедливость требует пояснить, что Александр Васильевич имел очень строгий взгляд на брак. Логическим последствием такого взгляда являлось понятие о неразрывности освященного Богом союза, а потому если брак разрывался, то для стороны невиноватой было непременным делом чести и долга очистить себя от обвинения в таком беззаконии. Поэтому Александр Васильевич считал своею обязанностью снять с себя вину в отношении если не брака, то совместной с женою жизни, требуемой браком. По этой причине он не скрывал и от других этого дела со всеми обстоятельствами.

Через семь лет, когда мы застаем его в Фридрихсгаме, обостренное состояние его духа прошло, но желание оправдаться перед людьми в своей одинокой жизни семейного человека осталось, и Суворов при каждом удобном случае подробно рассказывал свою «семейную историю».

По этим рассказам и по замечаниям лиц, знавших жену Александра Васильевича, урожденную княжну Прозоровскую, первые годы супруги жили в согласии, или, по крайней мере, никаких крупных неприятностей между ними не было. Разлучались они часто по свойству службы мужа, но при первой возможности снова соединялись.

Варвара Ивановна была с Александром Васильевичем в Таганроге, в крепости святого Димитрия, в Астрахани, в Полтаве, в Крыму — везде, где Суворов мог доставить ей некоторую оседлость и необходимейшие удобства. Не было ее лишь в Турции и в Заволжье, во время погони за Пугачевым, но ни тут, ни там ей и не могло быть места при муже.

Было бы, однако же, дивом, если бы они ужились до конца. В муже и жене ничего не было однородного. Он был стар, она молода. Он был неказист и худ, она полная, румяная, русская красавица. Он ума глубокого и обширного, просвещенного и громадной начитанности; она — недалека, неразвита, полуобразованна. Он — чудак, развившийся на грубой солдатской основе, обязанный всем самому себе, она — из знатного семейства, воспитанная на внешних приличиях и чувстве фамильного достоинства. Он — богат, но весьма бережлив, ненавистник роскоши, малознакомый даже с требования комфорта, она — таровата и охотница пожить открыто, с наклонностями к мотовству.

Не обладали супруги и самым главным условием для счастливой семейной жизни — характерами, которые бы делали одного не противоречием другого, а его дополнением.

Александр Васильевич был нрава нетерпеливого, горячего, до вспышек бешенства, неуступчив, деспотичен и нетерпим. Он много и постоянно работал над обузданием своей чрезмерной пылкости, но мог только умерить себя, а не переделать, и в домашней жизни неуживчивые качества его характера становились вдвойне чувствительными и тяжелыми.

Варвара Ивановна также не обладала мягкостью и уступчивостью, то есть качествами, с помощью которых могла бы сделать ручным такого мужа, как Суворов.

Вся эта нескладица должна была привести рано или поздно к плачевному исходу, а когда ко всему этому присоединилось еще и легкомысленное поведение Варвары Ивановны, то разрыв сделался неизбежным.

Что он был, обманут, Александр Васильевич, как и все мужья, узнал последний, через пять лет после свадьбы. Это открытие произвело на него ошеломляющее действие, тем более что измена жены началась, чуть ли не с первых месяцев супружества, когда он после медового месяца отправился из Москвы на театр военных действий.

Произошло это в Херсоне, где он, случайно зайдя в комнату жены, застал ее с бывшим гувернером ее двоюродных братьев Сигизмундом Нарцисовичем Кржижановским, которому сам же Александр Васильевич доверил ведение своих дел по некоторым имениям и вызвал по этим делам в Херсон. Преступность нарушенного мужем свидания была настолько очевидна, что Варваре Ивановне ничего не оставалось делать, как сознаться во всем и в тот же день уехать в Москву. Успевший, с присущей полякам юркостью, выскочить из комнаты и тем избегнуть справедливого гнева мужа, Сигизмунд Нарцисович тоже быстро отбыл в Белокаменную.

Александр Васильевич в сентябре 1779 года подал в славянскую консисторию прошение о разводе, но ему было отказано за недостаточностью доводов. Суворов апеллировал в Синод, который и приказал архиепископу славянскому и херсонскому пересмотреть дело.

Варвара Ивановна между тем по совету отца, князя Ивана Андреевича Прозоровского, а главным образом и самого Кржижановского, которому, видимо, далеко не улыбалась обуза в виде разведенной жены, готовящаяся связать его по рукам и ногам, возвратилась к мужу и упросила его помириться. В январе 1780 года Суворов подал в этом смысле заявление, и дело осталось без дальнейшего движения.

Неудовольствия, однако, возникли вскоре. Александр Васильевич, как человек религиозный, прибегнул к посредничеству церкви. В то время он находился на службе в Астрахани. По ранее сделанному соглашению он явился в церковь одного из пригородных сел, одетый в простой солдатский мундир; жена его в самом простом платье; находилось тут и несколько близких лиц.

В церкви произошло нечто вроде публичного покаяния; муж и жена обливались слезами, священник прочитал им разрешительную молитву и вслед за тем отслужил литургию, во время которой покаявшиеся причащались Святой Тайне. Мир опять восстановился, только внешний.

Супруги жили вместе до начала 1784 года, когда из перехваченного письма жены Александр Васильевич убедился, что ее чувство к Кржижановскому не было «безумной шалостью скучающей женщины», как объяснила она мужу, прося у него прощения. Они расстались окончательно.

Александр Васильевич уехал в одно из своих имений и подал оттуда новое прошение, прямо в Синод, опять о разводе.

Синод отвечал, что не может дать делу хода, потому что «подано доношение, а не челобитная, как требуется законом, что для развода не имеется крепких доводов», что Варвара Ивановна живет в Москве, следовательно, и просить надо московское епархиальное начальство, а не Синод.

На этом и окончилась попытка Суворова развестись с женой.

Иван Андреевич Прозоровский начал со своей стороны хлопоты о примирении своей дочери с мужем. Слухи об этом дошли до Александра Васильевича и сильно его встревожили. Он вступил в переписку с одним из своих поверенных, которому даже поручил переговорить лично с московским митрополитом, который, по тем же слухам, стоял за примирение супругов и по просьбе князя Прозоровского взялся быть посредником в этом деле.

«Скажи, — писал Суворов своему поверенному, дворовому человеку Михеичу, — что третичного брака уже не быть и что я тебе велел объявить ему это на духу».

Под вторичным браком Александр Васильевич, видимо, подразумевал примирение близ Астрахани.

«А если владыка скажет, — продолжал в письме Суворов, — что впредь того не будет, то отвечай: «Ожегшись на молоке, станешь и на воду дуть». Если он заметит: «Могут жить в одном доме розно», ты скажи: «Злой ее нрав всем известен, а он не придворный человек».

Особенно беспокоил Александра Васильевича вопрос о приданом, ему хотелось возвратить его, а тесть, желавший, чтобы супруги жили вместе, уклонялся от принятия.

Все эти подробности знал не только весь Петербург, но и все те города, где Суворову приходилось проживать, хотя самое короткое время.

Вместо того, повторяем, чтобы замкнуться в самом себе и не допускать не только посторонних рук, но и глаз до своего семейного несчастья, он сделал свидетелем и участником его целую массу людей.

После первой попытки получить развод в 1779 году Александр Васильевич пишет Потемкину письмо, излагает в общих чертах сущность дела, убеждает его, что другого исхода, кроме развода, он иметь не может, просит Григория Александровича удостоить его, Суворова, высоким своим вниманием и предстательством у престола: «К изъявлению моей невинности и к освобождению меня в вечность от уз бывшего союза».

Прося вторично развода в 1784 году, Александр Васильевич входит в переписку об этом со множеством лиц, преимущественно из своих подчиненных, пускаясь в подробности и не заботясь об ограничении участников и сферы огласки.

Немудрено, что семейные неурядицы героя Суворова были известны всей России, как известно, было и его славное имя. Семейные неприятности усложнились еще тем, что у супругов Суворовых были дети.

Детей было двое. Старшая дочь, Наталья, родилась 1 августа 1775 года. Отец очень любил ее. О первых годах ее жизни и воспитании в доме родительском почти ничего не известно.

В октябре 1777 года Александр Васильевич писал из Полтавы одному из своих знакомых, что дочь вся в него и в холод бегает босиком по грязи.

После этого Варвара Ивановна была трижды беременна, но два раза разрешение от бремени было преждевременно, третий раз, 4 августа 1784 года, родился сын, Аркадий.

Как только Суворов разошелся с женой, он отправил свою дочь в Петербург, к начальнице Смольного монастыря госпоже Лафонь.

Что же касается новорожденного сына Аркадия, то он оставался при матери и лишь через несколько лет перешел к отцу.

Жители Фридрихсгама были почти правы, приписывая чудачества, странности и причуды Александра Васильевича его разбитой семейной жизни.

Действительно, именно после того времени, когда Александр Васильевич разошелся с женой и остался одиноким, он приобретает громкую известность своими чудаческими выходками, некоторые из которых мы уже описали, а с выдающимися из остальных познакомим читателя впоследствии.

Нельзя, конечно, давать разлуке его с женой значения события, от которого ведется летоисчисление этих чудачеств и выходок, но внимательное изучение Суворова, — говорит биограф его А. Петрушевский, — не дозволяет и отвергать влияния на него этого обстоятельства. Оно, это влияние, только не укладывается в точную фактическую форму; больше понимается само собой, чем доказывается. Нет ежедневной, ежечасной сдерживающей силы — и человек свободнее отдается своему влечению. А велика ли сдерживающая сила или мала — от этого зависит лишь степень ее успеха.

Таков был Александр Васильевич в 1791 году.

 

IV. Почти опала

Продолжительная командировка Суворова в Финляндию для наблюдения за постройкой укреплений была своего рода опалой, вызванной, как мы знаем, неприятным столкновением, его с всесильным Потемкиным.

Шла война с Турцией, в которой один лишь Александр Васильевич обнаружил до сей поры блестящее дарование и решительным ударом подвинул войну к исходу, если бы его победами сумели воспользоваться. Англия, Пруссия и Польша вооружились и угрожали другой войной, более вероятной, чем шведская.

Предстояла практическая военная деятельность в обширном размере, а лучшего боевого генерала посылали строить крепости Суворов, по своему обыкновению, весь отдался делу, на него возложенному, хотя и неприятному, и лишь изредка наезжал в Петербург, находя, впрочем, и эти кратковременные отлучки неудобными.

Вернувшись однажды из такой отлучки, он нашел значительную прибыль больных.

«Нашему брату с поста не отлучаться; держитесь сего, коли вздумаете донкишотить, — писал он по этому поводу Турчанинову. — Бегите праздности: коли нельзя играть в кегли, играй

те в бабки».

Следуя этому правилу, Александр Васильевич и играл в Финляндии «в бабки», возводя форты, проводя каналы. И эта скромная деятельность, может статься, и удовлетворила бы его если бы в то же время в других местах другие люди не играли бы в «кегли». Но они играли, а философские афоризмы Суворова оказывались для него самого в применении пустыми знаками.

Кампания 1791 года в Турции велась довольно деятельно, потому что Потемкин проживал в Петербурге, сдав войска во временное начальствование князя Репнина. Она ознаменовалась несколькими крупными делами: взятием штурмом Анапы, разбитием турецкого флота при Калакрии, победою князя Репнина при Мачине.

Все это, вместе взятое, особенно Мачинская победа, где легло на месте свыше четырех тысяч турок, побудило, наконец, султана искать мира. Репнин вступил в переговоры, и по прошествии нескольких дней были подписаны, 31 июля, предварительные условия.

Победы Репнина сильно уязвили Потемкина, который хотел стоять на высоте одиноким и еще в прежнее время опасался возвышения Репнина, как потом Суворова. Он поспешил из Петербурга в Турцию, но опоздал — предварительные условия мира уже были подписаны.

Вскоре, как известно, Григорий Александрович умер. После его смерти переговоры о мире пошли очень быстро, и в последних числах декабря 1791 года мир был подписан в Яссах.

С горячечным чувством следил за этими событиями Суворов. В нем кипела буря, и, чтобы ее утишить, ему приходилось прибегать к самообольщению, к отысканию тени на светлых местах — ко всему тому, что обыкновенно диктует оскорбленное самолюбие.

Конец одной войны миновал его, рожденного для войны. Без него кончилась и другая.

Вскоре после мира с Турцией открылась война с Польшей. Падение Польши, как мы уже имели случай заметить, назревало давно, оно было намечено ходом истории, как в собственном, так и в соседних государствах, и во второй половине XVIII века исход зависел уже только от группировки внешних обстоятельств. Польша сделалась ареной борьбы иностранных государств за преобладание, и правящий класс сам разделался на соответствующие партии.

В конце 1788 года Пруссия, весьма неприязненная России, сделала в Варшаве искусный дипломатический ход и достигла полного успеха. Прусская партия усилилась и подняла голову. Началась задирательная относительно России политика, оскорбления русского имени и чувства — создалось новое для России затруднение в ее тогдашнем и без того затруднительном положении.

Издавна русские войска ходили по Польше по всем направлениям, учреждали магазины и оставались в ней. С началом второй турецкой войны, по предварительном сношении русского правительства с польским, они прошли ближайшим путем, через южные польские земли, в турецкие пределы.

В Польше стали говорить, кричать и писать в виде протеста, что она независимая, самостоятельная держава. С наступлением новой зимы Екатерина велела войскам очистить Польшу и вывезти оттуда магазины. Но этим дело не окончилось.

Подозрительность поляков, при наущениях Пруссии и неразумной ревности господствующей партии, дошла до своего апогея. Опять начались гонения на диссидентов, притеснения их, наказания и даже казни. Екатерина терпела и это, выжидая лучшего времени.

Поляки как будто не видели, что Польша была самостоятельной и независимой только благодаря соперничеству своих соседей и что она не могла выдержать напора любого из них, если другие ему не помешают. Польша не хотела понять, что обращаться таким образом ей, слабому государству, с Россией, государством сильным, значило наносить оскорбления, которые не прощаются. Однако это было очевидно всякому, — даже отдаленный от европейского востока французский двор предостерегал польское правительство и советовал ему быть осторожнее с соседями, особенно с Россией.

Но ослепление господствовавшей партии было слишком велико. Она действовала, конечно, не без исторической основы, припоминая грабительства русских войск в конфедератскую войну, дерзкие поступки некоторых русских начальников, бесцеремонное пребывание в Польше русских посланников, вроде князя Репнина, наконец, раздел части польских земель, который русофобы всецело приписывали России.

Но все это, вместе взятое, доказывало наглядно, что такое есть независимость и самостоятельность Польши, которою она так кичилась.

К несчастью Польши, развивающаяся французская революция представлялась настолько страшной монархическим правительствам, что в состоянии была соединить разъединенных, угрожая принципу первостепенной важности, перед которым другие интересы казались мелкими.

Между Пруссией и Австрией состоялся в начале 1792 года тайный союз, направленный преимущественно против Франции, а летом в этом же году с каждой из этих держав в отдельности Россия заключила оборонительный договор, которым, между прочим, обоюдно гарантировались владения, особенно приобретенные по первому разделу Польши.

Тем временем окончательно состоялся Ясский договор с Турцией — Россия сделалась свободной для сведения счетов с Польшей. Поляки стали думать об обороне, в апреле решено расширить королевскую власть, сделать заграничный заем и прочее. Но было уже поздно, и через месяц Россия начала военные действия.

Поляки обратились к Австрии и Пруссии. Обе они отказали в помощи и советовали восстановить прежнюю конституцию, измененную 3 мая 1791 года. Тогда только поляки убедились, что должны рассчитывать единственно на самих себя и что Пруссия заигрывает с Польшей, как кошка с мышью.

После усилия многих лет Польше удалось сформировать к этому времени регулярную армию, силою в 60 000 человек.

Русская императрица, чтобы покончить дело как можно скорее, решилась двинуть стотысячные силы. Большая часть этих войск, приблизительно две трети, должна была под начальством генерала Каховского наступать с юга, остальные, под командой генерала Кречетникова, действовать с севера и востока.

Противники господствовавшей в Польше партии примкнули к России и в Тарговицах образовали конфедерацию.

Силы были слишком неравны, а поляки вдобавок еще растянули свою оборонительную линию. Она была вскоре прорвана и Каховским, и Кречетниковым. Поляки дрались храбро. Местами успех доставался русским дорого, но результат все-таки не подлежал сомнению.

Русские с двух сторон подошли к Варшаве на несколько миль. Король, согласясь с большинством своих советников, отказался от дальнейшей борьбы и со всей армией присоединился к тарговицкой конфедерации.

Военные действия прекратились, господствующая партия сменилась другой.

Александр Васильевич был все это время поистине несчастным человеком. Одна война окончилась без него; другая подготовлялась, велась и завершилась тоже без него, а между тем оба театра войны он знал близко и заслужил на них блестящее боевое имя. Суворов рвался, как лев из клетки, подозревая всех в зложелательстве, интригах, подвохах.

«Постыдно мне там не быть», — писал он своему родственнику Хвостову, следившему по его поручению за всем, что происходило в официальных сферах в Петербурге.

В другом письме к Турчанинову Александр Васильевич говорил, что не может «сидеть у платья».

Стараясь выследить интригу, которая удерживала его в Финляндии, он пишет Хвостову, делая разного рода намеки и предположения. А между тем существовали резоны, по которым Александра Васильевича не приходилось посылать из Финляндии на польскую войну.

Во-первых, разделаться с поляками считалось делом немудреным, что и сбылось.

Во-вторых, в марте 1792 года шведский король Густав, смертельно раненный на маскараде одним шведским офицером, умер, а регент, герцог Зюдерманландский, был соседом ненадежным, особенно вследствие доброго его расположения к Франции.

В Финляндии требовалось усиленно продолжать оборонительные работы и держать наготове искусного и опытного инженера. Хвостов так и писал Суворову:

«По могущим случиться в Швеции переменам надеются на вас, как на стену».

Но Александр Васильевич не давал этому резону большой цены. Тут, на севере, только предполагалась возможность войны, а на западе она уже была решена; наконец, в случае надобности, его можно сюда из Польши во всякое время вызвать. По крайней мере, несмотря на шведские обстоятельства, он настойчиво, косвенным образом, напрашивался в Польшу.

«Пора меня употребить, — писал он Хвостову, — я не спрашиваю ни выгод, ни малейших награждениев, — полно с меня, но отправления службы… Сомнения я не заслужил. Разве мне оставить службу, чтобы избежать разных постыдностей и отойти с честью без всяких буйных требований».

Однако назначения в Польшу не последовало, и «буйные требования» дошли до того, что Александр Васильевич обратился через Турчанинова к самой императрице.

Государыня поручила Турчанинову отвечать, что польские дела не стоят Суворова, что «употребление его требует важнейших предметов», и для полнейшего успокоения просителя написала записку, которую и велела к нему отослать. Записка была короткая:

«Польские дела не требуют графа Суворова; поляки уже просят перемирия, дабы уложить, как впредь быть.

Екатерина».

Суворов угомонился, однако, не сразу и вынес за это время немало душевной муки. Недовольство его настоящим положением не держалось на одном уровне, а увеличивалось, уменьшалось, видоизменялось, смотря по напору обстоятельств и по внушению темперамента.

«Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича», — пишет он Хвостову. «Мне лучше — 2000 человек в поле, чем — 20 000 в гарнизоне!» — жалуется он также и Турчанинову.

Последний указывает ему и ту выгодную сторону, что жизнь его, по крайней мере, спокойна.

Александр Васильевич возражает: «Я не могу оставить 50-летнюю привычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов… Я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух… Пред сим в реляциях видел я себя, нынче же их слушать стыдно, кроме патриотства… О мне нигде ни слова, как о погребенном. Пятьдесят лет практики обратили меня в класс захребетников; стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службой и возрастом, но не предками и не камердинерством у знатных. Я жгу известь и обжигаю кирпичи, чем ярыги со стоглавою скотиною (публикой) меня в Петербурге освистывают… Царь жалует, псарь не жалует… Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство, Польша — бег шпицрутенный, прежней Турецкой — ссылка с гонорами, Крым и Кубань — проскрипция… Сего 22 октября (1792) я 50 лет на службе; тогда не лучше ли кончить мне непорочно карьеру? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение… Чужая служба абшид, смерть — все равно, только не захребетник…»

Стремись, душа моя, в восторге к небесам Или препобеждай от козней стыд и срам.

Наконец 10 ноября 1792 года финляндская ссылка Суворова кончилась. Рескриптом императрицы Екатерины от 10 ноября под начальство Александра Васильевича отдавались войска в Екатеринославской губернии, в Крыму и во вновь присоединяемых землях, и приказано немедленно приводить в исполнение по проектам инженер-майора де Волана укрепление границ.

 

V. «Ку-ка-ре-ку»

Полученное назначение далеко не соответствовало стремлениям Александра Васильевича. Ему предстояло променять одни постройки на другие, да еще свои на чужие. Правда, это доказывало доверие к нему государыни и одобрение всего им сделанного, но смысл деятельности все-таки не изменялся.

Первое время Суворов даже думал отказаться. Но там, на юге, у него были шансы на боевую службу, ввиду турецких военных приготовлений, а тут, на севере, никаких. Это соображение его успокоило и ободрило.

В ноябре он выехал как бы обновленным, с радостью и надеждой. Надежде этой суждено было осуществиться не там, где он предполагал.

Около двух лет прошло, а Александру Васильевичу все приходилось возиться с «лопатами извести и пирамидами кирпича» и тщетно дожидаться «баталии». Он волновался, выходил из себя, подавал несколько раз прошения о дозволении поступить на иностранную службу, но все было тщетно.

Наконец судьба улыбнулась ему.

В Польше произошли важные и неожиданные события. В то время как весь цивилизованный мир был потрясен ужасами французской революции, Польша, ведомая к гибели самим Провидением, с жадностью прислушивалась к кровавым ' известиям о парижских зверствах и, видимо, нашла их достойными подражания.

В 1794 году Польша заволновалась. Вековечным позором покрыла себя несчастная нация выполнением гнусного заговора, результатом которого было нападение на сонных и беззащитных находившихся в Варшаве русских людей.

Эта страшная резня произошла в ночь на 7 апреля, с четверга на пятницу Страстной недели. Священные для христиан дни были осквернены братоубийством. Выстрелы, раздавшиеся у арсенала, были сигналом кровавого дела.

Злодеи высыпали на площадь, а из окон домов бросали им оружие, хозяева же домов, где жили русские, еще накануне любезные до приторности, напали на своих постояльцев сонных, раздетых… Жены и дети польских панов бросали каменьями из окон в бежавших, застигнутых врасплох несчастных. Из 8000 русских половина была перебита или изувечена.

Этот бесчеловечный подлый поступок требовал страшного возмездия. Екатерина приказала двинуть войска и начальство над частью их, по совету Румянцева, поручила Александру Васильевичу.

— Я посылаю в Польшу двойную силу, — сказала она, — войска и Суворова.

И действительно, его имя, еще грозное в Польше, навело панику на мятежников и наполнило радостью сердца боготворивших его солдат. С нетерпением ждали его войска с того момента, как весть о его назначении с быстротою молнии разнеслась по России.

Наконец 22 августа отряд Суворова прибыл в Варковичи, где уже находились войска, вверенные его команде.

— Приехал, приехал… — раздалось по лагерю.

— Здесь он, отец наш… — слышались радостные возгласы солдат.

— Где, где?

— Там, на лугу, в сеннике.

И действительно, Александр Васильевич прибыл в простой повозке, со своей неизменной скромной свитой, камердинером Прошкой, поваром Митькой и казаком и расположился в сеннике.

Одет он был в белом кителе, в коротких полотняных панталонах, сапогах, с короткими мечом, подвязанным к поясу портупеей. На голове была шляпа.

Собравшимся явиться по начальству генералам и офицерам он коротко объяснил волю императрицы.

— Надо пораспугать беспокойный народ, — сказал он. — Необходимо их успокоить, мирных — миром, буйных — штыками, коли честью нельзя.

Он замолчал и, по обыкновению, зажмурил глаза.

— Войскам выступать, когда пропоет петух, идти — быстро, полк за полком… Голова хвоста не дожидается… Жителей не обижать, с бабами не воевать, подростков не трогать:

Он ограничился этим словесным приказанием и, отпустив всех, сел за свой скромный обед, состоящий неизменно из щей и каши. После обеда Александр Васильевич лег отдохнуть. Постелью ему служило душистое сено, покрытое плащом из синего сукна, который сделал себе Суворов в Херсоне, получив первое жалованье.

Лагерь между тем совершенно ожил. Солдаты усиленно готовились к выступлению, чистили оружие, осматривали патроны, точили штыки и сабли.

Александр Васильевич отдыхал недолго. Он вскоре уже сидел на сене перед разложенной картой и обдумывал план будущих военных действий.

Он вскочил, захлопал в ладоши, и по лагерю, среди вечерней тишины, пронеслось «ку-ка-ре-ку!». В это же мгновение барабанщики ударили в барабаны, трубачи заиграли в трубы.

Вмиг палатки слетели с мест, и не прошло четверти часа, как корпус в четырнадцать тысяч человек быстро двинулся вперед, неся в сердцах убеждение в несомненной победе над неприятелем: с ними был Суворов. В полночь давали роздых, но с первым лучом зари снова слышалось из стана Александра Васильевича громкое «ку-ка-ре-ку».

Эта с первого взгляда странная причуда имела глубокий смысл — замаскировать расчет времени для предстоящих действий не только от населения, но и от своих войск, в предосторожность от шпионов, так как в рядах находилось некоторое число офицеров и солдат бывших польских войск.

Александр Васильевич во все время похода не слезал со своей казацкой лошади. Суворов любил своего донца. Когда после взятия Измаила ему подвели редкую лошадь, которой не было цены, и просили принять ее в память знаменитого дела, он отказался, сказав:

— Нет, мне она не нужна. Я прискакал сюда на донском коне, с одним казаком; на нем и с ним ускачу обратно.

Тогда один из генералов заметил ему, что теперь он поскачет с тяжестью новых лавров. На это Суворов отвечал:

— Донец всегда выносил меня и мое счастье.

На этом-то донце Александр Васильевич объезжал быстро движущиеся полки. То тут, то там слышались раскатистые приветствия:

— Здравия желаем, ваше сиятельство!

— Здорово, чудо-богатыри! Здорово, братцы… Помилуй бог, молодцы…

— Ребята, — обратился в одном месте Александр Васильевич к солдатам, — ведь злодеев-то, слышно, много, силища, ну, да мы их поколотим, ведь поколотим, чудо-богатыри?

— Как пить дать поколотим, — в один голос ответили из первого ряда два рослых гренадера, — ведь штык-то наш молодец… по пяти на него мало, по десяти упрячем…

— Пулю-дуру тоже зря не пустим… виноватого найдет…

— Знатно, хорошо, помилуй бог! Знатно молвил… Тебя как зовут? — обратился он к одному из гренадеров.

— Воробьевым, ваше сиятельство…

— Воробьевым? Какой же ты воробей, ты будь Соколом. А тебя как?..

— Голубевым.

— Тоже голубь — птица нежная, ты будь Орлом.

— Слушаю-с, ваше сиятельство, — ответил бравый солдат.

Эти прозвища, данные великим Суворовым, остались за ними на всю жизнь.

— А что, — спросил в другом месте Александр Васильевич у одного из ротных командиров, — старички у тебя есть крымские, кинбурнские, рымникские?

— Есть, ваше сиятельство… Эй, Михайло Огнев! Высокий, статный гренадер выступил вперед.

— Здравия желаю, ваше сиятельство! — гаркнул он. Александр Васильевич несколько времени всматривался в солдата, затем зажмурил на мгновенье глаза и снова открыл их.

— Помилуй бог, я тебя помню, знаю, видал… только где, не могу припомнить.

— В кинбурнском сражении, ваше сиятельство, — отвечал Огнев.

— А, помню, помню, как ты колошматил турок, одного, другого, третьего. Вот тут мне турецкая пуля сделала дырочку, — Суворов указал на левую руку, — ты с другим товарищем свели меня к морю, вымыли рану морскою водой и перевязали… А ты помнишь, как ты за мною следом бегал во все время сражения?

— Помню вашу ко мне милость, отец наш, ваше сиятельство.

— А, каков? — воскликнул Суворов.

— Молодец, одно слово… ваше сиятельство! — гаркнули все солдаты, думая, что Александр Васильевич обращался к ним.

— Огонь, чудо-богатырь… Прощай, Огонь… Прощай, чудо-богатырь… Прощайте и вы все, чудо-богатыри, все вы молодцы, все русские.

И Суворов уехал под гром возгласов.

— Счастливо оставаться, ваше сиятельство… Счастливо оставаться, отец наш родной!..

Объехав, таким образом, весь корпус, здороваясь со всеми, приветствуя по-своему каждую роту и эскадрон, Суворов к вечеру стал посреди войска, слез с коня и сказал:

— К заре!

Пробили на молитву. Он снял шляпу и, вытянувшись, громко, внятно прочел вместо «Отче наш» следующую молитву:

«Всемогущий Боже! Сподобившись святым Твоим промыслом достигнуть сего часа, за все благодеяния, в сей день от Тебя полученные, приносим благодарное и за прегрешения наши, — кающееся сердце, молим Тя, ко сну нас отходящих покрой святым Твоим осенением. Аминь».

Перекрестившись, он надел шляпу, сел на лошадь, распрощался и поскакал туда, где для него было разложено сено. Несколько раз вставал он ночью и тихо разговаривал с часовым.

— Тише, тише говорите! Пусть спят витязи! — говорил

Александр Васильевич.

Чуть стало рассветать, он вскочил. Прошка облил его три раза холодной водой. Александр Васильевич поспешно оделся, и по всему стану пронеслось протяжное:

— Ку-ка-реку!

— Пойдем и покажем, как бьют поляков, — сказал Суворов, отправляясь в поход, и сдержал слово.

Первым его подвигом было взятие Кобрина; затем он разбил неприятельский корпус при Крупчицах и двинулся к Брест-Литовску.

У этого города завязалось упорное, кровопролитное сражение. Поляки дрались с отчаянной храбростью, но на стороне русских было правое дело, и с ними был Суворов. Одно появление его перед войском удесятеряло силу солдат, и они одержали новую славную победу Множество храбрых пало близ Брест-Литовска. Товарищи по-христиански простились с убитыми и снесли их в общую могилу. Это было 6 сентября 1794 года.

На другой день рядовые и офицеры, в полных мундирах, отправились к кургану, на котором стояло уже множество крестов, поставленных в вечную память павшим братьям. Туда же прибыл и Александр Васильевич. Приказав отслужить общую панихиду по убиенным, он с усердием молился и по окончании священнодействия, произнес надгробную речь.

— Мир вам, убитые! — говорил Суворов. — Царство небесное вам, христолюбивые воины, за православную веру за матушку-царицу, за Русскую землю павшие! Мир вам! Царство вам небесное! Богатыри-витязи, вы приняли венец мученический, венец славы!.. Молите Бога о нас.

Брестский успех завершил победоносное движение Суворова по Польше на долгое время. Александр Васильевич остался в Бресте в ожидании подкрепления. Войска стали лагерем.

 

VI. Фельдмаршал

Выжидательное положение в Бресте имело своей причиной необходимость соединения сил.

Наконец силы были стянуты. На собравшемся военном совете было единогласно принято предложение Суворова идти на Варшаву.,

По доходившим известиям, поляки сильно укрепили Прагу и готовились к отпору. Александр Васильевич не скрывал этого от солдат, а, напротив, заранее им внушал, что Прага даром в руки не дастся. По своему обыкновению, объезжая ежедневно на походе войска, он останавливался у каждого полка, здоровался, балагурил, называл по именам знакомых солдат, говорил о предстоящих трудах. Чуть не весь полк сбегался туда, где ехал и беседовал с солдатами Суворов, — это беспорядком не считалось.

— Нам давным-давно туда пора, — говорил Александр Васильевич, — помилуй бог, пора! Поляки копают, как кроты в земле.

— Был бы только приказ — взять, все будет взято, — слышались солдатские замечания.

— Осерчал поляк, показать себя хочет… Строится.

— Сердит, да не силен, козлу брат… Другого Измаила не выстроят, а и тому не поздоровилось.

Так рассуждали солдаты.

Дух войска был как нельзя лучше: долгое брестское сидение не сопровождалось праздностью и бездельем; последующий поход был далеко не из трудных, переходы невелики, отдыхи частые, особенных недостатков не ощущалось. Больше всего приходилось терпеть от холода, так как в холщовых рубашках пронимало насквозь, особенно по ночам, но и это горе вскоре миновало, так как к войскам подвезли зимнее платье.

Суворов мерз в холщовом кителе вместе с войсками и надел суконную куртку только тогда, когда все облачились в зимнее платье. Это обстоятельство не ускользнуло от внимания солдат. Много подобные мелочи прибавляли к репутации Александра Васильевича.

22 октября 1794 года русские войска расположились в виду Праги, укрепленного предместья Варшавы. Запылали костры, и солдаты, собравшись в кучки, спокойно говорили о близком часе, в который многим из них придется предстать перед престолом Всевышнего.

В семь часов вечера стали читать войсковой приказ. Он не был красноречив, но по силе выразительности понятен каждому. Гласил он следующее:

1) Взять штурмом Пражский ретрешамент. И для того:

2) На месте полк строится в колонну поротно. Охотники со своими начальниками станут впереди колонны, с ними рабочие. Они понесут плетни для закрытия волчьих ям пред временным укреплением, фашинник для закидки рва и лестницы, чтобы лазать из рва через вал. Людям с шанцевым инструментом быть под началом особого офицера и стать на правом фланге колонны. У рабочих ружья через плечо на погонном ремне. С ними егеря, белорусы и лифляндцы; они у них направо.

3) Когда пойдем, воинам идти в тишине, не говорить ни слова, не стрелять.

4) Подойдя к укреплению, кинуться вперед быстро, по приказу кричать «ура!».

5) Подошли ко рву — ни секунды не медля, бросай в него фашинник, спускайся в него и ставь к валу лестницы; охотники стреляй врага по головам; шибко, скоро, пара за парой лезь! Коротка лестница — штык в вал, лезь по нем другой, третий, товарищ товарища оберегай! Став на вал, опрокидывай штыком неприятеля и мгновенно стройся за валом.

6) Стрельбой не заниматься; без нужды не стрелять; бить и гнать врага штыком; работать быстро, скоро, храбро, по-русски!.. Держаться своих в середине; от начальников не отставать, везде фронт.

7) В дома не забегать; неприятеля, просящего пощады, щадить; безоружных не убивать; с бабами не воевать; малолеток не трогать.

8) Кого из нас убьют — царство небесное! Живым — слава, слава, слава!

Этот приказ прочли три раза.

— Нам доподлинно известно, что нашему отцу-командиру угодно, — говорили старики, — не впервой нам. Мы усердно исполним его волю. Послужим нашей матушке-царице.

— Разделаем мы поляков под орех, будут знать, как изменнически убивать людей. Как осквернять убийствами страшные дни. Пора их урезонить.

Все были бодры, веселы, готовились точно на пир, а не в сражение. Русское сердце чует победу.

Темная, холодная ночь опустилась над лагерем. В три часа пополуночи началось выступление. В грозном молчании двигались вперед черные массы воинов.

По гениальному распоряжению Суворова русские были почти возле самого рва, когда неприятель увидал их. Послышались оклики часовых, мгновенно сменившиеся выстрелами. Русские шли вперед под градом пуль, картечи и ядер, не отвечая на выстрелы.

Вдруг по рядам наступавших раскатилось громкое «ура!». Неприятель дрогнул. Все смолкло на мгновение — первое укрепление было взято.

Начался смертельный бой. Поляки защищались, как львы. Битва продолжалась в течение двенадцати часов. Кровь лилась рекой, стоны, вопли, мольбы, проклятия и боевые крики стояли гулом, сопровождаемые барабанным боем, ружейной трескотней и пушечными выстрелами. На общую беду своих, многие, спрятавшиеся в домах, стали оттуда стрелять, бросать каменьями и всем тяжелым, что попадалось под руку. Это еще более усилило ярость солдат.

Бойня дошла до своего апогея: врывались в дома, били всех, кого попало, и вооруженных и безоружных, и оборонявшихся и прятавшихся, старики, женщины, дети — всякий, кто подвертывался, погибал под ударами.

Наконец Прага была взята. Страшное пламя, раздуваемое ветром, охватило город. Панический ужас овладел поляками.

На другой день этого страшного боя через реку Вислу переправились две лодки с белыми флагами. Это прибыли три депутата города Варшавы. Их проводили к ставке Суворова по грудам тел, по лужам крови, среди дымившихся развалин.

Александр Васильевич сидел в наскоро разбитой простой солдатской палатке, на деревянном обрубке, другой такой же, но несколько выше, служил ему столом. При виде приближавшихся Суворов вышел из палатки и пошел к ним навстречу. Он был в простой куртке, без орденов и в каске.

— Мир, тишина и спокойствие! — воскликнул он, сбросив с себя саблю. — Да будет впредь между нами мир.

С такими словами он обнял депутатов. Они, было, заговорили, но Александр Васильевич прервал их:

— С Польшей у нас нет войны, я бью мятежников.

Варшава сдалась без выстрела. 29 октября Александр Васильевич торжественно въехал в столицу Польши, верхом, одетый в ежедневную кавалерийскую форму, без орденов и знаков отличия.

Городской магистрат, в черной церемониальной одежде, находился в сборе на варшавском конце моста. По приближении Суворова старший член магистрата поднес ему на бархатной подушке городские ключи, также хлеб-соль и сказал краткое приветственное слово.

Александр Васильевич взял ключи, поцеловал их, поднял очи к небу и произнес:

— Боже, благодарю Тебя, что эти ключи достались мне не такою дорогою ценою, как…

Он оглянулся на развалины Праги, и его глаза затуманились слезами.

С моста войско стало вступать в город. Перед Суворовым ехал офицер, держа на подушке городские ключи.

Варшава кипела жизнью. Во всех окнах домов, на всех балконах виднелись любопытные зрители. На улицах толпился народ. Слышались крики:

— Виват, Екатерина!

— Виват, Суворов!

Кое-где восторженные возгласы прерывались криками протестующих патриотов, но ни выстрелов, ни других каких-либо неприязненных действий не было.

О вступлении в Варшаву Александр Васильевич донес императрице Екатерине II со свойственным ему лаконизмом:

«Ура! Варшава наша!»

Государыня ответила с такой же красноречивою краткостью:

«Ура, фельдмаршал!»

Вслед за этим императрица удостоила его следующим рескриптом:

«Вы знаете, что я не произвожу никого через очередь и никогда не делаю обиды старшим, но вы, завоевав Польшу, сами себя сделали фельдмаршалом».

Александру Васильевичу был пожалован фельдмаршальский жезл, осыпанный бриллиантами, и семь тысяч крестьян около завоеванного им Кобрина.

Австрийский император Франц прислал ему свой портрет, украшенный алмазами, и прусский король Фридрих-Вильгельм ордена Черного и Красного Орла.

Полученным им званием фельдмаршала Суворов был обрадован донельзя. В то время были только два фельдмаршала: Разумовский и Румянцев, но девять генералов были старше Александра Васильевича и, следовательно, по старшинству имели более прав на это звание.

Известие о назначении его фельдмаршалом пришло в то время, когда у Александра Васильевича было несколько близких к нему лиц. Он не сказал им ни слова, а только перецеловал всех и выбежал в другую комнату. Слышно было, что отдавал какие-то приказания Прошке.

Вскоре он вернулся. Все ожидали, что он расскажет содержание полученной им из Петербурга бумаги, но он не торопился и, по-видимому, совершенно спокойно разговаривал посторонних предметах. Некоторые из бывших у него хо ли было откланяться, но он удержал их.

Прошло около часу. В комнату вошел Прошка,

— Готово, ваше сиятельство!

— Все? — спросил Суворов.

— Все-с.

— Ставь стулья.

Прошка начал исполнять приказание.

Александр Васильевич между тем, как ни в чем не бывало, продолжал прерванный разговор. Гости недоумевали, слушали хозяина и с удивлением смотрели на Прошку, раставлявшего посреди комнаты стулья на совершенно равном друг друга расстоянии.

— Стой! — вдруг крикнул Суворов, когда Прошка поставил

девятый стул и уже брался за десятый. — Довольно. Теперь все.

Прошка отошел в глубь комнаты.

— Господи, благослови, — истово перекрестился Александр Васильевич и неожиданно для всех прыгнул через первый стул.

— Одного Салтыкова обошел. Последовал прыжок через второй стул.

— Помилуй бог, и другого Салтыкова обошел. Прыжки продолжались, и при каждом Суворов называл имя генерала, старшего его по службе, которого он обошел.

— Вот и Репнина.

— И Эхсита.

— И Прозоровского.

— Мусин-Пушкина.

— Каменского.

— Каховского.

— И вас, князь Юрий Владимирович Долгорукий, обошел. Во как, — сказал Александр Васильевич, прыгнув через последний, девятый стул. — Всех обошел, а никого не уронил. Это хорошо, знатно, помилуй бог, как хорошо, как знатно. Ну, Прошка, теперь давай мне мундир.

Александр Васильевич вышел. Удивленные гости остались в томительном ожидании разгадки всего происходящего.

Наконец, вернувшись в полной парадной форме, Суворов объяснил, в чем дело, приказал явившемуся духовенству служить молебен, а после молебна вышел к войску

Солдаты уже знали о полученной их любимым начальником царской милости. Громкое «ура» раскатилось по их радам при появлении вновь назначенного фельдмаршала.

Александр Васильевич верхом на коне въехал в середину войска и сказал речь, полную высоких наставлений о вере в милосердного Бога, верности и преданности к престолу и о нравственности.

— За Богом молитва, а за государыней служба не пропадет, — заключил он ее.

Еще более громкое и радостное «ура» солдат было красноречивым на нее ответом.

Александр Васильевич пробыл в Польше до конца 1795 года, когда последовал окончательный раздел королевства, расстроенного внутренней смутой. Король отрекся от престола. По разделу России достались: Вильно, Гродно, остальная часть Волыни, Семигалия, Троки, Новогрудск, Брест и Холм с уездами. Пространство приобретенной земли составляло 2183 квадратных мили, с 1 176 590 жителями.

В ноябре 1795 года Суворов сдал Варшаву пруссакам и сам уехал в Петербург.

 

VII. Отец и дочь

Расставшись окончательно с женой в 1784 году, Александр Васильевич Суворов, как уже известно читателям, поместил свою девятилетнюю дочь в Петербурге, в надежные руки Софьи Ивановны де Лафон, начальницы Смольного монастыря.

Тотчас вслед за этим началась его переписка с любимой дочерью Наташей, затем он находился на службе в Петербурге, следовательно, виделся с дочерью лично и опять в конце 1786 года разлучился с нею на довольно долгий срок.

К этому-то времени и относится, в сущности, та переписка Суворова с «Суворочкой», переписка, так хорошо очерчивающая отца и сделавшая дочь известностью.

Горячая привязанность Александра Васильевича к своему ребенку проглядывает в каждой строке, в каждом слове этой переписки. Известиями о своих победах Суворов постоянно делился с дочерью, беседовал с ней вскользь и о других предметах, подделываясь даже слишком к ребяческому пониманию Наташи.

В своих кратких письмах он любил рассыпать нравоучительные сентенции и разного рода наставления. О жене, Наташиной матери, он не упоминал никогда.

После кинбурнской победы, оправившись от ран, он пишет: «Будь благочестива, благонравна, почитай свою матушку Софью Ивановну, или она тебе выдерет уши и посадит на сухарики с водицей… У нас драки были сильнее, чем вы деретесь за волосы, а от пули дырочка, да подо мною лошади мордочку отстрелили, насилу часов через восемь отпустили с театра в камеру… Как же весело на Черном море, на Лимане: везде поют лебеди, утки, кулики, по полям жаворонки, синички, лисички, а в воде стерляди, осетры — пропасть».

В следующем письме он говорил:

«Милая моя Суворочка, письмо твое получил, ты меня так утешила, что я, по обычаю своему, от утехи заплакал. Кто-то тебя, мой друг, учил такому красному слогу. Как бы я, матушка, посмотрел теперь тебя в белом платье! Как это ты растешь? Как увидимся, не забудь рассказать мне какую-нибудь приятную историю о твоих великих мужах древности. Поклонись от меня сестрицам (монастыркам). Божье благословение с тобою».

К историческое теме, которую, как видно, затрагивала Суворочка, писавшая вообще складно, Александр Васильевич возвращается и в следующих письмах.

«Рад я с тобой говорить о старых и новых героях; лишь научи меня, чтобы я им последовал. Ай да Суворочка, здравствуй, душа моя в белом платье (старшем классе), носи на здоровье, расти велика. Уж теперь-то, Наташа, какой у них (у турок) по ночам вой: собачки воют волками, коровы охают, волки блеют, козы ревут. Они (турки) так около нас, очень много, на таких превеликих лодках, шесты большие к облакам, полотны на них на версту. На ином судне их больше, чем у вас в Смольном мух, — красненькие, зелененькие, синенькие, серенькие. Ружья у них такие большие, как камера, где ты спишь с сестрицами».

Продолжая угощать свою Суворочку, или сестрицу, как он ее называл, подобными детскими гиперболами и описаниями, Александр Васильевич в 1788 году ей сообщает:

«В Ильин и на другой день мы были в refectoire с турками; ох, как мы потчевались! Играли, бросались свинцовым большим горохом да железными кеглями в твою голову величины; у нас были такие длинные булавки да ножницы кривые и прямые, рука не попадайся, тотчас отрежут, хоть и голову. Кончилась иллюминацией, фейерверком. С festin турки ушли ой далеко, Богу молился по-своему и только; больше нет ничего. Прости, душа моя, Христос Спаситель с тобой».

В таком роде продолжал Суворов переписку с дочерью всю вторую турецкую войну, то по-русски, то по-французски, изредка писал и по-немецки.

После Рымникской победы, пожалованный в графы и Русской, и Священной Римской империи, Александр Васильевич с гордостью написал письмо к своей дочери, начав его словами: «Comtess de deux empires», говорит, что чуть не умер от удара, будучи осыпан милостями императрицы.

«Скажи Софье Ивановне и сестрицам, что у меня горячка в мозгу, да кто и вытерпит. Вот каков твой папенька за доброе сердце».

Ответных писем своей дочери он ждал с нетерпением.

«Мне очень тошно, я уже от тебя и не помню, когда писем-то видал. Мне теперь досуг; я бы их читать стал. Знаешь, что ты мне мила, полетел бы в Смольный и тебя посмотреть, да крыльев нет. Куды право какая, еще тебя ждать 16 месяцев».

Ровно через месяц он ей пишет:

«Бог даст, пройдет 15 месяцев, то ты поедешь домой, а мне будет очень весело. Через год я буду в эти дни по арифметике считать. Дела наши приостановились, иначе я не читал бы твоих писем, ибо они мне бы помешали ради моей нежности к тебе».

Время это пролетело.

Александр Васильевич, после недружелюбного объяснения с Потемкиным в Яссах о награде за взятие Измаила, приехал в Петербург. Это было незадолго до выпуска дочери из Смольного монастыря.

Наконец 3 марта 1798 года выпуск состоялся. Графиня Наталья Александровна была пожалована во фрейлины и помещена во дворец около императрицы.

Этот знак особой милости и внимания Екатерины к ее знаменитому полководцу произвел на него совсем не то действие, на которое рассчитывали.

Под разными предлогами, которые сводились к желанию отца видеть около себя дочь после давней с ней разлуки, Наташа через некоторое время перешла в родительский дом.

Государыня, конечно, не стала настаивать на своем, уступила, но этот поступок Суворова не мог не затронуть ее щекотливость, тем более что задевал, вообще, придворные круги, выказывая к ним пренебрежение.

Поступить так бестактно, в ущерб своим собственным интересам, заставила Александра Васильевич сильная антипатия ко всему придворному, разжигаемая опасениями насчет дочери.

По своей натуре, по военно-солдатскому воспитанию, по вкусам, по внешним качествам, вообще по всему Суворов не был человеком придворным или даже способным приспособиться к требованиям придворного быта.

Пребывание дочери у отца продолжалось до отъезда последнего в Финляндию, когда волей-неволей надо было снова представить ее ко двору.

Снова началась переписка между отцом и дочерью. В ней целый ряд житейских наставлений.

«Будь непререкаемо верна великой монархине, — писал Александр Васильевич. — Я ее солдат, я умираю за отечество; чем выше возводит меня ее милость, тем слаще мне пожертвовать собою для нее. Смелым шагом приближаюсь я к могиле, совесть моя незапятнана, мне 60 лет, тело мое изувечено ранами, и Бог оставляет меня жить для блага государства».

В другом письме он пишет:

«Помни, что дозволение свободно обращаться с собой порождает пренебрежение; берегись этого. Приучайся к естественной вежливости, избегая людей, любящих блистать остроумием, по большей части это люди извращенных нравов. Будь сурова с мужчинами и говори с ними немного, а когда они станут с тобой заговаривать, отвечай на похвалы их скромным молчанием… Когда будешь в придворных собраниях и если случится, что тебя обступят старики, показывай вид, что хочешь поцеловать у них руку, но своей не давай».

Время шло.

Александр Васильевич был все время вне Петербурга, а его дочь находилась на попечении его сестры Олешевой и родственника Хвостова.

Постоянная забота о Наташе и вечные за нее тревоги должны были, наконец, утомить Суворова и натолкнуть его на мысль о женихе, хотя недавно он назначил Хвостову термин в 2 или 3 года, раньше которого Наташа не должна выходить замуж.

В кандидатах в женихи не было недостатка.

Первым явился молодой сын графа Н. И. Салтыкова, управлявшего военным департаментом.

Графине Наталье Александровне в то время не было еще шестнадцати лет.

Молодой граф был неказист и подслеповат, и, несмотря на блестящие связи, которые бы приобрел Александр Васильевич, выдав замуж свою дочь за сына Н. И. Салтыкова, ему было отказано за молодостью невесты.

Следующим искателем руки был молодой князь Сергей Николаевич Долгорукий, но его ухаживание было встречено холодно.

Его сменил другой жених, и в конце 1791 года кандидатом явился царевич Мариамн Грузинский. По словам Суворова, — ведшего сватовство своей дочери письмами, — «царевич благонравен, но недостаток один — они дики».

Сватовство не состоялось.

За царевичем следует еще несколько женихов, и дело почти слаживается с молодым графом Эльмптом.

Графиня Наталья Александровна заявила, что она без отрицания исполнит волю отца купно с волею императрицы, то есть дала согласие не безусловное, так как волю, государыни еще не знала.

Императрица на брак с иноверцем не соизволила.

Наконец, последним женихом, ставшим мужем графини Суворовой, был граф Николай Александрович Зубов. В пятницу, на Масленой 1795 года, совершилось торжественное обручение в Таврическом дворце.

Александр Васильевич по этому поводу писал: «Благословение Божие Наташе и здравие с графом Николаем Александровичем; айда, ну, дочка, как меня она утешила».

29 апреля, в отсутствие Суворова, все еще находившегося в Варшаве, они были обвенчаны.

 

VIII. Приём

В день отъезда Александра Васильевича из Варшавы морозило и дул сильный, резкий ветер. Стекла дорожного дормеза были, вследствие этого, все подняты, так как Суворов боялся за свои больные глаза.

Переехав Вислу и проезжая по Праге, он с нескрываемым удовольствием глядел по сторонам, замечая сглаживающие следы прежнего бедствия и множество новых зданий, воздвигнутых на месте пожарища.

— Слава Богу, кажется, забыто прошедшее, — сказал он самому себе, и лицо его озарилось радостной улыбкой.

Проехав Прагу, он обратил внимание на то место, где была после штурма разбита его палатка, в которой он принимал варшавских депутатов. Проезжая передовую линию укреплений, он проговорил сквозь зубы:

— Волчьи ямы еще не заросли, и колья в них живут до времени. Милостив Бог к России, разрушатся крамолы, и плевелы исчезнут.

Александр Васильевич истово перекрестился.

Скоро скрылась Варшава и Прага в мглистой дали. Потянулась белая однообразная дорога. Санный путь еще не совсем установился. Кочки и выбоины попадались на каждом шагу и награждали Суворова беспрерывными толчками. Не привыкший к продолжительной езде в крытом экипаже, он то и дело вскрикивал, но все же решил продолжать путь безостановочно, отдыхая только по ночам.

Впереди скакал курьером один из его адъютантов Тищенко, заготовлявший лошадей, ночлеги и прочее.

На втором ночлеге Тищенко приготовил и убрал для ночлега теплую хату, но не догадался осмотреть в ней запечье, где спала глухая старуха.

Александр Васильевич приехал и, по своему обыкновению, разделся донага и приказал окатить себя холодной водой. Чтобы расправить одеревеневшие от долгого сидения члены, он, не одеваясь, стал прыгать по хате, напевая по-арабски разные изречения из Корана.

Проснувшаяся старуха выглянула из запечья, приняла Суворова за черта и закричала благим матом:

— Ратуйте, с нами небесная сила!

Александр Васильевич в свою очередь перепутался от неожиданности и также поднял крик:

— Ведьма, помилуй бог, ведьма!

Явились люди и вывели старуху, полумертвую от ужаса.

На всем пути готовились новому фельдмаршалу торжественные встречи, но он этого не хотел и разослал самые категорические просьбы и запрещения. Многие послушались, но не все. Александру Васильевичу пришлось прибегать к хитростям, чтобы избежать встреч.

Не доезжая Гродно, Александр Васильевич послал своего адъютанта просить губернатора князя Репнина отменить церемониал торжественной встречи, назначенный по Высочайшему повелению в Гродно, Митаве и Риге.

Князь отвечал, что не может не исполнить воли императрицы, и, приказав все приготовить, послал своего адъютанта вперед, для того чтобы тот немедленно уведомил его, как только покажется дорожный дормез фельдмаршала.

Адъютант не прождал и часу, как показалась простая кибитка, закрытая рогожей. С кучером сидел на козлах Прошка, камердинер Суворова.

— Скоро ли будет его сиятельство, граф Александр Васильевич? — спросил адъютант Прохора.

— Его сиятельство едет за нами.

И кибитка покатила далее. Едва только она исчезла из виду, как адъютант Суворова обратился к адъютанту Репнина и сказал ему:

— Теперь прошу вас довести до сведения князя, что фельдмаршал проехал.

— Когда? В чем?..

— Сейчас, в кибитке, которую вы видели.

— Не может быть!

— Можете сами удостовериться.

В это время приблизился к разговаривающим пустой дормез. Так ушел Александр Васильевич от церемониальной встречи в Гродно.

В Митаве и Риге, по убедительной просьбе фельдмаршала, коменданты отменили назначенный церемониал.

Суворов счастливо и без задержки доехал до Стрельни. Он прибыл туда в полночь, 3 января 1796 года.

Несмотря на совершенный им длинный, утомительный, без отдыха путь, Александр Васильевич тотчас по приезде начал отдавать распоряжения на завтрашний день.

— У тебя все в порядке? — спросил он своего камердинера Прошку

— Все, Александр Васильевич, только надо купить ленту на косу да пудры.

— Ладно, купим. Эй, мальчик!

Мальчиками Суворов называл своих адъютантов. Тищенко немедленно явился.

— Скачи сейчас в Петербург, к графу Николаю Александровичу Зубову, и узнай у него обо всем.

— О чем же, ваше сиятельство?

— Спроси его только: «Что, как и где?» — да поезжай скорее и, кроме того, пошли купить там ленту на косу и пудры.

— Слушаю-с!..

Адъютант ускакал.

Граф Николай Александрович на предложенные вопросы отвечал:

— Ох, уж вы мне, все хорошо…

На другой день, 4 января, в Стрельню была выслана, по повелению императрицы, парадная придворная карета при эскорте из чинов конюшенного ведомства. Туда же выехал навстречу своему тестю и граф Николай Александрович Зубов. Несколько других генералов встретили его еще раньше.

Александр Васильевич облекся в фельдмаршальский мундир со всеми орденами, сел в присланный экипаж и отправился в Петербург.

Был сильный мороз, свыше 20 градусов. Несмотря на это, Суворов просидел весь переезд в одном мундире, с открытой головой, держа шляпу в руке. Его спутники, граф Зубов и генералы Исленьев и Арсеньев, поневоле следовали его примеру

По прибытии в Петербург, к Зимнему дворцу, Александр Васильевич зашел предварительно к графу Платону Александровичу Зубову, чтобы обогреться самому и дать отойти от стужи полузамерзшим спутникам.

Исленьев и Арсеньев из субординации молчали, но граф Николай Александрович сказал с неудовольствием одному из свиты Суворова:

— Твой молодец нас всех заморозил.

Из покоев Платона Зубова отправились в приемные комнаты императрицы.

Екатерина приказала узнать все привычки Александра Васильевича и оказывать особое внимание даже к его причудам. Узнав, что ее знаменитый полководец враг роскоши вообще, а в особенности зеркал, государыня приказала вынести из покоев, которые он должен был проходить, всю дорогую мебель и завесить зеркала и картины.

Прием Суворову был оказан самый блестящий. Императрица после приветствия заговорила с ним о предполагавшейся тогда персидской экспедиции и предложила ему главное начальствование.

— Помилуй бог, матушка-царица, так сразу! — воскликнул Александр Васильевич.

— То есть как сразу? — с недоумением спросила государыня.

— Это дело надо обмозговать, мудреное дело.

— Так обмозгуйте, — улыбнулась Екатерина и перевела разговор на другую тему.

На прощанье императрица взяла со стола драгоценную табакерку с изображением Александра Македонского и, вручая ее Суворову, сказала:

— Примите от меня этот подарок. Никому так не прилично иметь портрет тезки своего, как вам. Вы велики, как он.

Суворов упал к ногам государыни. Екатерина подняла его, а он со слезами благодарности облобызал ее руку.

Александру Васильевичу и его свите назначен был для жительства Таврический дворец, куда он тотчас же по окончании аудиенции и отправился. Велено было заранее разузнать все привычки Суворова и сообразно с ними устроить его домашний обиход.

Приехав в Таврический дворец, Александр Васильевич вприпрыжку пробежал по комнатам вплоть до спальни, не заметив, что его везде встречала придворная прислуга.

В небольшой спальне с диваном и несколькими креслами уже была готова пышная постель из душистого сена и ярко горел камин. В соседней комнате стояла гранитная ваза, наполненная невской водой, с серебряным тазом и ковшом для окачивания и прочими принадлежностями.

Суворов разделся, сел у камина и приказал подать варенья. Он был очень оживлен, необыкновенно весел и особенно красноречив; говорил с воодушевлением о милостивом приеме императрицы, но в конце заметил:

— Государыне, расцветили, помилуй бог как красно, азиатские лавры!

На другой день начались визиты. Приняты были, однако, весьма немногие, и в числе их Державин и Платон Зубов.

Державина Александр Васильевич встретил дружески, без всяких церемоний и оставил обедать. Так же бесцеремонно обошелся он и с Платоном Зубовым, но в другом смысле.

Накануне, когда Суворов приехал в Зимний дворец из Стрельни, граф Зубов встретил его не в полной форме, а в обыкновенном ежедневном костюме, что было принято за неуважение и пренебрежение. Теперь Александр Васильевич ему отплатил, приняв временщика в дверях своей спальни, в одном ночном белье.

Живя в Петербурге, Суворов был предметов общего любопытства и внимания. Он вошел на первое время в моду: о нем говорили, спорили, ему прислуживались и угождали, так что зависть и недоброжелательство до поры спрятались и замолкли.

Он вел прежнюю жизнь, с некоторыми уступками столичным условиям, и обедал уже не в 8 часов утра, а в 10 или 11, причем всегда бывали у него гости.

Обед состоял из четырех или пяти кушаньев, которые обыкновенно подавались в маленьких горшочках. В скоромные дни эти кушанья были: варенная с разными пряностями говядина, под названием «тушеной», щи из свежей или кислой капусты, иногда калмыцкая похлебка — башбармак, пельмени, каша из разных круп и жаркое из дичи или телятины. Весной, даже в скоромные дни, Александр Васильевич любил разварную щуку, под названием «щука с голубым пером». В постные дни: белые грибы, различно приготовленные, пироги с грибами, иногда щука с хреном.

Во дворце у государыни он бывал редко, в особенности избегал парадных обедов.

Узнав, что он ехал из Стрельни в одном мундире, Екатерина подарила ему соболью шубу, крытую зеленым бархатом, но Суворов брал ее с собой, только едучи во дворец, да и то держал на коленях и надевал, лишь выходя из кареты.

Обращение Александра Васильевича с императрицей было для придворных сфер необычайное, режущее глаза. Однажды на придворном балу государыня, обходя гостей и беседуя с ими, приблизилась к Суворову.

— Чем потчевать дорогого гостя? — спросила она.

— Благослови, царица, водочкой!.. — сказал, кланяясь, Суворов.

— А что скажут красавицы-фрейлины, которые будут с вами разговаривать? — заметила Екатерина.

— Они почувствуют, что с ними говорит солдат, — простодушно отвечал Александр Васильевич.

Императрица собственноручно подала ему рюмку тминной, его любимой.

Цесаревич Павел Петрович как-то пожелал его видеть. Суворов вошел к нему в кабинет и начал проказничать. Цесаревич этого терпеть не мог и тотчас остановил баловника, сказав ему:

— Мы и без этого понимаем друг друга.

Александр Васильевич сделался серьезен и по окончании делового разговора, выйдя из кабинета, побежал вприпрыжку по комнате, напевая:

— Prince adorable, despote implacable…

Это было, конечно, передано цесаревичу.

Принимая визиты от именитых и чиновных лиц, Суворов по-своему оказывал им разную степень внимания и уважения. Увидев в окно подъехавшую карету и узнав сидящее в ней лицо, он выскочил однажды из-за стола, сбежал к подъезду, вскочил в карету, когда лакей отворил дверцу, и просидел в ней несколько минут, беседуя с гостем, а затем поблагодарил его за честь, распрощался и ушел.

В другой раз, тоже во время обеда, при визите другого лица, Александр Васильевич не тронулся с места, приказав поставить около себя стул для вошедшего гостя.

— Вам еще рано кушать, прошу посидеть! — сказал он ему.

Начался разговор. Когда же гость откланялся, то Суворов не встал его проводить.

Его частым и любимым гостем продолжал быть Гавриил Романович Державин. Раз за обедом разговор зашел о смерти.

— Моя близка, ой как близка… — сказал Александр Васильевич и, обратясь к Державину, спросил его: — Какую вы мне напишете эпитафию?

— Я не переживу вас, ваше сиятельство.

— Ну а если… — добавил Суворов.

— Какая же вам нужна эпитафия!.. Я написал бы просто: «Здесь лежит Суворов».

— Помилуй бог, как хорошо!.. — воскликнул Александр Васильевич. — Помилуй бог, хорошо.

Он бросился обнимать и целовать певца Фелицы.

— Помилуй бог, как я люблю поэзию, тут язык богов… — сказал Суворов.

— Да вы сами поэт… — заметил Державин, намекая на то, что Александр Васильевич писал стихи.

— Нет, — ответил тот, — поэзия — это вдохновение, а я складываю только вирши.

 

IX. Ссылка

В Петербурге Александр Васильевич пробыл недолго. Через несколько недель ему нашлось дело.

Императрица предложила ему съездить в Финляндию и осмотреть пограничные укрепления. Суворов с радостью согласился на это предложение.

Он много поработал над этим делом, в 1791 и 1792 годах, окончив главное и наметив подробности остальных работ, которые после него и продолжались по его мысли и планам. Он ехал смотреть на свое детище, и Екатерина понимала, что никто лучше его не мог оценить сделанное.

Он отсутствовал недолго, в половине декабря он уехал и вернулся к Рождеству, совершенно довольный всем найденным.

Вскоре по возвращении в Петербург он снова его оставил и отправился в Тульчин, где должен был сформировать армию из 100 000 человек.

Местечко Тульчин принадлежало графу Потоцкому. Прибыв на место своего назначения, фельдмаршал немедленно занялся приведением в исполнение возложенного на него поручения. Он поместился в нижнем этаже дома, принадлежащего графу Потоцкому. Он снова весь окунулся в привычную для него деятельность и ежедневно учил солдат по частям.

По субботам было общее учение и потом развод. Перед разводом фельдмаршал говорил солдатам поученья, оканчивавшиеся большею частью следующими словами:

— Безбожные, окаянные французишки убили своего царя. Их надобно проучить. Но они мастера драться, а потому и вам, ребята, должно хорошенько поучиться, чтобы не ударить лицом в грязь!..

Интересны, вообще, взгляды Александра Васильевича на происходившее в то время во Франции, высказанные им еще до отъезда из Петербурга.

Раз у него собралось много знатных эмигрантов, которые взапуски говорили о своих пожертвованиях в пользу несчастного короля. Суворов прослезился при воспоминании о добродетельном короле, падшем от злодейской руки своих подданных, и сказал:

— Жаль, что во Франции не было дворянства. Этот щит престола защитил в стрелецкий бунт нашего помазанника Божия.

Эмигранты закусили губы и замолчали. В другой раз одному иностранцу, горячему стороннику французской революции, Александр Васильевич сказал:

— Покажите мне хоть одного француза, которого бы революция сделала счастливым? При споре о том, какой образ правления лучше, надобно помнить, что руль нужен, а важнее рука, которая им управляет.

Вследствие этого Суворов считал войну с французами священной обязанностью всякого монархического правительства и с радостной надеждой ожидал окончания переговоров с Англией и выступления в поход.

Переговоры окончились. Начались спешные приготовления.

Вдруг…

Наступило 6 ноября 1796 года. Императрица Екатерина скончалась. На престол вступил ее сын — Павел Петрович, Это известие как громом поразило всю Россию и распространилось по ней с быстротой электрической искры.

На Александра Васильевича оно произвело прямо ошеломляющее впечатление. Получил он роковое известие в Тульчине 13 ноября. Во все время панихиды по в бозе почившей государыне он стоял на коленях и горько-горько плакал.

Кончина Екатерины II произвела не на одного Александра Васильевича потрясающее впечатление. В гвардии плакали. Рыдания раздавались и в публике по церквам.

В Петербурге дрожь всех пронимала, «и не от стужи, — замечает современник, — а в смысле эпидемии».

Наступающее новое время называли торжественно и громогласно «возрождением»; в приятельской беседе осторожно, вполголоса — «царством власти, силы и страха»; меж четырех глаз — «затмением света».

То же самое было всюду, хотя и не в такой степени, — отдаленность в этом случае много значила.

Не все имели пессимистический взгляд на будущее, и если мало насчитывалось поклонников Павла Петровича, то гораздо больше критиков Екатерины.

В Петербурге за Павла было ничтожное число гатчинцев. В Москве, этом, со времени Петра Великого, приюте недовольных настоящим положением, «умные люди» перешептывались, что «в последние годы, от оскудения бдительности, темные пятна везде пробивались через мерцание славы». В простом народе перемена царствования произвела радость, потому что время Екатерины было для него чрезвычайно тяжело.

С первых же дней нового царствования произошла перемена внутренней и внешней политики. Прекращена война с Персией, а также оставлены приготовления к войне против Франции.

Для Александра Васильевича это было жестоким ударом. Он не переставал оплакивать кончину великой Екатерины, говоря всем:

— Без матушки-царицы не видать бы мне Кинбурна, Рымника, Измаила и Варшавы.

Лишенный надежды на близкую войну, он был постоянно не в духе. Преобразования по военной части, начатые тотчас же по воцарении Павла Петровича, нашли в нем открытого и неосторожного порицателя.

— Русские прусских всегда бивали, — говорил он, — что же тут перенять… Я лучше прусского короля, я, милостью Божиею, баталии не проигрывал… Солдаты невеселы, унылы, разводы скучны, шаг уменьшают в 3/4 и так на неприятеля, вместо 40–30 верст… Я пахарь в Кобрине лучше, нежели только инспектор, каковым и был подполковником.

Получив в войска палочки для измерения кос, Суворов отозвался:

— Пудра не порох, букли не пушка, коса не тесак, я не немец — природный русак

Слова эти доходили до государя. Нашлось немало людей, которые обрадовались случаю погубить «упрямого чудака», и действовали, как мы увидим, не без успеха.

Император Павел Петрович разгневался на то, что фельдмаршал медлил с приведением в исполнение некоторых новых его постановлений.

Желая уничтожить существовавшие при генералах многочисленные свиты, отвлекавшие множество офицеров из строя, государь определил число лиц для штаба каждого начальника, а всех излишних повелел возвратить немедленно в полки. Относительно производства офицеров, их перемещений, отпусков, увольнений были изданы новые правила. Вместе с тем воспрещено употреблять воинские чины на частные работы, по домашним делам или в курьерские должности.

Между тем от Суворова был прислан адъютант с одними партикулярными письмами, уволен им в отпуск офицер без высочайшего соизволения и, наконец, прислан офицер курьером. За все это Александру Васильевичу было объявлено монаршее неудовольствие.

Выговоры были объявлены в высочайших приказах 15 и 23 января 1797 года, а вслед за сим, 27 января, фельдмаршалу повелено явиться в Петербург и быть «без команды».

«Упрямый чудак» в Петербург не поехал, так как ранее этого написал государю письмо, а 3 февраля послал прошение об отставке.

Высочайшим приказом, отданным при пароле 6 февраля 1797 года, изображено так:

«Фельдмаршал граф Суворов отнесся к его императорскому величеству, что так как войны нет, то ему делать нечего; за подобный отзыв отставляется от службы».

Это, так сказать, сторона официальная.

По частным же сведениям, за Александром Васильевичем была вина иного рода, простить которую Павел Петрович при вступлении на престол не мог.

Н. И. Григорович в статье «Канцлер князь Безбородко» приводит некоторые доказательства в пользу предположения, что императрица Екатерина II оставила особый манифест, вроде духовного завещания, подписанный важнейшими государственными людьми, в том числе и Суворовым, и Румянцевым-Задунайским, о назначении наследником престола не Павла Петровича, а ее любимого внука Александра Павловича и что документ этот, по указанию Безбородки, сожжен Павлом Петровичем в день смерти матери.

«Немилость к первому, — говорит Григорович, — и внезапная кончина второго, тотчас, как он узнал о восшествии на престол Павла, произошла будто бы вследствие этого».

Александр Васильевич, узнав о своем увольнении, выехал в Москву, где располагал основаться в домике, унаследованном им после его родителя, умершего уже лет с десять ранее отставки сына.

Но не тут-то было. Частный пристав, явясь к отставному фельдмаршалу, объявил ему, что, по случаю приближающейся коронации императора Павла Петровича, он имеет повеление не допускать его пребывания в Москве.

— Сколько мне назначено времени для приведения в порядок дел? — спросил Суворов.

— Четыре часа, — отвечал пристав.

— Слишком много милости, — заметил Александр Васильевич, — для Суворова довольно одного часа.

Затем, велев отложить поданную к крыльцу дорожную карету, бодрый старик потребовал экипаж, в каком ездил ко двору Екатерины или в армию, и в тряской кибитке поскакал в кобринское имение.

Не успел он, однако, хотя немного отдохнуть по прибытии в имение, как 23 апреля прибыл из Петербурга нарочный с высочайшим повелением опальному фельдмаршалу отправиться на жительство в новгородское его имение, село Кончанское.

С этим посланным Суворов и отправился в путь по назначению 25 апреля.

Село Кончанское — родовое имение Суворовых, находится, как мы уже упоминали, в самой глуши Новгородской губернии, в северо-восточной части Боровичского уезда, в Сопинском погосте.

По описи Кончанского, произведенной в 1784 году, значилось в нем: дом господский, двухэтажный, ветхий, в нем имеется десять покоев; при нем кухня, погреб, каретный сарай и конюшня.

Господский дом был настолько ветх, что знаменитый изгнанник в нем жить не мог, а занял простую крестьянскую избу, верстах в трех-четырех от Кончанского, близ церкви, а летом уходил на близлежащую гору Дубиху и там, среди старинных дубов и вязов уединялся в простой двухэтажной избе, состоявшей из двух комнат, по одной в каждом этаже.

Дубиха, самая возвышенная местность близ села Кончанского, доселе хранит хижину отшельника, опоясанную балконом и окруженную старыми елями — свидетельницами занятий и дум героя. Что же касается большого дома, то он внуком фельдмаршала сломан, и на месте его выстроен другой, из бревен, заготовленных по приказу его великого деда еще в 1789 году

Вблизи избы на Дубихе, под елями, устроена была печка, где неизменный слуга Суворова, Прохор, грел для него медный чайник и приготовлял чай. За горой, в нескольких шагах, вырыт был колодезь, откуда доставляли Александру Васильевичу воду для частых его ванн.

Далее шли липовые и березовые аллеи, насаженный им сад и в саду церковь — прибежище в часы душевных мук и скорби.

Изба была меблирована просто: кровать, стол, несколько стульев из елового дерева, диван, портрет Петра Великого, бюст Екатерины II, несколько семейных портретов и книг.

Вот та обстановка, среди которой невольный отшельник проводил все время своего заточения.

Поселясь в Кончанском, Александр Васильевич, всегда верный себе, не изменял прежнего образа жизни, не имел ни одного зеркала в доме, спал на сене, вставал в 2 часа пополуночи, окачивался летом и зимой водой со льдом, пил чай, обедал в 8 часов утра. После обеда отдыхал, в четыре часа снова пил чай и в 10 часов ложился спать. В знойный день он ходил с открытой головой, по субботам считал долгом париться в жарко натопленной бане.

Весть об отставке, а затем и ссылка фельдмаршала Суворова с быстротою молнии разлетелась по России. Войска долго оплакивали разлуку с любимым начальником, которого по справедливости называли своим отцом. Много приближенных к нему офицеров тоже не замедлило выйти в отставку.

 

X. В медвежьем углу

— Здорово, ребята! Здорово, чудо-богатырчики!

— Здравия желаем, ваше сиятельство! — раздалось звонкое приветствие нескольких десятков молодых голосов.

Это были собранные опальным фельдмаршалом Александром Васильевичем Суворовым подростки села Кончанского. Он составил из них свое «потешное войско» и с любовью занимался их обучением «воинскому артикулу». Все мальчики были однообразно одеты в серые кафтанчики и такие же шапочки и имели деревянные ружья с рогульками, которые заменяли штыки.

Сам Суворов был одет в такой же серый кафтан на лисьем меху и шапку. Через плечо на перевязи висел у него барабан.

Импровизированный плац-парад находился близ села Кончанского, перед избой, в которой жил Александр Васильевич. Невдалеке виднелась церковь. На дворе стоял февраль 1798 года.

— Стройся! — скомандовал Суворов и, став у правого фланга, забил дробь.

Юные воины построились в необычайном порядке. Построение и равнение было замечательно правильное и быстрое. Началось ученье по всем правилам старого екатерининского устава!

— Бегом!.. Марш!.. — командовал Александр Васильевич. — В атаку!.. Стой!.. Ружья вольно!.. Шагом!..

Все было исполнено с величайшим рвением.

— Сложи оружие, играй в бабки!..

Ружья были сложены в козлы, и на плац-параде появился кон бабок. Началась игра. Суворов отнес барабан в избу и, вернувшись, сам принял участие в игре.

— На все уменье, на все сноровка, и в бабки без уменья и сноровки играть не будешь. Помилуй бог, как сноровка нужна, — бормотал он.

И действительно, по меткости ударов никто из юных игроков не мог сравняться с Александром Васильевичем, с одного ловкого и сильного удара валившим целый кон. Проиграли до вечерни.

При первом ударе церковного колокола Александр Васильевич набожно перекрестился и скомандовал:

— Бабки прочь, марш в церковь!

Бабки были моментально убраны. Суворов снова вприпрыжку побежал в избу и с камертоном в руках нагнал свое воинство, степенно шедшее в церковь. Часть мальчиков-солдат отправилась на клирос, где Александр Васильевич, в качестве регента, управлял импровизированным хором.

По окончании церковной службы, выйдя из церкви, Александр Васильевич увидал мчавшуюся к его избе курьерскую тройку. Сердце старого воина дрогнуло. Он почувствовал в приезжем петербургского посланца.

Несмотря на напускное равнодушие к своему положению, пребывание в Кончанском было для него далеко не из приятных. Особенно раздражал его назойливый за ним надзор со стороны присланного петербургского полицейского агента Юрия Алексеевича Николаева, заменившего отказавшегося от этой щекотливой обязанности боровичского городничего Алексея Львовича Вындомского.

Это был тот самый Николаев, который привез Александра Васильевича из Кобрина. При первой встрече с ним в Кончанском Суворов внимательно оглядел его с головы до ног.

— Ты откуда?..

— Был в Боровичах и заехал узнать о здоровье вашего сиятельства.

— Гм, о здоровье. Помилуй бог, какой жалостливый. Ты, говорят, за Кобрин чин получил, — засмеялся Александр Васильевич. — Служи, служи так и дальше… еще наградят.

В голосе бывшего фельдмаршала звучала нескрываемая ирония.

— Исполнять монаршую волю есть первый священный долг каждого верноподданного, осмелюсь об этом доложить вашему сиятельству, — отвечал Николаев полунаставительным, полупочтительным тоном.

— У, нет, брат, я бы больным сказался. Нашел бы отговорку, вот как Вындомский… — заметил Александр Васильевич.

— Осмелюсь заметить вашему сиятельству, что не могу разделить высказанных вашим сиятельством взглядов на службу

— Помилуй бог, какой умница, помилуй бог, какой служака… Помилуй бог, какой негодяй!

И Суворов, по обыкновению, вприпрыжку удалился от собеседника.

С этого дня началась между ними глухая борьба. Борьба эта со стороны мелкого чиновника выражалась в мелких уколах и без того вконец наболевшего самолюбия опального героя. К этому присоединились еще ряд взысканий по служебным начетам, обрушившихся одно за другим на Александра Васильевича.

К довершению неприятностей в октябре 1797 года приехал к Суворову из Москвы гонец с письмом от его жены Варвары Ивановны. Письмо было следующего содержания:

«Милостивый государь мой, граф Александр Васильевич!

Крайность моя принудила беспокоить вас моею просьбою; тридцать лет я ничем вас не беспокоила, воспитывая нашего сына в страхе Божием, внушала ему почтение, повиновение, послушание, привязанность и все сердечные чувства, которыми он обязан родителям, надеясь, что Бог столь милосерд, преклонить ваше к добру расположенное сердце к вашему рождению; видя детей, да и детей ваших, вспомните и несчастную их мать, в каком она недостатке, получая в разные годы и разную малую пенсию, воспитывала сына, вошла в долги до 22 000 рублей, о которых прошу сделать милость заплатить. Не имею дому, экипажу, услуги и к тому принадлежащее к домашней жизни всей генеральной надобности, живу у брата, благодетеля и отца моего, который подкрепляет мою жизнь своими благодеяниями и добродетелями. Но уже, милостивый государь мой, пора мне его оставить от оной тягости спокойным, ибо он человек должный, хотя я и виду от него не имею никакого противного, однако чувствую сама, каково долг иметь на себе. А государю-императору угодно, чтобы все долги платили, то брат мой и продает свой дом, и тоже рассуди милостиво при дряхлости старости, каково мне прискорбно, не имев себе пристанища верного и скитаться по чужим углам; войдите, милостивый государь мой, в мое состояние, не оставьте мою просьбу, снабдите все вышеописанным моим прошениям. Еще скажу вам, милостивый государь, развяжите мою душу, прикажите дочери нашей меня, несчастную мать, знать, как Богом узаконено, в чем, надеюсь, что великодушно поступите во всем моем прошении, о чем я всеискренне прошу вас, милостивый государь мой, остаюсь в надежде неоставления твоей ко мне милости.

Милостивый государь мой, всепокорная жена ваша — графиня Варвара Суворова-Рымникская.

Октября 1 дня 1797 года».

На письмо это граф словесно ответил гонцу, что «он сам должен, а почему и не может ей помочь, а впредь будет стараться».

Письмо это представлено Николаевым князю Куракину при докладе, что приказ человеку сказан через графского камердинера, а человек графа не видал.

По докладе об этом государю последовало повеление: «Сообщить графине Суворовой, что она может требовать от мужа по законам».

Графиня отвечала князю Куракину, что она не знает, куда подать прошение, что нужды ее состоят не в одном долге 22 000 рублей, но и в том, что она не имеет собственного дома и ничего потребного для содержания себя и что, наконец, она была бы совершенно счастлива и благоденственно проводила бы остатки дней своих, если бы могла жить в доме своего мужа с 8000 рублей годового дохода.

Император Павел Петрович потребовал справку об имениях графа Суворова.

По этой справке оказалось, что у Александра Васильевича находилось: имений родовых 2080 душ, пожалованных 7000 душ, всего 9080 душ; оброку с них 50 000 рублей, каменный дом в Москве стоит 12 000, пожалованных алмазных вещей на 100 000 рублей. Долгу на графе Суворове: в воспитательный дом — 10 000 рублей, графу Апраксину 2000, князю Шаховскому 1900, Обрезкову 3000, всего —17 200 рублей. Графине Суворовой ежегодно выдавалось по 3300 рублей. Предназначено в подарок: графу Зубову 60 000, Арсеньевой — 30 000.

26 ноября высочайше повелено Суворову, чтобы он исполнил желание его жены.

Повеление это сообщено Александру Васильевичу Николаевым 6 января 1798 года, и он тотчас вручил ему для отсылки Н. А. Зубову записку следующего содержания:

«Господин коллежский асессор Ю. А. Николаев через князя Куракина мне высочайшую волю объявил, по силе сего графине В. И. прикажите отдать для пребывания дом и ежегодно отпускать ей по 8000 рублей, примите ваши меры с Д. И. Хвостовым. Я ведаю, что Г. В. много должна, мне сие посторонне». Все эти кляузы, переписки, напоминавшие прошлое, были неприятны Суворову.

— Смерти не боюсь, — говорил он, — пули не страшусь, приказных трушу, помилуй бог, трушу Все отдам, а судиться не пойду.

Звон курьерской тройки навел его снова на мысли о какой-нибудь новой кляузе.

Тройка остановилась у избы, и в это самое время, когда Александр Васильевич быстро подходил к своему крылечку, из кибитки выскочил молодой офицер. Они столкнулись лицом клипу.

— Андрей, ты… — мог только произнести Суворов.

— Я, дядюшка, — отвечал приезжий.

— Вот не ожидал, помилуй бог, не ожидал, флигель-адъютант, и сюда, в медвежий угол. Помилуй бог, зачем?

— По высочайшему повелению, — начал прибывший.

Это был действительно флигель-адъютант полковник князь Андрей Горчаков, сын сестры Александра Васильевича. Последний быстро снял шапку.

— Пойдем в горницу.

Он вошел на крыльцо, сзади его следовал Горчаков. Они вошли в простую избу, меблировку которой составляли стол и лавки да поставец с незатейливой посудой.

— Милости прошу, дорогой племянничек, в мои апартаменты, помилуй бог, чем не фельдмаршальские, — засмеялся Суворов.

Молодой Горчаков почти с ужасом обвел жилище своего знаменитого дяди.

— Что глядишь? Не нравится. Франтики, шаркуны, антишамбристы. В чем дело, выкладывай.

Александр Васильевич сел на лавку. Не раздеваясь, как был в шинели, присел на противоположную князь Горчаков. Вынув из дорожной сумки бумагу, он, молча, подал ее Суворову.

Это была копия с высочайшего указа императора Павла Петровича:

«Генерал-фельдмаршалу графу Суворову-Рымникскому всемилостивейше дозволяя приехать в Петербург, находим пребывание коллежского асессора Николаева в боровицких деревнях не нужным. Пребываем к вам благосклонны. Павел».

Александр Васильевич прочитал бумагу и истово перекрестился.

— Вот милость истинная, от Юрия Алексеевича освободился. Помилуй бог, какой он умница, помилуй бог, какой служака, помилуй бог, какой негодяй. Да ты разоблачайся, что сидишь, чай, побудешь, я тебе на радостях покажу роту моих лейб-кампанцев. Вот молодцы, один к одному, будущие чудо-богатыри. Эй, Прошка!

— Чего надобно? — угрюмо спросил вошедший в избу Прохор.

— Раздень барина… князя… полковника… в нашу медвежью берлогу служба занесла. Раздень.

Князь Горчаков снял с помощью Прохора верхнее платье.

— Да дай чайку, — сказал Суворов, — потчевать надо дорогого гостя.

— Есть чем потчевать гостя, — проворчал Прохор. — Готов давно, перекипел уж, — прибавил он вскользь, удаляясь.

— Все тот же Прошка, — кивнул в сторону ушедшего Горчаков.

— Все тот же… Не переменился… Груб, как пруссак, пьян, как француз… но зато честен… За мной, как за малым ребенком, ходит. Накормит, напоит и спать уложит. Спишь — караулит. Без него я бы пропал. Любит, а ворчит.

Вошел Прохор с чайниками и посудой. Хозяин и гость принялись за чай.

— Так, когда же, дядюшка? — спросил Горчаков.

— Что когда?

— В путь.

— Куда?

— В Петербург.

— Кто меня звал, что я там позабыл? Там и без меня много фельдмаршалов.

Александр Васильевич намекал на то, что все обойденные им генералы при воцарении Павла Петровича были произведены в фельдмаршалы.

— Но государь вас ожидает.

— Из указа сего не видно, помилуй бог, не видно; дозволяется, значит, моя воля, помилуй бог, моя воля, — возразил Суворов.

— Да что вы, дядюшка, говорю вам, что его величество ждет вас с нетерпением, я имею словесное приказание привезти вас.

— Вот как, — протянул Александр Васильевич и вдруг сделался необычайно серьезен.

— Конечно же так, я именно за этим и прислан. Когда же? Князь Горчаков смотрел на него тревожным взглядом. Суворов молчал.

 

XI. При дворе императора Павла

— Никогда! — вдруг после большой паузы сказал Александр Васильевич.

Князь Андрей Горчаков продолжал молча смотреть на него испуганно-недоумевающим взглядом,

— Никогда! — повторил Суворов. — Чего мне глядеть там? Как все сжато прусской меркой и прусским правилом. Из солдата сделана кукла, помилуй бог, неповоротливая кукла. У меня, где проходил олень, там проходил и солдат. Зимой я с ними штурмовал Измаил. Колонна обогнула каменную батарею и шла вперед, не обращая внимания на то, что в тыл ей производился жестокий огонь. Под Прагой штурмующей колонне внезапно стала грозить с фланга конница; часть конницы выстроила фронт налево и бросилась в штыки, а другая часть продолжала штурмовать, как ни в чем не бывало; кавалерия исчезла.

Александр Васильевич остановился. Князь Горчаков сделал движение, чтобы заговорить, но Суворов снова заговорил:

— Под Кобылкой физическая невозможность задержала пехоту позади; несколько эскадронов легкой и тяжелой кавалерии спешились и ударили на пехотную часть в сабли — успех был полный. На Рымнике, где бой происходил против вчетверо сильнейшего неприятеля, и успех доставался тяжело, признано было нужным подействовать на турок и ударом, и неожиданным впечатлением; на неоконченный ретраншамент, защищавший позицию, пущена в атаку конница — турки были разбиты. Мои солдаты, чудо-богатыри, дрались как отчаянные, а ничего нет страшнее отчаянных. Какие же тут правила? Быстрота, натиск, только, помилуй бог, быстрота, натиск

— Все это так, дядюшка, — успел, наконец, вставить слово князь Андрей, — но к делу не относится.

— Как не относится… Что ты меня учишь?.. Мальчик, не учи… Помилуй бог, до чего дошло. Яйцо курицу учит.

— Я не учу, дядюшка, но только…

— Что только?

— Я вам передаю волю государя, дядюшка. Вы верноподданный.

— Преданность моя государю не имеет границ, — серьезным тоном произнес Александр Васильевич. — Но я не могу видеть новые порядки, они портят солдат, они доведут до поражений. Избави Бог. У французов этот мальчик как шагает, помилуй бог, как шагает.

Мальчиком Суворов называл Бонапарта.

— Что делать, дядюшка. Может быть, вы и правы.

— Не может быть, а прав, совсем прав, — сердито буркнул Александр Васильевич.

— Ну да, правы, правы, — поспешил согласиться князь Горчаков. — Но все же нельзя идти против воли государя. Ведь вы солдат. Сами понимаете.

— Я в отставке. Я болен.

— Дай Бог, чтобы все были так больны. Вы свежи, бодры.

— Я болен, — упрямо твердил Александр Васильевич.

— Но, дядюшка, — возмутился князь Андрей.

— Мне его не переделать, а я ведь тоже переделываться не могу. Стар я, вот что.

— Но ваше упорство может вывести из себя государя.

— И пусть. Головы не снесет.

Долго убеждал князь Андрей своего строптивого дядюшку и наконец, убедил его, что ехать необходимо.

— Хорошо, будь по-своему, поеду, только не на почтовых, а на своих.

— Но это очень долго.

— Иначе не могу, стар я, болен, вот что.

Князь Андрей не стал настаивать.

Сборы Суворова были недолги. Он выехал вместе с племянником, и последний расстался с ним на первой станции и ускакал вперед с курьерской подорожной.

Прискакав в Петербург, князь Горчаков тотчас же явился во дворец и убедился, что Павел Петрович его ждет.

Увидав князя Андрея, государь тотчас же спросил:

— А что, приедет граф?

— Дядя, ваше сиятельство, принял известие о высочайшей милости с великою радостью, но по слабости здоровья не может ехать на почтовых и выехал на своих.

— Когда же он может прибыть?

— Не могу с точностью ответить, ваше величество!

— Но приблизительно?

— Через неделю, ваше величество, не ранее.

— А…

В течение этого времени государь несколько раз спрашивал у князя Горчакова о здоровье его дяди, в дороге ли он и прочее.

К назначенному князем Андреем дню Александр Васильевич не поспел и прибыл днем позже. Князь Андрей тотчас же поехал об этом с докладом к государю.

Было около десяти часов вечера. Государь уже разделся ко сну, но накинул шинель и вышел к Горчакову.

— Я бы принял его сейчас же, — сказал государь, — но, во-первых, поздно, а во-вторых, пусть отдохнет с дороги. Завтра в девять часов здесь.

— Дядя, ваше величество, отставлен без мундира. Как прикажете ему явиться?

— В общеармейском мундире, — отвечал Павел Петрович.

На другое утро, около девяти часов, Александр Васильевич уже был во дворце, одетый в мундир князя Андрея, пришедшийся ему как раз впору.

Все пока шло хорошо. Суворов был весел, без малейшей тени смущения и верен себе. Он балагурил с находившимися в приемной дворца придворными, подшучивал над ними, а с гардеробмейстером Кутаисовым заговорил по-турецки.

С утренней прогулки прибыл Павел Петрович. Александр Васильевич упал к его ногам. Государь поднял его, взял под руку и повел в кабинет. Там они пробыли с глазу на глаз более часа.

Александр Васильевич вышел и поехал к разводу. Вслед за ним отбыл и Павел Петрович. Внимание всех окружающих было напряжено. На разводе предстояла главная опасность, так как там было больное место государя и Суворова. Так и вышло.

Желая сделать приятное Александру Васильевичу, император производил батальону ученье не как обыкновенно, а водил его скорым шагом в атаку и прочее. Но Суворова это не подкупило.

Он отвертывался от проходящих взводов, подсмеивался и подшучивал над окружающими, всячески высказывая свое умышленное невнимание и беспрестанно подходил к князю Андрею, говоря:

— Нет, не могу более, уеду.

— Что вы, дядюшка, останьтесь, ради Бога, — взмолился после четвертого раза Горчаков, — оставить развод до отъезда государя, разве это можно! Это будет верх бестактности. Государь страшно разгневается.

Александр Васильевич остался глух ко всем доводам.

— Не могу, брюхо болит! — сказал он решительно племяннику и уехал с развода.

Павел Петрович замечал проделки Суворова, но сдерживался. Когда же последний уехал с развода, Павел Петрович, призвав к себе князя Андрея, долго и сильно пенял на Александра Васильевича, вспомнил свой разговор с ним в кабинете, говорил, что не мог от него добиться толку, что на все намеки его, государя, о поступлении вновь на службу Суворов отвечал подробным описанием штурма Измаила и на замечание Павла Петровича, что он мог бы оказать новые услуги, вступив в службу, начал рассказывать о взятии Праги.

— Извольте, сударь, ехать к вашему дяде, — сказал в заключение государь, — спросите у него самого объяснения его поступков и тотчас привезите мне ответ; до тех пор и я за обед не сяду.

Горчаков застал Суворова раздетым и лежащим на диване. Выслушав племянника, он отвечал раздражительно, что готов вступить в службу не иначе, как с властью главнокомандующего екатерининского времени, то есть с правом награждать, производить в чины до полковника и увольнять в отпуск и прочее. Князь Андрей возразил, что такой ответ он не может решиться передать его величеству.

— Передавай что знаешь, а я от своего не отступлюсь, — сказал решительно Александр Васильевич и отвернулся к стене, давая тем знать, что желает прекратить разговор.

Князь Андрей поехал во дворец и доложил государю, что дядя его был слишком смущен в присутствии его величества, не помнит хорошо, что говорил, крайне огорчен своей неловкостью и т. д., и добавил, что дядя его с радостью подчинится монаршей воле о поступлении на службу

Павел Петрович, видя смущение юноши-племянника, сделал вид, что поверил, и еще не раз приглашал Суворова к столу и на разводы, обращался с ним милостиво, наводил разговор на прежнюю тему о поступлении на службу, но получал в ответ уклончивые заявления о старости и болезнях.

Мало того, Александр Васильевич не переставал «блажить», не упускал случая подшутить и осмеять новые правила службы, обмундирование, снаряжение — не только в отсутствие, но и в присутствии государя.

Садясь в карету, он находил большое к тому препятствие и в прицепленной сзади наискось шпаге, которая якобы не дозволяла ему проникнуть в каретную дверцу. Он запирал дверцу, обходил карету, отворял другую, старался в нее протискаться, но опять безуспешно.

На разводе он делал вид, что не может справиться со своей плоской шляпой, снимая ее, хватался за поля то одной, то другой рукою — все мимо и наконец, ронял ее к ногам сумрачно смотревшего на него государя.

Между проходившими церемониальным маршем взводами Суворов бегал и суетился, что считалось крайним нарушением порядка и строевого благочиния, при этом он выражал на лице своем то удивление, то недоумение, шептал себе что-то под нос и крестился.

Однажды государь спросил его;

— Что ты делаешь?

— Читаю молитву: «Да будет воля Твоя», ваше величество, — отвечал Александр Васильевич.

Через несколько дней последовал строгий приказ о благочинии на разводах, но имени Суворова не упоминалось.

После каждой выходки Александра Васильевича государь обращался к князю Горчакову и грозно требовал объяснения, говоря, что на его обязанности лежит вразумить его дядю.

Государь, перед которым все трепетало и безмолвствовало, в котором малейшее противоречие не в добрый час производило взрыв страшного гнева, переломил себя и оказал Александру Васильевичу необыкновенную снисходительность и сдержанность, но вместе с тем недоумевал о причинах упорства старого военачальника.

А между тем дело было простое. Суворов жил для военного ремесла и олицетворял его в издавна усвоенном известном смысле, отречение от которого было для него самоотречение.

Все бесцельнее, скучнее становилось его пребывание в Петербурге. Наконец, выбрав время, он прямо попросил у государя дозволения возвратиться в деревню.

Первое время по возвращении в деревню Суворов блаженствовал. Петербургские впечатления были еще свежи. Ненавистный ему Николаев не появлялся, и никаких признаков прошлого надзора не замечалось. Александр Васильевич дышал свободно.

Он принялся за свои обычные занятия, стал изредка посещать соседей и принимать их у себя. Кроме того, он весь отдался делам хозяйственным.

Недели через две после приезда из Петербурга Александр Васильевич, сам наблюдавший за плотничными и другими работами, вышел посмотреть на строящийся амбар, шутил, балагурил и подбадривал плотников.

Вдруг к нему приблизился вошедший на барский двор монах и совершенно неожиданно упал к его ногам. Суворов засуетился.

— Что ты, помилуй бог, что ты, отец, кто ты?

Он поднял монаха, посмотрел ему в лицо, прищурил глаза, а затем воскликнул:

— Да неужели это ты, Николай Петрович?

Перед ним в монашеском одеянии действительно стоял Николай Петрович Лопухин.

 

XII. Исповедь монаха

— Помилуй бог, да неужели это ты? — продолжал недоумевать Александр Васильевич Суворов, то пристально взглядывая на стоящего перед ним монаха, то жмуря глаза, как бы вспоминая далекое прошлое.

— Был, был! — чуть слышно прошептал монах.

— То есть, как был? Помилуй бог, ведь ты есть, значит, есть.

— Не совсем так, граф Александр Васильевич, я есть и нет меня, — отвечал монах.

— Что ты меня, помилуй бог, морочишь? Есть и нет, что за оказия? Не явился же ты с того света?

— Хуже, я умер заживо, я в схиме.

— Час от часу не легче! Пойдем в горницу. Расскажи толком… Офицер, бравый офицер. Я думал уж он генерал, женат, ан вдруг… монах. Живой покойник. Помилуй бог, ничего не понимаю.

Он быстро пошел по направлению к дому Монах следовал за ним. Поднявшись на невысокое крыльцо с тесовой крышей, они прошли прихожую и вошли в первую комнату нового суворовского дома.

— Садись и рассказывай. Помилуй бог, странно, — сказал Александр Васильевич, садясь на стул и указывая рукой на другой своему гостю.

Тот сел с видимым наслаждением.

— Затем и пришел к вам, батюшка-граф, ваше сиятельство, чтобы хоть одному живому человеку грех мой страшный исповедать. Наедине с самим-то собой, ох как жутко, двадцать пять лет молчал, двадцать пять лет терпел, не вытерпел.

— Двадцать пять лет, — повторил Суворов.

— Четверть века, граф, грех свой замаливаю, не замолю. На духу признаться не смею. Не то чтобы казни земной боюсь. На муки тела не посмотрел бы, когда четверть века муки души испытываю. Но то боюсь, не мало ли казню себя, не мало ли страдаю. А спросить кого? Некого. Обходил всю Русь-матушку вдоль и поперек, по всем святым местам Господу моему молился. На Афон сподобил меня Господь попасть, десять лет там пробыл, да снова в Россию, на родину потянуло. Вот уж пять лет в Ниловой пустыне, близ Новгорода, живу. Недалеко здесь. Прознал я, что вы в своем именье проживаете, рвался идти, да сдерживался, потом решил, да слух прошел, что вы в Петербург к царю поехали. Значит, думал, не судьба. А потом прослышал на днях, что назад возвратились. Надо идти, думаю. И пошел. Ему, мыслил я, когда-то в юности душу свою открывал я. Открою и в старости грех мой незамолимый. Все, может, легче станет, как живому человеку расскажу. Наедине-то с грехом страшнее.

Александр Васильевич слушал внимательно, не отводя глаз от истомленного, страдальческого лица монаха. Когда он кончил, Суворов невольным шепотом спросил:

— Какой же такой грех-то?..

— Человека убил я.

— Безоружного?.. — даже привскочил Александр Васильевич. Монах молчал, низко опустив голову

— Да, — чуть слышно прошептал он после некоторой паузы. — В упор, как собаку.

Он поднял голову. В его потухших глазах блеснул злобный огонек, а в голосе прозвучали ноты еще не улегшейся ярости. Все лицо его до того исказилось, что Александр Васильевич, не бывший, как мы знаем, человеком робкого десятка, невольно отшатнулся на стуле.

— Не улеглось еще! — скорее прохрипел, нежели произнес монах. — В четверть века не улеглось. Потому-то и на духу не признаюсь, что знаю, что все эти года грешу, злобой грешу, с этим грехом и перед престолом Всевышнего предстану. Один Он мне судья. Мне и ему. Точно вчера случилось это. Как теперь его вижу и лицо его подлое, испуганное. Точно умереть тяжелее, нежели убить. О, убить куда тяжелей, а я… я убил.

— Кого? Где? — снова упавшим голосом произнес Суворов.

— Поляка.

— Мало мы с тобой поляков перебили. Помилуй бог, немало, — заметил Александр Васильевич.

В его уме мелькнула мысль, что его бывший адъютант повредился в уме и картины битвы в первой польской кампании, в которой он участвовал, представляются его расстроенному воображению убийством.

— То на поле брани, а это в Москве, в квартире.

— В Москве, в квартире, — повторил Суворов, убедившись в своем ошибочном предложении.

— Вы, может быть, не забыли, граф Александр Васильевич, — начал гость после продолжительной паузы, потребовавшейся для его успокоения, — что еще в последнее время пребывания моего в Польше я получил от моей матери из Москвы несколько писем, проливших целительный бальзам в мою наболевшую душу, измученную томительною неизвестностью. Она писала мне, что ее посещает княжна Александра Яковлевна Баратова, та самая, медальон с миниатюрой которой я носил на своей груди и ношу до сих пор. Это была моя первая чистая, юношеская любовь, первая и… последняя. Мать сообщила мне, что княжна справлялась обо мне, что она, видимо, меня помнит, знает, что я любил ее и люблю ее, и, как кажется, отвечает тем же. В последнем письме матушка уже говорила прямо, что княжна согласна быть моей женой и что свадьба будет сыграна вскоре после моего приезда в Москву. Это неожиданное счастье положительно ошеломило меня. Столько лет надежд… и эти надежды осуществлялись. Вы еще тогда сказали мне: «Мальчик, чему ты так радуешься, ужели тому, что кончается война!» Я рассказал вам все тогда же откровенно. «Что же, женись… — сказали вы мне. — Каждому человеку должно жениться». Помните?

— Вспоминаю, — мрачно заметил Александр Васильевич.

Воспоминание о его прежних мнениях о браке, видимо, навело его на грустные мысли.

Монах смешался. Ему известна была неудачная женитьба Александра Васильевича, и он понял бестактность своего напоминания о браке. Некоторое время он молчал.

— Что же дальше? — угрюмо спросил Суворов.

Он понял причину смущения Лопухина, и это расстроило его еще более.

— Таким образом, получив отпуск, я, полный радужных надежд, полетел в Москву уже почти объявленным женихом княжны Александры Яковлевны Баратовой. Сколько раздал я по дороге рублей, сколько рассыпал колотушек, понукая ямщиков, которые и так летели стрелою. Наконец я очутился в Белокаменной и упал в объятия моей старой матушки. Первые мои слова после приветствия были: что княжна?

— Хотела сегодня быть у меня, чтобы встретить тебя вместе, — отвечала матушка, — но не приехала, ума не приложу отчего.

Сердце мое, как теперь помню, болезненно сжалось от тяжелого предчувствия.

— Может, занездоровилось немного, это бывает. Послать мне было узнать неловко. Навязываться. Завтра сам съездишь, — заметила матушка.

— Отчего не сегодня? — порывисто спросил я, томимый предчувствием.

— Оттого, что, во-первых, поздно, уже седьмой час вечера, а во-вторых, что скажут люди, что ты один вечер в первый день приезда не можешь посвятить матери, — полунаставительно, полуобидчиво сказала матушка.

Я понял, что она была права, и остался со своими томительными предчувствиями до другого дня.

Предчувствия меня не обманули.

Когда на другой день, в два часа, я поехал к княжне Баратовой, она лежала в постели, без памяти… с ней накануне сделалась нервная горячка. Лучшие доктора были около больной.

Одного из них я встретил выходящим. Я догнал его на лестнице.

— Что с княжной? — спросил я.

Он оглянул меня недоверчиво с головы до ног.

— Я ее дальний родственник, только вчера приехал из Польши, с театра военных действий, — заговорил я.

Эскулап смягчился.

— Горячка, видимо, от страшного нервного потрясения. Расспросы окружающих о причине не привели ни к чему. Последний с ней говорил ее поверенный, граф Довудский, но его здесь нет, а потому его и не спрашивали.

— Граф Довудский, граф Довудский, — повторял я, все еще стоя на ступеньках лестницы, когда доктор уже успел спуститься вниз и уедать. Это имя мне было известно. Этот негодяй пользовался в Москве славой подлого, но искусного альфонса. И он — поверенный княжны Александры. Было время, она не выносила его присутствия в одной с нею комнате. Что же это значит?

Все это жгло мне мозг. Я почти терял сознание. Я не помню, как я спустился с лестницы, как приехал домой.

— Что с тобой? На тебе лица нет, — встревоженно спросила меня матушка.

— Княжна больна. Лежит, я ее не видел… — смог проговорить я и упал в кресло.

— Больна! Я так и знала, а то бы она, голубушка, еще вчера бы тебя встретила, она так ждала тебя.

— И взяла к себе поверенным графа Довудского, — со злобой заметил я.

Матушка не поняла меня: она жила слишком замкнуто, чтобы знать все мерзости московского большого света. Она только тревожно посмотрела на меня.

— Я пойду к ней, — сказала она.

— Поезжайте, поезжайте, — ухватился я за мысль если не видеть ее, то, по крайней мере, иметь о ней известия.

Матушка поехала.

Вернувшись часа через два, она сообщила мне, что княжна действительно без памяти.

Она стала ездить к больной ежедневно.

Недели через две княжна пришла в себя и стала поправляться, но доктора запретили ей всякое волнение.

— Когда я могу увидеть ее? — приставал я к матушке.

— Погоди, теперь нельзя, ей запретили всякие разговоры, а тем более с тобой.

— Почему тем более?.. — допытывался я.

— Да ведь она тебя любит.

— Она вспоминает обо мне?

— Вспоминает, — говорила моя матушка.

— А граф Довудский бывает?

— С какой стати. Никого, кроме меня, сиделки, прислуги и докторов. Он даже прислал все документы и отказался от должности поверенного. Тоже нашел время.

Это меня еще более заинтересовало — я каким-то чутьем угадывал, что причиною болезни княжны был этот польский граф.

«Что произошло между ними? Был ли отпор назойливому ухаживанию этого франта или же разрыв после связи?» — вот вопросы, которые раскаленным железом жгли мне мозг.

Время шло. Прошел месяц, начался второй.

— Что же княжна? Поправляется? — спрашивал я каждый день у моей матери, которая, как я заметил, стала неохотно отвечать на мои вопросы.

— Все еще слаба, все еще слаба, — говорила матушка.

Наступил, наконец день, когда матушка совсем не поехала к княжне Баратовой. Я спросил ее о причине. Матушка смешалась.

— Княжну увезли… на теплые воды, — начала она.

— Увезли… и она позволила увезти себя, не повидавшись со мной? Что же это значит? Зачем же она морочила меня и вас?.. Боже, Боже…

Я зарыдал, как ребенок.

— Коля, Коля… успокойся, забудь ее… — обхватила мою голову своими руками моя матушка и стала покрывать ее поцелуями.

— Не могу, не могу. Куда она поехала, скажите мне, вы знаете. Я полечу за нею.

— Бесполезно, добрый мой, видно, надо говорить все, видно, надо повторить то, что она открыла мне под строжайшей тайной. Она поехала в Киев, в монастырь. Она решила посвятить себя Богу. Забудь ее.

Я смотрел на мою мать во все глаза. Я ничего ровно не понимал из того, что она говорила мне.

— В монастырь?.. Богу?.. Почему?..

— Она не стоит тебя. В день твоего приезда с ней случилось страшное несчастье. Ее погубили.

— "Граф Довудский? — вскричал я.

— А ты почем знаешь? — наивно спросила матушка. Этим было сказано все.

— Но если она не виновата… — начал, было, я.

— Она, конечно, не виновата. Но она видит в этом перст наказующего ее Провидения. Я уже говорила с ней. Я за тебя ручалась, что ты все простишь ей, что ты ее так любишь.

— А она?

— Она непреклонна. Она не хочет даже видеть тебя.

— А тот негодяй?

— Она простила ему.

Я заскрежетал зубами, но сделал вид, что успокоился.

— Что делать, значит, не судьба, — заметил я, после некоторого молчания, с напускным равнодушием.

Я обманул чувство матери — она поверила моему успокоению.

Между тем в голове моей созрел план. Я обдумывал его и приготовлялся к его исполнению в течение нескольких месяцев. Наконец я заявил матери, что мой отпуск кончился и мне надо ехать в армию.

Старушка примирилась с необходимостью, снарядила меня в дорогу и проводила меня благословлениями. Я выехал с рассветом, но доехал только до первого постоялого двора на окраине Москвы. Здесь я нанял горницу, переоделся из форменного в заранее мною приготовленное простое русское платье, оставил все вещи на постоялом дворе, сунул за пазуху заряженный пистолет и отправился на квартиру, где жил граф Довудский.

Я знал образ его жизни, я изучил его ранее. Я выждал, когда его лакей вышел из квартиры, посланный зачем-то графом, вошел на крыльцо и позвонил. Мне открыл сам граф, одетый в утреннем роскошном шлафроке. Я выхватил пистолет и в упор выстрелил ему в голову Он упал, не вскрикнув, с разбитым черепом. По счастью, на дворе никто не слышал выстрела. Я вышел и свободно ушел со двора.

Вернувшись на постоялый двор, я снова переоделся в форменное платье, велел ямщику уложить чемодан и тронулся в путь. Я ехал в Петербург, куда двинулись войска из Польши. Мое преступление, я в этом был уверен, могло остаться безнаказанным.

Но, увы, я горько ошибся. Наказание убийцы в нем самом. Оно — это наказание — началось и продолжается до сих пор. Прибыв в Петербург, я уже не в силах был бывать в обществе. Бессонные ночи, ужас одиночества, страх людей — все соединилось вместе. Я подал прошение об отставке и получил ее очень скоро, так как меня считали помешанным. Я удалился на Валаам и сделался сперва послушником, а затем через пять лет принял схиму под именем Феофила. С тех пор я стал странствовать и только последние пять лет нашел приют в Ниловой пустыне. Но преступление мое ходит за мной. Я не нахожу покоя. Вот вам, граф, моя исповедь.

Отец Феофил умолк.

Молчал и Александр Васильевич. И что мог он сказать ему. Он понимал убийство только в битве, лицом к лицу с вооруженным врагом — другое убийство было и, по его мнению, преступлением, а самосуд лишь усугублял вину.

— А что же княжна Баратова?

— Она постриглась в монастырь в Киеве… Я видел ее издали, но не хотел нарушить ее душевный покой, — отвечал монах.

— А ваша матушка?

— Она умерла, — сказал отец Феофил, и две крупные слезы скатились по его щекам.

Суворов молчал.

— Что же вы, граф, мне посоветуете, чтобы примириться со своею совестью? — спросил монах.

— Молчать, — отвечал Александр Васильевич, — так как разговор о прошлом нарушает мир души… Речь — серебро, молчание — золото.

— Молчать, — серьезно повторил отец Феофил. — Вы правы… Это было искушение. Вы были когда-то мне близки. Я не повторю этого.

Монах встал и, до земли поклонившись Суворову вышел. Александр Васильевич не удерживал его. Он сидел в глубокой задумчивости.

 

XIII. Спаситель царей

Александр Васильевич не заметил ухода Николая Петровича Лопухина, весь отдавшись мыслям о далеком прошлом.

Когда он пришел в себя, монаха не было не только в комнате, но и в селе. Он уже быстро шагал по боровичской столбовой дороге.

Суворов некоторое время с недоумением смотрел на пустой стул, на котором только сейчас сидел его бывший адъютант, спасший четверть века назад ему жизнь, в суровой монашеской одежде и исповедовался перед ним в страшном преступлении.

Время шло.

Острое впечатление от неожиданного визита Лопухина миновало, но хорошее расположение духа лишь изредка за эти дни посетило Александра Васильевича. Скука и тоска одолевала его все больше и больше, тем более что он не имел самого необходимого условия для довольства настоящим — личной свободы.

Он, как мы знаем, вернулся в свою глушь по доброй воле. Прежний надзор был с него снят, переписка его не контролировалась, а между тем симптомы опалы и ссылки продолжали существовать. Подобная непоследовательность, странная в другое время и при другом режиме, в то время не поражала, потому что проглядывала во всем.

Государь был недоволен Александром Васильевичем за его нежелание поступить на службу, и это должно было в чем-нибудь выразиться. В порыве раздражения на дядю государь приказал исключить из службы его племянника, своего флигель-адъютанта Андрея Горчакова. Хотя сердце у него скоро прошло, и на другой или на третий день он приказал снова зачислить Горчакова на службу, но случай этот считался дурным предзнаменованием. Были и другие признаки неудовольствия государева и опального характера суворовского пребывания в деревне.

Для примера приведем один.

В середине 1798 года майор Антоновский представил в петербургскую цензуру сочинение: «Опыт о генерале-фельдмаршале графе Суворове-Рымникском», совершенно безвредное и даже в полном смысле невинное.

Но так как на книжку набросилась бы читающая публика и в результате получилось бы увеличившееся сочувствие к отставному фельдмаршалу, то цензурного разрешения не последовало.

А между тем одновременно с этими угрожающими симптомами на Александра Васильевича сыпались и косвенные милости. Двадцатилетний его племянник произведен в полковники; другой, немного старше, был уже генерал-майор, наконец, Аркадий, сын Суворова, несмотря на свои 14 лет, пожалован в камергеры.

Но эти знаки монаршего благоволения еще более оттеняли противоположную сторону — они доставляли Александру Васильевичу временное утешение, но не облегчение.

Война надвигалась, но надежды на призыв не было никакой. В Суворове, между тем, не угас еще воинственный гениальный дух и часто-часто сердце его просилось назад, к своим витязям, к чудо-богатырям.

Незадолго до удаления Александра Васильевича с его блистательного поприща явился новый молодой полководец и в первый раз Европа услышала имя, дотоле неизвестное — Наполеона Бонапарта. Быстро распространилась слава его, и Суворов в своем уединении следил за ним и, покачивая головой, говорил:

— Пора, пора унять его. А то наделает бед этот мальчик.

Легко понять состояние духа Александра Васильевича.

«Зима наградила меня чтением и унылой скукой», — пишет он в одном письме, относящемся к этому времени.

Его неуживчивый, крутой нрав прорывался все чаще, природная живость и веселость уступали место тоске, воспоминания приносили не утешение, а жгучую боль. Мелкие неудовольствия вырастали до крупных неприятностей, размолвки до вражды, изыскательность переходила в придирчивость.

Такое состояние требовало какого-нибудь исхода и под впечатлением ли посещения Лопухина, или его подсказало Александру Васильевичу собственное религиозное чувство, — он нашел этот исход.

Суворов был, как мы знаем, всегда и в одинаковой степени глубоко верующим человеком и исполнительным сыном церкви, но под старость сделался еще строже в обрядовой стороне и вообще во внешнем благопочитании, особенно в селе Кончанском. Видя для себя закрытой практическую военную деятельность, он решился уединиться в монастырь и отдаться Богу.

«Со стремлением спешу предстать чистою душою перед престолом Всевышнего», — пишет он в одном письме, а в другом говорит: «Усмотря приближение моей кончины, готовлюсь я в иноки».

Наконец, в декабре 1798 года, Александр Васильевич, написал государю прошение:

«Ваше императорское величество, всеподданнейше прошу позволить мне отбыть в Нилову Новгородскую пустынь, где я намерен окончить мои краткие дни в службе Богу. Спаситель наш один безгрешен. Неумышленности моей прости, милосердный государь! Всеподданнейший богомолец Божий раб Александр Суворов».

Неизвестно, какая судьба постигла это прошение. Развязка приближалась, только совсем другая.

Успех французского революционного оружия обеспокоил всех европейских государей. Император Павел послал в Австрию вспомогательный корпус под начальством генерала Розенберга, но Англия и Австрия обратились к русскому императору с просьбою — вверить начальство над союзными войсками Суворову, имя которого гремело в Европе. Его победы над турками и поляками — измаильский штурм, покорение Варшавы — были еще в свежей памяти народов.

6 февраля 1799 года прискакал в село Кончанское флигель-адъютант Толбухин и вручил Александру Васильевичу пакет с собственноручным высочайшим рескриптом.

Дрожащими руками распечатал Суворов этот пакет и прочел следующее:

«Сейчас получил я, граф Александр Васильевич, известие о настоятельном желании венского двора, чтобы вы предводительствовали армиями его в Италии, куда и мои корпусы Розенберга и Германа идут. Итак, по сему и теперешних европейских обстоятельствах, долгом почитаю не от своего только лица, но от лица и других, предложить вам взять дело в команду на себя и прибыть сюда для отъезда в Вену.

Павел».

В пакете была, кроме рескрипта, следующая собственноручная записка императора:

«Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Виноватым Boir простит. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте у славы ваше время, а у меня удовольствия вас видеть. Пребываю к вам доброжелательным.

Павел».

После всего описанного нами, не трудно понять, что Александр Васильевич был ошеломлен поворотом своей судьбы. Он немедленно отправил Толбухина назад с ответом, что исполняя монаршую волю, выезжает в Петербург, а сам принялся на скорую руку готовиться к отъезду.

7 февраля Александр Васильевич выехал из Кончанского и

ехал не так, как прошлый раз, а на почтовых и очень быстро.

Как тогда, так и теперь государь ждал его нетерпеливо. Он не был совершенно свободен от сомнения — примет ли старый, больной и причудливый фельдмаршал посланное ему приглашение, после выраженного им год назад нежелания поступить на службу. Государь не совсем верно понимал Суворова и причину его отказа.

Александр Васильевич тогда не мог принять мирной службы на немыслимых, по его разумению, началах. Теперь он не мог отказаться от службы боевой, призвание к которой было его жизнью.

8 февраля возвратился в Петербург Толбухин.

Прочитав привезенное от Суворова письмо, государь приказал тотчас же отнести его к императрице и сказать австрийскому послу Кобенцелю, что Суворов приезжает и что венский двор может им располагать по желанию.

На другой день приехал Александр Васильевич и тотчас был принят Павлом Петровичем. Суворов упал к ногам государя. Император поднял старца-героя и возложил на него большой крест святого Иоанна Иерусалимского.

— Боже, спаси царя!.. — воскликнул фельдмаршал.

— Иди ты спасать царей! — отвечал Павел Петрович.

— С тобою, государь, возможно… — возразил Александр Васильевич.

Все видевшие в это время Суворова не узнавали его. Он положительно преобразился, даже как будто бы вырос. Так бодрость духа отражается на бодрости тела.

 

XIV. В Вене

На другой же день по приезде Александр Васильевич Суворов был зачислен в службу с чином фельдмаршала, но без объявления в приказе.

Прием Суворова петербургской публикой был самый восторженный. За ним теснились толпы, раздавались приветствия и пожелания. Почтение, уважение выражалось при всяком случае самым разнообразным образом.

Восходило солнце славы, и бедствия двух минувших лет придавали ему особенный блеск.

В армии весть о назначении Суворова произвела электрическое действие, особенно в войсках, которые назначались на войну.

Даже в высшем обществе, где ютились недоброжелатели и завистники Суворова, все как будто преобразилось в смысле общего настроения. Все повалили к нему с поклоном и поздравлениями. Вынужденно надетая маска равняла друзей с недругами до неузнаваемости. Любезностям, комплиментам не было конца. Но Александр Васильевич помнил прошлое, различал людей, и многим из его новообъявившихся поклонников пришлось с притворною улыбкой жаться и ежиться под его иронией и сарказмом.

В числе явившихся на поклон был и Юрий Алексеевич Николаев. Такая бестактность застала Суворова врасплох, и он не нашел в себе достаточно великодушия, чтобы оставить ее без внимания. Он назвал Николаева «первым своим благодетелем» и велел Прошке посадить его «выше всех».

Прохор взмостил стул на диван и заставил Юрия Алексеевича сесть на это действительно «высокое» место при громком смехе присутствующих. Александр же Васильевич с еще более возбуждавшей смех серьезностью низко кланялся сконфуженному гостю.

Именным высочайшим указом приказано было прекратить все взыскания с Суворова по начатым искам, ему пожаловано 30 000 рублей подъемных и по тысяче рублей в месяц столовых.

Оба русские корпуса, направленные в Италию, отданы в полное подчинение Суворову, и от них отнято право непосредственных представлений самому государю, данное им раньше. Александру Васильевичу разрешено требовать усиления русских войск под его началом, когда он найдет это нужным.

Рескрипты государя следовали один за другим и отличались выражением благоволения и благосклонности.

Император Павел потребовал книгу Антинга, чтобы подробнее познакомиться с прежними победами своего полководца.

Случилось даже одно мелочное и многозначительное обстоятельство. Суворов просил у Павла Петровича дозволения на кое-какие перемены в войсках против существующего положения. Государь разрешил, сказав:

— Веди войну по-своему, как умеешь.

Это было уже верхом монаршей снисходительности.

Александр Васильевич выехал из Петербурга в последних числах февраля.

Первая остановка была в Митаве, в замке курляндского герцога. Множество лиц, желавших представиться Александру Васильевичу, собрались в приемной зале перед дверьми, ведущими во внутренние апартаменты. Вдруг эти двери отворились, и в них появился Александр Васильевич в одной рубашке, босой.

— Суворов сейчас выйдет! — сказал он и скрылся. Все были

в полном недоумении.

Действительно, через несколько минут он появился снова, но уже в полной форме и сделал прием.

Выходка эта, как и большинство выходок Суворова, имела затаенную цель показать, насколько он еще бодр и расторопен вопреки носившимся слухам о его старости и дряхлости, о том, что опала и ссылка подорвали его силы, словом, что это уже не прежний Суворов.

После приема Александр Васильевич пошел пешком по улице. За ним валила толпа народа. Придя на гауптвахту, он заметил, что караулу был принесен обед, сел вместе с солдатами, с большим аппетитом поел каши и затем поехал к французскому королю-претенденту, жившему в Митаве.

Людовик XVIII принял его очень любезно. Александр Васильевич поклонился чуть не до земли, поцеловал руку и полу платья.

— Я почту тот день счастливым, — сказал он королю, — когда пролью последние капли крови, способствуя вам взойти на престол ваших знаменитых предков.

— О, я уже не несчастлив, — возразил король, — потому что судьба моего отечества зависит от Суворова.

— Уповаю, ваше величество, на помощь Божию, но жаль, что судьба меня лишает случая помериться силами с Бонапартом… Не говорю вам, ваше величество, прощайте, а до свидания в Париже.

На Людовика Александр Васильевич произвел сильное впечатление.

Выйдя от претендента, Суворов встретился на подъезде с одним аббатом, который поднес ему книгу своего сочинения. Александр Васильевич принял ее с изящною, по словам современников, вежливостью версальского царедворца.

Приехав домой, он разделся, окатился холодной водой, надел шубу и пошел к столу.

Обедал он в шубе, стоя. На столе не было ни скатерти, ни салфеток — ели рыбу и пшенную кашу. Выпили в заключение порядочную чашу пунша.

Продолжая путь, Суворов доехал до Вильны. Остановившись перед главною гауптвахтою, он, не выходя из экипажа, принял почетный рапорт от командира, квартировавшего в Вильне фанагорийского полка.

Тут находились все власти гражданские и военные, толпы городских жителей, фанагорийские офицеры и солдаты. Александр Васильевич пожелал видеть старых гренадер — своих старых знакомцев. Человек пятьдесят подошли.

Суворов поздоровался, назвал их витязями, чудо-богатырями, своими милыми, обращался ко многим поименно, подзывал поближе, целовался. Легко понять, какое действие произвело это свиданье на старых, седых суворовских сослуживцев, издавна сроднившихся в пороховом дыму со своим любимым начальником. Солдаты переглянулись. Гренадер Кабанов выступил вперед.

— Отец, родимый наш, возьми наш полк к себе бить французов, — сказал он.

— Хотим, желаем, — подхватили другие.

Просьба была невозможная: расписание войск было составлено давно и, при известных взглядах государя, вмешиваться в это дело не следовало.

— Хорошо, витязи, хорошо, чудо-богатыри, буду за вас ходатаем у его величества, — все-таки пообещал Александр Васильевич, не желая огорчать прямым отказом своих боевых товарищей.

— Ура!.. Отец… Родимый наш… — раздалось по рядам солдат.

Суворов велел переменить лошадей и вскоре отправился в дальнейший путь.

В Вену он прибыл 14 марта, вечером, и остановился в доме русского посольства. Посол, граф Разумовский, заранее распорядился, чтобы в комнатах фельдмаршала не было зеркал, бронзы и вообще никакой роскоши и чтобы была приготовлена постель из сена.

На другой день состоялась аудиенция у императора. Александр Васильевич поехал вместе с графом Разумовским. Толпы любопытных образовали собою шпалеры по всем улицам от самого посольского дома до дворца. Даже дворцовая лестница и смежные коридоры были полны зрителями.

— Виват, император Павел! Виват, Суворов! — всюду гремели восторженные клики толпы.

— Виват, император Франц! — отвечал на приветствия Александр Васильевич.

К императору он был приглашен один.

— Надеюсь, дорогой фельдмаршал, что у вас уже составлен план кампании… Не поделитесь ли вы им со мною?

— Вот он, ваше величество, — ответил Суворов и вынул из кармана сложенный лист бумаги, подал его императору

Тот развернул его, и на его лице изобразилось крайнее недоумение. Лист был чист.

— Но тут ничего нет, — сказал Франц.

— Нет, тут есть, ваше величество, все, что нужно… Тут есть подпись моего повелителя.

Александр Васильевич указал на находившуюся в конце листа подпись «Павел».

— Это бланкет, а не план… — возразил император.

— Это разрешение бить французов, ваше величество, а план здесь…

Александр Васильевич ударил себя рукой по лбу.

Аудиенция продолжалась более часу. После него дана аудиенция графу Разумовскому, а затем приняты офицеры, составлявшие свиту Суворова. Александр Васильевич вернулся домой при тех же овациях народа.

На другой день он ездил представляться императрице, эрцгерцогам и французским принцессам, но по причине Великого поста отказался быть на обеде у Разумовского, куда съехался весь высший круг Вены. Под тем предлогом он не принял ни одного подобного приглашения от министров и других знатных лиц и потому, во избежание отказа, не был приглашен к столу и императором,

Частыми гостями Александра Васильевича были принц де Линь (отец), принц Кобургский и отставной генерал Карачай, которого он уговорил поступить снова на службу в войска, под его, Суворова, начальство. Больших приемов он не делал и обширного знакомства не водил. Вообще он вел в Вене свой обычный образ жизни, вставал задолго до света, обедал в 8 часов утра.

Один из его немногих выездов был в Шенбрун, чтобы взглянуть на отделение Розенбергова корпуса, проходившее на театре войны.

В этот день Вена почти опустела — все повалили в Шенбрун, где встречал русскую колонну император Франц. Не будучи сюда приглашен, Александр Васильевич сидел в карете и смотрел оттуда на войска. Франц заметил его и предложил ему верховую лошадь. Суворов сел верхом и рядом с императором смотрел проходившие войска.

По словам очевидца-иностранца, вся Вена нравственно преобразилась с приездом Суворова. О нем только было и речи: его оригинальность, жесты, слова разбирались в мельчайших подробностях, перетолковывались, извращались за пределы вероятного.

Наконец, отъезд Суворова назначен был на 24 марта.

Накануне была назначена отпускная аудиенция. Александр Васильевич, кончивший благополучно переговоры с венским гоф-кригсратом ничем, дал только шутливое обещание — не следовать примеру других, не обращаться с французами так деликатно, как с дамами, ибо он уже стар для подобных любезностей. Но он жестоко ошибся, полагая, что выедет из Вены с пустыми руками, то есть с полной волей.

На прощальной аудиенции император Франц принял его по-прежнему весьма благосклонно и снова заявил ему полную свою доверенность, но при этом вручил инструкцию с изложением главнейших указаний для первоначального хода кампании. Эта инструкция была именно тем самым, во избежание чего Суворов не хотел обязываться перед гоф-кригсратом никакими заранее составленными предположениями.

— В кабинете врут, в поле бьют, — повторил он свою любимую поговорку.

Выехавший навстречу Александру Васильевичу в Виченцу генерал квартирмейстер армии маркиз де Шателер старался, докладывая ему дорогой о расположении войск, выпытывать от него план предстоящих действий, но Суворов, слушая его, говорил только:

— Штыки, штыки!

 

XV. Выступление

Император Франц возвел Суворова в чин фельдмаршала австрийских войск. Судьба последних всецело, таким образом, была вручена Александру Васильевичу, а между тем, как мы видели, никто не мог добиться от него плана предстоящих военных действий.

Австрийские военачальники сгорали от любопытства, смешанного с беспокойством за дальнейший исход кампании, и то и дело приставали к Суворову с вопросами:

— Как вы, фельдмаршал, будете действовать?

Это, наконец, надоело Александру Васильевичу, и он сказал:

— Как? Очень просто: цель к Парижу! Достичь ее, бить врага везде, действовать в одно время на всех пунктах, умно, разумно, скоро, решительно, свободно, с усердием! Военные дела имеют свой характер, ежеминутно изменяющийся, следственно частные предположения тут не имеют места, и вперед предвидеть дела никак нельзя. Одно лишь возможно: бить и гнать врага, не давая ему ни минуты отдыха. Но для этого нужно иметь полную свободу действовать — тогда только, с помощью Божией, можно достичь цели, в чем ручаюсь.

Такое объяснение гениального полководца, дышащее безыскусственной правдой, далеко не удовлетворило вопрошавших, привыкших, по выражению Суворова, «врать в кабинетах». Но более, увы, от него ничего добиться было нельзя.

День прибытия в Верону совпал как раз с днем, как туда были привезены трофеи недавно одержанной над французами победы.

Итальянцы — народ, как известно, очень впечатлительный, с восторгом приветствовали эти трофеи. На улицах толпилось множество народа, до которого и дошло известие о приближении к городу самого «непобедимого Суворова». Толпы ринулись за город и положительно запрудили всю дорогу, по которой должен был проезжать великий русский полководец.

Едва показался экипаж, в котором ехал фельдмаршал, как народ окружил его, убрал знаменами и при неумолкаемых криках восторга повез, выпрягши лошадей, на себе в город вплоть до приготовленного для Александра Васильевича дома.

Среди многих торжественных встреч, которые были устраиваемы Суворову, не было ни одной более торжественной, а главное, более сердечной, как эта встреча в первом итальянском городе — Вероне. С трудом, среди моря голов, достиг экипаж Александра Васильевича до места.

Суворов быстро выскочил из него и бегом вбежал по лестнице в отведенные для него апартаменты.

Всю ночь на площадях и на улицах, а особенно перед домом главнокомандующего гремели серенады, сверкала иллюминация, и народ не расходился.

Скажем теперь несколько слов о положении дел на театре войны, куда спешил Суворов «спасать народы и царей».

Война в Италии уже кончалась.

Французский главнокомандующий Шерер, по указанию из Парижа, держался наступательного образа действий. В кровопролитной битве при реке Адиж французы разбили левый фланг австрийцев и оттеснили центр, но на правом фланге потерпели неудачу и должны были отступить. При втором столкновении при Маньяно французы потерпели более, чем австрийцы, и должны были отступить в ту же ночь.

Генерал Край преследовал их лишь одними разъездами до Минчио, не воспользовался своей полупобедой и все ожидал генерала Мелласа, потеряв, таким образом, много драгоценного времени. Шерер спокойно отступил, усилив гарнизоны Пескиеры и Мантуи.

Только через три дня по отступлении Шерера генерал Меллас перевел войска за Минчио и перенес главную квартиру в Валеджио. Это произошло в тот самый день, когда Суворов прибыл в Верону.

Силы противников и занимаемые ими позиции представлялись в следующем виде.

К началу 1799 года Австрия имела больше 350 000 действующих войск. Большая часть их была расположена в Южной Германии и на западной границе. Так, у эрцгерцога Карла было за рекою Лерхом до 80 000 человек, в Богемии же его резерв был в 15 000 человек.

Несколько левее к границе Швейцарии стоял корпус Готце в 26 000 человек, наконец, в итальянских владениях Австрии, от Вероны до Далмации, было расположено 86 000 человек. Начальство над ними должен был принять Меллас, а пока командовал генерал-фельдцехмейстер барон Край.

Эти-то войска поступили под главное начальство графа Суворова.

Русские войска, посланные императором Павлом для действия против французов, на сухом пути простирались до 65 000, а именно корпусы Розенберга — 20 000, Германа, впоследствии Ребиндера — 11 000, Римского-Корсакова — 27 000 и принца Конде — 7000.

Англия со своей стороны не жалела никаких издержек и, кроме денежной субсидии России и Австрии, вооружила весь флот, и французские суда не могли показываться на море.

Русско-турецкий флот, в свою очередь, блокировал в это время берега Неаполитанских королевств, откуда король был выгнан французами.

Французские войска на всех театрах войны были гораздо малочисленнее австрийских, но у них было оживление, энергия, были способные генералы, которые своими рискованными и порой непредвиденными движениями окончательно сбивали с толку заплесневевших австрийских генералов.

Французы переняли все важное из старой военной тактики Суворова и строили свои войска не рядами, как австрийцы, а колоннами, охотно бросались в штыки, что почти не допускалось австрийской тактикой.

Кроме того, отсутствие обозов, легкость обмундировки и облегченная сильная артиллерия делала их легкие колонны неуловимыми, и часто французы вырывали победу у австрийских генералов, когда последние уже писали реляцию об одержанной победе.

В это время на итальянском театре войны французами командовали северной армией Шерер, бывший военный министр, а южной — Макдональд, генерал, исполненный храбрости и распорядительности.

Сам Бонапарт, как мы знаем, находился в Египте, где и был заперт, как в клетке, со своим тридцатишеститысячным войском, британскими кораблями.

Талейран, этот величайший ум тогдашней Европы, писал ему в Египет:

«Суворов ведет себя как шалун, говорит как мудрец, дерется как лев и обещает положить оружие только в Париже. Приезжайте и спасайте нас и Францию».

Такова была оценка великим дипломатом — Талейраном великого полководца — Суворова.

Но возвратимся к последнему

Он прибыл в Верону вечером, и тотчас же приемная фельдмаршальского дома стала наполняться русскими и австрийскими генералами, городскими чиновниками, духовенством, знатнейшими лицами города.

Вышедший вскоре в приемную Александр Васильевич поклонился всем и подошел под благословение к архипастырю. Последний сказал ему приветствие, затем приветствовала его городская депутация.

Суворов выслушал добрые пожелания и сказал:

— Милосердный мой государь, Павел Петрович, император большой русской земли, и австрийский император Франц прислали меня со своими войсками выгнать из Италии безбожных, сумасбродных, ветреных французов; восстановить у вас и во Франции тишину; поддержать колеблющиеся престолы государей и веру христианскую; защитить права и искоренить нечестивых… Прошу вас, ваше высокопреосвященство, — обратился он к архиепископу — молитесь Богу за царей-государей, за нас и за все христолюбивое воинство! А вы, — прибавил он, обращаясь к чиновникам и вельможам, — будьте верны и Богу, и государевым законам и помогайте им всею душою.

После этой речи Александр Васильевич поклонился и ушел. Прибывшие стали разъезжаться, и вскоре в зале остались лишь русские генералы и несколько австрийских. Суворов снова вышел и, обратившись к генералу Розенбергу попросил познакомить его с господами генералами.

Розенберг стал представлять всех, называя каждого по имени. Александр Васильевич стоял с закрытыми глазами и при произнесении незнакомой фамилии открывал их, осматривал представляемого с головы до ног, кланялся и говорил:

— Помилуй бог, не слыхал. Познакомимся.

Этот отзыв был обиден для многих, считавших себя знаменитостями.

Наконец, когда начали представляться младшие, Розенберг сказал:

— Генерал-майор Маллер-Закомельский.

— А, помню, — сказал Суворов, — не Иван ли?

— Так точно, ваше сиятельство! Александр Васильевич открыл глаза.

— Послужим, побьем французов! Нам честь и слава!

— Генерал-майор Милорадович! — продолжал представлять Розенберг.

— А! А! Это Миша, Михайло! — воскликнул Суворов.

— Я, ваше сиятельство.

— Я знал вас вот таким, — сказал Александр Васильевич, показывая рукой на аршин от пола, — и едал у вашего батюшки Андрея пироги. О! Да какие были сладкие… как теперь помню! Помню и вас, Михаил Андреевич!.. Вы славно тогда ездили на палочке! О, да как же вы тогда рубили деревянною саблею! Поцелуемся, Михаил Андреевич. Ты будешь герой!.. Ура!..

Суворов бросился обнимать Милорадовича.

— Употреблю все усилие, чтобы оправдать доверенность вашего сиятельства, — произнес тот сквозь слезы.

— Генерал-майор князь Багратион! — проговорил Розенберг.

Тут Александр Васильевич встрепенулся, выпрямился и спросил:

— Князь Петр? Это ты, Петр? Помнишь ли ты… под Очаковом, с турками… В Польше!..

С этими словами Суворов бросился на шею Багратиону, обнял его и стал целовать в лоб, глаза, губы.

— Господь Бог с тобою, князь Петр! Помнишь ли? А? — продолжал восклицать он.

— Нельзя не помнить, ваше сиятельство, — отвечал князь Багратион со слезами на глазах, — того счастливого времени, в которое я служил под вашею командою.

— Помнишь ли походы?

— Не забыл и не забуду вовек, ваше сиятельство.

Кончив прием, Александр Васильевич стал широкими шагами ходить по комнате, затем остановился и принялся произносить главные афоризмы своего военного катехизиса, как бы подтверждая их значение и на новом театре войны, при новом неприятеле.

Вдруг он обратился к Розенбергу:

— Ваше высокопревосходительство, пожалуйте мне два полка пехоты и два полка казачков.

— Все войско в распоряжении вашего сиятельства, — отвечал, не поняв приказания, Розенберг.

По лицу Суворова пробежала тень.

— Намека, догадка, лживка, краткословка, немогузнайка; от немогузнайки много, много беды, — скороговоркою проговорил он и вышел из залы.

На другой день он снова повторил генералу Розенбергу свою просьбу. Последнего выручил князь Багратион, знавший ближе Александра Васильевича.

— Мой полк готов, ваше сиятельство! — сказал он.

Суворов обрадовался, что его приказание понято, и велел

Багратиону готовиться к выступлению. Князь на другой же день исполнил приказание, и первый двинулся со своим отрядом.

 

XVI. От победы к победе

Неудачи французского главнокомандующего Шерара были предсказаны Александром Васильевичем.

Раз за обедом рассказывали, что Шерер, по прибытии его к армии в Италию, на первом смотру в Мантуе поднимал сам головы солдат, оправлял шляпы и замечал тотчас недостающую на мундире пуговицу

Суворов на это сказал:

— Ну, теперь я все знаю. Такой экзерцирмейстер не увидит, когда его неприятель окружит и разобьет.

Узнав вскоре, что Шерер сдал начальство Моро и удалился в Париж, Александр Васильевич заметил:

— И здесь вижу я перст Провидения. Мало славы было бы разбить шарлатана. Лавры, которые похитим у Моро, будут лучше цвести и зеленеть.

Одним из особенно горячо возражавших против высказанного Александром Васильевичем общего плана будущих военных действий был австрийский генерал Меллас.

— Знаю, что вы генерал «вперед» (vorwarts), — говорил он Суворову.

— Полно, папа Меллас, — сказал Александр Васильевич, — правда, что вперед — мое любимое правило, но я и назад оглядываюсь.

Действительно, Меллас, вникнув во все распоряжения Суворова, согласился с ним и даже с восторгом воскликнул:

— Где и когда успели вы все это обдумать?

— В деревне; мне там много было досуга, зато здесь думать некогда, а надобно делать, — отвечал Александр Васильевич.

И действительно, Суворов «делал».

Семидесятилетний герой начал военные действия с быстротою, отличавшей все его подвиги. Отрядив часть войска для овладения крепостями, находившимися в руках французов, Александр Васильевич сам пошел против неприятельской армии, бывшей под началом генерала Моро.

В то время, когда Багратион и Милорадович отличались, со своей стороны Суворов разбил Моро, двинулся к Милану и. занял этот город.

Некоторые австрийские генералы представили Александру Васильевичу, что после трехдневного с неприятелем дела войска заслуживают, чтобы им дано было хоть малое отдохновение. В ответ на это Суворов отдал в приказе: «Вперед!»

В Милане он пробыл лишь четыре дня.

Император Павел Петрович прислал фельдмаршалу перстень со своим портретом, осыпанным бриллиантами.

В собственноручном письме государь писал герою:

«Примите этот перстень в свидетели знаменитых дел наших и носите на руке, поражающей врага всемирного благоденствия».

Сын Александра Васильевича Аркадий был пожалован в то время генерал-адъютантом и получил приказание ехать к отцу.

— Поезжай и учись у него, — сказал ему император. — Лучшего примера тебе дать и в лучшие руки отдать не могу.

Суворов между тем продолжал бить и теснить врага, отнимая у него крепости и укрепления, и вошел в Турин. Перед занятием этого города некоторые генералы осмелились представить Александру Васильевичу разные затруднения в рассуждении взятия Турина.

— Пустое! — воскликнул он, рассердившись. — Ганнибал прошел Испанию, переправясь через Рому, поразив галлов, перешел Альпы, взял в три дня Турин. Он будет моим учителем. Хочу быть преемником его гения.

Турин был взят 16 мая, а 17 числа по этому случаю, а также по поводу известий о других успехах русско-австрийского оружия состоялось празднество.

Утром отслужено было в доме, где остановился Суворов, благоденственное молебствие по чину православной церкви, а затем главнокомандующий в парадной форме, при всех знаках отличия, отправился в богатой карете в собор. Карету эскортировали генералы союзной армии верхами. Толпы народа теснились по пути этого торжественного поезда, оглашая воздух восторженными криками.

При входе в церковь Александр Васильевич был встречен духовенством, а во время молебствия усердно молился. Артиллерия, расставленная на городском валу, производила пальбу.

Таким же порядком возвратился Суворов домой, а затем дал парадный обед, пригласив знатнейших лиц города и некоторых генералов союзной армии.

Турин поднес русскому герою шпагу, осыпанную бриллиантами, а по прошествии некоторого времени он удостоился получить следующий рескрипт от императора Павла Петровича:

«Граф Александр Васильевич!

В первый раз уведомили вы нас об одной победе, в другой о трех, а теперь прислали реестр взятым городам и крепостям. Победа предшествует вам повсеместно, и слава сооружает из самой Италии памятник великим подвигам вашим. Освободите ее от ига неистовых разорителей, а у меня за сие воздаяние для вас готово! Простите, Бог с вами! Пребываю к вам благословенный

Павел»,

Несмотря на блистательные победы Суворова, многие из его распоряжений не были одобрены австрийским императором, по наущениям гоф-кригсрата, и преимущественно министра Тугута.

Славный полководец беспрестанно встречал затруднения и препятствия, которые, однако, не заставили его упасть духом. Вопреки очевидному недоброжелательству Тугута, Александр Васильевич продолжал действовать с прежним успехом. Австрийцы претерпели несколько поражений и отступали, когда явился к ним на помощь Суворов, и на берегах Требии вплел новые неувядаемые листки в свой лавровый венок.

Три дня кряду, 6,7 и 8 июня, происходили кровавые битвы с одинаковым ожесточением с обеих сторон. В них принимал деятельное участие великий князь Константин Павлович, приехавший в армию под именем графа Романова.

Французы сосредоточили все свои силы против русских, которые невольно отступили. Лишь только Александр Васильевич заметил это отступление, как сам явился перед войсками на лихом казацком коне и громко закричал:

— Заманивайте! Хорошенько заманивайте! Шибче, шибче!

Суворов словом «заманивайте» заменял ненавистные ему слова: «назад», «отступать», «ретироваться».

Отступили шагов на полтораста. Вдруг фельдмаршал остановился и скомандовал:

— Стой!

В одно мгновение линии отступивших остановились неподвижно, как каменная стена, и в то же мгновение внезапно открывшаяся батарея осыпала неприятеля градом картечи и ядер. Это внезапное и неожиданное обстоятельство ошеломило французов. Этого только и нужно было Александру Васильевичу.

— Вперед! — крикнул он. — В штыки!.. Ура!..

Французы были смяты, разбиты, но этим еще не кончилось сражение.

Макдональд, начальствовавший французскою армией, оказался достойным соперником Суворова.

Будучи тяжело ранен, он не оставил, однако, поле сражения, командовал на носилках и мужественно отстаивал каждый шаг и после трехдневного сражения готов был сразиться еще в четвертый день, чтобы победить или умереть, но генералы требовали отступления. В полночь Макдональд тихо снялся с лагеря и отступил.

Русские гнали его неутомимо. Во все время этой битвы Александр Васильевич, несмотря на свои преклонные лета, не сходил с казацкой лошади, воодушевлял своим присутствием союзные войска и приобрел новую славу.

Император Павел наградил Суворова своим портретом, осыпанным бриллиантами, для ношения на груди, а за освобождение Италии назначил его князем Российской империи с титулом Италийского, простирающимся и на его потомство.

Сардинский король прислал Суворову свой орден, диплом на имя генерал-фельдмаршала и на достоинство князя, с титулом «двоюродного брата» (cousin) и с предоставлением его, из рода в род, перворожденным. Вместе с тем король изъявил желание служить под начальством его, в италийской армии.

Император Павел Петрович, согласившись на принятие Суворовым лестных отличий, написал к нему, что «через это он и ему войдет в родство, быв однажды принят в одну царскую фамилию, потому что владетельные особы между собою все почитаются роднёю».

В Англии, на всех праздниках, пили за здоровье Суворова, избавителя Италии, и в похвалу русского героя сочиняли стихотворения.

Между тем австрийский гоф-кригсрат продолжал делать неприятности Александру Васильевичу, так что он нашел, наконец, вынужденным пожаловаться своему государю. Павел Петрович повелел Суворову собрать в одно место вверенные ему русские войска и действовать независимо, если эти неприятности не прекратятся.

Успехи Суворова произвели переворот во французском правительстве.

Будучи недовольно распоряжениями Моро, оно вверило начальство над армией молодому Жуберту, который поклялся победить или умереть и полетел в Италию.

— Юный Жуберт, — сказал Суворов, — пришел учиться: дадим ему урок.

Этот урок был дан 4 августа, при местечке Нови. В третьем часу утра началась перестрелка, постепенно усилившаяся. Неприятель стоял твердо и дрался с редким мужеством, пользуясь горным местоположением. Опрокинуть его не было никакой возможности.

Заметив некоторое ослабление в рядах русских войск, французы с быстротою молнии напали на них и заставили отступить. Но перед отступающими вдруг появился Суворов.

— Ко мне, сюда, братцы!.. Бей штыком!.. Колоти прикладом! Не задерживай! Шибко или вперед!.. Ух, махни!.. Головой тряхни!.. Вперед, мы русские!.. Чудо-богатыри, вперед!.. Катай!.. Ура!..

Молодой генерал Жуберт, видя, что победа склонилась на сторону русских, сам повел в штыки свое войско, ободрял солдат, но роковая пуля сразила республиканского генерала. Он пал как герой, и последние его слова были:

— Вперед, вперед!

Он исполнил свою клятву

К вечеру неприятель был совершенно разбит. Небольшая кучка французов, спасшихся от смерти, скрылась в горах. Ночь прекратила битву. Следствием победы при городе Нови было заключение капитуляции, по которой французы принуждены были сдать неприступную крепость Тортону.

Император Павел написал следующее письмо к Суворову.

«Князь Александр Васильевич!

Я получил известие о знаменитой победе вашей над упокоенным вами генералом Жубертом. Рад весьма, а тем более, что убитых не много и что вы здоровы. Не знаю, что приятней, вам ли побеждать или мне награждать за победы! Но оба мы исполним должное. Я как государь, а вы как первый полководец в Европе.

Посылаю награждение за взятие Серавали; а вам не знаю, что уже давать, потому что вы поставили себя свыше награждений, определили почесть военную, как увидите из приказа, вчера отданного. Достойному — достойное. Прощайте, князь! Живите, побеждайте французов и прочих, кои имеют в виду не восстановление спокойствия, а нарушение оного».

Военная почесть, о которой император упоминал в письме, состояла в том, что государь повелел гвардии и всем российским войскам отдавать Суворову, даже в присутствии своем, все воинские почести, отдаваемые особе его императорского величества.

Русский царь вел эту войну единственно для восстановления спокойствия в Европе и для восстановления веры и низверженных государей, а венский двор, вместо того чтобы оценивать великодушное действие русского монарха, беспрестанно противопоставлял им преграды. Это должно было чем-нибудь разрешиться.

Ожидать долго не пришлось

Фридрих II приказал Суворову сдать начальство над своими войсками одному из своих генералов, а император Павел приказал своему фельдмаршалу двинуться с русским войском в Швейцарию.

«Никогда я не забуду храбрых австрийцев, — писал Александр Васильевич в прощальном приказе к австрийским войскам, — которые почтили меня доверенностию и любовию; не забуду воинов победоносных, соделавших меня победителем».

Таким образом, кончился знаменитый поход Суворова в 1799 году, в котором союзные войска, под начальством знаменитого полководца-героя, выиграли 10 сражений, приобрели около трех тысяч огнестрельных оружий, 200 000 ружей, 80 000 пленных, 20 крепостей.

Начался не менее победоносный и славный обратный путь в Россию.

 

XVII. В горах

Русские войска, вступив в Швейцарию, встретились с совершенно новой для них природой.

Исполинские Альпийские горы, покрытые снегами, представили для них изумительное, невиданное до тех пор зрелище. Дорога в горах становилась все затруднительнее и затруднительнее, но, несмотря на это, Суворов продолжал идти безостановочно вперед, спеша к городу Белинцону, расположенному у подошвы горы Сен-Готард. Там должны были быть наготове, по крайней мере, уверяли австрийские военные власти, мулы, которыми Австрия обязалась снабдить русские войска для подвоза орудий и провианта.

Переход, требовавший, по меньшей мере, восемь дней, был совершен за шесть. Мулов в Белинцоне не оказалось. Было несомненно, что это дело происков недоброжелательного министра Тугута.

Александр Васильевич прождал пять дней, во время которых австрийские комиссионеры уверяли, что мулы должны прийти с минуты на минуту, но, увы, последние не появлялись. Собрался военный совет, и по мысли великого князя Константина Павловича Суворов приказал спешить донских казаков и лошадей их употребить под тяжести.

Стояла непроглядная осень. Все время шел холодный, до костей пронизывающий дождь. Солдаты, однако, не падали духом, поддерживаемые воодушевлявшим их Александром Васильевичем.

— Там, — говорил он им, указывая на казавшиеся неприступными горы, — безбожники французы. Мы будем бить их по-русски! Правда, горы высоки, есть пропасти, водотоки, но мы их перейдем, перелетим. Мы — русские. Бог нам путеводитель. Когда полезем на горы, одни стрелки стреляй по головам врага. Редко, да метко! А прочие шибко, врассыпную! Взлезли — бей, коли, гони, не давай отдыха! Просящему — пощада! Грех напрасно убивать. Большой грех! Везде фронт. Помилуй бог, мы русские! Богу молимся: он нам помощник! Царю служим: он на нас надеется, нас любит и наградит нас словом ласковым. Чудо-богатыри, чада Павловы! Кого из нас убьют — царство небесное. Церковь Бога молит! Останемся живы, нам честь, нам слава, слава, слава!

— Рады стараться! Веди нас, отец наш родной! Веди, веди. Умрем за царя! Ура! — слышались возгласы воодушевленных солдат в ответ на речь любимого полководца.

Смело, и бодро шли они за ним на еле обхватываемые глазом крутизны.

Гора Сен-Готард была охраняема французами. Чудо-богатырей ничто не останавливало на пути — с ними был их чудо-вождь Суворов. На высочайшие горы пробирались они по узеньким тропинкам, по обрывам спускались в глубокие пропасти, шли часто прямо по целине, без дороги, по пояс в воде переходили вброд быстрые горные реки.

Дождь между тем все лил и лил. Ночи были темные, непроглядные. Холодный северный ветер уныло завывал в горах. Войска двигались, молча, черной массой, подобно тысячеголовому чудовищу. Изредка слышались проклятия по адресу Тугута, да невольно вырывавшийся крик неожиданности при падении в бездонную пропасть выбившегося из сил или неосторожно поскользнувшегося товарища. Этот крик, да крестное знамение товарищей были ему надгробною молитвою. Чудовище ползло дальше.

Наконец появился давно с нетерпением ожидаемый неприятель.

Несмотря на многочисленность французов и удобство их горной обуви, подбитой гвоздями остриями вниз, позволявшей им твердо держаться на скользких скалах, они не устояли против штыков «каменных суворовцев» и бежали. Отступая, они сожгли Чертов мост, бывший на пути русских войск

Но это не остановило последних. Они связали доски шарфами офицеров и пробирались по оставшимся перекладинам, спускались в бездну, но неутомимо били и гнали неприятеля.

Так могли пройти, впрочем, отряды, полки, но для перехода всей армии мост необходимо было капитально исправить. Появились австрийские пионеры. В течение нескольких дней они меряли, рассчитывали, соображали, но дело постройки моста не подвигалось от того ни на волос.

Русские между тем горели нетерпением поскорее перейти мост и погнаться за неприятелем, хотя бы только для того, чтобы согреться. Они иззябли и измокли до костей. Несмотря на приказания русских генералов приступить скорее к постройке, австрийцы, с присущим им воловьим упрямством, все судили и рядили, не принимались за работу.

Один из полковых командиров вышел из себя, вызвал из своего полка солдат, знающих плотничье дело. Явилось около ста человек. Отобрав от австрийских пионеров инструменты, русские принялись за дело.

Немцы насмешливо улыбались, следя за работой. Последняя положительно кипела — к утру мост был готов. Насмешливая улыбка сменилась на немецких лицах выражением удивления.

— Fertig! — восклицали они, осматривая работу. — Ja, ja! Das ist gut .

— То-то гут! — ответил им один из доморощенных строителей. — Вы бы и до вечера гутели, а дела бы не делали! На, получи свой инструмент. Их данкин!

Узнав об этом, Александр Васильевич сказал:

— Русский на все пригоден! Помилуй бог, на все, на все! И врага бить, и Богу, и царю служить! У других этого нет, а у нас есть, есть все, все…

Гора Кальмберг, высочайшая на Сен-Готарде, представляла еще затруднение для русских войск. Темные облака, перерезывавшие вершины горы, обдавали солдат сыростью и холодом, солдаты шли в густом облачном тумане, карабкались то по голым скалам, то по вязкой глине, усыпанной мелкими камешками. Все терпели страшную нужду.

Подтянув потуже живот, солдаты по-братски делили одну картофелину или кусочек сыра. О мясе и не было помину. Сапоги у всех почти были без подошв. Офицеры обрезывали фалды у своих мундиров и обертывали ими свои израненные ноги.

Внизу была благодатная осень, а на горах суровая зима. Вверху и в самую ясную погоду холод, ветер, а внизу, под ногами храброго войска, тепло, гром и молния. Насмотрелись там чудес природы чудо-богатыри, солдатушки Суворова. Несмотря на это бедственное положение, они не горевали — за них горевал отец всего русского воинства — Суворов.

16 сентября, спустившись с этой поднебесной, всех измучившей горы в долину Муттен-Тал, отряд, предводительствуемый генералом Багратионом, недалеко от селения Муттен встретил передовой пост французов, расположенный за прилеском. Багратион приказал казакам обнять его с боков и с тылу, а отборных передовых из пехоты двинул прямо. В минуту неприятель был окружен и после упорной защиты разбит. До ста человек с офицерами взято в плен и гораздо больше того убито.

Генерал Багратион остановился. Его разъездные казаки донесли, что за селением был расположен главный корпус французов. Время подходило к вечеру, а Александр Васильевич приказал не тревожить неприятеля и повелел усилить передовые посты.

В ночь перед этим Суворов получил новые неприятные сведения о злобных происках министра Тугута, которые последний с немецкою систематичностью приводил в исполнение.

17 сентября генерал Багратион был потребован к фельдмаршалу, которого застал в полной парадной форме и во всех орденах. Он шибко ходил по палатке и против своего обыкновения не приветил своего любимого сослуживца не только словом, но даже и взглядом. Казалось, он не видел его и был сильно чем-то встревожен. Лицо его было важно, величественно.

Он, ходя, говорил сам с собою:

— Парады!.. Разводы… Большое к себе уважение! Обернется, шляпы долой!.. Помилуй Господи!.. Да и это нужно, да во время!.. А нужнее этого: знать, как вести войну, знать местность, уметь расчесть, уметь не дать себя в обман, уметь бить! А битому быть — не мудрено!.. Погубить сотни тысяч!.. И каких, и в один день… Помилуй, Господи!..

Генерал Багратион, увидев, что Суворов не обратил на него внимания, видимо погруженный в свои горькие думы, вышел из палатки.

Вскоре прибыл великий князь Константин Павлович, и с ним все генералы и некоторые из полковников. Генерал Багратион вместе с прибывшими вернулся в палатку фельдмаршала. Последний встретил их поклоном, закрыл глаза, задумался, собираясь, видимо, с силами высказать то, что было у него на душе.

Вдруг он открыл глаза, и взор его, как молнией поразил всех.

Это не был уже тот Александр Васильевич, который между рядами воинов, в сражении, вел их на бой с высоким самоотвержением и быстротою сокола или так запросто, во время похода, веселыми своими рассказами заставлял всех любить его душевно — нет!

Это был уже величайший человек-гений!

Он преобразился совершенно.

— Корсаков разбит и прогнан в Цюрих! — заговорил он — Готц пропал без вести, и корпус его рассеяли… Австрийские войска, шедшие для соединения с нами, опрокинуты от Глариса и прогнаны… Итак, весь план для изгнания французов из

Швейцарии расстроен!..

Затем Суворов стал излагать шаг за шагом, со времени пребывания своего в Италии, все интриги, все препятствия, деланные ему бароном Тугутом с его гоф-кригсратом; говорил, что все планы и предложения его не были уважены австрийским

кабинетом, что гоф-кригсрат связывал ему руки во всем и во все время, и все только благовидный предлог удалить его с русскими из Италии для лучшего себе присвоения в ней областей. Он заявил, что Корсаков разбит при Цюрихе вследствие коварных, изменнических распоряжений Тугута.

Затем он остановился, закрыл глаза и углубился в мысли. Все присутствующие были приведены в состояние экстаза, кровь кипела в их жилах и сердца, казалось, хотели вылететь из груди. Никто не решался говорить. Все ожидали продолжения речи великого, всегда победоносного полководца-старца, на закате лет жизни своей коварством поставленного в гибельное положение.

Суворов заговорил снова:

— Теперь идти нам вперед на Швиц — невозможно. У Массена свыше шестидесяти тысяч, а у нас нет теперь и двадцати тысяч. Идти назад — стыд!.. Это значило бы отступать, а русские и я никогда не отступали! Мы окружены горами, мы в горах! У нас осталось мало сухарей на пищу, а менее того боевых артиллерийских зарядов и ружейных патронов. Мы будем окружены врагом сильным, возгордившимся победою, победою, устроенной коварною изменою… Со временем дела при Пруте, при государе императоре Петре Великом, русские не были никогда в таком гибельно грозящем положении, как мы теперь… Никогда!.. Ни на мгновенье!.. Повсюду были победы над врагами, и слава России слишком восемьдесят лет сияла на ее воинственных, и слава эта неслась гулом от востока до запада. И был страх врагам России, и защита, и верная помощь ее союзникам!.. Но Петру Великому, величайшему из царей земных, изменил мелкий человек, ничтожный владетель маленькой земли, зависимый от сильного властелина — грек!.. А государю императору Павлу Петровичу, нашему великому царю, изменил кто же? Верный союзник России — кабинет великой, могучей Австрии, или, это все равно, правитель дел ее, министр Тугут, с его гоф-кригсратом… Нет!.. Это уже не измена, а явное предательство! Чистое, без глупости, разумное, рассчитанное — предательство нас, столько крови своей проливших за спасении Австрии!.. Помощи ожидать нам теперь не от кого; одна надежда на Бога, другая на величайшую храбрость и на высочайшее самоотвержение войск, вами предводимых. Это одно остается нам… Нам предстоит труд величайший, небывалый в мире. Мы на краю пропасти…

Тут Александр Васильевич умолк на минуту, обвел всех присутствующих взглядом и добавил:

— Но мы русские! С нами Бог!

— Спасите, — начал он после некоторой паузы, — спасите честь и достояние России и ее самодержца, спасите нашего государя императора. Спасите сына его, великого князя Константина Павловича, залог царской милостивой к нам доверенности.

С последними словами великий полководец пал к ногам Константина Павловича.

 

XVIII. Победитель природы

Картина лежавшего у ног великого князя Константина Павловича знаменитого полководца произвела потрясающее впечатление на присутствующих. Все положительно остолбенели на минуту, а затем невольно двинулись поднять старца-героя.

Великий князь предупредил и сам поднял Александра Васильевича, обнимал, целовал его плечи и руки. Слезы ручьями лились из его глаз. Суворов плакал навзрыд.

Все ощущали какое-то странное состояние духа при виде этих плачущих людей, один из которых был сын государя, а другой убеленный сединами, покрытый неувядаемыми лаврами, богатырь земли русской.

Кровь волновалась в каком-то восторженном состоянии и казалось, что если бы тьма тьмущая врагов или татар с подземными духами злобы предстали перед ними, они готовы бы были броситься на них и сразиться с ними.

Все невольно обратили свои взоры на присутствовавшего на совете благороднейшего и храбрейшего старца Вилима Христофоровича Дерфельдена, как бы приглашая его высказаться за всех.

И Дерфельден заговорил:

— Отец Александр Васильевич! Мы видим и теперь знаем, что нам предстоит, но ведь ты знаешь нас, знаешь, отец, ратников, преданных тебе душою, безотчетно любящих тебя. Верь же нам! Клянемся тебе пред Богом, за себя и за всех, — что бы ни встретилось, в нас ты, отец, не увидишь ни гнусной, незнакомой русскому трусости, ни ропота! Пусть сто вражьих тысяч станут перед нами, пусть горы эти втрое, вдесятеро представят нам препоны, мы будем победителями того и другого: все перенесем и не посрамим русского оружия, а если падем, то умрем со славою! Веди нас, куда думаешь, делай, что знаешь: мы твои, отец! Мы русские!

Голос старика Дерфельдена дрогнул, и две крупные слезы скатились по его щекам.

— Клянемся в том пред Всевышним Богом! — в один голос сказали все присутствующие.

Александр Васильевич слушал речь Вилима Христофоровича с закрытыми глазами и с опущенной долу головой.

Но после слова «клянемся» он поднял ее и, открыв глаза, блестящие райскою радостью, начал говорить:

— Надеюсь!.. Рад!.. Помилуй, бог… Мы русские!.. Благодарю!.. Спасибо… И победа над ними, и победа над коварством будет!.. Победа!..

Затем он подошел к столу, на котором была разложена карта Швейцарии, и начал говорить, указывая по ней:

— Тут… здесь… и здесь французы; мы их разобьем… и пойдем сюда… Пишите.

Александр Васильевич стал диктовать приказ, который заключил следующими словами:

«Все, все вы русские! Не давать врагу верха, бить его и гнать по-прежнему! С Богом! Идите и делайте во славу России и ее самодержца, государя».

Он поклонился в пояс всем присутствующим.

Все вышли из палатки Суворова с восторженным чувством, с самоотвержением, с силою воли духа: победить или умереть, но умереть со славою, закрыть знамена своих полков своими телами.

И клятва, данная отцу-полководцу, была исполнена. Все, от генерала до последнего солдата, сделали, как русские, все, что только было в их силе.

Враг был всюду бит, и путь через непроходимые до того, высочайшие, снегом покрытые горы был пройден. Они прошли их, не имея и вполовину насущного хлеба, не видав ни жилья, ни народа, и все преодолели, и победили природу и врага, поддержанного коварством союзного кабинета, называвшегося искренним другом России.

Чудо-богатыри перенесли и холод, и голод.

Когда распространилось известие, что Суворов, вступив в Швейцарию, не получил обещанных австрийцами мулов и провианта, то общее мнение было, что знаменитый полководец погибнет с войском своим в горах.

Александр Васильевич на деле доказал ошибочность этого мнения. Правда, вследствие непрестанно и ясно обнаруживавшегося недоброжелательства венского кабинета продолжение войны становилось не только невозможным, но и напрасным; однако Суворов хотел с честью и со славою сойти с поля сражения.

Славный переход его через Альпы изумил Европу. Имя его славили, дивились семидесятилетнему старцу, победившему врагов и природу.

Бонапарт с берегов Нила писал правителю Франции о русском полководце, пожиравшем его победы, и спешил из Египта во Францию.

Император Павел Петрович, признательный к великим заслугам Суворова, возвел его в почетное достоинство генералиссимуса и прислал ему следующий рескрипт:

«Побеждая повсюду и во всю жизнь вашу врагов отечества, недоставало вам еще одного рода славы: преодолеть самую природу; но вы и над нею одержали ныне верх. Поразив еще раз злодеев веры, попрали вместе с ними козни сообщников их злобою и завистью против вас вооруженных. Ныне, награждая вас по мере признательности моей и ставя на высшую степень чести, за геройство предоставленную, уверен, что возвожу на оную знаменитейшего полководца сего и других времен».

Несмотря на милостивое расположение государя, Суворов не мог забыть удара, нанесенного русскому имени при Цюрихе. Написав императору о невозможности продолжать войну, он все-таки двинулся со своим войском вперед.

Дорого поплатился Массена за победу, одержанную под Цюрихом. Пять дней сряду русские били войска его близ Муттенталя, и все это кончилось тем, что Массену разбили и обратили в бегство. Из войска его было потоплено более 2000 человек, взято в плен 16 обер-офицеров и 1200 человек рядовых, кроме того, русским досталось пять пушек и множество провианта, в котором оно крайне нуждалось.

Перед городом Гларис неприятель сделал последнее усилие. Он занял место перед тесниною. С одной стороны неприступные скалы, с другой — озеро и топь; в середине узенький проход.

Несколько раз бросались русские вперед, но ничего не могли сделать. Положение неприятеля было слишком выгодно. Прошел пятый день.

Наступил темный, холодный, ненастный вечер. Дождь лил ливмя. Солдаты промокли и продрогли.

— Князь Петр! — сказал Александр Васильевич Багратиону. — Я хочу, непременно хочу ночевать в Гларисе. Мне с нашими витязями пора отдохнуть. Нам холодно и голодно, Петр. Непременно хочу ночевать в Гларисе.

И Суворов ночевал в Гларисе вместе со своими солдатушками, которые обогрелись, насытились и отдохнули. Неприятель был разбит совершенно и прогнан за Гларис. Три дня спустя русские вступили в город Кур, отдохнули и опять пошли далее.

Во все время этого славного перехода Александр Васильевич был на своей старой лошаденке, едва волочившей ноги, в синем плаще, подбитом, как говорится, ветром, сшитом в 1792 году, в мундире и полуботфортах. У форменной треугольной шляпы его были опущены поля.

После шестнадцатидневного победоносного перехода через Альпы русские взяли в плен около 3000 французов, в том числе 1 генерала, 3 полковников и 37 штаб- и обер-офицеров, отняли 11 орудий и 1 знамя.

В Куре войска нашли изобильные припасы, и в ту же ночь весело запылали костры, варилась кашица. Солдаты справляли амуницию, чинили сапоги себе и офицерам, шутили уже над минувшим страданием, и далеко за полночь кругом костров гремели веселые песни.

Швейцарский поход кончился победой над природой.

И эта победа стоила сравнительно небольших жертв. Из 21 000 солдат, выведенных из Италии, Суворов привел в Кур 15 000 человек — отборный цвет своего войска, богатырей, закаленных таким закалом, что они стоили двойного количества любого европейского войска.

Из шести тысяч почти четыре тысячи были оставлены в госпиталях Швейцарии на благородство французов, потеря, следовательно, была убитыми и умершими — 2000 человек. Спасение русских войск в горах Швейцарии несказанно обрадовало императора Павла Петровича.

Выслушав реляцию, он тут же пожаловал Суворова генералиссимусом и добавил при этом, обращаясь к Ростопчину:

— Это много для другого, а ему мало, ему быть ангелом.

В это же время государь повелел воздвигнуть в Петербурге монумент в честь Суворова. Награды сыпались за наградами на войска и на самого Суворова. Великий князь своею замечательною храбростью, распорядительностью и хладнокровием в боях заслуживал не только похвал, но и удивления Суворова и получил титул «цесаревича». Все генералы были щедро награждены. Не забыты и остальные участники швейцарского похода.

Вскоре последовало формальное объявление русского императора, что он прекращает общее дело вследствие неблагодарного поведения австрийского кабинета.

Александр Васильевич получил высочайшее повеление возвратиться в Россию и, предвидя будущее, сказал:

— Я бил французов, но не добил… Париж мой пункт — беда Европе.

Оставляя армию, Суворов прощался со своими подчиненными, как отец с детьми, преданными ему всею душою.

Старые, седые солдаты, сподвижники славных дел великого полководца, рыдали как дети, целуя полы мундира того, кого они привыкли считать своим отцом. Они как бы предчувствовали, что им не видать более нежно любимого начальника, с которым они совершили столько славных бессмертных подвигов.

Александр Васильевич был в это время на апогее своей славы.

Курфюрст баварский, посылая ему, орден Губерта, писал, что так как ордена учреждены в воздаяние достоинств и заслуг, то никто больше Суворова не имеет на них права.

Сардинский король прислал ему большую цепь ордена Анунциаты, причем писал: «Мы уверены, что вы, брат наш, не оставите ходатайствовать за нас у престола его императорского величества».

Даже венский двор как будто спохватился и счел нужным обратиться к нему с любезностью. Император Франц прислал ему большой крест Марии-Терезии, говоря в рескрипте: «Я буду всегда вспоминать с чувством признательности о важных услугах мне и моему дому вами оказанных». Кроме того, Франц II оставил Суворову на всю жизнь звание австрийского фельдмаршала с 12 000 гульденов жалованья.

Курфюрст саксонский прислал в Прагу, во время пребывания там Суворова, известного живописца Шмидта, поручив ему написать портрет генералиссимуса, что и было им исполнено.

Знаменитый адмирал лорд Нельсон, который, по словам русского посла в Лондоне, был в то время вместе с Суворовым кумиром английской нации, тоже прислал генералиссимусу восторженное письмо.

«В Европе нет человека, — писал он, — который бы любил вас так, как я: все удивляются, подобно Нельсону, вашим великим подвигам, но он любит вас за презрение к богатству».

Кто-то назвал Суворова «сухопутным Нельсоном» — Нельсону это очень польстило.

Получил Александр Васильевич также горячий привет от старого своего сподвижника, принца Кобургского. Были приветствия и поздравления и от незнакомых лиц. Но дым фимиама, который курили Александру Васильевичу, не застилал его глаза относительно прошлого.

Александр Васильевич был недоволен. Он удалялся с театра войны с горьким сознанием неполноты успеха итальянской кампании и совершенной неудачи швейцарской.

 

XIX. Непонятная опала

В последнее время, начиная с невольного пребывания в Кончанском, Александр Васильевич часто недомогал.

Явившись на службу, он как будто поправился, но к концу итальянской кампании снова стал хворать. Перед швейцарскою кампанией слабость его была так велика, что он едва ходил, стали чаще побаливать глаза, давали о себе знать старые раны, особенно на ноге, так что не всегда можно было надеть сапог.

Швейцарская кампания еще усилила его болезненное состояние; он начал жаловаться на холод, чего прежде не случалось; не оставлял его и кашель, привязавшийся несколько месяцев тому назад, и особенно сделался чувствительным ветер.

Однажды в Праге Суворов ночью озяб, потому что откуда-то дуло. Он выскочил из спальной и стал бегать по приемной, ловя вместе с Прохором ветер — до того он ему прискучил.

Не может быть, однако, сомнения, что главными причинами болезненного состояния Суворова были причины нравственные. Одни не давали ему покоя в селе Кончанском, другие неотвязно преследовали и мучили за границей.

Не поддаваясь всю жизнь никакой крупной страсти, — вспышка любви к покойной Глаше в ранней юности не может идти в счет, — кроме славолюбия, Суворов не мог вынести последних ударов судьбы с этой стороны.

Семейные неприятности также играли в этом состоянии духа Александра Васильевича значительную роль. Болело оскорбленное самолюбие, а праздность, отсутствие дела усугубляли нравственную боль.

Непреклонность его характера только усиливала болезненное ощущение, и неотвязные мечты о возобновлении военных действий растравляли душевные раны.

Александр Васильевич чувствовал, что слабеет, и, получив звание генералиссимуса, сказал:

— Велик чин, он меня придавит, недолго мне жить!

Это, впрочем, нимало не заставляло его принимать какие-нибудь меры предосторожности, вроде, например, изменения рода жизни, а, напротив, побуждало бороться с болезнью, настаивая на прежнем режиме.

После швейцарского похода при самом выходе из гор он был в самом легком костюме, да и после того он бравировал опасностью.

На одном из смотров, в холодное время, при резком ветре, он был мало того, что легко одет, но и мундир, и даже рубашка его были расстегнуты. Суворов почувствовал себя серьезно нездоровым тотчас по выезде из Праги, а по приезде в Краков должен был остановиться и приняться за лечение.

Особенно мучил его кашель, совершенно разбивавший грудь при малейшем ветре. Однако Александр Васильевич не поддавался болезни, пробыл в Кракове недолго и пустился в дальнейший путь, соблюдая строгую диету.

Борьба была неравная, и семьдесят лет взяли свое. С трудом дотащился он до Кобрина и здесь слег. Хотя он и написал в Петербург, что остановился только на четыре дня, но такое решение не основывалось ни на чем, кроме надежды, и остановка потребовалась в десять раз длиннее. Здесь болезнь его развилась и выразилась в новых, небывалых еще симптомах.

В половине февраля 1800 года он пишет одному из своих племянников, что у него «огневица», что одиннадцать дней он ровно ничего не ел, что малейшая крупинка хлеба противнее ему ревеня; «все тело мое в гноище, всякий час слабею, а если дня через два то же будет, я ожидать буду посвящения Парков».

В бытность свою в Праге и вскоре по выезде оттуда Александр Васильевич расстался почти со всеми родными и приближенными, которые разъехались в разные стороны, преимущественно в Петербург, по требованиям службы, так что при нем остались всего двое или трое, в том числе и князь Багратион.

Когда болезнь усилилась, последний поехал с донесением об этом к государю, и в Кобрин прискакали посланные императором сын Суворова и лейб-медик Вейкарт. Новый врач принялся за лечение, но больной его не слушался, спорил с ним и советовался с фельдшером Наумом.

Вейкарт было заикнулся, что Александру Васильевичу необходимо съездить на теплые воды. Александр Васильевич раскричался:

— Помилуй бог! Что тебе вздумалось! Туда посылай здоровых богачей, прихрамывающих игроков-интриганов и всякую сволочь. Там пусть они купаются в грязи, а я истинно болен. Мне нужна молитва, в деревне изба, баня, кашица да квас, ведь я солдат.

— Вы не солдат, а генералиссимус, — возразил Вейкарт.

— Правда, но солдат с меня пример берет.

Через несколько времени, впрочем, Вейкарту удалось сломить упрямство Александра Васильевича, и метод его лечения начал приносить пользу больному Суворову стало лучше.

Князь Аркадий сначала доносил государю о своем отце в выражениях неопределенных, говоря, между прочим, что Вейкарт рассчитывает скорее на улучшение, чем на ухудшение; а потом стал писать, что болезнь проходит, велика только слабость, которая, однако, не мешает после 15 марта двинуться в путь.

Если Вейкартово лечение несколько и помогало, то еще больше помогли приятные вести, приходившие из столицы. Милостивое расположение государя к Суворову продолжалось неизменно и выказывалось при всяком случае.

Император был очень огорчен вестью о его болезни, посылая к нему своего доктора, рекомендовал «воздержанность и терпение» и советовал уповать на Бога.

Растопчин писал, что все с нетерпением его ждут «с остальными героями, от злодеев холода, голода, трудов и Тугута; что он, Растопчин, жаждет момента поцеловать его руку».

До Кобрина доходили вести, что генералиссимусу готовится торжественный прием, вернее сказать, триумф. Для его особы отведены комнаты в Зимнем дворце; в Гатчине должен его встретить флигель-адъютант с письмом от государя; придворные кареты приказано выслать до самой Нарвы. Войска предполагалось выстроить шпалерами по обеим сторонам улиц Петербурга и далеко за заставу. Они должны были встречать генералиссимуса барабанным боем и криками «ура!» при пушечной пальбе и колокольном звоне, а вечером приказано зажечь во всей столице иллюминацию.

Немудрено, что подобные вести действовали на Суворова возбуждающим образом, крепили его дух и задерживали течение болезни.

С ослаблением болезни Александр Васильевич возвратился к своим любимым мечтам о кампании будущего года, о средствах к успокоению Европы, говорил и диктовал заметки о последней кампании.

Но больше всего он посвящал свое время и свои последние силы Богу, так как был Великий пост, который он привык проводить со всей строгостью, предписываемой церковными уставами. Вейкарту это очень не нравилось, особенно употребление пациентом постной пищи, но протестовал он без всякого успеха.

С большой натяжкой Вейкарт, наконец, разрешил тронуться в дальнейший путь, да и то с условием ехать как можно тише. В Петербурге очень обрадовались полученному об этом известию, приняв его за доказательство выздоровления Суворова, но жестоко ошибались.

Отправлялся в столицу не Суворов, а, скорее, его призрак или тень; ехал он в дормезе, лежа на перине, заблаговременно сообщив на пути вперед, чтобы не было никаких торжественных встреч и проводов. Словом, было видно, что выздоровление генералиссимуса было более чем сомнительно.

Во время пути, кроме того, постиг его новый жестокий удар, которого он уже не мог вынести: внезапная немилость государя.

20 марта, при параде, отдано было в Петербурге высочайшее повеление:

«Вопреки высочайше изданного устава, генералиссимус Суворов имел при корпусе своем, по старому обычаю, непременного дежурного генерала, что и дается на замечание всей армии».

В тот же день последовал высочайший рескрипт:

«Господин генералиссимус, князь Италийский, граф Суворов-Рымникский.

Дошло до сведения моего, что во время командования вами войсками моими за границею имели вы при себе генерала, коего называли дежурным, вопреки всех установлений и высочайшего устава, то и удивляюсь оному, повелеваю вам уведомить меня, что вас побудило это сделать».

Этот рескрипт и вообще немилость государя объявили больному не сразу, но он все же продолжал путь под гнетом непонятной опалы.

Первые дни он, хотя с трудом, но выносил дорогу. Потом это ему сделалось не по силам, и он принужден был остановиться в деревне, невдалеке от Вильны. Лежа на лавке в крестьянской избе, он стонал в голос, перемежая стоны молитвами и жалея, что не умер в Италии. Однако припадки болезни мало-помалу стихли, больного опять положили в карету и повезли дальше.

Опальный генералиссимус въехал в столицу как бы тайком, медленно проехал по улицам до пустынной Коломны, остановился в доме Хвостова на Крюковом канале, между Екатерининским каналом и Фонтанкою, и тотчас слег в постель.

Поворот в отношениях к нему государя хотя и был внезапен и крут, но в описываемое нами время не неожидан.

В царствование Павла Петровича завтра не было логическим последствием настоящего дня. Беду нельзя было предвидеть, и она налетела внезапно, без предваряющих симптомов. Никто не был уверен в завтрашнем дне.

Очень многие государственные люди, не исключая пользовавшихся долгою благосклонностью государя, держали наготове экипаж, чтобы отправиться с курьером по первому приказанию.

Подозрительность и недоверчивость Павла Петровича была так велика, что ее не мог избежать решительно никто, без исключения. Раздражительность государя тоже высказывалась так неожиданно и вследствие таких поводов, которые, по-видимому, ничего не значили.

Однажды происходил развод на сильном морозе. Проходя мимо князя Репнина, Павел Петрович спросил у него:

— Каково, князь Николай Васильевич?

— Холодно, ваше величество! — отвечал Репнин.

Когда после развода поехали во дворец и Репнин хотел, по обыкновению, пройти в кабинет государя, то камердинер остановил его, сказав:

— Не велено пускать тех, кому холодно.

Александр Васильевич подвергся только общей участи, попав внезапно под опалу, и если опала его была явлением особенно заметным, то единственно потому, что он сам был человек особенно заметный и имя его гремело в Европе.

Тотчас по приезде Суворова в Петербург в дом Хвостова явился от государя князь Долгорукий, но, не будучи допущен к Александру Васильевичу, оставил записку, в которой было сказано, что генералиссимусу не приказано являться к государю.

Когда Суворову осторожно было доложено об этом, он заметил с горькой улыбкой:

— Все к лучшему. Мне бы и некогда было зайти к нему. Я спешу к Богу.

 

XX. Здесь лежит Суворов

Суворов действительно спешил к Богу.

Болезнь шла быстро, приближаясь к роковому концу. Изможденное тело обессилело в борьбе с надвигающеюся силою смерти, и лишь живой дух боролся до конца, временно даже оставаясь

победителем. Во время этих побед — коротких промежутков — Александр Васильевич, по-видимому, поправлялся, его поднимали с постели, сажали в большое кресло на колесах и возили по комнате.

Он спал уже не на сене, и обеденное время назначено было не утром, а во втором часу дня. Чувствуя себя лучше, Суворов то, по примеру последних лет, продолжал заниматься турецким языком, то разговаривал с окружающими о делах государственных и военных. Никто, однако, не слышал от него ни упреков, ни жалоб относительно немилости государя.

Память, впрочем, стала изменять ему. Хорошо помня и верно передавая давнее прошлое, он сбивался в изложении последних кампаний и забывал имена побежденных им генералов.

Павел Петрович, узнав об отчаянном положении больного, прислал генерала Багратиона с изъявлением своего участия.

Было светлое майское утро.

Багратион вошел в комнату больного Суворова в сопровождении графини Натальи Александровны Зубовой. Весенние солнечные лучи с трудом пробивались сквозь опущенные шторы и занавеси комнат и полуосвещали постель, на которой лежал больной старец. У постели молча, сидели Аркадий Суворов и доктор.

Багратион обратился к последнему и тревожно прошептал:

— Как больному?

— Тело окончательно разрушается, но дух еще бодр, — отвечал тихо доктор, — дайте мне полчаса времени, и я с ним выиграю сражение.

— Но есть ли надежда на выздоровление?

— Никакой!

Генерал Багратион заглушил глубокий вздох, вырвавшийся из его груди, так как в это время больной несколько раз пришел в себя и потухающими глазами стал вглядываться в своего любимца. Вдруг он оживился, узнал его.

— А!.. Это ты, Петр? Здравствуй.

Багратион молчал, пораженный тяжелым зрелищем живого трупа, каким выглядел Александр Васильевич. Последний продолжал после минутной паузы:

— Приходится расстаться, Петр. Ну, да я пожил довольно. Свое сделал. Помнишь Кинбурн, Рымник, Измаил?

— Можно ли забыть имена, которые вы обессмертили, — ответил Багратион.

— Да, да. Хорошее было время. Я все помню. Как теперь вижу. Но в Италии… Там дело не окончено. Идти надо в Геную, бить врага по-русски!.. Князь Петр, гони врага, разбей его. Разбей непременно! Мой пункт — Париж. Спасем Европу!.. А где Михайло? Где Милорадович? Скажи ему: лицом к врагу! С Богом!.. Слава… Мы русские!

Начался бывший с ним последнее время боевой бред. Доктор стал натирать больному виски спиртом. Суворов замолчал, а через несколько минут опять очнулся.

— Что государь? — спросил он Багратиона.

— Он прислал меня узнать о вашем здоровье, — отвечал Багратион.

Александр Васильевич оживился, хотел было приподняться, но силы изменили ему, и он лишь слабо проговорил:

— Поклон мой в ноги царю, до сырой земли. Благодарю,

поклон в ноги. Скажи… Ох! Больно!

Больной громко застонал. Начался снова горячечный бред. Генерал Багратион со слезами на глазах поцеловал сморщенную, высохшую руку полководца и вышел.

Визит Багратиона, как слабый знак милости государя, оживил больного, и болезнь дала ему несколько дней роздыху.

На другой день приехал доктор Гриф, первая знаменитость того времени, и стал ездить каждый день по два раза, каждый раз объявляя, что он прислан императором. Это больному доставляло видимое удовольствие.

Посещали Александра Васильевича и другие лица из родных и знакомых. Это не было запрещено.

Приехал Растопчин с орденами, пожалованными Суворову французским королем-президентом. Александр Васильевич обрадовался гостю, но недоумевал:

— Какие ордена? Откуда? Не понимаю. Откуда французские ордена?

— Из Митавы и присланы королем.

— Из Митавы? — переспросил Суворов.

— Да. От короля.

— Французскому королю следует быть в Париже, а не в Митаве.

Жизнь все же медленно потухала. С каждым днем слабела память, и учащался бред; на давних, затянувшихся ранах открылись язвы и стали переходить в гангрену. Невозможно уже было обманываться насчет близкого исхода. Стали говорить умирающему об исповеди и причастии, но он не соглашался.

Ему не хотелось верить, что жизнь его кончалась. Зная его благочестие, близкие люди не унывали и наконец, убедили. Суворов исполнил последний долг христианина и прощался со всеми.

— Долго гонялся я за славой — все мечта, — сказал он,—

покой души у престола Всемогущего.

В тоне его голоса было столько веры и чувства, что слушатели прослезились.

Однако то, чем он жил на земле, не могло оставить его сразу и при переходе в вечность.

Наступила агония — больной впал в беспамятство. Непонятные звуки вырывались у него из груди в продолжение всей тревожной предсмертной ночи, но и между ними внимательное ухо могло уловить обрывки мыслей, которыми жил он на гордость и славу отечеству. То были военные грезы — боевой бред. Александр Васильевич бредил войной, последней кампанией и чаще всего поминал Геную.

Стих мало-помалу и бред. Жизненная сила могучего человека сосредоточилась в одном прерывающемся хриплом дыхании, и 6 мая 1800 года, во втором часу дня, он испустил дух.

Последние слова его были:

— За мной, вперед!.. Бей!.. Коли!.. Ура!.. Победа!..

Тело набальзамировали и положили в гроб, обтянули комнату трауром, вокруг гроба поставили табуреты с многочисленными знаками отличий.

Суворов лежал в гробу со спокойным лицом, точно спал, только белая борода отросла на полдюйма.

Скорбь была всеобщая, глубокая. Не выражалась она только в официальных сферах. «Петербургские ведомости» не обмолвились ни единым словом; в них не было даже простого извещения о кончине генералиссимуса, ни о его похоронах. Несмотря на это, печальная весть с быстротою молнии разнеслась по Петербургу, и громадные толпы народа, вместе с сотнями экипажей, запрудили соседние улицы. Не было ни проезда, ни прохода. Всякому хотелось проститься с дорогим для России покойником, но далеко не всякому удалось даже добраться до дома Хвостова.

Похороны были назначены на 11 мая, но государь приказал их перенести на 12 число, военные почести отдать покойному по чину фельдмаршала, а тело предать земле в Александро-Невской лавре. Главным распорядителем был Хвостов. Погребальная церемония была богатая, и обошлась наследникам Суворова больше 20 000 рублей. Войска в погребальную церемонию были назначены, кроме одного военного полка, не гвардейские. Объяснили это тем, что гвардия устала после недавнего парада.

В 10 часов утра 12 мая начался вынос с большою торжественностью.

Духовенства было множество, в том числе придворные священники. Певчих было два больших хора, из которых один придворный, присланный по приказанию государя.

Ловкие и осторожные люди остереглись участвовать в процессии, и хотя таких было немало, но от этого не поредела громадная толпа, валившая за гробом. Еще большее скопление народа было на пути процессии, по всему протяжению Большой Садовой улицы и от Садовой по Невскому проспекту до лавры. Тут собралось почти все население Петербурга, от мала до велика. Балконы, крыши были полны народа. Во всех окнах торчали человеческие головы.

По свидетельству иностранцев-очевидцев, печаль и уныние выражались на всех лицах.

Во главе поджидавших печальную процессию находился и Павел Петрович с небольшою свитой на углу Невского и Садовой. По приближении гроба государь снял шляпу. В это время за спиной его раздалось громкое рыдание. Он обернулся и увидел, что генерал-майор Зайцев, бывший в итальянскую войну бригад-майором, плачет навзрыд.

Глаза императора сверкнули гневом, но то было лишь на мгновение. Он сам вдруг поднял руку к глазам и долго не отнимал ее. Из-под пальцев капали горячие слезы.

— Хвалю вас, сударь, за искренность чувства, — сказал он

Зайцеву.

Пропустив мимо себя всю процессию, император шагом возвратился домой. Все сопровождавшие его молчали и слышали, как он несколько раз про себя заметил:

— Жаль, жаль!

Целый день он был грустен, всю ночь не спал, и камердинер его, спавший в соседней комнате, слышал, как он часто произносил: — Жаль, жаль!

Процессия достигла ограды лавры и вошла в нее. Гроб стали вносить в верхнюю монастырскую церковь. Перед дверьми произошла остановка — явилось сомнение, пройдет ли гроб в довольно узкие двери.

— Суворов везде проходил! — раздался возглас одного из

несших гроб ветеранов — сподвижников покойного.

Сомнение исчезло — гроб прошел. Началась божественная служба. Надгробного слова сказано не было, «но лучше всякого панегирика», — говорит очевидец, — придворные певчие пропели псалом, концерт Бортнянского.

Они пели:

«Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится. Речет Господеви: заступник мой еси и прибежище мое. Бог мой, и уповаю на него. Яко той избавит тя от сети ловчи и от словесе мятежна. Плещма своими осенит тя и под криле его надеяшися. Падет от страны твоея тысяща, и тьма одесную тебе; к тебе же не приближится. Яко ангелом своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою. На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия. Яко на мя улова, и избавлю и покрыю и, яко позна имя мое. Воззовет ко мне, и услышу его: долготою дней исполню его, и явлю ему спасение мое».

Присутствовавшие не в силах были удержать слезы. Все плакали «и только не смели рыдать», — говорит тот же очевидец.

Отпевание кончилось…

Приступили к последнему целованию и понесли гроб к могиле, приготовленной в нижней Благовещенской церкви возле левого клироса. Залпы артиллерии и ружейный огонь раздались при опускании гроба в землю. Прах великого полководца скрылся от глаз живущих навеки.

На могильной плите его до 50-х годов была надпись:

«Генералиссимус князь Италийский граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский. Родился 1729 года ноября 13 дня. Скончался 1800 года мая 6. Тезоименитство ноября 23».

Потом эта надпись была заменена другою, более лаконическою, на которую Александр Васильевич Суворов указывал при своей жизни:

«Здесь лежит Суворов».

 

XXI. Вместо послесловия

13 мая утром, когда уже окончилась ранняя обедня, к воротам Александро-Невской лавры подъехала дорожная карета, из которой вышла дама, одетая в глубоком трауре.

Подойдя к стоявшему у ворот привратнику, она что-то сказала ему вполголоса, и тот почтительно, без шапки, повел ее в ограду лавры, а затем, войдя в Благовещенскую церковь, он там указал могилу, в которую только что накануне были опущены останки генералиссимуса Александра Васильевича Суворова, и тихо удалился, видимо боясь шумом шагов нарушить молитвенное настроение опустившейся на колени перед могилою посетительницы.

Пришедшая на самом деле горячо молилась, и искренние слезы ручьем текли по ее морщинистым щекам.

По ее высокой фигуре, исхудавшим чертам лица и глубоко впавшим в орбиты глазам в ней с трудом можно было узнать бывшую московскую красавицу княжну Варвару Ивановну Прозоровскую, впоследствии супругу покойного Суворова.

Весть о кончине последнего пришла в Москву дня через три, и Варвара Ивановна, несмотря на то, что выехала на другой же день по получении известия, опоздала к похоронам.

При самом въезде в Петербург она узнала, что генералиссимуса Суворова похоронили в Александро-Невской лавре, и приказала ехать прямо туда.

Смерть ее знаменитого мужа произвела на нее ошеломляющее действие, особенно ввиду того, что за последнее время она сделала тяжелые открытия, пролившие иной свет на ее прошлое и окончательно убедившие ее в безусловной вине перед покойным супругом.

Это открытие указало ей на ту неизмеримую пропасть, которая лежала между ней, опозоренной и загрязненной близостью к негодяю, и им, теперь заснувшим вечным сном, — идеалом мужской нравственной чистоты.

Увы, несмотря на ее уже преклонные лета, Варвара Ивановна только недавно прозрела, чуть ли не накануне полученного известия о смерти ее супруга.

До тех пор она успокаивала свою совесть увлечением молодости, любовью, прощающей все, несходством характеров ее и мужа, так быстро, по-военному обвенчавшемуся с ней, не дав ей даже узнать себя, тяжестью совместной жизни при крутом нраве Александра Васильевича, по летам годившегося ей в отцы.

В этих успокоительных размышлениях она как-то забывала о том гнусном условии, при котором она согласилась на этот брак по наущению Сигизмунда Нарцисовича Кржижановского, ставшего ее любовником по прошествии медового месяца, тотчас после отъезда Александра Васильевича на театр войны с Турцией, когда она еще и не успела узнать крутой нрав, испытать тяжесть совместной с ним жизни.

Люди вообще, а женщины по преимуществу склонны к самооправданию.

Образ пана Кржижановского до последнего времени оставался если не любимым, то симпатичным Варваре Ивановне, хотя уже лет десять как она рассталась с ним, даже не знала, где он находится. Это случилось вскоре после смерти ее отца, князя Ивана Андреевича Прозоровского. Она осталась одна, получив маленькое наследство, с ограниченными средствами к жизни.

Сигизмунд Нарцисович стал сильно задумываться, сделался грустным, расстроенным. На вопрос ее о причинах такого состояния его духа он ответил уклончиво, а наконец объяснил ей, что ему опасно оставаться в России, так как его могут каждую минуту арестовать как участника в конфедератском движении, что ему необходимо уехать за границу.

Варвара Ивановна поверила любимому человеку.

Он приглашал ее с собой, но носимое ею громкое имя не позволяло ей решиться на такой скандал, как эмиграция, да она могла этим и повредить любимому человеку. Ее, по требованию мужа, могли возвратить дипломатическим путем. Так сказал ей Кржижановский — она поверила и этому и решилась спасти его хотя бы ценой горькой разлуки.

Она продала свое имение, все ценное обратила в деньги и отдала все своему кумиру «на дорогу». Он обещал ей вернуться, когда пройдет опасность, а теперь писать…

Она осталась с надеждой на более или менее близкое свиданье. Он написал ей два письма, а потом пропал без вести, как в воду канул. На ее письма, конечно, она не получала ответа.

«Он умер!» — решила она и стала его оплакивать.

То, что он ее оставил и бросил, не приходило ей в голову. Пьедестал образцовой честности, на который его поставил покойный ее отец князь Иван Андреевич Прозоровский, стоял прочно в ее уме.

Годы шли.

В конце апреля 1800 года к жившей в доме своего мужа Варваре Ивановне явилась послушница из Никитского монастыря с просьбой пожаловать к матушке-игуменье.

— Зачем? — спросила графиня Суворова.

— Приезжая сестра из Киева гостит у матушки, разболелась опасно… Кажись, до завтра не выживет… Так пожелала вас видеть перед смертью.

— Кто она такая?

— Мать Досифея.

Это монашеское имя ничего не сказало уму и памяти Варвары Ивановны.

— Хорошо, я буду.

— Поспешите, ваше сиятельство, матушка-игуменья очень наказывала.

— Хорошо, хорошо, сейчас! Поедем со мной…

Через какие-нибудь полчаса Варвара Ивановна входила в настоятельскую келью игуменьи Никитского монастыря матери Валентины. Та рассказала ей то же, что ее посланная, провела в комнату, где лежала больная, и, отворив дверь, впустила графиню одну.

На постели лежала исхудалая до неузнаваемости, с горячечным огнем горевшими глазами княжна Александра Яковлевна Баратова, в схиме мать Досифея. Графиня Суворова узнала ее по глазам.

Более часа провела она с глазу на глаз с княжной Баратовой и вышла, шатаясь, с красными от слез глазами. В руке она судорожно сжимала несколько листов мелко исписанной бумаги. Это был дневник покойной Капочки.

Графиня уехала, а через два часа мать Досифея тихо скончалась после церковного напутствия.

Весть об этой смерти графиня Суворова получила тотчас же, в то время, когда она чуть ли не десятый раз читала и перечитывала дневник несчастной Капочки.

Исповедь княжны Баратовой и этот дневник открыли глаза Варваре Ивановне — она поняла, что ее жизнь была «торжество змия».

Первою мыслью ее явилось ехать в Петербург к мужу, о болезни которого она знала, и на коленях вымолить у него прощение за нанесенные ею ему обиды. Без этого прощения ее остальная жизнь представлялась ей адом.

Но в первую минуту ей сделалось страшно. Как она взглянет ему в глаза теперь, когда ей нет оправдания в измене ему для убийцы, для отравителя.

Под этими впечатлениями она все откладывала свой отъезд. Вдруг ее, как громом, поразило известие о его смерти.

«Скорей, скорей!.. — решила она. — Я вымолю это прощение у его тела».

Она поехала, но, как мы видим, опоздала.

У свежей могилы, над холодной плитой рыдала и мысленно каялась несчастная женщина, с надеждой взирая на холодный камень, покрывший прах так безжалостно оскорбленного ею мужа.

Но камень был нем…

Варвара Ивановна Суворова не решилась даже посмотреть на своих детей и в тот же день уехала обратно в Москву, Могильный камень ее мужа лежал у ней на душе.

Ад начинался…