Герой конца века

Гейнце Николай Эдуардович

Часть вторая

СВОБОДНАЯ ЛЮБОВЬ

 

 

I

НА ТЕАТРЕ ВОЙНЫ

Началась русско-турецкая война 1877 года.

34-й Донской казачий полк, к которому был прикомандирован отставной корнет Николай Герасимович Савин и в котором он командовал полусотней, перешел вместе с другими частями 9-го армейского корпуса Дунай под Систовом в конце июня и двинулся по направлению к Никополю.

Крепость Никополь стояла на правом нагорном берегу Дуная, на высоком утесе.

Дунай в этой местности достигает до полутора верст ширины и представляет великолепную картину.

С одной стороны на темном утесе высится крепость Никополь со своими бастионами, увенчанными орудиями, кругом крепости по склону горы до самого Дуная живописно раскинулся город, весь в садах и виноградниках, с торчащими кое-где высокими минаретами.

На другой стороне величественной реки, на низкой луговой румынской стороне, расположен красивый городок Турн-Магурель, с европейской распланировкой и грациозными фасадами румынских домов.

Войска окружили Никополь. Задачей кавалерии было держать посты и разъезды в тылу неприятеля и, отрезав его от Виддина, где находился Осман-паша, и от Софии и Рущука, где были другие турецкие армии, лишить его возможности получать подкрепления и провиант для Никополя.

Кавалерийский отряд, в котором находился 34-й Донской казачий полк, состоял, кроме него, из уланского и казачьего полков 9-й кавалерийской дивизии и кавказской казачьей бригады.

Драгунский и гусарский полки 9-й дивизии ушли на рекогносцировку за Балканы с генералом Гурко.

Во время разъездов русским пришлось несколько раз бывать в никого не интересовавшей в то время Плевне, ставшей впоследствии такой грозной твердыней и причинившей столько беспокойства и горя России.

В то время в Плевне турецкий гарнизон состоял всего из нескольких башибузуков, бежавших при первом появлении русских разъездов.

Впрочем, охранять тыл Никополя кавалерии пришлось недолго.

3 июля стали стягиваться к Никополю остальные войска, приехал командир корпуса со своим штабом, а вечером того же дня прислан был приказ всем войскам быть готовым к штурму Никополя на следующее утро.

Рано утром 4 июля пехота стала подвигаться и строиться в боевой порядок, артиллерия выехала на позицию; с румынского берега началась бомбардировка из девятифунтовых орудий.

В пятом часу утра началась ружейная перестрелка, превратившаяся вскоре в жаркий бой.

Русская артиллерия стреляла без отдыха, а пехота стала подвигаться все ближе и ближе к неприступному утесу.

Ружейная трескотня слилась в один могучий, несмолкаемый рев, среди которого орудийные выстрелы, как русских, так и неприятельских батарей, звучали низкими нотами, как звучит густая струна контрабаса в большом оркестре, когда на фортиссимо все звуки отдельных инструментов сливаются в одно могучее, потрясающее целое.

Ряды пехотинцев заволоклись белой пороховой дымкой, сквозь которую то здесь, то там вздымались более густые клубы дыма, извергаемые орудиями.

Крепость тоже опоясалась тонким облачком порохового дыма, причудливым кольцом охватившего ее вокруг.

Вот удалая казацкая батарея вскарабкалась на отрог утеса, на высоту, казавшуюся недоступной, и оттуда стала наносить видимый страшный вред неприятелю и вскоре пробила даже брешь в крепостной стене.

Увидела эту брешь пехота, и длинные ряды лежавших до того времени пехотинцев как бы выросли и быстро двинулись к крепости.

Громкое «ура» слилось с гулом продолжавшейся орудийной пальбы и всколыхнуло русское сердце.

Русские ворвались в крепость, и через несколько минут русское знамя уже взвилось в воздухе над взятой твердыней.

Так быстро пал Никополь под всесокрушающим победоносным русским оружием.

Николай Герасимович Савин, во главе своей полусотни, вместе с другими войсками, въехал в город.

Удовлетворим, однако, понятное любопытство читателей и расскажем, каким образом наш герой из Петербурга, где мы оставили его после невольного путешествия в Пинегу и обратно, пораженного страшной потерей, потерей любимой им девушки, очутился на театре русско-турецкой войны.

Убедившись, что слух об отношениях Маргариты Максимилиановны Гранпа к Федору Карловичу Гофтреппе далеко не принадлежит к области закулисных сплетен, а является вопросом, бесповоротно решенным в положительном смысле, — совершившимся фактом — Николай Герасимович был поражен, как громом.

Какая-то тупая, невыносимая боль сжала его сердце.

Он не хотел этому верить, и только Михаил Дмитриевич Macлов, знавший через Горскую все достоверные театральные новости, подтвердив ему, что связь эта известна всем и даже ничуть не скрывается, убедил его окончательно в обрушившемся на него несчастье.

Отчаяние его не поддается описанию.

Смерть любимого существа, несомненно, потрясающим горем обрушивается на человека, но в ней есть некоторое утешение для остающихся в живых — утешение эгоистическое, но какое же утешение не таково — состоящее в том, что любимое существо потеряно не для одного его, а для всех.

Этого утешения не имел Савин — любимая им девушка была потеряна именно и исключительно для него одного, для всех остальных она скорее делалась приобретением — талантливая танцовщица оставалась на сцене, чтобы возбуждать восторги толпы не только своей красотой и искусством, но даже, с этого времени, и возможностью осуществления иных, более осязательных надежд.

Нежная роза превратилась в роскошный цветок без запаха.

Грязная вода театрального болота окрасила его в яркие цвета, убив тонкий аромат, чуждый грубым вкусам толпы.

Началась блестящая карьера танцовщицы Гранпа.

Чтобы не быть свидетелем этой «карьеры» — «нравственной смерти» — как называл ее Николай Герасимович, он уехал из Петербурга в Серединское.

Там, в тишине семейной обстановки, он провел около года.

Герасим Сергеевич, внутренне порадовавшийся неудаче сына в любви к танцорке, — он имел точные обо всем сообщения из Петербурга, — с присущим ему тактом, ни словом, ни намеком не подал сыну виду, что знает об этом.

Он, напротив, отнесся к нему более сердечно, нежели в прошлый его приезд, и по целым часам беседовал с ним в своем кабинете о делах.

Он предложил ему при жизни получить выдел причитающегося ему наследства, настоял на этом и переукрепил за ним два приходившиеся на его долю имения и выдал на руки капитал в процентных бумагах.

— Это сделает тебя более самостоятельным в твоих собственных глазах. Подумай о своем будущем, о своей карьере… Ты можешь принести много пользы, служа по выборам… России нужны молодые силы… Ты умен… этого отнять у тебя нельзя, — заметил старик, — даже твоя бурно проведенная юность доказывает, что в тебе есть темперамент, пыл, энергия… Надо только направить эти качества на дело, а не на безделье… Признайся, что многое, что ты натворил в Петербурге и Варшаве, сделано тобой от скуки.

— Вы правы, батюшка, — искренно ответил сын.

— Видишь, а если ты найдешь себе по душе работу, то весь этот жар молодой крови вложишь в нее… Я не упрекаю тебя, я сам был молод и был почти в таком же положении как ты, меня спасла любовь к хозяйству… В тебе нет этой наклонности… Тогда служи… Деятельность земства видная, публичная и почетная деятельность… Она не требует особого специального образования… Она требует только трех вещей: честности, честности и честности.

Фанни Михайловна и Зина — поездка последней в Петербург, по случаю постигшей ее болезни, была отложена на год — окружили Николая Герасимовича теплым попечением, одна — матери, другая — сестры.

Сердечная рана Савина, если не закрылась, то перестала мучить его своею острою болью.

Так бывает и с физическими ранами при нежном женском уходе.

При первом известии о войне, Николай Герасимович весь отдался мысли снова поступить на военную службу. На поле битвы, пред лицом смерти, казалось ему, может он только найти душевный покой, забыть холодящий его мозг весь ужас его поруганной любви, стереть из своей памяти до сих пор до боли пленительный образ развенчанного кумира, или же умереть, честною, славною боевою смертью.

С какою беззаветною храбростью, храбростью человека, для которого жизнь — ненужное тяжелое бремя, будет он бросаться в самые опасные места, с каким хладнокровием самообреченного человека будет он стоять под градом пуль.

«Война — это жизнь…» — повторял он где-то слышанное изречение.

«Это смерть!..» — подсказывал ему какой-то внутренний голос, но это не останавливало его, так как смерть была для него желаннее жизни.

«Говорят, что ищущие на войне смерти никогда не находят ее…» — думал молодой Савин, не с надеждой, а напротив, с горечью.

Он сообщил отцу о своем намерении. Герасим Сергеевич вместо ответа обнял своего сына.

— Если бы я не был стар, я сам бы полетел туда… Это война не только война, это святое дело… Благослови тебя Бог… Ты принес мне своим решением такую радость, такую радость…

Старик не мог говорить и заплакал.

Фанни Михайловна, узнав о намерении своего любимого сына идти подставлять свой лоб под турецкие пули, сначала остолбенела, а затем упала в истерическом припадке.

Но это было лишь первое впечатление. Восторженная радость ее мужа, которого с сыном окончательно примирило его патриотическое решение, передалось и ей — в ней проснулась русская женщина, и она, даже с неожиданной для Герасима Сергеевича твердостью, дала свое согласие, хотя чутким женским сердцем проникла в тайные думы сына, и раз, оставшись с ним наедине, серьезно сказала ему:

— Ты ищешь смерти… Господь не пошлет ее к тебе, я спокойна.

Сердце у Николая Герасимовича упало при этих словах его матери.

«Ужели они окажутся пророческими!» — мелькнуло в его голове.

Зина восторгалась решением своего названого брата и начала проситься отпустить ее в сестры милосердия.

— Разве с нянькой… — шутливо ответил Герасим Сергеевич. Она не на шутку обиделась и замолчала.

 

II

ПОД ПЛЕВНОЙ

Кишинев весной 1877 года был центром всех собиравшихся войск и представлял прелюбопытную картину.

Кого, кого тут не было?

Представители русских войск всех родов оружия со всех окраин России, иностранные представители и военные агенты всех стран и корреспонденты всех европейских и даже американских газет, торговцы, аферисты, крупные и мелкие, и бесчисленное количество всякого темного люда.

Не было недостатка и в представительницах прекрасного пола, привлеченных блеском военных мундиров и звоном золота, которым платилось жалованье носящих их.

При приезде в Кишинев Николаю Герасимовичу Савину пришлось мыкаться по городу более двух часов, пока он нашел себе не квартиру, а просто приют.

Это была крохотная комнатка в нижнем этаже гостиницы «Швейцария», со скрипучей постелью, хромым столом и двумя стульями.

За это помещение с него взяли пять рублей в сутки.

Надо заметить, впрочем, что «Швейцария» была одной из лучших гостиниц Кишинева и бралась нарасхват, так как город никогда не видал такого громадного сборища людей, как при мобилизации, и жители его пользовались моментом.

Представившись августейшему главнокомандующему и зачисленный по роду оружия в названный нами казачий полк, Николай Герасимович принужден был жить в Кишиневе, ожидая прибытия этого полка, стоявшего в Подольской губернии.

В Кишиневе он нашел многих своих товарищей по Петербургу, которые стояли при главнокомандующем адъютантами и ординарцами.

Кроме этих счастливцев, было много гвардейских офицеров, перешедших добровольно в армейские полки, или прикомандировавшихся к ним, чтобы попасть на войну.

Все эти представители «золотой петербургской молодежи», за неимением в Кишиневе Бореля и Дюссо, сходились в «Швейцарию» или «Северную» гостиницу — единственные места, где можно было что-нибудь достать.

Видя такую избранную публику, хозяева «Швейцарии» и «Северной» гостиницы вообразили себя «Борелями» и стали драть «по-борелевски» за свою невозможную стряпню.

Вина, подаваемые этими «кишиневскими Дюссо и Борелями», были невозможные. Даже тотинские и рижские шампанские показались бы нектаром в сравнении с «шипучей бурдой», предлагаемой местными рестораторами.

Но офицерство, хотя и морщилось, но пило, заменяя качество количеством.

Вечером вся публика высыпала на бульвар, куда выплывали и все разнокалиберные и разномастные представительницы прекрасного пола.

С бульвара молодежь, обыкновенно, отправлялась гурьбой в одну из гостиниц, где, в пропитанной табачным дымом атмосфере грязной залы, просиживала до рассвета, отравляясь винами кишиневских Борелей.

Иногда же целой компанией посещали кафе-шантаны.

Последних появилось в Кишиневе великое множество. Кафешантаны были особенные, походные.

Лучший из них помешался в каком-то погребе, где прежде был пивной склад.

Хозяин, слышавший, вероятно, что залы украшаются зеленью, вместо экзотических растений насовал в углы и амбразуры окон березки и липы, так что концертный зал был всегда убран, как в Троицын день деревенский кабак.

В одном из углов этой залы, тоже в зелени, стояло старое дребезжащее фортепьяно, какое можно только встретить в захолустье у мелкопоместного помещика и на котором дочки этих помещиков играют и поют чувствительные романсы и «верхние выводят нотки».

В кишиневском «Эльдорадо» — так назывался кафе-шантан — играл густо напомаженный еврей-тапер в розовом галстуке, и под звуки его музыки пели надорванными голосами разные дульсинеи-арфянки в сильно декольтированных яркого цвета платьях, с очень короткими юбками.

Так проходила предпоходная жизнь, в которой волей-неволей принимал участие и Савин.

Наконец в конце апреля прибыл в Кишинев 34-й Донской казачий полк, к которому был прикомандирован Николай Герасимович.

Полк представился на смотре его высочеству, который осматривал лично каждую проходившую часть.

Савин представился командиру и познакомился с офицерами.

Полковник оказался знакомый ему по Петербургу, где он прежде служил в лейб-казаках.

Для бывшего блестящего гвардейского офицера и не менее блестящего гусара, а главное барича, с детства светски вылощенного Савина, общество казацких офицеров показалось несколько странным.

Это были настоящие военные служаки, сравнительно грубые и необразованные, умеющие побеждать и умирать, но не умеющие пленять и развлекать.

Командир сотни есаул Полиевкт Сергеевич Балабанов — ближайший начальник Николая Герасимовича, был человек простой, лишенный всякого образования и воспитания.

Не говоря уже о том, что он с трудом подписывал свою фамилию, он не знал даже употребления носового платка и такового при себе никогда не имел и редко употреблял за столом вилку, и то разве для того, чтобы поковырять в зубах.

Ел он вместе с сотенным вахмистром, который был его кумом и первым его другом, а ложку свою носил всегда при себе, в голенище сапога.

Разговаривая изредка с Николаем Герасимовичем, он раз поведал ему, что взял своего сынишку из новочеркасской гимназии, так как тот научается там вольнодумству и разному вранью.

— Какое же это вранье? — полюбопытствовал Савин.

— Сами посудите, Миколай Герасимович, — с жаром заговорил Полиевкт Сергеевич, — четырнадцатилетний мой хлопчик рассказывает вдруг мне, старику-отцу, что земля какой-то шар и даже, что он ходит кругом солнца, а не солнце кругом земли… Я его хвать за чуб, трясу да приговариваю: «Не бреши, не бреши». Ну и взял его из гимназии. Теперь табун стережет в станице, там глупостей не наберется.

Другие офицеры тоже не многим отличались от Полиевкта Сергеевича по воспитанию и образованию.

В таком-то непривычном для Савина обществе выступил он в поход.

Единственной отрадой было общество полковника, который очень любезно предложил Николаю Герасимовичу столоваться у него.

У полковника был повар и все необходимое для кухни.

Обедали обыкновенно втроем: полковник, Савин и полковой доктор, милейший человек и большой балагур, смешивший постоянно своих собеседников разными анекдотами.

Время похода шло однообразно; те же переходы, те же бивуаки и те же мелкие молдавские городишки, Кишиневы в миниатюре, с тою же невылазною грязью, для которой походные сапоги были как раз кстати.

Наконец полк прибыл в Слатино, где и остановился.

Николай Герасимович поехал в отпуск в Бухарест, чтобы хоть немного отдохнуть от непривычной казачьей жизни и его товарищей — Гаврилычей.

Бухарест — современный европейский город, во время же восточной войны и пребывания в нем русских еще более оживился и сделался настоящим Парижем.

Русские имеют какую-то странную особенность не обрусить, а скорее офранцузить все их окружающее.

Так было и с Бухарестом.

На улицах только и слышалась, что французская речь.

Куда ни взглянешь, везде французские гостиницы и рестораны, с настоящими уже Борелями, Вавасерами и др.

Театры все французские, кафе-шантаны тоже настоящие — парижские. «Альказар», «Фоли-Бержер», «Альгамбра», с мадемуазелями Келлер, Филиппе и Альфонсиной во главе.

Французских кокоток наехало столько, что, наверно, на Итальянском бульваре в Париже их столько нельзя встретить, сколько на бульварах Бухареста во время войны.

В магазинах товар стал весь парижский, Николай Герасимович купил даже себе форменную военную фуражку от «Leon a Paris».

Вина продавались настоящие французские, но были неимоверно дороги — по золотому бутылка и даже дороже.

Савин остановился в «Grand-Hotel Brofft», где за полуимпериал в сутки ему отвели маленькую комнатку, но устланную ковром и прекрасно меблированную.

В Бухаресте Николай Герасимович отдохнул душой и телом и пробыл около месяца, выехав лишь в конце июня, по получении телеграммы от командира полка, требующего его возвращения в Слатин.

В Слатине он уже застал сбор к дальнейшему походу.

Вот каким образом Николай Герасимович очутился под Никополем.

Турецкий гарнизон последнего сдался корпусному командиру.

Потери русских были невелики, войска были в неописуемом восторге.

Первое дело 9-го корпуса было блестящее и взятие Никополя — изумительное.

После победы Никополь был занят одним из пехотных полков 5-й дивизии, более всего пострадавшим в этом деле, а остальные и в том числе полк, где находился Савин, двинулись вперед на Плевну.

Но Плевна преобразилась, в ней уже укрепился Осман-паша, пришедший из Виддина.

Попытки русских войск овладеть ею были безуспешны.

8 и 18 июля русские потерпели большие неудачи, войска были отражены и даже должны были отступить в беспорядке.

В некотором опьянении первым успехом под Никополем, русские силы не были соображены с силою противника, и корпус был брошен на целую армию.

Неудача 8 июля, при которой русские потеряли несколько тысяч человек, не послужила ни уроком, ни предостережением, и отчаянно смелая попытка снова одним натиском выбить значительно превосходящие силы из позиции, поставленной в лучшие условия защиты, при скорострельном оружии, повела еще к большим потерям 18 июля.

В этот роковой день выбыло из строя до семи тысяч человек.

Только крайний пыл нападения, поставивший в тупик турецкую армию и заставивший Османа-пашу быть излишне осторожным, спас русские войска от еше больших потерь при преследовании.

В результате пришлось остановиться и ожидать подкреплений, с чего можно было бы начать.

После ночного отступления 18 июля, паника распространилась глубоко в тыл настолько, что отразилась в Систове, где все население города и русские раненые бросились бежать к переправе к мосту, спасаясь от воображаемого наступления турок.

Николай Герасимович был свидетелем этой паники в Систове, будучи там со взводом своих казаков, так как привел из Никополя турецких пленных, которых препровождали в Россию.

Ему пришлось лично убеждать население и уговаривать раненых русских солдатиков не верить распространявшимся слухам, принесенным испуганными отступлением русских войск, бежавшими от Плевны братушками.

Более месяца продолжалось ожидание подкреплений.

Кавалерии пришлось нести аванпостную службу.

Это бездействие, да и вообще жизнь с казаками положительно тяготили Николая Герасимовича, и он решил ехать в штаб корпуса, просить перевода в регулярный полк или куда-нибудь еще ординарцем.

Задумано — сделано. Отпросившись у полковника, Савин уехал с вестовым в корпусный штаб.

 

III

В ПЕРВОМ СРАЖЕНИИ

Бездействие, или же, что главное, безопасная деятельность, страшно угнетали Николая Герасимовича.

Он всеми своими помыслами стремился принять участие в деле и получить так называемое «крещение огнем».

Между тем кавалерия была только зрительницей, а не активной участницей на поле брани, так как задачей ее было охранение тыла войск от случайного нападения неприятеля или могущего подойти неприятельского подкрепления.

С затаенной мыслью принять на себя возможно опасные поручения, ехал Савин в корпусный штаб.

Последний помещался в болгарском Карагаче.

Николай Герасимович остановился у офицеров-ординарцев корпусного командира, Козлова и Гаталея, своих бывших петербургских товарищей.

Они приняли его с распростертыми объятиями, как свежего человека среди однообразия бивуачной жизни.

Он разъяснил им цель своего приезда и просил представить корпусному командиру.

— Хорошо, хорошо, это уж завтра, — заметили оба офицера в один голос, — а теперь давай обедать.

На столе появился душистый шашлык, приготовленный поваром Козлова, персиянином, которого он где-то раздобыл.

После обеда отправились смотреть лошадей.

У Козлова был замечательный белый арабский жеребец, которого он впоследствии продал генералу Скобелеву и, кроме того, еще чудная бурая, английская чистокровная лошадь, которой залюбовался Савин, знаток и любитель лошадей.

Вечером сошлись остальные ординарцы и адъютанты, с которыми познакомили Николая Герасимовича, и началась попойка, окончившаяся позднею ночью.

На другое утро Савин пошел представляться командиру корпуса и начальнику штаба, которым, со слов Козлова и Гаталея, было уже известно о цели его приезда.

Генерал, барон Крюденер, принял Савина очень любезно, выслушал его разъяснения о причинах, заставивших его покинуть казачий полк, и предложил ему поступить к нему ординарцем, прикомандировал его к 6-й сотне того же 34-го Донского казачьего полка, которая состояла при нем.

Николай Герасимович рассыпался в благодарностях и, конечно, согласился.

Это было в двадцатых числах августа, и ему не долго пришлось прожить без дела.

Русские строили в это время в нескольких местах батареи, для привезенных дальнобойных и осадных орудий.

Предполагалось со дня на день начать общую бомбардировку Плевны и общее наступление со всех сторон.

9-й корпус занимал линию от болгарского Карагача, Сгалушц и Гривицы до Парадила, на правом фланге, то есть на север от Плевны, расположены были румыны, а на левом фланге с юга — 4-й корпус.

25 августа был объезд корпусного командира со всем штабом и начальниками частей позиции, и на ночь штаб уже перенесся на бивуак к главной батарее.

С 28 началась перестрелка, заревели осадные орудия, начали громить турок и потрясать окрестность своими оглушительными выстрелами.

Огромные снаряды и гул их полета радовали солдатиков, которые со свойственною им шутливостью приговаривали при всяком выстреле из орудия большого калибра:

— Вот так ахнула…

— Полетела Матрешка к туркам ночевать, разуважит она их!

В ночь на 29 августа был небольшой переполох.

На бивуаке уже спали, как вдруг затрещала ружейная перестрелка.

Корпусный командир послал Савина и одного из своих адъютантов, князя Гагарина, узнать в чем дело.

Посланные помчались.

Ночь была темная, и приходилось ориентироваться по вспыхивающим огонькам перестрелки, которая происходила впереди деревни Гривинцы, занятой уже русскими войсками.

В передовой линии был в эту ночь Козловский полк 31-й пехотной дивизии, к которому Савину и Гагарину и пришлось ехать.

Чем ближе они подъезжали, тем все яснее и яснее вырисовывалась местность, освещаемая ружейными выстрелами, и когда они добрались до ложементов Козловского полка, то узнали, что турки сделали вылазку, но были встречены нашим огнем и отбиты.

Перестрелка подняла турок в Гривицком редуте, хотя за темнотою без всякого вреда для русских.

Разузнав все это, Савин и Гагарин вернулись обратно и доложили ожидавшему их корпусному командиру.

На другой день на бивуак стали съезжаться со всех сторон корреспонденты и военные агенты.

Эти господа съезжались обыкновенно перед делом, как вороны, ожидая результатов боя, чтобы сообщить во все пункты земного шара о его подробностях и исходе.

В числе корреспондентов были знаменитые Станлей и Мак-Гахан и русские: В. И. Немирович-Данченко и присяжный поверенный Утин.

Последний был корреспондент-любитель и приехал верхом на прекрасном вороном коне.

Перестрелка русских батарей с турецкими редутами шла очень деятельно, турецкие батареи отвечали исправно, хотя и не имели орудий большого калибра, но их орудия были дальнобойные и гранаты долетали до русских войск.

Если бы все их снаряды разрывались, то дело было бы плохо, но, к счастью русских, англичане продали своим друзьям-туркам старые, залежавшиеся снаряды, которые большею частью не разрывались, а закапывались в землю.

Наконец настало знаменитое 30 августа.

Приказано было наступать по всей линии. Все ординарцы были разосланы для наблюдения по частям.

Николай Герасимович был командирован в 1-ю бригаду 5-й пехотной дивизии, которая должна была штурмовать вместе с румынскими войсками Гривицкий редут.

По диспозиции начать предстояло румынам в 4 часа дня, а русские должны были их поддерживать.

Для подготовки штурма русская артиллерия выехала одновременно с румынской на позицию и открыла огонь по редуту.

Румынские войска два раза принимались штурмовать и оба раза были отбиты.

Пришла очередь двинуться русским.

Савин в это время сидел с командиром архангелогородского полка флигель-адъютантом полковником Шлитер.

Это был храбрый боевой офицер, георгиевский кавалер, прослуживший около десяти лет на Кавказе, отличившийся там и переведенный за это отличие в гвардию в Преображенский полк.

Он только что принял архангелогородский полк, который в делах под Никополем и Плевной потерял уже двух командиров, большую часть своих офицеров и две трети нижних чинов.

Полковник Шлитер, как старый боевой офицер, предвидел всю трудность предстоящего дела и был скучен.

Может быть, впрочем, это было предчувствие.

Когда наступила роковая минута двинуться вперед, он встал, осенил себя крестным знамением и громким голосом скомандовал полку:

— Вперед!

Настала и для Савина желанная минута броситься в бой.

Он пошел тоже впереди атакующих колонн.

Началась стрельба залпами и перебежка вперед.

Турки стреляли без умолку, их пули жужжали непрерывным роем, вырывая из русского строя жертву за жертвой, но бригада бодро подвигалась вперед.

Отдать отчет в ощущениях, которые какой-то кровавой волной охватили Николая Герасимовича, он не мог положительно ни тогда, ни после.

Он помнит только, как, подбегая к главному редуту, он увидел, что шедший рядом с ним полковник Шлитер зашатался и упал.

Савин хотел поддержать его, но в это время сам почувствовал оглушительный удар в голову и потерял сознание.

Очнулся он через три дня на перевязочном пункте.

Все это время он был без памяти.

Подняться Николай Герасимович был не в силах и почти не мог шевельнуться.

Левая рука была в повязке и привязана к койке.

С головы только что сняли компресс.

— Что со мной? Где я? Чем кончилось дело? — слабым голосом спросил он у стоявшей около его койки сестры милосердия, стройной блондинки, с добрыми светлыми глазами.

— На перевязочном пункте, — отвечала сестра, — вы были контужены в голову и впали в беспамятство… Кроме того, у вас перебита левая рука выше локтя пулей…

— А дело, дело… — настаивал Савин.

— Гривицкий редут взят.

— Ну, слава Богу… А полковник?

— Полковник Шлитер убит.

Николаю Герасимовичу пришлось пробыть на перевязочном пункте еще несколько дней, после чего он с другими ранеными отправился в Россию.

До Бухареста их везли на волах и лошадях, а в Бухаресте поместили в прекрасном вагоне поезда Красного Креста, в котором раненые и помчались на родину.

Савин был отправлен в Тулу, где и был помещен в госпитале Красного Креста и где через два месяца настолько поправился, что мог ехать в деревню.

В Серединском его ожидали тяжелые дни.

Его мать Фанни Михайловна лежала на одре смерти, а Герасим Сергеевич ходил как убитый.

В доме собралась вся семья, оба брата Николая Герасимовича и Зина, приехавшая из Петербурга, где она только что было начала готовиться к экзамену на женские медицинские курсы.

Ее, по желанию больной, вызвали телеграммой.

Болезнь Фанни Михайловны развилась неожиданно быстро. Здоровая, почти никогда не хворавшая, она вдруг слегла как подкошенная, совершенно неожиданно для мужа и окружающих.

Началом болезни было нервное расстройство, отразившееся на всем организме.

Последнее письмо от сына ею было получено 30 августа. Сын писал, что на это число назначен штурм Плевны.

Весть о том, что русские войска наконец сломили эту турецкую твердыню, дошла вскоре до России, как донеслась и весть о том, сколько жертв стоила эта победа.

Не получая писем от сына, Фанни Михайловна не осушала день и ночь глаз, вполне уверенная, что он убит.

Слова утешения не действовали на нее, и она положительно слабела день ото дня.

Пришедшее почти через месяц письмо, задержанное, видимо, отправкой с перевязочного пункта, о том, что Николай Герасимович ранен и вместе с другими серьезно раненными отправляется в Россию, писанное по просьбе Савина сестрой милосердия, почти совершенно не успокоило несчастную мать.

— Это все ваши шутки, — твердила она, — это одно желание скрыть от меня истину, отдалить роковое известие… Я знаю, я сердцем чувствую, что он убит…

Наконец Фанни Михайловна окончательно слегла, простудившись при частых поездках в церковь, на каменном полу которой она буквально лежала ничком по целым часам.

Организм был окончательно подорван нервным расстройством и простудой.

Даже пришедшее известие, что сын ее жив и здоров, не могло уже поднять ее со смертного одра.

Через неделю после приезда Николая Герасимовича в Серединское, Фанни Михайловна испустила последний вздох на его руках.

Он не отходил ни на шаг от ее постели.

Герасим Сергеевич, после похорон любимой жены, не пожелал остаться в Серединском, которое по его распределению имений принадлежало его сыну Николаю, и приказал увезти себя в Москву.

Его именно увезли, почти в бессознательном состоянии от постигшего его горя.

Братья разъехались, уехала и Зина в Петербург.

Она было предложила ехать с собою и Николаю Герасимовичу, но при слове Петербург его лицо исказилось таким выражением невыносимого страдания, что Зиновия Николаевна даже не окончила начатую фразу.

«Как он до сих пор любит ее», — промелькнуло в ее уме не без некоторой горечи.

Николай Герасимович не остался однако тоже в Серединском. Поручив управление имением старосте, он уехал в Тулу, где за время пребывания в госпитале сделал несколько приятных знакомств.

Вскоре верстах в десяти от Тулы он купил себе имение «Руднево», очень живописно расположенное, с прекрасным, почти новым барским домом, садом и оранжереями, а главное, великолепными местами для охоты, как на дичь, так и на красного зверя.

Выписав из своих других имений лучших лошадей и лучших собак, он зажил в деревенской тиши хлебосольным помещиком, радушным хозяином, к которому охотно собирались как соседи-помещики, так и городские гости.

В Туле даже начали поговаривать, что в Рудневе недостает только молодой хозяйки.

Тульские маменьки и дочки особенно сильно были заинтересованы этим вопросом.

 

IV

В ПОИСКИ ЗА СЧАСТЬЕМ

Прошло около трех лет, но мечты и надежды тульских маменек и дочек относительно Николая Герасимовича не осуществлялись.

Он, казалось, не замечал рассыпаемых перед ним чар прекрасной половиной Тульской губернии, ни красноречивых улыбок, ни не менее красноречивых томных вздохов.

Видимо, молодой Савин решился остаться холостяком, и это решение было твердо и бесповоротно.

«Это просто ненавистник женщин!» — решили хором тульские маменьки, не будучи в состоянии иначе объяснить себе неудачу романической осады их дочек, из которых каждая, в глазах своей матери, была перлом красоты и невинности.

«Бесчувственный идол! — твердили дочки. — Статуй каменный… У него нет сердца… Это какой-то изверг…»

«У него прехорошенькая ключница!» — загадочно говорили мужья и отцы.

В тоне этого замечания слышалось не то осуждение, не то зависть.

Черноглазая двадцатитрехлетняя Настя, исполнявшая в имении Николая Герасимовича Савина должность экономки и щеголявшая нарядными платьями, действительно была тем аппетитным кусочком, на который обыкновенно мужчины смотрят, по меткому выражению русского народа, как коты на сало.

Высокая, стройная, той умеренной здоровой полноты, которая придает всем формам женского тела прирожденную пластику, с ярким румянцем на смуглых щеках и знойным взглядом из-под соболиных бровей, Настя была чисто русской красавицей, о взгляде которой русский народ образно говорит, как о подарке рублем.

Ее мелодичный грудной голос, подчас становившийся суровым и властным при отдаваемых распоряжениях, ее выразительный смех с утра до вечера раздавались по всему дому вместе с шуршанием ее туго накрахмаленных юбок, к которым она имела необычайное пристрастие.

Об отношениях ее к молодому барину было только некоторое, основательное, не спорим, подозрение, но положительно никто утверждать не мог.

При гостях она была почтительной служанкой, из тех служанок, с которыми господа позволяют себе иногда добродушные шутки и… только.

Как вел себя Николай Герасимович и Настя без гостей — того не знал никто, и даже дворня и остальная отданная ей под начало прислуга не особенно уверенно называли ее втихомолку «барской барыней» и «дворянской утехой».

Каковы бы, впрочем, ни были отношения к Насте, не она удерживала его, вопреки мнению тульских отцов и братьев, от выбора себе законной подруги.

Настя, с ее вызывающей желания красотой, не могла восполнить ту потребность настоящей всепоглощающей любви, быть может эфемерной, но казавшейся достижимой, потребность которой жила в разбитом сердце Николая Герасимовича.

В этом сердце остался пьедестал, с которого так неожиданно свалился кумир — Маргарита Гранпа, и замена этого кумира, заполнение образовавшейся сердечной пустоты, было настойчивой, почти болезненной мечтой Савина.

Он решил броситься в поиски за счастьем, в погоню за созданной его болезненным воображением свободной любовью.

Неожиданно для его тульских знакомых, он, сдав управление имением старосте, а домашнее хозяйство поручив Насте, уехал, не сделав даже прощальных визитов, за границу.

Этот внезапный отъезд породил в тульском обществе массу толков, приведших оскорбленных обывателей к выводу, что у Николая Герасимовича «не все дома».

При этом делали красноречивый жест вокруг лба.

Виновник же этой тревоги мчался в курьерском поезде, туда, в Западную Европу, где он делался, по его мнению, вольной птицей, где он будет жить как хочет, как ему нравится, не подвергаясь пересудам разных чопорных старушек, провинциальных кумушек, которым все надо знать, во все сунуть свой нос.

Там он будет делать все то, что позволяют ему его средства, вращаться в том обществе, которое ему приглянется, и наконец, там он найдет ту «свободную любовь», которая здесь скована холодом приличий, как сковываются зимним холодом реки его родины.

Николай Герасимович мчался без оглядки, как выпорхнувшая из клетки птичка, и опомнился только, очнувшись на платформе венского вокзала Nord-Bahn-Hoff.

В Вене он остановился в «Hotel Imperial» на Ринге и, переодевшись и позавтракав, отправился сделать визиты двум знакомым, служащим в русском посольстве, товарищам по службе его старшего брата.

Эти знакомые были милые и веселые люди, знавшие хорошо Вену и ее прелести.

Они с удовольствием предложили Савину свои услуги для посвящения его в венскую жизнь, и в их обществе он стал посещать венские театры, балы, маскарады и другие увеселения.

Театров в Вене много, большею частью опереточные.

В семидесятых годах оперетка, руководимая венскими маэстро Штраусом, Зуппе и Миллекером, процветала, выпуская ежегодно из рук талантливых композиторов все новые и новые произведения блестящей музыки.

Все эти венские оперетки имеют свой особый жанр и пошиб, иначе сказать свой венский шик.

Произведения эти отличаются от французских своею музыкальностью, меньшей скабрезностью и большим юмором.

Этот жанр вполне подходил под тогдашние силы венских исполнителей и, в особенности, исполнительниц.

Венские женщины, отличающиеся своей красотой, миловидностью и простотой, положительно не способны к цинизму, с которым так мило и искусно обращаются ловкие француженки, превращая его в пикантность.

Этого венки не умеют, и вот почему венские композиторы и пишут свои оперетки более похожими на комические оперы.

Венские женщины произвели сильное впечатление на Савина, да и не мудрено, — венки безусловно красивее француженок, при этом рослы и замечательно хорошо сложены.

Кто любит женскую красоту и пластичность, тот должен ехать в столицу Австрии, где он на каждом шагу будет встречать замечательных красавиц.

На сценах венских театров целые рассадники красивых, веселых и милых женщин, в обществе которых можно провести прелестно время.

Пребывание в Вене Савину показалось каким-то чудным сном, но кошмар сердечной пустоты не заполнился мимолетными интригами.

В описываемое нами время среди венских красавиц особенно выделялись три сестры, которых можно было видеть в оперном театре, сидящими в ложе бельэтажа.

Они принадлежали к венской буржуазии.

Старшая из них, госпожа Шварц, была женою биржевого маклера, вторая — госпожа Сакс-Бей, вдовою лейб-медика египетского хедива, и младшая еще была барышнею и звали ее m-lle Зак.

Не будучи с ними знаком, Николай Герасимович несколько дней подряд ходил в оперный театр и не сводил бинокля с ложи красавиц.

Наконец один из его венских знакомых, граф Фестегич, представил его красавицам-сестрам.

Они оказались очень милые, воспитанные и развитые женщины. Жили они все вместе на Шоттен-Ринге, в прелестной квартирке.

Николай Герасимович стал их частым гостем.

Все три сестры были большие музыкантши, и у них часто устраивались музыкальные вечера, на которые съезжались все знаменитости венского музыкального и артистического мира.

У них Савин познакомился с известным художником Макартом, который не раз пользовался для своих картин любезностью сестер-красавиц, соглашавшихся позировать в мастерской знаменитого художника.

Николай Герасимович увлекся было одною из сестер, госпожою Сакс-Бей, но узнав, что сердце ее занято, тотчас же уехал из Вены в Италию.

Он отправился во Флоренцию через Земеринг и Понтеба при 10 градусах мороза, с лежащим на полях снегом.

Проснувшись на другое утро около Понтеба и выглянув в окно вагона, Савин просто не поверил своим глазам.

Поля все были зеленые, деревья с распускающимися листьями и при этом 15 градусов тепла.

Николай Герасимович не отрывался от открытого им окна своего купе.

Чем дальше мчался поезд, унося пассажиров в глубь Италии, к Тосканской долине, тем местность становилась все красивей и живописнее, а январь месяц превращался в май.

Места так очаровательны и живописны на протяжении всего пути, что человек, подобно Савину, не бывавший ранее в Италии, действительно не может оторвать глаз от окна вагона, любуясь прелестной панорамой с мелькающими перед ним горами, быстрыми потоками и живописно расположенными городами и садами.

Железная дорога, выходя из Ломбардо-Венецианской равнины, начинает подниматься в горы; от Вероны же до Болоньи проходит по отрогам Аппенин, прорезая их бесчисленными туннелями.

С Болоньи дорога начинает спускаться извилинами по склону гор в Тосканскую долину, где тянется вдоль живописного и быстрого Арно до самой Флоренции.

Несмотря на то, что Николай Герасимович прибыл во Флоренцию первый раз, он знал, что в ней его не ожидает одиночество.

В этом итальянском городе живет много русских, а ко времени прибытия туда Савина, там находилось несколько его петербургских знакомых, которых он хотя и давно не видал, но связи с которыми не были нарушены.

Достаточно, впрочем, знать соотечественника по имени, чтобы на чужбине с первого раза сделаться приятелями.

Как ни стараются некоторые из русских корчить из себя космополитов, но в глубине их сердец все же теплится неугасающая никогда искра любви к родине, и встреча с соотечественником вдали от России заставляет невольно трепетать эти сердца.

Только за рубежом познаешь верность слов поэта, что «дым отечества нам сладок и приятен».

 

V

ВО ФЛОРЕНЦИИ

Поезд еще не успел остановиться у Флорентийского вокзала, медленно двигаясь у широкой платформы, как до слуха Николая Герасимовича Савина долетели слова, сказанные на чистом русском языке:

— Ба, Савин, какими судьбами!

Николай Герасимович быстро высунулся из окна вагона и увидел спешившего за поездом молодого, довольно полного, элегантно одетого господина.

Он сразу узнал в нем барона Федора Федоровича Рангеля, своего товарища по гусарскому полку.

— Рангель, ты? — крикнул Савин.

— Я, я… — запыхавшись отвечал толстяк, все продолжая продвигаться за уже совершенно медленно двигающимся поездом.

Наконец поезд остановился.

Николай Герасимович выскочил из вагона и приятели обнялись и троекратно, по русскому обычаю, поцеловались, к большому недоумению находившихся на платформе итальянцев.

— Из России?

— Да.

— Проветриться?

— Почти.

— Отлично… Но вот что значит предчувствие… Отправлял посылку… Слышу идет поезд, дай, думаю, посмотрю, не приехал ли кто из русских… Сколько раз бываю на вокзале, никогда этого не приходило в голову, а сегодня вдруг… и встречаю тебя… В этом есть нечто таинственное, — говорил барон. — Ты сюда надолго?

— Не знаю, как поживется.

— Отлично… Ты не думай, что я тебя отпущу в гостиницу… Это ты оставь…

— Но…

— Говорю, оставь… Давай багажную квитанцию.

— Позволь, однако, я стесню тебя… Твоя жена…

— Ничуть не стеснишь, у нас большое помещение. Жена будет тебе рада… Давай, давай квитанцию.

Савин повиновался.

Барон Рангель подозвал носильщика и, вручив ему квитанцию, объяснил ему по-итальянски, куда следует отвезти багаж. Носильщик с поклоном удалился.

— Багаж будет доставлен прямо ко мне… Едем…

— Мне, право, совестно.

— Я тебе задам, совестно…

Они вышли с вокзала, сели в парный экипаж барона, который через каких-нибудь четверть часа доставил их к прекрасной вилле, чудному домику, стоящему в саду из апельсиновых деревьев.

Баронесса Юлия Сергеевна, которую Савин знал в Варшаве еще барышней, так как она была дочерью полкового командира Сергея Ивановича Краевского, приняла его очень любезно и заявила с первых же слов, что завтрак подан.

— Папа будет очень рад вас видеть, — сказала она после того, как ее муж и его гость утолили первый аппетит.

— Генерал тоже здесь? — спросил Савин.

— Как же, он живет в нескольких шагах от нас, — отвечал барон Рангель, отрезая сыр себе и Савину.

— А добрейшая генеральша Пелагея Семеновна?

— Тоже здесь… Похудела, помолодела и очень довольна.

— Теодор… — остановила барона жена.

— Я не хотел сказать ничего дурного, ma chère, я ее люблю не только как твою мать, но как нашу мать-командиршу… Мы все ее боготворили… Не правда ли, Савин?

— Я думаю… Кто не был ею обласкан… За кого из нас она не заступалась у своего мужа.

— Мама всегда была добра, даже слишком, — заметила Юлия Сергеевна, взглянув на мужа.

— Ты находишь, вероятно, что она была слишком добра именно тогда, когда застала нас на первом поцелуе.

— Теодор… — вспыхнула баронесса и замолчала.

После завтрака Савин попросил позволения переодеться и Федор Федорович провел его в отведенную ему комнату, где уже находились привезенные с вокзала чемоданы Николая Герасимовича.

— Переодевайся да пойдем к старику, — сказал барон.

— С удовольствием.

Быстро сделав свой туалет, Савин с Рангелем отправились к генералу Краевскому, вилла которого была действительно в двух шагах от виллы Рангелей.

Сергей Иванович служил в гусарском полку с корнетского чина и, командуя им впоследствии, любил страстно полк и всех в нем служащих, и всякий офицер, хотя и не служивший при нем, мог быть уверенным, что будет хорошо принят этим истым старым гродненским гусаром. Любовь к своему полку сохранил он и выйдя в отставку.

Николай Герасимович к тому же пользовался его расположением в Варшаве, и потому генерал и его супруга приняли его как родного.

— Вот кстати! — воскликнула Пелагея Семеновна. — А мы собираемся все ехать в Рим на карнавал. Вы непременно должны ехать с нами, — после первых приветствий обратилась она к Савину.

— Куда угодно, с удовольствием.

— А сегодня приходите в театр, к нам в ложу… Ложу генерала Краевского… Там знают.

— Мы приедем вместе, он остановился у меня, — сказал барон Рангель.

— Вот и отлично, — заметила генеральша.

В этот же вечер, надев фрак, Николай Герасимович вместе с Рангелями отправился в театр.

Давали «Джоконду».

У каждого знатного итальянского семейства свои собственные ложи, с отделанной в виде гостиной аван-ложей, где дамы принимают, как у себя дома.

Ложи эти не абонируются, а покупаются, и составляют собственность купившего, переходя даже из поколения в поколение.

На дверях таких лож всегда красуется герб того семейства, которому принадлежит ложа.

Иностранцы пользуются только свободными ложами или нанимают их у тех семейств, которые в трауре, или не живут в городе. Нанявшему такую ложу, вместо билета, дают ключ от нее.

У Краевских и Рангелей была абонирована на весь сезон одна из таких лож, которая скоро наполнилась целым большим обществом.

Общество это, хотя и разделялось по национальностям, но слилось в одно целое и жило довольно дружно.

Русских во Флоренции была целая колония, и Николай Герасимович, отправившись вместе с Рангелями и Краевскими через несколько дней в русскую церковь, положительно удивился, увидев ее переполненной.

Правда, что многие уже стали полурусскими, в особенности много дам, вышедших замуж во Флоренции за итальянцев и носящих не русские, а итальянские фамилии, но как православные, посещающие русскую церковь.

Но были и чисто русские семейства, которые перенесли с собою во Флоренцию все свои русские привычки: ездят на русских рысаках, запряженных по-русски, и с русскими бородатыми кучерами, которые неистово кричат «берегись», едят щи и борщ с кулебякой, приготовленные русскими поварами, держат русских кормилиц в кокошниках и сарафанах.

К таким чисто русским семействам принадлежали и Краевские.

На русских рысаках Краевского с ними, или с бароном и баронессой Рангелями, Савин часто катался в Кашинах.

Кашины — это достопримечательность Флоренции, прелестный парк, тянувшийся более чем на три версты вдоль быстрого и красивого Арно и заканчивающийся весьма оригинальным памятником индийскому принцу, который сам себе воздвиг его при жизни, завещав его и близлежащую виллу городу Флоренции с тем, чтобы его похоронили там же, что и исполнено.

Кашины — излюбленное место гулянья флорентийцев.

Живя во Флоренции, вы поражаетесь фланерству этих молодых людей высшего круга, положительно ничего не делающих, нигде не служащих и ничем не занимающихся, а слоняющихся с утра до вечера везде, где полагается быть.

Из Кашины они едут с визитами; из гостиных разных палаццо спешат в театр, а из театра снова в палаццо на бал и раут.

Такова жизнь флорентийской «золотой молодежи».

Во все эти тонкости и подробности флорентийской жизни посвятил Николая Герасимовича барон Федор Федорович Рангель, служивший ему усердным чичероне, тем более, что баронесса Юлия Сергеевна вскоре после приезда Савина во Флоренцию прихворнула и потому сидела дома.

Барон с Савиным были неразлучны, и последний в течение какой-нибудь недели знал Флоренцию почти как любой старожил этой столицы Медичисов.

 

VI

ТУРИСТЫ И АБОРИГЕНЫ

В Кашинах катается не одно аристократическое общество. Сюда съезжается и сходится буквально вся Флоренция. Иногда народу бывает такая масса, что трудно пробить себе дорогу сквозь эту пеструю толпу.

Здесь также множество иностранцев-туристов, особенно англичан, проезжающих через Флоренцию целыми вереницами.

Англичане преимущественно путешествуют по Италии, кочуя из города в город, из отеля в отель со своими семействами, чадами и домочадцами.

Главной причиной, влекущей детей туманного Альбиона в Италию, кроме страсти к путешествиям вообще — дешевизна итальянской жизни.

По окончании катанья в Кашинах, начинаются для флорентийского гранд-монда часы визитов.

Визиты и приемы днем весьма приняты во Флоренции, преимущественно в домах иностранцев, которые ввели в моду распространенный в то время в Париже так называемый «five o'clock the».

В часы этих визитов все салоны запружены молодыми людьми, представителями флорентийской jennesse dorre, особенно салоны иностранной колонии.

Оказывается, что итальянчики пришлись по вкусу иностранным дамам, живущим в бывшей столице Тосканского королевства, и почти у каждой из них имеется такой ручной итальянчик, которому, за его услуги и преданность дому, дают несколько сот франков в месяц карманных денег, на которые они шьют себе коротенькие пиджаки и покупают огромные сигары.

— Есть такие шустрые итальянчики, — заметил барон Федор Федорович Рангель, — которые сумели приласкаться не только к одной, но даже к двум дамам, и по заслугам таким образом получают двойное жалованье.

— Так, значит, русская пословица, что «ласковый теленок двух маток сосет», применяется и в Италии? — улыбнулся Николай Герасимович.

— Еще как применяется, милейший, в лучшем виде… Есть по этому поводу интересный анекдот. Слушай: два флорентийских графчика встретились в Париже. «Как поживаешь, mio caro conte?» — спрашивает один другого. «Скверно, граф, — отвечает тот. — В этом проклятом Париже нет житья порядочному человеку. Во Флоренции — вот житье! Графиня платила портному, герцогиня за лошадей, а русская дама давала наличными!.. Здесь же, в Париже, черт знает что!.. На днях знакомлюсь с одной актрисой… Кажется, ей должно бы быть лестно знакомство со мной, итальянским графом, но вообрази ее нахальство! Она, вдруг, требует подарков. Не могу этого переварить и уезжаю домой, во Флоренцию…» Вот этот анекдот — полная характеристика взглядов на жизнь итальянской аристократической молодежи, — добавил барон Рангель.

Так пролетали для Савина дни во Флоренции, нравы которой он изучал при помощи барона Федора Федоровича.

Но приближалась масленица — время карнавала в Риме. Газеты были переполнены известиями о готовящихся увеселениях, а также списками прибывших в Рим.

Читая их, Николай Герасимович был поражен количеством английских имен и их преобладанием над всеми другими нацией нальностями. Списки эти были буквально переполнены разными мистерами и миссис Самсон, Жаксон, Томсон и другими. Целые столбцы, целые страницы наполнены ими, просто диву даешься, откуда их понаехало в Рим.

Перелистывая как-то раз такой «liste des etranders», прилагаемый к газете «Italie», Савин насчитал одних мистеров и миссис Томсон девятнадцать штук и различить их можно было только по городам, откуда они были родом или откуда приехали.

Тут были Томсоны из Лондона, Эдинбурга, Манчестера, Ливерпуля, были Томсоны из Калькутты и с острова Мадагаскара и все они съехались в Рим в ожидании карнавала.

Вскоре отправились туда и Савин с Краевским и бароном Рангелем; баронесса же Юлия Сергеевна по нездоровью осталась во Флоренции.

В «Вечный город» они приехали за два дня до начала карнавала и остановились в «Hotel du Quirinal», самой большой и во всех отношениях лучшей гостинице Рима, находящейся в новой части города на Via Nationale, где было уже для них приготовлено заблаговременно заказанное помещение.

Эта предосторожность во время карнавала необходима, если хотят иметь мало-мальски порядочный номер и не желают очутиться в положении скитальца, разъезжающего от одного отеля к другому, не находя себе нигде пристанища.

Рим был возбужден, полон жизни, и это возбуждение невольно передавалось приезжим.

Николай Герасимович бросился в этот водоворот римской жизни с давно неизведанным им наслаждением. Образ Гранпа, преследовавший его неотступно до самых ворот вечного города, несколько стушевался среди праздничной ликующей толпы.

 

VII

В РИМЕ

Эта праздничная толпа действительно колоссальна.

Во время зимнего сезона гостиницы и комнаты не только в Риме, но и, вообще, во всей Италии, бывают переполнены, вследствие огромного наплыва туристов и всякого иностранного люда, приезжающего положительно со всех концов земного шара проводить зиму в эту благословенную страну.

Можно же себе представить, что происходит в римских отелях с приближением карнавала.

Они не только переполнены, но просто битком набиты, и все, что только может быть превращено в жилое помещение и быть сдано, превращается и сдается.

Биллиардная и курительные комнаты, даже ванные, все заняты приезжими и, согласись хозяева поставить кровати в коридорах, и те, кажется, были бы взяты нарасхват.

За мало-мальски приличную комнату многие были бы готовы платить сумасшедшие деньги, но здесь и деньги уже не помогают, и вместо комфортабельной комнаты приходится удовольствоваться каким-нибудь чуланом, а вместо кровати свернуться калачиком на кушетке.

Надо отдать, впрочем, справедливость хозяевам римских отелей, что они не злоупотребляют этой горячкой и не чересчур обирают своих карнавальных клиентов.

В больших отелях цены остаются большей частью те же самые, как и в обыкновенное время, и если делаются надбавки, то самые незначительные, на какой-нибудь франк, или два на номер, вот и все.

Вообще, цены как в римских, так и во всех итальянских гостиницах весьма невысокие, положительно наполовину ниже, чем во Франции, и на три четверти ниже, чем в России.

За то, что мы у себя платим рубль, там получаем за франк с большим почтением.

По типу своему и громадности римские и вообще итальянские гостиницы напоминают таковые же в Женеве, Монтре и других излюбленных туристами местах Швейцарии.

«Hotel du Quirinal», в котором остановились Краевские, Рангель и Савин, был ни дать, ни взять всем известный «Schweizer-Hof» в Люцерне.

Та же громадность, та же распланировка и те же внутренние порядки.

Это сходство оказалось весьма понятным, так как «Hotel du Quirinal» содержал один из братьев Гаузера, владельца «Schweizer-Hofa».

В Италии много отелей содержатся швейцарцами — это своего рода специалисты по этой части. При этом хозяевам швейцарских гостиниц весьма удобно держать гостиницы во время зимнего сезона в Италии, так как они хорошо знакомы со всем этим контингентом туристов, живущих летом у них в Швейцарии и перекочевывающих на зиму в Италию.

Туристы эти большей частью все те же англичане-кочевники.

Карнавалы в Риме интереснее и великолепнее всех других городов Италии, где они справляются.

В этот день всякий добрый римлянин изображает из себя или арапа, или полишинеля, или черта.

На улицах, на площадях — везде одно и то же, всюду один веселый, бесшабашный маскарад.

Все сословные различия на эту неделю упразднены.

Чопорные аристократки отвечают на бесцеремонные любезности переодетого рабочего, вчерашний нищий с piazza di Spagna, под маской и в бумажном домино, вскакивает в карету к княгине Боргез и, стоя на подножке, очень развязно разговаривает с ней в открытое окно.

На балконах черноглазые римлянки сами заводят беседы с проходящими внизу франтами и кокетничают с ними, что, по законам карнавала, нисколько и никому не удивительно.

На всех перекрестках Рима гремит музыка. Многие из гуляющих по городу компаний направляются к королевскому дворцу.

Перед ним начиналась хоровая серенада, исполняемая до того художественно, что королева Маргарита, слушавшая ее с балкона, просила иногда повторить.

Николай Герасимович, бывший свидетелем такой серенады перед дворцом, думал, что король бросит денег — но нет.

Оказалось, что этого от него бы не приняли, и Гумберт вышел из дворца и, войдя в круг певцов, поблагодарил их в сердечных выражениях за удовольствие, доставленное ему и королеве серенадой, и, уходя, пожал всем им, по очереди, руки.

Королева же Маргарита сверху бросила им свой букет, который они тотчас же разделили между собой и с гордостью прикололи цветы к своим шляпам.

Идя с площади дворца по направлению к Корсо, Савин встретил комическое шествие.

Человек тридцать-сорок молодежи были переодеты женщинами, в дезабилье: в женских рубахах, а также других принадлежностях белья, с кружевами и прошивками, в турнюрах, корсетах, самых эксцентричных шляпках, но без верхних платьев.

Толпу эту встречал и провожал гомерический смех, а переряженные заигрывали с встречными мужчинами не без приятности и юмора. Такова общая картина вечного города в эту маскарадную неделю.

Ее довершает и украшает темно-синее безоблачное небо и яркое итальянское солнце, которым весна уже начинает баловать Рим во время карнавала.

Не мудрено, что Николай Герасимович всецело отдался этой волне веселья и беззаботности, которая вдруг захлестнула величественный, старинный, в обыкновенное время строгий, чопорный город.

В экипаже с Краевскими и Рангелем и пешком вдвоем с последним, он положительно почти с утра и до утра не покидал улицы, вмешиваясь в разноцветные толпы масс и веселясь их заразительным весельем.

 

VIII

РАЗГАР КАРНАВАЛА

Корсо — это длинная, узкая улица, прямая как стрела, тянущаяся от puazzo del Popollo, через весь старый город, на протяжении около двух верст до via Nationale.

На этой-то улице и происходит главным образом весь карнавал.

Все окна, выходящие на Корсо, в особенности окна первого этажа и балконы, разукрашены цветами и задрапированы разноцветными материями.

Большая часть этих окон и балконов сдаются внаймы и битком набиты публикою.

На площади del Colonna, которую прорезает Корсо, устроены подмостки, места на которых сдаются тоже за плату публике.

На Корсо сплошная толпа, сквозь которую медленно двигаются роскошные экипажи с расфранченными дамами и мужчинами, как сахар мухами, облепленные масками.

Заметив хорошенькое личико в коляске, маски лезут на козлы, на подножки, на запятки, более смелые втискиваются даже в самую коляску и бесцеремонно болтают с сидящими в них красавицами.

Никакой сословной преграды.

Вот едет княгиня Торлони, жена архимиллионера, головы города Рима.

Ее совсем не видно.

Вся коляска полным полна масками, и красавица благосклонно улыбается им.

Ничего сегодня не поделаешь с этими господами, которых в иное время кучер ее сиятельства бесцеремонно стегнул бы своим бичом.

Вот дальше в ландо принцессы Савойской, ближайшей родственницы короля, влезли трое студентов и болтают с нею, точно они у себя дома.

Едет мимо верхом жандармский офицер.

На круп его лошади живо перескакивает из ландо один из замаскированных и катит дальше, обхватив всадника руками за талию.

Хохочут все, хохочет всадник, смеются и в ландо.

Принцесса Савойская бьет одного из залезших к ней букетом цветов, а тот бесцеремонно вытаскивает у нее из волос розу и, целуя пышные лепестки, гордо украшает ею свою шутовскую шляпу.

— На, уж бери и эти! — кричит ему принцесса, бросая свой букет на мостовую.

За букетом выскакивают из коляски все, и на земле начинается комическая борьба.

В конце концов, на поле битвы остаются фальшивая борода, громадный бумажный нос и растрепанные цветы.

Полишинели, арлекины, паяцы ходят стадами. Шум, гам и хохот беспрерывный.

Не наша северная скука царит здесь. Напротив, все здесь веселы, все хохочет. Нечему, кажется, но уж так смеяться хочется, ну и смеются!

Вот целая толпа негров с африканскими музыкальными инструментами. Где они их достали? Видимо, не так себе, а со знанием дела.

Парики заплетены по обычаю некоторых племен внутренней Африки, оружие, страусовые перья, украшение в виде ожерелья из зубов диких зверей, сами музыкальные инструменты — все это настоящее.

По пути эти партии замаскированных заходят во все кафе, дают там оригинальные представления, не столько забавляя других, сколько самих себя.

В компании с милыми и веселыми дамами катанье по Корсо очень забавно, но вместе с тем и очень утомляет, просто изнемогаешь от всей этой движущейся и без умолку болтающей пестрой толпы.

Усталый и разбитый вошел Николай Герасимович в кафе и уселся на первый стул.

К нему тотчас же подлетел тоже переряженный полишинелем гарсон с вопросом, что ему угодно.

В ожидании заказанного, Савин стал нехотя осматриваться вокруг себя.

Направо сидел господин, обвешавший себя с ног до головы коробками от сардинок, поднимающих при каждом его движении оглушительный шум, налево — другой сосед надел на голову какую-то коробку, с проверченными в ней глазами, а из-под фрака выпустил ослиный хвост — и доволен. И себе и другим он кажется в высшей степени остроумным.

Вдруг все сидевшие в кафе бросились к окнам. Оказалось, что проезжала по Корсо королевская чета.

Королева Маргарита ехала в открытой коляске, благосклонно раскланиваясь с толпой.

Компания переряженных актеров окружила королевский экипаж, один влез прямо в коляску и бесцеремонно болтает с ее величеством.

Король Гумберт едет верхом около, на спину его лошади вскакивает какая-то маска, и король ни слова — обычай!

— Эй, Гумберт! — кричит ему из публики пестрый арлекин, — я знаю, отчего ты так не весел.

— Отчего? — улыбаясь, спрашивает король.

— Уж знаю, да только помолчу при супруге.

Король, краснея и смеясь в то же время, дает шпоры лошади, так что сидящая у него за спиной маска летит вверх ногами через зад коня на землю.

Кругом раздается гомерический хохот.

Но дальше бедному королю приходится выслушивать массу острот и всяких замечаний и отвечать так же весело, как делают их. Обычай!

В клубах и аристократических домах также не отстают от общего веселья, соблюдая тот же маскарадный дух, задавая костюмированные балы, как для взрослых, так и для детей.

Особенно забавны и веселы детские праздники.

Вся эта мелюзга является туда тоже в масках и в пестрых костюмах. Девочки четырех, пяти лет с длинными шлейфами, белыми напудренными париками, подведенными глазами и мушками на лице.

Мальчики с привязными усами и бородами, в генеральских мундирах, или изображая из себя разных турок, китайцев, полишинелей и арлекинов.

И все эти маленькие разодетые человечки кружатся и танцуют до упаду.

Но пора отдохнуть, пора хотя на время снять маски, привязанные бороды и носы и сном набраться новых сил, чтобы завтра снова предаться тому же веселью.

Хорошо, однако, идти спать тому, кто живет в Риме, кто наконец нашел себе помещение, приют, но есть много простого деревенского народа, которому возвращаться домой слишком далеко, а нанять себе ночлег слишком дорого.

Этот весь народ идет спать на открытом воздухе на Villa Borguesa или на Monte Pinzio. Там, хотя он не найдет мягкой постели, но зато никто с него ничего не спросит.

В темных аллеях Villa Borguesa целые ночи звенят мандолины, и слышится топот плясок.

Отойдите несколько в сторону от торных дорожек и в тени кустов, где никого не видно, вы уловите звук поцелуя и робкий, словно крадущийся шепот.

Не мешайте, уйдите прочь, ведь карнавал бывает только раз в году!

Очень также интересна встреча римским муниципалитетом приезжих масок из других городов Италии.

У всякого итальянского города своя историческая маска: маска Неаполя — «пурчинель», маска Венеции — «арлекин», маска Турина — «фанфуля» и так далее.

По заведенному издревле обычаю, в Рим съезжаются на карнавал все эти маскарадные гости из всех концов Италии, человек триста-четыреста. Все это большею частью люди веселые и состоятельные, могущие доставить себе удовольствие съездить повеселиться в Рим, на карнавал.

Римский муниципалитет, как хозяин города, их чествует, делает им официальную встречу, дает в честь их обеды и празднества.

Самое интересное, конечно, встреча, которая происходит с большой торжественностью.

Муниципалитет города в полном своем составе и головой города, в то время князем Торлони, во главе, с оркестром музыки, музыканты которого одеты древними римлянами, и с целой вереницей экипажей, приготовленных для гостей, едут на вокзал железной дороги, где происходит официальная встреча.

После обмена приветствиями, гостей, одетых в их карнавальные костюмы, усаживают в экипажи и везут по городу на Корсо.

Народ восторженно их принимает и кричит:

— Да здравствует Италия! Да здравствует карнавал!

Во время этой сумасшедшей недели все идет вверх дном, тихий и благочестивый Рим совершенно перерождается, все, кажется, на время забывают, что весь этот шум происходит в городе, называемом «святым», и что в нем проживает глава католической церкви — папа.

Повеселившись вволю, побывав везде и повидав все, Савин, простившись с Краевским и Рангелем, возвращавшимися во Флоренцию, уехал в Неаполь отдохнуть в тиши земного рая от земного ада — карнавала.

 

IX

НЕАПОЛЬ

Есть итальянская пословица, которая предлагает посмотреть на Неаполь, а затем умереть.

Пословица эта более чем несправедлива. Даже у умирающего, которому придется посетить Неаполь, появится непреоборимая жажда жизни и силы для нее.

Если где человек действительно оживает, то это в Неаполе. Его климат, очаровательная местность, веселость и игривость всего окружающего придают человеку какую-то особенную бодрость, энергию, словом, жизнь.

Кругом все светло, все весело, все поет, и серенады с утра до ночи раздаются во всех концах Неаполя.

Воздух так хорош, что им просто не надышишься, а перед глазами постоянно одна из прелестнейших картин природы.

Николай Герасимович Савин остановился в гостинице «Везувий», находящейся в конце набережной Киае, на Санта-Лючия.

Из окон и балкона занятого им номера с левой стороны открывался прелестный Неаполитанский залив с раскинувшимися по его берегу Неаполем и Касталямарою, напротив окон дымился грозный Везувий, а направо, на горизонте чудного темно-синего Средиземного моря, виднелся остров Капри.

Гостиницы в Неаполе носят совершенно итальянский характер и особый неаполитанский отпечаток.

Все стены расписаны фресками, в огромных передних со сводами и колоннами помещаются целые музеи античных вещей помпейских раскопок, а также местных неаполитанских произведений. На лестницах выставлены разные вазы и статуи местных скульпторов, коридоры всех этажей представляют собой картинные галереи, а сами художники положительно не дают вам прохода, указывая и восхваляя свои произведения, и предлагают купить их.

Цены заламываются всеми этими артистами страшные, но пугаться этого не следует, а надо предложить десятую часть просимого без всяких церемоний и вы, наверное, купите, что желаете, особенно если набавите самую малость.

Неаполитанцы в заманивании покупателей и запрашивании цен — великие мастера и заткнут за пояс торговцев Апраксинского рынка.

Апраксинцы только зазывают, неаполитанцы же лезут к вам в номер и назойливо навязывают вам свой товар, не отступая до тех пор, пока вы что-нибудь не купите.

Но все это делается ими до того своеобразно, с такой болтовней и веселостью, что положительно прощаешь им их приставанье и назойливость и невольно покупаешь у них их товар.

Кормят в гостинице довольно сносно.

Обед, хотя и табльдот, но не носит того скучного характера, который томит вас в других городах.

Каждое утро Савин делал какую-нибудь экскурсию, поднимался на Везувий по подъемной железной дороге, ездил в Помпею осматривать раскопки, был в Соренто, где под звуки бубна перед ним танцевали тарантеллу, на острове Капри любовался знаменитым лазуревым гротом и, наконец, осматривал все музеи, дворцы и достопримечательности Неаполя.

По вечерам он посещал театры.

Театры в Неаполе разделяются на две категории: театры оперные и драматические и театры с пурчинелем.

В последнем он был только один раз, но ничего не понял, так как в них играют на неаполитанском наречии, и ничего особенно забавного в знаменитом пурчинеле (паяце) он не нашел. В своей беседе с публикой паяц разбирает местные злобы дня, не интересные для иностранцев.

Оперный театр Сан-Карло великолепен во всех отношениях. По величине это самый большой театр в мире. Зал его в полтора раза больше зала московского Большого театра, и лож в нем шесть ярусов.

Музыка и опера настолько составляют потребность итальянцев, что в оперные дни этот гигант-театр набит битком и трудно иногда достать билет.

Ложи бенуара и бельэтажа, как и во Флоренции, составляют собственность местной аристократии, которая там также принимает визиты, как и флорентийская.

Расфранченные и сильно декольтированные пылкие неаполитанки занимают все передние места лож, что придает, конечно, немало прелести этому и без того великолепному театру.

Партер устроен очень комфортабельно. Кресла большие, глубокие, с мягкими сиденьями и спинками, что позволяет меломанам, развалившись весьма удобно, слушать прелестную музыку.

Во все время пребывания Савина в Неаполе, пели две знакомые по Петербургу примадонны: Ферни-Жермани и русская артистка Булычева.

Ферни, хотя и некрасива, но обладает большим и прекрасно обработанным голосом, и при этом эта артистка с большим драматическим талантом.

Она производила в Неаполе фурор в роли Кармен.

Булычева имела успех в роли Маргариты в «Фаусте».

Аристократическое общество Неаполя не представляет ничего интересного. Всякий день перед закатом солнца оно выезжает на набережную Киаи в причудливых экипажах и страшно расфранченное катается по набережной вдоль городского сада Villa Reale до сумерек.

Молодые люди, такие же как и во Флоренции, в коротеньких пиджаках и с большими сигарами во рту, разгуливают по набережной, сильно размахивая руками.

Эти усиленные жестикуляции — привычка неаполитанцев.

Они ничего не могут говорить и делать без жестов.

Кланяются рукой, не снимая шляпы, приветствуют друзей так же рукой.

Должно быть они набрались этих манер от своего столь любимого ими национального пурчинеля.

Очень характерен также тип уличных мальчишек, они снуют по улицам босые и в лохмотьях, приставая ко всем проходящим и, в особенности, к иностранцам, прося самым назойливым образом милостыню.

Дадите одному — являются целые толпы, едете в экипаже — они бегут за вами, не отставая от лошади. От них нет просто никакого прохода.

В этом, отчасти, виноваты сами иностранцы, приучившие их своими подачками и бросанием этой толпе маленьких «лазарони» грошей на улицу.

Происходят неимоверные свалки и драки, и счастливцы, ухватившие добычу, бегут в ближайшую лавочку и покупают себе сигар и макарон.

Савин и князь Кассано тоже не раз забавлялись этим, и так приучили маленьких уличных бродяг, что не могли выйти на улицу, не быв сопровождаемы целой толпой этих оборванцев-мальчишек и их криками:

— Viva signiori principe!

Многие из них от избытка чувств ходили колесом перед ними.

— Что вам за охота бросать даром деньги этим пострелятам? Надо заставить их трудиться… — заметил однажды встретившийся с ними старик.

— Как трудиться? — удивился Николай Герасимович.

— Бросайте ваши гроши, завернутые в бумагу, с набережной в море и посмотрите, как наши ребята станут ловко нырять.

Приятели последовали этому совету, и вот в самой фешенебельной части города на Кияе, напротив двух самых больших гостиниц Неаполя, человек тридцать мальчишек разделись, без всякой церемонии, сложили свои лохмотья в кучу и стали бросаться с набережной в море, ныряя очень искусно и доставая брошенные деньги.

На это зрелище собралась публика.

Такие комедии, с исполнителями в костюме Адама, повторялись ежедневно, не навлекая на Савина и Кассано ни малейшего негодования со стороны блюстителей порядка, которые расхаживали тут же и смеялись наравне с другими.

Нашелся только один англичанин, возмутившийся этой забавою и нашедший, что это «choking».

Он обратился к прохаживающемуся по набережной блюстителю порядка с требованием прекратить эти неприличия, но получил совершенно неожиданный ответ:

— Кому они мешают? Они честно зарабатывают себе на макароны. Бог с ними и святая Дева Мария.

Таковы уличные нравы Неаполя.

 

X

МАМАШИ И ДОЧКИ

Нравы под крышами неаполитанских домов еще оригинальнее и развязнее.

Мимолетные любовные интриги возведены здесь в своего рода искусство или ремесло, смотря по положению занимающихся ими представительниц прекрасного пола.

То, что за последнее время стало известно под названием «флирта», царило в то время в Неаполе во всевозможных неоплачиваемых и оплачиваемых формах.

Первые, конечно, выпадали преимущественно на долю постоянных обывателей этого «легконравного города» — приезжие же должны были довольствоваться вторыми.

Жрицами этого культа «мимолетной любви» являлись второстепенные артистки неаполитанских театров вместе с профессиональными служительницами богини Венеры.

Посредниками между этими «погибшими, но милыми» неаполитанскими созданиями являлись целые полчища комиссионеров, рассыпанных по всему городу, а особенно в его центре.

Это не те комиссионеры, которых путешественники привыкли встречать во всех городах Европы, нет, это специалисты, которых в Неаполе зовут «руфьянами».

Они с необычайной таинственностью суют в руки путешественников разные удостоверения высоких лиц с выражением благодарности за услуги, а также целые альбомы с хорошенькими женщинами, снятыми в весьма пикантных позах.

Между этими руфьянами были и «знаменитости», которые не стояли на углах улиц, а важно сидели в «Cafe del Europa», за газетами и сигарой.

Самыми известными из них были Сальватор и Бетинни Фьярованти.

Николай Герасимович, по совету князя Кассано, обратился к первому, и через него оба молодых человека перезнакомились со всеми доступными неаполитанскими красавицами.

Время пролетало в тех оргиях, за которые так строго осуждают моралисты.

Но всегда ли правы они в этих приговорах?

Эти покупные лобзанья своего рода наркотическое средство, как вино, гашиш и опиум, в котором человек, повторяем, видит суррогат любви, иллюзию того блаженства, о котором он имеет только теоретическое понятие, блаженства, которое, как кажется ему, не выпало на его долю, которое было близко, возможно, но силою разных обстоятельств досталось другому, поразив его этим в самое сердце.

В этом положении был и Николай Герасимович Савин.

Ему не давалось то блаженство любви, которое он считал так близким, так возможным с незабвенною Гранпа, и он начал искать забвения в наркозе покупных лобзаний.

Он, как и другие в его положении, не понимал, что поиски этого блаженства любви в наше время есть нелепая погоня за призраком.

В наш век фальсификации, во всем и везде, любовь не существует, есть только ее суррогат — покупное лобзанье — имитация чувства, имитация страсти.

Разбитое сердце Николая Герасимовича жаждало ласки и любви — и то и другое давалось ему в чрезвычайно правдоподобной форме, и хотя временно, но успокаивало, как наркотическое средство успокаивает расходившиеся нервы.

Ужины, на которые, при посредстве Сальватора, приглашались балетные или другие артистки, проходили оживленно и весело, несмотря на присутствие при каждой молоденькой дочке ее маменьки.

Савину это вначале не нравилось.

Он полагал, что это явится стеснением, но ошибся.

Неаполитанские мамаши садились обыкновенно в угол занимаемого компанией кабинета, кушали за обе щеки все, что им подавали, и не мешали ни в чем, разговаривая между собою самым благодушным образом и не обращая никакого внимания на своих дочерей и их кавалеров.

Дочки, в свою очередь, и не думали стесняться своих матерей.

Ужины эти для большего удобства происходили преимущественно у Сальватора на квартире, находившейся «vicolo del divine amor».

Квартира эта была отделана со всеми нужными для таких увеселений приспособлениями, и каждая парочка находила себе уютный уголок.

Во время этих пиршеств мамаши кутящих дочек, чтобы не мешать, сидели в передней с Сальватором, грызя орехи, и терпеливо ожидали, иногда очень долго, чтобы из рук кавалеров получить подарки за беспокойство их дочек.

Одна из таких неаполитанских маменек раз пустилась в откровенность с Николаем Герасимовичем.

— Как мне не ходить, signior principe, вместе с моей дочерью, у меня целая семья на руках, муж мой умер, и кому же, как не мне, главе семейства, следует заботиться о доходах семьи. Моя Бианка так молода и легкомысленна, что истратит зря все полученное ею в подарок на пустяки; я же кладу деньги в банк и коплю приданое моим дочерям.

Таковы прямолинейные до наивности взгляды неаполитанских маменек.

Они далеки от хитроумных ухищрений наших русских «матерей семейств», дозволяющих своим дочкам объявлять себя невестами всех состоятельных людей, не исключая и женатых, принимать в этой роли подарки и вещами, и деньгами, чтобы, в конце концов, выдать их за первого встречного, обладающего возможностью совершить с их милой, чуть не справившей свой юбилей в роли невесты, дочкой заграничный вояж.

Они далеки от того, чтобы ставить ловушки молодым, увлекающимся людям, оставляя их наедине со своими дочерьми и, подстерегая неосторожный поцелуй, явиться с раскрытыми объятиями, чтобы заключить в них, не ожидавшего ничего подобного и сильно сконфуженного оборотом дела, будущего любезного сына.

Европа, таким образом, далеко опередила нас своею… откровенностью и, пожалуй, даже добросовестностью.

Прожив в Неаполе около двух недель, Николай Герасимович решил проехаться по северной Италии.

Известно, что наркотические средства при частом пользовании ими перестают оказывать на организм свое действие — красивые неаполитанки и их маменьки одинаково надоели Савину.

Сердечная пустота требовала новых впечатлений, и он погнался за ними, наметив себе маршрут: Рим, Пиза, Генуя, Турин, Милан и Париж.

Пробыв в Пизе, Генуе и Турине по одному дню и осмотрев их достопримечательности, Николай Герасимович приехал в Милан, где его ожидала встреча, оставившая след в его сердце.

Остановился Савин в «Hotel de la Ville» и, не имея никого знакомых, стал бродить по городу.

Он решил остаться в нем день, много два.

Милан не похож на другие города, он скорее схож с Берлином и Веной.

Новые прелестные здания, прямые широкие улицы, скверы, сады и, наконец, великолепный пассаж Виктора-Эммануила, такого нет другого во всей Европе.

Главным фасадом пассаж выходит на соборную площадь, на которой стоит знаменитый Миланский собор, составляющий единственную артистическую достопримечательность города.

Побывав в соборе, Николай Герасимович пошел в пассаж в одну из фьяскетерий, чтобы отдохнуть и выпить стакан кианти.

Там совершенно неожиданно он встретил одного знакомого румына Николеско, которого знал в Бухаресте во время русско-турецкой войны.

Оказалось, что Николеско женился на итальянке, оперной примадонне, которая пела в театре «Scala», имеет двух детей, виллу вокрестности города и живет припеваючи с певицей-женой.

Поболтав, они сговорились ехать вечером в оперу, где давали «Миньону». Николеско действительно заехал за Савиным, и они отправились обедать в лучший ресторан города «Restaurant de la Bourse», a после обеда поехали в театр.

«Scala» после театра «St.-Carlo» в Неаполе — самый большой театр в Италии и замечателен своею акустикой. Снаружи он ничего не представляет особенного и даже очень некрасив, но зато внутри прелестно отделан.

«Scala» также замечателен тем, что считается пробным камнем для артистов. Пропев в театре «Scala», артист может петь везде; вот этим-то страшно дорожат певцы и певицы, и все оперные знаменитости пели на его сцене.

Как город, так и театр не носят итальянского характера, который так резко бросается в глаза во Флоренции, Риме и в особенности в Неаполе.

Опера шла хорошо. M-me Николеско, в роли Миньоны, была очень недурна, но более всего понравилось Николаю Герасимовичу — это прелестный оркестр и кордебалет.

 

XI

ДВОЙНИК МАРГО

Во время первого же антракта Николеско ушел на сцену к жене, а Николай Герасимович стал оглядывать в бинокль ряды лож, наполненных миланскими красавицами.

Знакомый с итальянскими представительницами женской красоты по Риму, Флоренции и Неаполю, почти пресыщенный ими, Савин равнодушным взглядом скользил по матово-смуглым личикам, то с тонкими и нежными, то с резко выразительными, но всегда правильными чертами, освещенными яркими, как звезды южной ночи, большими глазами и украшенными ярко-пурпуровыми губками, казалось, созданными для страстного поцелуя, со слегка раздувающимися ноздрями изящных носиков, красноречиво говорящих о пылкости темперамента и суливших, увы, только для новичка, неземное блаженство.

Вдруг Николай Герасимович остановил свой осмотр и как бы окаменел в своем кресле — ему показалось, что какая-то электрическая искра пронизала его от темя и до пяток.

В третьей от края ложе второго яруса сидела пожилая дама, а рядом с ней совсем молоденькая девушка, на вид лет семнадцати.

Что-то знакомое, родное, жившее в его сердце увидал Савин в этой белокурой грезовской головке.

Это был положительно двойник Марго, если это не была она сама.

Николай Герасимович вспомнил, что сегодня утром в читальной гостиницы он просматривал «Новое Время», где в восторженных выражениях говорилось об участии Маргариты Гранпа в одном из новых балетов, о ценных подношениях, которых удостоилась артистка, и анонсировалось о выходе ее в следующем балете в каком-то еще не исполненном ею характерном танце.

Савин почувствовал прилив бессильной злобы и далеко швырнул от себя газету.

Ему живо представилась сцена благодарности рекламируемой и одаряемой артистки с теми, кто участвовал в этих рекламах и подношениях.

Он был сумрачен целый день и дал даже себе зарок не читать русских газет, и старался забыть прочтенное.

Но теперь он вспомнил… Вспомнил потому, что мысль, что в ложе сидела Гранпа, заставила похолодеть его сердце.

«Нет, это не она!.. Но какое сходство… Быть может, эту встречу мне приготовила наконец обернувшаяся ко мне лицом фортуна… — мелькнуло в его уме. — Быть может, я найду здесь то, что потерял там, такую любовь, которая, подобно солнцу, осветит окружающую меня беспросветную тьму…»

Так мечтал идеалист по натуре, Савин, не отводя бинокля от поразившей его сходством с Гранпа молоденькой девушки.

Ее пепельного, как и у Марго, цвета волосы чудно гармонировали с красивым личиком и большими выразительными темно-голубыми глазами.

Савину показалось даже, что она лучше Гранпа.

«Конечно, лучше настоящей…» — пронеслась в его голове злобная ревнивая мысль.

Его мечтательный столбняк был нарушен возвратившимся в партер Николеско.

Последний, однако, должен был дотронуться до его плеча, чтобы вернуть к действительности.

— Кто это? Вы не знаете?.. — были первые слова очнувшегося Савина.

Сметливый румын направил свой взгляд по направлению взгляда Николая Герасимовича и сразу догадался, о ком спрашивают его.

— Это графиня Марифоски с дочерью…

— Как ее зовут?

— Кого?

— Конечно, дочь.

— Анжелика.

— Вы знакомы с ними? — радостно воскликнул Савин, увидав, что мать и дочь приветливо кивком головы ответили на поклон Николеско.

— Да.

— Вы можете представить меня?

— Отчего же. В следующий антракт я попрошу позволения.

— Кто они такие?

— Мать родом англичанка, вышла замуж за итальянского графа Марифоски, который ее обобрал и бросил… Говорят, они теперь находятся в очень стеснительном положении.

— Гм… — загадочно промычал Савин. Хитрый румын лукаво посмотрел на него.

В это время поднялся занавес для второго акта. Николай Герасимович рассеянно смотрел на сцену, то и дело направляя бинокль на заинтересовавшую его ложу второго яруса. Акт казался ему бесконечно длинным. Наконец при громе рукоплесканий занавес опустился.

— Идите же, идите… — почти с мольбой в голосе проговорил Савин, обращаясь к Николеско, неистово аплодировавшему.

— Иду, иду… — с лукавой, змеиной, не покидавшей его губ улыбкой, сказал румын и вышел из зрительной залы.

Николай Герасимович со страхом и надеждой вперил бинокль на ложу Марифоски и нетерпеливо ожидал появления в ней Николеско.

Вот, наконец, он появился, поздоровался с дамами, сперва со старшей, затем с младшей и что-то начал говорить.

«Это он обо мне…» — догадался Савин, тем более, что графиня и дочь — он видел это — обе обернулись в его сторону.

Сердце его замерло.

Николеско кончил, старшая — мать кивнула головой в знак согласия.

Савин перестал смотреть в бинокль и замер на своем кресле, ожидая возвращения румына.

Ему снова почему-то подумалось, что последний не идет слишком долго.

Он украдкой, с боязнью, бросил взгляд на ложу. Николеско в ней не было.

Николаю Герасимовичу показалось, что графиня и ее дочь продолжали смотреть на него.

— Пойдемте, они очень рады… — вдруг совершенно неожиданно, как это всегда бывает при ожидании, как из земли вырос рядом с ним румын.

Савин вскочил и последовал за Николеско. Обе дамы приняли Николая Герасимовича очень любезно.

Румын, пробыв в ложе с минуту, извинился необходимостью пройти к жене и вышел.

— Передайте синьоре, что она восхитительна! — бросила ему вдогонку графиня Марифоски.

— И от меня тоже, тоже… — добавила Анжелика. Савин стоял и молча любовался последней.

Вблизи она была еще лучше, нежели издали, — редкое свойство женщин.

Она встала, чтобы пересесть на другой стул и дать место около себя Николаю Герасимовичу, и оказалась высокой, стройной, прелестно сложенной.

— Садитесь… — с утонченной любезностью сказали мать и дочь, в один голос.

Савин сел.

Между ним и Анжеликой завязался тот непринужденный разговор, который умеют вести веселые, умные и воспитанные девушки.

Николай Герасимович был сразу очарован.

Ему припомнились вечера бабушки Гранпа, и он даже не знал, может ли он отдать предпочтение им перед этими мгновеньями.

Он с жаром рассказывал своей очаровательной собеседнице о своем путешествии, о впечатлении, которое он вынес из пребывания в Риме, сперва во время карнавала, затем из аудиенции, которой его удостоил святой отец.

Анжелика слушала с тем, не только любезным, но любознательным вниманием, которое подкупает, ободряет и одушевляет рассказчика, изредка вставляя остроумные замечания.

Незаметно прошел довольно длинный антракт и взвился занавес.

Савин поднялся.

— Останьтесь с нами… — чуть слышно произнесла Анжелика.

Николай Герасимович, не помня себя от восторга, как автомат опустился на стул.

Таким образом он незаметно просидел до конца спектакля, который, как показалось ему, шел очень скоро, с почти мгновенными антрактами.

С согласия дам, он пошел их проводить.

Что-то родное чувствовалось для него в них, и ему казалось, что он даже знаком с ними целые годы.

Графиня Марифоски с дочерью жила напротив той гостиницы, где остановился Савин, на piazza St. Carlo.

— Надеюсь, вы зайдете к нам… Хоть завтра… Мы всегда дома… — сказала, прощаясь, графиня.

Анжелика, как, по крайней мере, почудилось Николаю Герасимовичу, подкрепила эту просьбу нежным взглядом.

— Я сочту за честь, за особое удовольствие… — рассыпался в любезностях Савин.

Самая мысль о том, что он на другой день хотел покинуть Милан, была, конечно, забыта.

На другой день, в три часа дня, он уже входил в квартиру графини Марифоски.

Мать и дочь жили бедно, в двух меблированных комнатах, но присутствие очаровательной Анжелики делало волшебной, в глазах Николая Герасимовича, всякую обстановку.

Молодая девушка стояла перед ним в маленькой приемной, и он ничего не видел, кроме нее.

За первым посещением последовало второе и, наконец Савин сделался ежедневным гостем графини Марифоски и ее прелестной дочери.

Не желая расставаться с ними и по вечерам, Николай Герасимович стал привозить им ложи в театр или в цирк, где и просиживал с ними целые вечера, болтая с Анжеликой.

Таким образом дни проходили за днями.

Николай Герасимович таял и млел под все ласковее и ласковее становившимся взглядом Анжелики.

Чутьем влюбленного он угадывал, что сердце прелестной девушки принадлежит ему, но горизонт его светлого счастья омрачился первой тучкой — тучкой размышления.

Анжелика была девушка хорошей фамилии, девушка с безупречной репутацией, в его ухаживаньи она могла видеть, по ее понятиям, серьезные цели, то есть женитьбу.

Между тем он, Савин, искал «свободной любви», которая, быть может, была не только не понятна молодой девушке, но даже прямо для нее оскорбительна.

Николай Герасимович решился объясниться.

Случай скоро представился. В один из вечеров Анжелика захотела остаться дома и удержала Савина. Мать чем-то была занята в спальне, и молодые люди сидели одни.

Между прочим молодая девушка рассказала Николаю Герасимовичу, что в их доме, наверху, затевается свадьба: дочь хозяина дома выходит замуж за француза, который приехал в Милан на неделю, но влюбился в Веронику, так звали дочь домохозяина, и сделал ей предложение. После свадьбы молодые уезжают в Париж.

— Счастливая!.. — воскликнула в заключение Анжелика.

— Чем? Тем, что едет в Париж? — спросил Савин.

— Нет, вообще, всем… тем, что выходит замуж… — тихо и смущенно проговорила молодая девушка, поняв, что этим восхищением она как бы напрашивалась на предложение со стороны явно ухаживавшего за ней Николая Герасимовича.

— Ну, в этом я не вижу большого счастья… — серьезно заметил он.

Большие темно-голубые глаза Анжелики удивленно раскрылись и смотрели на него с недоумением.

— Это почему же? — чуть слышно спросила она.

— А потому, что брак не дает ничего тем, кто в него вступает, а отнимает у двух существ их свободу и превращает, в случае разочарования, жизнь в каторгу.

— А если любят друг друга? — воскликнула молодая девушка и даже несколько отодвинулась от спинки кресла, на котором сидела рядом с Савиным.

— Если любят друг друга, так и пусть любят, пока любится… Если это любовь вечная, то она и продолжится всю жизнь, если же она пройдет, не будет тех цепей, которые приковывают одного человека к другому, да еще и нелюбимому… Вот я, например, я никогда не женюсь.

— Вы… — как-то даже простонала Анжелика.

— Да, я.

— И если бы любили? — прошептала она.

— Я и люблю, люблю безумно, страстно, до самозабвения, до помрачения рассудка…

Он остановился.

Молодая девушка сидела, потупившись, красная до корней волос.

— И будто бы вы не знаете, кого люблю я? — спросил, после некоторой паузы Николай Герасимович.

— Откуда же знать мне… — отвечала она.

— И не догадываетесь?

— Нет…

— Простите, но я не верю вам, Анжелика, мое чувство так сильно, так бьет наружу в моих взглядах, в жестах, в тоне голоса, что не надо и хваленой женской проницательности, чтобы догадаться, к кому стремится мое сердце в течение последних двух недель… Впрочем, если женщина не хочет видеть, она не видит… Если чувство человека ей противно, она делает вид, что не замечает его…

— Ах, что вы! — торопливо остановила его молодая девушка, и взгляд ее полных слезами прекрасных глаз доказал ему то, о чем он догадывался: что она тоже любит его…

— Теперь я вижу, что вы знаете, кого я безумно люблю, это вас, Анжелика… Люблю больше жизни… Готов отдать вам эту жизнь по первому вашему слову… Я положу к вашим ногам все мое состояние, я буду исполнять самые малейшие ваши капризы, прихоти, но… ни своей свободы не отдам вам, ни от вас не потребую вашей… Я предлагаю вам все, кроме брака.

— Как же это так? — растерянно произнесла Анжелика.

В это время в двери приемной входила графиня Марифоски.

 

XII

ПРАКТИЧЕСКАЯ ГРАФИНЯ

— О чем вы тут так оживленно беседуете? — спросила графиня. — Что с тобой, Анжель? — вдруг переменила она тон, с беспокойством взглянув на дочь, не оправившуюся еще от волнения и не успевшую вытереть навернувшиеся на ее глаза слезы. — Ты плакала?

— Мама… — растерянно, почти шепотом проговорила Анжелика. — Синьор сказал, что любит меня…

— Так что же из этого? — нежно заметила графиня. — Разве синьор, ты думаешь, хотел тебя этим обидеть? Я думаю, что у синьора честные намерения…

— Но, мама, синьор сказал, что он никогда не женится…

— А-а-а… — протянула графиня и бросила было вопросительный взгляд на сидевшего в кресле Николая Герасимовича, переживавшего моменты, которые не могли быть названы приятными, но вдруг снова обратилась к дочери:

— Синьор пошутил, моя крошка… Поди в спальню, умойся и напудрись… Плакать нехорошо, надо беречь свои глазки, они еще пригодятся тебе, чтобы смотреть на синьора, — деланно шутливым тоном заключила графиня.

Анжелика послушно вышла из комнаты.

Графиня Марифоски опустилась на кресло против Савина.

Наступила томительная пауза.

— Что это значит, синьор? — нарушила первая молчание графиня. — Зачем вы мистифицируете таким образом молоденькую девушку, которой сами же своим настойчивым ухаживанием вскружили голову… Она ведь еще ребенок, и, как мне кажется, сильно, чисто по-детски, привязалась к вам… Я ожидала с вашей стороны объяснения, но, признаюсь, не в такой странной форме… Объяснитесь же…

— Ваша дочь, графиня, — начал, выдержав некоторую, довольно продолжительную паузу, Николай Герасимович, — передала вам в двух словах, совершенно верно, сущность нашего с ней разговора.

— Вот как, — вспыхнула графиня Марифоски.

— Не волнуйтесь, но выслушайте меня! — с мольбой в голосе произнес он.

Графиня смягчилась.

— Я вас слушаю.

— Я действительно сказал ей, что люблю ее, но не могу ей предложить, так называемого, законного брака…

— Почему же? Ее имя, ее положение… — не утерпела, как женщина, чтобы не перебить своего собеседника, графиня.

— Все это я хорошо знаю, графиня, но я в принципе против брака, не дающего, как вы сами знаете, никаких гарантий на счастье… Мое предложение любимой девушке я мог бы сделать на более прочных основаниях любви и логики… Я человек свободный, с независимым и даже, если хотите, хорошим состоянием, имею около сорока тысяч франков дохода… что позволит мне жить безбедно вместе с той, которая меня полюбит и согласится сделаться подругой моей жизни.

Графиня молчала, но по лицу ее бродили какие-то тени. Видно было, что в ней происходила сильная внутренняя борьба между желанием, и весьма естественным, выкинуть за дверь этого нахала, который предлагает ей, прикрываясь какими-то принципами, взять ее дочь на содержание, ее дочь — графиню Марифоски, и другими соображениями, не допускавшими такой развязки.

Вдруг складка на ее лбу прояснилась, в глазах даже блеснул, на мгновение, луч смеха — она что-то придумала.

Савин между тем, приняв ее молчание за внимательное отношение к его разглагольствованию, продолжал:

— Я счел себя, однако, обязанным высказаться вашей дочери, так как привык всегда и во всем идти прямою дорогой. Увлечь молодую девушку нетрудно, но это против моих принципов, я никогда не решусь обмануть женщину…

Графиня горько улыбнулась. Савин вопросительно глядел на нее.

— Пожалуй, вы правы… — начала она дрогнувшим голосом, в котором слышались непритворные слезы. — Я сама жертва брака, что дал он мне, кроме лишений и нужды; муж, вы, вероятно, слышали об этом от синьора Николеско, обобрал меня и бросил с малолетней дочерью…

Графиня остановилась, чтобы перевести дух от волнения. Николай Герасимович печальным наклоном головы дал ей понять, что он слышал об этом, и выразил на лице своем сочувствие.

— Я, как мать, конечно, не желаю того же моей дочери, я желаю ей счастья, и если вы дадите его ей, я согласна, берите ее, если она вас любит и согласится последовать за вами…

Савин вскочил, не ожидая такого быстрого согласия, и упал на колени перед графиней.

— Но… — продолжала она.

Он не слыхал этого «но», покрывая ее руки горячими благодарными поцелуями.

— Но… — повторила графиня, дав ему время излить свои нежные чувства.

— Я согласен на все! — с пафосом воскликнул Савин.

— Я должна предупредить вас, что я кругом должна, что мне верили только в надежде на выход моей дочери замуж за богатого человека, который заплатит мои долги, так что, если Анжель согласится на ваше предложение, я ставлю вам в условие уплатить мои долги, которых у меня много…

Она остановилась.

— Я на все согласен, — повторил Савин. — Сколько надо?

— Пятнадцать тысяч франков, — после некоторого колебания сказала графиня. — Вам, как человеку богатому, это не составит большого стеснения, а меня успокоит.

— Эти деньги будут доставлены вам завтра же.

— Погодите, что скажет еще Анжель…

— Она любит меня…

— И, кроме того, прошу вас не говорить об этом ни слова Анжелике, она ребенок и не должна этого знать…

— Конечно, конечно, зачем ее мешать во все эти житейские мелочи, — согласился восхищенный Николай Герасимович.

— Теперь отправляйтесь домой, а завтра, часа в два, приезжайте за ответом… Я сегодня же переговорю с Анжель…

Савину осталось только повиноваться.

Нечего говорить, что он провел бессонную ночь, почти всю просидев на балконе.

Образ Анжелики, двойника Марго, носился перед ним, и кровь ключом кипела в его венах; чудная летняя ночь своим дыханием страсти распаляла воображение Николая Герасимовича. С ним случился даже род кошмара, ему казалось, что это точно бархатное черное небо, усыпанное яркими золотыми звездами, окутывает его всего, давит, не дает свободно дышать, останавливает биение его сердца — сидя в кресле, он лишился чувств и пришел в себя лишь тогда, когда на востоке блеснул первый луч солнца.

Он вошел в комнату и совершенно разбитый и нравственно, и физически бросился в свою постель.

Он забылся часа на два и, уже совершенно проснувшись, стал считать минуты, оставшиеся до назначенного срока.

Минут было много.

Но наконец наступило желанное время, и он поспешил в квартиру графини Марифоски.

Хотя по разговору с ним последней вчера вечером, он имел полное основание надеяться на счастливый оборот дела, но все же сердце его тревожно билось, когда он переступил порог ее приемной.

Его встретила в приемной Анжелика.

Это был хороший признак. У Николая Герасимовича отлегло от сердца.

Она стояла, смущенная, с опущенными глазами.

— Анжелика… — с мольбою произнес он и покорно наклонил голову, как бы все-таки в ожидании рокового удара.

— Мамаша мне передала ваше предложение, синьор Савин… и я… согласна… но с условием, чтобы мы уехали из Милана… Это требует честь моего имени… Вы мне понравились с первого дня нашего знакомства, а потом… я полюбила вас…

Молодая девушка торопилась, точно говоря заученный урок.

Восхищенный Николай Герасимович не заметил этого… Он усадил ее в кресло, упал перед нею на колени и стал горячо, страстно целовать ее руки.

Она не отнимала их.

Он не мог нацеловаться.

Эту нежную сцену прервала вошедшая графиня, у которой Савин с чувством почти сыновьего почтения поцеловал руку, и получил от нее ответный поцелуй в лоб.

Просидев около часа, Савин поехал к банкиру Фенчи, у которого был аккредитован, взял пятнадцать тысяч франков, а оттуда заехал к ювелиру и купил Анжелике первый подарок, браслет из жемчугов и рубинов.

Вернувшись в квартиру Марифоски, он передал браслет молодой девушке, глаза которой при виде этого подарка заблестели радостью.

— Я поцелую тебя за этот браслет без мамы… — шепнула она Николаю Герасимовичу.

Последний был в восторге.

Графиня вскоре затем вышла, и Анжелика исполнила свое обещание.

Савин был, что называется, на седьмом небе.

Улучив минуту, когда Анжелика вышла в спальню, Николай Герасимович сунул графине в руку банковые билеты.

— Тут ровно пятнадцать тысяч… — сказал он ей.

— Благодарю вас, синьор.

Торг был заключен. Савин считал себя властелином прелестной Анжелики. Вечером в тот же день они решили через день уехать из Милана.

Николай Герасимович просидел у Марифоски до поздней ночи. Возвратившись домой, он заснул сном счастливого, полного надежд, человека.

На другой день его ожидал еще более счастливый сюрприз. Прийдя к Марифоски, он узнал, что графиня изменила свое решение. Она нашла неудобным ехать теперь же вместе с Савиным и с ее дочерью, а решила отпустить их одних.

— Вы сделаете маленькое путешествие по Италии, — говорила графиня, — это приучит вас друг к другу, и вы друг друга лучше узнаете, а я тем временем устрою все мои дела в Милане, и мы встретимся с вами в Венеции, куда я приеду; мы можем условиться о времени, когда вы прибудете в этот город…

Решение графини привело внутренно в восторг Савина, хотя он старался не показать этого.

Ему, конечно, было гораздо приятнее провести первое время вдвоем с Анжеликой, нежели в обществе ее матери.

В тот же вечер они условились, что поедут в Геную и Сан-Ремо, где пробудут около месяца, после чего приедут в Венецию, где будет их ожидать графиня, а пожив в Венеции, все вместе поедут на лето в Россию.

На другой день, в назначенный час, Николай Герасимович приехал на станцию железной дороги, куда вскоре прибыли и графиня Марифоски с дочерью.

Было условлено заранее, что Савин не должен был подходить к ним на вокзале, чтобы не возбуждать сплетен об отъезде Анжелики.

Последняя села в отдельное купе, в которое перед самым отходом поезда вскочил Николай Герасимович.

— Милая, дорогая моя Анжелика, как я счастлив, как я люблю тебя. — были первые его слова, когда они очутились одни уже тронувшемся от станции поезде.

Молодая девушка позволила беспрепятственно заключить себ в объятия и крепко прижалась к его груди.

В беседе с глазу на глаз с любимой девушкой время летело незаметно.

Приехав в Геную, они остановились в «Grand hôtel d'Italie», где заняли прелестные апартаменты с окнами, выходящими на море.

Записался Николай Герасимович в книге гостиницы господин и госпожа Савины.

Переодевшись, они поехали обедать в ресторан Конкордию, славящийся своею кухнею, а после обеда, прокатившись по городу, отправились в театр.

До конца представления они не досидели, так как Анжелика жаловалась на сильную головную боль.

Возвратившись в гостиницу, Савин послал за доктором. Явившийся врач не нашел ничего такого, но прописав микстуру и холодные компрессы, уложил молодую девушку спать.

Николай Герасимович входил в положение Анжелики: расставшись с матерью, переменив так неожиданно образ жизни, она не выдержала и заболела.

Всю ночь просидел он у ее изголовья, меняя компрессы и любуясь в то же время ее красотой.

На следующее утро, к величайшей радости Николая Герасимовича, она проснулась здоровая и веселая, и он отправился в город, чтобы купить ей букет ее любимых цветов — ландышей.

Вернувшись с букетом, он увидел молодую девушку совсем уже одетую и сидящую за письменным столом.

Она что-то писала.

При входе Савина, Анжелика быстро спрятала свою работу. Он сделал вид, что ничего не заметил, но это обстоятельство сильно заинтриговало его.

Позавтракав, Николай Герасимович сказал Анжелике, что идет в банк, и спустившись вниз, приказал швейцарцу все письма и телеграммы, которые барыня ему даст для отправки, оставить до его прихода, так как он собирается идти на почту и сам лично отнесет их туда.

 

XIII

НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ

Совершив по городу получасовую прогулку, Николай Герасимович вернулся в гостиницу, где портье передал ему заказное письмо и телеграмму, адресованные на имя графини Марифоски.

— Барыня только что сейчас отдала их мне, — заметил портье, — приказав отправить немедленно.

— Хорошо, я сейчас же отнесу их… — отвечал Савин, и, не поднимаясь наверх, быстро вышел на улицу, но лишь завернув за угол в первый переулок, прочел телеграмму, написанную на полулисте почтовой бумаги.

Содержание ее поразило его. Он перечел второй раз и только тогда понял.

«Все благополучно, болезнь удалась, чем дальше, тем будет труднее. Торопись. Анжелика».

Эти несколько слов, из которых состояла телеграмма, сразу раскрыли глаза Николаю Герасимовичу.

Он понял, что он жертва какой-то хитро сплетенной интриги. Суть ее, впрочем, он не совсем постигал. Он распечатал письмо, надеясь, что в нем он найдет объяснение телеграммы, что оно откроет ему подробности интриги против него, затеянной матерью и дочерью.

Он и не ошибся.

Из содержания письма оказалось, что графиня Марифоски отпустила с ним свою дочь с целью заставить его жениться на ней или заплатить крупный куш отступного, во избежание скандала.

По итальянским законам, увоз несовершеннолетней девушки и сожитие с нею, хотя и с ее согласия, наказывалось очень строго по жалобе родителей.

На эту-то удочку и хотела поймать графиня Савина.

Узнав через его банкира, что он очень состоятельный человек и имеет кредит на пятьдесят тысяч франков, «сиятельной мамаше» пришла мысль пристроить дочку или сорвать с него солидный куш.

Из того же письма Николай Герасимович узнал, что роль больной разыгрывалась Анжеликой по наущению ее матери, чтобы заставить его смириться, и что он должен ожидать приезда графини на следующую ночь.

Времени оставалось немного, и надо было во что бы то ни стало обойти замыслы предприимчивой мамаши.

Для этого Савин переписал конверт письма и телеграмму, адресовав их хотя и на имя графини Марифоски в Милан, но без обозначения ее адреса, сдал их на почту, а квитанцию отдал швейцару гостиницы, приказав отнести их барыне, сам же пошел снова гулять по городу, чтобы придумать дальнейший план действий.

Возвратившись через час, он сказал Анжелике, что им надо сегодня же ехать в Сан-Ремо, где начинаются интересующие его гонки парусных и гребных судов (regattes). Она сначала начала было возражать против отъезда, но, не имея серьезных причин, согласилась, попросив только послать телеграмму графине об их отъезде, на что Савин, конечно, согласился.

Они выехали с курьерским поездом, отходящим в четыре часа дня и приходящим в Сан-Ремо в двенадцатом часу ночи.

Дорога от Генуи до Ниццы, так называемая «chemin de fer de la corniches», прилегает к берегу Средиземного моря, называемой итальянцами «Riviera di Gêna».

Это очаровательнейшая местность, и проехать по ней приятнейшее путешествие, которое можно себе представить.

В продолжение восьми часов вы едете по берегу Средиземного моря, у самой подошвы Альп, так называемых «Alpes maritimes». Вообразить себе что-нибудь более живописное и грандиозное положительно невозможно.

Анжелика Марифоски была совершенно очарована красотой местности и положительно не отходила от окна купе. Это в конце концов утомило ее, и она заснула крепким сном.

Пользуясь сном своей молодой спутницы, Николай Герасимович стал на свободе обдумывать план отражения атаки, предпринятой против него графиней.

— Остается одно из двух, — думал он, — или немедленно отправить Анжелику обратно к ее матери и ехать далее одному или хитростью обойти хитрость.

Вот дилемма, которую приходилось ему разрешить. После долгих колебаний он решился на последнее. К тому же он считал себя вправе противодействовать нечестным замыслам чересчур предприимчивой мамаши.

Отдав ему добровольно дочь, с ее согласия, будучи при этом предупреждена об его намерениях и взглядах на жизнь вообще и на отношение его к Анжелике в частности, и получив, наконец, с него пятнадцать тысяч франков, она всем этим предоставила ему все права на Анжелику.

Не будь замешана в эти замыслы сама молодая девушка, не играй она в них главной роли, Савин счел бы своим долгом предупредить ее и дать ей свободу выбора между ним и ее матерью.

Но эта семнадцатилетняя девочка была посвящена в нечистые планы ее маменьки и не только не возмущалась ими, но вполне их разделяла, помогая их осуществлению.

Так думал Николай Герасимович, и эти соображения привели его к убеждению, что он имеет право защищаться тем же оружием, то есть хитростью.

Конечно, нелегко перехитрить двух женщин, но нечего делать, Савин решился попробовать.

Он стал обдумывать план, начало которого уже сложилось у него в Генуе, при чтении телеграммы и письма Анжелики.

«Надо во что бы то ни стало, — блеснуло тогда в его голове, — скрыться от графини и ее преследований, а главное, избавиться от ужасного итальянского закона, так покровительствующего родителям, даже таким, как графиня Марифоски».

Потому-то Николай Герасимович и ускорил отъезд в Сан-Ремо, как город, отстоящий близко от французской границы.

«Что же делать мне дальше, когда мы прибудем в этот Сан-Ремо?» — стал в его голове вопрос.

Вдруг внезапно его осенила мысль.

«Да можно и не заезжать в Сан-Ремо, а переехать границу в том же поезде, не говоря ни слова Анжелике!»

Он тревожно посмотрел на молодую девушку.

Она спала, как убитая, утомленная долгим напряжением зрения и опьяненная чудным воздухом.

«Поезд этот на следующей станции разветвляется; один идет в Сан-Ремо, другой в Ментон. Едущие в Сан-Ремо должны пересаживаться, мы останемся, вот и все, — продолжал соображать Савин, — она будет спать и не догадается, что мы не в Сан-Ремо, она никогда в нем не бывала».

В это время поезд подходил к этой узловой станции.

Анжелика продолжала сладко спать.

Когда поезд остановился, Николай Герасимович вышел, незамеченный своей спутницей, переменил билеты и квитанции на багаж вместо Сан-Ремо на Ментон и возвратился в вагон.

План удался вполне, так как Анжелика проснулась только тогда, когда поезд стоял уже на станции Ментон, то есть они были уже во Франции.

Сев в коляску, они поехали в «Hotel des Iles Britaniques», куда прибыли в двенадцатом часу ночи.

По приезде, Анжелика снова стала разыгрывать больную, опять оказалась мигрень и необходимость безусловного покоя.

Довольный, что первый шаг его плана удался, Николай Герасимович сделал вид, что поверил ее болезни и ушел в смежную комнату, предоставив молодой девушке свободу заснуть с мыслью, что она водит его за нос.

На другое утро он предложил Анжелике ехать в Ниццу, чтобы купить все для нее необходимое, так как ее сиятельная мамаша ничего с ней не отпустила, кроме огромного порожнего сундука.

Для женщин туалет их кумир, потому Савкну не долго пришлось уговаривать свою милую спутницу.

От Ментона до Ниццы всего сорок минут езды, и они живо туда докатили.

Началось странствование по всевозможным магазинам и выбор разных атрибутов дамского туалета.

Чтобы складывать все многочисленные покупки, Николай Герасимович взял комнату в «Hôtel de la Mediteranee» на Promenade des Anglais.

Анжелика, как истая дочь Евы, так увлеклась всеми этими покупками и заказами, что даже забыла об обеденном времени, и Савин еле-еле уговорил ее в восемь часов вечера ехать обедать. Пообедав в «Restaurant Francais», они опять отправились бродить по магазинам до самого закрытия.

Возвратясь почти в полночь усталые в гостиницу, они решили не ехать в воображаемое Сан-Ремо-Ментон, а остаться ночевать в Ницце, так как многие заказанные Анжеликою вещи должны были быть доставлены только на следующий день, а для большего удобства укладки купленных вещей вытребовать их сундуки из Ментона в Ниццу, о чем Николай Герасимович и послал телеграмму.

Анжелика, как ребенок, радовалась всякой вещице, примеряя все вновь купленные туалеты и вертясь перед зеркалом.

Она так увлеклась этим, что забыла даже о своей мигрени и о наставлениях своей мудрой маменьки.

Комната была одна, и молодым людям пришлось ютиться потеснее, нежели в апартаментах, занимаемых ими до сих пор.

Теснота помещения, видимо, тоже не беспокоила Анжелику.

Утомившись бесчисленною примеркою, она присела на стоявший в номере широкий турецкий диван.

Николай Герасимович подсел к ней.

— Как я рад, что вижу тебя, наконец, совершенно здоровою, — обнял он ее рукой за талию.

Личико Анжелики вдруг омрачилось. На глазах ее заблестели слезы.

— Ах, как у меня вдруг заболела голова… — простонала она.

— Неужели!.. И так сразу… — усмехнулся он.

— Оставь меня… Боже мой, какая мука…

— Пустяки, моя крошка, я излечу тебя поцелуями…

— Оставь меня… Мне нужен покой…

— Я люблю тебя…

— Оставь… Я говорю тебе, я страшно страдаю…

— Вздор, это все пройдет… Ты просто немножко устала…

Он заключил ее в объятия и стал покрывать ее лицо и шею страстными поцелуями.

Побежденная тигрица обратилась в овечку.

Она сделалась кротка и ласкова, и следующие дни пребывания в Ницце прошли для Николая Герасимовича, как чудный сон.

Он был в каком-то упоении от охватившего все существо его восторга и даже забыл о существовании старой графини Марифоски и о том приятном для его самолюбия сознании, что относительно последней и его, Савина, оправдалась русская поговорка: «Нашла коса на камень».

Он только и видел одну его Анжелику, он только и думал об одной его Анжелике.

Его чувство к ней, бывшее до сих пор увлечением, превратилось в любовь.

 

XIV

В ПАРИЖЕ

— Нам необходимо поехать в Париж, Анжелика? — сказал дня через два Николай Герасимович Анжелике.

Молодая женщина, одетая в новое платье, с довольной, радостной улыбкой на лице, укладывала в то время купленные в Ницце вещи в присланный из Ментона сундук.

Несмотря на то, что вещей было много, сундук, видимо, был рассчитан на более массовое приобретение.

— В Париж! Это невозможно… — отвечала она, вскинув на Савина удивленный взгляд.

— Почему же невозможно, мы просто изменим наш маршрут, и вместо того, чтобы ехать теперь обратно в Сан-Ремо, поедем в Париж.

— Это невозможно, — повторила Анжелика.

— Но почему же, спрашиваю я тебя?

— Потому, что мамаша отпустила меня с тобой путешествовать по Италии и страшно обеспокоится, узнав, что мы поехали в Париж…

— Но мне нужно, голубка, быть в Париже по моим делам, и кроме того, тебе самой необходимо сделать себе туалеты, заказать платья, шляпки, верхние вещи… Ведь не можешь же ты обойтись купленными здесь тряпками.

Глаза молодой женщины заблестели.

— Конечно, конечно, мне нужны туалеты и было бы хорошо сделать их в Париже, но… — она остановилась и после некоторой паузы добавила, — это невозможно.

— Да, наконец, графиня, твоя мать, даже не узнает о том, что мы были в Париже, к назначенному сроку мы вернемся в Венецию… Какое ей дело, где мы проводили разрешенные ею два месяца. Мы и теперь ведь находимся не в Италии…

— Где же мы? — побледнела Анжелика.

— Во Франции…

— Зачем ты так сделал?

— Исключительно для тебя, так как в вашей Италии молодой женщине положительно невозможно порядочно одеться, я воспользовался, когда мы ехали в Сан-Ремо, близостью французской границы и привез тебя сперва в Ментон, а затем в Ниццу, где все-таки ты приобрела кое-что, имеющее хотя вид туалета… В Париже ты можешь окончательно запастись всем нужным, и все это будет изящно и со вкусом… Анжель, дорогая моя, какая ты будешь красавица в парижских туалетах.

Николай Герасимович присел около молодой женщины, окончившей уже укладку вещей и взобравшейся с ногами на турецкий диван.

— Ах, какой ты хитрый… но милый… — прошептала Анжелика, прижимая головку к его плечу.

Он обнял ее за талию.

— Так поедем в Париж… Это чудный, волшебный город… Таких дамских магазинов, какие там, нет в мире…

— Лучше здешних?

— Здешние сравнительно с парижскими, это убогие лавчонки…

— А мы… если бы поехали… мы не опоздаем приехать в Венецию, не заставляя очень долго ожидать маму… — начала сдаваться новая Ева на искушения современного «змия».

— Конечно же, мы даже приедем раньше ее.

— В таком случае… — начала молодая женщина, но вдруг остановилась. — Я боюсь.

— Чего же ты боишься?

— Ну, хорошо, поедем, только чтобы непременно вернуться в Венецию к назначенному сроку.

— Непременно, непременно… — подтвердил Савин.

Он был в восторге — он нашел себе верного и сильного помощника, который заставил Анжелику позабыть ее маменьку — эту хитрую мегеру, как мысленно называл ее Николай Герасимович.

Этот верный и сильный помощник был — Париж.

Не теряя времени, они выехали туда в тот же день с курьерским поездом.

Дорога промелькнула незаметно, так как путевыми компаньонами Савина и Анжелики оказались трое веселых и разговорчивых парижан.

Приехав на следующее утро в Париж, они остановились в «Hotel d'Albe», находящемся на Avenue des Champs Elises, невдалеке от Триумфальных ворот.

Николай Герасимович выбрал эту гостиницу, вследствие ее прекрасного местоположения.

Елисейские поля в весеннее время — самая приятная местность Парижа.

Там и воздух чище, и Булонский лес в двух шагах, да и веселей, так как из окон видишь весь Париж, то есть все сливки парижского общества, приезжающие в Булонский лес и на скачки.

Это настоящий калейдоскоп, в котором мелькает этот «tout Paris», как выражаются парижане.

Савину надо было показать Париж Анжелике с такого конца, поразить ее им, отуманить, и для этого избранная им часть города и гостиницы были самые подходящие.

Молодая женщина горела нетерпением видеть бульвары и магазины, а потому, переодевшись и позавтракав, они поехали с этой целью кататься.

На rue de la Paix Анжелика пришла в положительный восторг при виде великолепных магазинов и подолгу останавливалась перед их витринами.

Начало было сделано — Париж увлек ее.

Для ознаменования приезда в Париж, Николай Герасимович купил в подарок молодой женщине пару серег с крупными бриллиантами.

Покупки и заказы всех туалетных принадлежностей они отложили до следующего дня, так как Савину граф де Дион и де Монбрен, с которыми он сошелся на дружескую ногу в Неаполе, обещали указать самых лучших и модных кутюрьерок и модисток.

Он известил уже их о своем приезде в Париж и пригласил к себе обедать.

Они оба приехали к назначенному часу, и Николай Герасимович их представил Анжелике.

Де Монбрен так и ахнул при этом представлении.

— Где и когда ты успел найти такую прелесть? — спросил он Савина вполголоса. — Давно ли мы с тобой расстались в Неаполе, и ты мне ни слова не говорил о ней. Когда же ты успел все это отделать?

За обедом они сговорились на другой день завтракать все вместе у Биньона, а затем отправиться по мытарствам, то есть по разным кутюрьеркам, модисткам и другим поставщикам, заказывать все нужное для Анжелики.

Последняя была в восторге и ожидала следующего дня с лихорадочным нетерпением.

Хотя Николай Герасимович бесчисленное количество раз состоял в роли ухаживателя, но связь его с Анжеликой была первой серьезной связью с женщиной.

Не считая платонического романа с Гранпа, все остальные были мимолетными интрижками.

Между прошлыми отношениями к женщинам и отношением его к Анжелике была существенная разница.

Теперь было далеко недостаточно ухаживать, занимать и забавлять, приходилось заботиться, печься о ее самых общежитейских нуждах.

Привезя Анжелику в Париж с огромным и, несмотря на покупки в Ницце, все же еще пустым сундуком, Савину надо было делать ей целое приданое.

В этом отношении ему очень и очень помог его друг граф де Дион.

Он оказался большим мастером и специалистом по части одевания женщин.

Его уроки пошли впрок Николаю Герасимовичу, и с легкой руки Анжелики он в продолжение нескольких лет только и делал, что одевал и одевая разных дам, пока не оказался сам положительно почти раздетым.

Но не будем забегать вперед.

Сначала вся эта процедура хождений к разным Дусе, Родриг, Руф, Виго, Першерон и другим показалась Савину невыносимой. Быть заваленным всякими материями, шляпками, лентами, кружевами, чулками, перчатками и тому подобным дамским хламом, быть принужденным все это рассматривать, подбирать цвета, смотреть на модные картинки, образчики, модели, а главное давать советы — положение не из завидных.

Вернувшись в первый день этих мытарств домой, Николай Герасимович был совершенно разбит.

Но понемногу он втянулся в это скитанье по магазинам и даже, если говорить правду, впоследствии вошел во вкус и, не будь эта процедура связана с крайне серьезными счетами всех этих знаменитых парижских поставщиков — это даже было бы забавно.

Он только теперь понял, насколько важную роль играет туалет в красоте женщины.

Наконец платье, белье, шляпы, зонтики и другие заказанные вещи были готовы и принесены в отделение гостиницы, занимаемое Савиным и Анжеликой.

Это было положительно целое наводнение.

Не было ни одного стула, ни стола, на котором не лежало бы что-нибудь, не стояли бы какие-нибудь картонки, ящики или футляры.

В гостинице стало тесно, и Николай Герасимович начал думать о найме квартиры.

Он передал эту мысль Анжелике. Та пришла от нее в положительное восхищение.

Начались поиски квартиры, впрочем, вскоре увенчавшиеся успехом. Найдено было очень миленькое помещение на Avenue d 'Antin.

Новые хлопоты, новые заботы заняли время.

С месяц как жили уже они на своей новой квартире, вполне счастливые и довольные.

Маленькая итальяночка превратилась в прелестную парижанку, и Николай Герасимович старался всем, чем только мог, сделать ее жизнь приятною, балуя ее, как ребенка, и исполняя все ее причуды, что для него самого было величайшим наслаждением.

Сезон, как мы уже говорили, кончался, и Париж пустел. Савин и Анжелика тоже собирались его покинуть, чтобы ехать в Трувилль.

Казалось, на горизонте их счастливой жизни не было ни малейшего облачка, как вдруг, как часто это бывает и в природе, резкий порыв ветра сразу нагнал тучи, которые с неимоверной быстротой облегли небосклон, и с за минуту перед тем ясного, лазурного неба вдруг послышались раскаты грома.

Такой гром грянул и над головами Савина и Анжелики.

 

XV

УДАР ГРОМА

— Крутогоров!

— Савин!

— Ковалев!

— Савин!

Такими приветствиями обменялись при встрече в ресторане «Maison dorée» Николай Герасимович, куда он заехал позавтракать с Анжеликой, и два его товарища по петербургской военной службе, оказавшиеся, так же, как и он, в отставке.

Они уже завтракали за одним из столиков, а Савин со своей спутницей сел за отдельный.

Вскоре оба товарища, окончив завтрак, подсели к ним. Николай Герасимович представил их Анжелике. Начались разговоры, воспоминания, как это всегда бывает, когда встречаются старые, давно не видевшиеся товарищи.

Савин после завтрака приказал подать шампанского, вспрыснуть встречу со старыми друзьями. Те в свою очередь ответили тем же — словом, время пролетело быстро и оживленно.

Прощаясь, Анжелика, желая сделать приятное Николаю Герасимовичу, пригласила его товарищей к ним завтракать на другой день.

Они приехали, привезя молодой хозяйке прелестный букет цветов, наговорили ей кучу любезностей по поводу ее хозяйственных способностей, — уезжая же после кофе уже поздно вечером, в свою очередь пригласили Савина и Анжелику на следующий день к себе завтракать.

Они жили в «Hotel Continental».

Когда на другой день Николай Герасимович и Анжелика приехали в отделение, которое занимали Крутогоров и Ковалев, они застали там еще двух мужчин, которых хозяева представили им.

Один оказался каким-то польским графом Княжевским, а другой — французом Амари.

Завтрак прошел очень весело, причем у прибора Анжелики красовался великолепный букет цветов.

После завтрака хозяева и два гостя сели играть в баккара.

Игра была страстью Савина. Читатели не забыли, что он втянулся в нее еще в Варшаве.

Он не мог видеть равнодушно играющих в карты, особенно в баккара, чтобы не подсесть.

Услав Анжелику кататься, он тоже сел играть. Видимо, правило, что кто счастлив в любви, тот несчастлив в картах, всецело оправдалось на Николае Герасимовиче.

Ему страшно не везло, и в какой-нибудь час или два он проиграл около пятнадцати тысяч франков.

Проигрывая, он всегда горячился. Страсть разгоралась в нем и остановиться он был не в силах, а по обыкновению у него появлялась только одна мысль, преобладавшая над остальными — отыграться.

Так произошло и в этот злополучный день, он продолжал играть и проигрываться, выдавая чек за чеком на банк, где у него лежали деньги, и кончил тем, что проиграл все, что имел с собою в Париже — сорок тысяч франков.

Тогда поневоле он кончил игру.

Выйдя из отеля на свежий воздух, он понял безвыходность своего положения.

В чужом городе, имея на руках женщину, привыкшую к тратам и роскоши, с квартирой и людьми, требующими ежедневных расходов, без гроша в кармане, так как было проиграно все до пси следнего сантима — положение более чем трагическое.

Мрачный вернулся он домой, не сказав, конечно, Анжелике ни слова.

На другой день надо было добыть деньги, хотя бы для того, чтобы просуществовать несколько дней и телеграфировать в Россию о переводе.

Николай Герасимович поехал к графу де Диону.

Тот оказался тоже в довольно тяжких обстоятельствах, но предложил ему, однако, разделить пополам содержимое его бумажника.

В нем оказалось два билета по пятьсот франков.

Один из них он отдал Савину.

Последний рассказал ему, конечно, о своем громадном проигрыше.

— Ты говоришь, Амари и Княжевский?.. — спросил де Дион.

— Да.

— Ну, так поздравляю, ты обыгран шулерами… Это в отеле «Континенталь»… Там живут двое русских…

— Верно, мои бывшие товарищи…

— Поздравляю еще раз, благодари Бога, что бывшие, они нарочно свели тебя с шулерами и разделили по-братски твои денежки.

— Не может быть!

— Поверь мне, я уже слышал об этой компании… Недаром описал ее тебе с такою точностью.

Савин был поражен.

Выйдя от де Диона, он стал припоминать ход вчерашней игры, и чем более он обдумывал его, тем сильнее убеждался, что граф прав, что он на самом деле сделался жертвой шулеров.

Это привело его в бешенство.

— Так уж разделаюсь я с ними по-свойски. Проучу русских товарищей по-русски, — решил он и, наняв фиакр, приказал везти себя в отель «Континенталь».

Проучить ему, однако, их не пришлось.

Оказалось, что они в то же утро уехали из Парижа.

Пятисот франков, данных де Дионом, хватило ненадолго, и хотя граф устроил Савину заем в две тысячи франков, все же пришлось несколько стесняться и отказывать себе во многом.

Тогда-то сказался характер молодой женщины.

При первом неисполненном ее желании она ударилась в слезы.

— Так-то ты любишь меня… Зачем я себя погубила для такого изверга… Я надоела, видно, тебе… Прежде ты предупреждал мои желания, а теперь отказываешь во всем… О, я несчастная, несчастная.

Анжелика падала, впрочем, всегда очень безопасно и удобно в кресло, на кушетку или диван в истерическом припадке.

Начался тот домашний ад, который умеют создавать так называемые «любящие женщины», «кроткие ангелы» для постороннего взгляда, «несчастные жертвы мужского эгоизма», «слабые созданья», ад, хуже которого едва ли придумает сам повелитель преисподней, тем более ужасной, что во всех этих «объяснениях», как называют женщины отвратительные домашние сцены, виноватым является мужчина.

Он лишен даже возможности призвать кого-нибудь к своей защите, потому что, по словам его ангела-супруги или сожительницы, виновен во всем один он.

При первой же сцене он имел неосторожность сознаться Анжелике.

— Я отказываю тебе не потому, что не хочу исполнить твоей просьбы, а потому, что не могу… Я имел неосторожность сесть играть после завтрака в «Континентале» и проиграл.

— Проиграл? — взвизгнула Анжелика. — Но ведь не все же ты проиграл?

— Все.

— Сколько же?

— Сорок тысяч франков.

Она упала на диван и зарыдала.

— Как можно было проиграть сорок тысяч франков и остаться без гроша! Вот не послушалась я своей мамаши, и останемся мы теперь с ней ни с чем…

Мамаша была вспомянута в Париже в первый раз.

— Перестань плакать, не о чем, ведь это только временное стеснение… На первое время я занял деньги и уже телеграфировал в Россию, моему поверенному, чтобы он перевел мне денег… Какое же тут несчастье! При моем состоянии это пустяки…

— Хороши пустяки… сорок тысяч…

— Но недели через две деньги будут… Много через месяц…

— Уже теперь месяц, и в этот месяц мы должны жить, как нищие…

— У меня есть деньги на мелкие расходы, есть кредит… Наконец, вещи…

— Уж не рассчитываете ли вы на мои? Слуга покорная! Проиграть сорок тысяч, живя с любимой женщиной… Вы изверг, негодяй, подлец!

— Анжелика!..

— Что Анжелика?.. Я говорю правду, недаром мама меня предупреждала…

— Анжелика…

Но молодая женщина не унималась, и подобные сцены стали повторяться ежедневно.

Россия неблизкий край, и достать помещику денег до урожая хлеба довольно трудно, особенно, когда именье без хозяина.

Для того, чтобы получить денег, остается один исход — заложить именье, что Савину и пришлось сделать.

Но для этого нужно было время, чтобы выслать необходимые доверенность и документы, и дело затянулось, а Николай Герасимович сидел в Париже без денег и каждый день выносил домашние сцены.

Но это были только цветочки, ягодки же, как оказалось, предстояли впереди.

Прошло около трех недель.

Однажды утром в кабинет Савина вошел его лакей.

— Вас спрашивает полицейский комиссар с какой-то дамой, — доложил он.

— Проси, — бросил Савин, но сердце его сжало какое-то тяжелое предчувствие.

Он не ошибся.

Через несколько минут перед ним, в сопровождении полицейского комиссара, стояла графиня Марифоски.

— По просьбе этой дамы, — обратился к Николаю Герасимовичу комиссар, — и по приказанию префекта полиции я явился к вам, чтобы, во имя закона, отобрать у вас несовершеннолетнюю дочь графини Марифоски — Анжелику, которую вы увезли из Милана и которая проживает с вами под именем вашей жены… Правда ли все это?..

— Правда, — отвечал ошеломленный заявлением старой графини Савин. — Но я надеюсь, что вы позволите мне переговорить с графиней… наедине…

— С удовольствием, — сказал комиссар и хотел выйти, но графиня остановила его.

— Мне не о чем говорить с господином Савиным, — надменно сказала она. — Я прошу вас исполнить вашу обязанность…

— Но, послушайте, графиня…

— Я ничего не хочу слушать.

В это время в комнату вбежала Анжелика и бросилась было на шею графине, но та холодно оттолкнула ее.

— Вот моя дочь, господин комиссар… Прикажите ей собрать все ее вещи и следовать за мной.

— Но, мамочка, не разлучай нас, я люблю его, я не хочу, я не могу с ним расстаться… — рыдала, и, может быть, даже искренне, Анжелика.

— Ты еще слишком молода, чтобы иметь свою волю и говорить хочу иди не хочу. Объясните ей, господин комиссар.

— Сударыня, вы, как несовершеннолетняя, должны повиноваться вашей матушке, и как ни грустно будет, но мне придется прибегнуть к силе, чтобы заставить вас покинуть этот дом… Это непременная воля вашей матушки-графини.

Савин и Анжелика снова со слезами на глазах, не обращая внимания на присутствие полицейского комиссара, стали умолять графиню Марифоски не разлучать их.

Но графиня осталась непреклонною.

В этот же день Анжелика с помощью своей матери уложила все свои вещи, не исключая даже мелкой квартирной обстановки, и уехала из квартиры Николая Герасимовича.

Последний, прощаясь с ней, разрыдался как ребенок.

Оказалось, что графиня Марифоски приехала в Сан-Ремо для исполнения задуманного ею плана в ту самую ночь, когда Савин с Анжеликою были в Ницце, и была немало озадачена, не найдя их там… Она бросилась искать, писала, телеграфировала, но безуспешно и решила, что дочь ее увезена в Россию.

И вот, спустя четыре месяца, из письма Анжелики узнала, что она и Савин в Париже, что последний проиграл в карты огромную сумму денег и находится в очень стеснительных обстоятельствах, отчего должна страдать и она, Анжелика.

Графиня пришла в неистовство, в ней заговорила накопившаяся злоба, и она решила во что бы то ни стало отомстить перехитрившему ее человеку.

Приехав в Париж, она обратилась к властям, с помощью которых, как мы видели, и отобрала дочь у Николая Герасимовича. Она и Анжелика на другой день уехали обратно в Милан.

Об этом отъезде Савин узнал из письма графини Марифоски, которое она прислала ему с дороги.

В нем она писала, что если он любит ее дочь и хочет получить ее обратно, то пусть приедет в Милан и положит в банк на ее имя пятьдесят тысяч франков, без чего она его не допустит к своей дочери.

Николай Герасимович не отвечал на это письмо.

Так окончился первый опыт его «свободной любви». Он, впрочем, не исправил его.

 

XVI

В ЛОНДОНЕ

Распродав всю квартирную обстановку, распустив прислугу и телеграфировав в Россию, чтобы деньги были переведены на одного из лондонских банкиров, Николай Герасимович уехал в столицу туманного Альбиона, чтобы среди новых мест и новых людей отдохнуть и рассеяться от постигшего его удара.

Летом в Лондоне сезон и съезд всего английского высшего общества, прибывающего из своих поместий и замков проводить единственное приятное время года в этом вечно туманном городе.

Во всей Европе летом все города пустеют. Лондон же, наоборот, наполняется.

Это потому, что в Лондоне никогда не бывает жарко, и солнце только показывается как будто по обязанности, не грея, а лишь разбивая кое-как черный лондонский туман.

Чувствуется постоянная сырость и какая-то мелкая черная угольная пыль покрывает человека с ног до головы, пропитывая все вещи и заставляя чиститься и мыться несколько раз в день.

Остановился Николай Герасимович в «Bristol-Hotel» — маленькой, но лучшей гостинице Лондона, знаменитой своим превосходным рестораном.

Прежде всего в Лондоне бросается в глаза эта чопорность англичан у себя дома — они там совсем другие, нежели на континенте.

За границей они разыгрывают каких-то чудаков, маньяков, делают на каждом шагу эксцентричности, одеваются по-шутовски, не соблюдая приличия. Даже дамы, встречающиеся во Франции и Италии, поражают, как мы уже имели случай заметить, странностью своих костюмов, причесок и манер.

У себя дома, в Англии, а особенно в Лондоне, они перерождаются, отличаясь приличием и выдержанностью.

Джентльмен в Лондоне не покажется на улице иначе, как в цилиндре, платья другого он не наденет, как сюртук или жакет, днем, а с пяти часов вечера фрак с белым галстуком.

Куда бы вы ни пошли вечером: в ресторан ли, в клуб ли, в театр — везде вы должны быть во фраке.

Во многие театры даже не пускают без этого, якобы официального костюма.

Дам в шляпках тоже не пускают в театр, заставляя их снимать при входе, что страшно возмущает француженок.

Англичанки с этим свыклись и не ездят иначе в театр и даже в ресторан, как декольтированные и в большом параде.

В некоторых избранных ресторанах, например в «Bristol-Hotel», вы поражаетесь чопорностью обедающей публики, расфранченной, как на придворном обеде.

Да и зал ресторана не похож на столовую гостиницы, а скорее напоминает столовую на аристократическом балу.

Стены этой столовой обтянуты дорогими гобеленами, пальмы и экзотические растения по всем углам. На огромном камине красного мрамора стоит дорогая бронза, окна занавешены тяжелыми портьерами и на полу мягкий роскошный ковер.

За маленькими столиками сидят обедающие компании, разговаривающие тихо и с достоинством.

Мужчины все во фраках, с огромными стоячими воротниками и гладко причесанными белокурыми волосами.

Дамы, страшно расфранченные, декольтированные, в цветах, перьях и бриллиантах, а волосы причесаны так же гладко, как и у мужчин и с заплетенными сзади мелкими косичками.

Все это общество сидит, не шевелясь, с вытянутыми шеями, и кушает устрицы, ростбиф и потом пудинг, запивая шампанским.

Лакеи, так же чопорны, как и господа, в ливрейных фраках, шелковых чулках и башмаках.

Вот картина приличного ресторана в Лондоне, и даже живущие в этой гостинице не имеют права сходить в это святилище еды, не облачившись в установленную форму.

Повсюду царит чинность и тишина — ни шуточных разговоров, ни товарищеской веселой беседы.

Карточная игра — редкое явление. Она ведется лишь в некоторых клубах, большею же частью играют только на биллиарде, да в шахматы.

Англичане любят клубную жизнь по-своему.

Они приходят в клуб, чтобы узнать новости, прочитать газеты, получить свою корреспонденцию, держать пари на скачки, а главное — поесть и выпить.

Пьют англичане как нигде, много, больше чем в России, но пьют флегматично и большею частью крепкие напитки: джин и бренди с содовой водой, а также шампанское, но никогда не напиваются.

Лондон даже во время сезона — город скучный.

В этой стране даже придуманы официально скучные дни и таких дней наберется в году немало — одних воскресений уже пятьдесят два, да еще большие праздники.

В одно из таких воскресений Николай Герасимович, по приглашению своих приятелей, поехал в Ричмонд, куда многие ездят проводить праздники.

Он думал, что там, за городом, в этом излюбленном английском Ричмонде, по крайней мере веселее, но ошибся.

Ричмонд оказался маленьким английским городком на берегу той же Темзы, с прямыми широкими, но пустыми улицами, с высокими, но узкими в три окна домами, выстроенными из красного кирпича, с запертыми магазинами и погруженными в праздничный сон обывателями.

В этом-то городке, у самого вокзала железной дороги, выстроена огромная гостиница.

Этот гигант, без всякой архитектуры, с высокими трубами, походил скорее на фабрику, чем на место увеселения.

В эту-то фабрику ростбифов, жареной баранины и пудингов съезжается веселиться лондонская «золотая молодежь» с своими дамами, разодетыми в яркие туалеты.

Огромные залы и террасы ресторана набиты битком публикой, сидящей за столиком и уписывающей по целым часам разные английские яства, запивая их портером, элем и джином. Ни музыки, ни пения, ни даже веселого разговора.

Таково знаменитое ричмондское воскресенье.

После месячного пребывания на берегах Темзы, лондонская скука стала действовать на Савина удручающим образом. Он уже начал чувствовать симптом английского сплина.

На его счастье, его излечила от этой болезни встреча с женщиной.

Женщина эта была прелестная мексиканка. Он жаждал влюбиться и влюбился… в незнакомку. Она была, впрочем, достойна этого.

Это была стройная блондинка с рыжеватым оттенком волос и огромными черными выразительными глазами, греческим носиком и таким привлекательным личиком, что Николай Герасимович не в силах был оторвать бинокля от глаз и не мог налюбоваться очаровавшей его с первого взгляда красотой незнакомки.

Она сидела в ложе с красивой, средних лет, прекрасно одетой дамой. Парижский покрой платья доказывал, что они обе иностранки.

Кроме дамы, в ложе сидел молодой человек, лет двадцати трех, смуглый брюнет, тоже не похожий на сына туманного Альбиона.

Никто из знакомых Савина не знал этих дам, даже мистер Велслей, знавший Лондон и его общество, как свои карманы, не был в состоянии удовлетворить его любопытство.

Что было делать?

Волей-неволей пришлось ожидать конца спектакля, чтобы при разъезде проследить красавицу и узнать ее адрес.

Николай Герасимович так и сделал.

Проследив их при выезде из театра до кареты, он сел в кеб, которому велел ехать за экипажем незнакомок, и к удивлению его приехал домой, в «Briston — Hotel».

Оказалось, что дамы эти живут под одним с ним кровом и занимают апартаменты в первом этаже. Собрать о них сведения было таким образом совсем легко.

Швейцар гостиницы сообщил Савину, что это мексиканское семейство Гуера, мать и дочь, и что они уезжают через два дня во Францию на воды.

Николай Герасимович не спал всю ночь.

Очаровательная мексиканка положительно не выходила из его головы, и он придумывал всевозможные комбинации, чтобы с нею познакомиться.

Он остановился на мысли ехать за ней туда, куда она едет, и по дороге постараться познакомиться.

«Если не удастся познакомиться в пути, — продолжал он развивать эту мысль далее, — то я остановлюсь в той же гостинице, где остановится она, и познакомлюсь на водах, что бывает всегда нетрудно».

С этим успокоившим его решением он заснул.

На другой день Савин сделал прощальные визиты своим лондонским друзьям и стал готовиться в дорогу, ожидая отъезда мексиканок.

Куда ехать — ему безразлично, только бы познакомиться с ней.

Наконец хорошо оплаченный швейцар сообщил день и час отъезда господ Гуера, и Савин очутился на станции Серинг-Крос и сел в поезд, отходящий на Фолькстон-Булон в Париже.

Семейство Гуера село в отдельное взятое ими купе, так что втереться в их общество ему не пришлось, и он должен был ожидать случая дальше.

На пароходе, по причине дурной погоды, опять-таки не было возможности познакомиться, а из Булона до Парижа, хотя Николай Герасимович ехал с ними в одном спальном вагоне, но это было ночью, и дамы спали в своем отделении. Надежды однако он не терял.

 

XVII

В ПОГОНЮ ЗА МЕКСИКАНКОЙ

Поезд мчался на всех парах к Парижу.

Николай Герасимович, лежа в спальном вагоне, в котором только тонкая стенка отделяла его от дамского отделения, где находилась прекрасная мексиканка, обдумывал свое более чем странное положение.

«Куда и зачем я уеду? — неслось в его голове. — По-видимому, семейство Гуера принадлежит к хорошему обществу, и люди они со средствами. Дочь их богатая и изысканная невеста! Для чего же лечу я за ней, я, открытый противник брака? Пока я увлекаюсь только ее красотой, но познакомившись, наверно, влюблюсь в нее без ума и тогда, пожалуй, забыв мои принципы, поддамся столь ненавистному мне Гименею. Понравлюсь ли я ей? Такая красавица, конечно, уже видела у своих ног не одного влюбленного, а целые массы. Захочет ли она еще выслушать меня и мои пламенные чувства».

Мысли за мыслями мелькали в его голове, и он настолько увлекся этим любовным бредом, что опомнился, только подъезжая к Парижу.

Получив багаж и взяв карету, он стал ожидать отъезда незнакомок.

С ними ехал лакей и горничная, которые хлопотали около огромных сундуков.

Наконец, усадив своих господ в карету, лакей сел с горничной в другую, и экипажи тронулись.

Савин велел своему кучеру ехать сзади.

Покинув вокзал Северной дороги, они поехали по малолюдным улицам, по берегу обводного канала и окраинам Парижа.

Это удивляло Николая Герасимовича и он положительно не понимал, куда едут они, а вместе с ними и он.

Гостиницы все находятся в центре Парижа, зачем же они колесят по этой глухой местности.

Наконец переехали Сену и поехали по направлению к Jardin des plantes.

Тогда Савин догадался, что едет на вокзал орлеанской железной дороги.

Он не ошибся и вскоре все три экипажа остановились у орлеанского дебаркадера.

Пока носильщики брали его вещи, Николай Герасимович соображал, куда могли ехать его незнакомки, на какие воды?

«Ближайшее морское купанье Аркашон, близ Бордо, еще… еще Котере, Люшон и другие, но все это в Пиринеях, на границе Испании», — думал он.

Здравый смысл подсказывал ему: брось, не дури, прокатился до Парижа и довольно, но мысль о красавице-мексиканке заглушала этот голос, и образ ее стоял неотступно перед его духовным взором.

На него напал какой-то столбняк, и он долго бы простоял на подъезде вокзала, если бы зычный голос сторожа не заставил его очнуться.

— Les voyageurs de l'exprès pour Bordeaux, en wagons, s'il vous plait! (Пассажиры на курьерский поезд в Бордо, прошу садиться в вагоны!) — кричал сторож.

Савин бросился в зал первого класса и буфет искать его спутниц, но не нашел их там, он выскочил на платформу и оказалось, что они уже сидели в своем купе, на окнах которого была приклеена бумажка с надписью: «reserve» (занято).

Не зная, все-таки, куда они едут, он взял билет пока до Бордо.

Жара была страшная. Вагон был битком набит, и Николай Герасимович, не спавший всю ночь, был окончательно разбит этим новым путешествием.

В Бордо приехали ночью, часов около двенадцати. Выскочив на платформу, он побежал к вагону своих спутниц, чтобы узнать, не выходили ли они тут.

В их вагоне царила глубокая тишина. Шторы на окнах были спущены, доказывая, что в нем спят, а следовательно, едут далее.

Курьерский поезд, с которым Савин приехал в Бордо, отходил далее на юг Франции и в Испанию через час, и Николай Герасимович был в затруднении, куда ему брать билет и сдавать багаж, так как поезд этот, в четыре часа ночи, дойдя до Мон-Марсан, разделялся на два. Один шел в Испанию, а другой сворачивал на Лурд, По, Тарб, направляясь в Пиринеи, в Котере и Люшон.

Наконец один из железнодорожных служащих сказал ему, что вагон, в котором едут дамы, едет до испанской границы, и Савин взял билет тоже до самой границы.

Улегшись в спальном вагоне, он заснул как убитый.

На другой день он проснулся довольно поздно, когда поезд уже мчался по ландам, приближаясь к Байону.

Увидав себя почти в Испании, не зная, куда и зачем он едет, ему стало смешно на самого себя.

Как угорелый скачет он за незнакомой красавицей, которая не обратила даже на него до сих пор никакого внимания и не знает, что за ней едет какой-то влюбленный.

Савину стало досадно, что он, видимо, до сих пор все тот же гвардейский корнет, не видящий перед собой никаких преград и не признающий ничего невозможного.

Рассуждая так сам с собою, он взглянул в окно и моментально все разумные доводы, мелькавшие в его голове, тотчас рассыпались прахом.

Рядом, у открытого окна вагона, несколько высунувшись из него, стояла красавица-мексиканка.

Она была еще очаровательнее, чем когда-либо.

На ней было дорожное темно-коричневое платье, плотно обхватывающее ее гибкий стан, на голове была шляпа фетр с темною вуалью, а в прелестной, обтянутой шведской перчаткой ручке она держала розан.

Этот простой, но прелестный костюм шел к ней как нельзя больше.

Николай Герасимович впился в нее глазами и не мог долго оторваться.

Наконец она заметила его и отошла от окна.

Чудное видение исчезло.

Проехав Бойон, они подъехали к какой-то маленькой станции, на которой, к удивлению Савина, многие пассажиры стали выходить и в том числе и семейство Гуера.

Их встретил красивый молодой человек с букетом цветов, который поднес m-lle Гуера.

Выскочив из вагона, Николай Герасимович узнал, что это станция «Négresse», на которой сходили едущие в Биарриц, находящийся отсюда всего в двух километрах.

Конечно, не медля ни минуты, он также покинул поезд, взял коляску и поехал за незнакомками, которые и довезли его на добровольном буксире в гостиницу «Palais Biarritz», бывший дворец Наполеона III.

Таким образом, Николай Герасимович нежданно-негаданно очутился в Биаррице.

Познакомиться с m-lle Гуера и ее дочерью он надеялся через кого-нибудь из знакомых, которых думал здесь встретить, а потому вечером отправился в казино, место свиданий всего общества.

Приезд Савина в Биарриц совпал с так называемым «испанским сезоном».

Съезд испанского общества в этом году был очень велик, и главными его представителями были экс-королева Изабелла и экс-президент испанской республики маршал Серано, герцог де ла Торе.

Кроме этих потухших испанских звезд первой величины, было много небольших, но блестящих звездочек в образе представительниц прекрасного пола Испании.

Но Николай Герасимович почти не замечал их, будучи поглощен только своими мечтами и видя только ту, которая своею магическою красотою привлекла его с берегов Темзы на песчаное прибрежье Бискайского залива.

Когда Савин пришел в казино, красавица мексиканка уже сидела с матерью, братом и молодым человеком, который их встретил на станции.

Сев невдалеке от них, он стал любоваться ею и целый вечер просидел в ожидании доброго гения, в образе общего знакомого, могущего его представить.

Но это, увы, оказалось напрасным, и он ушел из казино, не дождавшись этого гения и узнав только, что его очаровательную незнакомку зовут Кармен.

Николай Герасимович, как мы уже говорили, приехал в Биарриц в разгар испанского сезона.

В это время, кроме испанцев и местного общества, никого не бывает.

Парижское и интернациональное общество собирается попозже — в половине сентября, а на дворе стоял только август.

Вот почему Савин не встретил и не мог встретить никого знакомого, в испанском же обществе он никого не знал, не знал он и их языка.

Познакомиться с этим обществом было очень трудно, так как испанцы по своему характеру нелюдимы и неохотно знакомятся с иностранцами, при этом мало кто из них говорил на каком-нибудь другом языке, кроме языка своей родины.

Была еще одна надежда — это познакомиться на бале в казино, где во время танцев Савин мог быть представлен Кармен Гуера распорядителем, но бал не предвиделся ранее недели, а потому приходилось волей-неволей ждать.

В таком-то мучительном ожидании слонялся Николай Герасимович по Биаррицу в продолжение нескольких дней, не зная, что делать от скуки, развлекаясь только по вечерам созерцанием красавицы Кармен.

Семейство Гуера также, видимо, не имело никого знакомых, кроме какого-то мексиканского семейства, жившего на вилле невдалеке от отель «Palais Biarritz», да молодого человека, находившегося постоянно в их обществе, которого звали дон Педро Сарантес.

Каждое воскресенье в Испании, в Сан-Себастиано, бывает бой быков.

Сан-Себастиано находится от Биаррица всего в часовом расстоянии по железной дороге.

В эти дни из Биаррица отходят несколько специальных поездов, отвозящих в Сан-Себастиано испанскую публику, жадную до таких зрелищ.

Будучи в вечной погоне за красавицей-мексиканкой, Савин постарался заблаговременно взять ложу рядом с ложей, взятой семейством Гуера, и поехал в том же поезде и вагоне, в котором ехали обе дамы.

Мать и дочь были одеты по испанской моде, то есть без шляпок и в мантильях.

Мантилья — это кружевная косынка, большею частью из черных кружев, которую испанки надевают на голову, прикалывая ее большими золотыми шпильками и ажурными гребнями.

Носят испанки эти мантильи с особенным, им одним присущим шиком, они им чрезвычайно идут и придают особую прелесть и грацию.

Ни одна истая дочь Кастильи и Андалузы не поедет на бой быков иначе как в мантилье и с огромным веером — этих традиционных принадлежностей женского туалета.

В таких же кружевных мантильях, приколотых дорогими шпильками и ажурными высокими гребнями, с великолепными веерами из страусовых перьев в руках и в черных кружевных платьях ехали мать и дочь Гуера на «corido de los toros» (бой быков).

Этот грациозный испанский туалет замечательно шел Кармен, и Николай Герасимович, сидя в углу вагона, не отрывал от нее глаз, и почти не заметил, как поезд подкатил к Сан-Себастиано.

Помещение, в котором происходят бои быков, называемое в Испании цирком, было почти рядом со станцией, и Савин скоро очутился в его ложе.

Здание это построено наподобие древних римских цирков и в миниатюре напоминает Колизей.

Оно круглое, без крыши, на середине арена, усыпанная песком и окруженная забором в два метра высоты.

Кругом этой арены возвышается, в виде лестницы, амфитеатр, на ступенях которого размещается многочисленная публика, в несколько тысяч человек.

На самом верху устроены ложи.

Над ложами сделаны навесы из парусины, выкрашенные в национальные цвета Испании, защищающие публику от солнца и дождя.

На это национальное излюбленное испанцами зрелище съезжалась масса народа со всех сторон.

Ложи полны избранной публикой, дамы в прелестных туалетах, и вся эта толпа жестикулировала и хохотала в ожидании любимого представления.

Наконец грянула музыка, и на арене появилась блестящая процессия исполнителей.

Впереди ехали верхом по два в ряд человек десять «пикадоров», одетых рыцарями, но в круглых с большими полями шляпах, так называемых «sombrer».

За ними пешком в древнеиспанских парчовых костюмах, в шелковых розовых чулках и лакированных башмаках, с накинутыми на плечи красными плащами и в небольших с круглыми полями шляпах, из-под которых виднеются заплетенные косички, шли «бандельеры», замыкают же шествие в таких же костюмах, но с мечами в руках, главные артисты — «матадоры».

Между «матадорами», или иначе называемыми «тореадорами», есть знаменитости, славящиеся на всю Испанию и зарабатывающие огромные деньги.

Эти знаменитости получают по три и четыре тысячи франков за представление.

В Сан-Себастиано в то время был один из таких знаменитостей La Hortiho, который был встречен при появлении его на арене оглушительными рукоплесканиями.

Вообще, знаменитых тореадоров немного, и их насчитывают всего с десяток во всей Испании.

Самые знаменитые из них: Fascnello, La Hortiho, Guerito и Masoutini.

Достаточно, чтобы имя таких знаменитостей стояло на афише, чтобы со всех концов Испании съехались бы в цирк их поклонники и поклонницы.

Представление началось.

 

XVIII

РОКОВОЕ ОТКРЫТИЕ

Роли исполнителей каждой из трех категорий различны.

По окончании торжественного шествия и по выпуску на арену быка начинают пикадоры.

Они скачут и колят его со всех сторон пиками, стараясь разъярить.

Раздраженный бык бросается на них и распарывает брюхо их лошадей рогами.

Удар бывает иногда так силен, что лошадь со всадником опрокидываются на землю.

Разъяренный бык топчет их, и всадники спасаются лишь тем, что под платьем у них латы.

Раненую или убитую лошадь убирают, а другой пикадор спешит подставить быку другую жертву.

Убив или выпустив кишки двум-трем лошадям, бык, весь в крови, разъяренный до высшей степени этими совершенными им убийствами, с налитыми кровью глазами, мечется по арене, ища новых жертв.

Тогда выступают бандельеро.

Они идут прямо навстречу быку и машут перед ним своими красными плащами, что приводит и без того разъяренное животное в бешенство.

Он бросается на плащ, но ловким движением бандельеро отдергивает плащ и всаживает в спину или шею несущегося мимо него животного копье, украшенное лентами.

Бедный бык ревет от боли, обливаясь кровью, и бросается на других бандельеро, которые проделывают то же самое и всаживают копья даже с петардами, которые с треском лопаются, обжигая спину и раны несчастному животному.

Унизанный копьями, бык ревет от боли и трется о стены арены, думая тем избавиться от воткнутых в него копий, но этим еще более вонзает их в свое израненное тело.

В этот момент появляется главный исполнитель — тореадор. Он с необычайным хладнокровием, мерными шагами идет прямо навстречу разъяренному быку и, махая своим красным плащом, как будто вызывает его на поединок.

Рассвирепевшее животное бросается на него, стараясь посадить его на рога, но ловкий артист быстрым движением в сторону уклоняется от направленного на него удара.

Промахнувшийся бык, оборачиваясь, снова бросается на тореадора, и на этот раз неустрашимый артист ждет быка твердо, не трогаясь с места.

Бык, нагнувшись, с пеной у рта, кидается на своего противника. Кажется, еще одна секунда — и тореадор у него на рогах, но в этот самый момент артист ловко отскакивает в сторону и одновременно вонзает свою шпагу по самую рукоять между плечами несчастного животного, которое с ревом падает к его ногам.

Публика в восторге. Аплодисментам нет конца, восхищенные пылкие испанцы бросают тореадору деньги, браслеты и цветы.

Музыка играет триумфальный марш в честь победителя, а бедного быка увозят с арены на тройке изукрашенных лентами и бубенчиками мулов.

Во время представления убивают таким образом шесть-восемь быков, и чем бык свирепее, тем больше удовольствия доставляет публике.

Во время этого-то представления, сидя один в ложе, находящейся рядом с ложей госпожи Гуера, Николай Герасимович заметил, что сын ее не имеет стула.

Савин предложил ему один из свободных стульев своей ложи. Он с благодарностью его взял и после представления счел долгом поблагодарить поклоном.

Николай Герасимович отвечал поклоном ему и его дамам, которые тоже поклонились ему с любезной улыбкой. Савин был в восторге — первый шаг был сделан.

На обратном пути ему удалось опять сесть в вагон с семейством Гуера.

Кроме них в купе никого не было, и Николай Герасимович, входя в него, спросил из учтивости, не помешает ли он. Ему ответила госпожа Гуера по-испански, что нет.

По дороге Савин старался разговориться с молодым Гуера, но тот дал ему понять несколькими дурно произнесенными французскими словами, что не говорит иначе, как по-испански.

Бывший с ними и теперь, как всегда, безотлучно, дон Педро Сарантес передал Николаю Герасимовичу свою визитную карточку и в очень любезных выражениях объяснил, что он и его дамы очень будут рады с ним познакомиться, но что никто, кроме него, из их общества не говорит иначе, как по-испански.

Савин поспешил выразить сожаление о незнании их языка.

Он и действительно пожалел, что не знал языка Кальдерона и даже мысленно дал ему слово сейчас же начать изучать его.

Это, однако, осталось только намерением.

Выйдя на другой день в коридор гостиницы, Николай Герасимович встретился с ее хозяином, живым и юрким, не то французом не то евреем, г. Ласаль.

Они разговорились о новостях сезона.

— На днях у нас в гостинице свадьба… — сообщил хозяин.

— Вот как, чья же? — спросил Савин.

— Дон Педро Сарантес женится на m-lle Кармен Гуера.

Удар обухом по голове не так бы сразил Николая Герасимовича, как эта новость.

Два часа спустя, он покинул Биарриц и катил на всех парах по направлению к Парижу.

Он застал Париж пустым.

Знакомые были на морских купаньях и в своих замках, и Савин почувствовал пустоту и скуку в этом городе веселья и суеты.

Парижане не выезжают на дачи в окрестности города, как это делают в России, и дачная жизнь у них совершенно неизвестна.

Там, по окончании весеннего сезона, в июне месяце, после Grandprix, все представители бомонда и вообще все богатые люди уезжают на воды или едут путешествовать по Англии и Швейцарии. В конце же лета весь этот кочующий Париж съезжается на морские купанья в Трувиль, Диеп, Аркашон, Биарриц и другие модные купанья, где проводят время до поздней осени.

Парижский «демимонд» со времени второй империи завоевал себе вполне гражданственность в столице мира.

Он имеет самостоятельное положение, свой круг знакомства, дает даже тон, моду и бывает открыто и без всякого стеснения всюду, где бывает и бомонд.

К высшему полусвету принадлежат далеко не все хорошенькие и шикарные парижские кокотки. Для того, чтобы попасть в эту аристократию батальона Цитеры, надо тоже своего рода право или протекцию, être lancée dans la haute vie, как выражаются парижане. Для этого надо быть или артисткой какого-нибудь театра, или же иметь постоянного покровителя, принадлежащего к этой haute gomme и могущего ввести свою протеже в высший круг парижского кокотства.

Все эти дамы — ярые аристократки, и как только попадают в высший полусвет, сейчас же возводят себя в баронесс, графинь и маркиз, бесцеремонно прибавляя к своим вульгарным фамилиям дворянскую частицу «de», a если фамилии их уж очень вульгарны и нельзя их приукрасить даже прибавлением титула, то они, не задумываясь и не спросясь, берут и носят первую понравившуюся им аристократическую фамилию, не забывая, конечно, вышить, измалевать и напечатать везде, где только возможно, короны и гербы носимых ими фамилий и титулов.

Оттого-то между разъезжающими в великолепных экипажах по Булонскому лесу дамами полусвета часто можно встретить графинь д'Алансон, де Лануа, Субиз, Шабан и других, не имеющих, как дочери портье и прачек, ничего общего с носимыми ими аристократическими фамилиями. Да им и нельзя не быть аристократками и ярыми монархистками.

Не республика и не плебеи дали им то положение, ту роскошь, которыми они пользуются.

Получили они все это большею частью от людей, принадлежащих к настоящей или поддельной финансовой аристократии, и потому весьма понятно, что взгляды и понятия их покровителей легко прививаются и к ним, а идеалами их являются все эти титулы, короны и связанная с ними роскошь.

Замечательнее всего — эта быстрота, с которой эти дочери прачек и лакеев входят в свою новую роль и как они прекрасно усваивают элегантные манеры, подходящий тон и даже разговор чистокровных аристократок, не говоря уже о том, с каким умением и шиком они одеваются и бросаются, чисто по-аристократически, деньгами.

Вообще полусвет в Париже делает огромный подрыв настоящему свету.

«Эти дамы», живущие очень роскошно и располагающие огромными деньгами, преподносимыми им многочисленными обожателями, задают у себя часто вечера, балы и обеды и этим, конечно, отвлекают из скучных салонов Сан-Жерменского предместья большую часть молодежи, находящую, понятно, более развлечения в обществе этих милых и легко доступных женщин, чем у чопорных светских львиц.

Другое и огромное преимущество кокоток перед светскими женщинами состоит в том, что связь с первыми ни к чему не обязывает, кроме траты денег, ухаживания же за светскими женщинами стоят часто дороже и, главное, всегда связывают.

«Этих дам» можно встретить повсюду: на общественном балу, в театре, на скачках, наравне с дамами бомонда, и мужчины открыто, без всякого стеснения кланяются им и входят к ним в ложи на глазах у всех.

Мужчины делают вид, что не замечают кокотки только тогда, когда находятся в экипаже или в обществе светских женщин, но, отойдя от светской дамы и встретив, хотя бы в двух шагах от последней, знакомую даму полусвета, галантный кавалер поклонится ей так же учтиво, как бы он поклонился при встрече с самой чопорной герцогиней.

Вообще, по отношению к кокоткам высшего полета соблюдается во всем принятый светский этикет, и для того чтобы познакомиться с ними, необходимо быть им представленным.

Это представление, кроме этикетного значения, служит также ручательством за вновь представленного, что он не окажется дутым богачом или, выражаясь языком кокоток, «qu'il ne pausera pas un lapin».

 

XIX

НРАВЫ «ПОЛУСВЕТА»

В своих деловых отношениях кокотки очень практичны и осторожны.

Они собирают справки обо всех богатых иностранцах, приезжающих в Париж, о молодых людях, получивших наследство, или богато женившихся.

Для этого существуют даже специальные «конторы справок» (bureaux de rensegnements), дающие своевременно все эти сведения кокоткам, а они уже принимают все меры, чтобы привлечь к себе интересного субъекта, de ia faire casquer, как выражаются они на своем жаргоне.

Кокотки, кроме того, имеют большое влияние на парижскую «золотую молодежь» и представителей прессы, вертящихся в их обществе, и часто этим влиянием содействуют богатым иностранцам, тратящим на них деньги, втереться в аристократическое общество, в первоклассные парижские клубы, что очень трудно в Париже без серьезных рекомендаций, а кокоткам удается очень часто.

Еще в бытность Николая Герасимовича Савина в Париже с Анжеликой, весь город говорил о страшном богаче, русском князе Оскорбленове, который удивлял Париж своею роскошью и безумными тратами.

Задавая лукулловские обеды и великолепные вечера в своем роскошном отеле на бульваре Мальзерб, он был пущен в ход и даже попал в члены двух аристократических клубов, «Merliton» и «Cercle», стараниями и рекомендациею своей метрессы Декроза, хорошенькой жидовочки, артистки театра Nouveautés.

Савину, как русскому, и кроме того, москвичу, было, конечно, смешно слышать все эти рассказы о русском князе Оскорбленове.

Он знал хорошо его отца, известного ростовщика того времени, Сергея Васильевича Оскорбленова.

Правда, что ростовщик, отец этого, возведенного Декроза в князья, московского савраса, действительно был миллионер, но нажил эти миллионы самым грязным образом, пустив по миру немало несчастных людей, что было известно всей Москве.

Знай это все кутящие, но, бесспорно, почтенные господа, в обществе которых вертелся в Париже Оскорбленов — сына его, конечно, не приняли бы не только в аристократический клуб, но даже не впустили бы ни в одну переднюю.

Не довольствуясь своим самозванным титулом, этот «prince d'Oskorblenoff» прибавлял на своих визитных карточках еще ложное официальное положение, именуя себя «attache au ministère des finances de Russie en mission a Paris».

Французы страшно доверчивы, особенно по отношению к иностранцам, так что достаточно представления какой-нибудь «модной дамы» (femme a la mode), самозванно взятого громкого титула, бесцеремонно прибавленного к плебейской фамилии, и глупейшей приписки на визитных карточках, чтобы совершенно незнакомый иностранец был принят в самое изысканное общество, в которое трудно попасть даже вполне приличному, с безукоризненной репутацией французу, не принадлежащему по рождению к этому обществу.

Николай Герасимович удивлялся, глядя со стороны на этого московского савраса, превратившегося в Париже в князя, как это все эти воспитанные и в высшей степени щепетильные господа, в кругу которых он вращался, не замечали его вульгарных манер и неумения себя держать в обществе.

Не могли же они предполагать, что русские князья такие неблаговоспитанные.

Конечно, не его дело было вмешиваться в это и раскрывать глаза доверчивым и наивным французам.

Он не сделал бы этого даже только потому, чтобы не нанести вреда своему соотечественнику.

Хотя Оскорбленов был хам, но все же он был русский и, кроме того, этим княжеским титулом не делал вреда никому, кроме своего собственного кармана, прожигая в Париже накопленные его ростовщиком-отцом деньги.

Случай на этот раз привел Савина познакомиться ближе с этим «князем Оскорбленовым».

Вскоре после приезда из Биаррица Николай Герасимович встретил графа де Диона.

Приятели обнялись.

Граф рассказал ему, что дела его теперь блестящи, так как тетушка, о которой он при жизни почти не имел понятия, умерла без завещания, и он оказался единственным наследником ее богатств.

— Я приехал в Париж по делу к моему банкиру и адвокату и сегодня же уезжаю к себе в замок… Надеюсь, что и ты приедешь ко мне погостить и поохотиться. Теперь в Париже ты рискуешь умереть со скуки, — сказал граф.

— Да, признаться, скучновато, — заметил Савин.

— То-то же, так приезжай…

— С удовольствием…

Граф де Дион дал ему карточку, написав маршрут поездки.

Замок де Дион находился в окрестностях Тура.

Перемена в имущественном положении графа де Диона не была неожиданна, так как Николай Герасимович еще в Лондоне слышал о широкой жизни графа и, конечно, догадался, что обстоятельства его изменились к лучшему.

Через несколько дней после встречи с де Дионом, Савин решил воспользоваться его приглашением и выехал из Парижа в замок своего друга.

На станции Piere-sur-Liore, находящейся в трех километрах от замка де Дион, его встретил кучер графа, приехавший за ним вследствие посланной Савиным телеграммы, с извещением о времени выезда из Парижа, и он отправился в замок.

Старинный замок был построен на высоком живописном берегу широкой Лауры.

Его высокие башни виднелись на несколько километров, а подъезжая ближе, Николай Герасимович положительно залюбовался его красивой архитектурой стиля ренесанс и очаровательным пейзажем, который его окружал.

Вокруг замка, по склону довольно крутого берега, был раскинут тенистый, очень обширный парк, облегавший замок со всех сторон, так что, подъезжая к нему ближе, въезжаешь в самый парк и едешь в продолжение четверти часа по широкой шоссированной дороге, ведущей прямо к главному фасаду замка, выходящему на большой усыпанный песком двор.

Приехав в замок и переодевшись в отведенной ему комнате, Савин отправился вслед за лакеем, показывавшим ему дорогу, через целую анфиладу богато убранных комнат на террасу, где находилось в ожидании обеда все общество.

Хотя это было в деревне и притом не в семейном доме, но этикет туалета тоже строго соблюдался, и к обеду все переодевались.

Дамы надевали более элегантные туалеты, а кавалеры являлись все во фраках.

Разница от городского туалета была только та, что дамы носили короткие платья, а мужчины, вместо черных фраков, надевали красные.

Граф де Дион радостными восклицаниями встретил Николая Герасимовича и тотчас же представил всему обществу, и в том числе хозяйке дома, своей новой подруге, Жанне де Марси, с которой он сошелся недавно.

— Князь Оскорбленов… — между прочим сказал де Дион, представляя Савину толстого, упитанного юнца. — Русский князь.

— Я знавал вашего батюшку… в Москве, — не утерпел, чтобы не сказать, Николай Герасимович.

Оскорбленов сперва весь вспыхнул, а затем побледнел. Савину стало его жалко.

— Очень приятно теперь познакомиться и с вашим сиятельством… Здесь, за рубежом, все мы, русские, должны быть друзьями…

Он подал Оскорбленову руку. Тот крепко, с чувством, пожал ее.

— Очень рад, благодарю, благодарю вас…

Хозяйка дома — Жанна де Марси, была одна из новых звезд полусвета и по красоте своей звезда первой величины. Высокая, стройная брюнетка, с правильными чертами лица и большими голубыми глазами.

Этот контраст глаз с цветом волос был замечательно эффектен и придавал много прелести и без того прелестному личику молодой женщины.

Николай Герасимович видел ее и раньше мельком в Булонском лесу и на скачках, но в то время она еще не была пущена в ход, «lancée», как выражаются французы, в высшем полусвете, живя с каким-то шоколадным фабрикантом.

С получением неожиданно громадного наследства, граф де Дион перебил ее у шоколадных дел мастера, и она сразу получила громкую известность.

Все модные газеты восхищались ею, и Савин неоднократно, будучи в Лондоне и Биаррице, читал в «Gil-Blas» и «Gaulois» хвалебные рецензии, посвященные новой подруге известного clubman'a и жуира графа де Дион.

Жанна де Марси была подругой и даже товаркой по театру с Декроза, подругой Оскорбленова, и в силу-то этой дружбы «русский князь» и попал в замок де Дион.

После обеда, окончившегося довольно поздно, все общество перешло в большой зал, где начались танцы под рояль.

Сначала танцевали очень чинно, как бы в самом фешенебельном обществе, но это продолжалось недолго.

Под влиянием выпитого шампанского, милые графини и баронессы вскоре разошлись и, сбросив свою напускную сдержанность, стали поднимать свой кружевные юбки и хорошенькие ножки немного выше, чем это принято в обществе настоящих графинь.

В конце концов, увлекшись окончательно, дамы стали бойко канканировать, не хуже любой гризетки в Бюлье и Элизе-Монмартр.

Князь Оскорбленов, не принимавший участия в танцах, весь вечер сидел, с важностью истого князя, у буфета и почти без передышки тянул шампанское.

В конце вечера он так им насосался, что во время самого разгара танцев, видимо, вообразил, что он в «Стрельне», и во все горло начал петь цыганские песни, и вдруг, не выдержав долее своего княжеского достоинства, пустился в пляс, вприсядку.

При начале этого неожиданного дивертисмента все отнеслись к нему с удивлением и смехом, но когда князь в красном фраке стал выделывать ногами разные выкрутасы русского трепака и пустился вприсядку, все, особенно дамы, пришли в неистовый восторг.

Аплодисментам не было конца, и со всех концов только и было слышно:

— Bravo, bravo, Oskorblenoff! (Браво, браво, Оскорбленов!)

— Vive la danse nationale russe! (Да здравствует национальный русский танец!)

Танцы были остановлены, все общество образовало широкий круг, в центре которого «веселый русский князь» продолжал с необычайной неустрашимостью выделывать замысловатые па русской пляски.

Наконец, обессиленный и утомленный, он растянулся на полу, и не успели опомниться зрители, как танцевальный дивертисмент сменился вокальным, — «русский князь» спал крепким сном и храпел на всю залу.

Раздавшийся кругом него гомерический хохот не разбудил его.

Два лакея бережно взяли бесчувственное тело рьяного плясуна и отнесли его в его комнату.

Прерванные этим смехотворным эпизодом танцы продолжались.

Танцевально-вокальный и совершенно неожиданный номер программы вечера, данный Оскорбленовым, еще более усилил веселое настроение присутствующих.

 

XX

ЛИЛИ

Как ни велик был замок де Дион, но поместить всех многочисленных приятелей и приятельниц графа он был не в состоянии, а потому приглашенные чередовались.

Когда Николай Герасимович приехал, гостей было человек до тридцати, в том числе двенадцать дам, дня через два некоторые из гостей покинули замок, а на место их приехали новые.

В числе последних были две очень хорошенькие женщины, сестры де Баррас.

Приехали они с известным спортсменом Эдмундом Блан, сыном бывшего содержателя игр в Монте-Карло.

Эдмунд Блан жил со старшей сестрой Генриеттой.

С последней Савин был знаком раньше, но младшую, Елиз, которую все звали Лили, он не знал, так как она в Париже в последнее время не жила, будучи на содержании у берлинского банкира-миллионера барона Шварцредера.

Приехав в Париж к сестре погостить, она совершенно случайно попала в замок де Дион.

Лили было всего девятнадцать лет.

Это была среднего роста, стройная и в высшей степени грациозная блондинка, с золотисто-рыжеватым оттенком волос, напоминавшим Николаю Герасимовичу Кармен Гуера.

Черты лица ее нельзя было назвать правильными, но в этих-то именно неправильностях и была вся ее пикантная красота.

Бойкая, веселая, остроумная, она была чистейший тип парижанки.

Замечательнее же всего в наружности Елиз де Баррас были ее большие черные глаза, которые магически притягивали к их обладательнице.

На Николая Герасимовича эти глаза так подействовали, что положительно приковали его взоры к ней. Он не мог оторвать от нее глаз с первой же минуты их знакомства.

Через три дня он был уже в нее влюблен по уши.

По целым дням он любовался ею и преследовал ее как тень, садился за стол рядом с нею, был ее постоянным кавалером во время прогулок, катанья верхом и танцев.

Такое упорное ухаживание не могло быть, конечно, не замечено всеми и вызвало шутки.

— Фонды Шварцредера в Берлине, кажется, идут на понижение, — подсмеивался граф де Дион, — а прическа на повышение — у него, наверное, стали пробиваться рожки…

Эту шутку встретил взрыв хохота.

— Я не поручусь, — продолжал он развивать свою мысль, — что, когда Лили вернется в благочестивый Берлин, она не узнает своего барона, так как к тому времени у него вырастут настоящие оленьи рога.

— А я боюсь вот чего, — продолжала на ту же тему Генриетта де Баррас, — чтобы моя милая Лили не испугалась бы настолько этих рогов, выросших у ее барона, что от испуга не уехала бы еще дальше от нас, в русские степи, кстати и кавалер ее знает туда дорогу.

Завись это от Савина, он готов был увезти Лили не только в степи, но и на край света. Но для этого недостаточно было одного его желания, надо было узнать взгляд на это и Лили.

Николай Герасимович решил переговорить с нею, высказать свои чувства и просить решить его участь.

Он стал искать удобного случая.

Этот случай не замедлил представиться.

Через несколько дней после завтрака, в то время, как все общество разбрелось, кто в курильную, кто в библиотеку, а кто и в парк, дамы же большею частью пошли в свои комнаты, чтобы поправить свой туалет, Савин совершенно неожиданно очутился вдвоем с Лили в одной из гостиных замка.

Была ли случайность, или же Лили сама устроила этот tete-a-tete со своим настойчивым ухаживателем — кто знает, но только Николай Герасимович, возвращаясь из библиотеки и проходя большой красной гостиной, застал ее одну у пианино.

Она играла какой-то мотив из «Маскотты».

— Я не помешаю вам? — подошел к ней Савин.

— Нисколько, — ответила она с прелестной улыбкой, — я очень даже рада случаю, что вы пришли именно сюда, к пианино… Наверное, вы не откажетесь спеть несколько русских романсов, я уже в Берлине слышала некоторые из них от одного моего знакомого русского дипломата барона Норинга, и они мне очень понравились…

Савин с радостью согласился исполнить желание Лили. Он сел к пианино и, аккомпанируя самому себе, запел один из его любимых цыганских романсов «Очи черные, очи страстные».

Голоса у него в строгом смысле не было, но было уменье петь и фразировать, что совершенно достаточно для исполнения цыганских романсов.

Элиз де Баррас, конечно, не понимала слов, но мелодичность музыки видимо подействовала на нее, щеки ее разгорелись, прекрасные глаза еще более, чем обыкновенно, засверкали, и она, сев за пианино рядом с Николаем Герасимовичем, стала по слуху подбирать только что слышанный ею цыганский романс.

— Сыграйте и спойте еще… — попросила она.

Один за другим романсом он спел почти весь свой репертуар.

Родные русские слова, слова поэзии, слова любви наэлектризовали Савина еще более, и после спетого последнего романса он неожиданно для самого себя внезапно очутился у ног Лили и, схватив ее руки, стал покрывать их горячими поцелуями.

Она не отнимала их.

— Я вас люблю… — говорил он ей. — Не удивляйтесь такому быстрому моему увлечению и не думайте, что это только порыв мимолетной страсти… Когда вы больше узнаете меня и мой характер, вы поймете, что для меня время не играет в деле чувства никакой роли, и что любовь, которую я питаю к вам, искренняя, жгучая, сильная и вечная… Любовь эта загорелась с того момента, как я в первый раз увидел вас здесь, она поразила с быстротою молнии мое сердце, я потерял способность рассуждать… Безрассудно, что я говорю вам это, зная, что вы принадлежите другому, страшно богатому человеку, с которым, конечно, в денежном отношении я соперничать не могу, но я не в состоянии был сдержаться и не излить вам мои чувства, и если эти чувства найдут хотя какой-нибудь отголосок в вашем сердце, то вы не скроете его от меня, скажете мне, согласны ли вы бросить вашего барона для меня и быть моей.

Елиз де Баррас слушала Николая Герасимовича внимательно, почти с тем же выражением, с которым прислушивалась к понравившимся ей музыкальным мотивам.

Когда он кончил, она несколько времени молчала. Он глядел на нее умоляющим взглядом.

Наконец она заговорила.

— Вы мне очень нравитесь, m-eur Савин, и я думаю, что полюблю вас. До сих я никого не любила и, признаюсь вам, что первое чувство симпатии, которое пробудилось в моем сердце, принадлежит вам.

Савин снова стал целовать ее руки.

— Барона Шварцредера я не люблю, и если живу с ним, то потому только, что надо же мне жить с кем-нибудь, раз я попала на эту дорожку. Я на нее была увлечена примером моей сестры и моим легкомыслием, — вздохнула она.

Николай Герасимович восторженными, счастливыми глазами смотрел на нее.

— Что касается миллионов барона, то я к ним отношусь очень хладнокровно. Я не из тех женщин, которые смотрят на деньги, как на главный двигатель их жизни. Да и барон, хотя и миллионер, но не из тех людей, которые тратят свои миллионы на женщину, с которой живут. Многого я ему не стою, и я не стараюсь его обирать, так как это не в моем характере. С годами, с опытностью, может быть, это разовьется и во мне, как у других женщин, но пока эти алчные чувства, вероятно, спят во мне… Они чужды мне…

В этот самый момент в гостиную вошли Жанна де Марси, Декроза и Оскорбленов; дамы были в амазонках, а последний в высоких сапогах со шпорами.

Они ехали кататься и искали Савина и Лили.

Николай Герасимович быстро вскочил с колен и отступил от Лили.

Но любовная сцена была замечена, и вошедшие громко расхохотались.

— Вот они, наши воркующие голубки, которых мы ищем целый час! — воскликнула Жанна.

Хотя Лили не была барышня-институтка, застигнутая своею мамашей, но все же очень сконфузилась восклицанием Жанны и, чтобы избегнуть новых насмешек, ушла в свою комнату под предлогом переменить платье на амазонку.

— Я сейчас, я переоденусь и еду с вами… — сказала она и выпорхнула из гостиной.

Николай Герасимович кататься не поехал, а пошел в свою комнату и стал писать Лили письмо.

Так неожиданно прерванный разговор с молодой женщиной требовал непременного продолжения.

Из него Савин узнал, что она симпатизирует ему, что не любит барона и не дорожит его миллионами.

Все это было для него отрадно, но он не знал главного, согласна ли она бросить барона и сойтись с ним.

Поэтому в письме он умолял Лили о свидании наедине, а для этого самым удобным местом, по его мнению, была ее комната. Для того же, чтобы избежать новых шуточек со стороны наших приятелей и особенно приятельниц, Николай Герасимович предлагал ей проникнуть в ее комнату, находившуюся в первом этаже, через окно из парка.

В конце письма он уведомлял ее вследствие этого, что в ожидании свидания будет ровно в час ночи находиться под ее окном.

Письмо это Савин отправил через горничную Лили, по возвращению последней с катанья, и ожидал с нетерпением ответа.

Весь вечер провел он в мучительном ожидании.

Лили была очень весела, кокетничала с ним, как никогда, но ни слова не говорила о том, что так его интересовало.

Правда, они ни на минуту не могли остаться одни, но, по его мнению, она все же могла ему сказать вскользь что-нибудь, хотя несколько слов, из которых он понял бы ответ.

Так прошел вечер, все стали расходиться.

Сердце Николая Герасимовича сильно билось, когда Лили протянула ему на прощанье свою маленькую ручку.

Но оно сперва замерло, а потом еще сильнее забилось, когда в момент нежного пожатия руки он почувствовал шуршанье бумажки, оставленной в его руке.

Положив незаметно в карман драгоценный лоскуточек, он ушел в свою комнату.

Быстро поднявшись по лестнице, он, как только вошел к себе, вынул записочку.

В ней было одно слово: «Venez» (приходите).

Все спало в замке, когда башенные часы пробили час.

Осторожно вышел Савин из комнаты, на цыпочках спустился вниз по лестнице и вышел через террасу в парк.

Лили, как мы уже сказали, занимала комнату в нижнем этаже, и Николаю Герасимовичу не стоило большого труда влезть в окно по широкому выступу фундамента.

Все это было им осмотрено заранее.

Подойдя к окну, он увидал, что оно открыто, но огня в комнате не было.

Савин несколько раз кашлянул.

Кашель был услышан.

Портьера откинулась, и у окна показалась Лили, освещенная нежным светом луны.

На ней был голубой шелковый, отделанный кружевами, пеньюар, длинные золотистые волосы были распущены и имели вид золотой мантии.

Нежная, но страстная улыбка играла на ее прелестных губках, а глаза не только блестели, но даже искрились. В них чувствовалось нетерпение, страсть и желание.

Они красноречиво выдавали душевное настроение их обладательницы.

Эти-то глаза первые выразили Савину то, что он потом услышал из уст Лили.

Вскочить, осторожно, без шума, в окно, было делом одной секунды, и Николай Герасимович очутился в объятиях молодой женщины.

Долго он не мог вырваться из этих объятий, долго он целовал пахучие нежные волосы и эти страстные, притянувшие его глаза.

Молодая женщина говорила уже не о симпатии, а о любви, и эти слова звучали так нежно и страстно.

Ожидаемый от Лили ответ, за которым он пришел, был получен, однако, не на словах только…

Рано утром Николай Герасимович осторожно пробрался снова в свою комнату.

 

XXI

РАЗОЧАРОВАНИЕ

Прошло несколько месяцев.

Николай Герасимович и Лили объехали почти всю Италию, побывали в Венеции, Флоренции, Риме и Палермо и поселились наконец в Неаполе, куда приехали в начале декабря, предполагая прожить в нем до конца весны и возвратиться в Париж к открытию сезона.

Жили они в небольшой, но очень хорошенькой вилле, расположенной на берегу моря, в конце Киаи, по дороге в Базилит.

Савин нанял эту виллу, по настоянию Лили, которой надоела жизнь в гостиницах во время странствования по Италии.

Ей хотелось устроить, как она выражалась, свое гнездышко.

Николай Герасимович, конечно, с радостью исполнил ее желание и нанял на полгода хорошенькую виллу, окруженную садом из апельсиновых и лавровых деревьев.

Внутри она была очень мило отделана и меблирована, так что с небольшими, сделанными по указанию Лили, переделками, их новое жилище обратилось действительно в то уютное гнездышко, о котором мечтала молодая женщина.

Прислуга у них была итальянская, за исключением горничной Лили — Антуанетты, которую она привезла из Парижа.

Первое время по приезде в Неаполь, они жили жизнью иностранцев-туристов, жаждущих все видеть, везде побывать.

Любопытного в Неаполе и его окрестностях — пропасть, и Савин, как хорошо уже знакомый со всеми достопримечательностями этого прелестного города, мог служить прекрасным чичероне для своей милой спутницы.

Ему помогали в этом и его неаполитанские друзья: князья Кассоно, Пиньятелли и другие.

В первое пребывание его в Неаполе он составил себе довольно обширный круг знакомства среди местной «золотой молодежи».

Эта-то молодежь стала бывать у них, всячески развлекая и занимая Лили.

Ее все чествовали, баловали, исполняя все ее малейшие прихоти и затеи.

Почти ежедневно устраивались катанья, осмотр музеев, разных достопримечательностей, поездка в интересные и очаровательные окрестности Неаполя, на Везувий, в Помпею, Соренто, остров Капри и другие.

В благодарность за любезность друзей, Николай Герасимович и Лили часто устраивали для них обеды, вечеринки, а также приглашали в ложу в театр, куда ездили почти ежедневно.

Время летело быстро и незаметно.

Савин был счастлив, счастлив безусловно, но увы, это, к сожалению, продолжалось недолго.

Наступило роковое время анализа, и у Николая Герасимовича раскрылись глаза.

То, что он увидел, охладило его чувство, или, лучше сказать, уничтожило ту полноту его, при которой он только и понимал чувство.

Увлекшись, влюбившись в Лили, он предался этой любви со всею силою своего необузданного характера. Ему не приходило даже в голову, куда доведет его эта любовь и сколько она продолжится.

Да и к чему ему было знать это?

Он любил Лили и, видимо, был любим ею — этого ему было вполне достаточно.

Конечно, Лили его тоже любила, но любовью своеобразной.

Ее любовь к нему была скорее порывами страсти, капризом, чем настоящей истинной любовью.

Первое время он не замечал, не понимал этого, но мало-помалу он ознакомился ближе с душевными свойствами, характером и темпераментом молодой женщины, начал вникать в ее оригинальную натуру и к ужасу своему убедился, что они друг друга не понимают, а главное любят друг друга совершенно различно.

Лили была бесспорно умна, и ум ее проявлялся в остроумии и насмешках, при полном отсутствии логики.

При этом она была страшною кокеткою и любила всюду во всем оттенять свою красоту и грацию.

Кокетство было для нее какой-то потребностью, она не могла без него обойтись, от него удержаться и этим часто шокировала Савина.

Она была существо чисто внешнее, декоративное, не находящее успокоения ни в тихой жизни, ни в блаженстве взаимной любви.

Николай Герасимович пришел к страшному убеждению, что она любила его ради удовольствия и смотрела на любовь, как на чувственный порыв, как на потребность насыщения, но не как на возвышенное чувство.

Любовь была для нее только одним из многих удовольствий.

Она относилась к Николаю Герасимовичу не искренно, как к другу, а пылко и страстно, как к любовнику.

Это-то разделение чувств и полное отсутствие искренности ему было непонятно.

Он не постигал, как можно любить тело, без того, чтобы не любить душу.

Для него женщина, которую он любил, была его первым другом: он не только любил ее ради удовольствия любить, но уважал ее и доверял ей.

По его мнению, эти чувства были нераздельны и связаны настолько крепко между собой, что отделить их одно от другого невозможно без нарушения общей гармонии любви.

Вначале, отуманенный страстью, он не замечал этой разницы между ними во взглядах на жизнь и любовь.

Сойдясь с Лили, он надеялся найти в ней то, что давно искал: любовь и счастье.

В ней было, казалось ему, именно все, что могло дать желаемое. Она была красива, молода, изысканна, изящна и умна.

В его влюбленных глазах она была олицетворением красоты и женских достоинств.

Это было, повторяем, вначале.

Вглядевшись и изучив ее больше, он стал замечать все более и более ее недостатки — пустоту, легкомыслие и кокетство.

Он не унывал на первых порах, надеясь подействовать на молодую натуру, и принялся энергично воспитывать молодую женщину.

Он старался говорить с ней о вещах более серьезных, заинтересовать чтением, серьезной музыкой, удерживать от мотовства, не отказом в деньгах, а убеждениями в несообразности бесцельного бросания этих денег на ветер.

Но труд его не увенчался успехом, или, быть может, его педагогические способности были плохи.

Время летело.

Несходство взглядов и характеров незаметно, как подземный червь, подтачивало благополучие Савина и Лили.

Разрыв подготавливался медленно, но упорно, хотя, как это всегда бывает, должен был случиться именно тогда, когда его менее всего ожидают.

Если внимательно вглядеться, из-за чего так безобразно, злостно и бесчестно разрушается семейная жизнь, то увидишь, что в громадном большинстве случаев это происходит из-за сезонной шляпки, из-за модного платья, выезда на бал, вообще, из-за мелочей и пустяков.

Когда же притом еще замешивается роман, тогда разрыв ускоряется и зависит чисто от непредвиденных случайностей.

Как ни содержи муж свою жену, в полную ее волю, как ни люби ее, но отказ в сезонной шляпке, или в другой безделушке поведет, в девяносто девяти из ста случаев к крупному скандалу, к разрыву, к измене и даже иногда к пальбе из револьверов.

Матримониальные отношения не играют здесь никакой роли — жена или сожительница — все равно, здесь выступает на первый план женщина.

Но возвратимся к прерванному рассказу.

Между молодыми людьми, бывавшими часто у Савина и Лили, был и некто Франческо Битини.

Он был отставной кавалерийский офицер, родом из Турина, проживавший, по выходе в отставку, в Неаполе.

Познакомился Николай Герасимович с ним у князя Пиньятелли, с которым он был очень дружен.

Битини был человек небогатый и очень скромный.

Эта его скромность, предупредительность и большой талант в музыке расположили Савина в его пользу, так что вскоре после знакомства Битини стал частым гостем на их вилле, проводя с Лили и Николаем Герасимовичем целые дни.

Лили не обращала на него почти никакого внимания и даже не кокетничала с ним, как она делала с остальными молодыми людьми.

Это последнее обстоятельство заставило Савина еще более доверчиво относиться к Битини.

Николаю Герасимовичу надо было съездить во Флоренцию на свадьбу одного его приятеля и он, уехав, поручил Лили Битини, как самому верному и скромному его другу.

Вернувшись в Неаполь, Савин получил от последнего искренний, полный отчет в проведенном им в обществе Лили времени.

Савин крепко его обнял и горячо поблагодарил.

Вскоре после этой отлучки из Неаполя, произошла между Николаем Герасимовичем и Лили первая серьезная ссора.

Ссора произошла сравнительно из-за пустяков.

Лили была, как известно, очень своенравна и капризна, не терпела противоречий и отказа.

Ее желания, прихоти должны были быть законом для окружающих и особенно для близкого ей человека, малейший спор со стороны которого вызывал бурную сцену.

В одно даже непрекрасное утро вскоре после возвращения его из Флоренции, он был крайне удивлен визитом господина Маркесини, придворного ювелира в Неаполе.

Оказалось, что он явился со счетом в двадцать с чем-то тысяч франков за купленные Лили в его магазине вещи.

В этом счете фигурировали, между прочим, пара бриллиантовых серег, солитеров и брошь, стоящая шестнадцать тысяч франков, которые Лили взяла у него в отсутствие Николая Герасимовича и даже не сказала ему об этом по его возвращении.

Попросив господина Маркесини подождать его в кабинете, Савин пошел объясниться с Лили.

Эта выходка была слишком крупной, чтобы оставить ее без последствий. Он не мог бросать так десятки тысяч, и решился раз и навсегда прекратить подобное мотовство.

 

XXII

ИЗ-ЗА БРИЛЛИАНТОВ

Лили была в своем будуаре.

Это была прелестная комнатка, вся светло-голубая. Стены были обиты голубым атласом, низенькая мебель, кушетка, диванчики, креслица, пуфы такого же цвета составляли меблировку этой комнаты-бомбоньерки, с одноцветными шелковыми занавесями и портьерами на окнах и дверях. Небольшой черного дерева, резной письменный стол и три этажерки были полны всевозможных безделушек, а два зеркальные шкафа дополняли убранство.

Направо от входа стоял туалет в стиле ренесанс с огромным зеркалом.

Лили сидела перед этим туалетом, и Антуанетта причесывала ей волосы.

Николай Герасимович стремительно вошел в будуар. Молодая женщина быстро повернула голову, но Антуанетта успела воткнуть последнюю шпильку и отступила.

Прическа была кончена.

— Вышли Антуанетту, мне надо переговорить с тобой… — сказал Савин, садясь на один из пуфов, стоявших рядом с туалетным табуретом, на котором сидела Лили.

— Что такое? — уставила она на него глаза.

— Прошу тебя…

— Антуанетта, вы мне больше не нужны… — обратилась к горничной Лили.

Та быстро вышла из будуара.

Лили снова перевела вопросительно-недоумевающий взгляд на Николая Герасимовича.

Он молча ей подал счет Маркесини.

— Счет Маркесини!.. — сказала она, улыбаясь.

— Да, счет Маркесини и, как ты видишь, на большую сумму, двадцать тысяч восемьсот франков…

— Знаю… Что же из этого?

— Как, что из этого? К чему было покупать все это, когда я просил тебя не бросать так деньгами. Я не миллионер, как Шварцредер, и должен жить по средствам. Этот счет я даже не могу уплатить…

— Вот как… — надула она губки. — Что же делать…

— Очень просто… Возврати господину Маркесини последнюю твою покупку, серьги и брошь, за которые я положительно отказываюсь платить деньги.

— Как, — вспыхнула Лили, — ты не можешь заплатить этого пустого счета, когда у тебя лежит более ста тысяч франков в разных ценных бумагах…

— Я говорю тебе, что не могу…

— Мне эти бриллианты очень понравились, это старинные камни… — продолжала она, не обратив внимания на его заявление. — Они были поручены Маркесини на комиссию, и ты сам убедишься, увидев их, что это прекрасная, выгодная покупка. Такой парюр за шестнадцать тысяч франков — просто даром!.. Даже m-r Битини и тот советовал мне скорее купить их, чтобы кто-нибудь не перебил их у меня!..

Говоря все это скороговоркой, Лили вскочила с табурета, открыла один из шкафов и достала из него свою шкатулку с драгоценностями, из которой вынула экран голубого бархата и подала Савину.

— Ну, смотри сам, Нике, какая прелесть, какие огромные камни и как они блестят… Похвали же твою Лили, скажи ей, что она умница и не брани ее.

С этими словами она пылко обвила его шею своими обнаженными, так как на ней был голубой пеньюар с разрезными рукавами, руками и стала целовать.

— Лили, голубчик мой, — отвечал он, в свою очередь нежно целуя ее, — я бы с радостью исполнил твою просьбу, но в настоящую минуту положительно не могу бросить такой крупный куш. Мы и так тратим с тобой больше, чем я могу тратить по своему состоянию… Сто тысяч франков, о которых ты говоришь, составляют часть моего капитала, на который мы должны жить и с которого можем тратить только одни проценты. Будь ты благоразумнее, моя милая, и сделай, как я тебя прошу… Возврати этот парюр ювелиру, остальные же деньги по счету я заплачу…

Не успел он договорить этих слов, как она быстро отскочила от него… Слезы брызнули из ее глаз, и она начала рвать на себе кружева пеньюара и, схватив наконец экран с бриллиантами, бросила его на пол.

— Если вы жалеете каких-нибудь шестнадцати тысяч для меня, то берите эти бриллианты и отдавайте, кому хотите…

— Но, милая Лили, перестань, успокойся!

— Оставьте меня, берите и уходите!

— Я не хочу действовать таким образом, я хочу, чтобы ты сама согласилась со мной…

— Ни с чем я не могу согласиться… Оставьте меня… Говорю вам…

Ничего не добившись, Николай Герасимович вышел, сильно хлопнув дверью, и заплатил по счету.

Эта история охладила их отношения.

Лили, видимо, дулась на него, была скучна и рассеянна.

На Савина эта история подействовала совершенно иначе.

Он не сердился на Лили, а жалел ее, жалел вместе с тем и себя.

Ему стало еще яснее, что любовь к нему Лили ни более, ни менее, как порыв страсти, каприз, но не искреннее чувство.

Он же сильно и глубоко любил ее и вырвать это чувство у себя из сердца был не в силах.

Это его мучило и заставляло страдать.

Он понимал всю неосновательность его увлечения и невозможность поддерживать долее прежние отношения к Лили.

Благоразумие подсказывало ему необходимость прервать эту связь, клонящуюся к его разорению, и все равно не могущую долго просуществовать, если он будет удерживать Лили от мотовства.

Теперь ему стало ясно, что она неисправима, несмотря на ее слова в замке де Дион.

Горько, грустно было ему сознавать, чувствовать, как постепенно разрушается его счастье.

Он был полон мучительным сознанием, что Лили, быть может, и желала бы его искренно любить, но не может, в силу недостатка ее натуры и характера.

Это сознание его положения, его несчастной любви страшно удручало его.

Для борьбы он был бессилен, так как не мог оторваться от Лили, прикованный к ней всесильной, обезволившей его любовью.

Несмотря на страдания, которые она причиняла ему, он все еще испытывал наслаждение в ее обществе.

Что-то связующее его с ней существовало и не позволяло разойтись, покинуть ее.

В таком душевном настроении находился Николай Герасимович после этой ссоры из-за бриллиантов.

В Лили, напротив, не было заметно никаких внутренних волнений и перемен.

Посердившись немного и поплакав, она стала по-прежнему той же веселой, порхающей и щебечущей птичкой, как и прежде.

Наступила половина апреля.

В конце пасхи у князя Колонна был большой бал.

Об этом бале давно уже говорили не только в обществе, но даже и в прессе, и ожидали его, как события.

На него съехалась не только вся неаполитанская аристократия, но и многочисленные друзья князя, со всех концов Италии.

Савин был также приглашен на этот бал, и в одиннадцать часов входил в великолепное палаццо князя, освещенное a giorno.

Приехал он на бал прямо из театра Сан-Карло, где оставил Лили с Битини дослушивать конец оперы «Кармен», которая давалась в этот вечер.

Бал был действительно великолепен и превзошел ожидания всех.

Танцы продолжались до рассвета.

Как ни старался Николай Герасимович вырваться оттуда, но не мог, так как котильон затянулся очень долго, и он, танцуя с маркизой Дусинари, его флорентийской знакомой, волей-неволей не мог уехать раньше его конца.

Наконец бал окончился, стали разъезжаться, и Савин отправился домой.

От дворца князя до виллы, которую занимал Николай Герасимович, было недалеко, и он пошел пешком вдоль прелестной набережной Киаи.

Солнце уже всходило и хотя не поднялось еще из-за гор, но его яркие лучи прорывались высоко к небу из-за дымящегося Везувия.

С моря веял свежий ветерок, нагонявший на зеркальную поверхность Неаполитанского залива мелкую зыбь.

В городе все еще спало, а под густою зеленью Villa Reale пел громко соловей.

«Как хорош Неаполь и как бы я был счастлив в нем, если бы Лили меня понимала…» — промелькнуло в его голове.

С этой мыслью он позвонил у подъезда своей виллы.

Войдя к себе в кабинет, Николай Герасимович разделся, накинул на себя халат и пошел в будуар Лили, чтобы там лечь на кушетку, не желая входить в спальню, чтобы не разбудить молодой женщины.

Но не успел он отворить дверь в будуар, как его поразила странная картина.

Шкафы были отперты, раскрыты и пусты, ящики письменного стола выдвинуты и тоже пусты, на полу валялась рваная бумага, мелкие туалетные вещи и несколько старых ботинок и туфлей.

Первую минуту Савин подумал, что здесь хозяйничали воры, даже убийцы.

Он бросился в спальню, дверь в которую из будуара была открыта.

Лили в ней не было, а в углу на пуфе сидела Антуанетта и горько плакала.

— Где Лили? Что с вами? Что случилось? — скорее прохрипел, нежели проговорил Савин, объятый ужасом.

— Мадам Елиза уехала! — зарыдала в ответ Антуанетта.

— Когда, куда? — простонал он.

— Не знаю… — сквозь слезы продолжала Антуанетта. — Вот вам записка от барыни.

Дрожащими от волнения руками схватил Николай Герасимович эту записку, разорвал конверт и прочел следующее:

«Я вас разлюбила и жить больше с вами не могу, не ищите и не преследуйте меня, так как это ни к чему не поведет. Я взяла у вас тридцать тысяч франков, которые мне нужны в настоящую минуту, но отдам их вам скоро, не беспокойтесь о них. Будьте счастливы без меня. Лили».

Несмотря на то, что, как мы знаем, Савин приготавливался к разрыву, но когда он наступил неожиданно, и, главное, тайком от него, он был ошеломлен.

Скорее упав, нежели сев на кресло у окна спальни, он много раз машинально прочел роковую записку, и вдруг голова его тихо опустилась на грудь, руки с запиской упали на колени.

Нервы его не выдержали, и он зарыдал.

 

XXIII

СЛУЧАЙ — ПОЛОВИНА УДАЧИ

В то время, когда наш герой, Николай Герасимович, ездил по «заграничным землям» и проводил время в довольно-таки неуспешных поисках «свободной любви», долженствовавшей заполнить ту мучительную брешь в его сердце, которая была сделана прелестной ручкой очаровательной Гранпа, в судьбе остальных действующих лиц нашего правдивого повествования произошло много перемен.

Особенно резко изменилась жизнь знакомых нам Вадима Григорьевича Мардарьева и его жены Софьи Александровны.

В начале одной из улиц, прилегающих к Невскому проспекту от Знаменской площади до Аничкова моста, находился вновь открытый магазин, с двумя зеркальными окнами, на одном из которых стоял манекен дамы в прекрасном платье, а на другом — такой же манекен в верхнем модном пальто. В амбразуре окон приделаны были медные крюки, на которых были развешены дамские шляпы. Над дверью магазина красовалась вывеска, гласившая: «Дамские наряды. М-м Софи».

Этот магазин принадлежал госпоже Мардарьевой.

За главной комнатой с прилавком и шкафами, наполненными шляпками и материями, находилась другая, еще более обширная, служившая мастерской.

В ней, под наблюдением самой Софьи Александровны, работало несколько мастериц и до десяти учениц, в числе которых была и ее дочь Лидочка.

Мардарьева занимала в доме две смежных квартиры и во вторую был ход со двора, хотя она пробитою, по условию, дверью соединялась с магазином.

В этой второй квартире и было собственно жилое помещение хозяйки магазина, жившей там с мужем, сыном и дочерью.

Сын Вася уже служил мастером в том самом оптическом магазине, где был в ученье, и получал довольно хорошее жалованье.

Он был уже почти юношей, высокий, стройный, с правильными чертами лица своей матери, которой был любимцем.

Лидочка была похожа на отца, которого любила до обожания.

Софья Александровна, впрочем, не делала резкого различия между детьми, и в семье с некоторых пор царило вожделенное согласие.

Самого Вадима Григорьевича нельзя было узнать, и кто видел его, как мы, в роли маленького комиссионера, преследуемого судьбой и людьми, не сказал бы, что франтоватый распорядительный помощник пристава Мардарьев и бывший оборванец-комиссионер одно и то же лицо.

Он, казалось, даже вырос, не говоря уже о том, что пополнел и имел приятный вид упитанного, довольного собою и окружающими, человека.

Несмотря на свой сравнительно небольшой рост, он сделался так представителен, что его назначили по наряду на видные дежурства, и место пристава, предмет его тайных мечтаний, было обеспечено за ним при первой вакансии — на таком хорошем счету исполнительного и аккуратного чиновника был он у своего начальства.

Он любил свою жену до обожания и имел на то основательные причины — ей, одной ей обязан был он своим настоящим положением и тем почетом и уважением, которые оказывали ему обыватели участка, где находился магазин его жены и где он состоял старшим помощником пристава.

Даже Корнилий Потапович Алфимов, встречавший его почти ежедневно во время своего утреннего следования в низок трактира на Невском, где в отдельном кабинете он неизменно продолжав отделывать свои дела, почтительно снимал перед ним картуз и даже в помышлении не имел, что Вадим Григорьевич не человек, а один шиворот, как он, если припомнит читатель, определил его несколько лет тому назад.

Шивороты обывательской мелкоты теперь были к услугам самого Вадима Григорьевича Мардарьева.

Успех по службе последний справедливо приписывал самому себе; но все же отдавал должную дань своей супруге за открытие ему той дороги, которая оказалась ему до того по способностям, как будто он родился полицейским чиновником.

Как случилось это, он сам хорошенько не понимал, но в один прекрасный день Софья Александровна обратилась к нему с вопросом:

— Хочешь служить в полиции?

— Отчего же бы и не послужить… Все равно зря по улице бегаю… — отвечал Вадим Григорьевич, неизвестно по каким соображениям полагавший, что полицейская служба состоит в беганье по улицам.

— Так пиши докладную записку и давай мне, тебе дадут место околодочного…

— Ой ли…

— Нечего тут «ой ли»… Коли говорю «дадут», значит — дадут… — отрезала Софья Александровна.

Впечатление того, как последняя окрутила Алхимика, было еще так свежо в памяти Вадима Григорьевича, как почти свежо было и платье, купленное на деньги, полученные ею с Корнилия Потаповича, и сердце Мардарьева было еще переполнено уважением и доверием к умственным способностям своей жены.

Знал он также, что, на самом деле, она не любит бросать слова, на ветер, как не любит, когда ее расспрашивают.

Несмотря на мучившее его любопытство, он смирился и поверил.

— Хорошо, напишу, отчего не написать…

В этот же вечер докладная записка на имя лица, указанного Софьею Александровною, была написана и подписана ее мужем.

На другое же утро она, уходя из дому, захватила ее с собой.

Ответа пришлось ждать недолго.

Через неделю Вадим Григорьевич, к удивлению своему, получил приказ о назначении его в штат санкт-петербургской полиции исполняющим должность околодочного надзирателя.

Софья Александровна сама экипировала его, и он начал службу, в которой в очень скором времени проявил такие выдающиеся способности, что не прошло и года, как он был назначен младшим помощником пристава, а затем через полтора года, за смертью старшего помощника, занял его место.

Товарищи его по службе, хотя и отдавали ему справедливость, как исполнительному, сообразительному и находчивому полицейскому офицеру, все же удивлялись его быстрой карьере и, подсмеиваясь, говорили, что ему ворожит хоть не бабушка, но жена.

Вадим Григорьевич сам это чувствовал, хотя, повторяем, не мог догадаться, каким образом все это было устроено его женой и откуда у нее появились деньги на обзаведение магазином, приличной обстановкой квартиры и всего прочего.

Сперва у него было мелькнули подозрения любовного свойства, но почти постоянное домоседство жены и посещение ею знакомых только с ним вместе рассеяли их, да при том же, если бы что-либо подобное существовало, наверное, сплетни эти росли бы в полицейском мире и так или иначе, прямо или косвенно, дошли бы до его ушей.

Ничего подобного, однако, не было.

Мардарьев успокоился, а с течением времени даже не старался более проникнуть в тайну такого быстрого определения его на место в петербургскую полицию.

Мы, однако, по праву бытописателя, не скроем этой тайны от благосклонных читателей, и в особенности от очаровательных читательниц.

Последним, преимущественно, будет приятно узнать, сколько таится подчас сообразительности, ловкости и уменья пользоваться обстоятельствами в русской женщине.

Среди скромных заказчиц Софьи Александровны в то время, когда она жила в описанной нами убогой квартирке на Песках, была одна экономка одинокого чиновника, жившего на Большом проспекте Васильевского острова, рядом с вычурным домом Колесина.

Это была средних лет красивая русская женщина, звали ее Домна Спиридоновна.

Вскоре после получения от Алфимова тысячи двухсот рублей Софья Александровна Мардарьева понесла к Домне Спиридоновне работу.

Чиновника, по обыкновению, не было дома, — его одна заря вгоняла, а другая выгоняла, — как выражалась о нем его экономка, и Домна Спиридоновна встретила Мардарьеву с распростертыми объятиями.

— Уж готово, платье-то?.. Вот это хорошо, впрочем, не к спеху оно было, а что вот вы зашли, кралечка, это расчудесно, в самый раз… Садитесь, матушка, Софья Александровна.

Экономка была, видимо, полновластной хозяйкой в квартире чиновника и принимала в гостиной.

— А что такое? — спросила Софья Алекьсандровна, садясь на одно из кресел рыночного производства, которыми, обыкновенно, обставляют гостиные мелких чиновников мебельщики апраксинского и александровского рынка.

— Нашла вам еще давальщицу… Два платья, да дипломат.

— Очень вам благодарна.

— Нечего вам благодарить… Уж я вами так довольна, так довольна… Особливо за зеленое платье. Сидит как влитое, в нем-то она меня и видела и спрашивает, кто вам так хорошо платья шьет, Я назвала вас, она и пристала, пришлите ее ко мне. Хорошо, говорю, у меня ей заказано ситцевое платье, шьется теперь, вот принесет, и ее к вам сейчас и доставлю.

— Благодарю вас, а это далеко?

— Какой далеко! Бок о бок. Дом Колесина.

— Это такой чудной?

— Ну, да, рядом. Его дворецкого, доверенного человека, Евграфа Евграфовича супруга, Агафья Васильевна.

— Что ж, хорошо, вот примерите платье и пойдемте.

— Нет, без кофею не отпущу, подождет.

После примерки платья и беседы за кофеем, Домна Спиридоновна отправилась с Софьей Александровной в квартиру Евграфа Евграфовича и представила свою «чудо-портниху», как она называла Мардарьеву.

Агафья Васильевна, добродушная, еще не старая женщина, стала тотчас к Софье Александровне в те задушевные отношения, к которым так способны только простые и неиспорченные образованием и светским лоском женщины.

Заказ был взят, и Мардарьева, нагруженная материями, после беседы за чайком, без которого не отпустила «дорогих гостей» Агафья Васильевна, поехала домой на приведенном извозчике.

Исполнением заказа Софья Александровна угодила Агафье Васильевне, и знакомство между обеими женщинами завязалось.

Через обеих соседок Мардарьева получила на Большом проспекте еще несколько давальщиц и, часто бывая в той стороне, никогда не забывала заглянуть мимоходом к Домне Спиридоновне или к Агафье Васильевне, к последней даже чаще, так как она ей более нравилась, к великой обиде первой, всегда встречавшей Софью Александровну выговорами за то, что она позабыла ее для Агафьи.

Дружба Мардарьевой с Агафьей Васильевной между тем росла, и та за чайком выкладывала ей все совершавшееся в доме и вокруг его.

Прошло несколько месяцев.

Обе женщины сидели за самоваром в первой комнате, описанной нами ранее квартиры Евграфа Евграфовича, в левом флигеле Колесниковского дома.

— Наш-то туча тучей ходит, рвет и мечет, — говорила Агафья Васильевна. — Который день из дому носу не показывает… Евграф Евграфович инде измучился, безвыходно в доме торчит, уж я его три дня не видела.

Под именем «наш» Софья Александровна понимала, что подразумевался Аркадий Александрович Колесин.

— С чего же это?

— Танцорка тут у него одна сорвалась.

— Как сорвалась? — недоумевала Мардарьева.

— Как… Ухаживал он за ней. Сколько, кажется, тысяч истратил. Думал, значит, с ней амур завести, а она от него стрекача к другому.

— А-а-а… — протянула Софья Александровна.

— Сколько хлопот было у нашего-то, и все по-пустому, да и это бы ничего, а то оказалось, для другого хлопотал и тратился, оно поневоле зло возьмет.

Агафья Васильевна остановилась.

— Конечно! — произнесла Мардарьева из вежливости, чтобы не молчать, хотя ее далеко не интересовал этот рассказ.

— Человека неповинного совсем загубили. И все не помогло.

— Как человека загубили?

— Жених был у этой танцорки. Красавец, говорят, только головорез, из отставных военных, Савин.

— Савин? — переспросила Софья Александровна, уже ставшая более внимательна к рассказу.

— Да, Савин… А вы его знаете?

— Нет, слышала.

— Кто о нем не слыхал. Набедокурил он в Питере всласть. Однако это все раньше было, а как влюбился в эту танцорку Гранпа, изменился, не узнать, присмирел, тише воды, ниже травы стал, около нее сидит и вздыхает. Поехал наконец за родительским благословением. Ну, нашему-то, конечно, он поперек горла стал. «Десяти тысяч не пожалею, чтобы его не было тут никогда», это Савина-то, кричит. Известное дело, десять тысяч деньги хорошие, да и половина не дурна, охотники найдутся. Кум наш с ним дело ведет, Корнилий Потапович Алфимов, может слышали?

— Нет… — сказала Мардарьева, стараясь не проронить ни одного слова.

— Он все дело-то и оборудовал. Савин-то перед отъездом у кого-то свой вексель разорвал, да и говорят разорвать-то был вправе, а Корнилий-то Потапович у того этот разорванный вексель и купи, да заставь его жалобу записать о том деле. С нашего-то за это пять тысяч сгреб. Дело обладили и присудили Савина-то к высылке. Приехал он сюда к танцорке-то, а его, раба Божия, цап-царап, да и увезли из столицы.

— Куда же?

— Да уж там не знаю, куда возят. Только увезли. Наш-то думает о танцорке — теперь моя, ан вышло-то по-другому. Молодой офицер ей подвернулся в то время. О женихе ни слуху, ни духу, она с ним и спуталась. Вот наш-то, как остался не солоно хлебавши, и загрустил.

— Тоже, верно, богат офицер-то?

— Гофтреппе.

— Сын?

— Сын. С ним тоже не померяешься, сам богат, а отец силен. Вот оно дела-то какие у нас.

Целый рой мыслей несся в голове Софьи Александровны. План воспользоваться полученными сведениями и хоть этим вознаградить себя за убыток, понесенный на векселе, за который Алфимов взял пять тысяч рублей, а дал всего тысячу двести, начал в общих чертах слагаться в ее голове.

 

XXIV

«ЗОЛОТОЙ БАРИН»

Адрес молодого Гофтреппе узнать было нетрудно.

Софья Александровна Мардарьева на другой же день после описанного нами разговора с Агафьей Васильевной, звонила у парадной двери второго этажа одного из домов на Малой Морской улице.

На двери красовалась, горевшая, как золото, медная доска, на которой крупными буквами значилось:

«Федор Карлович Гофтреппе».

Был двенадцатый час утра.

Отворивший на звонок Мардарьевой дверь бравый денщик окинул ее внимательным взглядом.

— Дома барин? — осведомилась Софья Александровна.

— Почивают еще, — отвечал денщик.

Произведенный им осмотр посетительницы, видимо, удовлетворил его настолько, что он, после маленькой паузы, добавил:

— Скоро проснутся.

По внешнему виду Мардарьева действительно производила приятное впечатление порядочной дамы. Надо сказать, что она умела одеваться просто и прилично, а полученная ею от Алфимова тысяча рублей, положенная в банк, дала ей то недостававшее ей спокойствие все-таки несколько обеспеченной женщины, изменившее манеру держать себя и придававшее уверенность тону ее голоса.

Словом, денщик не принял ее за просительницу и не посмел не пустить в квартиру и не доложить барину.

«Может, по какому ни на есть важному делу», — мелькнуло у него в голове.

— Так я подожду, — заявила Софья Александровна.

— Пожалуйте, — распахнул ей двери денщик.

Сняв с нее пальто, он отворил дверь гостиной, служившей и приемной.

Мардарьева вошла.

На ней было новое черное шерстяное платье, красиво облегавшее ее высокую фигуру, и на голове черная шляпа. Привычка держать себя прямо, почти гордо, делала ее, несомненно, особенно в глазах денщика, похожей на барыню, и тот, совершенно успокоенный, пошел в свою комнату, находившуюся рядом со спальней молодого Гофтреппе, сказав почтительно посетительнице:

— Пообождите здесь.

Квартира Федора Карловича была уютная квартира холостяка, как по расположению, так и убранству.

Первая комната, как мы уже сказали, была гостиная, заменявшая и приемную, за ней следовал кабинет, потом столовая, это было по одну сторону коридора, начало которого составляло переднюю, по другую же находилась комната денщика, спальня и ванная, а за ней уже кухня, находившаяся тоже в распоряжении Прокофия, как звали денщика Гофтреппе.

Гостиная, пол которой был покрыт мягким персидским ковром, была вся убрана в восточном вкусе. Тахты, покрытые коврами, табуреты, пуфы, низенькие столики, разбросанные по всей большой комнате в живописном беспорядке, скрадывали ее величину и придавали ей вид укромного уголка.

Стены были завешены коврами и картинами лучших мастеров, большею частью легкого жанра и несколько пикантного содержания. Маленькое пианино с вычурными инкрустациями и кресло-качалка довершали убранство этой комнаты, если не считать ламп, стенных, висячей в столовой, и множества бронзы и других «objets d'arts», помещавшихся на двух резных, черного дерева, этажерках.

Часть кабинета, которая была видна из гостиной, тоже была убрана со вкусом и с тем шиком моды и дела, который говорил о погоне его хозяина скорее за первой, нежели за вторым.

Софья Александровна села на один из пуфов и стала ждать, с любопытством осматривая окружающую обстановку.

Она еще никогда не бывала в таких квартирах, и все привлекало ее внимание. Она даже не усидела на месте и стала ходить по гостиной, рассматривая ее редкости.

Время в этом осмотре прошло довольно быстро.

Раздался резкий звонок.

Мардарьева, как пойманная на месте шалости школьница, снова села на пуф.

В коридоре раздались шаги денщика, направлявшегося в сторону, противоположную парадной двери.

«Проснулся!» — промелькнуло в голове Мардарьевой.

Сердце ее вдруг тоскливо сжалось.

Только теперь, перед самой минутой свиданья с неизвестным ей богатым и молодым человеком, ей ясно представилось все безумие ее плана.

А что если он с позором выгонит ее после первых же ее слов?

Она даже несколько раз поглядела на дверь, ведущую в переднюю. У нее появилась мысль о бегстве. Она, впрочем, тотчас же отбросила ее.

— Поздно! — прошептала она. — Уж если вошла, надо довести дело до конца… Будь что будет!

Она начала утешать себя радужными мечтами.

Ей не спалось сегодня. Она встала рано и уже вышла из дома в девять часов утра.

Она хорошо знала, что «большие господа» в это время видят чуть ли не первый сон, а потому по дороге зашла к знакомой жене местного околодочного надзирателя.

Этот визит был не без цели: Софья Александровна намерена была собрать справки о молодом Гофтреппе, к которому она собиралась в тот же день нанести неожиданный визит.

Жена околодочного знала всю подноготную о ближайшем и высшем начальстве своего мужа, который, кстати сказать, уже ушел на службу.

За кофе Мардарьева искусно навела разговор на молодого Гофтреппе, и ее собеседница рассыпалась ему в необычайных похвалах. По ее словам выходило, что это был не человек, а ангел.

Это успокоило Софью Александровну и укрепило ее решение обратиться к Гофтреппе с составлявшею пока ее тайну просьбою.

Она храбро позвонила, вошла, и теперь, когда тот, кого она ожидала в этой роскошной гостиной, проснулся и ему, конечно, доложили о ней, отступление для нее было отрезано.

В мгновенья охватившей ее робости, она стала припоминать слышанные ею о Федоре Карловиче отзывы и снова успокоилась.

Сладкая надежда появилась вновь в ее сердце.

— Сейчас вас примут… только оденутся, — заявил вошедший в гостиную денщик и снова удалился, стараясь как можно тише своими толстыми казенными сапогами ступать по ковру гостиной, что придавало его походке несколько неуклюжий вид, несмотря на то, что это был рослый, бравый солдат, готовый хоть сейчас твердою и уверенною походкой идти под град неприятельских пуль.

Мгновенья продолжались.

Вот, наконец, в соседнем кабинете раздались легкие шаги, и в дверях гостиной появился Федор Карлович Гофтреппе.

Мы не станем описывать его наружность — читатели знакомы с ней.

Заметим только, что то злобно-ядовитое выражение лица, которое преобладало у него в театре в присутствии его соперника Савина, совсем отсутствовало теперь и, казалось, даже ему не было совершенно места на этом добродушном, открытом лице.

Оно все сияло счастьем, на губах играла приветливая улыбка.

Он был одет в изящную военную тужурку. Грациозно поклонившись Софье Александровне, он незаметно для нее оглядел ее с головы до ног.

Видимо осмотр был произведен с иной точки зрения, нежели осмотр его денщика, так как Гофтреппе довольно холодно произнес:

— Что вам угодно?

Мардарьева вскочила при его входе с пуфа и стояла перед ним смущенная, растерянная.

Вся кровь бросилась ей в лицо.

Он заметил ее смущение и более мягко произнес:

— Садитесь, пожалуйста.

Софья Александровна машинально опустилась на пуф. Гофтреппе сел на другой и вопросительно поглядел на посетительницу.

— Я весь к вашим услугам.

— Извините меня. Я, быть может, покажусь вам очень странной, чтобы не сказать более… — начала дрожащим голосом Мардарьева, — но мне подумалось, что если человек счастлив, то ему хочется, чтобы как можно более людей были также счастливы.

Она остановилась перевести дух. Федор Карлович смотрел на нее удивленным взглядом.

— Но почему вы думаете, что я так счастлив? — спросил он с полуулыбкой.

— Слухом земля полнится… — уклончиво, но уже более храбро ответила она. — А разве неправда?

— Положим, правда… — сказал он. — Но в чем же дело? В его голосе уже слышалось дружелюбие.

Мардарьева обладала чрезвычайно симпатичным голосом, проникавшим в душу. Она знала это и в настоящую минуту во всю пользовалась своими голосовыми средствами.

Увидав, что она достаточно размягчила сердце своего собеседника, она поняла, что половина победы одержана, и смущение ее прошло.

Его дружеский ответ, казалось ей, соединял их ближе, и она отвечала:

— Я не говорю, что счастливый человек должен делать счастливых всех без разбору, направо и налево, это невозможно, но тех, кто так или иначе содействовал его счастью, кто был косвенною причиною его, те, по моему мнению, имеют право желать, чтобы на них он обратил свое внимание.

— Содействовали… были причиной?.. — недоумевающим тоном повторил Гофтреппе. — Простите меня, но я не понимаю, кто содействовал, кто был причиной?

— Косвенной, Федор Карлович, косвенной.

— Ну, хоть косвенной… Вы?

— Отчасти и я, но более всего мой муж.

— Ваш муж?

— Да. И к тому же он играл в этом деле чисто пассивную роль и был обманут.

— Расскажите, в чем дело. Это интересно, — заметил Федор Карлович.

Софья Александровна начала подробный рассказ.

Она не упомянула, конечно, каким образом и за что был получен вексель Савина ее мужем, а начала прямо с визита последнего к Николаю Герасимовичу в «Европейскую» гостиницу и разрыва векселя, объяснила, что на это личное свидание Вадима Григорьевича с Савиным подбил ее мужа ростовщик Алфимов, который затем хотел купить у него разорванный вексель и жалобу на Савина за сто рублей. Передала в лицах, что очень рассмешило Гофтреппе, свое объяснение с Алхимиком и увеличение покупной суммы векселя и прошения до тысячи двухсот рублей — последствие этого объяснения.

— Теперь же оказалось, что Корнилий Потапович действовал в пользу Колесина, которому во что бы то ни стало надо было устранить Савина со своей дороги, — заключила она.

— Да, действительно, эта крашеная кукла сильно увивалась за Марго, но она прямо не переносила его, хотя родительским сердцам он был приятен.

Федор Карлович с горечью подчеркнул слово «родительским».

— Ему-то он и продал этот вексель в четыре тысячи рублей и жалобу за пять тысяч. Савин был выслан, но его отсутствие не помогло, да оно и понятно, было присутствие другого, еще более опасного… — окончила рассказ Мардарьева, произнеся последние слова с обворожительной улыбкой.

Гофтреппе сидя поклонился с улыбкой на этот умело сказанный комплимент.

— Вы, пожалуй, правы, ваш супруг помог мне, но точно так же помог и ваш Алхимик, как вы его называете, и Колесия. Не должен же я и их хотеть сделать счастливыми.

Он расхохотался.

— Они и без того счастливы, по-своему, — заметила Софья Александровна, — а мы…

В ее голосе прозвучали ноты, полные грусти. Федор Карлович сочувственно посмотрел на нее.

— Я пошутил, — произнес он, — и хотя помощь ваша и вашего мужа в деле моего счастья и очень отдаленная, я, слушая ваш рассказ, приятно провел время, и за одно это готов исполнить всякую вашу просьбу, если она в моих силах.

— О, — воскликнула Мардарьева, — исполнение моей просьбы для вас не будет стоить получасу времени, несколько слов разве.

— В каком это отношении вы меня считаете настолько всемогущим?

— В помощи людям, которые далеки от желания многого.

— Но все-таки?

Софья Александровна, однако, прежде нежели изложить сущность своей просьбы, описала в мрачных красках свое положение с мужем, не имеющим ни занятий, ни места, с сыном и дочерью, которых всех троих она должна содержать неблагодарной работой иглой.

— Надо, кроме того, и прилично одеться, хоть мне, так как я бываю в домах за заказами, нельзя же идти туда в рубище, — заметила она.

Гофтреппе не прерывал ее, ему нравился звук ее голоса. На его лице даже выразилось непритворное сочувствие ее положению.

— Мне хотелось бы только одного — определить мужа в околодочные надзиратели.

— Только-то?.. — расхохотался Федор Карлович. — Это действительно немного и, как кажется, я смогу вам это устроить.

— Я буду считать вас своим благодетелем… — встала Мардарьева.

— Прикажите подать ему завтра же докладную записку, а я походатайствую.

— Благодарю, благодарю вас.

Он подал ей руку.

Она наклонилась с видимым желанием ее поцеловать.

— Что вы, что вы, перестаньте… Все будет сделано, это такие пустяки, — вырвал он руку.

— Благодарю вас, завтра он подаст… Простите, что обеспокоила.

Она повернулась, чтобы уйти.

— Подождите минуту, — сказал он и вышел из кабинета.

Софья Александровна стояла, не понимая, зачем он удержал ее.

Она слышала в кабинете звук отворяемого замка, а затем шелест бумаги.

Гофтреппе вышел снова.

— Я считаю поступление вашего мужа на место настолько верным, что прошу вас передать ему эту безделицу на обмундирование.

Мардарьева, пораженная столь неожиданным благодеянием, взяв конверт, уже почти насильно схватила руку Федора Карловича и запечатлела на ней поцелуй.

Выйдя из его квартиры, она разорвала конверт — там оказались две радужных.

Докладная записка на другой день была подана, и место вскоре получено.

Остальное известно.

 

XXV

НА СВАДЬБЕ

В судьбе товарища и друга Николая Герасимовича Савина, ставшего невольным разлучником между ним и Маргаритой Максимилиановной Гранпа, Михаила Дмитриевича Маслова тоже произошла довольно крупная перемена.

Он женился.

Вскоре после отъезда Савина из Петербурга, умер дядя Михаила Дмитриевича, крупный сибирский золотопромышленник и владелец нескольких имений и фабрик во внутренних губерниях России.

Старик Петр Семенович Маслов был одинокий вдовец, за последние годы живший почти анахоретом, человек со многими странностями, в числе которых преобладающими были страх смерти вообще и какая-то фатальная уверенность, что он умрет, убитый молнией.

Он жил безвыездно в Москве, в Пименовском переулке, близ Малой Дмитровки, в собственном доме, над крышей которого высилась целая система громоотводов, но они, впрочем, не рассеивали его опасения, и старик во время грозы скрывался на погребице.

О каком-либо завещании, как все же напоминающем о смертном часе, Петр Семенович не хотел и думать.

По странной случайности, опасение его сбылось, и он умер, убитый молнией у двери погреба, куда хотел скрыться от начавшейся грозы.

Михаил Дмитриевич оказался его единственным наследником.

Предстояла масса хлопот по утверждению в правах наследства, которые Маслов передал одному из петербургских присяжных поверенных, но в перспективе виделась все же неизбежность продолжительного отсутствия из Петербурга для приведения в ясность и порядок дел его золотых промыслов, фабрик и имений, которые были запущены стариком и администрация которых и управление требовало перемен, как в личном составе, так и в системе.

Поручить все это другому лицу — не было возможности.

Михаил Дмитриевич понимал, что должен был сделать все сам, конечно, при совете взятых с собою специалистов по этим разнообразным отраслям его будущего хозяйства.

К этому же времени относится совершившееся событие, которое наполнило сердце Маслова необычайной радостью, но вместе с тем и заставило серьезно вглядеться в свое будущее.

Анна Александровна Горская почувствовала себя матерью.

С тревогой и смущением сообщила она об этом Михаилу Дмитриевичу.

— Голубка моя, дорогая, ненаглядная… — нежно заключил он ее в свои объятия.

— Чему ты так радуешься? — удивленно посмотрела она на него и снова опустила глаза. — Ведь это же ужасно.

Он зажал ей рот поцелуем.

— Я радуюсь тому, что у меня является существо, которое своим молчаливым красноречием убедит тебя в том, в чем я убедить не смог в течение нескольких лет.

— В чем это?

— Существо, которое ты носишь под сердцем, сын или дочь, должно быть моим законным ребенком.

— Ты опять за свое…

— Теперь я не прошу, теперь я этого требую, от его лица.

Анна Александровна сидела и молчала.

Он снова предлагал ей законный брак. Сколько раз она отказывалась от его предложения, не желая, как мы знаем, портить его карьеру и терять своей самостоятельности. Но теперь положение изменилось, он вправе, действительно, не просить, а требовать этого — она должна покориться. Да разве ей нужно для этого покоряться, разве не мечта всей ее жизни быть его женой, законной женой… Она любит его, любит больше себя и, чтобы только доказать это, она приносила в жертву свое самолюбие, она оставалась в глазах всех его содержанкой, хотя многого она не брала, но об этом знал только он, а не другие… Она не хотела браком с собой заставить его покинуть полк, она боялась, даст ли она ему столько счастья, что он никогда не вспомнит о совершенном им шаге, что у него не явится раскаянья… О, этого она боялась больше всего! Самостоятельность? Она все это только придумала, чтобы скрыть от него истинную причину отказа обвенчаться с ним, истинную причину этой жертвы… Теперь он прав. Существо, покоящееся у нее под сердцем, предъявляет свое право на имя — неотъемлемое право… Но он, как он честен, добр, великодушен… Обладание ею не изменило его чувств, уже прошло года два, когда последний раз поднимался между ними вопрос о браке и когда она почти резко отказала ему и даже просила не поднимать его.

Он не воспользовался этим разрешением, этой просьбой, как воспользовался бы всякий другой мужчина, он сейчас же подумал о ребенке… Этот ребенок был теперь для нее дороже ее самой… Он подумал о нем.

— Хороший, милый, ненаглядный… — могла только произнести она, обвив его шею руками и скрывая на его груди свое лицо со счастливыми слезами на глазах.

Он понял, что она согласна.

На другой день он и она подали прошение об отставке.

Ввиду этих прошений начальство разрешило ему вступить в брак с артисткою императорских театров Анной Александровной Горской.

Свадьбой поспешили.

Венчание происходило в церкви государственного контроля у Синего моста. Там же в залах поздравляли молодых.

Приезжих было немного. Несколько товарищей по полку Михаила Дмитриевича, которые были и шаферами, и подруги по театру невесты.

В числе приехавших на свадьбу были Маргарита Максимилиановна Гранпа и Федор Карлович Гофтреппе.

В тот момент, когда жених и невеста шли к аналою, Маргарита Максимилиановна бросила какой-то странный взгляд на стоявшего рядом с ней Гофтреппе.

В этом взгляде мелькнуло злобное недовольство.

Она мысленно позавидовала Горской, обряд венчания над которой уже начался.

Через какие-нибудь полчаса, час, эта ее подруга — заурядная «кордебалетная» выйдет из церкви под руку со своим законным мужем богачом Масловым.

«Он теперь, пожалуй, богаче этого!» — мелькнуло в ее уме, и она снова далеко недружелюбно покосилась на Федора Карловича.

Мысли ее перенеслись к прошлому. Она вспомнила Савина.

За это время она ни разу не вспоминала о нем. Он был в переписке с Михаилом Дмитриевичем, и письма его дышали то мрачным разочарованием, то, видимо, насильственным увлечением, деланною веселостью.

Маслов выносил из них тяжелые впечатления и делился ими с Анной Александровною.

Раздражение против приятеля за неприятные вызовы по делу о разорванном векселе, понятно, прошло.

— Жалко беднягу, пропадает совсем и пропадет из-за этой бездушной кокетки… — после получения первого же письма, заметил вслух при Горской Михаил Дмитриевич.

— Кто это, и кого это ты честишь бездушной кокеткой? — спросила Анна Александровна.

— Я думаю о Савине, сегодня получил от него письмо из деревни… Убивается, видимо, бедняжка, по Гранпа.

— Как убивается по Гранпа… — вытаращила на него глаза молодая жена. — Да ведь ты же сам говорил, что он забыл об ней и думать, что он ветреный, непостоянный.

— Когда это я все, матушка, говорил? — удивился в свою очередь Маслов.

— Как когда, вскоре после его отъезда просить дозволения у родных на брак с Маргаритой.

— Не припомню.

— Да как же, еще ты приехал ко мне прямо с допроса по его делу.

— А-а-а… Ну, мало ли что я тогда сболтнул в сердцах.

— Что я наделала, что я наделала! — воскликнула Анна Александровна и закрыла лицо руками.

— Что такое?

— Да ведь я Маргарите тогда же высказала твое мнение о нем и предупредила ее, чтобы она на него очень-то не надеялась.

— Ты?

— Да, я, я-то ведь не знала, и приняла за правду все то, что ты говорил.

— Ай, ай, ай, как можно… Ему бедняге подстроили нарочно эту высылку, чтобы он не мог видеться с ней.

— Какую высылку?

— Да, впрочем, ведь ты не знаешь… Он все мне рассказывает в письме.

Михаил Дмитриевич рассказал Горской о высылке Савина в Пинегу и возвращении его из ссылки уже тогда, когда Гранпа принадлежала Гофтреппе.

— Неужели это он устроил?

— Не думаю… Впрочем, не знаю.

— Ах, несчастный Савин, ах, бедный, а я-то, я-то, — разохалась Горская.

— Нечего охать, дела не поправишь. Вперед урок быть осторожнее в своих выводах из чужих слов и главное воздерживаться на язык о том, что слышала от близкого человека, — заметил Маслов.

Анна Александровна молчаливо, с виноватым видом, выслушала этот выговор.

— Но я все это ей скажу, что я ее ввела в заблуждение, расскажу, какой он несчастный.

— Зачем! Поздно.

— Нет, я этим сниму все-таки тяжесть со своей души.

— И навалишь его на душу приятельницы, — улыбнулся Михаил Дмитриевич.

— Нет, она теперь так любит Федора Карловича, что ей и этим не доставлю особого огорчения… Она и не вспоминает о Николае Герасимовиче… А мне будет легче.

Маслов понял, что, если бы он даже продолжал настаивать не говорить ничего о Савине Маргарите Максимилиановне и Анна Атександровна дала бы ему слово, она все равно не сдержала бы его — не была в состоянии это сделать.

— Как знаешь, — сказал он, махнув рукою.

Ему так было в эту минуту искренно жаль Савина, что он даже с радостью подумал, что не беда будет, если красавица Гранпа и перенесет несколько неприятных минут при признаниях Горской.

Более чем минутного огорчения для Маргариты Максимилиановны он не допускал — он считал ее, как считали уже ее тогда многие, пустой, бездушной кокеткой.

«Конечно, — думал он далее, — слова Ани могли повлиять на ее более быстрое сближение с Гофтреппе, но тут вопрос только во времени: рано или поздно, она бы бросила и Савина, если бы даже вышла за него замуж. Не для замужества рождена она».

Получив косвенное разрешение Михаила Дмитриевича снять с себя тяжесть оклеветания Савина, Анна Александровна поспешила это сделать при первом свидании за кулисами с Гранпа.

В более чем мрачных красках описала она положение отвергнутого ею жениха — Савина, покаялась, что со слов Маслова, сказанных сгоряча, она оклеветала несчастного перед ней и, быть может, разбила ему жизнь навсегда.

Михаил Дмитриевич оказался почти правым.

Маргариту Максимилиановну не тронул особенно рассказ подруги — она была вся под обаянием новой жизни, на путь которой она вступила.

Она даже вскоре совершенно забыла об этом разговоре с Горскою, и только теперь, во время венчания последней, все восстало в памяти, сгоравшей от зависти к подруге, Гранпа.

— Она могла тоже выйти из церкви под руку с законным мужем, с Савиным, молодым, красивым, богатым. Если бы она подождала.

Она снова искоса уже совершенно злобно поглядела на Гофтреппе.

Тот предлагал мне брак, а этот… этот не предложит. Горская может быть завтра не пустит меня в свою гостиную. Что такое я?

Злоба душила ее.

Ее красивое матовой белизны лицо покрылось почти сине-багровыми пятнами.

— Что с тобой, Марго? — наклонился к ней и нежным шепотом спросил ее Федор Карлович.

Его голос показался ей ненавистным.

— Ничего… мне жарко, — кинула она ему и быстро вышла в соседнюю с церковью залу.

Он поглядел ей вслед удивленным взглядом и медленно пошел за нею. Она, выбежав почти из церкви, вздохнула несколько раз полной грудью и силой воли заставила себя успокоиться.

— Ты нездорова, — подошел к ней Гофтреппе.

— Нет, я говорю, что мне стало там жарко… Теперь все прошло, достань мне стакан воды.

Он пошел исполнить ее желание.

Этим временем она воспользовалась, чтобы еще более переломить себя и приготовиться к комедии во время поздравления «милой подруги», как она мысленно со злобою назвала Горскую.

Через минуту Федор Карлович стоял перед ней, а рядом с ним ливрейный лакей держал на подносе стакан воды. Она с жадностью сделала несколько глотков и окончательно пришла в себя.

Поставив стакан на поднос, она взяла под руку Гофтреппе и вернулась в церковь спокойная, с присущей ей очаровательной улыбкой на губах. Кто мог догадаться, какая змея скрыта в этой чудной корзине роз.

В церкви уже служили молебен для молодых. Венчание было окончено.

Начались поздравления «с законным браком» сперва в церкви, а затем в зале, где появились лакеи с подносами, уставленными бокалами с шампанским, фруктами и конфетами.

Особенною искренностью и задушевностью и в зале и в церкви звучали поздравления Маргариты Максимилиановны Гранпа, крепко, крепко целовавшейся с Анной Александровною Масловой.

 

XXVI

ДОИГРАЛСЯ

Через полгода у Масловых родился сын, названный в честь отца Михаилом.

Анна Александровна всецело отдалась прелестям первого материнства, целый день возясь со своим крошкой, открывая в нем все новые и новые достоинства и способности и чуть ли не гениальный ум.

Таково блаженное состояние всех молодых матерей.

Время шло.

Дело об утверждении в правах наследства окончилось, и Михаил Дмитриевич уже собирался ехать осматривать свои новые владения, вел переговоры с агрономами, техниками и горными инженерами.

Решено было, что ребенок останется с бабушкой, матерью Анны Александровны, и нянькой, так как он ко времени отъезда будет отнят от груди, — молодая мать кормила сама, — а Анна Александровна поедет вместе с мужем.

Хотя последней было тяжело расставаться с сыном, но ввиду того, что бабушка была несомненно тем надежным лицом, на которого можно было его оставить, а Михаил Дмитриевич не хотел и слышать о поездке без жены, Анна Александровна, после некоторого колебания, согласилась.

Разлука с ее ненаглядным мужем тоже была для нее не из легких. Она так привыкла за это время быть с ним неразлучной.

Несмотря на то, что они после свадьбы стали жить на широкую ногу, — Михаил Дмитриевич нашел прекрасную квартиру на Сергиевской и роскошно меблировал ее, — жизнь они вели сравнительно уединенную и, не считая театров и концертов, которые усердно посещали, круг их знакомых был очень ограничен.

Взаимная любовь делала им приятными вечера, которые они просиживали одни, посторонние только бы вносили дисгармонию в аккорды их семейного счастья.

В их жизни не наступило еще того, почти неизбежного в супружестве времени, когда муж и жена, оставаясь с глазу на глаз, должны или браниться, или молчать.

Только тогда домашний очаг выносится на народ, на базар.

Время отъезда приближалось, когда вдруг из конца в конец России с быстротою молнии пронеслась весть о предстоящей войне с Турцией.

Сперва это было в форме настойчивого слуха, нуждавшегося в подтверждении.

Наконец явилось и это подтверждение.

Обнародован был высочайший манифест о начале военных действий.

То сочувствие, с которым не только русское общество, но и русский народ встретил объявление войны за освобождение наших братьев-славян от турецкого ига, не поддается описанию.

Еще ранее этих слухов о предстоящей войне, Россия, как один человек, следила за событиями на Балканском полуострове, и все симпатии русских людей были на стороне боровшихся за свою свободу болгар и сербов, в рядах которых сражались наши храбрые добровольцы.

Первые павшие из них в борьбе с турками были окружены ореолом народных героев.

В Михаиле Дмитриевиче Маслове проснулся не только русский человек, но и русский солдат.

Звук воинской трубы заставил затрепетать его сердце. Были забыты личные дела, были забыты имущественные интересы — все потонуло в одном великом деле, в одном русском общенародном интересе, — это дело, этот интерес была война за страждущих в иноверной неволе единоверных братьев.

— Я поступаю в армию… — заявил он Анне Александровне.

Молодая женщина сначала побледнела и не сразу ответила своему мужу.

Но через несколько мгновений она оправилась и с чуть заметною дрожью в голосе произнесла:

— Я буду молиться за тебя…

Восторженным взглядом подарил ее муж за эту геройскую фразу. Вопрос был решен.

Михаил Дмитриевич подал докладную записку и вскоре, снова облачившись в военный мундир, отправился в действующую армию, прикомандированный к одному из кавалерийских полков, находившихся на Кавказе.

Будучи, таким образом, на другом театре военных действий, он не встретился с Савиным.

При взятии Карса, он выказал чудеса храбрости и был тяжело ранен в правую сторону груди.

Около двух месяцев пробыл он в лазарете, но перенесенные им страдания были вознаграждены тем, что раненая грудь его была украшена славным «Георгием».

Остальную часть компании он сделал счастливо и по окончании войны вышел в отставку и вернулся в Петербург.

Его встретили ласки молодой жены и первый лепет сына.

Анна Александровна, бросившись в объятия мужа, буквально замерла в них от радости.

Когда же первый порыв встречи прошел, она вдруг истово перекрестилась и с благоговением поцеловала украшавший грудь Михаила Дмитриевича беленький крестик.

После нескольких месяцев отдыха, Маслов с женою уехали из Петербурга, в сопровождении специалистов и около полугода употребили на объезд принадлежавших им имений, фабрик и золотых приисков.

Дело оказалось далеко не в таком безотрадном положении, как говорили; пришлось сделать лишь несколько перемен в администрации приисков и некоторых фабрик, и громадное и разнообразное дело было почти налажено.

Заявление Михаила Дмитриевича, что он ежегодно, в неизвестное для управляющих время, будет лично приезжать на место, подтянуло нерадивых и сильно наживавшихся на хозяйском добре служащих, бывших в течение многих лет без всякого надзора.

Михаил Дмитриевич, ознакомившись с делом, сам принялся за руководство им из Петербурга, получая ежемесячно отчеты и давая те или другие письменные приказания.

Несколько месяцев в году приходилось все-таки находиться в разъезде.

Эти последующие поездки он уже совершал один.

Прошло два года.

Несмотря на множество работы по своему многочисленному хозяйству, Маслов поддерживал переписку с Николаем Герасимовичем Савиным, который писал ему из заграницы и описывал подробно свои приключения.

Михаил Дмитриевич называл шутя эти письма «главами романа», а Анна Александровна всегда с удовольствием слушала их, хотя они производили на обоих тяжелое впечатление.

— Жаль беднягу — такая жизнь разорит его окончательно… — говорил Маслов.

— Бедный, бедный, эта Марго, действительно, точно отуманила его, он, видимо, мечется по сторонам, чего-то ищет и не находит.

— Действительно, он, кажется, до сих пор еще влюблен в нее, хотя не хочет в этом признаться…

— Пусть бы вернулся сюда, разочаровался… — заметила Анна Александровна.

Муж вопросительно-недоумевающе посмотрел на нее.

— Кстати… Отчего я давно ее не вижу у нас?..

— Очень просто, ей у нас нечего делать…

— То есть, как?..

— Прости, Миша, но я… я не хочу быть с ней знакома… Ее поступок с Федором Карловичем… Ее поведение здесь, когда он был на войне… Все это мне крайне не нравилось. Я понимаю, почему он по возвращении все порвал с ней… Я ее не раз предупреждала, останавливала… Знать ничего не хочет… Теперь же этот постоянно длинный хвост обожателей… Как хочешь, это нехорошо… Я не отдала ей визита… Она поняла и прекратила посещения.

Маслов молчал.

— Ты не сердишься на меня за это? — с тревогою заметила Анна Александровна.

— Напротив, душа моя, я очень рад, что не мне пришлось просить тебя прекратить это знакомство… Я доволен, что ты предупредила меня.

По лицу молодой женщины разлилась довольная улыбка.

— А вот с кем я хочу очень, очень подружиться, это с нашей докторшей.

— С Зиновией Николаевной?

— Да… Это такая хорошая женщина… Ведь она Мишу положительно спасла от смерти… Она уже после сказала мне об этом… Уже начиналось воспаление мозга… Я так, говорит, боялась, так боялась… И сказала она это так задушевно, искренне, что я бросилась и расцеловала ее… Миша ее тоже обожает… Тетя Зина, тетя Зина… — только у него и разговора.

— Она, действительно, премилая барынька.

— А знаешь, Миша, чья она воспитанница? Ведь она сирота, подкидыш, не знает ни отца, ни матери…

— Вот как!.. Чья же?

— Савиных… Она хорошо знает Николая Герасимовича… Он ей поверял свою любовь к Гранпа, свои надежды… Мы как-то с ней разговорились, и она мне все рассказала.

— Она замужем?

— Да.

— Кто ее муж?

— Он писатель… Ястребов… известный.

— А-а-а… знаю.

— Они, кажется, очень счастливы… Оба работают и живут душа в душу… У нее ведь очень большая практика.

— Еще бы… Она, несмотря на то, что молодая, начинает приобретать известность. Со сколькими врачами я ни говорил, все отзываются о ней с величайшим уважением.

Так пришедшаяся по душе Анне Александровне Масловой женщина-врач Зиновия Николаевна Ястребова была действительно знакомой нам приемной дочерью стариков Савиных — Зиной Богдановой.

Ее мечта исполнилась.

У Масловых она была желанной гостьей.

Чтобы чаще видеть ее, Анна Александровна с разрешения мужа пригласила ее к себе годовым врачом.

Добросовестно до педантизма она являлась ежедневно, к большому удовольствию Масловой.

Таким образом они сблизились и подружились.

Михаил Дмитриевич вскоре тоже разделил восторженное мнение своей жены о докторше и с удовольствием беседовал с ней, когда случайно был дома и не был занят во время ее визита.

Как-то раз, когда Зиновия Николаевна сидела с Анной Александровной в будуаре последней, туда вошел Михаил Дмитриевич с письмом в руке.

— Могу сообщить вам новость! — воскликнул он.

— Какую?.. — почти в один голос спросили дамы.

— Савин приезжает в Петербург… Вот его письмо…

Он передал его жене.

— Неужели? — обрадовалась Зиновия Николаевна.

— Это хорошо, мы здесь его общими силами исправим и вылечим, — заметила Анна Александровна.

— Это как удастся…

— Чего нам с Зиновиею Николаевной не удастся… А мы тебе тоже можем сообщить новость, только более печальную.

— Печальную?

— Да… Вот сейчас только мне рассказывала Зиновия Николаевна…

— Что такое?

— Сегодня к ним в больницу привезли Аркадия Александровича Колесина.

— Что с ним?

— Он сегодня утром застрелился в Летнем саду.

— Несчастный! Он жив?

— Нет, умер через полтора часа… Он выстрелил в себя сидя, в левый бок, пуля проникла в полость живота, — ответила Ястребова.

— Доигрался!.. — печально заметил Маслов. — Царство ему небесное.