Князь Тавриды

Гейнце Николай Эдуардович

Часть вторая

В БОРЬБЕ С ЛУНОЮ

 

 

I

СВЕТЛЕЙШИЙ

Миллионная улица была почти сплошь запружена экипажами, тут были и высокие щегольские кареты, новомодные берлины и коляски, старые громоздкие рыдваны, словом, экипажи всех видов и цветов: черные, синие, голубые, палевые и фиолетовые.

К подъезду Зимнего Дворца, ведущего в апартаменты, отведенные светлейшему князю Григорию Александровичу Потемкину, то и дело подъезжают новые.

Лакеи и гайдуки мечутся во все стороны, подсаживая и высаживая господ, лихо распахивают и захлопывают дверцы и с треском раздвигают высокие, в шесть ступеней, подножки, по которым приезжающие и уезжающие шагают, покачиваясь из стороны в сторону.

У Потемкина — прием.

Весь Петербург в приемные дни ездил на поклон к светлейшему.

Прошло около двух лет со дня его приезда в Петербург от стен Силистрии, а между тем, за это короткое время с ним совершилась почти волшебная метаморфоза.

В 1774 году он был уже генерал-аншефом и вице-президентом военной коллегии.

В последней должности он оказал большие услуги России в смысле упрощения обмундирования войска. Обрезав солдатам косы, которые они носили до того времени, он избавил их от лишней работы над своим туалетом и от головных болезней, распространенных в войсках.

Он ввел в армии куртки, шаровары и полусапожки, и сделал движение солдата легче и свободнее; введенные им солдатские шинели были гораздо удобнее прежних; введены были более легкие ружья, и численность войска была умножена.

Кроме того, сделавшись приближенным к государыне, он прежде всего обратил внимание на скорейшее усмирение Пугачевского бунта.

С присущими ему энергией и распорядительностью он принял тотчас же решительные меры и много способствовал подавлению мятежа, грозившего большой опасностью государству.

Затем при его содействии был заключен Румянцевым-Задунайским выгодный мир с турками при Кучук-Кайнарджи.

По заключении этого мира, императрица издала следующий высочайший именной указ:

«Генерал-поручик Потемкин, непосредственно способствовавший своими советами заключению выгодного мира, производится в генерал-аншефы и всемилостивейше жалуется графом Российской империи; уважение же его храбрости и всех верных и отличных заслуг, оказанных им в продолжение сей последней войны, всемилостивейше награждаем мы его, Потемкина, золотою саблею, украшенною бриллиантами и нашим портретом и повелеваем носить их, яко знак особого нашего благоволения».

Еще ранее ему были пожалованы ордена русские: святой Анны и святого апостола Андрея и иностранные: прусского Черного Орла, Датского Слона и Шведского Серафима, и польские: святого Станислава и Белого Орла.

Австрийский император Иосиф II прислал ему, по просьбе императрицы Екатерины, диплом на княжеское достоинство Римской империи.

Потемкин стал «светлейшим князем».

Интересна маленькая подробность.

Незадолго перед тем Иосиф II отказал наградить этим титулом двух своих министров, за которых ходатайствовала императрица — его мать.

Одновременно с этими сыпавшимися на него положительно дождем милостями государыни, и милостями, кстати сказать, вполне заслуженными, Григорий Александрович был назначен Новороссийским генерал-губернатором.

Сознавая свои заслуги, он понимал, что раболепствующая перед ним толпа не имела о них даже отдаленного понятия и низкопоклонничала не перед ним лично, а перед силой блеска и богатства, которых он являлся носителем. Он для них был лишь «вельможей в случае», и они совсем не интересовались, какими способами добился он этого случая.

За это их глубоко презирал Григорий Александрович и этим объясняется та надменность, с которой он держал себя относительно равных себе, и та задушевная простота, которая проявлялась в нем по отношению к низшим.

Потомки недалеко ушли от его современников и большинство их отмечало лишь пятна, бывшие на этом солнце, не замечая, что эти пятна — только черные тени от окружающего его общества.

Вернемся, впрочем, в приемную светлейшего.

В огромной зале царит относительная тишина, усиливающаяся жужжанием сдержанного шепота.

Громадная толпа ожидает приема. Тут и высокочиновные, и мелкие люди. Все сравнялись перед непостижимым величием хозяина.

Все взгляды то и дело устремляются на затворенные наглухо высокие двери, за которыми находится кабинет светлейшего, всесильного и властного распорядителя миллионов, от каприза, от настроения духа которого зависит людское горе и людское счастье.

Из кабинета выходит адъютант и вызывает по фамилии приглашаемых в кабинет.

При каждом появлении этого рокового вестника даже жужжание прекращается и наступает могильная тишь.

Вызванный скрывается за заветными дверями и снова во всех углах раздается сдержанный шепот.

— Много, много может князь… все… — шепчет толстый генерал худому как спичка человеку в дворянском мундире, с треуголкой в руках.

— То есть как все? — робко задает вопрос последний.

— Все… говорю… все… Царица для него сделает, а он порой царице скажет… коли прикажешь, государыня, твоя воля, исполню, а по совести делать бы то не надо и шабаш, вот он какой, светлейший…

Дворянин сокрушенно вздыхает.

— Третий месяц каждую неделю являюсь, не могу добиться лицезреть его светлость… — слышится в другом углу сетование сановного старичка.

— Вызваны?

— Нет, по сепаратному, личному делу…

— Это еще что… Потеха тут прошлый раз была как раз в прием… Вызвал его светлость тут одного своего старого приятеля, вызвал по особенному, не терпящему отлагательства делу… Тот прискакал, ног под собой не чувствуя от радости, и тоже, как и вы, несколько месяцев являлся в приемные дни к светлейшему — не допускает к себе, точно забыл… Решил это он запиской ему о неотложном деле напоминать и упросил адъютанта передать…

— Ну и что же?

— Тот предупреждал, что худо будет, не любит его светлость, чтобы ему напоминали… но передал…

— Принял?..

— Принял, здесь в приемной… Сам вышел.

— Вот как!

— Вызвали это вперед его приятеля… Князь оглядел его и говорит: «Дело, дело, помню… помню… Совсем было забыл, виноват… Вот, братец, в чем состоит дело: у меня есть редкий прыгун; так как ты очень высок ростом, то я спорил с ним, что он через тебя не перепрыгнет. Теперь спор решится». Князь сказал что-то на ухо адъютанту, тот исчез, а через минуту откуда ни возьмись этот самый прыгун и как птица перелетел через приятеля его светлости. «Ну, я проиграл!» — сказал князь, обнял приятеля, да и ушел к себе в кабинет. Прием приказал кончить…

— Однако, это… — пожал плечами сановник-старичок.

— Что однако, что это… Приятель-то его светлости какое на другой день место получил, что десятку прыгунов можно дозволить через себя перескочить.

Говоривший наклонился к уху старичка.

— А-а… — многозначительно протянул последний. — Неужели?..

— Да, вот вам и неужели… Для этого он его и вызвал из именья, способности его знал, а прыгун это так, каприз, не напоминай, сам вспомню… вот он каков светлейший-то…

— Нет, кажется, что с вами решили покончить, Антон Васильевич! — слышалось в третьей группе.

Говоривший был еще сравнительно молодой генерал с широкой грудью, увешанной орденами.

— Ох-хо-хо… — вздохнул рослый казак.

— Тут, по приезде, я уже являлся к его светлости с объяснительными бумагами. Проект представил, значит, переделки в Сечи, кого удалить, кого переместить, так тайком, потихонечку…

— Ну, что же князь?..

— Швырнул бумаги мои в угол и сказал:

«Право, не можно вам оставаться. Вы крепко расшалились и ни в каком виде не можете уже приносить пользы. Вот ваши добрые и худые дела». Показал он мне тут толстую тетрадь, в которой написаны все хорошие и худые дела Запорожья и размещены одни против других.

— Каких же больше? — усмехнулся генерал.

— Все записано верно, никаких обстоятельств из обоих действий не скрыто и не ослаблено, только «хытра пысака що зробыв». Худые дела Сечи написал строка от строки пальца на два и словами величиной с воробьев, а что доброго сделала Сечь — часто и мелко, точно песком усыпал. От того наши худые дела занимают больше места, нежели добрые… Только одна надежда, что не выдаст Грицко Нечеса.

— Это кто-ж такой?

— А сам светлейший… Он у нас под таким прозвищем уже более двух лет вписан в сечевые казаки…

— Вот как… Грицко Нечеса… По Сеньке и шапка… — съязвил уже совершенно сдавленным шепотом генерал.

— Полковой старшина Антон Васильевич Головатый!.. — выкрикнул явившийся из двери кабинета адъютант светлейшего.

Казак встрепенулся и, несколько оправившись, развалистою походкою направился к кабинету.

Григорий Александрович ходил взад и вперед по обширному кабинету, то приближался к громадному письменному столу, заваленному книгами и бумагами, у которого стоял чиновник, то удалялся от него.

Увидя Головатого, вошедшего в сопровождении адъютанта, почтительно остановившегося у двери, он круто повернул и пошел к нему навстречу.

— Все кончено… — сказал он. — Текелли доносит, что исполнил поручение. Пропала ваша Сечь.

Головатый пошатнулся. Вся кровь бросилась ему в лицо и, не помня себя, он запальчиво произнес:

— Пропали же и вы, ваша светлость!

— Что ты врешь? — крикнул Потемкин и гневным взглядом окинул забывшегося казака.

Тот разом побледнел под этим взглядом; он ясно прочел на лице светлейшего его маршрут в Сибирь.

Антон Васильевич струсил не на шутку.

Надо было скорее смягчить гнев властного вельможи, и несмотря на поразившее его известие об окончательном уничтожении родной Запорожской Сечи, Головатый нашелся и отвечал:

— Вы же, батьку, вписаны у нас казаком; так коли Сечь уничтожена, так и ваше казачество кончилось.

— То-то, ври, да не завирайся! — более мягким тоном сказал князь.

Затем уже хладнокровно он объяснил Головатому, что он и другие прибывшие с ним депутаты будут переименованы в армейские чины и отпущены из Петербурга…

— Ты будешь поручиком… — уже совсем ласково сказал светлейший.

Головатый низко поклонился, хотя две слезы скатились по его смуглым щекам.

Это были слезы над могилою Запорожской Сечи.

Головатый вышел из кабинета.

Вскоре за ним появился адъютант и объявил, что приема больше не будет.

— Это со мной уже пятнадцатый раз… — вслух сказал сановный старичок.

Толпа хлынула к выходу. Говор сделался менее сдержанный, а на лестнице стоял уже настоящий гул от смешавшихся голосов.

Вдруг та же толпа почтительно расступилась на обе стороны лестницы и снова притихла как по волшебству.

По лестнице поднималась маленькая старушка, одетая в черное платье из тяжелой шелковой материи.

Это была мать светлейшего князя Потемкина, знакомая нам, Дарья Васильевна.

 

II

В ЗИМНЕМ ДВОРЦЕ

Счастье делает людей неузнаваемыми. То же случилось и с Дарьей Васильевной Потемкиной.

Кто бы мог в шедшей, среди расступившихся почтительно сановных лиц, по лестнице дворца почтенной, разряженной в дорогое платье старухе узнать бедную смоленскую помещицу, жившую в полуразвалившемся доме, где свободно по комнатам шлепали лягушки — Дарью Васильевну, ныне кавалерственную статс-даму ее императорского величества.

Откуда взялась эта важная поступь, эта милостивая улыбка, играющая на ее губах?

Она даже, как будто, выросла, не говоря уже о том, что пополнела.

Все это сделало единственное в мире волшебство — счастье.

Дарья Васильевна за несколько месяцев до нашего рассказа прибыла в Петербург и поселилась в Аничковом дворце, незадолго перед тем купленном императрицею Екатериною у графа Разумовского и подаренном Потемкину.

Сам князь в нем не жил, но давал иногда в садовом павильоне дворца великолепные праздники.

С Дарьей Васильевной прибыли в Петербург и четыре ее внучки: Александра, Варвара, Екатерина, и Надежда Васильевны Энгельгардт. Младшей из них было пятнадцать лет, а старшей шел восемнадцатый.

Светлейший дядя не жалел ничего для воспитания своих племянниц, и лучшие учителя и учительницы Петербурга были приглашены к ним преподавателями.

Нечего говорить уже о том, что приезжие мать и племянницы светлейшего были окружены почти царскою роскошью, и высшее общество столицы носило их на руках.

Все четыре сестры Энгельгардт были очень красивые девушки и этим отчасти объясняется более чем родственная любовь к ним Григория Александровича — поклонника женской красоты.

Адъютант князя, бывший еще в зале, первый увидал вошедшую Дарью Васильевну и бросился с докладом в кабинет светлейшего.

Григорий Александрович тотчас вышел и встретил свою мать на середине залы.

Почтительно поцеловав ее руку, он повел ее в кабинет и кивнул головой адъютанту, давая знать, что он более не нуждается в его услугах.

Тот отвесил почтительный поклон и вышел из кабинета.

— Были, видели?.. — спросил Григорий Александрович дрогнувшим голосом.

— Сейчас от княгини… С час посидела у ней… Ничего, мальчик поправляется, и она стала много веселее…

— Не наступил, значит, час кары Божией… — с расстановкой, торжественным тоном произнес Потемкин.

— Что это ты, Гриц, говоришь, за что ее Богу наказывать… И так она без меры страдалица… Тяжело мне бывать у ней…

— С чего это, матушка?..

— Как с чего… Вот и нынче заговорила со мной о своей девочке… «Кабы, — говорит она, — жива была, играла бы теперь с Васей, — красные бы были дети…» А мне каково слушать да знать, да сказать не сметь…

— Действительно… это трудно… для женщин… главное сказать не сметь… — засмеялся Потемкин.

— Тебе все смешки, да смешки; а мне да княгине слезки…

Григорий Александрович сделался вдруг чрезвычайно серьезен.

— А меньше было бы ей слез и горя, коли бы она знала, что сын ее жив, терпит низкую долю — неизвестно где и у кого… А это бы случилось, кабы я не вмешался и не написал вам тогда…

— Оно, пожалуй, Гриц, ты и прав… Но когда же ты возвратишь ей ее ребенка? Или он так и останется Петровским?..

— Может быть, так и останется… Я теперь об нем могу малость лучше позаботиться, чем его батюшка, князь Святозаров… Кстати, видели вы его?

— Как же, видела… Просил передать тебе поклон… Веселый такой… радостный, у жены раза три при мне руку поцеловал… а она его в лоб…

— Значит… счастливы… — с горькой усмешкой заметил Григорий Александрович.

— По видимостям, счастливы, только я, Гриц, здесь теперь у вас попригляделась — не узнаешь ведь придворных-то лиц; он это улыбается, когда на душе кошки скребутся; плачет, когда ему может скакать хочется… только Святозаровы, кажется, этому роду не подходят — простые, прямые люди, он, кажись, добряк, мухи не обидит.

— А убить человека может?..

— Что ты, Гриц, разве это было?

— Нет, я так, к слову…

— И за что ты его так не любишь, Гриц?

— Я? С чего вы это взяли…

— Не бываешь у них, а они такие ласковые да предупредительные…

— Кто ко мне да к вам не ласков да не предупредителен… все-таки…

— Что все-таки? — горячо перебил ее князь.

— Не верю я, маменька, в эту людскую ласковость, все они низкопоклонничают, так как я высоко стою, меня не достанешь… А могли бы ухватиться хоть за ногу, стащили бы сейчас вниз и растоптали бы с наслаждением, потому-то и презираю я их всех, потому-то вышучиваю с ними шутки, какие только моей душе хочется… Тут один тоже из них обыграл меня на днях, воспользовался моей рассеянностью и сфальшивил. Что мне с ним делать? Не судиться идти!.. И говорю я ему: «Ну, братец, с тобой я буду играть только в плевки; приходи завтра…» Прибегает чуть свет… «Плюй на двадцать тысяч, сказал я ему…» Он собрал все свои силы и плюнул, вон в тот самый дальний угол попал… «Выиграл, братец, я дальше твоего носа плевать не могу!» — заметил я ему и плюнул в рожу…

— Что ты, Гриц! — даже привстала Дарья Васильевна.

— В самую рожу… Что же бы вы думали? Взял деньги, обтерся… и по сей час ко мне ходит… Вот каковы они, люди…

— Не все же таковы.

— Все, — мрачно сказал Потемкин. — Значит, — вдруг переменил он разговор, — наследник выздоравливает, и княжескаа чета счастлива и довольна…

— Кажись, что так, а там кто их знает…

— Конечно, они счастливы и довольны, что им! — махнул рукой Григорий Александрович.

В голосе его прозвучали слезы.

Это не ускользнуло от чуткого слуха матери.

— Что с тобой, Гриц… Не пойму я тебя… Кажется счастливее тебя человека нет, а ты…

— Что я?

— Как будто, не доволен ничем… Ведь уже, кажется, большего и желать нельзя…

— Вот то-то, что вам кажется, что и счастливее меня нет, что и желать мне большего нельзя… а между тем…

Григорий Александрович вдруг поник головой и крупные слезы покатились по его щекам…

— Гриц, что с тобой? Ты плачешь… — вскочила в тревоге Дарья Васильевна.

Князь уже успел оправиться, тряхнул головой и отвечал почти спокойным голосом:

— Нет, так, пустяки, это пройдет, я устал… этот прием…

— Ах, Гриц, Гриц… чует мое материнское сердце, что с тобой что-то неладное деется, а отчего и ума не приложу… Сдается мне, скучно тебе одному… Жениться тебе надо…

— Жениться… мне? — удивленно уставился на Дарью Васильевну Потемкин.

— Да, тебе… Теперь за тебя какую ни на есть заморскую принцессу выдадут… молодую, красивую…

— Нет, я никогда не женюсь…

— Почему же? — робко спросила старуха, снова уже сидевшая в кресле.

— А потому, что нет и не будет мне по душе женщины, которая бы мне не надоела… Все надоедают, я это уже испытал…

— Это все от того, что не в законе! — попробовала возразить Потемкина.

— А закон нарушать еще хуже, а я нарушу… Уж такова природа моя, мне два раза любить не дано… Свята к женщине только первая любовь, а вторая тоже, что десятая, это уж не любовь, а страсть… похоть…

— Я что-то не пойму этого, Гриц…

— И не надо, только сватать меня оставьте… Невеста моя еще не родилась, да и не родится… Так вы и знайте.

В тоне голоса князя прозвучали ноты раздражения, наводившие ужас на всех и пугавшие даже его мать.

Она молчала и только печально качала головой.

— Что девчонки? — спросил после некоторой паузы Григорий Александрович.

Этим именем называл он своих племянниц.

— Веселятся, да как сыр в масле катаются, благодаря твоим милостям; что им делается, тело нагуливают…

— И пусть нагуливают, тело первое дело… Я к вечеру в вам заеду, привезу малоазийские сласти, рахат-лукум прозывается.

— Уж ты их очень балуешь.

— Не для них, для себя выписал, адъютант уже с неделю как в Москву послан, сегодня обратно будет. Там, говорят, в Зарядьи, близ Ильинки, купец продает перворазборный…

— Причудник… — улыбнулась мать, видя, что сын снова спокоен и весел. — Я поеду…

— С Богом, матушка… Так, значит, там все благополучно. Спасибо, что исполнили, съездили…

— Я для тебя на все…

Григорий Александрович припал к руке своей матери и проводил ее из кабинета до передней, а затем снова вернулся в кабинет.

Не успел он войти, как следом за ним вошел один из его адъютантов.

— Ну, что? — нетерпеливо спросил князь.

— Все исполнено…

— Он здесь?..

— Так точно, ваша светлость…

— Введите его сюда… и не пускать ни души…

Адъютант вышел.

Через несколько минут дверь кабинета отворилась, и на ее пороге появился знакомый нам камердинер князя Андрея Павловича Святозарова, Степан Сидоров.

С окладистой русой бородой и усами, одетый в длиннополый камзол, он был неузнаваем.

— Кто ты такой?

— Петербургский купец, Степан Сидоров, ваша светлость…

— Это твоя кондитерская на Садовой?

— Никак нет-с, ваша светлость, моей жены…

— Это все одно, муж да жена — одна сатана… Я вот что хотел спросить тебя, кто у тебя там девочка, так лет пятнадцати, шестнадцати, за прилавком стоит?

— Это моя падчерица Калисфения…

— Калисфения… — повторил светлейший, — хорошее имя… Только не рука ей сидеть за прилавком… Хороша очень…

— Такова воля матери, ваша светлость…

— Чья воля!.. — вскрикнул Григорий Александрович. — Я говорю МОЮ ВОЛЮ…

Степан Сидоров испуганно попятился к двери.

— Отвести ее в Аничков дворец, я ее жалую камер-юнгферою к моим племянницам фрейлинам ее величества…

Степан побледнел.

— Это невозможно, ваша светлость…

— Что-о-о… — загремел Григорий Александрович.

— Она турецкая подданная, и ее мать не согласится отпустить от себя, она будет жаловаться… — через силу, видимо, побеждая робость, проговорил Степан.

— Жаловаться… на меня кому жаловаться! — крикнул вне себя от гнева князь… — Да будь она хоть чертова подданная и имей целых три матери, она будет моею… то есть она будет камер-юнгферой моим племянницам, слышал?

Степан молчал.

— Ее мать, — продолжал кричать Григорий Александрович, — твоя жена, так ты, как муж, прикажи…

— Увольте, ваша светлость, не могу, — простонал Степан, опускаясь на колени… Пожалейте девочку… у нее жених…

— Жених! — взвизгнул Потемкин. — Тем более, скорей ей надо поступить во дворец… Слушай, чтобы к вечеру она была там…

— Смилуйтесь, ваша светлость, — продолжал умолять его Степан.

— Смилуйтесь! Я и так ей милость оказываю, а он смилуйтесь… Да что зря болтать с тобой… сказано, значит так надо… Иначе я с тобой расправлюсь по-свойски…

Григорий Александрович подошел совсем близко к стоявшему на коленях Сидорычу и наклонившись сказал явственным шепотом:

— Я покажу тебе, как подменивать детей… Слышишь…

Услыхав это, Степан Сидорыч упал ниц и остался некоторое время недвижим.

Он был поражен этими словами, как громом.

Григорий Александрович, между тем, не обращая на него никакого внимания, начал шагать по кабинету.

Прошло несколько минут.

«Не сдох ли он со страху?» — мелькнуло в голове светлейшего.

«Отдохнет!» — сам отвечал он на свои мысли.

Степан действительно отдохнул и поднялся с полу с еще более бледным, искаженным от страха лицом.

— Чтобы нынче вечером… — сказал князь.

— Слушаю-с, ваша светлость… — дрожащим голосом отвечал Степан.

— Ступай вон!

Сидорыч не заставил повторять себе этого приказания и ни жив, ни мертв вышел из кабинета.

 

III

УЗЕЛ

Если веревка разорвана и связана, то несомненно образуется узел.

Существует старинная сказка, где отец, желая сохранить мир между своими двумя сыновьями, подарил им небольшую доску и гвоздей разной величины, от самых мелких до самых крупных.

При каждой ссоре, по приказанию отца, они вбивали в доску гвоздь размера, сравнительного со ссорой.

Когда наступало примирение, гвоздь вынимался, но оставалось отверстие или, по меньшей мере, шероховатость.

Таков узел и такая шероховатость существовала и в отношениях князя Андрея Павловича Святозарова и княгини Зинаиды Сергеевны, несмотря на кажущееся их полное семейное счастие.

В разгаре самых чистых супружеских ласк у них обоих почти всегда мелькали в голове мысли, не только уничтожавшие обаяние этих чудных мгновений, но прямо отталкивающие их друг от друга.

В голове княгини мелькал страшный образ окровавленного трупа несчастного Костогорова, то деревянный крест в задней аллее деревенского парка, тот крест, у которого состоялось быстрое, неожиданное примирение супругов.

В голове князя неслись те же образы, но иначе оттененные: труп Костогорова и новорожденный младенец, похищенный им у матери и умерший на чужих руках, вызывали в сердце князя не жалость, а чувство оскорбленного самолюбия и затихшей, но неугасшей совершенно злобы.

Появление князя Андрея Павловича в Несвицком в ту самую минуту, когда княгиня Зинаида Сергеевна была мысленно около оставленных в Петербурге мужа и сына, было до того для нее неожиданно, что вся выработанная ею система отношений к мужу рухнула сразу, и измученная женщина, видевшая в нем все же единственного близкого ей человека, инстинктивно, подчиняясь какому-то внутреннему толчку, бросилась к нему на шею.

После, таким образом состоявшегося, примирения отступления быть не могло и за ним невольно последовало объяснение.

Оно произошло не тотчас же, без всяких расспросов со стороны князя, действовавшего в этом случае с замечательным тактом, но произошло потому, что являлось необходимым последствием сосявшегося примирения и, наконец, потому, что самой княгине уже давно хотелось высказаться, излить свою наболевшую душу.

Она рассказала князю Андрею Павловичу роман своей юности, не называя имени его героя. Она объяснила ему, что встретилась ним снова в Петербурге, в гостиной ее кузины, графини Переметьевой, и в мрачных красках, сгущенных озлоблением даже такого доброго сердца, как сердце княгини Зинаиды, обрисовала дальнейшее поведение относительно ее этой светской змеи, окончившееся убийством не «героя ее юношеского романа», а его товарища, приехавшего по его поручению и ни в чем неповинного.

— Кого же ты любила в Москве?.. Я никого не видал у вас, кто бы мог остановить твое внимание, — уронил князь, выслушав повесть своей жены.

Он сказал это хладнокровно, хотя в душе у него поднялась целая буря ревности к прошлому. Кроме того, в его отуманенном мозгу против его воли появилось недоверие к словам жены, хотя они — он не мог отрицать этого — дышали искреннею правдивостью, как исповедь сердца.

«Ей было время сочинить и не такую историю в деревенской глуши…» — подсказывало ему его прирожденное ревнивое чувство.

Он гнал от себя эту мысль, гнал всем усилием своего рассудка, но она, как бы вследствие этого, все чаще и чаще возвращалась в его голову и неотступным гвоздем сидела в его разгоряченном мозгу.

— Он не бывал у нас, ты не мог его видеть там, в Москве.

— Где же ты его видела?

— У управляющего моей тетки…

— Какой-нибудь разночинец! — не удержался князь от презрительного жеста.

— Нет, он дворянин, Григорий Потемкин… — отвечала княгиня.

— Потемкин… тот… самый… он сын твоей соседки!.. — вскочил князь в необычном волнении.

Беседа супругов происходила уже в Петербурге, в будуаре, княгини.

— Да… Но что с тобой? — спросила Зинаида Сергеевна.

— Ничего… Мне это показалось странным, я здесь с ним встречался…

Григорий Александрович не занимал в то время еще выдающегося положения, хотя в Петербурге все знали, что он пользуется благоволением государыни, которая часто в разговоре предсказывала «своему ученику» блестящую будущность в качестве государственного деятеля и полководца.

Волнение князя Андрея Павловича Святозарова объясняется далеко не признанием опасности подобного соперничества, а совершенно иными соображениями, пришедшими ему в голову при произнесении его женою имени Потемкина.

Его мать, игравшая главную роль в деле похищения его ребенка — ребенка княгини, — продолжал подсказывать ему ревнивый голос, — может, конечно, написать или рассказать сыну обо всей этой грустной истории, тем более для него интересной, что он близко знал одно из ее действующих лиц — княгиню, был влюблен в нее и хотя благоразумно воздержался, по ее словам, даже и от минутного свиданья с нею наедине, но все еще сохранил о ней, вероятно, в сердце некоторое воспоминание.

Значит здесь, в Петербурге, есть свидетель его преступления. Он сам, даже в то время, когда был уверен, что ребенок княгини не его, чувствовал, что с точки зрения общества его поступок не может называться иным именем. Теперь же, когда сомнение в принадлежности ребенка ему, в невиновности княгини, стало даже для него вероятным, а минутами даже вопрос этот для него же стоял уже вне всякого сомнения, преступность совершенного им была очевидна.

«Он умер», — мелькало в его уме, и это обстоятельство отчасти уменьшало его беспокойство за свою честь, за доброе имя.

Графиня Клавдия Афанасьевна Переметьева, после своего отъезда из Петербурга в Москву к больной матери, так и не возвращалась на берега Невы.

На ее отсутствие было обращено особенное внимание на похоронах графа, состоявшихся с необычайною помпою.

Около месяца о графине в великосветских гостиных были самые разнообразные толки.

Прежде всего пришло известие, что наследство после графа получили его племянники, так как графини Клодины не оказалось у матери, которая и не думала хворать.

Куда исчезла Клавдия Афанасьевна с достоверностью сказать не мог никто.

Говорили, что она удалилась в один из очень удаленных от Москвы и Петербурга женских монастырей, где, как уже говорили впоследствии, постриглась.

Это были, впрочем, только слухи, положительно утверждать их никто не мог.

Посудив и порядив, о графине забыли.

Не забыли ее только князь и княгиня Святозаровы.

Князь в исчезновении графини и в прошедших слухах о поступлении ее в монастырь, находил подтверждение рассказа своей жены и одно из доказательств ее невиновности.

Несчастному все еще нужны были подтверждения и доказательства.

Червь ревнивого сомнения точил его бедное сердце.

Было четвертое лицо, замешанное в этой грустной истории — это камердинер князя, Степан Сидоров.

Его положение в княжеском доме стало с некоторого времени совершенно невыносимым.

Возвращение княгини в Петербург для него, как и для всего штата княжеских слуг, было совершенно неожиданным.

Надо заметить, что вся прислуга любила Зинаиду Сергеевну и стретила ее с большою радостью.

О возвращении ангела-барыни ее сиятельства много и долго ликовали в людских и прихожих княжеского дома.

Только для Степана это возвращение было положительно ударом грома, нежданно и негаданно разразившегося над его головою.

Один вид княгини, глядевший на него, как на всех слуг своих, добрыми, ласковыми глазами, поднимал в его сердце целую бурю угрызений совести.

Несчастный не находил себе покоя ни днем, ни ночью — исхудал и побледнел.

Была у него и другая причина беспокойного состояния духа, но оно было каплей в море мук, переносимым им в присутствии ее сиятельства.

Наконец, он решился.

Это было уже через полгода после возвращения княгини и примирения супругов.

Однажды утром, явившись, по обыкновению, в уборную Андрея Павловича, он, по окончании княжеского туалета, остановился у притолоки двери.

Лицо его имело такое выражение, что князь невольно задал ему вопрос.

— Тебе чего-нибудь надо?

— Так точно, ваше сиятельство.

— Что, говори…

— Облагодетельствован я вашим сиятельством, можно сказать, выше меры, сколотил на службе у вас изрядный капиталец… По совести, верьте, ваше сиятельство, за всю долголетнюю службу, вот на столько не слукавил.

Степан указывал на кончик своего мизинца.

— К чему все это ты говоришь, я тебе верю так, ты знаешь…

— К тому, ваше сиятельство, что дело идет к старости…

— К какой это еще старости… ты мне ровесник, тебе нет еще тридцати пяти…

— Точно так, ваше сиятельство… но все же… однако же…

Степан, видимо, смущался.

— Говори толком, чего ты путаешь?

— Хотелось бы своим домком пожить, человеком сделаться…

— На волю хочешь?

— Коли ваше сиятельство дозволили бы выкупиться…

— Выкупиться… Ты сошел с ума… На что мне твои деньги… На днях ты получишь вольную.

Степан бросился к ногам князя и стал ловить его руки для поцелуев.

— Перестань, перестань… не за что, ты так много для меня сделал… Я перед тобой в долгу.

Андрей Павлович был отчасти обрадован этой просьбой Степана. Несмотря на привычку к нему с малолетства, постоянное присутствие его соучастника в поступке против жены, которуюон по-своему все-таки очень любил, было тяжело князю. Он несколько раз подумывал отпустить его на волю, но ему казалось, что этим он незаслуженно обидит преданного ему человека.

Теперь сам Степан просит его об этом, и князь, конечно, с удовольствием готов исполнить его просьбу.

— Встань, встань… — строго продолжал князь.

Сидорыч поднялся с колен.

— Что ты хочешь делать? — спросил его Андрей Павлович.

— Торговлишкой думал заняться, ваше сиятельство.

— Смотри, не проторгуйся…

— Никак нет, ваше сиятельство, опытного товарища имею…

— Смотри, как бы ты не остался с опытом, а он с деньгами, — пошутил князь.

Степан улыбнулся.

— Никак нет-с, я сам тоже свою голову на плечах имею-с…

— Если что случится, обратись ко мне, помни, я у тебя в долгу… — заметил князь.

— Много благодарен вашему сиятельству, и так много довольны вашей милостью…

Степан вышел с низким поклоном.

Через несколько дней он получил вольную и стал, как он выражался, человеком.

 

IV

ГРЕЧАНКА

На Садовой улице, невдалеке от Невского проспекта, существовала еще во время начала царствования императрицы Елизаветы, большая кондитерская, род ресторана с биллиардными комнатами.

Кондитерская эта охотно посещалась офицерами и золотою молодежью того времени.

Говорили, что в задних комнатах этой кондитерской для завсегдатаев ее имелись ломберные столы, где можно было до утренней зари сражаться в азартные игры.

Это, впрочем, не было ни разу удостоверено полицейским протоколом.

Но не одни эти приманки привлекали посетителей в этот укромный, веселый уголок, прозванный среди молодежи того времени «Капуей».

Жена содержателя кондитерской, грека Николая Мазараки, неизвестно приблизительно когда и по каким причинам появившегося на берегах Невы, красавица Калисфения Фемистокловна, заставляла, если не биться сердца, то смотреть, как кот смотрит на сало, многих петербургских ловеласов.

На сколько старый Мазараки был безобразен со своим ударяющим в черноту лицом, с красным, глубоким шрамом на правой щеке, длинным красноватым носом, беззубым ртом, лысой головой, жидкой растительностью на бороде и усах и испещренными красными жилками постоянно слезоточивыми глазами, настолько прелестна была его жена. Высокая, стройная, с черной как смоль длинной косой, толстой змеей в несколько рядов закрученной на затылке и своей тяжестью заставляющей ее обладательницу закидывать голову и придавать таким образом всей фигуре величественный, царственный вид.

Высокая грудь, маленькие руки с тонкими пальцами, миниатюрные ножки довершали чисто классическую прелесть этой женщины, с гордым, властным видом стоявшей за прилавком и с видом полководца распоряжавшейся армией «гарсонов».

Такова она была в своем величавом спокойствии.

Она была, если только это возможно, еще лучше, когда ее громадные миндалевидные глаза дарили кого-нибудь приветливым взглядом и когда ее красные, как кораллы, художественно очерченные губы складывались в радостную улыбку.

С этим выражением лица, против которого немногие могли устоять, встречала она почти всегда своих постоянных посетителей.

Хороша она была в минуты вспышки гнева, когда ноздри ее правильного, с маленькой горбинкой носа раздувались, как у арабского коня, глаза метали ослепительные искры, а нежные, смуглые, матовые щеки вспыхивали багровым румянцем.

Такова она была изредка со своими подручными, чаще со своим мужем.

Она казалась неприступной.

Но наружность обманчива вообще, а женская по преимуществу.

Многие из завсегдатаев хвастали своей близостью с ней, но хитрая гречанка умела так вести свои дела, что нельзя было отличить хвастовства от правды — она была ровна со всеми при всех, а какова она была наедине знали лишь те, кто был с нею. Каждый подозревал в другом обманутого соперника, и хвастовство близостью с Калисфенией было осторожно, под пьяную руку, в неопределенной форме.

Кованная большая шкатулка, а в особенности укладываемые в нее крупные ассигнации могли быть красноречивыми и убедительными доносчиками на свою хозяйку, но и шкатулка, и ассигнации молчали.

Молчал и старый муж.

Знал ли он это, или же до него не дошла очередь, так как известно, что мужья узнают о поведении своих жен последними.

Дела кондитерской шли прекрасно.

Все, что рассказываем мы, относится к тому же прошлому.

В начале царствования императрицы Екатерины Калисфении Мазараки было уже далеко за тридцать лет.

Ее муж умер за несколько месяцев до государственного переворота 1762 года.

Калисфения Фемистокловна осталась одинокой вдовой, но через восемь месяцев после смерти Николая Мазараки разрешилась от бремени девочкой.

Это странное совпадение вызвало среди постоянных посетителей кондитерской целый ряд острот и каламбуров.

Свою новорожденную девочку гречанка тоже назвала Калисфенией.

Лета, конечно, наложили на Калисфению-мать свою, увы, непреодолимую печать, но наступившее материнство, казалось, помолодило ее.

Несмотря на то, что она уже приближалась к сорока летам — «бабьему веку» — она все еще продолжала быть чрезвычайно привлекательной, хотя ряды ее поклонников поредели заметнее, нежели ее чудные волосы.

Смерть Николая Мазараки не отразилась совершенно на течении дела кондитерской, так как и ранее все это дело держала в своих руках «гречанка», так звали Калисфению Фемистокловну, конечно заочно, все посетители кондитерской.

Рождение дочери оказалось очень кстати для «гречанки», стареющая красавица нашла в ней утешение.

Очень красивые женщины чрезвычайно трудно расстаются с мыслью о своей неотразимости и обыкновенно плохие математики по части прожитых им лет и возникающих от этого последствий для их наружности.

Также было и с Калисфенией Фемистокловной.

Уменьшение числа поклонников и в связи с этим более редкие визиты в заветную шкатулку причиняли ей злобное огорчение, тем более, что она не могла понять причины этой странной перемены отношений к ней ее посетителей.

Они еще ухаживали за ней, но в них уже не было, как прежде, этого прямо шального увлечения.

Ей приходилось делать авансы, а это не было в ее гордой натуре и с этим примириться она не могла.

Вследствие этого она сделалась на самом деле почти неприступной.

Она вся, своей страстной натурой, отдалась любви к своей дочери.

Она окружила ее возможною роскошью и довольством.

Девочка уже через год обещала иметь разительное сходство со своей матерью.

Был, впрочем, один человек, который продолжал смотреть на Калисфению Фемистокловну бесповоротно влюбленными глазами.

Этот человек был знакомый нам камердинер Андрея Павловича Святозарова, Степан Сидоров.

Находясь в положении камердинера-друга лица, высокопоставленного в столице, Степан пользовался относительной свободой, приобретя, воспитываясь вместе со своим барином, известный аристократический лоск, которым он умел при случае воспользоваться, он мог вращаться в публичных местах, далеко несовместных его званием.

Приличная наружность, даже, пожалуй, красивая, степенный вид и платье с барского плеча делали то, что его принимали за чиновника или человека, живущего своими средствами.

Последними он умел показать, что не стесняется.

Умный и сметливый, он держался в различных ресторанах и кондитерских особняком, не заводя знакомств и не втираясь в компании. Пил он очень мало, а потому и знакомства под пьяную руку сделать не мог, да и бывал прежде в подобных местах чрезвычайно редко.

Случайно зашел он в кондитерскую Мазараки, да сразу и сделался ее частым посетителем, норовя занять место против стойки, за которой величественно восседала уже сравнительно поблекшая Калисфения Фемистокловна.

Гречанка скоро пригляделась к частому посетителю и даже стала ему приветливо улыбаться.

Увядающей красавице было дорого то, что в то время, как другие посетители ограничивались несколькими любезностями, иногда даже двусмысленными, Степан Сидорович — она знала даже его имя — как прежде очень многие, неотводно смотрел на нее безумно-влюбленными глазами.

Они однажды разговорились.

Он был очень осторожен. Он как бы вскользь только говорил о себе, сказал, что он купец, имел торговлю бакалеей в одном из больших губернских городов, да передал дело брату. В Петербург приехал присмотреться, нельзя ли какое-нибудь дело открыть в столице.

Жить-де ему все равно где; кроме младшего брата, родных у него нет, он холост и один как перст.

— Скука иногда такая возьмет, засосет за сердце, хоть ложись да помирай, только и в пору… — закончил Степан Сидорыч свой рассказ.

Калисфения Фемистокловна заговорила тоже в мирном тоне о своем одиночестве, сиротстве, молодом вдовстве.

— Трудно жить одной бабе, без близкого человека, и на деле это очень-де отражается. За всем одной не усмотришь. Где уж! А на чужого человека положиться нельзя…

— Да, уж нынче народ стал продувной, пальца в рот не клади! — согласился Степан Сидорович.

Из этого краткого, но, как показалось Сидорычу, имеющего значение разговора, он вынес убеждение, что он может иметь успех у молодой вдовы, конечно, при условии выхода на волю и некоторого капитальца.

Отсутствие обоих этих житейских благ, воли и денег, заставило Степана Сидоровича сдержать свои порывы, хотя образ красивой гречанки с той поры стал преследовать его еще настойчивее.

Степан Сидорович начал «мозговать» средства для приобретения воли и капитала.

И то, и другое далось ему в руки благоприятно сложившимися обстоятельствами.

Всякое людское горе служит основою людского же счастья.

Несчастья одного всегда — благополучие другого.

Тоже было и в данном случае.

Разыгравшаяся в княжеской семье тяжелая драма, окончившаяся разрывом между супругами, послужила исходным пунктом будущего благосостояния Степана Сидорова.

Читатели уже знают, как это произошло.

Степан сделался сперва капиталистом, а затем и «человеком», и «вольным казаком» как называл он сам себя, получив отпускную.

С высоко поднятою головою пришел он в кондитерскую вдовы Мазараки.

Его жизнерадостный вид не ускользнул и от Калисфении Фемистокловны.

— Что вы, наследство что ли получили, что так сияете? — спросила она, и в тоне ее голоса даже прозвучала завистливая нотка.

Радость ближнего всегда несколько неприятна людям, хотя в этом они ни за что не сознаются.

— Нет-с, зачем наследство… Наследство — это означает смерть… а я о смерти и думать теперь не хочу… Да и зачем нам наследство… На прожиток хватит, да и после нас останется… — хвастливо сказал Степан.

— С чего же вы такой радостный?

— К решению пришел о своей участи. С души бремя сомнения скатилось… Хочу попытать: или уже счастливым без меры буду, или совсем пропаду.

— Ну, последнему чего же радоваться… — улыбнулась Мазараки.

— Важно то, что к решению пришел, а там, что будет — Божья воля… По-моему, пусть гибель, чем так, одно недоумение…

— Я что-то вас сегодня не понимаю.

— Может поймете… Дозвольте с вами объяснение иметь, сепаратное, наедине…

— Со мной! — удивилась Калисфения Фемистокловна, и в этом удивленном тоне было много деланного.

— С вами… с вами…

— Так пожалуйте ко мне в горницу… Вот отсюда… — приподняла она прилавок.

 

V

ХОЛОП

С трепетным волнением последовал Степан Сидоров в «хозяйское отделение» кондитерской, как называли служащие помещение самой Калисфении Фемистокловны, в отличие от других комнат, находившихся за кондитерской, представляемых в распоряжение более почетных постоянных посетителей.

Помещение это состояло из маленькой приемной и спальни, обстановка которой виднелась в открытую дверь. Рядом со спальней была небольшая комната, где спала девочка с нянькой.

Убранство приемной дышало довольством, без бросавшейся в глаза роскоши, и тою уютностью, которая придается помещению только женской рукой, посредством ничтожных безделушек, салфеточек и прочего, в общем созидающих манящую к себе картину.

Из отворенной двери соблазнительно выглядывали изящный туалет, тоже установленный разными вещицами и принадлежностями из фарфора и хрусталя, и часть высокой кровати под белоснежным одеялом, из-под которого для очень внимательного наблюдателя выглядывали шитые золотом миниатюрные утренние туфельки хозяйки.

Оттуда распространялась и раздражала нервы смесь запаха духов и здорового женского тела.

— Присаживайтесь, Степан Сидорыч, и говорите, — сказала вошедшая Калисфения Фемистокловна, садясь в кресло и указывая введенному ею гостю на другое.

Степан Сидорович сел, но молчал.

Обстановка, окружающая его атмосфера, царившая в этом уютном уголке его «богини», как мысленно называл Калисфению Фемистокловну Сидорыч, произвели на него ошеломляющее впечатление.

Он вдруг, совершенно неожиданно для Мазараки, вскочил и, охватив ее за талию, привлек к себе.

— Что вы, что с вами, вы сошли с ума! — вскрикнула Калисфения Фемистокловна, но крик этот был так сдержан, что не мог долететь до помещения кондитерской, в которой, кстати сказать, в то время было немного посетителей.

Видимо было, что случай с ней не был единоличным и непредвиденным.

Калисфения Фемистокловна с силой оттолкнула от себя чересчур фамильярного гостя и последний снова очутился сидящим в кресле.

Он скорее упал, нежели сел в него.

— О чем же вы хотели со мной говорить? — спросила, как ни в чем не бывало, Мазараки, спокойно снова усаживаясь в кресло.

Степан Сидоров опомнился.

— Простите… Виноват… Затменье нашло… одурь…

— Ничего, ничего, о чем, я спрашиваю, вы хотели со мной говорить?..

— Да вот об этом же…

— То есть о том, чтобы лезть со мной обниматься… Это любопытно и… странно…

— Нет-с… вы не так поняли… или я не так сказал…

— Одно из двух… это правильно.

— Точно так-с… Я, чтобы в законе…

— В законе? — переспросила Калисфения Фемистокловна.

— Да-с… в законе, а ни как иначе, я тоже вас как следует понимаю…

— Вы мне делаете предложение… кажется надо понимать так, — сказала, улыбнувшись, Калисфения Фемистокловна.

— Так-с, так-с, так и понимать надобно… — обрадовался Степан Сидорович.

— Благодарю вас за честь… — медленно, как бы раздумывая, заговорила Мазараки, — но я ведь не молоденькая девушка, а потому извините, если бы и решилась вступить во второй брак, то при достаточном обсуждении этого дела и на разумных основаниях… Прежде всего я вас совершенно не знаю…

— Обо мне можете справиться в доме князя Андрея Павловича Святозарова, я с малолетства был при его сиятельстве, — выпалил, перебив ее, и не обдумав, что он говорит, Степан.

— Вы, при князе… Чем же вы были при нем? — воззрилась на него Калисфения.

Степан побледнел, смешался и молчал.

Он понял, что проболтался и проболтался непоправимо. Врать теперь было бы бесполезно, справка у любого из княжеских слуг уличит его во лжи.

Надо было говорить правду.

Он сполз с кресла и опустился на колени перед Калисфенией Фемистокловной.

— Простите, виноват, я не купец, я бывший дворовый человек князя Святозарова, вырос с князем и до последнего времени служил у него камердинером… теперь получил отпускную…

В голове у него в это время почему-то мелькала мысль, что ему уже во второй раз приходится сбрасывать с себя личину купца.

— Холоп, раб, илот… да как ты смел… вон! — вскочила она, как разъяренная тигрица.

Степан не двинулся. Он продолжал стоять на коленях, низко опустив голову.

— Теперь я вольный… Князь мне как друг… Денег у меня шестьдесят тысяч… все для вас… самую жизнь… — продолжал он бессвязно бормотать.

— Опять, чай, врешь, холоп! — крикнула она ему, неровной походкой ходя взад и вперед по приемной.

— Убей меня Бог, коли вру… С этой минуты только одну правду от меня услышите.

— Чего вы на полу-то ползаете… Встаньте, садитесь… — резко, но все сравнительно более мягким тоном сказала Калисфения Фемистокловна.

— Простите… тогда встану, — сказал сквозь слезы проговорил он.

— Хорошо, хорошо, прощаю… — уже совершенно смягчилась она и даже подала ему руку, чтобы помочь подняться с полу.

Степан послушно встал и также послушно по ее приказанию снова сел в кресло.

На некоторое время наступило молчание.

По глазам Мазараки видно было, что она что-то соображала.

Степан Сидорович сидел, не поднимая на нее глаз.

— Как же-с, Калисфения Фемистокловна… — первый заговорил он.

— Что, как же? — спросила она.

— Положите, значит, гнев на милость…

— Что гнев… гнев пустяки… Меня рассердило то, что вы мне солгали… Ложь для меня хуже всего… Человеку, который солжет раз, я не могу уже верить… не могу уважать его.

— Говорю вам, перед истинным Богом, последний раз солгал перед вами, отныне моя душа будет перед вами как на ладонке, — произнес жалобным голосом Степан, и видимо для того, чтобы придать больше вероятности своим словам, перекрестился.

Калисфения Фемистокловна молчала.

— Так как же? — снова спросил он.

— Что же вы думаете делать с вашими деньгами? — не отвечая на вопрос, как бы вскользь, желая переменить разговор, сказала она.

— Да вот, надумал-было с вами в компании дело вести… Сами вы вечор говорили мне, что можно дело расширить, да только вам без мужчины трудно… Положиться нельзя на чужого…

— Да, да, это правда, какие уж нынче люди, пальца в рот не клади… откусят…

— Я смекнул, ежели мой капитал, да к вашей опытности прибавить, да мне для вас не чужим человеком сделаться, дело бы другое вышло, а то что у меня деньги в укладке задарма лежат, можно сказать — мертвыми…

— Это, конечно, последнее дело, капитал должен быть в обороте, приращаться, — заметила она.

— Теперь же мне он зачем. Ведь я бобыль. Один, как перст. Умру… все равно в казну отберут, коли полиция да подьячие не растащут.

— Зачем это говорить. Вы молоды, женитесь, дети будут, им оставите.

— Нет-с, Калисфения Фемистокловна, коли вы меня, можно сказать, оттолкнули да так кровно обидели, ни на ком я не женюсь, в монастырь пойду и капитал туда же пожертвую… Богу, значит, отдам.

В голосе Степана прозвучали решительные ноты. Калисфения Фемистокловна встрепенулась.

— Обидели… а вы не обижайтесь, мало ли что в горячности скажешь, не подумав иной раз такую околесицу понесешь, что хоть святых выноси, и отталкивать я вас не отталкивала, зачем добрыми людьми пренебрегать, добрые люди всегда пригодятся…

— Значит, дозволите надеяться? — поднял на нее свои глаза Степан Сидорыч.

В них блеснул луч радостной надежды.

— Дайте подумать, на такое дело сразу решаться не годится…

— Только дозвольте надеяться, а я подожду, с удовольствием подожду…

— Ждите!

Калисфения протянула ему руку.

Степан прильнул к ней губами и впился в нее страстным, продолжительным поцелуем.

— Заходите, потолкуем, — освободила она, наконец, свою руку.

— Вы, вот, говорите холоп, раб, а ежели теперь вдуматься, так ведь такой же человек, как и другие, — вдруг начал он, вспомнив нанесенную ему обиду.

— Говорю — погорячилась, а вы все помните, знаете русскую пословицу: «Кто старое помянет, тому глаз вон».

— Нет, я так, к слову, примером, завтра же припишусь в здешние мещане, а там и в купцы, и при капитале мне тотчас почет.

— Конечно, если человек с деньгами, тогда иное дело… — милостиво согласилась Калисфения Фемистокловна и встала.

— Без денег что и князь, только кинуть в грязь… — пошутил успокоившийся Степан.

— А сердиться вы перестаньте… — ласково сказала она и снова протянула ему руку.

Он уже стоя снова прильнул к ней долгим поцелуем.

— Пойдемте… Там, кажется, народу поприбавилось, — кивнула она в сторону кондитерской. — Заходите утречком, на досуге все перетолкуем.

Она даже шутя и улыбаясь повернула его плечами к выходу.

Он вышел в кондитерскую.

Там, действительно, уже было несколько новых посетителей.

У прилавка стояла дама и мальчик отпускал ей какое-то печенье.

Увидав выходящего из-за прилавка Степана, дама удивленно его окликнула.

— Степан Сидорыч!

Он тоже удивленно уставился на нее и, наконец, не менее удивленно произнес:

— Анна Филатьевна!

Это была Аннушка, бывшая горничная княгини Зинаиды Сергеевны.

— Какими судьбами вы сюда попали?..

— Дело было к хозяйке… — уклончиво произнес он, подумав про себя: «Нанесла нелегкая!»

— А я все к вам собираюсь.

— Ко мне…

— И к вам конечно, да и к княгинюшке, навестить ее, повидать. Уже сколько времени они приехав, а я все не соберусь, на дому все недосуг да недосуг…

— Меня-то вы там не найдете… — сказал Степан.

— Это почему же?..

— А потому, что я уже теперь при князе не состою… — отвечал он пониженным шепотом.

— А при ком же?

— При самом себе, Анна Филатьевна, при самом себе…

— Это как же?

— Вольную кназь пожаловав, так я от него на свою квартирку перебрался, здесь недалеко, на Садовой.

— А-а-а… — протянула Аннушка. — Ну, что же, княгиня успокоилась…

— Ох, Анна Филатьевна, не нам бы с вами это и вспоминать… Много грехов на душу мы из-за нее, голубушки, приняли…

— Да ведь мы не сами…

— Что я сам… Не моя была воля, княжеская… Да ведь сказать правду, вас ведь я не силком тянул…

— Вот вы какой… — деланно улыбнулась Аннушка. — А что ребенок? — шепотом добавила она.

— Умер.

— Умер?

— Месяца, родименький, не прожил и отдал Богу ангельскую душеньку.

— Ну, это к лучшему…

— И князь Андрей Павлович был того же мнения, когда я привез ему это известие…

— А все-таки я к княгине зайду, поклонюсь ее сиятельству…

— И не тяжело вам будет? Мне и так смотреть на нее невтерпеж было…

— Оно, конечно, не радость, а нельзя, тоже она мне благодетельница, ни меня, ни мужа не забывает.

— Это еще, по-моему, хуже. Ну, да как знаете… Прощенья просим… Мне недосуг…

— Заходите…

— Ваши гости.

Степан Сидорыч вышел из кондитерской.

 

VI

В ГРЕЧЕСКОМ ПЛЕНУ

Прошло два месяца.

Степан Сидорович за это время почти ежедневно бывал в кондитерской Мазараки и по утрам, и по вечерам.

Наконец, они с Калисфенией Фемистокловной столковались. Последняя наглядно убедилась, что ее поклонник действительно капиталист.

Для этого она очень наивно, чуть не сама, напросилась к нему в гости на кофе.

Сидорыч был на седьмом небе.

Он как ребенок радовался этому посещению. С утра привел в праздничный вид свою комнату — он нанимал ее от жильцов в доме недалеко от кондитерской, около Сенной — и ждал с бьющимся сердцем наступления назначенного часа.

То и дело приотворял он дверь своей комнаты, прислушиваясь не только к раздававшимся в квартире звонкам, — в квартире кроме него было еще несколько жильцов, — но даже ко всякому шуму на лестнице — его комната была крайняя.

Наконец, она явилась.

Он бросился снимать с нее верхнее платье, усадил в покойное кресло у накрытого для кофею стола, уставленного всевозможными лакомствами.

Прислуга подала самовар и кофейник.

Калисфения Фемистокловна меланхолически осматривала помещение ее поклонника.

— Вот моя убогая келийка… — проговорил он.

— Комната очень миленькая… главное, все так чисто, аккуратно… В мужчинах это редкость, — заметила Калисфения Фемистокловна.

Сидорыч даже покраснел от удовольствия.

— Я чистоту люблю… чистота это первое дело… — скромно опустил он глаза.

— А вы уверены в ваших хозяевах? Замки в дверях, кажется, не особенно надежды… Да и прислуга… — шепотом заговорила она, наклонившись почти совсем близко к Степану Сидоровичу и обдавая его запахом сильных духов.

— Хозяева люди хорошие… и прислуга тоже, да и замок у двери, это так на вид он кажется ненадежным, хороший замок… — отвечал он, тоже шепотом.

— Я к тому, мой друг, — она первый раз назвала его так нежно, — что хранить дома капитал опасно… Мы с вами так сошлись, что я думаю, что имею право спросить… подать дружеский совет…

Она сделала вид, что раскаивается в начатом разговоре, что не знает, удобно ли продолжать его.

Все это вместе со словами «мой друг» окончательно разнежило Степана Сидоровича, — он решил на искренность отвечать искренностью.

— Что вы, Калисфения Фемистокловна, я так вам благодарен за участие… Я ведь и сам понимаю, что, живя в комнате от жильцов, нельзя надеяться на особую безопасность, но я принял меры… Если доберутся до моего сундука, он стоит вон там, под кроватью, то все равно ничего не найдут…

— Вот как… — сделала она печальное лицо.

— Хоть там денежки и лежат, да не для них, а для нас с вами… — засмеялся тихим смехом Степан Сидорович.

— Как же это? Это интересно…

— А если вам интересно, то после кофею я вам этот секрет покажу… От вас не утаю… может надумаетесь, так ничего скрывать уже не придется.

Степан Сидорович посмотрел на нее масляными глазами.

Она милостиво улыбнулась, бросила на него нежный взгляд и вдруг потупилась, как бы сконфузившись.

Выпив вторую чашку кофе, Калисфения Фемистокловна, по тогдашнему обычаю, опрокинула чашку.

— Еще чашечку! — заискивающе попросил Сидорыч.

— Нет, больше не хочу, благодарю вас…

— Одну…

— Нет, нет!

— Просить можно, неволить грех… — сказал Сидорыч, допив свою.

Он приказал прислуге убирать со стола самовар, кофейник и чайную посуду.

— Сластями побалуйтесь.

Калисфения Фемистокловна начала лакомиться.

Когда прислуга вышла с подносом из комнаты, Степан Сидорович встал, задвинул дверь на задвижку и подойдя к кровати, выдвинул из под нее свою заветную укладку.

— Пожалуйте смотреть… занятная работа, один благоприятель смастерил…

Открыв сундук, он показал Калисфении Фемистокловне хранившееся в нем разное белье и другие мелкие вещи.

— Видите, кроме тряпок ничего нет, — говорил он, аккуратно вынимая содержимое и укладывая на кровать.

Сундук скоро опустел.

— Пусто? — спросил Степан Сидоров.

— Пусто, — отвечала гостья.

— Где же денежки?

— Не знаю.

В это время Степан Сидорович нажал пальцем дощечку. Раздался легкий треск, верхнее дно укладки приподнялось, и обнаружились уложенные рядком объемистые пачки крупных ассигнаций.

Читатель знает, какие это были деньги.

— Ах! — сдержанно воскликнула Калисфения Фемистокловна и почти любовно посмотрела на обладателя искусно сделанной укладки.

Опытным взглядом она окинула пачки и поняла, что ее будущий жених не преувеличил цифры своего капитала.

— Неправда ли, хитрая штука? — сказал Сидорыч, снова нажимая какую-то дощечку.

Дно снова пришло в свое первоначальное положение.

— На что хитрее! — согласилась Калисфения Фемистокловна.

Содержимое сундука тем же порядком было в него уложено, он был заперт и снова вдвинут под кровать.

Степан Сидорыч отпер дверь. Они снова уселись к столу.

— Когда же вы, наконец, решите мою судьбу? — заговорил Степан Сидорович.

— Удивительно, какой вы нетерпеливый человек… — улыбнулась Калисфения Фемистокловна. — Вам все сейчас вынь да положь…

— Это вы напрасно, уж сколько времени я жду… два месяца…

— Два месяца, — захохотала она. — Это, по вашему, много… Люди по годам ждут… Или я не стою, чтобы меня подождать.

Она взглянула на него исподлобья.

— Кто говорит, не стоите… Только вот не знаешь, дождешься ли.

— Ну, что уж с вами делать, видно надо перестать томить… дождетесь, дождетесь.

Он схватил ее руку и припал к ней пересохшими губами. Она не только не отнимала ее, но напротив, наклонилась к нему и обожгла ему щеку поцелуем. Он упал к ее ногам.

— Встаньте, встаньте, прислуга может войти, да и мне пора, засиделась.

— Куда же вы так скоро? — печально произнес он, поднимаясь с пола.

— Куда? Домой… приходите теперь вы ко мне… так и будем пока ходить друг к другу.

— И долго?

— Не долго…

Он помог ей одеться, сам отпер и запер за нею дверь, еще раз крепко расцеловав ее обе руки.

С этого дня Калисфения Фемистокловна действительно перестала томить своего поклонника.

День ото дня она делалась к нему все ласковее и ласковее, несколько раз даже позволила себя поцеловать и один раз сама ответила на поцелуй.

— Нашу сестру, бабу-дуру, долго ли оплести, — заметила она как бы в оправдание порыва своего увлечения, — лаской из нашей сестры веревки вить можно.

Степан Сидорович ходил положительно гоголем, не чувствуя под собою от радости ног.

Он даже, как будто, сделался выше ростом.

Наконец, в один прекрасный день Калисфения Фемистокловна окончательно согласилась быть женою Степана Сидоровича и даже сама стала торопить свадьбой.

Это случилось вскоре после того, как он показал ей свое купеческое свидетельство.

Счастливый жених бросился со всех ног хлопотать.

Прежде всего он полетел к князю, прося его и княгиню быть у него посаженными отцом и матерью.

— На ком же ты женишься? — спросил князь.

— На Калисфении Фемистокловне Мазараки.

— На «гречанке»? — воскликнул Андрей Павлович, сделав удивленное лицо.

Он знал под этим прозвищем содержательницу кондитерской.

— Точно так-с, ваше сиятельство…

— Да ты, братец, сошел с ума?..

— Никак нет-с… У меня кое-какие деньжонки есть, в общее дело пустим… да кроме того полюбили мы очень друг друга.

— И она тебя?..

— Так точно…

— Ну, если так… Дай вам Бог счастья, кучу детей и куль червонцев… — пошутил князь. — Изволь, я благословлю.

Степан, по старой привычке, бросился в ноги Андрею Павловичу.

— Встань, ведь ты купец! — поднял его князь.

— Вашей милостью, ваше сиятельство, вашей милостью.

Княгиня тоже согласилась.

Последнее благословение немного было не по душе Степану Сидоровичу. Оно должно было пробудить в нем укоры совести, но прося князя, обойти княгиню было нельзя.

С своей стороны Калисфения Фемистокловна достала себе посаженных отца и мать тоже из высокопоставленных лиц Петербурга, а потом и шаферов для нее и для жениха, который не хотел брать из числа своего бывшего крепостного круга.

В числе приглашенных были и знакомые нам Аннушка с мужем.

Свадьба была сыграна с помпою.

Кондитерская была на этот день закрыта и вечером все помещение было предоставлено в распоряжение гостей, веселившихся до утра.

На другой день, как всегда бывает после праздника, наступили будни.

Жизнь кондитерской вошла в свою обычную колею.

Только для Степана Сидорова праздник продолжался.

Прошло уже около месяца, а он продолжал ходить в каком-то праздничном тумане. Планы о вступлении в дело ведения кондитерской, строенные им во время продолжительного сватовства за Калисфению Фемистокловну, рушились.

Он и не думал приниматься за дело.

Не потому, чтобы его кто-нибудь не допускал до дела, нет, он сам забыл о каком-либо деле, он ходил как в полусне, без мысли, без забот, весь отдавшись одной поглотившей его страсти, страсти к жене.

Он оказался «в греческом плену», как зло шутили над ним остряки — завсегдатаи кондитерской.

В ответ на эту шутку Степан Сидоров отвечал глупо-счастливой улыбкой.

Дни неслись. Утонченные ласки кончились, но прежнего положения относительно своей супруги вернуть было нельзя.

Степан Сидорович, впрочем, и не пытался.

Он был доволен даже в роли подручного своей жены.

В этой роли он и остался.

Через год после свадьбы у них родился сын, который назван в честь крестного отца, которым был Андрей Павлович Святозаров, Андреем.

Это обстоятельство несколько скрасило жизнь Степана Сидоровича, в ребенке он находил утешение в минуты сознания своих разрушившихся надежд и планов.

Младшая Калисфения уже давно стала ходить, но почему-то дичилась и не любила отчима, который был с ней ласков и, как мог, баловал ее.

Мать зато не чаяла в ней души и девочка отвечала ей пылкой привязанностью.

К чести Калисфении Фемистокловны надо заметить, что она, как умная женщина, никогда не выставляла на показ ту жалкую роль, которую играет относительно ее, ее второй муж.

Напротив, при посетителях и слугах, она играла роль покорной жены, и где было нужно, всегда вставляла фразы вроде следующих:

«Не знаю, надо посоветоваться с мужем… Я бы ничего, но как муж…»

Это щекотало забитое самолюбие Степана Сидоровича и тем несколько примиряло с его положением.

Так шли годы, не внося в жизнь наших героев никаких изменений.

Младшей Калисфении шел пятнадцатый год.

Она унаследовала красоту своей матери еще более привлекательную, ввиду менее резких штрихов, наложенных на нее природою.

Полуразвившаяся фигура девочки обещала великолепно сложенную женщину. Полный огня взгляд черных глаз сулил неземные наслаждения.

Жениха еще, конечно, не было, — Степан Сидорович, говоря это князю Григорию Александровичу Потемкину, просто сболтнул.

В это же время и увидел ее последний, заехав раз на перепутье в кондитерскую Мазараки.

Этот визит был сделан им вследствие толков о красоте дочери «гречанки».

Светлейший взглянул и мысленно решил судьбу этой прелестной девочки.

Он считал, что сделает для нее благодеяние.

И он был прав.

При нравах той эпохи, судьба младшей Калисфении не только могла быть, но непременно была бы еще печальнее.

Выбор светлейшего должен был быть для нее более чем лестным. Ей, наверное, позавидовали бы не только дамы, но и девушки даже высших сфер тогдашнего общества, где добродетель не считалась особенным ценным качеством.

Любовниц сильных тогдашнего мира ожидало и счастливое супружество, покойная жизнь и не менее покойная старость.

Так рассуждали тогда все.

Так рассуждал и Григорий Александрович.

 

VII

НЕДОСТАТКИ СВЕТЛЕЙШЕГО

Самодурство, причудничество и женолюбие были отрицательными качествами Григория Александровича Потемкина.

Сживаясь с гениальным умом, пылкою восторженною натурою и подчас совершенно рыцарским великодушным характером, качества эти имели причины, лежавшие вне «великого человека».

Мы отчасти из разговора Григория Александровича с его матерью познакомились с его справедливым взглядом на окружавшее его общество, среди которого он царил много лет, не как временщик, благодаря капризу своего могущественного властелина, а по создаваемым им своим трудам и заслугам.

Он понимал, что у трона великой государыни он стоит целой головой выше всех других сановников, мало того, что эти сановники пресмыкаются у его ног только потому, что он взыскан милостями императрицы; и при малейшем неудовольствии с ее стороны, готовы первыми бросить в него грязью.

Князь платил им за это безобразными выходками самодурства и надменностью, переходящею всякие границы.

Они раболепной толпой теснились в его приемных, а князь зачастую совсем не принимал их и не выходил к ним, а если и появлялся перед ними, то босой, в халате, одетом прямо на голое тело.

С низшими же, слугами и солдатами, он был самым простым задушевным барином, даже не позволявшим титуловать себя, и простой народ и солдаты платили за это восторженным обожанием Григорию Лександровичу, как они звали его в глаза и за глаза.

Самодурство и надменность, понятно, не проходили бесследно и для светлейшего — он наживал массу врагов, которые старались клеветать на него и забрасывать его грязью, особенно после его смерти.

Много таких клевет перешло, как это всегда бывает с великими людьми, и в историю.

Не скупились на злословие, относительно его, конечно втихомолку, его современники и при жизни князя.

Иногда это злословие достигало до ушей самого князя.

Он отплачивал за него довольно оригинально.

Генерал Меллесино имел неосторожность, говоря в одном обществе о Потемкине, выразиться, что счастье вытянуло его за нос, благо он у него велик.

Слухи об этом дошли до Григория Александровича и Меллесино был тотчас же вызван к нему.

В тревожной неизвестности прождал генерал часа четыре в приемной князя, пока не был позван.

Григорий Александрович принял его одетый в одну сорочку, с босыми ногами, и взяв за руку, подвел к зеркалу, перед которым лежала бритва.

— Померяемся носами, ваше превосходительство, и чей окажется меньше, тот и упадет под бритвою на пол. Да что и мерить? Посмотри, какая у тебя гладенькая пуговица, просто тьфу.

Потемкин плюнул ему прямо в нос.

— Ступай, — сказал он затем генералу, — да прошу впредь вздору не болтать, а покрепче держаться за меня, иначе может быть худо.

Другой чиновник, выйдя из певчих и получив чин действительного статского советника, недовольный обхождением с ним Григория Александровича, заметил:

— Разве не знает князь, что я такой же генерал.

Это передали князю, который при первой же встрече сказал ему:

— Что ты врешь! Какой ты генерал, ты генерал-бас.

Григорий Александрович терпеть не мог, когда люди, приближенные им к себе, зазнавались, он давал им за это обыкновенно очень памятные уроки.

Князь, по обычаю вельмож того времени, держал открытый стол. В числе незваных гостей, почти ежедневно являвшихся обедать к светлейшему, был один отставной генерал.

Он всегда прежде других садился за стол и первый брал карты, когда князь изъявлял желание играть.

Генерал был очень недалек и потому Григорий Александрович терпел его и забавлялся его разговорами и суждениями.

Тот по глупости вообразил, что Потемкин питает к нему особенное расположение и дружбу, начал гордиться и хвастать этим, обещал многим покровительство и стал вмешиваться в дела князя.

Григорию Александровичу это надоело, он решил проучить нахала и показать всем, какую роль играет он при нем.

Однажды генерал пришел к князю обедать раньше всех, так что в столовой не было никого, кроме двух любимых адъютантов светлейшего.

— Как жаль! — сказал Потемкин. — Поедем купаться.

Генерал обрадовался приглашению.

Поехали вчетвером в Летний сад.

Генерал носил на передней части головы накладку.

— Где же мы станем раздеваться? — спросил он князя.

— Зачем раздеваться! — отвечал князь и вошел в бассейн в халате.

— Я так не могу! — заупрямился было генерал, но его шутя втащили в воду в мундире и купали до тех пор, пока не смыли с головы накладку.

После купанья генерал просился ехать домой, чтобы переодеться.

Григорий Александрович его не пустил, привез его к себе мокрого с блестящей головой обедать, играть в карты, танцевать и быть таким образом целый вечер всеобщим посмешищем.

Генерал перестал хвастаться своею близостью к светлейшему.

Другой статский сановник считал себя тоже одним из близких и коротких людей в доме Потемкина, потому что последний входил иногда с ним в разговоры и любил, чтобы тот присутствовал на вечерах.

Самолюбие внушило ему мысль сделаться первым лицом при князе.

Обращаясь с последним час от часу фамильярнее, он однажды сказал ему:

— Ваша светлость не хорошо делаете, что не ограничите число имеющих счастье препровождать с вами время, потому что между ними есть много пустых людей.

— Твоя правда, — отвечал Григорий Александрович, — я воспользуюсь твоим советом.

Вечером Потемкин расстался с ним, по обыкновению, очень ласково и любезно.

На другой день он приехал к князю и хотел войти к нему в кабинет, но перед ним вырос лакей.

— Не велено принимать!

— Как не велено, ты верно, братец, ошибаешься во мне или в моем имени.

— Никак нет-с, ваше превосходительство, я довольно вас знаю и ваше имя стоит первым в реестре лиц, которых его светлость, по вашему же совету, не приказал к себе допускать.

С этого времени князь, на самом деле, никогда уже не принимал зазнавшегося, непрошенного советчика.

Не любил также светлейший князь и открытой лести, и раболепного прислужничества. К нему нельзя было, что называется, прислужиться, при нем надо было служить.

Состоять ординарцем при светлейшем князе считалось особою честью, потому что трудная обязанность — продежурить сутки в приемной перед его кабинетом, не имея возможности даже иногда прислониться — выкупалось нередко большими подарками и повышениями.

Один богатый молодой офицер, одержимый недугом честолюбия, купил за большие деньги у своих товарищей право бессменно провести трое беспокойных суток в приемной князя, часто страдавшего бессонницей и катавшегося иногда в такое время на простой почтовой телеге то в Ораниенбаум, то в Петергоф, то за тридцать пять верст по шлиссельбургской дороге в Островки, где и поныне возвышаются зубчатые развалины его замка.

К несчастью молодого честолюбца, сон, как нарочно, овладел князем, и под конец вторых суток добровольный ординарец истомился и изнемог, затянутый в свой парадный камзол.

Только перед утром третьего дня судьба улыбнулась ему.

Князь потребовал лошадей и поскакал в Петергоф, посадив его на тряский облучок повозки.

У счастливца, как говорится, едва держалась душа в теле, когда он прибыл на место назначения, но за то в перспективе ему виделись ордена и повышения.

— Скажи, пожалуйста, за какой проступок назначили тебя торчать у меня столько времени перед кабинетом? — спросил у своего спутника Григорий Александрович, очень хорошо понимавший трудности дежурства.

— Чтобы иметь счастие лишний час видеть вашу светлость, я купил эту высокую честь! — ответил подобострастно молодой человек.

— Гм! — значительно откашлянулся князь и затем добавил: — А, ну-ко, стань боком.

Ординарец через силу сделал ловкий полуоборот.

— Повернись теперь прямо на меня.

И это приказание было отлично исполнено.

— Посмотри теперь прямо на меня.

Молодой человек, подкрепленный надеждою, при таком тщательном, непонятном ему осмотре, исполнил и это с совершенством.

— Какой же ты должен быть здоровяк! — произнес Потемкин и пошел отдыхать.

Счастье не улыбнулось честолюбивому ординарцу.

Он не получил ничего.

Оригинально проучал Григорий Александрович и недобросовестных игроков.

Светлейший очень любил играть в карты, преимущественно на драгоценные каменья.

Как-то один из вельмож проиграл ему довольно значительную сумму и уплатил ее бриллиантами, которые стоимостью были гораздо меньше проигрыша.

Князь узнал об этом лишь на другой день, когда велел ювелиру оценить каменья.

Не сказав ни слова, и не показывая вида неудовольствия при встрече, он задумал наказать недобросовестного игрока и предложил ему принять участие в загородной прогулке.

Тот согласился.

Григорий Александрович позвал кучера, который должен был везти этого вельможу, и приказал ему устроить так, чтобы коляска при первом сильном толчке сорвалась с передка и упала, а кучер с передком ехал бы дальше, не оглядывась и не слушая криков.

День был выбран холодный и дождливый.

Григорий Александрович, обыкновенно ездивший в карете, поехал на этот раз верхом, а все приглашенные на прогулку, по желанию князя, отправились в открытых экипажах.

Отъехали довольно далеко от Петербурга в безлюдное, пустынное место, где негде было укрыться от дождя.

Небо, между тем, кругом заволакивалось густыми тучами.

На дороге пришлось проезжать громадную лужу.

Когда коляска, в которой сидел вельможа, въехала в воду, князь крикнул кучеру: «Пошел!» — и сам, поворотив круто коня, поскакал назад, а за ним все сопровождающие его.

Кучер, согласно полученному приказанию, хлестнул лошадей и дернул коляску так сильно, что она, сорвавшись с передка, села посреди самой лужи.

Вельможа начал кричать и браниться, но кучер, не слушая ничего, уехал на передке.

Как нарочно, в эту самую минуту полил проливной дождь.

Вымоченный насквозь вельможа должен был поневоле тащиться назад в Петербург пешком несколько верст, по колено в воде и грязи.

Насколько не любил князь недобросовестность, настолько же он не сердился на правду.

Один калмык, вышедший в люди в последние годы царствования Елизаветы Петровны, имел привычку говорить всем «ты» и приговаривать «я тебе лучше скажу».

Григорий Александрович любил играть с ним в карты, так как калмык вел спокойно большую игру.

Однажды, понтируя с каким-то знатным молдаванином против калмыка, князь играл несчастливо и, рассердившись, вдруг с запальчивостью сказал банкомету:

— Надобно быть сущим калмыком, чтобы метать так счастливо.

— А я тебе лучше скажу, — возразил калмык, — что калмык играет, как князь Потемкин, а князь Потемкин, как сущий калмык, потому что сердится.

— Вот насилу-то сказал ты «лучше», — подхватил захохотав Потемкин и продолжал игру уже хладнокровно.

Таковы были самодурство и причуды светлейшего князя Потемкина, почву, повторяем, для которых, и почву благодарную, давало само общество, льстящее, низкопоклонничающее и пресмыкающееся у ног умного и видевшего его насквозь властелина.

 

VIII

ЖЕНОЛЮБЕЦ

Таким же недостатком светлейшего князя была страсть к женщинам, бывшая вместе с честолюбием преобладающею стороною его натуры.

Клевета современников шла в отношении этой слабости Григория Александровича так далеко, что удостоверяла за несомненное, что он в погоне за наслаждениями не щадил даже родственных связей.

В одной изданной при жизни Потемкина брошюре, посвященной отношениям князя к его племянницам Энгельгардт, он назван «Князем Тьмы».

Мы не будем касаться этих противоестественных отношений, имеющих под собою лишь весьма гадательные данные, но должны сознаться, что последняя четверть XVIII столетия, отличавшаяся обилием развратниц и ловеласов, имела в Григорие Александровиче самого блестящего и счастливого представителя последних.

Мы уже описали внешность светлейшего князя, но тогда, когда ему было за пятьдесят, когда его портила угрюмость, набегавшая на его чело, изборожденное уже морщинами.

В описываемое же нами время он был положительным красавцем.

Высокого роста, пропорционально сложенный, он обладал могучими мускулами и высокою грудью.

Орлиный нос, высокий лоб, красиво вытянутые брови, голубые, блестящие глаза, прекрасный цвет лица, оттененный нежным румянцем, мягкие светло-русые, вьющиеся волосы, ровные, белые как слоновая кость зубы — таков был обольстительный портрет князя в цветущие годы.

Даже потеря зрения в одном глазу не портила его внешнего вида.

Становится понятным, что по числу своих побед над прекрасным полом он не уступал герою романтических новелл… Дон-Жуану де Тенорио.

Окруженный к тому же ореолом могущества, богатства и блеска, он был положительно неотразим для женщин своего времени, далеко не лелеявших особенно светлых идеалов.

Григорий Александрович представлял из себя лакомую приманку для женщин, в особенности для искательниц приключений, тщеславных красавиц, пленявшихся мыслью приобрести земные блага посредством сближения с могущественным вельможею.

Мы знаем из разговора Григория Александровича с матерью, вероятно не забытого читателями, как он глядел на женщин.

Они надоедали ему, он ими пресытился, как пресытился всевозможными яствами, и менял их одна на другую, как меняют ананасы на редьку и утонченные гастрономические блюда на солдатские щи с краюхой черного хлеба.

Других, кроме, если можно так выразиться, вкусовых отношений у него не было к представительницам прекрасного пола.

Он глядел на них как на одну из сладких приправ на жизненном пиру, как на десерт после хорошего обеда.

Чувству любви не было места в сердце светлейшего князя.

Мы знаем, что любовь он похоронил еще в московском доме графини Нелидовой, и над разрушенным алтарем этого божества построил себе храм честолюбия и восторженного поклонения царственной женщине.

Кроме княгини Святозаровой и императрицы Екатерины, для него других женщин-людей не существовало.

Другие были только игрушкой, лакомством.

Можно ли поставить ему это в вину?

Мы думаем, что на этот вопрос приходится ответить отрицательно.

Легко достижимое теряет прелесть.

Разбитое сердце Григория Александровича искало забвения в этих ветренных и зачастую продажных ласках, но не могло найти его.

Отсюда эта бесконечная цепь любовных приключений, считавшаяся современниками разнузданностью сластолюбца.

Обольстительный образ младшей Калисфении Мазараки не мог не произвести впечатления на пресыщенного женскими ласками Потемкина.

Взглядом знатока оценил он достоинства этой женщины-ребенка.

«Она чересчур молода, — решил он в своем уме, — но она разовьется под моей охраной, под моим наблюдением».

Он решил взять ее, создать себе неизведанное им еще наслаждение ожидания.

Для его могущества все было возможно, но в данном случае ему благоприятствовали и сложившиеся обстоятельства.

Отчим, очаровавшей его девушки, стал его невольным сообщником и безответным исполнителем его воли.

Так, по крайней мере, думал Григорий Александрович после ухода из кабинета Степана Сидорова.

Непременное и страстное желание чего-нибудь достигнуть порождает в сердцах людей тревожное сомнение, доходящее до потери сознания своего права и своей силы.

То же случилось и с князем.

Он вдруг стал сомневаться в возможности обладать Калисфенией Мазараки и серьезно утешался мыслью, что приобрел себе помощника в лице его отчима.

Перед перспективой достижения заманчивой цели он позабыл о своем могуществе.

Степан Сидоров, зная любовь своей жены к ее дочери, со страхом шел домой и обдумывал, как ему объявить непременную волю светлейшего князя.

Выбежав как угорелый из Зимнего дворца, он, выйдя на Невский, нарочно замедлил шаги, чтобы иметь время сообразить данное ему Григорием Александровичем тяжелое поручение.

«Жена ни за что не отпустит… С ней не сообразишь… кремень-баба… На рожон полезет и ничего с ней не поделаешь…» — размышлял он сам с собой.

«Что-то будет тогда?» — возникал в его уме вопрос.

Холодный пот выступал на его лбу и он чувствовал, как волосы его подымались дыбом.

Князь может погубить их всех одним движением своего мизинца.

Степан Сидоров снова ощущал на своей спине удары плетей, как тогда, когда он ехал исполнять поручение князя Святозарова.

«И понесла меня нелегкая в это Чижово…» — мелькала у него мысль.

«Да кто же мог тогда все это знать… предвидеть…» — оправдывал он самого себя.

«Ведь не втолкуешь моей греческой бабе, что его светлость всех нас может придавить ногтем… сам светлейший с ней едва ли сообразит и совладает…» — переносились его мысли к жене.

Он был в положении мыши, думающей, что сильнее кошки зверя нет.

Наконец, он повернул на Садовую и вскоре подошел к кондитерской.

«Будь, что будет!» — в отчаянии сказал он самому себе и вошел в ворота, чтобы пройти задним ходом.

Калисфения Фемистокловна ждала его возвращения с нетерпением и беспокойством.

Внезапный вызов ее мужа к светлейшему князю Потемкину поверг ее в недоумение.

«Зачем ему понадобился мой вахлак?» — задавала она себе уж чуть ли не сотый раз вопрос и не могла найти на него ответа.

Вдруг ее осенила мысль.

Она даже выпрямилась, подняла голову, подбежала к большому зеркалу, находившемуся в ее приемной и долго осматривала себя с головы до ног.

Самодовольная улыбка, появившаяся на ее сильно реставрированном лице, показала, что она осталась довольна этим осмотром.

Она хорошо помнила, что несколько дней тому назад светлейший удостоил посещением ее кондитерскую и выпил чашку шоколада.

Восстанавливая в своей памяти подробности этого посещения, она припомнила, что он как-то загадочно несколько раз посмотрел на нее, — она сама служила высокому гостю, а дочь была за прилавком, — и сказал ей даже несколько любезных слов.

При этом воспоминании она покраснела даже под слоем белил и румян, который покрывал ее лицо.

Она не сомневалась теперь более, что светлейший обратил на нее свое высокое внимание.

Сердце состарившейся красавицы сильно забилось.

Сделаться любовницей могущественного в России вельможи — это было такое счастье, в предвкушении которого она задыхалась.

«Верно князь вахлака упрячет на какую-нибудь службу… да подальше отошлет, деликатный и умный мужчина…» — думала она.

«Только напрасно его светлость с ним церемонится… И так пикнуть бы не смел у меня… За счастье должен почесть, холоп! Тогда я кондитерскую продам, ну ее… Одно беспокойство… На серебре да на золоте буду есть… И красавец он писанный… Тогда, как я близко поглядела на него, у меня все поджилки затрепетали… Не молода я… Ну, да что же, умный мужчина завсегда понимает, что женщина в летах не в пример лучше зеленой девчонки…» — продолжала мечтать она.

В это самое время в дверях появился Степан Сидорович.

Его озабоченный, растерянный вид еще более убедил Калисфению Фемистокловну в основательности ее предположений.

«Ишь, вахлак, тоже опечалился, да оно, конечно, тяжело, коли сладкий кусок из под носа вырывают… догадывается…» — мелькнуло в ее голове.

— Ну, что… Зачем вызывал тебя его светлость? — обратилась она к мужу.

Тот бессильно опустился на кресло против сидевшей на другом жены и молчал.

— Что же ты молчишь, как воды в рот набрал… Побил тебя его светлость, что ли?

— Хуже…

— Что хуже… Чего ты загадки задаешь… Говори…

— Дай сообразить…

— Чего тут соображать… Я и так тебя ожидаючи, раздумывая, да разгадывая…

— Сейчас; сейчас, все расскажу… Не обрадуешься…

Степан Сидорович вынул фуляровый с красными разводами платок и отер пот, обильно покрывавший его лоб.

— Что же такое печальное для меня мог сказать тебе его светлость?.. — с усмешкой спросила Калисфения Фемистокловна.

— Уж на что печальнее для честной женщины, матери… — начал было Степан Сидорович.

— Ты ради Бога это брось… Дело говори… Я без тебя знаю, что должна делать честная женщина и мать…

— Ну, коли так… Изволь, скажу напрямик… Его светлость обратил внимание…

— Догадалась, догадалась… — перебила его Калисфения Фемистокловна, даже припрыгнув на кресле.

— Догадалась? — удивленно взглянул на нее муж.

— Догадалась… он когда на днях заезжал в кондитерскую кофе кушать, то так умильно глядел…

— Так вот и догляделся…

— Что ж, я готова… Ты сам, чай, хорошо понимаешь… что воля его светлости как для меня, так и для тебя — закон… Это не кто-нибудь другой… понимаешь… тут уж твои права ни при чем…

— Какие тут мои права… Все, полагаю, от тебя зависит, я напротив, очень рад, что ты так скоро согласилась… Я думал…

— Что ты думал?.. Что я пойду против воли его светлости…

— Да…

— Ну, и глуп же ты, посмотрю я на тебя; да от нас с тобой тогда мокро будет, понимаешь…

— Понимаю.

— Ну, так значит и толковать нечего, я готова…

— Значит, сегодня же ее и надо собрать и отправить…

— Кого ее?..

— Калисфению…

— Калисфению? Какую?..

— Как, какую? Ведь не тебя же облюбовал его светлость… А кроме тебя одна у нас еще Калисфения…

Калисфения Фемистокловна закусила до боли нижнюю губу и как-то вся даже съежилась. Впрочем, надо сказать, что она тут же сразу сообразила, что предстоящая карьера ее дочери может иметь влияние на еще большее улучшение ее благосостояние. Оскорбленную в своем самолюбии женщину заменила торжествующая за успех своей дочери мать.

«Однако, у него губа не дура, язык не лопатка, понимает что сладко», — подумала она даже довольно непочтительно о светлейшем.

— Куда же ее отправить? К нему?

— Зачем к нему… Приказал отвезти в Аничков дворец, там живет его мать и племянницы… Жалует он Калисфению к ним в камер-юнгферы… Для прилику, знамо дело…

— А-а… Что же, надо с ней потолковать и отправить… Ничего не поделаешь…

— Конечно, со светлейшим не очень-то будешь разговаривать. Жаль девчонку…

— Жаль… Ах, вахлак, вахлак… Такая ей судьба выходит… Моих советов слушаться будет… так заберет его в руки, что отдай все, да мало… а он жаль…

— Впрочем, это твое дело… — махнул рукой Степан Сидорович и вышел из комнаты.

Калисфения Фемистокловна позвала дочь, затворилась с нею в спальню и провела там с нею с глазу на глаз около двух часов.

О чем говорили они осталось тайной, но молодая Калисфения вышла с разгоревшимися щеками, блестящими глазками и с гордо поднятою головой. Она была очаровательна.

В тот же вечер состоялось ее переселение в Аничков дворец.

Калисфения Фемистокловна сама отвезла ее, виделась с предупрежденною уже сыном Дарьей Васильевной Потемкиной, которой и передала девочку с рук на руки и испросила позволения раза два в неделю навещать ее.

«Пристроила…» — решила она самодовольно, возвращаясь домой.

 

IX

ДОСТОЙНАЯ УЧЕНИЦА

Прошло около двух лет со дня описываемых нами событий.

Калисфения Николаевна Мазараки провела это время в Аничковом дворце, в обществе Дарьи Васильевны Потемкиной и Александры, Варвары, Екатерины и Надежды Энгельгардт, племянниц светлейшего.

Мы говорим «в обществе», так как несмотря на то, что Калисфения была назначена «камер-юнгферой» к девицам Энгельгардт, она ни одного дня не исполняла эту должность.

Молодость, красота, сравнительно светский лоск и кое-какое образование, данное ей матерью, а главное, ласковое отношение к ней могущественного сына и дяди, сделали то, что Дарья Васильевна обращалась с ней как с дочерью, а девицы Энгельгардт как с подругою.

У Калисфении была своя роскошно отделанная, по приказанию князя, комната.

Она вместе училась и часто вместе читала с племянницами князя.

Только во время визитов она не выходила в приемные комнаты и, вообще, ее старались не показывать посторонним.

Это делалось тоже по воле Григория Александровича, баловавшего свою любимицу и дарившего ей красивые ценные безделушки и наряды.

Племянницы князя, поставленные в особые условия в высшем петербургском обществе, не отличавшемся тогда особенно строгим нравственным кодексом, как ближайшие родственницы могущественного вельможи, тоже не выделялись особенною нравственною выдержкою, а напротив, были распущены через меру даже среди легкомысленных представительниц тогдашнего петербургского «большого света».

Князь Потемкин, нравственные правила которого были более чем сомнительны, звал даже сам одну из них «Надежда-безнадежная».

Дарья Васильевна, не находя поддержки для строгости в сыне, от которого они все зависели, смотрела сквозь пальцы не только на поведение его, но и его любимиц — своих внучек.

В такой среде окончательно развилась и распустилась, как роскошный цветок, Калисфения Николаевна.

Уроки матери довершили остальное. Дочь ее оказалась достойной ученицей.

Она была и ее портретом в молодости, но еще несколько прикрашенным.

Ожидания Григория Александровича оправдались.

Ему должна была достаться женщина, затмевающая своей красотой всех тогдашних петербургских красавиц.

Подготовленная матерью, посещавшей очень часто свою дочь и беседовавшей с ней о предназначенной ей судьбе, Калисфения ждала только мановения руки светлейшего, в которого влюбилась сама до безумия, чтобы сделаться его покорной рабой. Но рабой-властительницей.

Мать вооружила ее всеми тайнами женской власти, всеми секретами женского могущества.

Хитрая и опытная куртизанка передала дочери все свои познания по этой части.

— Красота, — говорила она ей, — это богатство… Женщина, обладающая ею — это капиталистка… Она может уделять проценты с этого капитала, но не отдавать его целиком… Мужчину надо всегда оставлять желать и сознавать, что исполнение этого желания зависит не от его воли, а от каприза женщины… Если мужчине не остается ничего желать… он пойдет искать в других возникновения этого желания, и женщина погибла для него навсегда… При умении распоряжаться своим капиталом — красотой, можно если не совершенно исключительно сохранить себе мужчину, то всегда заставить его вернуться. Пока он знает, что он не взял все — он будет возвращаться брать…

Калисфения-дочь внимательно, не отрываясь слушала Калисфению-мать.

Речи эти западали в ум и сердце молодой девушки и находили в них благодатную почву.

Она запомнила их и решила применить их к жизни с того дня, как в ее изящные ручки попадется этот величественный красавец.

День этот настал.

Калисфения Фемистокловна переехала из Аничкова дворца в нарочно выстроенный собственно для нее и роскошно отделанный в греческом вкусе домик на одной из отдаленных линий Васильевского острова, в тот самый, где мы застали ее вначале нашего правдивого повествования.

Григорий Александрович утопал в блаженстве.

Он утолял жажду божественным нектаром и не мог утолить ее.

Он вкушал роскошные яства и не мог насытить своего все возрастающего голода.

Уроки Калисфении Фемистокловны пошли впрок.

Малейшие капризы «прекрасной гречанки», как звал ее прознавший о ее существовании «большой свет», исполнялись светлейшим князем.

После него она стала могущественным существом в Петербурге. По страшному упорству никогда не желавший дать с себя снять портрет, Григорий Александрович уступил просьбе Калисфении, и приказал одному из художников срисовать себя.

Этот портрет мы видели в будуаре Калисфении Николаевны.

Она со своей стороны исполнила единственное желание князя — не заводить близких и многочисленных знакомств и не часто появляться в общественных местах.

Посещение театра ей было разрешено.

Необщительная по природе, Калисфения Николаевна не особенно тяготилась этими условиями своей жизни, с летами потерявшими свою первоначальную силу.

К дочери переселилась мать, сдав кондитерскую всецело Степану Сидоровичу, оставшемуся жить с подрастающим сыном Андрюшей на прежней квартире.

Дела кондитерской шли много тише, но это не беспокоило Калисфению Фемистокловну.

Она была довольна судьбой дочери и своей собственной.

Выдающаяся красота «прекрасной гречанки» и таинственность ее окружающего сделали то, что в нее чуть ли не поголовно влюбилась вся тогдашняя «золотая молодежь» Петербурга.

Все, впрочем, хорошо понимали, что соперничество со светлейшим князем Потемкиным немыслимо и что красавица Калисфения недосягаема.

Появление ее на общественных гуляньях делало то, что молодежь толпами следовала за ее экипажем, чтобы только издали полюбоваться на красавицу.

Этим, быть может, объясняется ей Григорием Александровичем полу затворничество.

Калисфения Фемистокловна оказалась права.

Дочь, буквально следуя ее наставлениям, достигла того, что Григорий Александрович, хотя нельзя сказать, чтобы отличался верностью в своей привязанности к ней, но важно было уже то, что «прекрасная гречанка» ему не надоела.

Виделся, впрочем, он с ней после нескольких медовых недель довольно редко.

Среди наслаждений любви светлейший ни на минуту не забывал о делах.

Дел же у него в это время было много.

Уже с конца 1774 года он именуется новороссийским генерал-губернатором.

Хотя он только изредка посещал вверенные ему области, но это не мешало ему распоряжаться всем из Петербурга и отсюда же зорко следил за точным исполнением его распоряжений.

В Петербурге он, как мы знаем, жил с царским великолепием в апартаментах, отведенных ему в Зимнем дворце, пользовался придворными экипажами, столом и ежемесячным жалованием в двенадцать тысяч рублей.

Государыня то и дело выражала свое благоволение полезному государственному деятелю, дарила ему земли, крестьян, дворцы и громадные суммы денег.

Годовой доход князя достигал громадной суммы трех миллионов рублей, но все же едва покрывал его колоссальные издержки.

Многочисленные и трудные занятия по управлению обширным краем и военными силами государства не препятствовали Григорию Александровичу следить, кроме того, за ходом европейской политики.

В его голове возник грандиозный план.

Заветная мечта и ее осуществление не покидали Григория Александровича до самой смерти.

Она состояла в доставлении России господства над Черным морем, уничтожения Турции, путем дележа этого государства между Россией и Австрией и, наконец, восстановлении Греческой империи, под скипетром одного из внуков Екатерины.

Проект этот, несмотря на кажущуюся неосуществимость, был построен на верных основаниях.

Хотя, в конце концов, он был оставлен, но попытки к его осуществлению дали все-таки для России результаты.

Они сблизили нас с Черным морем, расширили значительно границы России на западе и на юге, положили дорогу в Грузию и на Кавказ и позволили не только принять участие в разделе Польши, но даже извлечь при этом разделе наибольшие для России выгоды.

Этот грандиозный проект занимал ум светлейшего князя в описываемое нами время, независимо от светской жизни и бесчисленных романтических приключений этого труженика-сластолюбца.

Война с Турцией, война решительная, сделалась его заветною мечтою.

— Это будет не простая война, — восклицал князь, — а новый российский крестовый поход, борьба креста и луны, Христа и Магомета. Чего не сделали, не довершили крестоносцы, должна сделать, довершить Россия с Великой Екатериной. Я здесь, в груди моей, ношу уже давно уверенность, что Россия должна совершить это великое и Богу угодное дело — взять и перекинуть луну через Босфор, с одного берега на другой, в Азию.

Лелея эту мысль, князь постепенно проводил ее в жизнь, подготовляя все для ее осуществления на деле.

Прежде всего в пустынном Новороссийском крае, по мановению руки светлейшего, происходили положительные чудеса.

Как из земли вырос ряд городов: Екатеринослав, Николаев, Херсон.

Последний, заложенный в 1778 году в устье Днепра, предназначался для устройства верфи, на которой предполагалось построить многочисленные корабли для будущего черноморского флота.

Великолепная гавань для этого флота тоже была уже основана — это Севастополь.

Пустынная, лишенная обывателей, но богатые производительными силами земли степи привлекали массу поселенцев.

Всюду кипели гигантские работы, хотя далеко не было осуществлено то, что задумал князь.

По его мысли, в главном городе Новороссии — Екатеринославе, пространство которого определялось в 300 квадратных верст, должны были возникнуть «судилища, на подобие древних базилик», лавки вроде «Пропилеи в Афинах», музыкальная консерватория, и прочее…

Соборный Храм в Екатеринославе должен был быть, по проекту Григория Александровича, на «аршинчик» выше знаменитого храма Петра в Риме.

Этот «аршинчик», так характеризующий вообще русскую натуру, указывал на грандиозность проектов светлейшего, увы, далеко не осуществленных.

Но и то, что было создано, приводило в восторг современников, императрицу и радовало предприимчивого и энергичного Потемкина.

Последний особенно гордился черноморским флотом и постоянно обращал внимание государыни именно на него.

— Я, матушка, — говорил он ей, — прошу воззреть на это место (то есть Севастополь) как на такое, где слава твоя оригинальная и где ты не делишься ею со своими предшественниками; «тут ты не следуешь по стезям другого».

Это любимое детище Потемкина — Севастополь в самое короткое время сделался многолюдным приморским городом.

Рабочие тысячами вызывались из России. Корабельный лес привозился из Польши, Белорусии и Воронежа; железо заготовлялось на сибирских заводах и препровождалось через Таганрог в Севастополь и Херсон.

В 1784 году небольшая эскадра линейных кораблей, фрегатов и малых судов, под начальством капитана I ранга графа Войновича, первого командира первого черноморского корабля «Слава Екатерины», крейсировал уже около берегов Крыма; а в 1785 году составлен штат черноморского адмиралтейства и флота, которых непосредственным начальником был назначен Григорий Александрович, со званием «главнокомандующего черноморским флотом».

В последнем полагалось содержать 12 линейных кораблей, 20 фрегатов, 23 ластовых и перевозных судов, 3 камеля и 13500 человек флотской, солдатской и артиллерийской команды, не считая портовых и адмиралтейских.

На ряду с этими, незабвенными на страницах истории русской славы, трудами светлейшего князя, им было совершенно нечто еще более колоссальное, доставившее ему наименование Таврического и уже окончательно обессмертившее его имя в истории.

Мы говорим о присоединении Крыма — этого крупного бриллианта в венце Екатерининской славы.

Этот подвиг светлейшего, заставивший умолкнуть даже злобных его завистников, совершенно неожиданно не только для Европы, но и для России, явился венцом его государственной деятельности и доказал его двойственную гениальную натуру.

Сибарит, сластолюбец, беспутный Дон-Жуан, «князь Тьмы», как называли светлейшего завистливые соплеменники, доставляющий России своим трудом и энергией целую область — явление исключительное не только в русской, но и во всемирной истории. Оно стоит подробного описания.

 

X

ТАВРИДА

По Кучук-Кайнарджисскому миру был обусловлен отказ Турции от верховных прав на Крым и признана его независимость.

Вынужденные к подобной уступке неудачной войною и победами Румянцева, турки продолжали лелеять мечту о возвращении своей власти на полуострове и даже домогаться осуществления этой мечты.

Русские со своей стороны не могли оставаться равнодушными к подобным домогательствам и старались всеми силами им противодействовать.

В самом Крыму вследствие этого образовались две партии, вступившиеся между собой в ожесточенную борьбу и находившие каждая себе поддержку в турецкой и русской сторонах.

Хан Сагиб-Гирей, расположенный к России, был свергнут и на ханский престол возведен преданный турецким интересам Девлет-Гирей.

Эта перемена правления не могла быть приятна России и вскоре Девлет-Гирей в свою очередь был лишен власти и на его место возведен был на престол Шагин-Гирей.

Получив власть при помощи России, он, конечно, был на стороне русских, и кроме того, по внушениям петербургского кабинета, захотел быть совершенно независимым и предпринял в своем государстве ряд реформ, необходимых для его усиления.

Вместе с реформами Шагин-Гирей ввел некоторые европейские обычаи, чем и восстановил против себя все еще сильную староверческую турецкую партию.

В Крыму начались снова междоусобицы, в которых русское правительство должно было поддерживать Шагин-Гирея.

Положение становилось невозможным.

Затаенная вражда между Россией и Турцией в Крыму ежеминутно готова была вырваться наружу и превратиться в открытую войну.

Особенно ясно понимал это Григорий Александрович Потемкин.

Он был убежден в невозможности существования Крыма как самостоятельного государства и горячо убеждал императрицу действовать решительнее и скорее покончить дело присоединения Крыма к России.

Его выдающаяся политическая дальновидность всецело обрисовывается в следующем письме к Екатерине:

«Крым положением своим разрывает наши границы, — писал он. — Нужна ли осторожность с турками по Бугу или со стороны Кубанской — во всех случаях и Крым на руках. Тут ясно видно, для чего хан нынешний туркам неприятен: для того, чтобы он не допустил их через Крым входить к нам, так сказать, в сердце. Положите-ка теперь, что Крым наш и что нет уже сей бородавки на носу — тогда вдруг положение границ будет прекрасное: по Бугу турки граничат с нами непосредственно, потому и дело должны иметь с нами прямо сами, а не под именем других. Всякий их шаг тут виден. Со стороны Кубанской, сверх частных крепостей, снабженных войсками, многочисленное войско Донское всегда тут готово. Доверенность жителей в Новороссийской губернии будет тогда несумнительна, мореплавание по Черному морю свободно, а то извольте рассудить, что кораблям вашим и выходить трудно, а входить еще труднее. Еще вдобавок избавимся от трудного содержания крепостей, кои теперь в Крыму на отдельных пунктах. Всемилостивейшая государыня! Неограниченное мое усердие к вам заставляет меня говорить: презирайте зависть, которая вам препятствовать не в силах. Вы обязаны возвысить славу России. Посмотрим, кого оспорили, кто что приобрел: Франция взяла Корсику, Цесарцы без войны у турок в Молдавии взяли больше нежели мы. Нет державы в Европе, чтобы не поделили между собой Азии, Африки и Америки.

Приобретение Крыма ни усилить, ни обогатить вас не может, а только покой доставит. Удар сильный, но кому? Туркам: это вас еще больше обязывает. Поверьте, что вы сим приобретением бессмертную славу получите и такую, какой ни один государь в России не имел. Сия слава проложит дорогу еще к другой и большей славе: с Крымом достанется и господство на Черном море; от вас зависеть будет закрыть ход туркам и кормить их или морить с голоду. Хану пожалуйте в Персии, что хотите — он будет рад. Вам он Крым поднесет нынешнюю зиму и жители охотно принесут и сами просьбу. Сколько славно приобретение, столько вам будет стыда и укоризны от потомства, которое при каждых хлопотах скажет: вот, она могла, да не хотела, или упустила. Есть ли твоя держава кротость, то нужен в России рай. Таврический Херсон, из тебя истекло к нам благочестие: смотри, Екатерина Вторая, паки вносит в тебя кротость христианского правления».

Письмо это, кроме того, что несомненно указывает на зоркий и правильный взгляд светлейшего князя на внутреннюю политику русского государства и его обширные познания в области европейской политики, является также красноречивым доказательством его беззаветной любви к родине и неусыпной заботе о славе обожаемой им монархини.

Кроме того, письмо является опровержением ходившего при его жизни мнения завистников, перешедшего, как это всегда бывает, в историю, что он успел настолько «обойти» государыню, что она не видела его злоупотреблений ее доверием, не видела самоуправства князя в деле ее управления.

Из приведенного письма, напротив, видно, как настойчиво Григорий Александрович путем обстоятельных доводов и даже указанием на суде истории и потомства старается добыть согласие императрицы на дело даже очевидно полезное для России, без какового согласия он обойтись, видимо, не сознает себя вправе.

Так было и во всяком деле. Идея зачастую принадлежала Потемкину, но обсуждала ее всесторонне сама императрица и только убежденная основательными доводами давала свое согласие.

Правда, и проекты самой императрицы обсуждались ею с ее «первым советником», каковым был Григорий Александрович.

Она охотно выслушивала возражения и прислушивалась к замечаниям, и хотя отстаивала свою мысль, но в случае доказанной ей несостоятельности ее взгляда, отказывалась от него.

Такова была эта, несмотря на происхождение, вполне русская душою монархиня, всецело придерживающаяся мудрой народной пословицы: «Ум хорошо, а два лучше».

Ум Потемкина она признала давно и знала, что на этот ум можно положиться, но все же не настолько, что он мог действовать без ее согласия.

Она была монархиней в полном смысле этого слова.

Императрица хорошо понимала, что относительно значения Крыма Потемкин прав, но свести «бородавку с носу» ей, как и всем ее окружающим, казалось невозможным без войны с Турцией.

Начинать же войну с последней, не обеспечив себя со стороны соседних держав и особенно Австрии, было немыслимо.

После долгих переговоров, при содействии того же Потемкина, удалось войти в соглашение с последней.

Австрийский император Иосиф II не устоял против соблазнительной перспективы поделить Турцию и заключил с русской императрицей секретный договор, которым договаривающиеся стороны взаимно обязались помогать друг другу в войне с Оттоманской империей, присоединить в случае успеха пограничные к их империям области, восстановить Грецию и образовать из Молдавии, Валахии и Бессарабии отдельную монархию, под скипетром государя греко-российского вероисповедания.

Это соглашение развязало России руки относительно Крыма.

Григорий Александрович ожидал с нетерпением удобной минуты, чтобы нанести ему окончательный удар.

Повод к этому не замедлил представиться.

Потемкин находился в Кременчуге.

Был июль 1782 года.

Вдруг князь получил известие, что взбунтовавшиеся крымцы заставили Шавлат-Гирея бежать и искать спасения в Керчи, под защитою русского флота, турки же, вопреки трактату с Россией, заняли Тамань и угрожают вторгнуться в пределы Крыма.

Приготовленный ко всяким случайностям, Григорий Александрович тотчас же сделал соответствующие распоряжения.

Он немедленно предписал генерал-поручику Павлу Сергеевичу Потемкину выгнать турок за Кубань, Суворову усмирить буджацких и ногайских татар, а генерал-поручику графу де Бальмену войти в пределы Крыма и водворить там спокойствие.

Все эти три поручения были исполнены быстро и успешно, почти без кровопролития.

Тогда Григорий Александрович предписал командовавшему азовской флотилией, вице-адмиралу Клокачеву, оставя несколько судов в Керчи, сосредоточить остальные в Ахтиарской гавани, где граф де Бальмен уже воздвигал укрепления.

Светлейший, между тем, пребывавший в Кременчуге, то в Херсоне, тотчас вступил в переговоры с крымскими, ногайскими и кубанскими мурзами, и где увещаниями, где золотом, где угрозами, убедил их покориться России.

8 апреля 1783 года последовал высочайший манифест, объявивший, что русское правительство, желая положить конец беспорядкам и волнениям между татарами и сохранить мир с Турцией, присоединяет навсегда к своим владениям Крым, Тамань и всю Кубанскую сторону.

Граф де Бальмен привел к присяге старшин крымских, Суворов — ногайских и Павел Сергеевич Потемкин — кубанских.

Так давно занимавшее умы русских государей присоединение Крыма совершилось.

Благодаря неусыпной энергии светлейшего князя Григория Александровича Потемкина, это великое дело было окончено без войны и потерь.

Присоединением к России целой области он ответил своим врагам, выставлявшим его изнеженным сибаритом, пустым волокитою, неспособным не только к государственному, но ни к какому делу.

А врагов у князя Потемкина было много.

Рассказывали, что однажды императрица обратилась к своему камердинеру Попову, отличавшемуся, как уже знают читатели, грубою откровенностью, с вопросом, что говорят в Петербурге о Григорие Александровиче.

— Бранят… — лаконично отвечал Попов.

— За что же? — спросила государыня.

— За все… Да кто его любит… Только двое…

— Кто же это?

— Бог да вы…

Попов был прав; действительно, вся деятельность Григория Александровича была отмечена особым к нему благоволением Божиим.

Набожный князь носил уверенность в этом во всю свою жизнь.

Присоединение к России Крыма произвело страшный переполох в Константинополе.

Турки спешно стали готовиться к войне, но неожиданное объявление австрийского императора, что в случае разрыва, он соединит свою армию с русской, умерило их воинственный пыл.

Благоразумные представления русского полномочного министра при Диване Я. И. Булгакова окончательно умиротворили турок.

Действуя чрезвычайно ловко и решительно, он не только успел отклонить турок от войны, но даже заключил с ними, 23 июня 1783 года, торговый трактат, а 28 декабря конвенцию, по которой статья кучук-кайнарджисского договора о независимости Крыма была уничтожена и Кубань назначена границей между обеими империями.

Все это, по собственному сознанию Булгакова, было сделано им благодаря наставлениям и указаниям Григория Александровича, хотя последний скромно отказывается от этого в письме к Булгакову, где он, между прочим, писал: «Вы приписываете это мне и тем увеличиваете еще более заслуги ваши! Все от Бога; но вам обязана Россия и сами турки; ваша твердость, деятельность и ум отвратили войну. Турки были бы побеждены, но русская кровь также бы потекла».

По ходатайству Григория Александровича, Булгаков был награжден чином действительного статского советника и орденом святого Владимира II степени.

Сам Светлейший князь Потемкин, возвратившись в Петербург, за свой бессмертный подвиг был произведен, 5 февраля 1784 года, в генерал-фельдмаршалы, назначен президентом военной коллегии и генерал-губернатором Крыма, наименованного Таврическою областью.

С этого времени он официально титулуется светлейшим князем Потемкиным-Таврическим, а современные ему поэты называли его «великолепным князем Тавриды».

 

XI

РАССЕЯННЫЕ ТУЧИ

По присоединении Крыма к России, хан Шагин-Гирей, потерявший власть, получил обещание императрицы, что он будет получать вознаграждение — определенную ежегодную пенсию.

По неизвестным причинам, уплата этой пенсии была отложена.

Хан заподозрил Григория Александровича в утайке назначенных ему денег, подал жалобу через приближенного к государыне Александра Петровича Ермолова, который поспешил воспользоваться этим случаем, чтобы настроить императрицу против князя, своего бывшего начальника и благодетеля.

Надо заметить, что Ермолов служил в лейб-гвардии Семеновском полку и своею красотою и ловкостью понравился Григорию Александровичу, который взял его к себе в адъютанты и представил ко двору.

Он вскоре сделал блестящую карьеру, получил чин генерал-майора, орден святого Станислава и Белого Орла I степени и звание флигель-адъютанта, за все это обязанный Потемкину, которому и заплатил черной неблагодарностью.

К начатым Ермоловым интригам против светлейшего присоединились все многочисленные его недоброжелатели, и даже успели внушить императрице, что все делаемые им траты совершенно бесполезны, и что даже присоединение Крыма не стоит таких больших жертв.

Григория Александровича расходившиеся доносчики стали даже обвинять в краже.

Императрицу все это чрезвычайно встревожило, она стала выказывать князю холодность и даже косвенно намекала ему на необходимость оправдания.

Но не таков был Потемкин.

Гордый и самолюбивый, он резко и холодно опровергал обвинения и даже отмалчивался.

Наконец, он не только сделался сам невнимателен к государыне, но даже уехал из Царского Села, где в то время была императрица, в Петербург и бросился в вихрь удовольствий, казалось, только думая, как бы повеселиться и рассеяться.

Действительно, он проводил время со своими племянницами, зачастил к Калисфении Николаевне, но, между тем, эта праздность была только кажущейся, — он продолжал свою неусыпную заботу об устройстве вновь приобретенного края.

Первое преимущество, доставленное князем жителям Крыма, заключалось в том, что всем татарским князьям и мурзам были пожалованы права и льготы русского дворянства, — населению дозволено было составить из среды своей войско, которое впоследствии участвовало под именем «таврического национального войска» в войне России с Турцией, и наконец, все назначенные прежним правительством каймаканы, кадии и муфтии были утверждены в своих должностях.

Татары вначале охотно, по-видимому, признали себя подданными христианской державы, но вскоре, возбужденные магометанским духовенством и фанатиками, стали тайно уходить в Турцию.

Григорий Александрович, считая бесполезным и даже вредным удерживать людей нерасположенных к новому порядку вещей, не только не препятствовал эмиграции, но даже приказал снабжать желающих переселяться из Крыма пропускными билетами и денежными пособиями.

Эмиграция приостановилась.

Потемкин разделил Таврическую область на семь уездов, открыл таврические порты для свободной торговли дружественных с Россией народов, представив этим портам, в отношении коммерции, одинаковые преимущества с Петербургом и Архангельском, и заключил выгодные для черноморской торговли трактаты с Францией и королевством обеих Сицилий.

Скоро дикие степи новой Тавриды, подобно степям Новороссийским, благодаря неусыпным трудам светлейшего, превратились в обработанные поля и прекрасные луга; развелось овцеводство, бедные татарские города и деревни начали терять свой жалкий вид, оживленные соседством богатых русских селений.

Такой благотворной для России деятельностью отвечал Григорий Александрович на гнусные подозрения придворных, временно разделяемые отчасти даже самой императрицей, находившей, сгоряча, в гордом молчании Потемкина подтверждение возводимых на него обвинений.

Двор, удивленный этой переменой, как всегда в описываемое нами время, пресмыкался перед восходящим светилом, каким, казалось, был Ермолов.

Родные и друзья князя пришли в отчаяние и говорили, что он губит себя неуместною гордостью.

Падение его считалось уже почти совершившимся фактом.

Все стали удаляться от него, даже иностранные министры.

Один французский посланник граф Людовик-Филипп Сепор, сумевший заслужить особенное расположение государыни, остался верен дружбе с Потемкиным, посещая его и оказывал ему внимание.

При одном из свиданий граф откровенно сказал князю, что, по его мнению, он поступает неосторожно и во вред себе, раздражая императрицу и оскорбляя ее гордость.

— Как, и вы тоже хотите, — возразил ему Григорий Александрович, — чтобы я склонился на постыдную уступку и стерпел обидную несправедливость, после всех моих заслуг? Говорят, что я себе врежу, я это знаю, но это ложно. Будьте покойны, не мальчишке свергнуть меня; не знаю, кто бы посмел это сделать?

— Берегитесь, — заметил Сепор, — прежде вас и в других странах многие знаменитые любимцы царей говорили тоже: «Кто смеет?» — однако после раскаивались.

— Это были любимцы каприза, а не разума венценосцев, я другое дело… Но довольно об этом… Мне дорога ваша приязнь, но я слишком презираю моих врагов, чтобы их бояться. Лучше поговорим о деле… Ну, что ваш торговый трактат?

Сепор в это время хлопотал о заключении между Россией и Францией торгового трактата.

Императрица поручила это дело графам Остерману, Безбородко, Воронцову и П. В. Бакунину.

Все они были против трактата, только один Потемкин поддерживал домогательство Сепора.

— Подвигается очень тихо, — отвечал граф, — полномочные государыни настойчиво отказывают мне сбавить пошлины на вина.

— Так стало быть, — заметил Григорий Александрович, — это главнейшее преткновение? Ну, так потерпите только, это затруднение уладится…

Князь проговорил это таким уверенным и спокойным тоном, что привел в недоумение графа Сепора.

Уезжая от него, он просто думал, что князь сам себя обманывает, не видя пропасти, в которую готовится упасть.

Грозовые тучи над головой светлейшего на самом деле стали сгущаться.

Ермолов принял участие в управлении и занял место в банке, вместе с графом Шуваловым, Безбородко, Воронцовым и Завадовским.

Пронеслась весть об отъезде Потемкина в Нарву.

Родственники князя потеряли всякую надежду. Враги торжествовали победу.

Опытные политики занялись своими расчетами. Придворные переменили свои роли.

На Миллионной не было уже видно ни одного экипажа.

Граф Сегюр терял в Потемкине свою главную опору, и зная, что Ермолов скорее повредит ему, нежели поможет, так как считает его другом князя, опасался за успех своего дела.

Однако, министры пригласили Сегюра на совещание, и после непродолжительных переговоров, согласились на уменьшение пошлины с французских вин высшего разбора, и даже подали надежду на более значительные уступки.

Обещание Григория Александровича исполнилось, и граф не знал, как это сопоставить с его уже всеми решенным падением.

Через несколько дней все объяснилось.

Государыня, видя, что князь добровольно удалился от двора, стала более хладнокровно обсуждать его поведение.

Она пришла к совершенно правильной мысли, что часто оправдываться под тяжестью незаслуженных обвинений тяжелее и обиднее, нежели молчать и быть готовым пасть под гнетом несправедливости.

Прийдя к этой мысли, она сама снова призвала Потемкина в Царское село.

Он явился туда победителем и начал пользоваться еще большею, чем прежде милостью императрицы.

Ермолов получил 130000 рублей, 4000 душ, шестилетний отпуск и позволение ехать за границу.

Тучи рассеялись.

Миллионная вновь ежедневно была запружена экипажами.

Когда граф Сегюр явился поздравить князя, тот поцеловал его и сказал:

— Ну, что, не правду ли я говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка? Сгубила меня моя смелость? И ваши уполномоченные все так же ли упрямы, как вы ожидали. По крайней мере на этот раз, господин дипломат, согласитесь, что в политике мои предположения вернее вышли… Помните, что я сказал вам — я любимец не каприза, а разума государыни…

Покончив с клеветою врагов, Григорий Александрович поехал в Москву, где, между прочим, встретился с бывшим там в отпуску своим товарищем юности, Василием Петровичем Петровым.

Последний повел его в недавно открытую типографию Селивановского, в которой принимал сам главное участие. Войдя в наборную типографии, Петров сказал князю:

— Я примусь за дело, и вы, любезный князь, увидите, что, благодаря ласке хозяина типографии, я кой-как поднаторел в его деле.

Он тут же весьма быстро набрал и оттиснул следующие стихи:

Ты воин, ты герой, Ты любишь муз творенья, А вот здесь и соперник твой — Герой печатного изделья.

Подав Григорию Александровичу листок с оттиском стихотворения, Василий Петрович заметил:

— Это образчик моего типографского мастерства и привет за ласковый ваш приход сюда.

— Стыдно же будет и мне, если останусь у друга в долгу, — ответил Григорий Александрович. — Изволь, и я попытаюсь. Но чтобы не ударить в грязь лицом, пусть наш хозяин мне укажет, как за что приняться и как что делать? Дело мастера боится, а без ученья и аза в глаза не увидишь.

Надо ли говорить, с каким усердием принялся Селивановский учить своего сиятельного ученика.

Потемкин и тут все сразу понял и сообразил.

Хотя гораздо медленнее Петрова, но все же довольно скоро набрал Григорий Александрович четыре строки и сказал Василию Петровичу:

— Я, брат, набрал буквы, как сумел, а ты оттисни сам, ты, как я видел, дока в этом деле.

Петров оттиснул набранное и прочитал:

Герой ли я? Не утверждаю, Хвалиться не люблю собой, Но что я друг сердечный твой — Вот это очень твердо знаю!

В Москве Григорий Александрович пробыл лишь несколько дней, но и за это кратковременное отсутствие враги снова сумели смутить императрицу, и Потемкина в Петербурге ожидал, хотя и не такой, как недавно, но все же довольно холодный прием.

Григорий Александрович снова сделал вид, что не обращает внимания на гнев государыни и по-прежнему стал заниматься делами и докладывать обо всем выдающемся в жизни вверенных ему областей императрицы.

Во время одного из таких докладов государыня вдруг высказала свое намерение ехать в Херсон и лично обозреть новые присоединения к империи провинции.

Ни к чему подобному Потемкин не был подготовлен и хотя по мере сил он заботился о благосостоянии края, но для приема в нем императрицы этого не было достаточно. Он хотел бы показать ей эти области в блестящем положении.

— Императрица может пожелать ехать очень скоро. Как сделать что-нибудь в такое короткое время.

Эти мысли, как вихрь, пронеслись в его голове. Он побледнел.

Екатерина заметила это и посмотрела на него подозрительным взглядом.

Григорий Александрович понял, что это намерение поселили в уме государыни его враги.

Он быстро оправился.

— Государыня! — воскликнул он. — Простите ли мне мое мгновенное смущение… но неожиданное предложение вашего величества так обрадовало меня, что я до сих не смею верить этому счастию… Край, благословляющий имя вашего величества, с восторженною радостью узрит у себя свою обожаемую монархиню.

Екатерина не ожидала такого ответа и милостиво улыбнулась.

— Прошу одной милости, — сказал Потемкин, — не откладывать этого благого намерения.

— Нет, нет, я даже приглашу императора Иосифа встретиться со мною на пути!

— Этот чудный край, ваше величество, создан для свидания царей! — восторженно заметил Григорий Александрович.

Путешествие Екатерины на юг было решено.

Князь немедленно после этого разговора принял все меры для приведения Крыма в самое цветущее состояние. Не щадя ни денег, ни трудов, отправил он туда множество людей, заставил их работать и днем, и ночью.

 

XII

ВОЗМЕЗДИЕ

Промелькнувший десяток лет не прошел, увы, бесследно для остальных героев нашего правдивого повествования.

Если на лучезарное, полное блеска и славы жизненное поприще светлейшего набегали, как мы знаем, тучки нерасположения государыни и гнетущих воспоминаний юности, то над головами других наших героев разразились черные, грозовые тучи.

Возмездие, которое ожидал Григорий Александрович Потемкин для князя Андрея Павловича Святозарова, началось и не для его одного.

Первою жертвою пал Степан Сидоров.

Мы оставили его в тот момент, когда он, неожиданно для самого себя, исполнил волю светлейшего удачно и легко, найдя не противоядие, которое ожидал, но даже поддержку в своей жене.

Ее быстрое согласие с одной стороны его обрадовало, так как он не на шутку перетрусил перед князем Потемкиным, но с другой оно заронило в его сердце против его жены какую-то едкую горечь.

Честный по натуре, имея на совести единственное пятно — страсть к женщине, которая сделалась его женой, и совершивший даже, повинуясь своей страсти, присвоение чужих денег, которые и перешли целиком в карман той же женщины, он не мог примириться, но даже радоваться гибели своей дочери.

В нем, простом человеке, нравственное чувство было гораздо развитее, нежели не только у его жены, но у всего тогдашнего так называемого «общества», в примерах которого она почерпнула и свой нравственный кодекс.

Он считал гибелью то, что Калисфения Фемистокловна признавала ее торжеством и с неба свалившимся счастьем.

Он не стал с нею препираться по этому вопросу, тем более, что не был в силах предотвратить гибель своей падчерицы — борьба с Потемкиным, особенно при знании последним его тайны, была бы с его стороны безумием.

Он понял только, насколько они с женой разные люди — понял только теперь, когда страсть к жене уже улеглась, и когда появился жизненный вопрос, который они решили с такою резкою противоположностью мнений.

До этих пор сперва отуманенный страстью, а затем ходивший как бы в угаре от осуществления его мечтаний, он идеализировал связавшую с ним свою судьбу женщину.

Теперь он прозрел и вдруг почувствовал себя страшно одиноким.

Его даже смутила мысль, что эта женщина, так охотно продающая свою дочь, могла продать себя и ему за деньги, — только продать, так как ведь деньги перешли к ней.

Он стал припоминать подробности своего сватовства, и разного рода мелочи, тогда незамеченные им в чаду влюбленности, теперь восстали перед ним подтверждающими эту мысль фактами.

Да ведь он и сам, — припомнил он, — считал деньги средством приобрести ее расположение. Для этого-то он только и присвоил их.

И он приобрел ее.

Когда его неправдой нажитый капитал из его укладки перешел в сундук Калисфении Фемистокловны, он был даже рад, так как цель, для которой были добыты им эти деньги, была достигнута, а они, сами по себе, жгли ему руки, пробуждая в нем тяжелые воспоминания.

Но никогда так ясно, как теперь, он не сознавал, что он купил свою жену.

Если он мог купить ее, то ранее мог купить и другой… Ранее… А почему не после него…

Его мысли как-то невольно перенеслись на его сына Андрюшку, которому был девятый год в исходе.

Страшная мысль: его ли это сын? — каплей раскаленного свинца капала на его мозг.

Он вспомнил князя Андрея Павловича Святозарова.

Степан Сидорыч сидел в спальне.

Жена повезла Калисфению в Аничков дворец.

Был вечер. В спальне было совершенно темно, и Степан Сидорович не зажигал огня. Среди окружавшего его мрака ему было как-то легче с его думами.

— Папа, ты здесь? — раздался детский голосок. Это вбежал Андрюша.

— Здесь, здесь, беги сюда, — сказал отец и в голосе его прозвучала радость.

Приход ребенка был совершенно во время.

Адское сомнение вдруг исчезло из души Степана Сидоровича, когда он ощупал в своих руках мягкую и шелковистую головку сына.

— Мой… мой, — прошептал он. — Вот для кого я буду жить… я не один…

— Что ты плачешь, папа? Как здесь темно, — пролепетал Андрюша, по-детски перескакивая от вопроса к выражению впечатления.

— Сейчас, голубчик, зажжем огонь, — сказал Степан Сидорович, и взял за одну руку сына, встал, подошел к комоду и зажег свечу.

— Ты плачешь, папа? — спросил ребенок, увидав катившиеся по щеке отца слезы.

Это были слезы облегчения от страшной мысли.

— Нет, нет, ничего, не плачу, — ответил отец, движением головы стряхивая с ресниц последние слезы. — Это я вспотел, очень жарко…

Степан Сидорович вынул фуляровый платок и вытер лицо.

— Здесь не жарко, — настойчиво проговорил мальчик. — Ты плачешь…

— Говорю тебе нет… Видишь, я смеюсь.

Степан Сидорович действительно засмеялся. Ребенок успокоился.

Вскоре вернулась Калисфения Фемистокловна. Восторженно она стала рассказывать о приеме, сделанном ей ее дочери Дарьей Васильевной Потемкиной и племянницами светлейшего. До мелочей описала роскошное убранство дворца, образ жизни, штат прислуги.

В рай, в рай, прямо в рай отвезла дочурку, — воскликнула она в конце своего рассказа.

Степан Сидорович слушал безучастно, но Калисфения Фемистокловна, вся под впечатлением так недавно минувшего, не заметила этого.

На другой день жизнь вошла в свою колею.

Отсутствие молодой Калисфении было, конечно, замечено посетителями, но на их вопросы отвечали уклончиво: одним говорили, что барышня больна, другим, что она поехала гостить к родственникам.

Исчезновение «барышни» вскоре не замедлило отразиться и на торговле, но Калисфения Фемистокловна не огорчалась этим, она вся была поглощена блестящей судьбой дочери.

Медленность Григория Александровича в окончательном устройстве этой судьбы ее страшно бесила и порой наводила на страшные сомнения.

«А вдруг она ему разонравится?» — задавала она сама себе вопрос, но тотчас, припоминая обольстительный образ своей дочери, решала его отрицательно.

«Что же он медлит?»

Этот вопрос оставался без ответа.

Ее успокаивало то, что князь балует ее дочь, делает ей подарки, подарки ценные.

«Приучает… деликатно… хочет, чтобы по-хорошему… — решила она. Только бы девка его не полюбила… Тогда… беда».

Калисфения Фемистокловна из откровенных разговоров с дочерью знала, что ей нравился Григорий Александрович.

— Я в него положительно влюблена! — раз сказала ей дочь.

— Влюблена, ну и Господь с тобой, будь влюблена… твой будет, от тебя не уйдет… — отвечала ей мать. — Только, смотри, не полюби его сильно…

— А что?..

— Да то, что женщина, которая ихнего брата полюбит, ни в грош ими не ставится; им надо, чтобы играли с ними в любовь, а ежели какая из нашей сестры по глупости да всерьез к ним привяжется, пиши аминь всему делу… Мужчина такой помыкать начнет, да потом и бросит, как ненужную тряпку… Помни это и люби только самое себя… Чай, если бы он, такой красивый да статный, не светлейшим бы был, а служил бы у нас в кондитерской, ведь не влюбилась бы в него?..

— Конечно, нет…

— Да если бы он тебя так не холил, подарков бы не дарил, а норовил бы с тебя взять… Мил бы он тебе был?

— Нет…

— То-то же, любить людей надо настолько, насколько они для нас хороши да угодливы… оно и выходит, что в них надо любить только одну себя… Поняла?

— Поняла…

— И заруби себе на носу, что если всерьез его не полюбишь, то он тебя всегда любить будет, и холить, и нежить, и дарить… а с любовью-то твоей и от ворот поворот укажет. Слушайся мать, она тоже ихнего брата насквозь видит…

— Я, мамаша, его так и не люблю, чтобы себя забыть… Это, по-моему, глупо…

— Истинно глупо, истинно глупо… Ты ведь у меня умница.

Мать нежно поцеловала дочь в голову.

Наконец, как мы знаем, Калисфения Фемистокловна дождалась…

Ее дочь перебралась на новоселье.

Судьба ее была упрочена. От нее зависело дальнейшее ее счастье.

Калисфения Фемистокловна не оставляла ее своими наставлениями и была довольна послушанием молодой женщины. Вскоре она почти совсем переселилась на Васильевский остров.

Степан Сидорович не особенно огорчался отсутствием жены. Он всецело был занят кондитерской, в которую пригласил, в качестве продавщицы, красивую шведку, и своим сыном.

Дела в кондитерской, с появлением за прилавком шведки, пошли лучше.

К сыну Степана Сидоровича пригласили учителя. Мальчик занимался прилежно.

Ему уже был одиннадцатый год в исходе. Отец им не нарадовался.

Наряду с грамотой и науками, он стал приучать его и к торговле, рассчитывая передать ему дело кондитерской.

Вдруг громовой удар разразился над головой Степана Сидоровича…

Дело было на первой неделе великого поста.

Во время масленницы он, по усиленным просьбам сына, водил его несколько раз на площадь Большого театра, где в описываемое время происходили народные гулянья, построены были балаганы, кружились карусели, пели песенники на самокатах и из огороженной высокой парусины палатки морил со смеху невзыскательных зрителей классический «петрушка».

Мальчик страшно увлекался этими зрелищами, и отец был доволен, видя разгоревшиеся щечки и блестящие глазки своего Андрюши.

Последний раз они были на балаганах в прошлое воскресенье. Вечером еще этого дня мальчик с радостным волнением передавал отцу пережитые впечатления, а наутро другого дня он уже не мог поднять головы от подушки.

У Андрюши, видимо простудившегося, открылась, как тогда еще по старинному называли, сильная «огневица».

Испуганный отец бросился сперва за докторами, а затем за матерью.

Несколько лучших врачей того времени явились к постели больного мальчика, прописали лекарство, предписали тщательный уход.

— Болезнь заразительная, — заметили они.

Калисфения Фемистокловна, приехавшая, по уведомлению мужа, узнав об этом, страшно перепугалась.

Она была чрезвычайно мнительная, а тут еще могла быть опасность заразиться не только самой, но перенести болезнь в дом дочери.

Это соображение пересилило в ней любовь к сыну, если только она была в ее холодном сердце, и она, дав мужу несколько советов, уехала обратно на Васильевский, даже не взглянув издали на больного Андрюшу.

Степан Сидорович совершенно обезумел.

Вместе с приглашенной сиделкой проводил он дни и ночи у постели метавшегося в бреду сына.

Чутко прислушивался он к неровному горячечному дыханию ребенка и каждый стон его смертельною болью отзывался в его сердце.

Врачебная наука оказалась бессильна.

После наступившего кризиса, больной стал слабее и слабее с каждым днем.

Только тихое, еле слышное дыхание указывало некоторую жизнь в этом, обтянутом кожей скелете, в которого превратился еще месяц тому назад цветущий, пылающий здоровьем мальчик.

Степан Сидорович был тоже неузнаваем.

С поседевшими волосами на голове и бороде, с осунувшимся желто-восковым цветом лица и порою бессмысленно блуждавшими, всегда полными слез глазами, он производил страшное впечатление.

Платье сидело на нем как на вешалке.

Даже не особенно чувствительная к болезни сына и горю мужа Калисфения Фемистокловна, заехавшая как-то раз в кондитерскую и беседовавшая с мужем через отворенную дверь комнаты, воскликнула:

— Да отдохни ты, на кого ты стал похож, ведь краше в гроб кладут…

Степан Сидорович только махнул рукой.

Наконец, настал самый страшный момент.

Это было под утро.

Андрюша вдруг страшно заметался по постели, открыл свои так недавно блестящие и веселые глазки, теперь отражавшие вынесенные страдания, но, вместе с тем, и какой-то неземной покой.

Отец наклонился к нему.

Андрюша обвил его шею своими исхудалыми ручонками и прошептал:

— Папа, па…

Он не окончил.

Из его, как бы пустой груди вырвался тяжелый, напряженный вздох. Голова как-то странно откинулась на сторону.

В открытых, глубоко ушедших от худобы лица в орбиты глазах отразился вечный покой.

В объятиях отца лежал холодный труп сына.

— Возмездие! — вскрикнул дико Степан Сидорович и, почти бросив бездыханного сына на кровать, вскочил и вышел из комнаты, а затем и из дому, как был, без шапки и без верхнего платья.

Сына похоронили без него.

В кондитерскую и к себе на квартиру он более не возвращался.

Прошло около месяца, и даже предпринятые розыски как в воду канувшего Степана Сидоровича не привели ни к чему.

Калисфения Фемистокловна наскоро с убытком продала кондитерскую и вывезла лучшие вещи из обстановки, находившейся при ней, квартиры, к дочери. Остальное все было продано вместе с кондитерскою.

 

XIII

ПРОПОЙЦА

Жизнь в доме князей Святозаровых текла для того времени более чем однообразно.

Едва ли был тогда другой дом в невской столице из числа домов высшего петербургского света, где бы царила такая патриархальная и такая чисто семейная атмосфера.

Все интересы князя Андрея Павловича и княгини Зинаиды Сергеевны сосредоточивались на их сыне Василие, подраставшем юноше, которому шел в то время шестнадцатый год.

Посещая изредка, лишь официально, двор и еще реже делая некоторые визиты, княжеская чета жила скромно и замкнуто, совершенно вдали от тогдашнего шумного большого света.

Сначала этот «свет» недоумевал и косился на них, как на отщепенцев, а затем явление это стало заурядным и мало интересным по своей давности и «свет» примирился с ним и махнул рукою.

Дома князей Святозаровых для него как бы не существовало.

Знали только, что князь и княгиня всецело поглощены воспитанием князька Василия Андреевича Святозарова.

«Готовят, видно, восьмое чудо! Поживем — увидим!» — язвили некоторые.

Действительно, князь Василий Святозаров, предназначаемый родителями, по обычаю, к военной службе, получил для того времени исключительное образование.

Целый полк учителей и гувернеров старались набить его голову всевозможной современной мудростью, чтобы сделать его чуть ли не энциклопедистом.

Этим занято было все время юноши, хотя нельзя сказать, чтобы уроки этой толпы учителей приносили молодому князю очень большую пользу.

Он усваивал из них, как это всегда бывает при очень обширной программе образования, лишь отрывочные сведения по различным научным отраслям, не зная основательно ни одного предмета.

Был лишь один видимый результат ученья — молодой князь говорил довольно свободно на нескольких иностранных языках.

Для того времени уже одним этим цель образования считалась более чем достигнутой — князь и княгиня были довольны и преподавателями, и сыном.

Что касается воспитания, то балованный сынок богатых и титулованных родителей рос, понятно, изнеженным, своевольным и капризным существом.

Малейшее его желание исполнялось.

Князь и княгиня сумели уберечь мальчика от тлетворных примеров и знания жизни, бившей довольно нечистым ключом за воротами княжеского дома, и в шестнадцать лет юноша был совершенным ребенком, не зная многого из того, что передается друг другу подростками с краской волнения на лице, сдавленным шепотом и варьируется на разные лады, и что затем служит надежным щитом, когда на грани зрелых лет юношу неизбежно захлестнет волна пробудившейся страсти.

Наивность шестнадцатилетнего юноши, приятная для родителей, подчас до седых волос считающих своих детей малыми ребятами, едва ли может признаваться, особенно в мальчике, идеалом воспитания.

Окруженный китайской стеною от жизни, не зная ее совершенно, он все же будет принужден вступить в эту жизнь и на каждом шагу наталкиваться на неведомые ему житейские отношения.

В таком блаженном неведении жизни, в полном смысле этого слова, рос в родительском доме, окруженный раболепствующей толпой слуг и смотрящих в глаза мальчику с целью угадать его желание родителей, молодой князь Василий Святозаров.

По наружности это был красивый юноша, еще не совсем сформировавшийся, но обещающий быть стройным молодым человеком.

Отношения между супругами Святозаровыми сделались самыми задушевными.

Общая их любовь к единственному сыну связала их крепкими, нерасторжимыми узами.

Прошлое с летами, если не совершенно забылось, то по крайней мере, не было частого повода для воспоминаний о нем.

Лето семейство князей Святозаровых Проводило на даче в окрестностях Петербурга, ни разу за все это время не посетив Несвицкого.

Княгиня лишь порой вспоминала деревянный крест в отдаленной аллее тамошнего сада, но это воспоминание уже утратило свою острую горечь и появлялось лишь при редких посещениях Дарьи Васильевны Потемкиной, единственного лица, являвшегося в княжеском семействе представительницей его грустного прошлого.

Тяжелы были эти посещения и для князя Андрея Павловича, приветливо и утонченно любезно встречавшего мать могущественного человека.

Ему было совершенно не по себе в присутствии этой его невольной и непрошенной сообщницы.

«Какое счастье, что мальчик умер! — думал князь. — Иначе бы я не выдержал и во всем покаялся бы жене… Но каково бы было его снова теперь приучать к иной доле».

Князь, уже теперь совершенно убежденный, что это был его сын, не думал об охранении прав и богатств своего первенца — Васи.

«На обоих бы хватило!» — иногда посещала его грустная мысль.

Повторяем, это было только в редкие дни визитов старушки Потемкиной.

Несчастье, обрушившееся на его бывшего камердинера Степана Сидоровича, и его таинственное исчезновение дошло до сведения князя Андрея Павловича.

Он принял в своем бывшем слуге горячее участие и даже со своей стороны обратился к полицеймейстеру с просьбою, в случае розыска пропавшего, уведомить его об этом.

Но прошел месяц, другой, а о Степане Сидоровиче не было ни слуху, ни духу.

Явилось даже предположение, что он покинул Петербург.

Аккуратная в денежных расчетах, Калисфения Фемистокловна открыла, что в день ухода ее мужа из кондитерской у него в кармане должно было быть несколько сот рублей.

«Уехал верно, к святым местам помолиться…»

«Успокоится, вернется…» — хладнокровно решила она, перестав даже справляться об исчезнувшем муже.

В тоне этого высказанного ею решения звучала настолько равнодушная нотка, что казалось существование Степана Сидорова на белом свете было для нее совершенно безразлично.

Такова была черствая натура этой женщины.

Князь Андрей Павлович виделся с Калисфенией Фемистокловной и знал и ее предположение относительно судьбы ее мужа.

Не получая от полиции сведений о результате его розыска, он стал склоняться к верности этого мнения.

«Может в какой дальний монастырь забрался… да там и остался…» — думал князь.

При воспоминании о монастыре, ему невольна пришла на мысль графиня Переметьева, тоже, как и Степан, без вести пропавшая из Петербурга.

Однажды утром, когда князь Андрей Павлович, только что окончив свой туалет, вышел в кабинет, новый камердинер Тихон с таинственным видом вошел в комнату.

Князь заметил странное выражение лица слуги.

— Что такое? — спросил он.

— Сидорыч, ваше сиятельство, там пришли-с…

— Сидорыч, какой Сидорыч? А, Степан?.. — воскликнул князь. — Наконец-то отыскался, зови его сюда…

— Не хороши-с они… ваше сиятельство, — запинаясь, заметил Тихон.

— Не хорош… то есть как не хорош…

— Вид-с больно безобразный и потом-с… хмельны очень…

— Пьян!

— То есть еле на ногах стоит…

— Так уложите… пусть выспится…

— Уже им на кухне предлагали… Никак с ними не сообразишь…

— Что же?

— К вашему сиятельству просятся… Дело, говорит, есть… Тайна… Путем и не поймешь…

Князь Андрей Павлович побледнел.

— Тайна!.. — машинально повторил он.

— Так точно, ваше сиятельство! Несуразное они что-то несут. Известно, во хмелю, в сильном градусе…

Князь молчал и сидел задумавшись.

— Так как же прикажете-с?..

— Что? — спросил, точно очнувшись, ничего не слышавший князь.

— Насчет Сидорыча…

— Зови сюда…

— Сюда никак невозможно, ваше сиятельство, через чистые комнаты-с… Они все в грязи-с… На дворе-то мокрота и слякоть…

— А…

Князь вновь задумался.

— Проведи в гардеробную… Но чтобы там ни души…

— Слушаю-с… — удивленно вскинул на князя глаза Тихон и удалился.

Князь остался один.

«Тайна! Какая тайна?.. Просто с пьяна городит вздор… — пронеслось в его голове. — Надо все-таки его видеть… несчастный… пьян и весь в грязи…» — припомнил князь слова Тихона.

Он встал и медленно прошел в гардеробную, находившуюся на совершенно противоположной стороне дома.

Княгиня Зинаида Сергеевна еще спала.

То, что представилось глазам князя Андрея Павловича в гардеробной, превзошло всякие его ожидания.

Если бы он знал наверное, что стоящее перед ним существо его бывший камердинер, а затем петербургский купец Степан Сидоров, однолеток его, князя, то он никогда не поверил бы этому.

Перед князем стоял, как-то сгорбившись, расслабленный старик, одетый в невозможное рубище, покрытое толстым слоем липкой грязи.

Цвет когда-то суконного, но теперь состоявшего из одной подранной в нескольких местах основы халата, подпоясанного грязной тряпкой, определить было, невозможно.

Одна нога, обернутая в грязную онучу, была обута в лапоть, а другая в опорок дырявого сапога.

В красных, прозябших и трясущихся руках Степан держал дырявую шляпу, тоже неопределенного цвета, покрытую грязью.

Лицо не только изменило свое выражение, но даже, казалось, в нем не осталось ни одной прежней черты.

Красно-синий нос выделялся на опухшем синевато-бледном лице, обросшем почти совершенно седою всклокоченною бородою, поседевшие также почти волосы на голове слепившимися косматыми прядями спускались с головы на лоб и на шею.

Один глаз был полузакрыт от огромного сине-багрового кровоподтека, а другой, слезящийся и воспаленный, имел какой-то оловянно-безжизненный оттенок.

В то время, когда князь Андрей Павлович вошел в гардеробную, стоявший Степан закашлялся.

Хриплый, стонущий кашель шел как бы из совершенно пустой груди и от его приступов тряслось все исхудалое тело несчастного пропойцы.

— Степан, ты ли это? — воскликнул князь.

Вместо ответа, Степан Сидоров повалился в ноги князю, продолжая оглашать комнату страшным кашлем и употребляя, видимо, все усилия прекратить его.

Андрей Павлович с выражением немого ужаса смотрел на своего бывшего верного слугу.

Степан, наконец, стал на коленях, кашлянул последний раз и отер губы рукавом халата.

Рукав оказался смоченным кровавой пеной, которая окрасила и часть бороды несчастного пропойцы.

Князь с невольным отвращением отвернулся, но пересилил себя и снова сказал:

— Степан, что с тобой? Как ты мог так опуститься?..

Тот безнадежно махнул рукой и на коленях ближе подполз к Андрею Павловичу.

— Не обо мне теперь речь, ваше сиятельство, мой конец близехонек, я скоро предстану на суд Вечного Судьи, со всем моим окаянством… Покарал меня Господь по делам и заслугам… Так пришел я теперь сперва на суд к вашему сиятельству, судите меня, простите меня и отпустите мне грех мой незамолимый…

Все это Степан произнес коснеющим, заплетающимся языком, видимо, с трудом собирая мысли и выговаривая слова.

— Что ты… что ты… за что мне судить тебя, в чем прощать, какой грех отпустить тебе я смею… я сам во многом грешен… Может грешнее тебя…

— Обманул с вас, ваше сиятельство, простите меня, окаянного… Бабья прелесть смутила… На капиталы польстился, бабу на них купил… Ох… горе мне… грешному…

— В чем ты обманул меня? — спросил князь, с сожалением выслушивая, как ему казалось, пьяный бред.

— Сын-то ваш, Володенька, жив… — сказал Степан.

— Что-о-о?.. — воскликнул Андрей Павлович и пошатнулся.

Еле сдерживаясь на ногах, он, шатаясь, дошел до стоявшего у одной из стен сундука и бессильно опустился на него.

 

XIV

«НАШ СЫН ЖИВ»

— Что ты за вздор болтаешь? — сказал князь Андрей Павлович Святозаров, несколько оправившись от услышанного им рокового известия.

— Не вздор, батюшка, ваше сиятельство, а истинную правду говорю, подлое свое окаянство как на духу все открываю, чувствую я, что помру не нынче-завтра, так не хочу в могилу сойти с тайной от вашего сиятельства…

Подробно рассказал Степан Сидоров свою последнюю поездку в Чижово, свой разговор с Дарьей Васильевной Потемкиной, ее ответ и преступную мысль при поездке туда удержать половину капитала, а по возвращении утаить все деньги, что и было им исполнено, путем выдуманного рассказа о смерти ребенка.

Это была полная, искренняя исповедь раскаявшегося грешника.

Степан затем перешел к описанию своей дальнейшей жизни, сватовства за Калисфенией Мазараки.

— Она, она, весь соблазн от нее шел, точно отуманила меня, опутала, обвела, беспутная… — говорил Степан, прерывая свой рассказ всхлипываниями и тяжелыми передышками.

— Покарал меня Господь Бог в сыне моем, не дал мне, грешному, порадоваться, отозвал к себе ангела, отец которого душу свою черту продал… Ох, грехи, грехи незамолимые…

Приступ страшного кашля прервал голос Степана Сидорова.

Видимо, от сильного волнения и напряжения сил кровь хлынула из горла несчастного и он без чувств повалился на пол.

Князь Андрей Павлович сидел неподвижно и хотя, казалось, смотрел на своего бывшего камердинера и слушал его, на самом деле мысли его были далеко от лежавшего у его ног Степана, или лучше сказать, он не в силах был сосредоточиться на какой-нибудь определенной мысли. Они какими-то обрывками мелькали в его голове, не слагаясь ни в какую определенную форму.

Рассказ Сидорыча, из которого князь слышал только ту часть, которая касалась доказательства, что его сын жив, казалось, вносил в голову князя еще большую путаницу.

Припадок кашля, хлынувшая кровь и наступившая затем тишина привели князя в себя.

Он как-то удивленно оглядел комнату, остановил вопросительно-недоумевающий взгляд на лежавшем у его ног, в грязи и крови Степане, медленно провел рукой по лбу, встал и неровной походкой, брезгливо обойдя Степана, вышел из гардеробной.

С соседней комнате его ожидал камердинер.

Князь отдал приказание отвезти Степана Сидорова в больницу и удалился в свой кабинет.

Не приказав сопровождающему его камердинеру себя беспокоить, князь заперся изнутри и бессильно опустился на кресло у письменного стола.

«Мой сын жив!..» — вот мысль, которая одна только и стояла в его уме, без всяких выводов и заключений.

Казалось, она заняла все мыслительные способности князя.

Наконец, силою воли ему удалось сосредоточиться и вызвать мысль о последствиях, которые порождает для него это известие.

Это была роковая, губительная работа.

Когда перед князем Андреем Павловичем восстала картина его будущего, он содрогнулся и, схватившись обеими руками за голову, бессильно упал на стул.

Его сын жив; но где он? Он в руках светлейшего князя Григория Александровича Потемкина, могущественного после государыни лица в России, когда-то в молодости влюбленного в его жену, княгиню Зинаиду Сергеевну.

То, что князь Потемкин несомненно принял участие в отвергнутом отцом сыне любимой им женщины, было для Андрея Павловича вне всякого сомнения.

Его мать, Дарья Васильевна, к которой сама судьба привела исполнителя воли князя Святозарова — Степана, и которая сделалась его сообщницей, конечно, действовала по указаниям сына.

Этим объясняется принятие первых денег и отказ от вторых, от целого капитала в двадцать пять тысяч рублей.

Она успела в это время уже списаться с ним.

«Обратиться к ней!» — мелькнуло в голове князя, но он тотчас же отбросил эту мысль.

Она ответит ему то же, что ответила Степану во второй его приезд в Чижово.

Он вспомнил ее печально-загадочные взоры, бросаемые ею, при ее редких посещениях, на княгиню.

И эти посещения, — он теперь был убежден в этом, — совершаются по воле Григория Александровича, который сам никогда не переступал порог его дома и даже не сделал ему ответного визита приличия, который отдал всем.

Все мелочи, на которые он прежде не обращал никакого внимания, вырастали теперь в глазах князя в веские предзнаменования грозного будущего.

Значит честь и доброе имя князя Святозарова находятся всецело в руках Потемкина.

При этой мысли Андрей Павлович заскрежетал зубами.

Он, как большинство придворной партии, глубоко ненавидел светлейшего князя — выскочку, parvenu, как звали, конечно шепотом, Григория Александровича.

Почему же он медлит обличить его, князя Андрея Павловича, и возвратить ребенка когда-то любимой им женщине, княгине.

«Быть может, он сохранит эту тайну навсегда!» — пробежала в голове Андрея Павловича успокоительная мысль.

«Нет, он не таков, он, вероятно, готовит князю удар, удар публичный, он захочет позабавиться этим страшным приключением, этой роковой опрометчивостью князя… — тотчас и отвечал на нее Андрей Павлович. — Унизить князя Святозарова: сорвать с него маску высоконравственного человека в этот развращенный век, затоптать в грязь имя родовитого вельможи — это ли не победа развратника Потемкина, для выскочки — светлейшего князя римской империи».

Князь дико захохотал.

«А быть может он, этот его сын, умер не тогда, а потом…» — одну минуту подумал Андрей Павлович.

«Нет, он жив, жив… Он растет где-нибудь под чужим именем… Потемкин знает где и не нынче-завтра выведет его публично перед отцом страшной, грозной, живой уликой».

Андрей Павлович затрепетал.

Что сын его жив, он был почему-то глубоко уверен.

«Где же выход из этого положения? Что делать? Что делать?» — ломал себе голову князь.

Он не находил в своем уме ответа на эти вопросы.

Выхода не было.

«Смерть!» — шепнул в ухо Андрея Павловича какой-то голос.

— Смерть! — повторил князь вслух и как-то вдруг весь успокоился..

Смерть в представлении Святозарова на самом деле была единственным и лучшим выходом.

Она разрушит все планы Потемкина.

Честь фамилии Святозаровых будет сохранена и это историческое имя перейдет незапятнанным к потомству, к его сыну Василию, и даже к этому, ко второму, если Потемкин возвратит его княгине. Не будет же он глумиться над когда-то любимой им женщиной и над самого себя наказавшим преступником, над мертвым?

Как ни было нелестно мнение князя Андрея Павловича о Григорие Александровиче, но он разрешил эти вопросы отрицательно.

«А, может быть, тогда он сам, при своем могуществе, выведет его в люди под другою фамилиею, и даже княгиня не будет знать гнусного поступка мужа… — думал Святозаров. — Нет, она должна знать… Тогда, когда он будет в могиле… Она простит… Она ангел…»

Князь Андрей Павлович зарыдал.

— Да, да… смерть… — повторил он, заставив себя успокоиться и движением головы сбрасывая с ресниц последние слезы, а быть может и отгоняя и иные мысли. — Это возмездие…

Ему пришли на память слова Христа, обращенные к апостолу Петру:

«Вложи меч в ножны. Поднявший меч, от меча и погибнет…» И он, князь — убийца Костогорова, должен стать самоубийцей. Таков божественный закон возмездия.

Князь встал с кресла, несколько раз прошелся по кабинету, повторяя:

— Да, да, смерть, смерть…

Он подошел к тому же шифоньеру и, вынув из кармана ключи, открыл тот же ящик, откуда около пятнадцати лет тому назад вынул пистолет, которым он убил мнимого любовника своей жены — Костогорова.

Пистолет был заменен новым.

Андрей Павлович тщательно зарядил его, затем запер ящик и положил ключи в карман.

С пистолетом в руках он возвратился к письменному столу и сел в кресло. Положив оружие, он достал два листа бумаги и начал писать.

Писал он недолго. Это были два письма. Он запечатал гербовою печатью и надписал адреса.

Затем он снова взял в руки пистолет и задумался. В его уме, видимо, происходила борьба между желанием жить и необходимостью умереть. Так, по крайней мере, можно было судить по его последним словам:

— Нет, смерть… только смерть!..

Он приложил дуло к виску. Прикосновение металла к телу заставило его вздрогнуть. Он почувствовал, что рука его трясется. Он отнял пистолет от виска и направил его в рот.

Блеснул огонек. Раздался выстрел. Князя Андрея Павловича Святозарова не стало.

Его туловище с раздробленной головой грузно упало на одну сторону кресла. Окровавленный мозг обрызгал кругом ковер и мебель.

Смерть была, конечно, моментальная.

В этот самый момент княгиня Зинаида Сергеевна, которой доложили о беседе с Степаном, об отправке последнего в больницу, и о том, что князь, после разговора со своим камердинером заперся в кабинете и не велел себя беспокоить, шла узнать у мужа, что случилось.

Она была уже в двух шагах от двери кабинета, когда раздался выстрел. Как подкошенная, княгиня упала без чувств на пол.

Сбежавшаяся прислуга бережно отнесла ее в спальню, и пока горничная приводила ее в чувство, камердинер и лакеи бросились к дверям кабинета. Они оказались запертыми.

Тотчас же было послано за полицией. Когда в ее присутствии двери были отперты слесарем, глазам вошедших представилась уже описанная нами ужасная картина.

Все судебно-полицейские формальности и даже панихиды — князь был признан лишившим себя жизни в помрачении ума — были совершены в отсутствии княгини Зинаиды Сергеевны, с которой то и дело происходили истерические припадки.

Она лежала у себя в спальне и почти ни на шаг не отпускала от себя сына, который, впрочем, присутствовал на одной панихиде. Мальчик был поражен смертью отца и плакал навзрыд.

Лишь ко дню похорон княгиня несколько оправилась и в слезах проводила своего мужа в место вечного его успокоения в фамильный склеп на кладбище Александро-Невской лавры.

С кладбища привезли ее домой снова без чувств.

Весть о самоубийстве князя Андрея Петровича Святозарова с быстротою молнии облетела Петербург и заняла на несколько дней праздные умы столичного великосветского круга.

Высказывались предположения, делались сопоставления.

Припоминали историю самоубийства Костогорова и разрыва между супругами, продолжавшегося более года.

До истины, конечно, никто не додумался.

Григорий Александрович Потемкин при получении известия о самоубийстве князя Андрея Павловича, произнес только одно слово, непонятое никем из окружающих князя, кроме разве отчасти его матери.

Это слово было: «возмездие».

На письменном столе покойного князя Святозарова найдено было два запечатанных письма, на одном из которых стоял короткий адрес «полиции», а другое адресовано было на имя княгини Зинаиды Сергеевны.

В первом письме было только несколько строк.

«В смерти моей прошу никого не винить. Я застрелился сам. Князь Андрей Святозаров».

Только по прошествии шести недель, когда княгиня несколько успокоилась от постигшего ее горя, ей решились отдать предсмертное письмо мужа.

В нем было всего две строки, но эти строки заставили несчастную женщину побледнеть как полотно и впиться в них жадными глазами.

В письме стояло:

«Наш сын жив, прощай.
Твой Андрей Святозаров».

«Что могло значить это письмо?» — вот вопрос, который возник в уме взволнованной княгини.

«Наш сын жив, — повторила она слова письма. — Ну, да, конечно, он жив, если он говорит о Васе. Но о ком же другом он мог говорить… Другого сына у меня не было… была дочь… она умерла… Что же это значит?..»

«Быть может Степан Сидоров, так как с ним последним говорил князь перед смертью, может что-нибудь разъяснит по этому поводу?» — подумала она.

Княгиня бережно спрятала письмо в потайной ящик своей шифоньерки и послала справиться в больницу о здоровье Степана Сидорова.

Ей доставили справку, что он умер в день похорон князя Андрея Павловича.

Если в письме была тайна, то он унес ее в могилу. Княгиня долго ломала голову над тем, что могло означать это странное, короткое письмо.

— Покойный просто хотел сказать вам, что у вас есть сын, который будет служить утешением в безвременной утрате мужа, — заметила княгине одна из ее немногочисленных светских приятельниц, которой она доверила эту тайну.

Эта приятельница была умнейшая женщина описываемого времени времени — Дашкова.

Княгиня Зинаида Сергеевна успокоилась с этим объяснением.

 

XV

ЖЕНЩИНА-ПРЕЗИДЕНТ

Упомянутая нами приятельница княгини Святозаровой княгиня Екатерина Романовна Дашкова является, как мы уже сказали, одной из выдающихся женщин Екатерининского времени и вполне заслуживает отдельной характеристики, хотя и играет в нашем повествовании второстепенную роль.

Дочь генерал-аншефа графа Романа Ларионовича Воронцова, она родилась в 1743 году, следовательно в момент нашего рассказа ей было под сорок лет.

Не выдающаяся красотой, она еще в ранней молодости обнаружила замечательный ум и живое воображение.

На пятнадцатом году она вышла замуж за молодого князя Дашкова, но брак этот не был счастлив.

При восшествии на престол императрицы Екатерины она оказала ей много важных услуг, за что и получила звание статс-дамы ордена святой Екатерины и пользовалась некоторое время нежной дружбой государыни.

В описываемое нами время эти отношения ее ко двору были порваны, вследствие ее гордого и чересчур честолюбивого характера.

Она только временно наезжала в Петербург, и жила все время за границей, где занималась образованием своего единственного сына.

Во время катастрофы с князем Святозаровым, она только что прибыла из заграницы и, проведя в столице несколько месяцев, много способствовала смягчению тяжести обрушившегося на княгиню Зинаиду Сергеевну несчастья.

Екатерина Романовна уехала уже тогда, когда княгиня почти совершенно успокоилась.

— О, как мне жаль расставаться с тобой! — воскликнула княгиня Святозарова, прощаясь с Дашковой. — Если бы ты вернулась сюда совсем…

— Может быть… может быть… — утешила ее княгиня Екатерина Романовна.

Дашкова действительно вернулась совсем через три года.

В то время княгиня Зинаида Сергеевна уже жила вся одною любовью к своему сыну Васе, молодому, блестящему гвардейскому офицеру.

Прошлое было забыто — время излечивает всякое горе.

С разъясненным Дашковой смыслом посмертной записки мужа княгиня Зинаида Сергеевна согласилась совершенно, — она на самом деле нашла утешение в сыне, заставившее забыть ее безвременную и страшную кончину мужа.

В судьбе же княгини Екатерины Романовны произошел тоже поворот к лучшему.

Она снова вошла в милость у императрицы.

Наступил 1782 год.

Императрица, высоко ценя замечательные дарования и литературные труды Дашковой, решила назначить ее директором императорской академии наук.

На одном из придворных балов государыня высказала Екатерине Романовне это свое решение.

Княгиня была поражена необычайностью для женщины такого назначения и не ответила ничего.

Императрица повторила ей свое предложение занять это место, причем отозвалась об ее трудах и дарованиях в самых лестных выражениях.

— Простите меня, ваше величество, — отвечала Екатерина Романовна, — но я не должна принимать на себя такой обязанности, которую не в состоянии исполнить.

— Почему же не в состоянии… Ах, я и забыла, ты ведь гордячка…

— Причем тут гордость, ваше величество?

— А разве ты забыла изречение: уничижение паче гордости…

— Тут этого нет, ваше величество, тут только есть искреннее сознание своей непригодности к такому ответственному посту…

— Пустяки, я тебя знаю лучше, чем ты сама, и надеюсь на тебя более, чем на себя…

— Назначьте меня директором над прачками, ваше величество, — заметила серьезно княгиня Дашкова, — и вы увидите, с какою ревностью я буду вам служить. Я не посвящена в тайны этого ремесла, но ошибка, могущая произойти от этого, ничего не значит в сравнении с теми вредными последствиями, которые повлечет за собою каждый промах, сделанный директором академии наук…

— Повторяю, пустяки… Сколько директоров академии наук были гораздо менее способными и достойными занимать эту должность, чем ты.

— Тем хуже для этих господ, — возразила Екатерина Романовна, — они так мало уважали самих себя, что взялись за дело, которое выполнить не могли…

— Хорошо, хорошо, — сказала императрица, — оставим теперь этот разговор; впрочем, твой отказ еще больше убедил меня, что лучшего выбора я не могла сделать.

Княгиня, сильно взволнованная, едва дождавшись окончания бала, поспешила домой и тотчас же села писать императрице.

Надеясь на великодушие государыни, Екатерина Романовна в своей записке высказала, между прочим, следующие мысли:

«Частная жизнь коронованной особы может и не появляться на страницах истории; но такой небывалый еще выбор лица для государственной должности непременно подвергнет ее осуждению: сама природа, сотворив княгиню женщиной, в то же время отказала ей в возможности сделаться директором академии наук. Чувствуя свою неспособность, она сама не захочет быть членом какого-либо ученого общества, даже и в Риме, где можно приобрести это достоинство за несколько дукатов».

Пробило полночь, когда записка была готова.

Императрицу, конечно, нельзя было тревожить в такое позднее время, но Екатерина Романовна нашла невозможным провести ночь в таком несносном положении, и отправилась к Григорию Александровичу Потемкину, у которого никогда прежде не бывала.

Князь был в постели, но княгиня настойчиво потребовала, чтобы ему о ней доложили, так как она приехала по неотложно важному делу.

Григорий Александрович встал, оделся и очень любезно принял неожиданную гостью.

Екатерина Романовна передала ему свой разговор с императрицей.

— Я уже слышал об этом от ее величества, — сказал Потемкин, — и знаю хорошо ее намерение. Она решила непременно поставить академию наук под ваше руководство.

— Принять на себя такую должность, — перебила княгиня, — значило бы с моей стороны поступить против совести. Вот письмо к ее величеству, заключающее в себе решительный отказ. Прочтите, князь, я хочу потом запечатать его и передать в ваши руки с тем, чтобы завтра по утру вы вручили его государыне.

Григорий Александрович пробежал бумагу и, не отвечая ни слова, разорвал ее на мелкие куски. Екатерина Романовна вспыхнула.

— Это уж слишком, ваша светлость! Как осмелились вы разорвать письмо, адресованное на высочайшее имя.

— Успокойтесь, княгиня, — сказал светлейший, — и выслушайте меня. Никто не сомневается в вашей преданности императрице. Почему же вы хотите огорчить ее и заставить отказаться от плана, которым она исключительно и с любовью занимается в последнее время. Если вы непременно хотите остаться при своем намерении, в таком случае, вот перо, бумага и чернила, — описываемый разговор происходил в кабинете князя, — напишите тоже самое еще раз. Но, поверьте мне, поступая против вашего желания, я, однако, действую как человек, который заботится о ваших интересах. Скажу более, ее величество, предлагая вам эту должность, может быть иметь ввиду удержать вас в Петербурге и доставить повод к более частым и непосредственным сношениям с нею.

Григорий Александрович сумел искусно затронуть самолюбие Екатерины Романовны.

Она обещала написать более умеренное письмо и прислать его со своим камердинером к князю, который дал слово на следующее утро передать его государыне.

Вернувшись домой, княгиня Дашкова снова принялась за письмо.

Оно было готово к шести часам утра и отправлено к Потемкину.

В то же утро княгиня получила чрезвычайно любезную записку императрицы и копию с указа, уже посланного в сенат, о назначении ее директором академии наук.

Выбор императрицы оказался на самом деле чрезвычайно удачным.

Екатерина Романовна Дашкова много сделала для русской науки, писала оригинальные и переводные статьи и издавала в 1783 году журнал под названием «Собеседник любителей русского слова».

Вскоре после назначения директором академии наук, княгиня Дашкова выработала план российской академии, энергично принялась за ее устройство и сделана была ее президентом.

Такова была чуть ли не единственная приятельница княгини Святозаровой.

Дружба между Святозаровой и Дашковой объяснялась сходством характеров обеих женщин.

Княгиня Зинаида Сергеевна в лице Дашковой преклонялась перед своим идеалом гордой, самостоятельной женщины, а Екатерина Романовна видела в ней друга, с полуслова понимающего ее взгляды и мнения.

Екатерина Романовна отдыхала душой около княгини Зинаиды Сергеевны, и за это платила ей сердечным сочувствием.

Княгиня же Святозарова нашла в Дашковой друга, которому открыла свою наболевшую душу.

Она рассказала ей всю свою жизнь, не скрывая ничего.

Княгине Дашковой были известны и юношеский роман ее подруги с Потемкиным, гнусная интрига графини Переметьевой, убийство Костогорова, разрыв с мужем, рождение ребенка — девочки и примирение.

Рассказ Зинаиды Сергеевны о ее сближении, во время жизни в Несвицком, с Дарьей Васильевной Потемкиной, редкое посещение ею княгини здесь и постоянное о ней со стороны старухи, казалось бы, прежде беспричинное соболезнование, не вызываемое в таком мере рождением мертвого ребенка, — так, по крайней мере, думала Екатерина Романовна, — давали последней в руки нить к некоторому разъяснению мучившего ее вопроса, и она ухватилась за эту нить, по-истине ариаднину, которая, быть может, была способна вывести ее из лабиринта тайны, которая окружала прошлое княгини Зинаиды Сергеевны.

Дашкова воспользовалась первым удобным случаем и сделала визит Дарье Васильевне Потемкиной.

Конечно, не с первого слова заговорила она с последней о княгине Святозаровой и ее жизни в Смоленской губернии.

С присущим ей умом и тактом, стороной, осторожно, старалась Екатерина Романовна выпытать у Потемкиной все, что та знает о рождении Зинаидой Сергеевной мертвой дочери.

Но в данном случае можно было к обеим дамам всецело применить пословицу: «Нашла коса на камень».

Осторожная Дарья Васильевна отделалась ничего не говорящими, короткими ответами.

Дашкова от нее так ничего и не добилась.

Она вынесла только из этого разговора впечатление, что тайна, на самом деле существует, и что Дарья Васильевна посвящена в нее.

Разъяснение этой тайны для Дашковой предстояло в будущем.

 

XVI

ПЛЕМЯННИЦЫ

Занятый осуществлением своих колоссальных проектов и разрешением государственных дел выдающейся важности и бесчисленными романтическими интригами, светлейший князь Григорий Александрович не забывал заботиться и об устройстве судьбы своих племянниц — сестер Энгельгардт.

Мы оставили их балованными, «нагуливающими тело» девушками, жившими вместе со своею бабушкою, Дарьей Васильевной Потемкиной, в роскошном помещении Аничковского дворца.

Три из них, Александра, Варвара и Надежда, были уже взрослыми девушками, когда, по вызову дяди, прибыли в Петербург, лишь младшей, Кате, шел в то время двенадцатый год.

Робко и недоверчиво смотрела провинциальная дикарка на живую, пышную обстановку и не скоро свыклась с тем положением, в котором она так неожиданно очутилась.

За прошедший десяток лет многое изменилось.

Старшая, Александра, и вторая, Варвара, за это время вышли замуж, первая — за графа Ксаверия Браницкого, а Варвара Васильевна — за князя Голицына.

Катя выросла и своей красотой затмила всех своих сестер. В 1781 году и она, как ее сестры, была назначена фрейлиной.

Махнув пока рукой на третью свою племянницу, «Надежду-безнадежную», Григорий Александрович позаботился найти поскорее жениха распустившейся, подобно роскошному цветку, красавице-Кате.

Пример девической жизни трех старших племянниц заставил, даже неотличающегося особенно строгими правилами, князя торопиться.

Достойный жених был найден.

Это был граф Павел Мартынович Скавронский.

Потомок Карла Скавронского, латыша-крестьянина, родного брата императрицы Екатерины I, в девицах Марты Скавронской, имел в гербе три розы, напоминавшие о трех сестрах Скавронских, «жаворонок», по-латышски — «skawronek», так как от этого слова произошла их фамилия, и двуглавые русские орлы, в данном случае, не только по правилам геральдики, свидетельствовавшие об особенном благоволении государя к поданному, но и заявившие о родстве Скавронских с императорским домом.

Сын графа Мартына Карловича Скавронского, генерал-аншефа, обергофмейстера и андреевского кавалера времен Елизаветы, и баронессы Марии Николаевны Строгановой, богатейшей женщины тогдашней России, граф Павел Мартынович от отца и матери получил два громадных миллионных состояния.

Молодой Скавронский был уже по рождению и богат и знатен.

В младенчестве его пеленали андреевскими лентами с плеча императрицы, в детстве и юности тщательно воспитывали, по обычаю того времени, под руководством иностранцев-гувернеров, и из него вышел блестящий молодой человек, в котором никто бы не мог узнать родного внука латышского крестьянина.

Природа, впрочем, не наделила его особенным умом. В нем была только одна неудержимая страсть к вокальной музыке.

Он воображал себя выдающимся певцом, прекрасным музыкантом и талантливым композитором.

С летами эта страсть развивалась все сильнее и наконец перешла в чудачество, близкое к помешательству.

Находя оценку своим музыкальным дарованиям со стороны соотечественников недостаточною, граф решился надолго покинуть свое неблагодарное отечество и поехал искать себе известность и славу певца и музыканта за границу.

Оставшись двадцати двух лет от роду полным распорядителем богатств своих родителей, граф Павел Мартынович начал свое артистическое турне по Италии, этой стране красоты и мелодии, по преимуществу.

Жажда к артистической славе усилилась там у него еще более.

Живя поочередно то в Милане, то во Флоренции, то в Венеции, граф Скавронский был окружен певцами и музыкантами, жившими на его счет буквально «припеваючи».

Он то и дело сочинял разные музыкальные пьесы и даже оперы, и тратя большие деньги, ставил последние на сценах главных итальянских городов.

Произведения эти оказывались ниже всякой критики.

В числе лиц, неразлучных с графом в его музыкально-артистических странствованиях по Италии, был и Дмитрий Александрович Гурьев, впоследствии министр финансов и граф, человек «одворянившегося при Петре Великом купецкого рода».

Он был сметлив, расторопен и пронырлив, и на свое счастье не имел музыкального слуха.

Он совершенно спокойно мог переносить бой барабана, гром литавр, звуки труб, визг скрипок, завывание виолончели, свист флейт, вой валторн и рев контрабасов, хотя бы все это в сочетании Скавронского производило невозможную какофонию.

То приятно осклабясь, то выражая на своем лице чувство радости, горя, восторга, безнадежности, словом то, что домогалась произвести на слушателя музыка сиятельного композитора, Гурьев с напряженным, ненасытным, казалось, вниманием выслушивал длиннейшие произведения графа.

Павел Мартынович платил за это слушателю, способному понимать музыкальные красоты, беспредельными любовью, привязанностью и доверием.

Пользуясь этим, Гурьев не безвыгодно для себя управлял всеми делами незнавшего счета деньгам молодого богача.

Музыка таким образом приносила ему изрядный доход.

Проведя в Италии пять лет, Скавронский вернулся, наконец, в Россию.

Ему шел двадцать восьмой год.

До императрицы Екатерины доходили слухи об артистических чудачествах молодого графа за границей, но государыня не видела в этом ничего предосудительного, а напротив, была довольна тем, что граф тратил свои деньги в чужих краях не на разврат, картежную игру и разные грубые проделки, чем отличались другие русские туристы, давая иностранцам плохое понятие о нравственном и умственном развитии русских аристократов.

По возвращении Скавронского в Петербург, он стал считаться самым завидным женихом.

Маменьки, тетушки, бабушки наперебой старались выдать за него своих дочерей, племянниц и внучек, но Павел Мартынович, влюбленный по-прежнему в музыку, и не думал о женитьбе.

Выбор князя Потемкина, искавшего мужа для своей младшей племянницы, Екатерины Васильевны Энгельгардт, пал тоже на графа Скавронского.

Помощником светлейшего в этом деле явился расторопный Дмитрий Александрович Гурьев, имевший неотразимое влияние на графа и желавший подслужиться могущественному вельможе.

Он ловко взялся за дело и свадьба вскоре была решена.

Граф Павел Мартынович вдруг изменил музыке и без ума влюбился в красавицу невесту.

Он был до такой степени доволен этим браком, что за устройство его подарил свату — Гурьеву, «в знак памяти и дружбы», три тысячи душ крестьян.

Свадьба состоялась в ноябре 1781 года, и была отпразднована с необычайным торжеством.

Весь избранный придворный круг присутствовал на ней.

После свадьбы, в Зимнем дворце состоялся блестящий бал и ужин, в присутствии императрицы.

Жених приехал к венцу в карете, украшенной снаружи стразами, стоившей десять тысяч рублей.

После свадьбы начался ряд роскошных пиров в Апраксинском дворце.

Молодые поселились в собственном доме графа Скавронского на Миллионной.

Светлейший князь Григорий Александрович Потемкин был тоже со своей стороны очень доволен браком своей любимой племянницы.

Он баловал ее особенно перед другими сестрами.

Баловство это продолжалось и после замужества.

Екатерина Васильевна тоже очень любила дядю и часто проводила у него в кабинете и уборной целые часы, особенно когда на светлейшего находила хандра.

Прошло три года со дня замужества Екатерины Васильевны.

Однажды она вошла в уборную Григория Александровича, жившего в Зимнем дворце под комнатами, занимаемыми императрицей.

На туалетном столе она увидела портрет императрицы, осыпанный бриллиантами.

Портрет этот князь носил постоянно в петлице своего кафтана.

Взяв в руки портрет и стоя перед зеркалом, Скавронская шутя пришпилила его к корсажу своего платья.

— Иди, Катя, наверх к императрице и поблагодари ее! — крикнул совершенно неожиданно для Екатерины Васильевны лежавший на диване и хандривший Потемкин.

Скавронская удивленно вопросительным взглядом уставилась на дядю и торопливо стала отшпиливать портрет государыни.

— Нет, нет, не снимай его, а так с ним и ступай! — еще громче крикнул Григорий Александрович.

Лениво приподнявшись, он взял лежавший перед ним карандаш и лоскуток бумаги, на котором и написал несколько слов.

— Ступай с этой запиской к государыне и поблагодари ее за то, что она пожаловала тебя в статс-дамы.

— Что вы, дядя, не надо, я пошутила… — торопливо заговорила Екатерина Васильевна.

— Иди, иди, я не шучу… — прикрикнул Потемкин. Скавронская, видя его раздражение, волей-неволей должна была повиноваться.

Смущенная предстала она перед императрицей и подала ей записку князя.

С недовольным лицом, с нахмуренными бровями прочла государыня эту записку, и несмотря на свое искусство притворяться и быть любезной, не смогла на этот раз скрыть своего неудовольствия.

Не желая, впрочем, отказать Потемкину в его просьбе, она на обороте той же записки написала ему ответ, в котором уведомила его, что исполнила его желание и сделала его двадцатилетниюплемянницу статс-дамою.

В эти дни царствования Екатерины пожалование этого высокого звания было чрезвычайно редко, а для такой молодой женщины звание статс-дамы было положительно небывалым отличием.

Начались толки и пересуды. Новую счастливицу начали встречать завистливыми взглядами. Екатерина Васильевна, не любившая ни интриг, ни сплетен, была очень рада оставить двор, когда вскоре после этого ее муж получил место посланника в Неаполь.

Вот до чего доходило баловство Потемкиным своей молодой племянницы.

С любовью относился князь и к другим своим племянницам, а в особенности к Варваре Васильевне, по мужу княгине Голицыной. Сохранилась переписка между дядей и этой племянницей, где попадаются выражения вроде «губки сладкие» и «улыбочка моя милая».

Но эти «сладкие губки» и «милая улыбка» тянули за каждую свою ласку и деньгами, и подарками, и надоедливыми просьбами о покровительстве родным и поклонникам.

Племянницы князя, за исключением Екатерины Васильевны, как жадная стая набрасывались на подряды, рекомендовали могущественному дяде подрядчиков и срывали с последних громадные куртажи. Светлейший видел все это, но имел слабость смотреть на действия «девчонок», как он продолжал называть даже уже замужних своих племянниц, сквозь пальцы.

Этим и объясняется более сильная привязанность Григория Александровича к скромной, далеко не алчной и не надоедавшей своими просьбами Екатерины Васильевны Скавронской.

Следует отметить, как одну несимпатичную черту племянниц светлейшего то обстоятельство, что они как бы совершенно забыли, упоенные роскошью и счастьем, о бедном мальчике-сироте Володе Петровском, товарище их детских игр во время их скромной жизни в Смоленске.

По крайней мере, даже имя его никогда не упоминалось.

Таков был нравственный облик этих пресловутых племянниц знаменитого дяди. Строго судить их, впрочем, нельзя — они были дочери своего века.

 

XVII

СТРАСТЬ СКАЗАЛАСЬ

На Васильевском острове, в роскошной золотой клетке, устроенной Григорием Александровичем Потемкиным для своей «жар-птицы», как шутя называл князь Калисфению Николаевну, тянулась за эти годы совершенно иная, своеобразная жизнь.

Полная беззаботность, окружающее довольство, возможность исполнения всех мимолетных желаний и капризов, почти царская роскошь — все эти условия жизни молодой женщины, казалось, должны бы сделать ее совершенно счастливой.

Так, по крайней мере, думал ее светлейший покровитель.

Калисфения Николаевна действительно развилась за эти года и была гораздо красивее своей матери, когда та была в ее летах.

Читатели, вероятно, не забыли нарисованный нами ее очаровательный портрет в начале нашего правдивого повествования, а, между тем, этот портрет относится к более позднейшему времени.

В описываемые же нами годы она стала еще свежее, еще обольстительнее.

Была ли, однако, на самом деле счастлива Калисфения Николаевна?

Она и сама не могла решить совершенно утвердительно этого вопроса.

Порою она чувствовала себя в таком состоянии, которому она не могла ни подыскать названия, ни объяснить его причины.

Ее вдруг снедала такая безотчетная грусть, что ей до нельзя опротивело все окружающее, ей хотелось куда-то бежать, бежать без оглядки, но куда и зачем — на эти вопросы она не была в состоянии дать ответ.

Первый такой припадок грусти случился с молодой женщиной года через два после переселения ее на Васильевский остров.

Калисфения Фемистокловна страшно обеспокоилась.

— Что с тобой, Каля, что с тобой? — в необычайном волнении спросила она у плачущей дочери.

— Мне скучно, мама, скучно…

— С чего же тебе, дурочка, скучно… кажись все у тебя есть, и наряды, и золото, и лакомства, разве только птичьего молока не достать…

— Не знаю сама с чего, а только скучно, скучно…

Молодая женщина зарыдала.

— Перестань, перестань, глаза испортишь, разве можно плакать, от слез глаза выцветают, уж я с твоим отцом в молодости и горе видала, да и то не плакала, боялась…

— Чего? — сквозь слезы спросила дочь.

— А вот того, что глаза выцветут…

— И пусть выцветут…

— Что ты, что ты, в уме ли!.. Тогда его светлость на тебя и не взглянет…

— И пусть не глядит… Противен и он мне, так противен… и все… и все…

— Шщш… — замахала на нее руками Калисфения Фемистокловна и боязливо стала оглядываться по сторонам, несмотря на то, что они были только вдвоем с дочерью в будуаре последней. — Неровен час, кто услышит…

— И пусть слышит, я сама ему скажу, не поцеремонюсь…

— Ошалела совсем! — только махнула рукой мать и пошла к двери.

Дочь закрыла лицо руками и откинулась на спинку удобного кресла.

— Скучно, скучно! — снова простонала она и затопала ногами.

Калисфения Фемистокловна остановилась у двери, раскрыла было рот, чтобы что-то сказать, но не сказала, а только покачала головой и вышла из комнаты, плотно притворив за собою дверь.

Она поняла.

Для нее, испытанной в деле страсти женщины, стало вдруг совершенно ясно состояние ее дочери.

Разменивавшийся на множество любовных приключений, Потемкин не мог дать ей того, что требовала ее страстная животная натура, унаследованная ею от матери, всосанная вместе с ее молоком, развитая этою же матерью чуть ли не с самого раннего периода зрелости девочки-подростка и подогретая праздностью и окружающей ее негой.

«Ей надо развлечься!» — решила Калисфения Фемистокловна, весьма своеобразно, как мы увидим впоследствии, понимавшая последнее слово.

Надо заметить, что несмотря на замкнутость жизни молодой Калисфении, ее мать, все еще мечтавшая о победах над мужскими сердцами, имела обширный круг знакомств среди блестящей молодежи Петербурга.

Стареющая красавица нельзя сказать, чтобы совершенно не понимала, что расточаемые ей любезности и подносимые подарки были направлены по адресу «потемкинской затворницы», но все же эти ухаживания приятно щекотали ее женское самолюбие, а между молодыми поклонниками Калисфении Николаевны находились и такие, которые в деле задабривания маменьки шли дальше ухаживанья, подарков и траты денег.

Калисфения Фемистокловна, хотя и за счет своей дочери, но все же, как она выражалась, «еще жила».

Она старалась откинуть эту мысль, что ее подкупают даже ласками и зачастую ей вполне удавался этот самообман.

Покровительствовать интрижкам своей дочери с ее поклонниками она и не помышляла, хотя и подавала им неясные надежда, так как это для нее выгодно.

Кованная шкатулка снова начала отпираться довольно часто.

Если она воздерживалась от осуществления подаваемых ею надежд поклонникам дочери, хотя это осуществление рисовало ей еще большую, чем теперь, прибыль, то она делала это исключительно из боязни светлейшего.

Григория Александровича она боялась как огня.

Заметив и поняв непонятную для самой ее дочери находившуюна нее беспричинную тоску, Калисфения Фемистокловна серьезно задумалась.

«Тоскует, мечется, сама не знает чего хочет! — соображала она. — Знаем мы эту тоску, сами в молодости тосковали… Не углядишь за молодой бабой, бросится на шею какому-нибудь первому встречному, ни ей корысти, ни мне прибыли, да и влопается перед светлейшим, как кур во щи… Сживет со свету тогда он и ее, и меня… Много ли нам перед ним надо… Давнул пальцем и только мокренько будет…»

Так рассуждала сама с собой, сидя в своей комнате, на отведенной ей отдельной половине дома, старая куртизанка.

Мысль, что светлейший давнет пальцем, заставила, ее задрожать.

Несколько успокоившись, она снова начала обсуждать вопрос, и мысли, вроде того, что «за бабой не усмотришь», что она одна попадется «как кур во щи», снова еще с большей настойчивостью посетили ее голову.

Приходилось принимать риск на себя, то есть начать покровительствовать интригам пылкой дочери, но делать это так, чтобы не только светлейший, но даже комар не подточил носа.

Она была в положении азартного по природе игрока, ставящего на карту все свое состояние и даже порою честь и жизнь.

Говорят и в этом есть своя прелесть.

Калисфения же Фемистокловна, по своей натуре, была азартным игроком.

Можно быть им, никогда не брав в руки карт.

Жизнь — есть также только колоссальное зеленое поле, где судьба мечет банк и люди понтируют.

«Смелость города берет» — говорит русская пословица, а эта смелость не есть ли жизненный азарт.

Калисфения Фемистокловна окончательно решилась.

Она стала постепенно подготовлять дочь к измене своему покровителю.

Она не встретила со стороны последней отпора.

Восприимчивая для такого семени почва была подготовлена самой Калисфенией Фемистокловной.

Она, кроме того, угадала причину болезни своей дочери.

В молодой женщине действительно сказалась страсть.

Осторожно, под покровом величайшей тайны, начались устраиваемые матерью свиданья с избранными поклонниками ее дочери.

Опасность и тайна придавали им особую прелесть.

Пришлось иметь преданных, хорошо оплачиваемых слуг, но этот расход был ничтожен сравнительно с приходом.

Кованная шкатулка Калисфении Фемистокловны наполнялась.

Чтобы быть справедливым, надо заметить, что Калисфения Николаевна не была посвящена матерью в финансовую сторону доставляемых ей ее «доброй маменькой» развлечений.

Получаемые ею подарки она, конечно, считала лишь знаками внимания и выражением чувств своих счастливых избранников.

С искусством опытной куртизанки Калисфения Фемистокловна не давала дочери привязаться ни к одному из ее обожателей.

Шли годы.

Потемкин находился в полном неведении относительно поведения своей «жар-птицы».

Одним из последних рекомендованных и покровительствуемых Калисфенией Фемистокловной обожателей дочери был высокий, статный красавец, секунд-майор Василий Романович Щегловский.

Жизнь его была полна приключений, сделавших его имя окруженным ореолом героя.

Он вступил в военную службу солдатом при императрице Елизавете, участвовал в походе в семилетнюю войну и находился при штурме Бендер в армии графа Панина.

В 1777 году, во время похода в Судакских горах, был ранен в шею и в голову стрелою и в руку кинжалом. Обессиленный от потери крови, он упал и был взят в плен турками.

В плену он находился четыре года, до заключения мира.

Обласканный императрицей Екатериной, он сделался, по возвращению из плена, кумиром дам высшего петербургского света.

Ловкий танцор, он однажды на придворном балу, в присутствии государыни, переменил в малороссийской мазурке четыре дамы.

Императрица, восхищенная его ловкостью и грацией, рукоплескала и наградила ловкого танцора после бала золотою табакеркою.

Василий Романович был большой приятель Семена Гавриловича Зорича, любимца императрицы Екатерины.

Они были оба товарищами по службе и оба молодыми и оба красавцами и почти одновременно были взяты в плен турками.

Храбрый майор Зорич был в тех же Судакских горах окружен неприятелем, храбро защищался, но когда увидал, что надо сдаться, закричал:

«Я капитан-паша!»

Капитан-паша по-турецки полный генерал. Зорича отвезли к султану в Константинополь.

Его важный вид, осанка, разговор — все побудило султана отличить его и даже предложить перейти в турецкую службу, впрочем, с тем, чтобы он переменил веру.

Семен Гаврилович отказался, несмотря ни на какие угрозы, ни на пышные обещания.

Когда политические обстоятельства переменились, султан, пожелав склонить императрицу к миру, согласился на размен плененных и в письме поздравил государыню, что она имеет такого храброго генерала, как Зорич, который отверг все его предложения.

Государыня приказала справиться, и по справкам ей было доложено, что никакого генерала Зорича не было взято в плен, а взят майор Зорич.

Возвращенный в Петербург, Семен Гаврилович был представлен императрице.

— Вы майор Зорич? — спросила Екатерина.

— Я, ваше величество, — отвечал он.

— С чего же вы назвались русским капитан-пашею, ведь это полный генерал?

— Виноват, ваше величество, для спасения жизни своей и чтобы иметь счастье служить вашему величеству.

— Будьте же вы генералом, — сказала императрица, — турецкий султан хвалил вас, и я не сниму с вас чина, который вы себе дали и заслужили.

И майор был сделан генералом.

В описываемое нами время он жил в своем роскошном имении в Шклове.

Василий Романович Щегловский жуировал в Петербурге один.

Увлекшись «потемкинской затворницей», он добился ее взаимности, не жалея золота для матери «жар-птицы».

 

XVIII

В МОНАСТЫРЬ

Связь Калисфении Николаевны с майором Щегловским носила несколько иной характер, нежели ее мимолетные интрижки с другими.

Молодая женщина впервые увлеклась своим любовником, и увлеклась серьезно.

Происходило это, быть может, от их совершенно противоположных взглядов на жизнь и характеров.

Крайности, говорят французы, сходятся.

Калисфения Николаевна и Щегловский были несомненные крайности.

Он был образованный, начитанный идеалист, она — невоспитанная, полуобразованная, дитя природы, почти дикарка, обворожительная, полная неги восточная женщина.

Она жадно вслушивалась в его речи.

Он открывал ей новый мир, иной, нежели рисовала ей ее мать.

— Верите ли вы в любовь? — раз спросила она.

— Слышать от прелестнейшей из женщин такой вопрос по меньшей мере странно.

— Это любезность, а я хочу слышать прямой ответ.

— Тогда я спрошу вас в свою очередь, что вы понимаете под словом «верить в любовь»?

— Ну, может быть я не так выразилась, словом, я хочу знать, что вы думаете о любви?

— То, что думал Эзоп о языке, что есть худшего… — отвечал Василий Романович.

— Вы все шутите…

— Нисколько… Я говорю совершенно серьезно… Любовь есть все, что есть в мире великого, благородного, прекрасного, самого сладкого, самого сильного, словом самого лучшего, если она искренняя, полная, то есть заключает в себе все чувства, из которых состоит и без которых не может существовать: доверие, уважение, безграничная преданность, доходящая до жертв и до самопожертвования.

— О, как хорошо вы это говорите! — воскликнула Калисфения Николаевна.

— А с другой стороны, любовь есть все, что есть лживого, низкого, презренного, то есть все, что есть худшего, если она служит для удовлетворения грубого инстинкта и проходящего каприза. Первая дает высшее счастье, которое лестно испытать на земле, а вторая оставляет разочарование, презрение, отвращение и горькие сожаления. Одна внушает великие мысли, другая дурные, низкие помыслы.

— Я в первый раз слышу такое прекрасное определение любви! — наивно воскликнула Калисфения Николаевна.

Действительно, в жизненной школе своей матери она не могла услыхать его.

Василий Романович посмотрел на нее с восторженным сожалением, но молчал.

— Отчего же не все понимают так, как вы, это прекрасное, возвышенное чувство… Отчего я не слыхала ни от кого такого чудного определения любви… Ужели все люди созданы для низменной любви…

— Увы, времена героев навсегда миновали, — отвечал Щегловский, — поэзия медленно умирает, как сломленный бурею роскошный цветок, вера в людях поколеблена, материализм торжествует всюду. Остались, без сомнения, и останутся и в будущем единичные личности, люди, преданные заветам прошлого, культу величайшей из религии, религии любви, но число таких отсталых, как принято называть их, людей уменьшается день ото дня. Скоро они будут так редки, как допотопные ископаемые. В наше время любовь — только удовольствие. Она подошла под вторую часть определения Эзопа: все, что есть худшее…

Василий Романович засмеялся.

— Вы смеетесь? — удивленно спросила его молодая женщина.

— Я действую в этом случае по методу Бомарше: он всегда спешил смеяться, чтобы не заплакать… Я думаю, что все-таки следует прикрывать легким газом печальную действительность…

Эти и подобные речи своеобразного поклонника увлекали молодую женщину, открывая ей совершенно новый мир, она пресытилась уже лекарством, прописанным ей ее матерью, ей хотелось новых, неизвестных ощущений.

Она нашла их в связи с Щегловским, связи, подбитой им подкладкой романтизма, самоотверженной, идеальной любви, не мешавшей стремиться к ее «апофеозу», как называл идеалист Щегловский близость к любимой женщине.

Калисфения Фемистокловна не присутствовала при этих разговорах дочери с Василием Романовичем, иначе бы она чутко угадала опасность от такого восторженного, или, как бы она назвала его, «шалого» человека.

Опасность действительно была и вскоре оказались ее печальные результаты.

Влюбленный по уши в Калисфению Николаевну, Щегловский, не охлажденный даже близостью к ней, был болтлив, как все влюбленные.

Его восторженные отзывы о «потемкинской затворнице» возбудили над ним насмешки товарищей и дали пищу злым языком.

Сплетни о влюбленном в «прекрасную гречанку» майоре дошли до приближенных князя Потемкина и эти последние не замедлили довести их до сведения светлейшего.

На последнего это известие не произвело, по-видимому, особенного впечатления. При его взгляде на женщин, верность не считалась им в числе их прелестей. Качества женщины, по мнению Григория Александровича, заключались только в этих прелестях — женских же добродетелей он не признавал совершенно.

Хорошо понимая человеческую натуру, он и не ожидал, чтобы полная жизни и сил красавица Калисфения могла довольствоваться его редкими ласками, но с другой стороны, он был твердо уверен, что она изменила ему не по собственной инициативе, так как сделала бы это менее умело, что во всей открывавшейся перед ним путем наведенных справок закулисной жизни его любовницы видна опытная рука куртизанки — ее матери.

Адъютант Баур, наводивший, по поручению светлейшего, эти справки, представил ему обстоятельный доклад именно в этом освещении.

Он даже разузнал и о заветной кованной шкатулке.

— Хорошо, я справлюсь с этой гадиной… — сказал Григорий Александрович, нахмурив брови.

Мысль его перенеслась на его последнего соперника, майора Щегловского.

Для Потемкина были почти безразличны интриги «жар-птицы» с безвестными молодыми офицерами и петербургскими блазнями, как тогда называли франтов, и он, повторяем, считал их даже естественными для молодой женщины, но красавец-майор Щегловский, известный государыне и пользующий ее благоволением, был уже, пожалуй, настоящим соперником.

Хвастающийся своею близостью к любовнице князя, он делал его уже смешным в глазах света, тогда как те, другие, пользуясь взаимностью Калисфении Николаевны, крали только крохи, падающие от стола господ, не смея заикнуться об этом, боясь гнева его, светлейшего.

Соперничество с Щегловским подняло целую бурю оскорбленного самолюбия князя Потемкина.

Он, конечно, мог уничтожить его одним взмахом пера, мог отправить в крепость, где и оставить на всю жизнь — все это было в его власти.

Но теперь это имело бы вид устранения соперника, то есть признания его опасным, а это значило бы подлить масла в огонь светской насмешки.

Надо было действовать иначе.

Григорий Александрович подумал с минуту, ходя по-своему кабинету, затем подошел к письменному столу и написал на бумаге несколько строк.

Это было поручение секунд-майору Щегловскому немедленно отбыть в Таврическую губернию, для принятия участия в начавшихся там приготовлениях к приезду государыни.

Поручение было более чем лестно, но, между тем, удаляло от Петербурга и от Калисфении Николаевны влюбленного и болтливого майора.

Ввиду спешного дела, на сбор командированному было дано всего двадцать четыре часа времени.

Объявить эту милостивую волю светлейшего к Василию Романовичу был послан один из адъютантов Потемкина, которому было строго наказано не дозволять иметь Щегловскому ни с кем секретных сношений, а искусно провести с ним эти назначенные для сборов сутки, оказывая всякую помощь.

Щегловский понял, что кроется под этим поручением, и был рад, что отделается лишь временным удалением из Петербурга, да еще с таким лестным поручением.

Не можем скрыть, что при роковой догадке, что светлейшему все известно, любовь майора к прекрасной «гречанке» сильно уменьшилась.

Своя рубашка ближе к телу даже идеалиста.

— Заслужу уж я его светлости, за милость, — думал Василий Романович. — Ведь захотел бы, мог в казенном сгноить, где на него найдешь управу…

С этой-то надеждой «заслужить» выехал Щегловский на другой день к вечеру из Петербурга.

Адъютант Потемкина простился с ним за городской заставой, пожелав счастливого пути и тотчас же, по возвращении, явился с докладом об исполненном поручении к светлейшему.

Через несколько дней Григорий Александрович поехал на Васильевский остров.

Калисфения Николаевна встретила его, по обыкновению, цветущая, сияющая и довольная.

Она и не притворялась.

Отъезд Щегловского опечалил ее на какие-нибудь полчаса; ей, признаться, довольно-таки надоел восторженный поклонник-проповедник, и не говори мать всегда в его пользу, она давно бы сама показала ему двери.

Князь тотчас все это смекнул и остался доволен.

Никогда он не был так ласков, так любезен со своею «жар-птицей».

Заведомые ее измены придали ей в его глазах даже какую-то пикантность.

Такова была странная натура светлейшего.

«Тот товар и хорош, который нарасхват!» — таким циничным афоризмом подтверждал Григорий Александрович свою мысль.

Мы знаем, что женщина в его глазах была недалеко от товара.

С вышедшей к нему во время отъезда Калисфении Фемистокловны князь был тоже очень милостив.

Это успокоило трусливую «старую куртизанку», на которую командировка Щегловского произвела впечатление удара грома.

«Узнал, все узнал… сгниешь… пропадешь!» — думала она.

Приезд светлейшего и его приветливость рассеяли ее опасения.

Увы, не надолго.

Проболтав несколько времени с дочерью, лежавшей в постели, она удалилась на свою половину, но войдя в свой будуар, остановилась как вкопанная.

Перед ней стоял офицер в адъютантской форме и два солдата.

Она сразу все поняла.

— По приказанию его светлости я вас арестую! — сказал офицер. — Предупреждаю, что всякое сопротивление будет бесполезно, в случае неповиновения, мы употребим силу. Извольте одеваться.

— Куда… в Сибирь? — сдавленным голосом произнесла Калисфения Фемистокловна.

Она как-то сразу вся съежилась и состарилась.

— Нет, много ближе! — улыбнулся адъютант.

— Позвольте мне уложиться…

— Все уложено… Мы распорядились ранее, отдав приказание вашей прислуге.

Офицер указал ей на маленький чемодан, который держал в руках один из солдат.

Верхнее теплое платье — дело было зимой — тоже было уже вынуто из шкафа и положено на кресло.

Калисфения Фемистокловна стала одеваться.

— Вы мне позволите взять еще шкатулку?

— Нет, по приказанию его светлости шкатулка должна быть передана вашей дочери.

Калисфения Фемистокловна вздрогнула.

— Она на нее имеет более прав, чем вы! Это подлинные слова его светлости, — добавил адъютант.

Преступная мать опустила голову. В сопровождении двух солдат она вышла из дому. У подъезда стояла тройка.

Один из солдат сел на облучок к ямщику, другой подсадил Калисфению Фемистокловну в повозку, сел рядом и крикнул:

— Пошел!

Тройка понеслась.

Оставшись в доме, адъютант приказал после отъезда матери доложить о себе дочери.

Та в страшной тревоге вскочила с постели и, накинув капот, приняла позднего гостя.

Он передал ей шкатулку ее матери и письмо Григорий Александровича.

В этом письме светлейший уведомлял ее, что ввиду дурного на нее влияния ее матери, он отправил ее на вечное заключение в монастырь. «В шкатулке, которая тебе будет передана, находятся деньги и подарки, за которые эта бессовестная женщина продавала твои ласки без твоего ведома. Вот какова твоя мать, постарайся не быть на нее похожей, чтобы с тобой не случилось того же», — заключал письмо светлейший.

К чести Калисфении Николаевны надо заметить, что она сделала жест омерзения, читая эти строки, и они еще более ослабили и вообще не сильное впечатление, которое произвела на дочь судьба матери.

Калисфения Фемистокловна, посвятив в сердце дочери лишь холодный эгоизм, пожала плоды своих трудов.

Она, действительно, была заключена в Спасский монастырь в Казани, откуда тотчас же прислала отчаянное письмо дочери с просьбой выхлопотать ей прощение у светлейшего.

Калисфения Николаевна, однако, благоразумно об этом даже не заикнулась перед Григорием Александровичем, довольно часто ее навещавшим.

Об ее матери он даже не упоминал, как будто ее никогда и не было на свете.

Молчала и молодая женщина.

Она даже повела затворническую жизнь.

Это, впрочем, продолжалось только до отъезда светлейшего из Петербурга, после которого у «жар-птицы» появились новые поклонники, и в числе их князь Василий Андреевич Святозаров.

Но не будем опережать событий.

 

XIX

НА ЮГ

Прошло более двух лет после высказанного императрицей Екатериной намерения посетить вновь присоединенные провинции, или как она, в течение этих двух лет, шутя говорила: «обозреть свое маленькое хозяйство», прежде чем это намерение осуществилось.

Наступило 1 января 1787 года.

День нового года прошел при дворе, по обыкновению, торжественно и шумно.

Весь двор и дипломатический корпус собрались поздравить государыню.

На улице было необычайное оживление.

На другой день это оживление еще более усилилось. Народ положительно запрудил все улицы Петербурга, от Зимнего дворца до Московской заставы.

Этот день был назначен государыней днем торжественного выезда из столицы в далекое путешествие.

Весть об отъезде матушки-царицы с быстротою молнии облетела весь город с пригородами, и народ широкой волной повалил к Зимнему дворцу, проводить свою обожаемую монархиню.

Ровно в полдень началась пальба из пушек и колокольный звон, и при этих смешанных звуках торжества императрица выехала из дворца с многочисленной свитой.

В этой свите находились, между прочим, посланники; австрийский — Кобенцель, французский — Сегтор и английский — Фицгерберт.

Они попеременно ехали в одной карете с императрицей.

Длинный императорский поезд медленно подвигался среди моря обнаженных голов.

Громкое «ура» раскатывалось по городу и заглушало и пушечную пальбу, и колокольный звон.

Картина была умилительная, встречающаяся только в России, где восторг народа при виде своей царицы-матушки или царя-батюшки искренно-непосредственен и сердечно-шумен.

Подобные овации не поддаются описанию — человеческое перо слишком слабо для выражения народного восторга при виде его государя.

Не одними, хотя и красноречивыми, русскими «ура» сопровождал народ поезд своей обожаемой государыни.

Слышались и другие, прямо от сердца исходившие крики.

— Счастливого пути, матушка-царица! — раздавалось в одном месте.

— Да здравствует государыня! — неслось в другом.

— Матушка наша, царица светлая, вернись скорей… — раскатывалось в третьем.

Государыня милостиво кланялась и видимо была растрогана этим выражением любви и преданности своих подданных.

Под гул таких искренних, сердечных народных приветствий, выехала императрица из Петербурга, но не тотчас же отправилась на юг.

В Царском Селе была продолжительная остановка.

Государыня прожила там четыре дня и лишь с 5 января началось это незабвенное на скрижалях русской истории путешествие Екатерины по России.

Государыня ехала не спеша.

Выезжала она обыкновенно в 9 часов утра, в полдень была остановка для обеда до трех часов, а в семь часов вечера приезжала на ночлег, в заранее определенное место.

На каждой станции было заготовлено от 500 до 600 лошадей.

Всюду прием был достоин высокой путешественницы.

Маршрут путешествия был рассчитан предусмотрительным Потемкиным так, что государыня не могла чувствовать ни усталости, ни скуки.

Обеды обыкновенно готовились в нарочно для этой цели отремонтированных и роскошно убранных казенных зданиях, реже в помещичьих мызах.

В последнем случае владельцам имений, по распоряжению Григория Александровича были отпущены громадные суммы, так как некоторые, даже сравнительно богатые помещики, не могли бы принять достойным образом государыню и были бы поставлены в затруднительное положение.

Вся столовая посуда и белье каждый раз были совершенно новые и после обеда отдавались в подарок хозяевам, на память о посещении высокой гостьи.

Необычный восторг и счастье распространяла государыня всюду, где ни появлялась.

Следом за ней неслись благословления и самые искренние лучшие пожелания.

Если попадались более длинные расстояния без селений и жилья, то перед взорами путешественников в назначенном месте, как из земли вырастали роскошные дворцы, нарочно выстроенные по приказанию Потемкина.

Здесь, ввиду отсутствия хозяев, серебряную и золотую посуду императрица дарила кому-нибудь из своей многочисленной свиты.

На границе каждой губернии императрицу встречал местный губернатор и сопровождал до границы другой губернии.

В некоторых, даже небольших городах императрица останавливалась на несколько дней, не столько для отдыха, сколько для внимательного изучения экономического состояния этих городов.

От наблюдательности государыни, несмотря на приготовленные народные встречи, не ускользало ничего — она выносила из всего того, что видела, знание, не только казовой стороны своего государства, но и старательно от нее скрываемую оборотную сторону медали.

Впрочем, в большинстве случаев, она встречала радовавшие ее сердце картины.

Григорий Александрович умел показать товар лицом.

Деятельные приготовления начались еще с 1784 года.

Григорий Александрович отправил бригадиру Синельникову и другим своим непосредственным подчиненным ордера с подробным расписанием, где надо было строить дворцы, по проектам, набросанным самим светлейшим, где должны были происходить обеденные столы, ночлеги, станции.

Это были, так сказать, подготовительные работы, главные же приготовления на юге происходили под личным наблюдением самого князя.

Тысячи рабочих, согнанных из разных областей государства трудились над созданием Екатеринослава, города, которому Потемкин в своем пылком воображении предназначил возвещать во веки веков «славу Екатерины», и он должен был, по его проекту, превзойти все величайшие европейские города.

Кременчуг князь возвысил на степень столичного города, по крайней мере, по внешнему виду.

Возникали целые города.

Так возникли Алешки на левом берегу Днепра, против Херсона, город не существовавший еще в октябре 1786 года, а в апреле 1787 года уже отстроенный и населенный малороссами и запорожцами.

Полковнику Корсакову, которому было поручено устройство дороги в Крым через Кизикерман и Перекоп, Григорий Александрович писал:

«Сделать богатою рукою, чтобы не уступала римским. Я назову ее Екатерининский путь».

Наряду с этими грандиозными работами, князь не забывал и мелочей. Прослушивал торжественную ораторию, приготовленную к приезду Екатерины известным итальянским капельмейстером и композитором Сарти, собственноручно написал тему, которую должен был развить в своей приветственной речи духовный вития архиепископ екатеринославский и таврический Амвросий.

На триумфальных воротах в Перекопе, по приказанию князя, красовалась надпись: «Предпосла страх и принесла мир».

Наконец, положительно триумфальное шествие государыни приблизилось к Киеву.

Здесь встретил свою повелительницу Григорий Александрович Потемкин и его племянницы графиня Александра Васильевна Браницкая и Екатерина Васильевна Скавронская.

В Киеве государыня должна была сделать продолжительную остановку.

Надо было ожидать вскрытия Днепра, так как дальнейший путь предстоял водою.

Гигантская, почти титаническая работа была предпринята и в короткое время исполнена под наблюдением Григория Александровича.

Днепр был очищен от порогов, и вместе с появлением на его водах Екатерины, эти воды сделались судоходными.

Десятки великолепно отделанных галер, составивших целую увеселительную флотилию, с весенних дней запестрели на великой реке.

В них должно было разместиться три тысячи человек.

Галера императрицы носила название «Днепр» и была отделана с необычайною пышностью.

На «Буге», так называлась галера Потемкина, ехал сам устроитель этой исторической феерии.

Галера «Десна» приспособлена была для обширной столовой, где государыня давала торжественные обеды.

Южная весна вступила в свои права.

В день отплытия императорской флотилии стояла великолепная погода.

Галера «Днепр» шла впереди, а за ней следовало еще сорок девять судов.

Во всех этих судах были устроены великолепные каюты, кабинеты, будуары для дам.

Яркое солнце с ясного светлого неба освещало покрытые роскошною растительностью берега.

Как в волшебном калейдоскопе, перед взорами очарованных путешественников сменялись восхитительные пейзажи.

Оживленные сбежавшимся народом для приветствий своей обожаемой монархини берега, на которых то и дело попадались богатые селения, красивые дачи, поля, засеянные пшеницею, пастбища, наполненные стадами, указывали на несомненное благосостояние жителей.

Императрица была в самом лучшем настроении духа.

Она воочию убедилась, что все наговоры врагов ее знаменитого избранника и ученика были черной клеветою.

Положительным триумфатором ехал на «Буге» сам «маг и волшебник» Потемкин.

Он совершенно переродился.

Во время остановки в Киеве на него было нашла обычная хандра.

На этот раз припадок его был страшен и продолжителен.

Он уехал из дворца и нашел себе временный приют под тихою сенью Печерского монастыря.

Здесь, в обширной келье, немытый, нечесанный, в одном халате, без всяких признаков белья, лежал он на низенькой койке, окруженный толпою льстецов, жаждавших милостей.

Суровый, грубый, он не стеснялся в обращении с этой толпой.

Даже относительно таких лиц, как граф Румянцев-Задунайский, он оказывал полное пренебрежение.

Ему было не до них, ни до устроенного им грандиозного шествия по России императрицы, ни до самой императрицы.

Картины далекого прошлого неотступно стояли перед духовным взором несчастного «баловня счастья» и за возвращение хотя на мгновение пережитых им сладких минут свиданья с княжною Несвицкою в доме графини Нелидовой, он готов был отдать свое могущество, власть, свое историческое имя и целый рой окружавших его красавиц.

Но, увы, прошлое было невозвратимо.

Оно дразнило его из своего заманчивого далека и указывало, что его могущество имеет границы.

Это доводило его до бешенства — он рвался и метался и как буря налетал на окружающих.

Все кругом трепетало.

«Светлейший хандрит» — это была одна из самых страшных фраз того времени.

Хандра прошла только за несколько дней перед отъездом из Киева, и ею, по счастью, не омрачилось ни на один день дальнейшее путешествие.

В особенно населенных местах путники останавливались и выходили на берег.

Торжественная встреча ликующего, одетого в праздничные платья народа, пальба из пушек и фейерверки ознаменовывали эти кратковременные остановки.

Что бы ни писали современники, а за ними и потомки, о, будто бы, непроизводительно истраченных громадных суммах на это путешествие государыни, тяжелым бременем упавших на состояние русских финансов, путешествие это, несомненно, послужило ко благу всех губерний и областей, через которые проезжала императрица, потому что обогатило их. Оно показало, насколько эти земли плодородны по самой природе своей и как мало нуждаются в обработке. Наконец, оно обратило внимание правительства на новоприобретенные земли, ободрило жителей и, так сказать, подготовило то блистательное и непоколебимое положение, которым эти страны пользуются в настоящее время.

Путешественники приближались к месту, где должна была состояться встреча русской императрицы с облагодетельствованным ею польским королем Станиславом-Августом Понятовским.

 

XX

ПУТЬ В ВИЗАНТИЮ

В Каневе государыня пробыла менее суток.

Встреча ее с польским королем Станиславом-Августом Понятовским состоялась по заранее установленному церемониалу.

Современники отметили одну подробность, относящуюся к Потемкину.

При встрече с королем, князь поцеловал у него руку.

Объяснялось это тем, что будто бы у светлейшего было желание получить польскую корону, а по польским законам королем мог быть гражданин и подданный этого государства.

Целованием королевской руки Григорий Александрович торжественно засвидетельствовал свои чувства к Польше.

Императрица приняла короля очень любезно, хотя и спешно, так как австрийский посланник торопил государыню, заявляя, что его император уже выехал из Леопольдштата.

Императрица и без того опоздала к назначенному времени свидания.

Польский король, впрочем, был очень доволен и расстался с Потемкиным в самых дружеских отношениях.

Императрица после свиданья послала королю орден святого Андрея Первозванного.

Этот орден получил и король шведский в бытность свою в Петербурге.

От Канева берега Днепра становятся дики и скалисты. Русло реки невозможно было совершенно освободить от множества подводных камней и некоторые из них там и сям еще торчали из воды.

С величайшею осторожностью плыли между ними суда императорской флотилии.

Утро 5 мая было великолепно, но с полудня небо стало покрываться тучами, которые делались все чернее и чернее, подул сильный ветер и волны сердито бурлили и с силою разбивались о борта галер, сильно накреняя их то в ту, то в другую сторону.

Гребцы выбивались из сил, чтобы поскорее выбраться из опасного места, но усилия из оставались тщетными. С минуты на минуту усиливавшийся ветер, дувший навстречу судам, мешал им подвигаться вперед.

Гребцами овладел ужас, который скоро сообщился и всем путешественникам.

Одна императрица была спокойна.

Наконец разразилась настоящая буря. Ветер злобно завывал между ущельями береговых скал.

Галеры как щепки бросало из стороны в сторону, грозя ежеминутно разбить в дребезги о подводные камни.

На судах, следовавших за императорскими, наступила общая паника.

Женщины молились и плакали. Мужчины бросились на помощь выбившимся из сил гребцам.

В галере, на которой находилась императрица, оказалась течь.

Опасность была еще сильнее, а, между тем, все окружающие императрицу, ободренные ее присутствием духа, были почти спокойны.

Не слышно было ни жалоб, не видно было суматохи, царившей на прочих галерах.

Спустились густые сумерки. Все окуталось непроницаемым мраком.

Вдруг столб синеватого пламени вспыхнул вблизи императорской галеры и осветил картину общего смятения.

Крик ужаса вырвался из сотни грудей. Многим показалось, что настала минута окончательной гибели.

Сразу не могли даже сообразить причины этого огненного грозного призрака.

Лишь через несколько времени дело объяснилось.

Оказалось, что загорелось судно, нагруженное вином и шедшее навстречу императорской флотилии.

Воспламенившееся вино кипело как огненная лава, вода клубилась, как будто в адском котле и обгорелые обломки судна погружались со страшным шипением в клокочущие волны.

Картина была ужасна и поразительна.

Лишь к рассвету ветер утих и тучи рассеялись. Опасность миновала.

Оригинальная флотилия прибыла в Кременчуг.

Императрица со всею свитой вышла на берег и в экипаже проследовала в выстроенный для нее великолепный дворец, окруженный роскошным садом.

Письма Екатерины к невестке и другим лицам были восторженны: государыня была положительна очарована всем виденным уже ею по дороге, а, между тем, в Крыму ее ожидали еще большие чудеса.

С Кременчуга началось полное торжество князя Потемкина. С этого города сразу бросилась в глаза разница с только что оставленным малоросским наместничеством, особенно в устройстве военной части.

Под городом, на другой день по приезде туда государыни, были устроены маневры двенадцатитысячного корпуса.

Маневры удались на славу.

Особенно отличился кирасирский полк, названный полком князя Потемкина-Таврического.

Сомнения, внушенные императрице насчет «легкоконных» полков, сформированных светлейшим, сразу распались.

— О, как люди злы! — сказала она принцу Карлу Иосифу де Линь, сопровождавшему, в числе других дипломатов, государыню, указывая на бравую конницу. — Как им хотелось обмануть меня!

Екатерина была так довольна всем, что, желая пристыдить и наказать доносчиков, послала санкт-петербургскому губернатору следующий высочайший рескрипт:

«Я приехала сюда и нашла третью часть той превосходной конницы, коей существование многие зломыслящие люди отвергали; но я видела сие войско и видела его в таком совершенстве, до какого никакой корпус не достигал. Прошу вас сказать всем людям, не верующим оному, и истину сию утвердить моим письмом, и таким образом посрамить ложное суждение неблагонамеренных господ. Наконец, надлежит воздать должную справедливость и похвалу людям, посвящающим себя с полной ревностью и успехом на службу своей государыни и отечеству».

Из Кременчуга императрица направилась далее в Крым.

В нескольких верстах от этого города, в степи, состоялось встреча государыни с графом Фалькенштейном.

Под этим именем путешествовал австрийский император Иосиф II.

Свидание произошло в уединенной хижине казака, в присутствии Потемкина, графа Ксаверия Браницкого и принца Карла-Генриха Нассау-Зигена.

После свиданья император поехал сопровождать императрицу в путешествии по Крыму.

В Херсон Екатерина въехала в великолепной колеснице. С ней сидели Иосиф II и Потемкин.

Перед изумленными путешественниками на месте, где за семьдесят лет перед тем была лишь пустынная степь и развалины, предстала крепость, арсенал со множеством пушек, три готовых на верфях корабля, несколько церквей, красивые здания, купеческие суда в прекрасном порту, словно как из земли выросший новый город, богатый и многолюдный.

Множество домов было занято не только русскими, но и иностранцами.

В роскошных магазинах были выставлены драгоценные товары. Везде была заметна жизнь и промышленная деятельность.

Государыня остановилась в адмиралтействе.

На сколько оно было великолепно украшено для приема августейшей посетительницы, можно судить уже потому, что один воздвигнутый в нем трон стоил около пятидесяти рублей.

В Херсоне императрица пробыла довольно долго.

При ней были спущены на воду три суда: два линейных корабля о 66 и фрегат о 40 пушках.

За это князь Потемкин был пожалован кайзер-флагом по-своему званию главнокомандующего черноморским флотом.

Во время одной из прогулок по городу, Григорий Александрович умышленно повел государыню к древним воротам, на которых сохранилась надпись на греческом языке:

«Отсюда надлежит ехать в Византию».

Эта древняя надпись не заключала в себе ничего особенного, и, видимо, служила лишь для указания пути в столицу Греции.

Но светлейший придал ей другое значение, сообразное с непокидавшим его ум «греческим проектом».

Указав императрице на надпись, он сказал:

— Путь открыт, ваше величество, недостает только вашего разрешения…

Императрица выразительно посмотрела на него и многозначительно улыбнулась.

Время неслось быстро среди различных осмотров и увеселений.

Представившиеся императрице татары желали показать ей свое искусство в различных военных играх.

Екатерина смотрела на них из кареты, в которой сидела вместе с австрийским императором.

Вдруг, в самом пылу военных эволюции, двухтысячный татарский отряд устремился на карету императрицы и вмиг окружил ее.

Иосиф II смутился, а императрица, сразу догадавшись, что эта эволюция была сделана по приказанию Потемкина, не высказала ни малейшей робости. Государыня не ошиблась. Это был действительно один из сюрпризов светлейшего, старавшегося разнообразить впечатления, производимые на императрицу разными зрелищами.

В числе сопровождавших императрицу в Херсон был и знакомый нам соперник князя Потемкина по молодой Калисфении Василий Романович Щегловский.

Незадолго до отъезда из Херсона, было получено известие, что один из мостов, по которому надо было ехать, разрушен бурею и заменяется новым.

Императрица спешила выехать, но было еще неизвестно, готов ли новый мост.

Григорий Александрович послал Щегловского за двадцать семь верст — узнать, построен ли мост.

Часа через три, когда государыня села за обеденный стол, Василий Романович возвратился, загнав несколько лошадей и проскакав пятьдесят четыре версты не более, как в три часа.

Войдя в столовую императрицы, где находился и Потемкин, Щегловский, с трудом переводя дыхание, едва мог промолвить:

— Ваша светлость, мост готов…

— Как, — сказала императрица, — он уже и съездил? — и так была довольна, что сняла с руки своей богатый бриллиантовый перстень и подарила Щегловскому.

Херсон произвел на императрицу неизгладимое впечатление.

При путешествии вглубь страны это впечатление еще более увеличивалось.

Чудная природа Крыма, великолепное Черное море, ласкающий, нежный воздух, роскошные горные панорамы еще сильнее подействовали на государыню.

Императрица намеревалась из Херсона ехать в Кинбурн, но известие, что там стоит сильная турецкая эскадра, побудило ее отправиться сухим путем через Перекоп в Тавриду.

Князь Потемкин с принцем Нассау-Зигеном отправились вперед.

Переехав через Борифень, они увидели детей знаменитейших татар, собравшихся тут, чтобы приветствовать императрицу.

Поговорив с ними, они двинулись к Каменному мосту, до которого оставалось около тридцати верст, и где был назначен ночлег.

По дороге ожидало их до трех тысяч донских казаков со своим атаманом.

Они проехали вдоль их фронта, очень растянутого, так как они строились в одну линию.

Когда они их миновали, то вся эта трехтысячная ватага пустилась вскачь мимо кареты, в которой ехали князь и принц.

Равнина мгновенно покрылась казаками и представляла величественную картину, способную воодушевить всякого.

Казаки сопровождали их до следующей станции, то есть около двенадцати верст, и у станции снова выстроились в боевом порядок.

Между ними был полк калмыков, точь-в-точь похожих на китайцев.

Подъехав к Каменному мосту, они нашли тут хорошенький домик, построенный в маленьком земляном укреплении, и тридцать прекрасных палаток, приготовленных для ночлега.

Императрица прибыла также, сопровождаемая казаками.

Равнина, усеянная людьми, мчавшимися во весь опор, то нападая, то отбиваясь друг от друга, производила впечатление настоящего сражения.

Австрийский император по приезде с императрицей все время говорил об удовольствии, доставленном ему казаками, а государыня сказала Григорию Александровичу с милостивой улыбкой:

— Это один из ваших сюрпризов.

Потемкин приказал повторить маневры. Императрица и Иосиф II вошли на валы, чтобы лучше их видеть.

Весь вечер только и было речи о казаках.

Император много расспрашивал их атамана, который ему, между прочим, сказал, что они делают обыкновенно по шестьдесят верст в день во время похода. Ни одна кавалерия в Европе не может в этом отношении с ними сравниться.

Император был в восхищении и расточал князю Потемкину вполне им заслуженные похвалы.

На другой день прибыла жена казацкого атамана с дочерью, очень красивой девушкой. На них были длинные платья из золотой и серебряной парчи и собольи шапочки с расшитым жемчугом дном, жемчужные ожерелья и головные уборы и браслеты.

Их представляла графиня Браницкая.

Затем казацкие офицеры и двести казацких ветеранов подходили к руке императрице.

Путешественники отправились далее в Перекоп.

В доме соляного пристава был приготовлен превосходный завтрак. Императрице были здесь показаны все сорта добываемой соли — один из них издает запах малины.

Сев снова в карету, государыня со свитой отправились к тому месту, где были разбиты прелестные палатки для обеда.

На месте ночлега были поставлены палатки на манер татарских. Для императрицы был устроен из палаток целый дом, от которого она была в восторге.

С места ночлега были уже видны горы.

Начиналась волшебно-прекрасная страна — Таврида.

 

XXI

В КРЫМУ

20 мая императрица прибыла в древнюю столицу крымских ханов — Бахчисарай и остановилась там в ханском дворце.

От Перекопа ее конвоировала блестящая татарская гвардия, составленная из родовитых мурз.

Их яркие костюмы и джигитовка приводили в восторг государыню и ее венценосного попутчика — Иосифа II.

Это были те самые татары, которые еще недавно возмущались, когда из них хотели образовать правильные полки и подчинить их дисциплине.

Теперь им вверили охрану императрицы и ее окружали тысячи татар, готовых стать на ее защиту.

Во время приезда в Бахчисарай с Екатериной чуть было не случилось несчастье.

На одном из крутых спусков забыли затормозить коляску. Лошади, не будучи в силах удержать тяжелый экипаж, понесли и чуть не опрокинули кучера.

Коляска, в которой сидело восемь человек, при этой бешеной скачке, казалось, каждую минуту должна была разлететься в дребезги, а пассажиры убиты или изувечены.

Татары, считавшие гибель экипажа неминуемой, кричали:

— Алла, Алла спаси ее! Алла, Алла, спаси!

Императрица, между тем, ни на минуту не потеряла присутствия духа и на лице ее не отразилось ни малейшего испуга.

Напротив, по приезде в Бахчисарай, она была очень весела и в положительном восторге от всего виденного и от своего дворца.

Особенно ей понравилась большая, роскошно отделанная зала, вокруг которой, по сторонам был изображен, на арабском языке следующий девиз: «что ни говори клеветники и завистники, ни в Испагани, Ни в Дамаске, ни в Стамбуле не найдешь подобной».

В этой же зале находились цветы и плоды, сделанные из воска господином Тоттом, во время его прибывания в Крыму, о чем он упоминает в своем сочинении.

Принц Нассау-Зиген обратил на них внимание императрицы.

— Удивительно, что все сделанное Тоттом достается мне в руки, — заметила она, обращаясь к австрийскому императору. — Он изготовил 200 орудий в Константинополе — они все принадлежат мне. Он украшал этот дворец цветами — они мои. Странная судьба!

Вошел Сегюр.

Императрица переменила разговор, начала шутить и смеяться.

— Я заболталась… — кинула она принцу Нассау-Зигену.

С наступлением ночи все горы, окружающие город, и все дома, расположенные амфитеатром, были иллюминованы многочисленными огнями.

Зрелище было великолепное.

На утро императрица присутствовала у обедни в местной церкви, по окончании которой свита, мурзы, муфтии и татарские офицеры подходили к ее руке.

В этот день празднуется память святого Константина и Елены и было тезоименитство ее внука, Константина Павловича.

Вечером повторилась роскошная иллюминация, бывшая накануне.

22 мая в 9 часов утра высокие путешественники тронулись далее и в полдень прибыли в Инкерман.

Здесь ожидало императрицу, кстати, самое эффектное зрелище.

В хорошо построенном для государыни дворце, во время обеда, вдруг отдернули занавес, закрывавший вид с балкона, и глазам восхищенных зрителей представилась великолепная картина: освещенная ярким солнцем Севастопольская гавань, с десятками больших и малых кораблей — зачатком славного Черноморского флота.

На эскадре был поднят кайзер-флаг или штандарт, пожалованный Потемкину.

Из частных лиц князь получил его третий.

В ту минуту, когда эскадра салютовала, императрица встала, вся сияющая, с огненным взглядом и провозгласила тост.

— Надобно выпить за здоровье моего лучшего друга! — чокнулась она с императором.

После обеда принц Нассау-Зиген подошел к императрице и сказал, что он так тронут всем виденным, что поцеловал бы ее руку, если бы на то осмелился.

— Князя Потемкина, которому я всем обязана, следует поцеловать! — заметила она, милостиво протягивая руку принцу.

Тот почтительно поцеловал ее.

— Не думаете ли вы, что это те же турецкие суда, которые стояли у Очакова и не пустили меня к Кинбурну! — смеясь, сказала она.

— Эти суда, — отвечал принц Нассау-Зиген, — только ожидают вашего приказания, чтобы отправиться за судами, стоящими под Очаковым.

— Как вы думаете, осмелюсь ли я на это? — снова заметила она, обращаясь к принцу де Линю. — О, нет, эти люди слишком страшны!

Император смеялся.

Из разговора было видно, что война с турками желательна для всех.

Затем все присутствующие сели в шлюпки и поехала в Севастополь.

Государыня с Иосифом II ехала в шлюпке, заказанной Потемкиным в Константинополе и совершенно сходной с султанской.

Вот как описывает эту поездку один из ее участников, граф Сегюр:

«Проехав залив, мы пристали к подножию горы, на которой полукружием возвышался Севастополь. Несколько зданий для склада товаров, адмиралтейство, городские укрепления, верфи, пристани, торговые и карантинные, все придавало Севастополю вид довольно значительного города. Нам казалось непостижимым, каким образом, в 2000 верстах от столицы, в недавно приобретенном крае, Потемкин нашел возможным воздвигнуть такие здания, соорудить город, создать флот, утвердить порт и поселить столько жителей. Это действительно был подвиг необыкновенной деятельности».

Надо прибавить, что все это было сделано в баснословно короткое время.

Подтверждением этого служит сообщение Черткова, находящееся в записках Грановского:

«Я был с его светлостью, — рассказывал Чертков, — в Тавриде, Херсоне и Кременчуге месяца за два до приезда туда ее величества. Нигде ничего там не было отменного; словом, я сожалел, что он позвал туда государыню по пустому.

Приехал с нею, Бог знает, что там за чудеса явились. Черт знает, откуда явились строения, войска, людство, татарва, одетая прекрасно, казаки, корабли…

Какое изобилие в яствах, напитках, словом, во всем, — ну, знаешь, так, что придумать нельзя пересказать порядочно. Я иногда ходил, как во сне, право, как сонный, сам себе не верил ни в чем, щупал себя: я ли? где я? не мечту ли, не привидение ли я вижу? Ну, надобно сказать правду: ему, ему одному можно такие дела делать, и когда он успел все это сделать».

На самом деле только чародей Потемкин мог проделывать такие вещи.

Шлюпка проехала мимо эскадры, состоявшей из трех 66-пушечных кораблей, трех 50-пушечных и десяти 40-пушечных фрегатов.

Они приветствовали императрицу тремя залпами.

Шлюпка подошла к входу в гавань.

У пристани была великолепная лестница из тесаного камня. Роскошная терраса вела от нее ко дворцу императрицы.

Последняя повторяла все время:

— Надеюсь, теперь не скажут, что он ленив!

Она, конечно, подразумевала Григория Александровича.

На другой день Екатерина посетила порт и ездила за двадцать верст в море, где флот произвел в глазах ее учение с пальбою и разные эволюции, окончившиеся примерным нападением на деревянную крепостицу, нарочно для этого устроенную на северном берегу рейда.

Она была подожжена, когда в нее бросили шестую бомбу.

Крепостица была наполнена горючим материалом и взрыв был очень эффектный.

Императрица была в восхищении.

«Весьма мало знают цену вещам те, кои с унижением бесславили приобретение сего края, — писала она из Севастополя к московскому генерал-губернатору Еропкину. — И Херсон, и Таврида со временем не только окупятся, но надеяться можно, что если Петербург приносит восьмую часть дохода империи, то вышеупомянутые места превзойдут плодами бесплодных мест. Кричали против Крыма, пугали и отсоветовали обозреть самолично. Сюда приехав, ищу причины такого предубеждения безрассудства. Слыхала я, что Петр Первый долговременно находил подобные рассуждения о Петербурге, и я помню еще, что этот край никому не нравился. Воистину сей не в пример лучше, тем паче, что с сим приобретением исчезает страх от татар, которых Бахмут, Украина и Елисоветград поныне еще помнят. С сими мыслями и с немалым утешением написав сие к вам, ложусь спать. Сегодня вижу своими глазами, что я не причинила вреда, а величайшую пользу своей империи».

Из Севастополя государыня поехала через Бахчисарай, Симферополь, Карасубазар и Старый Крым до Каффы, которая называется Феодосией.

В Карасубазаре был сожжен великолепный фейерверк.

Император заметил, что он никогда не видел ничего подобного!

Сноп состоял из 20 тысяч больших ракет.

Иосиф II призывал фейерверкера и расспрашивал его о количестве ракет.

— На случай, — говорил он, — чтобы знать, что именно заказать, ежели придется сжечь хороший фейерверк.

Иллюминация тоже была великолепная.

Все горы были увешаны вензелями императрицы, составленными из 55 тысяч плошек.

Сады также были роскошно иллюминированы.

Каффа или Феодосия была единственное место Тавриды, где сохранились древние памятники.

На монетном дворе была выбита медаль, которую Потемкин поднес императрице.

Все было приготовлено, чтобы выбить еще несколько медалей, но государыня пошла далее, не остановившись и передала медаль Мамонову, который положил ее в карман.

С одной стороны была изображена императрица, а с другой надпись о том, что она соблаговолила посетить монетный двор, в сопровождении графа Фалькенштейна.

Из Феодосии государыня отправилась обратно в Россию.

В Кизикермане она рассталась с Иосифом II.

Он провел час в ее кабинете, и в ту минуту, когда она собиралась сесть в карету, хотел поцеловать ее руку, но она не допустила этого и они обнялись.

Затем император прошел вперед к ее экипажу и снова хотел поцеловать ей руку, но они дружески расцеловались.

По отъезде государыни, подъехал в карете Григорий Александрович.

Император, севший уже в карету, вышел из нее и направился к его экипажу.

Князь в свою очередь вышел из кареты.

Император простился с ним, приветствовал его по поводу всего того, что ему удалось показать императрице, поцеловал князя, сел в карету и уехал.

Пребывание Екатерины на юге было, как мы уже имели случай заметить, полнейшим торжеством для князя Потемкина.

Императрица в самых милостивых и признательных словах одобрила все им сделанное, и по его ходатайству осыпала наградами его сотрудников.

Сам Потемкин получил похвальную грамоту, в которой подробно были прописаны знаменитые услуги, оказанные им отечеству.

Григорий Александрович провожал императрицу до Полтавы и тут же представил ей величественное зрелище, достойное великой государыни.

В окрестностях Полтавы, на полях, прославленных победой Петра I, внезапно появились две армии и вступили в сражение в том же боевом порядке, в каком Петр Великий победил Карла XII.

Офицер, представлявший шведского короля, был в точно таком же костюме, в котором был Карл XII на этом знаменитом сражении.

Потемкин в Полтаве простился с императрицей.

Он питал надежду, что она, наконец, согласится объявить Турции войну, — выгнать турок из Европы было, как мы знаем, его заветной мечтой, — а потому счел выгодным остаться в Крыму, откуда ему удобнее было приступить к военным действиям.

Долго еще отголоски этого путешествия звучали в России и Европе.

Сопровождавшие Екатерину посланники разнесли в своих письмах по всем странам о могуществе великолепного князя Тавриды.

Но лучшею наградою Григорию Александровичу были письма государыни, которая долго не могла забыть виденного.

«А мы здесь чванимся, — писала она князю на возвратном пути из села Коломенского, — ездою, и Тавридою и тамошними генерал-губернаторскими распоряжениями, как добрыми без конца и во всех частях».

Из Твери: «Я тебя и службу твою, исходящую из чистого усердия, весьма, весьма люблю, и сам ты бесценный; сие я говорю и думаю ежедневно».

Из Царского Села: «Друг мой сердечный, Григорий Александрович! Третьего дня окончили мы свое шеститысячеверстное путешествие и с того часа упражняемся в рассказах о прелестном положении мест вам вверенных губерний и областей, о трудах, успехах, радении, усердии и попечении и порядке, вами устроенных повсюду, и так, друг мой, разговоры наши, почти непрестанные, замыкают в себе либо прямо, либо сбоку, твое имя, либо твою работу».

Эти письма красноречиво доказывают, как живость воспоминаний Екатерины о пережитых впечатлениях, так и ее искреннюю и глубокую благодарность старому другу.

Ободренный благосклонностью и милостью государыни, Григорий Александрович снова стал лелеять свой излюбленный «греческий проект».

Ему казалось, что он уже накануне его осуществления. Крест на мечети Софии уже сиял в его пылком воображении.

Еще о войне с турками никто и не думал, а он спешно готовился к ней, стягивая во вверенные ему области войска, запасаясь провиантом и артиллерийскими снарядами в таком количестве, какое было потребно для продолжительных военных действий.

Повторяем, он надеялся получить в скором времени согласие императрицы отбросить турок в Малую Азию и восстановить греческую империю, вручив ее скипетр внуку государыни, великому князю Константину Павловичу.

Эту надежду он основывал на некоторых словах и замечаниях, сделанных Екатериною во время ее пребывания в Тавриде.

Турция сама пошла навстречу нетерпеливым ожиданиям светлейшего.

Война стала неизбежной.

 

XXII

РАЗРЫВ С ТУРЦИЕЙ

Описанное нами путешествие императрицы Екатерины в Крым и ее дружеское свидание с австрийским императором произвело сильное впечатление в Турции.

Диван, хотя ранее и изъявил согласие на присоединение Крыма к России, но согласие это не было искренно.

Турецкое правительство очень хорошо понимало всю важность для него потери этого полуострова.

Россия, уничтожив последнее татарское царство, вместе с тем, приобрела весь северный берег Черного моря, откуда неприятельские корабли при первом удобном случае могли появиться под стенами Константинополя.

Предупредить опасность и броситься врасплох на врага — вот единственный выход, который и был подсказан Турции отчаянием и, вместе с тем, благоразумием.

Послы иностранных держав — английский, французский и прусский, которым было неприятно возвышение России и возможность завладения ею Черным морем и Константинополем, поддерживали задор турецкого правительства.

Летом 1787 года, когда императрица только что успела вернуться в Петербург, султан прислал послу нашему, Булгакову, ультиматум, в котором требовал: выдачи молдавского господаря Маврокордато, нашедшего приют в России; отозвание из Ясс, Бухареста и Александрии русских консулов; допущения во все русские гавани и торговые города турецких консулов; признание грузинского царя Ираклия, поддавшегося России, турецким вассалом и осмотр всех русских кораблей, выходящих из Черного моря.

Булгаков, конечно, отверг эти требования и был заключен, по приказанию султана, семибашенный замок.

5 августа 1787 года была объявлена война.

Она застала Россию действительно врасплох.

Войска русские были разбросаны на обширном пространстве, крепости еще не окончены вооружением, в продовольствии чувствовался недостаток по случаю почти повсеместного неурожая и, наконец, перевозочные и госпитальные принадлежности, понтоны и осадный парк не могли быть заготовлены и доставлены ранее зимы или в лучшем случае осени.

Положение Потемкина, как защитника Новой России, было чрезвычайно затруднительно.

Он пал духом.

Императрица старалась поддержать его нравственно письмами.

Турки открыли военные действия нападением на Кинбурн.

Узнав это, Екатерина писала Григорию Александровичу, между прочим, следующее:

«Что Кинбурн осажден неприятелем и уже четверо суток выдержал канонаду, я усмотрела из твоего собственноручного письма; дай Бог его не потерять; ибо всякая потеря неприятна; но положим так, то для чего же унывать, а стараться, как ни на есть отомстить и брать реванш; империя останется империей и без Кинбурна; то ли мы брали и потеряли? Всего лучше, что Бог вливает бодрость в наших солдат там, да и здесь не уныли, а публика лжет в свою пользу и города берет, и морские бои и баталии складывает и Царьград бомбардирует. Яслышу и все сие с молчанием и у себя на уме думаю: был бы мой князь здоров, то все будет благополучно, если бы где и вырвалось что неприятное. Молю Бога, чтобы тебе дал силы и здоровья, унял ипохондрию. Как ты все сам делаешь, то и тебе покоя нет; для чего не берешь к себе генерала, который бы имел мелкий детайль? Скажи, кто тебе надобен, я пришлю; на то дается фельдмаршалу генералы полные, чтобы один из них занялся мелочью, а главнокомандующий тем не замучен был. Что не проронишь, того я уверена; но во всяком случае, не унывай и береги свои силы; Бог тебе поможет и не оставит, а царь тебе друг и покровитель. Проклятое оборонительное положение! И я его не люблю. Старайся его скорее оборотить в наступательное, тогда тебе, да и всем легче будет, и больных тогда будет менее; не все на одном месте будут».

Хандра Потемкина не проходила.

Новое неожиданное несчастье повергло его в положительное отчаяние.

Его любимое создание — севастопольский флот, на который князь возлагал все свои надежды, при первом выходе в море, подвергся страшной буре, которая унесла один линейный корабль в Константинопольский пролив, где турки взяли его со всем экипажем; остальные корабли и суда были так повреждены, что с трудом вернулись в Севастополь. Эскадру Войновича, как некогда знаменитую армаду Филиппа II Испанского, истребили не враги, а бури.

Баловень счастья окончательно упал духом.

«Матушка государыня! — писал он императрице 27 сентября 1787 года. — Я стал несчастлив; при всех мерах, мною предпринимаемых, все идет на выворот. Флот севастопольский разбит бурею; остаток его в Севастополе — все мелкие и ненадежные суда, или лучше сказать, неупотребительные; корабли и большие фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки. Я, при моей болезни, поражен до крайности; нет ни ума, ни духу. Прошу о поручении начальства другому. Верьте, что я себя худо чувствую; не дайте чрез сие терпеть делам. Ей, я почти мертв; я все милости и имение, которое получил от щедрот ваших, повергаю к стопам вашим и хочу в уединении и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, и не продлится. Теперь пишу Петру Александровичу (Румянцеву), чтобы он вступил в начальство, но, не имея от вас повеления, не чаю, чтобы он принял, и так Бог весть, что будет. Я все с себя слагаю и остаюсь простым человеком; но что я был вам предан, тому свидетель Бог».

В порыве отчаяния Потемкин предлагал вывести войска из Крыма.

Письмо это всецело обрисовывает характер Григория Александровича.

Этот сын счастья, почти не знавший неудач и все легко приводивший в исполнение, при первой неудаче вдруг впал в страшное уныние и готов был отказаться от всего, что несомненно составляло его лучшие дела.

Трогательное зрелище представляет нам в эти дни история. Екатерина, старая годами, но бодрая духом, в ласковых, задушевных письмах вливает свежую энергию в душу тоскующего и отчаявшегося громадного ребенка, как называли Потемкина некоторые современники.

«Конечно, все это нерадостно, однако, ничего не пропало, — отвечала ему 20 октября императрица. — Сколько буря была вредна нам, авось либо столько же была вредна и неприятелям; неужели, что ветер лишь на нас. Крайне сожалею, что ты в таком крайнем состоянии, что хочешь сдать команду; это мне более всего печально. Ты упоминаешь о том, чтобы вывести войска из полуострова. Я надеюсь, что сие от тебя письмо было в первом движении, когда ты мыслил, что весь флот пропал… Приписываю сие чрезмерной твоей чувствительности и горячему усердию..

Если сие исполнишь, то родится вопрос, что же будет и куда девать флот севастопольский? Я думаю, что всего лучше было, если бы можно было сделать предприятие на Очаков, либо на Бендеры, чтобы оборону обратить в наступление. Прошу ободриться и подумать, что бодрый дух и неудачу поправить может. Все сие пишу тебе, как лучшему другу, воспитаннику моему и ученику, который иногда и более иметь расположения, нежели я сама; но на сей случай я бодрее тебя, понеже ты болен, а я здорова. Ты нетерпелив, как пятилетнее дитя, тогда как дела, на тебя возложенные теперь, требуют терпения невозмутимого».

Кроме утешения, которое черпал Григорий Александрович в милостивых письмах мудрой государыни, счастливый оборот военных действий влил жизненный бальзам в его наболевшую душу.

Суворов, после кровопролитного боя, отразил турок от Кинбурна с огромным уроном.

Мы впоследствии ближе познакомим наших читателей с этим знаменитым полководцем, в описываемую нами войну обессмертившим себя неувядаемыми лаврами непобедимого.

Григорий Александрович, повторяем, несколько приободрился.

С грустью, но уже сравнительно спокойно, он стал говорить о потере флота.

«Правда, матушка, что рана сия глубоко вошла в мое сердце. Сколько я преодолевал препятствий и труда понес в построении флота, который бы через год предписывал законы Царьграду!. Преждевременное открытие войны принудило меня предпринять атаковать раздельный турецкий флот с чем можно было; но Бог не благословил. Вы не можете представить, сколь сей нечаянный случай меня поразил до отчаяния».

Императрица, между тем, продолжала настаивать на необходимости взять Очаков.

2 ноября 1787 года, после кинбурнского дела, она, между прочим, писала:

«Понеже Кинбурнская сторона важна и в оной покой быть не может до того Очаков существует в руках неприятельских, то за неволю подумать нужно о сей осаде, буде тако захватить не можно по вашему суждению».

«Кому больше на сердце Очаков, как мне?» — отвечал Григорий Александрович.

«Несказанные заботы от сей стороны на меня все обращаются. Не стало бы за доброй волей моей, если бы я видел возможность… Схватить его никак нельзя, а формальная осада по позднему времени быть не может и к ней столь много приготовлений. Теперь еще в Херсоне учат минеров, как делать мины и прочему. До ста тысяч потребно фашин и много надо габионов. Вам известно, что лесу нет по близости. Я уже наделал в лесах моих польских, откуда повезут к месту. Очаков нам нужно, конечно, взять, и для того должны мы употребить все способы, верные для достижения сего предмета. Сей город не был разорен в прошлую войну; в мирное время укрепляли его беспрерывно. Вы изволите помнить, что я в плане моем наступательном, по таковой их готовности, не полагал его брать прежде других мест, где они слабее. Если бы следовало мне только жертвовать собой, то будьте уверены, что я не замешкаюсь ни минуты; но сохранение людей, столь драгоценных, обязывает идти верными шагами и не делать сомнительной попытки, где может случиться, что потеря несколько тысяч пойдет не взяв, и расстроимся, так, что, уменьшив старых солдат, будем слабее на будущую кампанию. Притом, не разбив неприятеля в поле, как приступить к городам? Полевое дело с турками можно назвать игрушкою; но в городах и местах таковых дела с ними кровопролитны».

Так писал и осторожный, жалевший солдат Потемкин.

За наступившими холодами военные действия прекратились.

Со стороны неприятеля они ограничились лишь неудавшимся нападением на Кинбурн.

Это произошло вследствие замешательства в Египте и восстания албанского правителя Махмуд-паши, отвлекших турецкие силы с театра русско-турецкой войны.

Зимой Григорий Александрович деятельно занялся приготовлениями к предстоящей кампании.

Войска были пополнены рекрутами и снабжены всеми средствами, необходимыми для ведения войны.

Госпитали и провиантские склады значительно умножены и расположены в удобных местах.

Укрепление Кинбурна и других приморских пунктов усилены.

Черноморский флот был исправлен и умножен.

Продовольственные припасы были заготовлены в изобилии.

Войска были разделены на две армии: екатеринославскую в 80000 человек и 180 орудий, украинскую — в 37000 человек и 90 орудий и отдельный кавказский корпус из 18000 человек.

По плану кампании, составленному самим Потемкиным, екатеринославская армия, предводимая самим князем, должна была охранять Крым и взять ключ Бессарабии — Очаков; украинская армия, под командой Румянцева, овладеть Молдавией. Австрийский император, который, на основании договора с русскою императрицею, тоже объявил войну Турции, должен был занять Сербию и Валахию.

Предполагалось затем соединить все три армии, перейти Дунай и там, на полях Болгарии или за Балканами, нанести туркам решительный удар и предписать условия мира.

План был задуман прекрасно, но исполнение его не вполне соответствовало предначертанию.

В мае 1788 года большая часть екатеринославской армии, в числе 46000 человек, собралась у Ольвиополя и двинулась по обеим сторонам Буга.

Переход совершали медленно, и лишь к 28 июня силы были стянуты под Очаковым.

В это же время Румянцев с украинской армией переправился через Днестр, расположился, чтобы отвлечь турок, между этою рекою и Прутом и отделил одну дивизию для обложения Хотина.

Турки со своей стороны тоже приготовились к упорной борьбе. Они успели усилить к весне свои полчища до 300000 человек.

В Очакове, Бендерах и Хотине находилось более 40000 человек.

Такою же силою охранялись линии по Днестру; следовательно, для действий в поле оставалось более 200000 человек.

Султан решил обратить главные усилия против австрийцев, которые вступили в Сербию и Валахию, ограничиваясь с другой стороны лишь удержанием русских войск.

С этою целью пятнадцатитысячная армия, предводительствуемая верховным визирем, двинулась к Белграду.

Очаковский гарнизон был доведен до 20000 человек, а новый крымский хан Шах-Бас-Гирей, избранный в Константинополе, сосредоточил до 50000 турок у Измаила.

Таковы были силы обеих армий: наприятельской и нашей.

Первым пунктом, с которого началась эта вторая серьезная «борьба с луною», был Очаков.

Вся Европа обращала на него напряженное внимание.

Многие знатные иностранцы стремились туда, желая участвовать в деле, обещавшем отличие и славу.

Григорий Александрович, между прочим, медлил.

— Зачем терять даром людей? Не хочу брать Очаков штурмом — пусть добровольно покорится мне, — говорил князь, и в надежде близкой сдачи крепости не торопился с осадой.

Григория Александровича смущали, во-первых, преувеличенные слухи о минах, устроенных французскими инженерами, и он ожидал получения из Парижа верного плана крепости со всеми ее минными галереями, а во-вторых, и главным образом, он слишком дорожил кровью солдат.

Крест и луна стояли друг против друга, не вступая в решительную борьбу.

Развязка, однако, была недалека.