Первый русский самодержец

Гейнце Николай Эдуардович

Часть вторая

Под власть Москвы

 

 

I

На берегу Наровы

Остзейские провинции были некогда достоянием Великого Новгорода и полоцких князей. Незадолго до нашествия татар и вторжений литовских полчищ начали исподтишка, в малом числе, показываться монахи и рыцари на ливонских берегах и с дозволения беспечных новгородцев и полочан строить замки и кирки. Когда две кровавые тучи, одна после другой, с востока и запада покрыли всю раздробленную Россию, тогда и наши немцы, усиленные прибытием многочисленных сподвижников, начали расширяться на севере. Татары нагрянули, вломились, немцы же воспользовались гостеприимством и засели, мечом начали крестить несчастных эстов и скоро захватили два русских города, Юрьев и Ругодив (названный ими Дерптом и недавно снова переименованный, и Нарву), не считая селений, переименованных ими на немецкий лад; если бы не могущество республик новгородской и псковской, они бы проникли во внутренность России.

В описываемое же нами время их самих в захваченных ими владениях часто беспокоили новгородские вольные дружины под предводительством молодцов-охотников.

В борьбе с издревле ненавистными для русского человека немцами искали вольные дружинники ратной потехи, когда избыток сил молодецких не давал им спокойно оставаться на родине, когда от мирного безделья зудили богатырские плечи. Клич к набегу на «божьих дворян», как называли новгородцы и псковитяне ливонских рыцарей, не был никогда безответным в сердцах и умах молодежи Новгорода и Пскова, недовольной своими правителями и посадниками — представителями старого Новгорода.

Немцы со своей стороны принимали меры к ограждению себя от набегов русских и платили им за ненависть ненавистью, не разрешая вопроса о том, что самовольно сидели на земле ненавистных им хозяев. Они и в описываемую нами отдаленную эпоху мнили себя хозяевами везде, куда вползли правдою или неправдою и зацепились своими крючковатыми лапами.

С берегов реки Москвы перенесемся же и мы, читатель, в страну этих немецких пауков, на берег реки Наровы, вслед за дружиной новгородскою, под предводительством Чурчиллы и Димитрия, покинутых нами, если припомнит читатель, при выезде их из Новгорода.

В трех верстах от города Нарвы, близ местечка Кулы, река Нарова образует водопад, и светлые ее воды с шумом низвергаются с высоты четырнадцати футов по острым, как бы отточенным камням, разбиваясь об них в мельчайшие брызги, далеко по сторонам рассыпая водную пыль и разнося однообразно гудящие звуки.

Невдалеке от берега, на разостланных войлоках сидели знакомые нам Чурчило и Димитрий.

Оба молчали, погруженные в глубокую думу.

Вокруг них, вповалку, лежали товарищи, плотным кольцом окружая своих предводителей.

Царившая тишина нарушалась лишь гулом водопада, а вокруг этого стана вольных дружинников расстилались необозримые обожженные поля и дымилось селение Кулы, накануне взятое ими на копье и выжженное дотла.

Все дружинники были в полном вооружении, что доказывало, что они не намерены были ограничиться вчерашним пожаром, а были готовы вскочить на коней и ринуться за новой добычей.

Их сильные шишаки, кроме наличников, имели назади опушенные сетки, сплетенные из железной проволоки, а наборные доспехи кольчуг, охватывающих их груди, доходили до колен; на ноги, кроме того, были надеты набедренники. Чурчило первый нарушил молчание.

— Куда же нам теперь метнуться? Разве на крепость Ниеншанц. Догромить ее? — спросил он, ни к кому особенно не обращаясь.

— Мы и так в ней не оставили камня на камне, хотя и не спалили ее, как эту, — ответил Димитрий, указав рукою на погорелые Кулы.

— Мне, надо сознаться, не хотелось об нее и руки марать, да все же эти железные дворяне Божии сами стали задирать нас, когда мы ехали мимо, пробираясь к замку Гельмст, — они начали пускать в нас стрелы… У нас ведь и своих много, — заметил Чурчило.

— Вестимо, не спускать же немчинам, — вставил свое слово один из дружинников, Иван, по прозвищу Пропалый, и поправил свой меч, висевший на широком ремне через плечо.

— Не пора ли и восвояси, кажись, довольно побушевали, — сказал Димитрий.

— Восвояси! — воскликнул с горечью Чурчило. — Да лучше в ад кромешный! Давно ли мы здесь, да и что делали? Это была не драка, а ребячья игра!..

— Выгодная присказка, особенно когда не пропадет охота меряться плечом с сильным врагом, — промолвил Пропалый.

— Да, когда разойдется рука, только помни это присловье, стыдно уже станет попятиться, — сказал Чурчило.

— Мы, кажись, так и поступаем, а ты служишь примером, я был всегда твоим однополчанином и следую давно этому правилу. Верно ли говорю я? — спросил Чурчилу Димитрий.

— Что тут говорить, конечно, так. Да и к чему это? Разве мы сомневаемся в тебе, Димитрий. Не тебе это говорить, не мне бы слушать.

— Да так, к слову пришлось. А теперь, когда я доподлинно знаю, что слова мои не сочтешь за язык трусости, я далее поведу речь свою. Широки здесь края гарцевать молодцам, много можно побрать золота, вино льется рекой, да и в красотках нет недостатка, но в родимых теремах и солнышко ярче, и день светлее, да и милые милей. Брат Чурчило, послушайся приятеля, твоего верного собрата и закадычного друга: воротимся.

— Нет, родина теперь для меня — пустыня! Не смущай меня, не мешай мне размыкать грусть, или домыкать жизнь. Поле битвы теперь для меня — и отчизна, и пища, и воздух, словом, вся потребность житейская, только там и отдыхает душа моя — в широком раздолье, где бренчат мечи булатные и баюкают ее, словно младенца, песнею колыбельною. Не мешай же мне! Я отвыкаю от родины, от Насти.

— А сам чуть не плачешь! Вижу, что затронул твою сердечную рану, но рассуди сам, враги рыкают, как звери, на родину нашу, да, может, и Настя не виновата. Сдается что-то мне, что мы с тобой сгоряча круто повернули. Теперь же молодецкое сердце твое потешилось вдосталь, отдохнуло, так и довольно! Мы ведь здесь пятнадцатые сутки, а за это время много воды утекло, может, все изменилось и нас опять приголубит там счастье.

Чурчило повесил голову и задумался.

Вдруг Пропалый завидел всадника, который, заметя русский стан, торопился ускользнуть из его вида и поспешно своротил в сторону с дороги. Не вымолвив ни слова, быстро вскочил Иван на коня, вонзил в его бока шпоры, и звук копыт через мгновенье заглох вдали.

Дружинники опомнились лишь тогда, когда Пропалый исчез из вида.

— Это какой-нибудь соглядатай, право слово, недруг нам! Семка, я помогу Ивану ссадить его с коня и допросить путем! — встал Димитрий.

— Нет, не стыди и не обижай Пропалого, он и один заарканит его… Вишь, вон что-то чернеется вдали! Вон еще недалеко от него… Это он, кажись… догоняет, догоняет, близко… Лошадь его так и расстилается; ну, остановился. Что это? Вдали утекает кто-то, а на месте, должно, возятся?

Все вперили взоры свои в туманную даль, и вдруг вся дружина захлопала в ладоши в радостном восторге.

Они приветствовали победу Пропалого.

 

II

Пленник

Иван в самом деле быстро возвращался назад, волоча за собою на веревке сраженного им всадника, конь которого радостно мчался без седока по широкому полю.

— Бог помочь! Как у вас дело обошлось? — посыпались ему навстречу вопросы…

— Обошлось очень просто… Молодецкий конь разом стал догонять чужака… Я ему крикнул: «Стой и отдай оружие!» А у него, видно, норов-то упрямый. Куда тебе! Вытащил меч из ножен и давай им отмахиваться, не говоря ни слова, да шпорить коня. Я, видя, что словами не возьмешь его, послал вдогонку стрелу… Он в этот миг повернул в сторону, а стрела вонзилась в лошадь, получше чем его шпоры. Та закружилась под ним, подпруга, даром что кованная, разметалась в стороны, седло скользнуло набок, а он с ним. Тут-то я и зацепил его, как волка, да и айда к вам. А лошадь его с перевернутым седлом понеслась вихрем, закусив удила, — рассказывал усталый Иван, соскочив с лошади, в кругу обступивших его товарищей.

— Ты, Пропалый, нигде не пропадешь, — сказал подошедший Чурчило, осматривая пленника. — Спасибо, товарищ, от всех спасибо! Однако раскупорить бы беглеца. Долой с него шлем и латы, не таится ли чего под ним.

Пойманный лежал неподвижно. Затянутый арканом, долго волочился он по кочковатой дороге за Пропалым, лицо его было во многих местах окровавлено, а налившиеся кровью глаза полуоткрыты.

— Латы его подбиты хлопчатой бумагой, должно быть, от стрел! — говорил один из дружинников, развязывая кольца и застежки вооружения пленника.

Затем он опустил руку в его котомку, вытащил кипу бумаг, бросил их по ветру и заметил:

— От этих латышей, кроме пустых фляг да пробок, ничего не дождешься!

— Постой, может, это нужные грамотки, — сказал Димитрий, собирая разметанные по полю ветром бумаги и пристально вглядываясь в них. — Ишь, ведь как писали-то! Сам черт прежде ослепнет, чем разберет и поймет, что здесь написано; я малую толику знаю грамоте, а от этого отступлюсь. Этот лесной народ перенял язык у медведей, так диво ли, что по-нашему редкие из них смыслят.

— Лучше допросить его на словах, подельнее, так сознается, куда и зачем ехал и что содержится в этих бумагах. Быть может, они и до нас касаются, — заметил Чурчило.

— Эй, оборотень, немчин бессловесный, вымолви что-нибудь! Кто ты таков и куда тебя Бог несет? — стал допытываться Иван, теребя за полу пленника.

Тот что-то глухо пробормотал и снова замолк.

— Да из него и обухом не выбьешь слова! — послышалось чье-то замечание.

— Мычнул, да и в попятную. Так нет же, я выпытаю у тебя сознание. Вот как отпорю нагайкой, скажешься, нехотя весь рассыплется в словах! — сердито вскрикнул Иван, доставая нагайку, притороченную к седлу, и только что хотел привести в исполнение свою угрозу, как кто-то из толпы закричал:

— Глянь-ка, братцы, назад. Вишь кто-то сидит на берегу, словно прирос к нему. Наши все здесь налицо, сорок пять человек, Чурчило, да Димитрий, да Иван, никто из наших не отшатывался с места, а этот, должно, вынырнул из воды, окаянный.

— Ну, что ж… Разом — к нему, хоть будь он нечистый: двух смертей не бывать, одной не миновать, мы же не нехристи, все с хрестами.

Дружинники вскочили и побежали толпой к сидевшему в довольно далеком расстоянии от них.

При пленнике остались Чурчило, Димитрий, Иван и несколько дружинников.

— Это, кажись, наш, русский. Эй, земляк, кто ты?.. Оглянись! — кричали ему взад дружинники, не решаясь приступить к нему поближе.

Незнакомец молчал.

— Друг ты наш или враг, отвечай?

— Постойте-ка, братцы, попробуем мы, возьмет ли наш гостинец! — сказал один из дружинников и начал натягивать тетиву у лука, и когда стрела, прицеленная в сидящего, готова была полететь в цель, незнакомец, как бы придя в себя, нетерпеливо крикнул зычным голосом:

— Чего вы хотите от меня, разбойники придорожные? Я в чужой земле, без защиты.

— Так и есть, что наш! Но что он тут делает?.. Рыб, что ли, скликает?.. Видно, знает, как их звать по именам.

Тут таинственный незнакомец обернулся и глаза его дикой злобою сверкнули из-под черных нависших бровей.

Дружинники отступили в изумлении.

На камне, вросшем наполовину в землю и покрытом диким мохом, под огромным вязом, от которого отлетали последние поблекшие листья, сидел смуглый широкоплечий мужчина в нахлобученной на самые глаза черной шапке и раскачивался в разные стороны. Его стекловидные зеленоватые глаза угрюмо следили за катившимися у ног его волнами, озаренными последними лучами заходящего солнца. Одна тень, сгорбленная, длинная, далеко откинувшаяся на берег, могла спугнуть дерзких любопытных, пожелавших бы рассмотреть мрачную физиономию неизвестного путника, для которого природа, видимо, была злою мачехою.

Неизвестный не мог не слышать шума шагов приближающейся к нему толпы, но он не обратил на это никакого внимания и, не оглядываясь и не трогаясь с места, продолжал медленно раскачиваться из стороны в сторону, и при этом движении шатался на его боку широкий нож с черенком из рыбьего зуба.

 

III

Павел-колдун

— Павел! чернокнижник! злой кудесник! колдун!.. Как он здесь очутился? Видно, лесовик довез его, на хребте своем! Пришибем его, братцы, избавим землю от лихого зелья! — закричали почти в один голос.

— Земляки мои, братья! Нет, не чуждайтесь меня! — воскликнул Павел, прикинувшись радостно-изумленным. — Теперь я не тот нелюдим, от встречи которого вы бежали прежде, я смиренный, кающийся грешник. За вас, мои братья, жизнь моя, молитва и руки.

— Врет, прикидывается… Погодите, еще не то заговорит, а дьявол, который в него вселился, ишь как корежится! Перехватить ему горло, да и в воду. Пусть его оттуда освобождают нечистые его побратимы, а мы свое дело сделаем, благо есть случай.

— Нет, лучше привяжем его к камню, да свалим в волны, а то нож так заржавеет в крови его, что не ототрешь никакими заговорами. Страшно будет опоясаться им, как зельем.

Так рассуждали обступившие Павла дружинники.

Дико блеснул он глазами, крепко стиснул кулаки и судорожно вытянул перед собой руки, как бы защищаясь.

Дружинники между тем еще более приблизились к нему и некоторые уже схватили его и стали тормошить.

— По крайней мере, дайте мне проститься со светом Божьим! — заговорил он упавшим голосом.

— Уж ты давно отклепался от человеческого имени, и давно пора тебе туда восвояси; там за тебя давно уже и паек получают! — отвечали ему.

— Дайте мне хоть повидаться с Чурчилою. Ведь вы, чай, с ним?

— Что за свиданье! Ты уязвил его, как змей-горыныч!.. Мы давно добирались до тебя; а теперь, знать, черти выдали, что насунули на нас. В Новгороде отец твой силен, оборонит кого захочет, а здесь мы тебя, — заговорил один дружинник и, схватив левой рукой Павла за бороду, правой занес над ним руку с ножом.

Павел весь съежился и зажмурился, чтобы не видеть опускавшегося над ним блестящего лезвия, и даже преждевременно дико вскрикнул.

— Да пусть его взглянет последний раз на Чурчилу… Пожалуй, осерчает, что не допустили до него Настасьина брата, хоть любит он его, как собака палку, — сказал другой дружинник, останавливая опускавшуюся было над головой Павла руку товарища.

— Ну, быть так, сволокем его к нему, да заклепите покрепче ему руки и ноги, а то ведь он хитер, проклятый, вывернется, — решили остальные дружинники.

Корчившегося от бессильной злобы Павла дружинники крепко-накрепко связали по рукам и ногам и, окружив, потащили его за веревку, подгоняя сзади палками по чем ни попало.

— Что это, еще пленника, али зверя какого тащат наши? — сказал Димитрий Чурчиле, указывая на приближающуюся к ним толпу.

— Чурчило, это я, злейший враг твой! Упейся теперь моею кровью, я в твоей власти! — заговорил смело прерывающимся от ярости голосом поставленный на ноги Павел.

— Как? Павел? Лучше бы взглянул я на ехидну, чем на этого дьявола в человеческом образе! — вскрикнул Чурчило, и так ударил рукой по рукоятке своего меча, что все вооружение его зазвенело.

— Упросил, чтоб тебе его показали, — послушались голоса дружинников.

— Он знает, чем хуже наказать меня… Чего тебе нужно от меня? — обратился он к Павлу.

— Жизни твоей…

— А что тебе в ней и за что ты ненавидишь меня, подкупной, заспинный враг.

— Верно слово твое, я — подкупной, но меня подкупила братская любовь, — с ударением отвечал Павел.

Чурчило вздрогнул.

— Ты спрашиваешь, за что я ненавижу тебя? Но кого же любил я? Я — исчадие зла, все люди были мне противны, сам не знаю почему… Но сестра моя, эта кроткая овечка, Настасья, она давно примирила меня со всеми; она как бы не человеческим голосом уговаривала меня переродиться, и слова ее глубоко запали в мою черную душу. Она показалась мне ангелом, а голос ее песнью серафима, и я… повиновался…

Павел зарыдал.

Чурчило зашатался и приклонился к плечу поддерживавшего его Димитрия.

Немного погодя, он спросил:

— Не этот ли ангел Божий вразумил тебя покушаться на мою жизнь?

— Погоди и дослушай, после обвиняй, — начал снова Павел. — Я повиновался ей… нет, не ей; я не знаю, кто говорил ее устами. Душа моя созналась во всех поступках. Священное родство, любовь, все чувства человека разлились в душе моей, и новый свет озарил ее, я умилился и искренно назвал братом любимого ею Чурчилу.

— Как, разве у вас шла речь обо мне?

— Никогда не переставали мы о тебе беседовать.

— Все более и более непонятны, темны слова твои.

— Мудрено ли! Душа каждого — загадка, а у этого она — совсем потемки. Пожалуй, заслушаешься его, то и несдобровать тебе. Ему надо язык выгладить полосой раскаленного железа, а на руки и на ноги надеть обручи, или принять его в дреколья!.. До каких пор ждать конца его сказки? — с сердцем воскликнул Димитрий.

Павел скосил на него и без того косые глаза свои и сказал с упреком:

— Обшаривай душу темную, а светлая вся на виду.

— Что тут толковать, вы из одного гнезда с нечистым, одного поля ягода.

— Да не одинаковая, — возразил Павел. — Кем я был прежде — сознаюсь. А теперь, теперь ты сам, как злой враг человеческий, перетолковываешь смысл моих слов, и отказываешь мне, грешному, в возможности раскаяния, в освобождении от тяжелого гнета души моей.

— Экий краснобай! Как гладко он выстилает словами дорогу к сердцу всякого, — прервал его Димитрий.

— Постой, Димитрий, твоя речь впереди, дай нам дослушать, а ему договорить, — сказал Чурчило.

— Пораспустите хотя немного мои руки, веревки больно стянули их; я честно исповедуюсь перед вами и тогда легко приму смерть, тогда и оковы телесные легки будут для меня, а если приму смерть, не буду влачить их. Господи, помилуй, поддержи меня!..

— Не богохульствуй, собака, я тебе засмолю рот, — снова не утерпел Димитрий и бросился на него с мечом, но Чурчило остановил его.

Павел с сожалением посмотрел на Димитрия и с тяжелым вздохом начал:

— Настасья любила тебя меньше Бога, но больше жизни. Ты покинул ее, несчастную, и обливается теперь она день и ночь горючими слезами, и сохнет, как былинка в знойный день. Это зажгло ретивое мое праведным гневом против тебя. «Сыщи его, — сказала она мне, — добудь, достань мне, или перенеси меня к нему. Я забуду стыд девичий, упаду на грудь его, обовью его моими руками и мы умрем вместе». На эту беду присватался к ней какой-то именитый литвин. Отец возрадовался этому и приказал ей принимать подарки и называться его, суженой. Где же было чувство твое к ней, когда ты покинул ее?

Чурчило дрожал, изменившись в лице, и не мог выговорить слова.

— Теперь, быть может, влекут ее к венцу с немилым женихом, или заколачивают останки ее в гроб тесовый. Я как будто слышу стук молотка, и холодная дрожь пробирает меня.

Он замолк и пристально поглядел на Чурчилу.

Последний стоял, как приговоренный к смерти. Лицо его исказилось от внутренней невыносимой боли.

Павел продолжал:

— Потому-то я и ринулся всюду отыскивать тебя, чтобы заставить вспомнить о покинутой тобою. Не утаю, я решился закатить тебе нож в самое сердце и этим отомстить за ангела-сестру, но теперь я в твоих руках, и пусть умру смертью мученическою, но за меня и за нее, верь брат Чурчило, накажет тебя Бог.

— Истину ли изрыгаешь ты? — грозно спросил его Чурчило.

— Соболезную о слепоте твоей. Что же ты медлишь. Дорезывай скорей кстати брата, а там присоединись к вольным шайкам московских бродяг и грабь с ними отчизну. Вместо того, чтобы защищать, ты отрекся от нее и рыскаешь далеко.

— Нет, ты брат Настасьи! Ты — мой брат! Я освобождаю тебя!

Послушался ропот дружинников, но Чурчило обнажил меч свой и крикнул:

— Чего вам надо? Крови? Вяжите меня, режьте, если поднимется рука.

С этими словами он разрубил веревки на руках и ногах Павла.

 

IV

Бегство

Яркие звезды засверкали на темном своде небесном, луна, изредка выплывая из-за облаков, уныло глядела на пустыню — северная ночь вступила в свои права и окутала густым мраком окрестности. Около спавшей крепким сном, вповалку, после общей попойки по случаю примирения Павла с Чурчилою, дружины чуть виднелась движущаяся фигура сторожевого воина.

В глубокую полночь, когда и сторожевой склонил свою усталую голову на копье, что-то тихо зашевелилось в средине спавших, чья-то голова начала медленно подниматься, дико озираясь кругом, силясь прорезать взглядом окружающий мрак.

Подле этой поднявшейся головы поворачивался пленник, рейтар ливонский, лежавший навзничь и силившийся вытащить руки из веревочных пут.

— Ты что, схвачен? — шепнул, приподнявшись, Павел (это был он) пленнику.

— А ты боишься меня, а я еще хотел помочь тебе. Не веришь, смотри, — продолжал он и перерезал двуострым ножом своим веревки, скручивавшие ноги пленника.

— Спаси меня, — тоже шепотом заговорил пленник. — Я герольд бывшего гроссмейстера ливонского ордена Иоганна Вальдгуса фон-Ферзена, владельца замка Гельмст. Он послал меня ко всем соседям с письмами, приглашающими на войну против…

Герольд остановился.

— Ну, договаривай смелей, на Русь, что ли, нашу? Я вам помощник.

— Ты!.. Да кто ты? Ведь ты русский? Как же?

— Не твое дело. Беги, скажи…

Он хотел было совершенно освободить его, перерезав веревки и на руках, но вдруг остановился и спросил:

— А далеко ли Гельмст?

— Перейди поле и лес, повороти налево и поезжай наискосок по дорожке; к утру будешь в замке.

Павел разрезал веревки на руках пленника.

— Ступай, но коня уж оставь волкам на закуску, а то к копытам мои земляки чутки, как медведи к меду: услышат и захватят опять. Выберись отсюда лучше на змеиных ногах, расскажи своим, что русские наступают на них, поведи их проселками на наших и кроши их вдребезги! Ступай, а мне еще надо докончить свое дело.

Пленник вскочил на ноги, затем пригнулся к земле и начал медленно, озираясь, пробираться между сонными дружинниками, спавшими богатырским сном.

Чурчило, утомленный походом и взволнованный встречей с Павлом и в особенности словами последнего, лежал в каком-то тяжелом полусонном забытьи, и молодецкая грудь его тяжело вздымалась под гнетом удручающих сновидений. Он хотел тотчас лететь обратно на родину, чтобы избавить свою Настю от когтей иноплеменного суженого, или лечь вместе с нею под земляную крышу, его насилу уговорили дождаться зари, и теперь сонным мечтам его рисовалась то она в брачном венце, томная, бледная, об руку с немилым, на лице ее читал он, что жизни в ней осталось лишь на несколько вздохов, то видел он ее лежащею в гробу со сложенными крест-накрест руками, окутанную в белый саван. Он не узнавал ее; орбиты высохших от слез глаз впали так глубоко, страшно; розовые ногти на руках и малиновые уста ее посинели. Холодный пот обливал его снаружи, внутри же он чувствовал жгучую боль и то стонал, то яростно скрежетал зубами и вскакивал впросонках.

Павел крался, подползая к Чурчиле как червь; нож его блеснул во мраке, взвился с рукою над головой жениха его сестры и уже готов был опуститься прямо над горлом несчастного, как вдруг Чурчило, под влиянием тяжелых сновидений, приподнялся и попал бы прямо на нож, если бы убийца не испугался и угрожающая рука его не замерла на полувзмахе.

— Измена, — крикнул сторожевой, услышав шорох вскочившего в страхе Павла, и ударил мечом своим плашмя несколько раз по ножнам.

Дружинники, услыхав эти звуки, все проснулись и в одно мгновение были на ногах, хотя в первые минуты не могли понять причины тревоги.

Сторожевой дружинник в коротких словах рассказал, как он заметил Павла, бежавшего с ножом от Чурчилы. Фигура беглеца, благодаря вышедшей из облаков луны, действительно видна была мелькающей по полю. За ним стремглав бросилась погоня. Павел, перебежав большое пространство, своротил в прибрежные кусты и засел в них.

Ожесточенные дружинники начали шарить в них, ударяя по ним мечами, и жертва, наверное, не ускользнула бы от них, если бы Павел, видя явную опасность, не принял бы меры.

Безвыходное положение, страх всегда рождают внезапно счастливую мысль, или же сковывают человека бездействием.

То же случилось и с Павлом.

Нащупав около себя огромный камень, он скатил его с шумом в реку, а сам притаился ничком в кустах. Вслед за камнем, который дружинники приняли за бросившегося в реку Павла, посыпались стрелы, но прошло несколько мгновений, — волны катились с прежним однообразным гулом, и дружинники, думая, что Павел с отчаяния и срама, чтобы не попасться в их руки, бросился в реку и утонул, подождали несколько времени, чутко прислушиваясь, и возвратились к товарищам, решив в один голос: «Собаке — собачья смерть!»

Чурчило, убедившись, что поддался хитрому обманщику, решил не возвращаться на родину, а продолжал поход к намеченной ранее дружинниками цели — замку Гельмст.

Под покровом ночи и Павел ползком, после ухода своих преследователей, выбравшись из прибрежных кустов, осторожно прокрался к лесу, по дороге, указанной ему рейтаром Вальдгуса фон-Ферзена.

Он решил тоже направиться в замок Гельмст.

Зачем? — это была тайна его черной души.

 

V

Замок Гельмст

Замок Гельмст — цель дальнейшей ратной потехи наших новгородских дружинников, принадлежавший, как мы уже знаем, рыцарю Иоганну Вальдгусу фон-Ферзен и сохранившийся до нашего времени, находится в Лифляндии, у истока реки Торваста, в миле расстояния от Каркильского озера, в котором, по преданию, находится будто бы несколько затонувших зданий.

В описываемое нами время он представлял собою неприступную твердыню. Широкие стены его, поросшие мхом и плюшем, указывали на их незапамятную древность, грозные же в них бойницы и их неприступность, глубина рва, его окружавшего, и огромные дубовые ворота, крепкие, как медь, красноречиво говорили, что он был готов всякую минуту к обороне, необходимой в те неспокойные, опасные времена.

Подъемный мост спускался лишь при звуке трубы подъезжавших путников и снова поднимался, скрипя своими ржавыми цепями, впустив в ворота жданного или нежданного гостя.

Замок Гельмст славился на всю округу гостеприимством своего хозяина. Столы этого редкого среди немцев хлебомола всегда ломились под обильными и изысканными по тому времени яствами и питиями.

Рыцарь Иоганн Вальдгус фон-Ферзен был богат, чем не могли похвастаться остальные его товарищи по оружию, рыцари ордена меченосцев. Это богатство сделало то, что он был избран гроссмейстером ордена, но оно же было причиною потери им этого сана — его обвинили в сношениях с русскими и в принятии от них подарков; было ли это результатом зависти или же имело за собой долю правды — осталось всецело в глубине души фон-Ферзена — души, впрочем, сильно оскорбленной потерею почетного звания. Фон-Ферзен всеми силами старался вернуть его в свой род, и к общей ненависти к русским у этого бывшего гроссмейстера прибавилась ненависть личная.

Он сам в минуты откровенности, после лишнего стакана вина, хотя и не признавал себя виновным в подкупе со стороны русских варваров, но все же делал кое-какие намеки и не мог удержаться, чтобы не излить на них всю желчь своего развенчанного величия.

— С тех пор, — так обыкновенно он заканчивал свой рассказ о своем падении, — как услышу я слово «русский», какая-то нервная дрожь охватывает меня. С тех пор поклялся я всеми святыми вредить этим заклятым врагам моим, чем только могу, и твердо сдержу свое слово.

Эта ненависть к русским не помешала, впрочем, фон-Ферзену дать прием в своем замке бездомному сиротке-юноше, едва вышедшему из отрочества, русскому по происхождению, но не помнившему ни рода, ни племени, по имени Григорий, искаженному среди немцев в Гритлиха.

Приятели не раз упрекали фон-Ферзена за его пристрастие к этому «русскому щенку» и советовали переслать его на родину, «на стреле», но владелец замка Гельмст настойчиво защищал своего любимца.

— Я так люблю его, — говаривал он, — да он уже и выродился из всего русского, проживши столько лет у меня. Вы не знаете цены этому малому. Я нашел его полузамерзшим и полунагим на самой русской границе; ему было тогда лет десять от роду; я призрел его, накормил, взял к себе на седло. Как он прижимался ко мне, сердечный, весь дрожа от холода. Я стал расспрашивать его, откуда он. Из его слов я понял, что он бежал от какого-то бунта, что все его родные были перебиты. Куда же было деваться ему, сироте… Я оставил его у себя… Моя дочь была только годом моложе его… Они вместе выросли, играя между собою как родные, и даже зовут друг друга братом и сестрой. Он плел для нее корзинки из ивовых прутьев, ловил птиц силками, лазил по деревьям, как белка, чтобы доставать из гнезд пташек и воспитывать их, как я их воспитывал. Когда же он возмужал, то стал держаться моего стремени — на звериной ловле усмирял диких бегунов и гарцевал на них молодецки. А как он стреляет! Сшибает шапку с головы и волоска не тронет. Но что больше всего меня привязало к нему — это то, что он не корыстолюбив: с своими не воюет, а когда других задевали мы, он не пользовался грабежом; а однажды вышиб из седла врага, который уже занес меч над головой моей… Я ему обязан жизнью… да и Эмма моя любит его, как родного брата… Я не могу расстаться с ним.

— Это-то и худо, — пробовали задеть старика фон-Фер-зен с этой стороны, — долго ли до беды, надо вовремя разлучить молодых людей.

— Нет, — возразил он, — моя Эмма — эта юная ветвь славного и могущественного рода Ферзенов — никогда не соединит свою судьбу с каким-нибудь подкидышем. О! прежде я изрублю тело его в крупинки.

— Чем дожидаться до этого, не лучше ли теперь принять меры и теперь же отослать его в конюшню и на псарню, самое подходящее место для «русского щенка», — не унимались советчики.

— Это было бы слишком жестоко, особенно без вины, но если я что-либо замечу, то лучше выгоню его из своего замка на все четыре стороны, — возразил фон-Ферзен.

Эти беседы хотя и не имели грустных последствий для Гритлиха, но все же внесли в душу старика Ферзена подозрение и он стал наблюдать за дочерью и приемышем, но не замечал ничего.

Эмма фон-Ферзен и подкидыш Гритлих были еще совершенные дети, несмотря на то, что первой шел девятнадцатый, а второму двадцатый год. Они были совершенно довольны той нежностью чистой дружбы, которая связала их сердца с раннего детства; сердца их бились ровно и спокойно, и на поверхности кристального моря их чистых душ не появлялось даже ни малейшей зыби, этой предвестницы возможной бури.

Среди сокровищ ее отца Эмма фон-Ферзен была самым драгоценным сокровищем, не только в глазах отца, но даже и для постороннего взгляда.

Стройная, гибкая блондинка, с той прирожденной грацией движений, не поддающейся искусству, которая составляет удел далеко не многих представительниц прекрасного пола, с большими голубыми, глубокими, как лазуревое небо, глазами, блестящими, как капли утренней росы, с правильными чертами миловидного личика, дышащими той детской наивностью, которая составляет лучшее украшение девушки-ребенка, она была кумиром своего отца и заставляла сильно биться сердца близких к ее отцу рыцарей, молодых и старых. Друг ее детства, Григорий или Гритлих, с летами из тщедушного мальчика обратился в стройного юношу, полного сил и здоровья, добытого физическими упражнениями и суровой жизнью среди суровых рыцарей. С самых юных нежных лет на охотах, этих первообразах войны, привык он смело глядеть в глаза опасностям, а с течением времени — пренебрегать ими. Высокий ростом, с задумчивым, красивым, полным энергии лицом, матовая белизна которого оттенялась девственным пухом маленьких усиков, с темно-русыми волосами и карими глазами, порой блиставшими каким-то стальным блеском, доказывавшим, что в этом молодом теле таится твердый характер мужа.

Таков был молодой новгородец, волею судеб нашедший себе второе отечество в Ливонии и вторую семью в лице старика фон-Ферзсна и его дочери.

Чтобы закончить описание обитателей замка Гельмст, нам необходимо нарисовать, хотя в нескольких штрихах, портрет самого владельца замка, рыцаря Иоганна Вальдгуса фон-Ферзен. Это был высокий, худой старик, лет за шестьдесят, с открытым добродушным лицом, совершенно не гармонировавшим с несколькими рубцами рассеченных ран, говорившими о военном ремесле рыцаря. Посвятив свою раннюю юность подвигам на пользу ордена меченосцев, он поздно встретил подругу жизни и недолго пользовался ее ласками. Молодая, хрупкая, Матильда фон-Эйх-шедт, ставшая Матильдой фон-Ферзен, прожила с мужем с небольшим год и умерла в родах, подарив ему дочку — живой портрет матери. Пораженный неожиданным горем, Иоганн фон-Ферзен перенес всю нежность своего поздно проснувшегося сердца на этого ребенка и от трудов войны отдыхал сперва около ее колыбели, а затем около ее девичьей постельки, благословляя ее на сон грядущий, сон чистоты и невинности. Ее детский лепет, ее улыбка, ее игры, забавы и даже шалости были тем живительным бальзамом, который привязывал к жизни старого рыцаря, давал этой жизни цель и значение, но, вместе с тем, не допускал жестокому ремеслу сделать его кровожадным и бессердечным, подобно многим из его сотоварищей.

И не на одного отца своего производила Эмма фон-Ферзен такое чарующее впечатление; вся прислуга замка, все рейтары ее отца боготворили ее, их угрюмые, суровые лица расплывались при встрече с нею в довольную улыбку, ее ласковый взгляд был для всех их дороже неприятельской богатой добычи. Казалось, самые поросшие мохом каменные громады замковых стен становились менее мрачными, когда Эмма фон-Ферзен проходила мимо них. Был только один человек среди служителей замка, который не только не улыбался при встрече с общим кумиром, Эммою, но, видимо, избегал подобной встречи. Это был старый привратник Гримм. На него эта златокудрая ангелоподобная девушка производила действие проснувшейся совести.

 

VI

Весть о русских

Скорее деньги Иоганна фон-Ферзен, чем еще только расцветшая красота его дочери Эммы за несколько лет до того времени, к которому относится наш рассказ, сильно затронули сердце соседа и приятеля ее отца, рыцаря Эдуарда фон-Доннершварца, владельца замка Вальден, человека хотя и молодого еще, но с отталкивающими чертами опухшего от пьянства лица и торчащими в разные стороны рыжими щетинистыми усами. Только общее пристрастие к флягам, в содержимом которых и сам фон-Ферзен любил подчас топить скуку своего одиночества, да искусная игра Доннершварца на пикентафль могли объяснить близость между этими двумя рыцарями, нравственные качества которых были более чем противоположны.

— Я привык к нему, как к моему колпаку, да, кроме того, он мне полезен, как мой кот; тот очищает мой погреб от крыс и мышей, а этот — от бутылок и бочонков; за это я люблю его.

Старик не стеснялся выражать свое мнение и в присутствии своего частого гостя, но тот, ввиду намеченной им цели, да и по врожденной трусости, пропускал все это мимо ушей и не обижался.

Он и сам не рассчитывал получить согласие отца на брак, а потому принял свои меры на случай, если придется похитить обладательницу богатого приданого.

Последнее для него было очень важно — Доннершварц был беден.

Чтобы иметь среди прислуги фон-Ферзена своего человека, он пристроил одного из своих рейтаров, Гримма, в привратники в замок, обещав ему хорошую награду, если при его содействии брак его с Эммой фон-Ферзен состоится, будь это с согласия отца или насильственным увозом.

Привратник Гримм на своей особе всецело оправдывал французскую пословицу «Каков господин, таков и слуга», — он был кривой старик, с плутоватой физиономией, большим, почти беззубым, ртом и вечно злым и угрюмым видом; красный нос его красноречиво свидетельствовал, что он не менее своего господина был поклонником бога Бахуса. Он состоял на службе еще у отца Эдуарда, но далеко не жаловал сына — этого пьяницу и обжору, как, конечно за глаза, он честил бывшего своего господина, а потому с удовольствием перешел на службу в замок Гельмст, где все дышало довольством и богатством, тогда как в замке Вальден приходилось часто класть зубы на полку вместе с своим господином с той разницей, что последний раньше уже пристроился к хлебосолу фон-Фер-зену.

Обещанная богатая награда тоже соблазняла старика Гримма, но за последнее время на него начало находить смятение, так как он все еще не получал задатка, который посулил ему Доннершварц.

— И вправду, что же ждать от разбойника? — ворчал Гримм про себя в минуту раздумья. — Что награбит, тем и богат, а ведь часто волк платится и своей шкурой. Разве — женитьба? Да где ему! Роберт Бернгард посмышленнее, да и помолодцеватей его, да и у него что-то не вдруг ладится… А за моего она ни за что не пойдет, даром что кротка, как овечка, а силком тащить ее из замка прямо в когти к коршуну — у меня, кажись, и руки не поднимутся на такое дело… Дьявол попутал меня взяться за него…

Этим и объяснялось смущение Гримма при случайных встречах с молодой девушкой, в которой он видел обреченную жертву его гнусных интересов, гнусных до того, что он мысленно открещивался от них, подавляя в себе даже порой соблазн корысти.

Роберт Бернгард, о котором упоминал в своих рассуждениях Гримм, был более открытый претендент на руку Эммы фон-Ферзен. Красивый молодой человек, отважный, храбрый, с честной, откровенной душой, он был любимцем Иоганна фон-Ферзен, и старик часто задумывался о возможности породниться с ним, отдав ему свое сокровище — Эмму.

«Но она еще ребенок… о чем это я думаю»? — ревниво отгонял он от себя все же тяжелую для него мысль о разлуке с любимой дочерью.

Таковы были взаимные отношения обитателей замка Гельмст с их близкими соседями в то время, когда до этой твердыни дошел слух о появлении неподалеку русских дружинников.

Мы застаем Иоганна фон-Ферзен и Эдуарда фон-Доннершварц в длинной готической, со сводами, столовой замка, за обильным завтраком, которому они оба делали достодолжную честь.

— Стремянной мой Вольфган, — говорил фон-Ферзен, — прослышал, что где-то недалеко бродит шайка русских, но небольшая… Давненько их не было видно у нас…

— Ничего, мы затравим их собаками и застегаем плетьми! — хвастливо воскликнул фон-Доннершварц.

— Это несомненно, — подтвердил хозяин, — но мне пришло на мысль не только пугнуть пришельцев, но и самим прогуляться в Пермь, или в Псков, или хоть под самый Новгород… Там будет чем поживиться… Есть слух, что он опять бунтует… Это будет кстати, там все заняты, чай, своим делом, обороняться будет некому. Не правда ли?..

Гость утвердительно кивнул головой.

— На все необходимы не только отвага, но и ум… Об этом-то я и хотел посоветоваться с тобою и еще кой с кем и послал герольдов собрать на совет всех соседей… Один из моих рейтаров попался в лапы русских и лишь хитростью спасся и пришел ползком в замок… Он говорит, что они уже близко… Надо нам тоже приготовляться к встрече. Полно нам травить, пора палить! А? Какова мысль! Даром, что в старом парнике созрела.

— Черт возьми, превосходная. У меня так и запрыгало сердце от радости, что наконец придется потешить копья! — воскликнул фон-Доннершварц.

— Зубы не защелкали от страха? — усмехнулся фон-Ферзен.

Гость сделал вид, что не слыхал этого замечания, и продолжал:

— И мне пришла в голову мысль.

— Какая? Взять с собой ящик вина?

— Нет, а вот что это, верно, ваш Гритлих снюхался с бродягами русскими и подманил их… Примите-ка скорей меры, велите сейчас позвать его, я из него все выпытаю, да прикажите осмотреть замок и приготовиться к обороне.

Эдуард фон-Доннершварц от глубины души ненавидел Гритлиха и всеми силами старался восстановить против него фон-Ферзена.

— Нет, братец, не теперь! Гритлих теперь еще на охоте. Да и что тебе дался этот Гритлих? Даже хмель спадает с тебя, как только ты заговоришь о нем. Я давно замечаю, что ты ненавидишь сироту, и, конечно, особенно с тех пор, как он перебил у тебя славу на охоте. Помнишь белого медведя, от которого ты хотел уйти ползком?

Доннершварц вспыхнул. Этой историей его дразнили уже давно.

— Сами вы белый медведь! — крикнул он, вскочив со скамьи. — На другого бы я пожаловался своему мечу, который сорвал бы его седую голову, но на вас… Смотрите, я не всегда терпелив.

Фон-Ферзен захохотал.

— А что, видно, за живое задело, господин рыцарь белого медведя?.. Ты, верно, и от него хотел уйти, чтобы пожаловаться своему мечу, так как вместо него у тебя на боку торчала колбаса, а через плечо висела фляга. Я, признаюсь, сам этого не видел, но мне рассказывал Бернгард.

— Бернгард!.. Вот еще кого вы выбрали в свидетели!.. Он не лучше вашего Гритлиха… Если он осмелится это сказать при мне, я тотчас же брошу ему вызывную перчатку… несмотря на то, что ваша Эммхен умильно поглядывает на него…

— Смотри, Эдуард, бросишь и не разделаешься; Роберт сам горяч…

— Хоть бы он был горячее огня… Шутки в сторону, зачем вы принимаете еще этого шелкового рыцаря, у которого все достояние снаружи, а в кармане засуха?

— Да ведь и твой карман не жирен, не хвастайся, брат. Карман Бернгарда еще тем превосходит твой, что отворен настежь для всех. Но чего же ты нахохлился, что тебе не по нраву? Полно, Доннершварц, я знаю, что ты любишь меня и ревнуешь старика ко всем. Не бойся, я умею это ценить. Вот тебе моя рука, я хоть и люблю Роберта, этого благородного рыцаря, но будь уверен, что и ты мне также дорог…

Доннершварц почтительно схватил руку фон-Ферзена и патетически произнес:

— Вы увидите при первом случае, когда вам понадобится моя рука, кто из ваших приверженцев более всех вам принесет пользы. Довольно говорить, время докажет.

— Поговорим-ка лучше о русских, — снова перебил его фон-Ферзен. — Как ловко они подкараулили моего рейтара. С каким наслаждением я сделал бы из них бифштексов. Да, — продолжал он задумчиво, — их рысьи глаза никого не просмотрят, теперь, того и гляди, наскачут они на мой замок.

— Не бойтесь, Ферзен, к нему пойдет дорога только через мой труп, но необходимо поговорить о деле.

— Да этим и кончить. Только говорить о деле — теперь мало. Я послал отряд своих рейтаров собрать вассалов и приглашать соседей. Кто меня любит, тот, верно, приедет первый.

— Это я, — всегда с вами, как тень ваша… Но все же я возвращусь к Гритлиху. Его необходимо выслать из замка, или же вы будете дожидаться, чтобы за ним пришли земляки с дубинами и кистенями?

— Хорошо, хорошо. Скажи ему, когда он вернется, за меня, что знаешь, и дай ему денег на дорогу из моего…

— Я ему не дам старого гвоздя из подковы лошади… Ему за вас подарит охотно фрейлейн Эмма дорогое кольцо, да пожалуй, с пальчиком… О, черт возьми, не могу перенести, что золото и ржавчину вы держите вместе.

— Ну, цыц, опять за свое! — прикрикнул на него сердито фон-Ферзен.

Доннершварц замолк.

Послышался шорох легкой походки, и юная Эмма резво впорхнула в комнату. При ее входе лицо ее отца прояснилось, брови раздвинулись и глаза засияли добрым блеском. Так солнце, вспыхнув на небе, озаряет своим блеском черную пучину и ярко раззолачивает ее своими лучами.

 

VII

Два соперника

— Эммхен, моя милая Эммхен! — воскликнул радостно старик фон-Ферзен. — Наконец-то ты навестила отца!

Он открыл ей свои широкие объятия и обнял своими могучими руками ее гибкий стан.

— Здравствуйте, папахен! — нежно сказала Эмма и сделала книксен Доннершварцу, глядевшему на нее плотоядным взглядом и расшаркавшемуся перед ней, неистово гремя шпорами.

— Посмотрите, папахен, — радостно продолжала она, садясь к нему на колени и показывая маленький костяной лук с серебряною стрелою, — это подарил мне мой братец Гритлих, чтобы стрелять птичек, которые оклевывают мою любимую вишню. Он учил меня как действовать им, но мне жаль убивать их. Они так мило щебечут и трепещут крылышками и у них такие маленькие носики, что едва ли они могут много склевать… Пусть их тешатся, и им ведь хочется есть, бедняжкам…

— О, моя прелесть, — заметил отец, любуясь дочерью и трепля ее по розовой щечке.

— Да что это, милый папахен, нас совсем забыл молодой Бернгард? Он обещал мне привезти бусы.

Фон-Ферзен обернулся к Доннершварцу, с открытым ртом неотрывно смотревшему на молодую девушку и насупившемуся при имени Бернгарда.

— Ты что замолк? Куда девалась твоя храбрость? Или струсил девочки? Глядит на нее, как собака на дичь.

Старик раскатисто захохотал.

Доннершварц очнулся от немого созерцания.

— А я хочу подарить фрейлейн Эмме ожерелье из львиных зубов — большая редкость в нашей стороне. А стрел таких и луков я и не имею. Есть у меня лук…

Он не успел кончить своей речи, как на дворе послышался конский топот.

Фон-Ферзен ссадил Эмму с колен и скорыми шагами подошел к окну.

— Мелькнуло чье-то белое перо, — сказал он. — Но что это значит? Ни трубач, ни кто другой не дает знать о прибывшем. Верно, кто-нибудь из наших.

— Белое перо? Ах, папахен, это мой любимый цвет! Верно, это…

Ее голубые глазки заискрились, как незабудки.

Статный рыцарь, с длинными белыми перьями на шлеме, в щегольском вооружении того времени, быстро вошел в комнату и не дал договорить Эмме свое имя.

Его гладко выполированные латы сверкали под шелковою белою перевязью, охватывающею его стан; лосиные, до локтей, с раструбами перчатки и коротенький меч в хитрочеканенных и позолоченых ножнах придавали ему вид щеголя.

Он почтительно раскланялся с фон-Ферзеном и приветливо с фон-Доннершварцом и, видимо, с особенным чувством с Эммою, затем поднял забрало своего шлема, ловко снял его и черные кудри рассыпались по его плечам.

— Узнали, узнали! Роберт! А мы тебя ожидали и недавно еще говорили о тебе, — сказал фон-Ферзен, протягивая ему руку.

— Мне остается только благодарить вас.

— И я говорила о вас, Роберт, — вставила свое слово молодая девушка. — Я удивилась, что вы совсем забыли нас. Неужели вам приятнее гоняться по лесам за страшными дикими зверями?

— Чем за девчонками, — захохотал фон-Ферзен и сильно закашлялся. — Накажи его, Эммхен, за эту забывчивость, в пример другим.

— О, сейчас! — воскликнула она, выпорхнула из комнаты и через минуту возвратилась, держа в руках белую ленту.

— Вашу руку, Роберт! — с напускною серьезностью, но с ангельскою улыбкою сказала она.

— Хоть жизнь, — отвечал рыцарь, протягивая ей руку, — но помните, что только одна ваша безопасность, которую я оберегаю, как свою честь, вынудили меня — не забыть о вас, о нет, а лишь не видеть несколько дней, и этим я сам жестоко наказал себя, так что наказание ваше, какое бы ни было, будет для меня наградою.

— Хорошо, хорошо, что там не говорите, как не извиняйтесь, а я свое дело сделаю, — продолжала Эмма, привязывая его за руку к своему столу.

— Браво, браво, Эммхен! Да покрепче, несмотря на то, что он так кудряво рассыпается. Нет, господа рыцари, вам уж нынче девушки не верят ни на золотник.

Эмма с неподдельным старанием крепко привязывала своего пленника, смотревшего на нее глазами, полными любви и восторга.

— Лентой, фрейлейн Эмма, а как крепко привязали вы меня к себе. Теперь прошу у вас одной милости за раскаяние — не отвязывайте меня.

— И стерегите сами неотступно своего пленника. Не так ли? — спросил со смехом фон-Ферзен. — О, я знаю, — продолжал он, — пленник тогда не только не уйдет, но и не тронется с места, как пригвожденный.

Фон-Доннершварц, ревнивым взглядом созерцая всю эту сцену, наконец не вытерпел:

— Нет, черт возьми! Вы все не правы. Ну, что это за наказание? Оно придает ему лишь желание еще раз провиниться, а по-моему — отослать его к конюху и познакомить спину его с кнутом, а потом посмотреть: будет ли он таким приверженцем вашего дома, как говорит. Поверьте, это лучшая проба.

Выпалив эту тираду, Доннершварц глупо и самодовольно улыбнулся.

Бернгард вспыхнул, но, подавив гнев свой, с презрением взглянул на него.

— Кнут конюха пришелся бы как раз по вашей широкой спине, рыцарь! Вы, вероятно, метили в себя и лишь ошибкой попали в другого.

— Я никогда не промахиваюсь и называюсь рыцарем гораздо прежде чем вы, а потому, кто в этом сомневается, я могу доказать на деле. На бойне молотом, а не в кругу благородных рыцарей.

— Черт возьми, смотри, чтобы меч мой не вырвал с корнем дерзкий язык твой…

— Прежде я заклеймлю тебе на лбу или на крючковатом носу твоем имя подлеца и разбойника, чтобы рука искренних рыцарей не осквернилась твоей кровью.

Доннершварц задрожал от злобы и бросил железную вызывную перчатку к ногам Роберта.

Эмма задрожала от страха и побледнела.

— Вы перешли границы, — вступился фон-Ферзен. — Хотя я и сам люблю, кто меняет жизнь на честь, но властью хозяина попрошу вас теперь прекратить эту сцену… Видит Бог, это в наше время не бывало…

— Хорошо, я еще увижусь с ним и мы расквитаемся! — проворчал Доннершварц, сверкая глазами.

— Простите меня, фон-Ферзен, и вы, фрейлейн Эмма, — начал Бернгард. — Я так разгорячился, но, поверьте, драться бы не стал, иначе я рискнул бы получить вызов от всех благородных рыцарей за унижение нашего ордена — ломать копья с каким-нибудь мясником! Если он хочет, мой оруженосец накажет его вместо меня.

— Разведите нас… я не оглох, чтобы… чтобы… — повторил Доннершварц и вдруг громко чихнул и замолк.

Эмма между тем, по знаку отца, освободила Бернгарда и, все еще не оправившись от испуга, печально отошла к окну.

Роберт был смущен, любовь, ненависть, презрение попеременно волновали его душу. Он молча стал ходить по комнате, как бы собираясь с мыслями. Фон-Доннершварц исподлобья поглядывал то на него, то на Эмму.

Ферзен что-то чертил мелом по столу.

Наступило общее молчание. Его прервал хозяин.

— Что, любезный Роберт, нет ли чего нового?.. Знаешь ли ты цель моего вызова рыцарей?

— Я узнал ее от вашего герольда… и поспешил.

— Благодарю… Да, русским духом запахло… Знать, у меня, старика, злейшие и исконнейшие враги мои хотят вырвать последнюю искру жизни.

— Зачем печальные мысли? Мы защита нашему замку, только послушайтесь любви нашей, остерегайтесь… Расставьте всех рейтаров в окруженных лесах и на дорогах и приготовьте отпор. Мои вассалы теперь уже галопом несутся сюда.

— Черт возьми, — прервал его Доннершварц, — не дождаться ли нам, пока замок займут толпы бродяг. Кто боится измять свои латы и истоптать серебряные подковы у лошади, того мы защитим встречей нашей с незваными гостями, но добычей не поделимся с ним. Так мы условились с фон-Ферзен и, черт возьми, кто помешает нам своими ребяческими советами исполнить прямое рыцарское дело!

— Где тебе думать о прямизне, когда ты все качаешься! Не на словах показывают себя, господин бутыльный рыцарь, а на деле, с оружием, а оно у тебя все заржавело, — заметил Бернгард.

Доннершварц только что хотел ответить, как вдруг Эмма, стоявшая у окна, дико вскрикнула.

Все бросились к ней и стали расспрашивать ее о причине испуга.

Эмма не могла ответить, только показывала в окошко.

Все взглянули по этому направлению и увидели статного юношу, которого несла по двору бешеная лошадь. Он сидел прямо и, казалось, спокойно, натянув на руки удила туго, как струны, и крепко обхватив бока сильного животного ногами. Несмотря на это, лошадь закусила удила, то расстилалась под ним на бегу, то вдруг останавливалась, или сворачивала в сторону, или вихрем взвивалась на дыбы, стараясь сбросить с себя всадника.

Но последний был как будто бы слит с нею из одного вещества и, взмахивая сильной рукой, поминутно стегал ее по голове нагайкой.

— Это мой Гритлих объезжает дикую лошадь, которую мне прислали недавно из Нотебурга. Четыре сильные конюха насилу довели ее, а он один управляется с нею. Браво… Браво…

Фон-Ферзен глядел в окно и хлопал в ладоши.

— Черт возьми! Удал же управляться с лошадьми, — проворчал Доннершварц.

— Молодец, точно привинчен к седлу! — с неподдельным восторгом воскликнул Бернгард. — Точно рыцарь! Он достоин им быть.

Он впился глазами в всадника и следил за каждым его движением.

Эмма между тем схватила за руку отца своего и еще громче вскрикнула, когда лошадь, вытянув шею, взвилась на дыбы и чуть не опрокинулась назад вместе с всадником.

Молодая девушка, видимо, не могла выносить далее этого зрелища и, быстро отскочив от окна, стремглав бросилась из комнаты.

Мужчины в недоумении переглянулись между собою.

 

VIII

Гритлих

Гритлих между тем, оправясь от стремительного прыжка лошади, закричал Гримму, чтобы он отпер поскорей задние ворота, и когда последний боязливо, но с коварной улыбкой исполнил его желание, он собрал все силы, направил лошадь прямо в ворота, выскочил в поле и вмиг исчез из виду, как дым, разнесенный порывом ветра.

Доннершварц наклонился к фон-Ферзену.

— Видите ли вы, что Гритлих не ваш пленник, а вашей дочери? Видите ли, что я прав, — чтобы его разнесла лошадь по кустам, а вы нет, потакая бродягам?

— Да отстань, знаю, вижу… и сегодня все решу! — отвечал вслух фон-Ферзен.

Эмма вбежала опять. Ее кудри были беспорядочно разбросаны по бледному лицу.

— Папахен! Она умчала его, — воскликнула она, бросаясь на шею отца, — а кругом замка ров с водою, мост не поднят. Бедный Гритлих.

Она зарыдала.

— Что ты, что ты, резвая моя козочка? Успокойся! — увещевал ее отец.

Но Эмма только дико взглянула на него, как бы к чему-то прислушиваясь.

В это время загремели перекладины подъемного моста, она встрепенулась и с силою рванулась из рук отца, несмотря на то, что он так сжал ее руку, что помял на ней золотую браслетку; и выскочила из комнаты.

— Послать за ним, за ней!.. Побежим на подзорную башню взглянуть с нее на удальца, — заговорили присутствующие.

Вошедший герольд остановил их намерение.

— А, Штейн! — воскликнул фон-Ферзен. — Ну, что скажешь?

— Русские подвигаются все ближе и ближе, благородный господин. Они теперь находятся только на день езды отсюда. Их провожает дым пожарищ.

— Как, ужели никто из наших соседей не дал им еще достодолжного отпора? Где же они рыскают или спят, непробудные винные исчадия? — быстро и гневно спросил Бернгард.

— Я видел их, благородный рыцарь, на перелет стрелы от нашего замка. Они сели завтракать. Их много, и они вооружены крепко.

— Что же медлят они? — закричал фон-Ферзен, топнув ногою. — Русские жгут земли наши, а они пьют.

— Как и мы! — вставил Доннершварц, глухо ухмыляясь.

Бернгард пожал плечами.

— Нет, видит Бог, этого в наше время не бывало! Вот распоряжения нынешнего гроссмейстера! Вот храбрость нынешних рыцарей! Свидетель Бог, не так было в наше время, — продолжал фон-Ферзен.

— Не всех обижайте!.. Мой меч свернет также головы, — заговорил было Доннершварц.

— Всем бутылкам моим, — отвечал фон-Ферзен. — Что же ты ожидаешь и не едешь отыскивать наших шатунов? Или боишься встречи русских и их угощенья?

Доннершварц тупо глядел на него и не находил ответа, а Бернгард заметил оскорбленным тоном:

— Фон-Ферзен, порукою ничем незапятнанная честь моя, мы не выдадим вас врагам. Если вы сомневаетесь, да судит вас совесть ваша.

— Да, да, смейтесь, сколько хотите, — заговорил Доннершварц, — пусть я пролью за вас не кровь, а вино, но… но…

Он не сумел договорить.

— Простите меня, — сказал старик, — я по горячности вас обидел…

В комнату снова вбежала Эмма и радостно воскликнула:

— Едет, едет!.. Мой Гритлих цел и невредим… Он справился с лошадью… посмотрите.

Она указала в окно на лошадь, покрытую пеною и возвращающуюся домой с повисшими ушами.

Фон-Ферзен прервал свою дочь:

— Вот кстати. Вот кто загладит обиду мою! — заговорил он, указывая на дочь. — Рыцари, дети благородной стали! Вот вам награда. Кто более скосит русских голов с их богатырских плеч, тот наследует титул мой, замки и все владения мои и получит Эмму.

— О, для таких наград я не пожалею руки своей! — воскликнул Доннершварц.

— Последнее обещание, — заметил Бернгард, — лучший перл из всех сокровищ ваших. Я не хвалюсь, но для нее умру хотя тысячу раз ужасными смертями.

Он нежно взглянул на Эмму.

Ее щеки то покрывались ярким румянцем при взгляде на красивого Бернгарда, то смертельной бледностью, когда взор ее падал на неуклюжего Доннершварца. Она робко прижалась к отцу и сердце ее билось, как птичка, попавшаяся в силок.

Наконец она выбрала минуту и быстро вышла из комнаты.

— Итак, господа, мое слово свято, зарабатывайте обещанную награду!

— Она будет моей! — прорычал Доннершварц.

Бернгард не успел выразить в свою очередь надежду, как в комнату быстро вошел Гритлих в венгерском коротком костюме, обшитом шнурами. На ногах его были надеты зеленые сафьяновые полусапожки с красными отворотами и серебряными нашивками, на боку мотался охотничий ножик, на черенке которого была золотая насечка, в одной руке его была короткая нагайка, а в другой шапка с куньей оторочкой и мерлушьим исподом.

Он учтиво поклонился гостям и особенно почтительно фон-Ферзену.

— Браво, Гритлих, — воскликнул фон-Ферзен, — мы видели твою удаль. Ты достоин того, чтобы тебе носить шпоры.

Доннершварц не дал фон-Ферзену договорить, оттащил его в сторону и стал что-то нашептывать.

Бернгард дружески пожал руку Гритлиха и стал выхвалять его искусство, на что тот вежливо откланивался.

Вдруг фон-Ферзен жестом руки подозвал к себе юношу, пристально взглянул на него, погладил свою бороду и с усилием сказал:

— Гритлих, скоро у нас будет резня с земляками твоими.

— Очень сожалею, благородный господин мой, что соседи не живут мирно между сбою, — отвечал он выразительно.

Фон-Ферзен замолчал, видимо, не находя слов, но Доннершварц продолжал за него:

— Ты русский, следовательно должен убираться отсюда.

Гритлих с презрением взглянул на него, но не ответил ни слова.

— Слышишь ли, — продолжал Доннершварц, — господин твой приказывает тебе поскорей убираться из замка, пока рыцари не выбросили тебя из окна на копья.

— Как, разве вы нанялись говорить за него?.. В таком случае, я останусь глух и подожду, что скажет мне благородный господин мой, — твердым, ровным голосом отвечал Гритлих.

— К несчастью, это правда, — с дрожью в голосе произнес фон-Ферзен, — я люблю тебя, Гритлих, и ни за что бы не расстался с тобою, но все рыцари, защитники и союзники мои, требуют этого… Я отпускаю тебя.

Несчастный юноша низко опустил голову и стоял, как пораженный громом.

Все молчали.

— Ужели ты не любишь своей родины, так что возвращение в нее печалит тебя? — спросил после некоторой паузы фон-Ферзен.

— Родины! — с жаром воскликнул юноша. — Хотя я мало знаю ее и воспитан вами, но отдам за нее кровь мою. Я сильно привык к Ливонии и забыл мою родину, и за это Бог карает преступника.

Он остановился, но через минуту начал сквозь слезы:

— Нет, я прав, она отвергла меня: родители мои убиты палачами, которых я должен называть своими земляками, мы с нею квиты. Теперь для меня все равно: смерть для всех стелет одинаковую постель, хотя и в разной земле.

Он бросился в ноги фон-Ферзену и обнял его колени и стал умолять его не отпускать от себя.

Старик совершенно смутился, поднял юношу и не знал, что сказать.

Бернгард подошел к ним:

— Фон-Ферзен! Я беру его к себе. Где же сироте безродному скитаться теперь по обнаженным полям нашим? Пойдем, Гритлих, не унижайся, ты не того стоишь.

— Стой, стой, одно условие, — прервал его фон-Ферзен, обращаясь к Гритлиху, — останься с нами. Я разрешаю тебе это, поклянись клятвой рыцаря, что исполнишь наше желание. Поклянись на мече.

Старик обнажил меч и протянул его лезвием к юноше.

Гритлих положил руку свою на обнаженный меч и приготовился повторить слова требуемой от него клятвы.

— Клянись же, что ты отрекаешься от русского имени и будешь воевать с нами под нашими знаменами, которые разовьют над ними поголовную смерть, — начал торжественно старый рыцарь.

Пораженный Гритлих горько улыбнулся и снял свою руку с меча. Затем, гордо покачав головою, тряхнул своими кудрями и, не ответив ничего, пошел твердыми шагами из комнаты.

Вдруг он остановился и обернулся.

Фон-Ферзен догадался для чего и открыл ему свои объятия.

Неутешный юноша бросился в них со словами:

— Простите! Это уж слишком, благородный господин! — говорил он со слезами в голосе. — Я не могу совсем переродиться в ливонца, Русь мне родина — я сын ее, и будь проклят тот небом и землею, кто решится изменить ей. Небесное же проклятие не смоешь ни слезами, ни кровью.

— Милое дитя мое, Гритлих! Видит Бог, я не забуду тебя. После возвратись опять ко мне! — растроганным голосом заговорил фон-Ферзен и опустил в руку юноши кошелек, полный золотом.

Почувствовав эту подачку, Гритлих быстро отошел от старика, вытряхнул из кошелька золото, а самый кошелек положил за пазуху и быстро направился к двери, но здесь встретил его Доннершварц и загородил путь.

— Остановись! Дай обещание, что ты не наведешь на нас русских, не укажешь им ближней дороги к замку, или я сделаю так, что ты не ногами, а кувырком дойдешь до них.

— Этого еще недоставало, оскорблять меня таким гнусным, низким подозрением! — воскликнул юноша, и не успел Бернгард и фон-Ферзен кинуться к нему на помощь, как он ловким движением выбил щит у Доннершварца и, схватив его за наличник шлема, перевернул последний на затылок, а затем быстро вышел из комнаты.

Меч, брошенный наугад ослепленным Доннершварцем, не попал в ловкого юношу, а впился в стену и задрожал.

 

IX

Свидание

В роскошном, но запущенном парке фон-Ферзена, опершись на дорожный суковатый посох, стоял Гритлих.

Поздний вечер уже спускался на землю, и яркие краски багрово закатывающегося на запад солнца гасли мало-помалу. На небе медленно выплывал месяц, ныряя в облаках.

Юноша продолжал стоять неподвижно на одном месте и даже не замечал, как вокруг него все более и более сгущался ночной сумрак, как шумели в пустынном парке пожелтевшие деревья, колеблемые резким осенним ветром.

Он не отводил взгляда своего от замка, навеки прощаясь с этой второй своей родиной.

Почти все окна замка горели огнями, из них слышался какой-то гул, звон посуды и говор. Фон-Ферзен встречал все новых и новых гостей, рыцарей — своих союзников. Печальный юноша поднял взор свой к одному из верхних окон, задернутых двумя сборчатыми полосами занавесок, за которыми, как ему казалось, промелькнула знакомая ему фигура.

На дворе замка раздался заунывный колокол. Это был сигнал, поданный привратнику, что настало время запирать ворота и опускать подъемный мост. Цепи его загрохотали, на шпице башни заблестел фонарь, и все умолкло, только откуда-то раздавался вой собак, да ржали рыцарские кони, дрогнувшие от холода на привязи у столбов.

— Пора! — сказал самому себе Гритлих, но вдруг стал внимательно прислушиваться.

Мимо забора, за которым он стоял, кто-то как будто крался, один навстречу другому. Скоро он различил и узнал их голоса.

— Черт возьми, — заговорил один из кравшихся, фон-Доннершварц, — как темно и жутко бродить по здешним ущельям. Ты ли это, Гримм? Ну, кривой сыч, говори, что нового?

— Тс! Тише, — отвечал голос Гримма, — не шумите по двум причинам: во-первых, нас могут подслушать, а во-вторых, вы можете разбудить того удавленника, который завален вон тем камнем у красного колодца. Видите ли, что-то белеется. А дело наше приходит к концу. К вечеру, послезавтра, приготовьте рейтаров наших у западной башни, а до того расположите их в Черной лощине.

— Черт возьми! Уж я это слышал. Что же дальше?

— Поперхнись ты сам нечистым, — проворчал Гримм, — я вытащу фрейлейн Эмму, — продолжал он громче, — по лестнице, которую приставлю к ее окошку, завяжу ей рот и передам вам с рук в руки.

— Прекрасно! — заметил фон-Доннершварц. — То-то я насмеюсь над глупым стариком, жеманной его дочерью и над этим жиденьким хвастуном Бернгардом.

— Ради Бога, тише, благородный рыцарь! Я сам, признаюсь вам, ненавижу их всех от души, с тех пор, как отставной наш гроссмейстер обошел меня и сделал кастеляном замка мальчишку Штейна, своего стремянного, но, право, боюсь, подслушают нас и вздернут нас с вами на первую осину, обновив чьи-нибудь кушаки на наших шеях, — говорил Гримм, робко озираясь.

— Как? Меня? Рыцаря, носящего шпоры и меч, повесят на веревке, как бадью на лист, и оставят болтаться ногами и головою между землею и небом! Что ты! Образумься, старый Гримм.

— С тех пор, как вы захлебнулись было шлемом своим от рук Гритлиха, наш-то смотрит на вас не совсем милостиво и доверчиво.

— Черт возьми! Напомнил еще ты об нем! — закричал Доннершварц во все горло. — Если бы не ускользнул он, я бы вышиб из него душонку.

Зная, чем остановить своего бывшего хозяина, Гримм вдруг притворился испуганным, всплеснул руками и шепотом произнес:

— Посмотрите, камень шевелится, я как будто вижу посинелое лицо мертвеца и закатившиеся полуоткрытые глаза его! Прощайте. По чести скажу вам: мне не хочется попасть в его костяные объятия, а в особенности он не любит рыцарей. Помните условие, а за Гритлихом послал я смерть неминуемую; его подстерегут на дороге, лозунг наш «форвертс».

Гримм на цыпочках и ощупью стал пробираться домой.

Перепуганный насмерть Доннершварц пустился бежать во всю рыцарскую прыть. Скоро мрак скрыл их обоих от глаз Гритлиха. С другой же стороны замка послышался новый шорох.

Юноша стоял в изумлении как вкопанный.

Он давно замечал тайную связь между коварным Гриммом и самохвалом Доннершварцем, но, зная, что первый был прежде в услужении у второго, не обращал на это внимания. Теперь же счастливый случай помог ему открыть их адские замыслы относительно его и Эммы. Гритлих невольно опустился на колени и, подняв руки и очи к невидимому, но вездесущему Существу, стал горячо молиться. Это была молитва без слов, от полноты охвативших его чувств.

Чистый фимиам души доступен слуху Всевышнего.

Молитва облегчила несчастного юношу, с души его скатилась будто тяжелая глыба.

Вдруг перед ним, как из земли, выросла белая фигура.

— Моя Эммхен, сестрица моя дорогая! — с рыданием воскликнул Гритлих.

Уста их слились в долгом поцелуе.

— Что стало с тобою? Ты так печален, как будто недоброе таишь в сердце? — спросила наконец Эмма, играя его кудрями.

— Ты сама не весела! — отвечал он. — Верно, зловещее предчувствие томит и твою грудь.

— Напротив, смотри: я смеюсь. Право, мне так хорошо теперь.

— А сама плачешь? Я ведь это чувствую: слезы твои на щеках моих.

— Зато на душе у меня легко! С тобой и горевать весело. Ну, поверь же мне, в глазах моих плачет радость. Это наслаждение! Ты зачем мне назначил быть здесь?

— Скажи мне прежде, чему ты радуешься?

— Тому, что ты любишь меня! А знаешь что, милый Гритлих, отец мой отдаст меня тому рыцарю, который отличится в битве с русскими. Бернгард уверял меня, что я буду его. Как я рада! Он такой милый, добрый.

Гритлих побледнел. Он насилу выговорил дрожащим голосом:

— Как, ты радуешься тому, что будет стоить мне жизни?

— Почему же? Разве… Да… ты русский, я и забыла это. Бесценный мой Гритлих, за что ты любишь отечество больше нас? Ужели ты хочешь сражаться с противниками нашими и убить батюшку и Бернгарда?

— Бернгарда? О! я забыл: ты не любишь меня, Эмма. Прощай же! Теперь я вижу, что я круглый сирота, для всех чужой на белом свете!

— Что ты, Гритлих, да тебя я не променяю ни на что на свете. И ты говоришь, что я не люблю тебя! Что сделалось с тобой? Разве Бернгард помешает нам любить друг друга по-прежнему? Если что случится, я отвергну его.

Так рассуждала чистая невинность.

— Как же ты любишь меня? — спросил Гритлих, жадно прислушиваясь к звуку ее речей.

— Да как, право, и сказать не умею. Вот отдала бы за тебя все, что имею. Мне так всегда приятно с тобой: не наговорюсь, не насмотрюсь на тебя, все бы любовалась я тобой, гладила бы кудри твои, нежила бы голову твою на груди моей. О! не умирай, Гритлих! Мне будет скучно без тебя, я не перенесу этого. Я люблю тебя ненасытно, как родного моего, как брата, как…

— Только-то! — дико вскрикнул он, услыхав последние слова.

Эмма вздрогнула, в ужасе отступила от него и замолчала.

Юноша, преодолев волнение, твердо произнес:

— Эмма, будь счастлива с Бернгардом, он стоит тебя, а обо мне забудь совершенно. Остерегайся разбойника Доннершварца и злого Гримма: они покушаются на тебя.

Он не договорил и опрометью бросился бежать от нее к калитке, выдернул засов и исчез из сада.

Эмма несколько мгновений ошеломленная стояла на месте и вдруг, как сноп, упала на траву.

Угрюмый и печальный сидел старик фон-Ферзен в комнате Эммы, около постели своей любимой дочери.

Ее нашли без чувств в парке замка, принесли и уложили на кровать.

Около нее хлопотала старая Гертруда — ее бывшая кормилица и затем нянька.

Молодая девушка лежала нема и недвижима, правая рука ее свесилась с кровати: в ней судорожно был зажат какой-то предмет.

Гертруда прыскала на нее свежей водой.

Эмма шевельнулась, рука разжалась и что-то упало на пол.

В эту минуту в комнату вбежал Бернгард. Его черные волосы были в беспорядке и еще более оттеняли мертвенную бледность его лица. Он упал на колени перед постелью любимой девушки и неотводно устремил на нее свой взгляд.

— Гритлих, Гритлих! Ты не понял меня, — прошептала Эмма слабым голосом и, как бы очнувшись, привстала немного, обвела глазами комнату, затем горько улыбнулась, оттолкнула протянутую руку Бернгарда и снова упала на подушки.

Фон-Ферзен поднял упавший из руки дочери предмет. Это оказалась серебряная раковина. Он открыл ее и нашел русый локон — несомненно, локон Гритлиха.

Бернгард взглянул и вздрогнул.

Завеса пала с глаз его, золотые сны любви рассеялись, как дым, и в этом ужасном пробуждении они оба с Ферзеном поняли, кому отдано было сердце Эммы.

— Где он? Отдайте мне его, — продолжала бредить больная. — Душно, тяжело, темно без него! Где я? Далеко ли он? Увижу ли его? Что это налегло на сердце? Знать, все кончено!

С жгучею, невыразимою сердечною болью прислушивался Бернгард к этому роковому бреду молодой девушки.

Наконец он заговорил:

— Клянусь любовию моей к тебе, Эмма, я догоню его и приведу к тебе, или источу жизнь свою по капле подле тебя, за тебя.

Последние слова он договорил уже за дверью.

Эмма как бы пришла в себя от его слов. Она взглянула на него так нежно, так выразительно, как бы благословляя его своим взором, и этот взор пролил в его душу еще более отваги и непоколебимости в принятом им решении.

По его уходе Эмма снова закрыла глаза.

— Раздену я ее, благородный господин мой, да спать уложу, к утру все как рукой снимет, опять пташкой по замку заливаться будет, — сказала Гертруда опечаленному, сидевшему с поникшей головой фон-Ферзену.

Он посмотрел в последний раз на свою дочь, встал и медленно вышел из комнаты к гостям, которые продолжали пировать в готической столовой замка Гельмст, заранее торжествуя победу над русскими бродягами. Не рано ли?

 

Х

В московской думной палате

В то время, когда в замке Гельмст рыцари ордена меченосцев с часу на час ждали набега новгородских дружинников; в то время, когда в самом Новгороде, как мы уже знаем, происходили смуты и междоусобия по поводу полученного от московского князя неожиданного запроса, а благоразумные мужи Великого Новгорода с трепетом за будущее своей отчизны ждали результата отправленного к великому князю ответа, — посмотрим, что делалось тогда в самой Москве.

Было 30 сентября 1477 года.

Роковая запись новгородская была получена накануне, и великий князь повелел для выслушания ее собраться всем ближним своим боярам в думную палату для окончательного разрешения дела относительно вольной отчины своей — Великого Новгорода.

К назначенному, по обычаю того времени, раннему часу думная палата великокняжеская была полна. Сам великий князь восседал на стуле из слоновой кости с резною спинкою, покрытом бархатною полостью малинового цвета с золотою бахромою.

Высокие рынды в белых одеждах стояли чинно по обе стороны. На правую руку от великого князя стояла скамья, на которой лежала его шапка, а по левую другая, с посохом и крестом.

Невдалеке сидел митрополит Геронтий, окруженный высшими духовными чинами, а затем уже на лавках, устланных суконными подушками, заседали бояре и князья.

Подьячий Родион Богомолов с пером за ухом стоял вытянувшись в струнку на конце делового стола и держал под мышкой длинный столбец бумаги. Копейщики и дети боярские с заряженными пищалями стояли на страже у дверей.

Когда известная уже читателям запись была прочитана, лицо великого князя сделалось сумрачно, бояре и князья стали переглядываться между собою, поглаживать свои бороды, приготовляясь говорить, но, видимо, никто первый не решался нарушить торжественную тишину. Иоанн Васильевич обвел глазами собрание, остановив на несколько мгновений свой взгляд на Назарии, сидевшем с опущенной долу головой, и на митрополита, погруженного в глубокие, видимо, тяжелые думы.

— Владыко святый, — начал он, — и вы все, верные сыны, опора отчизны нашей, не сердобольно ли слушать нам, как отвечают единокровные нам смельчаки новгородские. Они торжественно и бесстыдно запираются в данном мне от них имени государя, они, строптивые, казнят позорною смертию верных людин законному государю своему, прямо мекают о намерении поддаться Литве иноплеменной и явно поставляют меня лжецом перед лицом всей земли русской. Присудите, думные головы, как должен я поступить, чтобы стереть и с вас пятно, омрачающее честь нашу общую, — чернота лжи налегла и на ваши души, — чтобы укоротить языки и руки их, подвизающиеся на обиду великую, тяжкую, прикасающуюся до государя их, чтобы вынудить их выполнять, а не вторично изменять их святейшим клятвам, ознаменованным и крепко утвержденным крестным целованием, следовательно, тесно сопряженным с неотвратимою карою небес и примерным наказанием земного их судии?

Гневно сверкали глаза великого князя, и речь его лилась подобно огненному потоку лавы. Иоанн кончил, в палате воцарилась та же невозмутимая тишина, которая казалась теперь еще торжественней.

Первый, по обычаю и по старшинству, заговорил митрополит Геронтий.

— Возмогай о Господе! В державе крепости Его один пожнешь тысячу! Господь пошлет тебе от Сиона жезл силы, и одолеешь врагов своих, и смятутся, и погибнут они, и рассыпятся, яко прах. Бог восставит нам тебя, государь, яко древле Моисея, Иисуса Навина и других освободивших Израиля, яко от нечестивых фарисеев, разбойников и богоборцев, но прежде внемли мне: удержи праведный гнев свой, обрати еще на милость им: не видят бо, что творят. Мы пошлем к ним общие увещевания свои, и если и тогда не усмирятся, то пусть заблуждения взыграют, яко орлы, и посреди звезд устроят гнезда себе — свергнет их Господь оттуда!

Митрополит кончил и снова поник головою.

Его вдохновенная речь произвела глубокое впечатление, хотя некоторые из заговоривших бояр были против его миролюбия.

— Что еще за переговоры с ослушниками верховной власти! — заметил князь Даниил Холмский. — В первую войну они отгрызались литовщиной, и теперь тем же пахнут их речи.

— Оно так-то так, но ведь увещательное слово льнет к душе, особливо когда особа священная, благоизбранная произносит его, — возразил ему недавно прибывший из Новгорода боярин Федор Давыдович.

— Тогда мы не упрекнем себя, что поступили, не спрося ни совести своей, ни совета чтимого владыки и не приняв от него благословения на столь великое дело, — с ударением промолвил Назарий.

— Истинно, — сказал князь Стрига-Оболенский. — Будем примером в кротости и терпении. Враги наши сами устыдятся, и мы через это жару насыплем на главу их.

— Мы им зададим жару, когда обступим стены домов их! — прервал речь его князь Семен Ряполовский, — стало быть, он полюбился им, когда еще старый не совсем простыл, а они…

— Я с тобой согласен, князь Семен! — крикнул боярин Василий Сабуров. — Пора подавить нам, брат, ненавистное, враждебное племя. Их увещевать надо языком смерти, словами, выкованными из железа, — это одно только они поймут, этому только и дадут веру.

— И видимо, а то они подумают, что своею записью заговорили нам зубы, или мы струсили, — заметил Сабуров.

— А вот как мы заставим их собственною кровью подписать договорные грамоты, так, небось, они от них не отступятся, — подхватил Ряполовский.

— Ничья судьба не ведома; это дело закрытое. Бывает, что и самая заносчивая голова скатывается с плеч ниже ног! — возразил Назарий. — Как лоб ни широк, стены им не спихнешь, как окропит его свинцовый дождик, так и ищи просухи в земле.

— Так могут думать и говорить одни запечные храбрецы новгородские, — колко ответил ему князь Ряполовский. — Дома они соколами витают по звону вечевому, на петли идут, медь за второго бога чтут, а от железа стаями бегут, даром что хорохорятся, как петухи!

— Да и петухи пряничные! За чужими спинами всякий сумеет выше колокольни подняться, шапкой в облака упереться, а как дойдет до размена ударов, и кричат громче своего колокола: «давай мировую, за что нам считаться, лучше чокаться кубками, чем мечами», — прибавил Сабуров.

— Трусость наша растеряна по полю, да не вы ли подобрали ее? — вдруг заговорил до сих пор молчавший дьяк Захарий. — От Волги до моря далеко усыпаны следы новгородские. Наших-то молодцев назвать домоседами? Как грибы растут они перед стенами вражескими, мечи их хозяйничают на чужбине, как в своих кисах, а самих хозяев посылают хлебать сырую уху на самое дно. Кто их не знает, того тело свербит, как ваши же языки, на острие.

— Смотри, пожалуйста, как эти чернильные дрожжи раздулись! Отодвинься, князь Данила, а то они лопнут, так забрызгают! — сказал Сабуров.

— Долго ли до греха, — отвечал князь Данила Холмский. — Он и сам-то не просох еще с давишней попойки. Разве попробовать выжать его, начать хоть с головы, а от нее уже и до ног недалеко.

Кругом раздался общий хохот.

— А земляк-то его прикусил язык.

— Видно, слова наши прямо в цель попали, — заметил Ряполовский.

Терпение Назария истощилось, глаза его разгорелись, руки невольно сжали рукоятку меча, он вскочил с места и произнес дрожащим от гнева голосом:

— Кто хочет слышать ответ мой, тот может принять его с конца копья…

Великий князь, разговаривавший все время с митрополитом, повернулся в сторону споривших и повелительно произнес, указав на Назария:

— Правда, он горожанин без отечества, но вы люди без души, если ставите ему в укор любовь к родине. Теперь он москвитянин, стольный град наш — кровь его, рука моя — щит, а самая заступа его — честь его; кто хочет на него, пойдет через меня.

Бояре разом умолкли.

«Забылись мы!» — подумал каждый про себя. — «Вот что значит свое и чужое!»

 

XI

Увещательная грамота

— Пиши! — обратился великий князь к подьячему Богомолову.

Тот быстро развернул столбец бумаги, обмакнул перо в медную чернильницу и стал выводить им крючковатые старинные буквы, под диктовку самого Иоанна.

«Люди новгородские! Рюрик, святой Владимир и другие предки мои, память им вечная, повелевали вами, как подвластными себе во всю волю свою, и вы не смели ослушаться их. Вы служили им верно и честно, и вся эта честь принадлежит вашим предкам; теперь я наследую право сие, жалую вас, ограждаю силою моею, но могу ею зло казнить дерзких ослушников. Когда вы были ведомы Литвою и платили ей поголовную дань свою, я не обременял вас своею такою же, но только истребовал законной доли своей, установленной веками, дедами и отцами нашими; вы же замышляли прежде и теперь сделаться отступниками от нее, стало быть и от меня, и хотите опять предаться Литве, несмотря на завещание предков: блюсти повиновение законное старшему удельному князю Русскому. Казнь Божия над вами. Вы побили торговою казнь честных горожан, преданных мне и, что всего позорнее, оболгали меня перед всею Русью, якобы не называли меня государем своим. За все сие я посылаю вам окладную грамоту и вслед за ней иду со всем воинством моим, наказать вас, строптивых ослушников. Но я, как чадолюбивый отец, готов еще помиловать вас, детей своих, если вы одумаетесь и преклоните повинные головы, испросите у меня отпущения за все вины свои, подтвердите прежние слова свои и согласитесь на все условия, извещенные вам под стенами Новгорода Великого — там повидаемся мы!»

Митрополит собственною рукою сделал приписку на этом же столбце:

«С соболезнованием душевным слышу о мятеже и расколе вашем. Бедственно и единому человеку уклониться от пути правого, но еще гибельнее вдаваться в него целому народу. Вам самим ведомо „не суть боги их, яко наш Бог!“ Трепещите заблуждений, страшный серп Божий, виденный пророком Захарием, да не снидет на главу сынов ослушных; вспомните реченное в Священном Писании: „Беги греха, яко ратника, беги от прелести, яко лица змеина“. Сия прелесть есть латинская: она уловляет вас опять легковерных. Разве пример Византии не доказал гибельного действия увещевания ее? Греки славились благочестием, соединились с Римом и служат ныне туркам нечестивым. Опомнитесь же, вразумитесь силою бодрости душевной и воспряньте от нечестия, омрачающего вас! Досель вы были сохранными, целы под прочною рукою Иоанна, но когда отвергнетесь от него — и погибнете. Страшно подумать, как дерзнули вы злоязычничать на законного повелителя вашего и отступать от собственных словес и письмен, начертанных руками вашими с полюбовного согласия всего Новгорода и владыки вашего Феофила!»

«Троекратно увещеваю вас, не забывайте слов апостола: „Бога бойтесь, а князя чтите“. Состояние града вашего ныне уподобляется древнему Иерусалиму, когда Бог готовился предать его в руки Титовы. Смиритесь же, да прозрят очи души вашей от слепоты своей — и Бог мира да будет над вами непрестанно, отныне и до века. Аминь».

Отданная на обсуждение бояр грамота и отпись к новгородцам получили всеобщее единогласное одобрение; сам Назарий согласился, что поступить иначе с ними нельзя.

— Защита новгородцев — это паутинное ткание, — сказал Федор Давыдович. — Я сам видел, как тщатся они о войне: пьют, да бьют — вот и все, что можно об них сказать.

— Тем лучше! Как мы нагрянем на них, так поневоле придут к нам челом бить, как на Страшное судилище, — ответил Холмский.

— Я с своей стороны давно подумывал, что пора подчинить их самосудную власть одному князю. Насмотрелся я вдоволь на их посадников. Это не блюстители правосудия, а торгаши властию и совестью; правота там продается, как залежалый товар, — заметил снова Федор Давыдович.

— Грустно об этом слышать, не только видеть подобное зло! — промолвил Стрига-Оболенский.

— И зло и язву! Этими недугами болят уже псковитяне: и к ним она прикоснулась, — произнес Ряполовский.

— Да, да, они во всем передразнивают новгородцев, — согласился Сабуров.

— Да как же! В случае задирки кого-нибудь Новгород им помога, а в случае утяги с битвы он для них всегда был теплою пазушкой, — сказал князь Холмский.

— Недобрые вести расскажу вам и про Тверь, — начал боярин Ощера, недавно вошедший в думную палату, — и в ней поселилась литовщина. Тверь лишь тем рознится от Новгорода, что тот бушует вслух, а эта втихомолку, про себя. Я давно уже примечаю тверских шатунов в Москве и давно бы пора захлестнуть их за шею, да нельзя еще явно повыхватать из народа. Вот как мы гульнем к ним на перепутье, повысмотрим, да повыглядим их движения, да усмирим новгородцев и заметим по дороге притаившихся молодцов, чтобы так — одним камнем наповал обоих!

— Уж где литовщина, там и бесовщина! — заметил Назарий.

Бояре в присутствии великого князя всегда говорили между собою не громко, но четкое ухо его не пропускало мимо ушей их слова, несмотря на то, что он порой занимался другим делом. По его наказу Ощера переряжался в разные платья и шнырял между народом, причем его обязанностью было не говорить, а только слушать, держась его же заповеди: не выпускать, а принимать.

Дела и даже самые мысли князя Михаила были нанизаны перед ним как на ниточке. От этого он и брал все меры осторожности, оттого про него и говорили в народе:

«Князь московский думает, да замышляет, нынче — друг, завтра — враг, ты о чем только подумаешь, а он уже это сделает».

Великий князь между тем подписал грамоту и отпустил Богомолова.

По его уходе двери думной палаты распахнулись и Иоанн повелел собрать полный совет народный для выслушания воли его. Перед лицом великого князя предстали, кроме митрополита, епископов, братьев, бояр и прочих думных людей, окольничьи, стольники, стряпчие, дьяки, головы, сотники, дети боярские, гости, жильцы, торговые и другого сословия люди.

Думный дьяк и печатник изложили им дело и потребовали их мнения.

Когда они замолчали в ожидании ответа, присутствующие единогласно воскликнули:

— Государь-надежда, возьми оружие. Буде тебе угодно, отцу нашему, и мы пойдем воевать Новгород. Во всем твоя воля. Повели, и пойдем искать охочих людей сберегать твою особу и наказать ослушников воли твоей.

— На начинающих Бог. Да будет война! — торжественно произнес Иоанн.

Народный совет кончился.

Через несколько дней были посланы по всем городам московского княжества гонцы, или бирючи (их называли также кличаями), с грамотами, в которых объявлялось всем и каждому, кто обязывался носить оружие, собираться в стольный город Москву, чтобы оттуда вместе выступить на врагов.

 

XII

Под стяг московского князя

Полки начали собираться под стенами московскими. Из всех мест то и дело приходили в большом числе ратники: их не приневоливали — они сами шли охотно на службу Иоанна Великого.

В числе их находились жители уже присоединенных в то время московским князем тверских и новгородских земель: Кашинской, Бежицкой, Новоторжской и других.

Сам Иоанн, следуя обычаю предков, раздавал перед войной милостыню бедным, делал большие вклады в храмы и монастыри и молился над прахом своих предместников в соборах, которые были день и ночь открыты для богомольцев.

Наконец настало 8 октября — день выступления соединенной московской дружины. День был тихий, ясный; солнце при восходе яркими лучами рассеяло волнистый туман и, величественно выплывши на небо, отразилось тысячами огней на куполах церквей и верхах бойниц и башен кремлевских.

Послышался звон с колокольни Иоанна Лествичника, колокола других церквей завторили ему, и разлился красный звон по всей Москве, как в Светлую Христову ночь.

Кремль уже кипел народом, но толпы его все прибывали: все спешили проститься с любимым князем, с дружиною его, отцами, сыновьями, мужьями и внуками, отправляющимися искать ратной чести на чужбине.

Звук гудящей меди не пугал москвитян. С веселыми лицами приветствовали они золотым огнем рассыпавшуюся денницу и друг друга, как бы в день Светлого Христова Воскресенья, обнимались, целовались и проливали слезы умиления, созерцая великолепную и трогательную картину собиравшихся под развевающиеся знамена, как под хоругвь защиты небесной, бравых веселых ратников.

От Красного крыльца до Успенского собора народ стоял в два ряда, ожидая с нетерпением великого князя, который прощался с своей матерью, поручая юному сыну править Москвою, одевался в железные доспехи, отдавал распоряжения своей рати.

Распоряжения эти были следующие: всей дружине разделиться на пять полков: на большой, передовой, правый, левый и сторожевой или запасный; для самого же себя назначил отборный, чтобы в таком порядке выступить из Москвы вперед до дальнейших распоряжении.

Любимая дряхлая мать Иоанна наконец троекратно перекрестила великого князя, повесила ему на шею охранительный крест с мощами, поцеловала его и, горько заплакав, отпустила его.

Лишь только показался великий князь на Красное крыльцо — в народе и среди войска раздался общий крик восторга:

— Властитель наш, богоизбранный государь-надежда, ты любимец неба и земли. Повелевай нами; рады умереть за тебя все до единого, рады для тебя сложить головы свои и вражеские!..

Иоанн приветливо улыбнулся и пошел далее, кланяясь во все стороны.

Бояре и стража следовали за ним.

Митрополит со всем духовенством, в праздничном облачении, с образами Всемилостивейшего Спаса и Владимирской Богоматери, писанными евангелистом Лукою, и святого Георгия Победоносца, высеченным из камня, с хоругвями, величественно колыхавшимися над обнаженными головами толпы, плавно шел навстречу ему при пении клира: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его».

Великий князь благоговейно приложился к святым иконам, низко-низко преклонился перед владыкою Геронтием, когда тот осенил его животворящим крестом.

— Аз воздвиг тя, царя правды, — говорил митрополит, — и приях тя за руку десную и укрепих тя, да послушаю тебя языцы, и крепость царей разрушиши, и Аз пред тобою иду и горы сравняю, и двери медныя сокрушу, и затворы железные сломлю. Тако гласит Господь.

Архиепископ Виссарион добавил, благословляя в свою очередь Иоанна:

— Да будет тако! Благословение наше на тебе и на всем христолюбивом воинстве твоем. Аминь.

На далекое пространство развернулась картина собравшегося войска перед восторженными взорами великого князя.

Знамена его, или по тогдашнему стяги, были окроплены святою водою.

Чудную, невыразимую пером картину представлял Кремль.

День блистал лучезарный, ослепительный, несмотря на то, что на дворе стоял уже угрюмый октябрь.

Небо как будто бы праздновало вместе с землею счастливое выступление русских дружин.

Горевшие под яркими лучами солнца кресты и купола храмов, светлые кольчуги и нагрудники стройных дружин, недвижно внимавших поучения слова Господня, произнесенного митрополитом, тысячи обнаженных голов горожан и тысячи же поднимавшихся рук для совершения крестного знамения, торжественный гул колоколов — все это очаровывало взгляд и наполняло души присутствующих тем особенным священным чувством благоговения, которое редко посещает человеческие души.

Эта была беседа небес с землею.

Колокольный звон постепенно стихал, на смену ему разливался другой: заиграли рога, трубы, сапели, зурны, зазвучали накры. Кони начали ржать, ратники задвигались и стали быстро садиться на коней, бряцая оружием.

Надобно заметить, что в описываемое нами время было больше конницы, нежели пехоты, а оружие русских воинов состояло уже не из самострелов, подкатных туров, приступных перевесов, быков, баранов или огнестрельных пороков, или зелий, и прочих орудий, употреблявшихся ранее при осадах, но из пушек и завесных пищалей, или ружей, двойных колчанов с луками и стрелами, сулицы, которым поражали неприятеля издали, кистеней и бердышей.

Ножи бывали также не у всех воинов, но мечи и копья — у каждого.

 

XIII

Выступление и поход

Великому князю подвели богато убранного вороного коня, покрытого алой бархатной попоной, унизанной жемчугом и самоцветными камнями. Уздечка на нем была наборная из сереброчеканных колец.

Князь Василий Верейский, сжимая острогами крутые бока своего скакуна, уже гарцевал перед теремом княжны Марии, племянницы великой княгини Софьи Фоминишны. Наличник шлема его был поднят, на шишаке развевались перья, а молодецкая грудь была закована в блестящую кольчугу.

Княжна Мария, любуясь в косящатое окно на своего суженого, роняла на грудь блестки слезинок… но роман их не служит нам темою: о их будущем браке говорит история.

Бояре и воеводы плотно окружили своего князя.

Все еще раз истово перекрестились на храмы, поглядели на кремль, вообще, каждый на свой терем — в особенности и, поклонясь народу на все четыре стороны, двинулись.

Скоро густые облака пыли, поднятые конницей, скрыли из виду удаляющиеся дружины; только изредка мелькали вдали кольчуги, подковы лошадей, да брызгающие из-под них искры.

Все оставшиеся, поникнув головами, начали расходиться.

Столица осиротела.

Предки Иоанновы, воевавшие с новгородцами, бывали иногда побуждаемы неудобством перехода по топким дорогам, пролегающим к Новгороду, болотистым местам и озерам, окружавшим его, но несмотря на это, ни на позднюю осень, дружины Иоанна бодро пролагали себе путь, где прямо, где околицею. Порой снег заметал следы их, хрустя под копытами лошадей, а порой, при наступлении оттепели, трясины и болота давали себя знать, но неутомимые воины преодолевали препятствия и шли далее форсированным маршем.

Москвитяне, раздосадованные изменою новгородцев, остервенились и, казалось, считали их хуже татар.

Все встречавшееся им трепетало перед ними, как перед лютейшими врагами; по лесам, до тех пор непроходимым, гнали отнятый скот, везли продовольствие и были веселы и сыты.

От востока и запада неслись они ураганом к озеру Ильмень.

Сам великий князь с отборным полком шел впереди, направляясь через Торжок на дорогу, находящуюся между дорогою Яжелбицкою и Метою.

Татарский царевич Данияр, сын Касимов, и Василий Образец назначены были идти в сторону от него по Замте.

Князь Даниил Холмский шел за Иоанном с детьми боярскими, владимирцами, переяславцами и костромитянами, за ним два боярина с дмитровцами и коломенцами.

С правой стороны — князь Симеон Ряполовский с суздальцами и юрьевцами, а с левой — брат великого князя Андрей Меньшой и Василий Сабуров с ростовцами, ярославцами, угличанами и бежичанами; с ними шел воевода матери великого князя Семен Пешков с ее двором.

Между дорогами Яжелбицкою и Демонскою шли князья Александр Васильевич и Борис Михайлович Оболенские, первый с калужанами, радонежцами, новоторжцами, а второй с можайцами, волочанами, звенигородцами и ружанами (жителями города Рузы).

По самой дороге Яжелбицкой шел боярин Федор Давидович с детьми боярскими двора великокняжеского и коломенцами, а также князь Иван Васильевич Оболенский со всеми его братьями и детьми боярскими.

Передовой отряд великого князя достигал уже Торжка, и за ним шел сам Иоанн Васильевич.

В Торжке народ встретил московского князя искренними восторженными криками — жители Торжка любили более москвитян, как своих одноплеменников, чем литовцев, которых они звали голыми челядинцами.

Князь Михаил Микулинский — любимец князя тверского Михаила — сделал Иоанну торжественную встречу. Он сошел перед ним с своего коня, низко поклонился и приветствовал его от имени своего князя, приглашал от его лица в Тверь откушать хлеба и соли.

— Не время угощаться мне, — отвечал Иоанн. — Не затем поднялся я в поход дальний, чтобы пировать пиры по дороге, если же хотите доказать приязнь свою, то приготовьте мне воинов, чтобы вместе наказать нам непокорных новгородцев. Хочу я так поступать отныне со всеми открытыми и застенными врагами.

Микулинский поднял шлем и, запинаясь, отвечал:

— Мы всегда готовы покорствовать тебе, князю князей: повели — представим тебе потребное число воинов. Мы не ослушники твоей воли…

— Знаю и тех, кто одной рукой обнимает, а другой замахивается. Я жду воинов ваших к делу, которое скоро начнется, — с ударением заметил великий князь.

Князь Микулинский молча поклонился и отошел в сторону.

За ним представились новгородские послы — опасчики, прибывшие просить у великого князя опасных грамот для архиепископа Феофила и посадников, намеревавшихся отправиться к нему для переговоров. Их было трое: староста Даниславской улицы, Федор Калитин, гражданин Житов и гражданин Мавков.

— Неизменно бьем челом тебе, государю нашему! — говорили они. — Желаем благоденствовать многие лета и просим униженно милосердия твоего: повели дать свободный пропуск.

Иоанн почти не взглянул на них и, прервав их просьбу, сказал:

— Вы сами ниже земли поступками своими, лицемерные люди! В глаза признаете меня государем, а заглазно не только не держите имя мое грозно, но еще всячески его поносите. Я переговорю с вами выстрелами.

Он сделал знак рукою, послов схватили и увели, а великий князь поехал обедать к брату своему Борису Васильевичу в Волок со всею свитою и князем Микулинским.

Во время шумной и роскошной трапезы разговор, конечно, вертелся на цели похода — Новгороде.

Московские бояре по очереди выходили, по обычаю того времени, из-за стола на середину гридницы и кричали:

— Пьем за здоровье великого князя, всего двора его, воинства и союзников!

Князь Микулинский закричал:

— Я пью за здоровье будущего победителя новгородцев!

«И тверитян», — подумали многие про себя, осушая большие кубки.

— Будущее таится в руце Божией, — скромно произнес Иоанн, — а лучше выпьем за бывших победителей их, подивимся храбрости доблестных мужей и произнесем им вечную память.

Хмель вскипятил кровь молодости и разогрел холод старости — языки развязались, бояре стали разговорчивее, смелее.

— Правду-матку сказать, государь, — воскликнул Ряполовский, — ты победил их пяток лет тому назад. Честь тебе и слава! Но сами они тоже часто натыкались на смерть, купленную ими междоусобною сварою: она на них из-за каждого угла целила стрелы свои и на твое оружие натыкались они, как слепые мухи на свечку. Стало быть, следует пить и за их здоровье: они и сами много помогли победить себя.

— Непременно, — подхватил Сабуров, — дух междоусобий был для них меч обоюдоострый; памятен этот меч нашим предкам.

— Но вы забыли прибавить к числу собственных их язв острые языки литвин, — сказал Федор Давыдович, — они, как ножи, втыкались в уши новгородцев и вели их короткою дорогою на погибель.

— Кому здоровье, а им анафема, двоедушникам!.. Клянусь всей роднею моею, покинутой в Москве, не щадить до конца жизни это проклятое племя, если встретятся они с нами в битве за новгородцев, хотя бы они налетели на нас на огненных драконах! — вскричал князь Даниил Холмский.

— В Новгороде, говорят, конский падеж, а так как они не завелись еще воздушными конями, то наверно выедут против нас на коровах, — пошутил боярин Ощера.

На шутку его, однако, никто не откликнулся.

— Храбрым воинам здоровье, литвинам анафема! — резюмировал бывший при особе великого князя Назарий.

— Я заколочу тем рот до самой рукоятки меча моего, кто осмелится тайно или явно доброжелательствовать им и поминать их не лихом! — воскликнул князь Василий Верейский.

Трапеза между тем окончилась.

Иоанн дал знак к походу.

С московскою дружиною отправился и брат великого князя Борис Васильевич.

 

XIV

Новгородские перебежчики

4 ноября к соединенным московским дружинникам присоединились тверские, под предводительством князя Микулинского, и привезли с собой немалое количество съестных припасов.

Но воины тверские были плохо одеты для ненастного времени и были, видно с расчетом, не завидны ни для своих, ни грозны для неприятеля, ни по виду, ни по летам, ни по вооружению.

Москвитяне смеялись над ними.

— Да они, видно, у смерти на время выпрошены, — говорили они, — и грозны столько же для нас, сколько и для врагов, и тех и нас станут морить не от меча-кладенца, а от смеха.

Иоанн заметил эту хитрость тверского князя, но молчал и был милостив к пришедшим воинам и приветлив с их предводителем.

Через несколько времени великий князь потребовал к себе задержанных опасчиков новгородских, укорял их в неверности и, наконец, велел дать им охранные и опасные грамоты для послов и отпустил восвояси.

Между тем в стан его стали прибывать многие знатные новгородцы и молили принять их в службу; иные из них предвидели неминуемую гибель своего отечества, другие же, опасаясь злобы своих сограждан, которые немилосердно гнали всех подозреваемых в тайных связях с московским князем, ускользнули от меча отечества и оградились московским от явно грозившей им смерти.

В числе прибывших новгородских вельмож был, к удивлению всех, посадник Кирилл — отец Чурчилы.

Все знали в нем верного приверженца новгородской вольницы и ревностного защитника ее прав.

— Какой ветер вынес тебя из дома отцов твоих и занес сюда? Добрый или злой? — спросил его великий князь.

— Там потянул на меня злой ветер, государь, а к тебе занес добрый, — отвечал Кирилл. — Обида невыносимая, личная, сгибает теперь главу мою пред тобою. Прикажи, я поведаю ее.

— Что мне до того? Тебя и всех старейшин Новгорода можно назвать детьми, потому что вы играете опасностью и страшитесь безделицы. Ты был один из злейших врагов моих, и я наказую тебя милостию моего прощения, — ласково положил руку Иоанн на плечо Кирилла.

— Истинно наказуешь, — воскликнул последний со слезами в голосе, целуя руку великого князя. — Раскаяние гложет, совесть душит меня. Позволь хоть умереть за тебя.

— Хорошо, старик, — отвечал Иоанн, — скоро я пошлю тебя опять домой с ратью моею. Если ты верно сослужишь мне эту службу, то сам в себе успокоишь совесть, а если — ты понимаешь — хотя ты скроешься в недра земли, не забудь, есть Бог между нами!

— И с нами, государь, везде присутствует Дух Его. Посылку твою приму я, как драгоценную награду: она зажжет в старике пыл молодости и укрепит мою руку. Первая голова вражеская падет от нее за Москву, вторая — за детей и братьев твоих, а моя — сюда скатится, за самого тебя!..

— Ну, что ваш Новгород? — спросил великий князь других. — Думает ли он обороняться?

— Смотрит-то он богатырем, государь, — отвечали они, — силится, тянется кверху, да ноги-то его слабеньки. Погоди немного, упадет он сперва на колени, а там скоро совсем склонится, чокнется самой головой о землю, рассыплется весь от меча твоего и разнесется чуть видимою пылью, так и следа его не останется, кроме помину молвы далекой, многолетней…

Эта льстивая речь оказалась пророчеством.

Всех новгородских перебежчиков великий князь принял в свою службу и милостиво одарил.

Достигнув Палины, Иоанн вновь устроил войска уже для начатия неприятельских действий, вверив передовой отряд брату своему Андрею Меньшому и трем опытнейшим и храбрейшим воеводам, Холмскому, Федору Давыдовичу, и князю Ивану Оболенскому-Стриге.

Распорядясь таким образом, он послал своего дьяка Григория Волина с записью в Псков, требуя себе подмоги и продовольствия от псковитян.

Московский дьяк, прибывши в Псков, увидел в нем почти одни головки, торчащие обгорелые столбы, да закоптелые стены, оставшиеся от недавно бывшего в городе пожара.

— Вот ты сам видишь, — говорили псковитяне Волину, — какую мы помощь можем оказать великому князю, когда сами нуждаемся в ней.

— Вижу, — отвечал дьяк, — что не стены ваши целы, а сами вы, да нам они и не нужны, а вы сами. Что вам тут осталось делать, не жар загребать, или начинать работать топором! Лучше действовать мечом.

— Да мы еще льем слезы на пепле наших жилищ! — говорили они уклончиво.

— Уж теперь поздно заливать ими пожарище, — отвечал он и настойчиво продолжал требовать от них людей и оружие.

Псковитяне уже перешепнулись с новгородцами, которые соблазняли их соединением с собою и разными заманчивыми выгодами, но благоразумие взяло верх.

Псковитяне, поняв, что от всякого выигрыша, полученного ими от новгородцев, они будут в проигрыше, собрались на вече.

— Если мы передадимся Новгороду и он падет, — говорили они между собою, — то придавит и нас. Лучше не раздразнивать московского князя, а поскорее услужить ему всячески, чтобы самим дорого не пришлось расплачиваться.

К тому же псковский наместник, князь Василий Васильевич Шуйский, настаивал на скорейшем исполнении великокняжеской воли, и они, хотя со вздохом, но выдвинули свои пушки и самострелы, и набрав сильную рать с семью посадниками, выставили ее Шуйскому, который и поспешил с нею к берегам Ильменя, к устью Шелони, как назначил ему великий князь.

 

XV

Новгородское посольство

23 ноября великий князь находился уже в Сытине.

Рано утром, когда солнце на востоке, застланное зимним туманом, только что появилось бледным шаром без лучей, и стан московский, издали едва приметный, так как белые его палатки сливались с белоснежной равниной, только что пробудился, со стороны Новгорода показался большой поезд.

Это было посольство, с владыкою Феофилом во главе.

Подъехав к великокняжеской палатке, отличавшейся от других своим размером и золотым шаром наверху, прибывшие сняли шапки и подошли.

Остановленные стражею, они передали ей свое желание видеть великого князя и говорить с ним.

Десятник стражи доложил об этом ближним боярам великокняжеским, а последние ему самому.

Но он уже слышал голоса прибывших и вышел к ним.

Посольство состояло из многих людин всякого чина в богатых собольих шубах нараспашку, из-за которых виднелись кожухи, крытые золотой парчой.

Архиепископ Феофил смиренно стоял впереди и низко поклонился великому князю.

Его примеру последовали и другие.

— Государь и великий князь, — начал Феофил. — Я, богомолец твой, со священными семи соборов и с другими людинами, молим тебя утушить гнев, который ты возложил на отчину твою. Огонь и меч твой ходят по земле нашей, не попусти гибнуть рабам твоим под зельем их.

Другие обратились к нему с просьбою о даровании свободы закованным в московские цепи новгородским боярам.

— Они сами сковали их на себя! — сурово отвечал Иоанн и, не продолжая с ними разговора, пригласил их, однако, к себе на трапезу.

Во время последней великий князь посылал боярам кушание в рассылку, а новгородцам особенно и, кроме того, хлеб, в знак милости, по обычаю того времени, а Феофилу — соль, в знак любви.

Ендовы переварного меда возвышались на столе для всех, а владыку новгородского Иоанн угощал из собственного поставца.

Все были обворожены его обхождением и не знали, как изъявить ему свою преданность.

— Если бы зависело от одного меня отдать тебе город, государь, — сказал Феофил, — я бы устроил это скорее, чем подумал.

— Верю, — отвечал Иоанн. — Но мне желательно знать, как приняли новгородцы мою запись, отправленную к ним еще из Москвы? Что придумали и что присудили думные головы отвечать на нее? За мир или за меч взялись они?..

Феофил молчал, уныло опустив голову.

Великий князь понял и тоже замолчал.

Разговор сделался общий между боярами.

— Скоро, чай, вы будете постничать: город ваш со всех сторон обложим ратью нашей так, что и птица без спроса не посмеет пролететь в него, — говорил один из московских бояр новгородскому сановнику.

— Если не птицы, так стрелы наши станут летать к ним рассыпным дождем! — заметил другой.

— Что ж, в таком случае вам придется взять город порожний! — спокойно отвечал новгородец.

— Это значит, вы все хотите помереть голодною смертью?

— Нам некогда будет думать об яствах, сидя на стенах и на бойницах.

— Им голодным-то еще легче будет перескакивать через стены, чтобы отбивать нас от них! — послышалось замечание.

— А я думаю, напротив: тощие-то они не перешагнут и через подворотню домов своих, не только что через стены… Да и для нас будет лучше, так как неловко метиться в тени, — возразил другой боярин.

— Зато мы не будем промахиваться в смельчаков московских; наши огнеметы добрые; только подходите погреться к ним; как шаркнут, на всех достанет, — заметил новгородец.

— Не так ли, как лет пяток тому назад, когда огнеметы ваши сами прохлаждались в озере? — спросил его Ряполовский.

— Тогда были изменники среди нас; их вы осыпали золотом, а теперь они засыпаны землей, — с торжественною язвительностью отвечал новгородец.

— И теперь они есть, только, хвала Создателю, не между нами, — заметил другой и обвел взглядом обширный стол, но Назария и Захария не было в палатке великокняжеской.

Трапеза кончилась.

Иоанн, выходя из палатки, подозвал к себе князя Ивана Юрьевича и поручил ему говорить за себя с посольством.

— Чего вы хотите от государя своего, чтимые мужи новгородские? — спросил он его.

— Князь! Одна ваша просьба до него и вас: уймите мечи свои. За что ссориться нам и что делить единокровным сынам Руси православной? — отвечал один из них.

— Челобитье наше перед государем! — заговорил другой. — Прими нас в милость свою, мужей вольных, а там пусть будет то, что Бог положит ему на сердце; воля его, терпенье наше, а претерпевший до конца спасен будет.

— Милость и казнь в его власти, — отвечал им князь Иван, — ни то, ни другое не обойдет вас. Покоритесь и примите его в врата градские как единственного законодателя вашего.

— Мы дозволим ему делить власть с вечем, — заявили новгородцы, — только оставь он нам чтимое место, завещанное нам и всем потомкам нашим от дедов и отцов.

— Пожалуй, обратите ваш колокол в трон, и воссядет на нем князь наш, и начнет править вами мудро и законно, и хотя не попустит ничьей вины пред собою, зато и не даст в обиду врагам, скажите это землякам вашим — и меч наш в ножнах, а кубок в руках, — сказал Иван.

— За что гнев его поднялся над главами нашими, как гроза небесная? Разве мы не чествовали имя его грозно? Разве не ломились под нашими богатыми дарами золотые блюда, когда мы подносили их его чести? Разве не низко клонили мы головы свои и самому ему, и вам, господам честным? Примите нас в милости свои. Попутал нас прежде враждебный дух Литвы, но ныне не поддадимся ему! На вас вся надежда наша; не обойдите нас заступлениями своими: замолвите за нас словцо у князя великого, и благодарность наша к вам будет немалая, — упрашивали князя Ивана новгородцы.

В разговор вмешался боярин Федор Давыдович.

— Однако Литва-то оставила в вас недобрые семена свои, — семена лжи и непризнательности. Не вы ли прислали сановника Назария и вечевого дьяка Захария назвать князя нашего государем своим и после отреклись от собственных слов своих? Не вы ли окропили площади своего города кровью мужей знаменитых, которых чтил сам Иоанн Васильевич? Не вы ли думали снова предаться литвинам? Теперь разделывайтесь же с оружием нашим, или сложите под него добровольно свои выи, одно это спасет вас.

Князь Иван добавил в заключение:

— Долго терпел князь наш нестерпимое, но теперь обнажил меч свой по слову Господню: «Аще согрешит к тебе брат твой, обличи его наедине, аще не послушает, пойми с собой два или три свидетеля, аще же тех не послушает, повеждь церкви, аще же церкви не радеть станет, будет тебе яко язычник и мытарь». «Уймитесь и буду вас жаловать», писал вам великий князь, — но вы не правым ухом слушали слово его, и милость его прекратилась к вам. Заключенных горожан также не освободит великий князь, так как вы сами прежде жаловались на них как на беззаконных грабителей отчизны вашей. Ты сам, Лука Исаков, находился в числе истцов, и ты, Григорий Киприянов, от лица Никитиной улицы, — продолжал князь Иван, обращаясь то к тому, то к другому. — Мои уста произносят слова великого князя. Буде хотите образумиться, вам условия ведомы, а то меч помирит нас, хотя и не он поссорил.

С поникшими головами слушали новгородцы увещания московских воевод и, сказав, что они сами ничего решить не могут, вышли из палатки и немедленно отправились восвояси, под охраной великокняжеского пристава от далеко не мирно настроенных против них московских дружин.

Вскоре после их отъезда двинулись московские дружины к Городищу, для занятия монастырей, чтобы новгородцы не выжгли их.

Воины смело вступили на лед озера Ильмень.

— Настало время послужить государю! За нас правда и Бог Вседержитель! — говорили они.

 

XVI

Перед осадой

Возвратимся на время в Новгород, дорогой читатель, и посмотрим, что делалось там во время похода Иоаннова.

Вечевой колокол гудел чуть не ежедневно, и на дворище Ярославовом собирались посадники и старосты всех улиц в ожидании ответа Иоанна на запись их.

Архиепископ Феофил был неусыпным блюстителем тишины и спокойствия, несмотря на то, что Марфа с тысяцким Есиповым и с литовскою челядью всегда успевала перекричать даже вечевой колокол.

Ворота чудного дома Борецкой были широко отворены не только для клевретов ее, но даже для нищей братии, для всех, кто желал утолить свой голод и жажду.

Служители Марфы, кроме того, щедрою рукою рассыпали монеты толпившемуся на дворе народу, и последний, под влиянием хмеля, оглашал воздух восторженными в честь щедрой хозяйки криками.

Борецкая, окруженная всегда толпой своих приверженцев, осушавших бесчисленные кубки, с восторгом прислушивалась к этим крикам.

Она владела несметными, непрожитными богатствами и, лишившись своих сыновей, видя темную одинокую будущность, не знала кому передать свои сокровища, а потому, всецело отдавшись честолюбию, решилась купить ими историческую славу.

Она достигла этого, хотя слава ее печальна.

Наконец ожидания посадников и старост кончились. Родион Богомолов прибыл в Новгород с ответною грамотой от московского князя и проехал прямо на вече.

Народ повалил туда со всех сторон, столпился на дворище Ярославовом и стал неистовыми криками требовать скорейшего прочтения грамот.

Новоизбранный дьяк веча, испросив благословения у владыки Феофила, поклонился во все стороны, поднял вверх руку и замахал бумагой над шумевшей толпой.

Чтобы показать собою пример уважения к московскому князю, Феофил снял свой клобук и, наклонив голову, почтительно и внимательно слушал запись, но когда дело дошло до складной грамоты, лицо его побледнело, как саван, посадники невольно вздрогнули, а народ, объятый немым ужасом, не вдруг пришел в себя.

Марфа Борецкая, значительно переглянувшись со своими, первая вскочила с своего места.

— Ну, что скажете вы теперь, советные мужи Новгорода Великого? Прячьтесь скорей в подпольные норы домов своих, или несите Иоанну на золотом блюде серебряные головы чтимых старцев, защитников родины. Исполнились слова мои: опустились ваши руки. Кто же из вас будет Иудой-предателем? Спешите, пока все не задохлись еще совестью, пока гнев Божий не разразился над вами смертными стрелами.

— Напрасно ты нас упрекаешь, боярыня, в таких зазорливых делах. Пусть вражий меч выточит жизнь мою, а я все-таки останусь сыном, а не пасынком моего отечества! — возразил ей тысяцкий Есипов.

— Честь тебе и слава! — отвечала Марфа. — Все равно умереть: со стены ли родной скатится голова твоя и отлетит рука, поднимающая меч на врага, или смерть застанет притаившегося. Имя твое останется незапятнанным черным пятном позора на скрижалях вечности. А посадники наши, уж я вижу, робко озираются, как будто бы ищут безопасного места, где бы скрыть себя и похоронить свою честь.

— Боярыня! — воскликнул гневно посадник Кирилл, предупредив своих товарищей. — Честь такая монета, которая не при тебе чеканилась, стало быть, не тебе и говорить о ней. Теперь одним мужам пристало держать совет о делах отчизны, а словоохотливые языки жен — тупые мечи для нее.

Борецкая вздрогнула, но не вдруг ответила, стараясь подавить свое волнение.

— Давно замечала я, но теперь ясно вижу, в кого метят стрелы твои, Кирилл. Черный язык свой хочет закоптить и меня, чтобы унижением моим лишить Новгород всякой опоры. Ты давнишний наветник Иоанна московского, ты достоин награды изменников Упадыша, Василия Никифорова и других злоумышленников против отчизны нашей. Кто из вас сохраняет еще любовь к бедной родине нашей, — обратилась она ко всему собранию, возвышая голос и окидывая всех вызывающим взглядом, — допытайте этого неверного раба острием меча вашего и вышвырните им из него змею — душу его, а то яд ее привьется и к вам.

— Славь Бога, — крикнул он ей, скрежеща зубами от ярости, — что ты далеко каркаешь от меня и руки мои не достигнут тебя, гордись и тем, что дозволяет честное собрание наше осквернять тебе это священное место, с которого справедливая судьба скоро закинет тебя прямо на костер. Товарищи и братия мои, взгляните на эту гордую бабу. Кто окружает ее? Пришельцы, иноземцы, еретики. Кто внимает ей? Подкупные шатуны, сор нашего отечества.

— Заклепите его в кандалы и швырните на расщипку копий и мечей! — кричала в свою очередь Марфа, задыхаясь от злобы, своим челядинцам.

Ее крик был бы исполнен, если бы народ не уважал этого посадника, не раз доказывавшего ревностную приверженность к отечеству.

Марфа, увидя, что слова ее не оказывают действия, умолкла.

Замолчал и Кирилл.

— Что нам теперь делать и с чего начать? — спросил тысяцкий Есипов.

Феофил, сидевший до сих пор с поникшею головою, поднял ее и проговорил:

— Сами виноваты вы; великий князь вправе обрушить на головы ваши мстящую десницу свою; смиритесь и дастся вам отпущение вины.

— Нет, владыко, твое дело молиться о нас, а не останавливать оружие наше, — возразили ему. — Иоанн ненасытен, и меч его голоден, да москвитяне зачванились уж больно: мы ли не мы ли! Кто устоит против нас? Посмотрим: чья возьмет. Мы сами охотники до вражеской крови! Если не станем долго драться, то отвыкнем и мечом владеть.

Более благоразумные и рассудительные говорили:

— Словами и комара не убьете! Где нам взять народа против сплошной московской рати? Разве из снега накопаем его? У московского князя больше людей, чем у нас стрел. На него нам идти все равно, что безногому лезть за гнездом орлиным. Лучше поклониться ему пониже.

— Да он и сожнет ваши головы, как снопья снимет! Кланяться ему все равно, что вкладывать в волчью пасть пальцы! Лучше же с него шапки скинуть! — кричал народ, подстрекаемый клеветами Марфы, и перекричал разумных.

Запись московскую истоптали ногами.

По сборе голосов большинство оказалось за войну.

Тотчас начались быстрые приготовления.

Марфа торжествовала.

Народ вооружался, поголовные дружины набирались из разночинщины: плотников, гончаров и других ремесленников одевали в доспехи волею и неволею и выставляли на стены.

Чужеземцам, промышляющим торговлею в городе, дозволяли выехать. И потянулись обозы во все ворота городские с товарами во Псков; но многие остались на старых гнездах, надеясь на милосердие Иоанна.

Река Волхов запрудилась многочисленными судами, с развевающимися цветными флагами, — ими хотели загородить реку, — и по берегам ее вытянулись две высокие деревянные стены, за которыми и на которых делали укрепления.

Весь город день и ночь был на ногах: рыли рвы и проводили валы около крепостей и острожек; расставляли по ним бдительные караулы; пробовали острия своих мечей на головах подозрительных граждан и, наконец, выбрав главным воеводою князя Гребенку-Шуйского, клали руки на окровавленные мечи и крестились на соборную церковь святой Софии, произнося страшные клятвы быть единодушными защитниками своей отчизны.

В списке жертв, обреченных на смерть, имя посадника Кирилла стояло первым, а потому друзья его упросили разобиженного и несговорчивого старика, соединясь с другими, недовольными правлением, выбраться из Новгорода и явиться к Иоанну, что, как мы видели, он и сделал.

Архиепископ Феофил, с священниками семи церквей и с прочими сановными мужами, поехали на поклон и просьбу к великому князю по общему приговору народа, но когда посольство это вернулось назад без успеха, волнения в городе еще более усилились.

 

XVII

Ворон ворону глаза не выклюет

В окружавших замок Гельмст лесах разъезжали рейтары фон-Ферзена, наблюдая за появлением русских дружинников.

Вечерело.

Рейтары, перед возвращением своим в замок, расположились отдохнуть на поляне, граничащей с небольшой, но глубокой, уже начинающей мерзнуть рекой.

Начальствовал над рейтарами знакомый нам кривой Гримм.

Невдалеке от прочих сел он на голую скалу, глядевшую в воду.

На скале противоположной горы все более и более сгущались вечерние краски. Наступила та невозмутимая тишина природы, спутница ночи, которая на таких негодяев, как Гримм, производит гнетущее впечатление, давая мир и отраду людям лишь с чистым сердцем и спокойной совестью.

Черные думы витали над головой привратника замка Гельмст: надо было скоро приводить, так или иначе, в исполнение свои гнусные замыслы.

Вдруг до его ушей донесся подозрительный шорох.

Гримм оглянулся пугливо, как оглядываются только преступники. Какая-то черная тень кралась между ним и отдыхавшими рейтарами, вот она ближе, это человек, он крадется и вдруг останавливается против него.

— Кто идет? — крикнул среди тишины сторожевой рейтар и прицелился в пришельца.

Этот крик освободил душу Гримма от обуявшего было его панического страха — как все негодяи, он был трусом.

Он быстро вскочил и спустился к незнакомцу. Глаза последнего блестели зеленым огнем среди ночного мрака.

Гримм невольно отступил.

— Кто идет?.. Стой! Ни с места! — раздались крики, и несколько человек с угрожающим видом бросились на пришельца.

— Русский, но не враг вам, — отвечал незнакомец.

— А! Вот кстати… это соглядатай… Видно, шея у него соскучилась по петле, коли сам сунулся в наши руки, — закричали рейтары.

— Нет, прежде допросим, выпытаем, вымучим у него признание: далеко ли земляки его, сколько их, на кого они думают напасть, — прервал Гримм.

— Ну, говори же все начистоту, русский баран, а то сразу душу вышибем, — продолжал он, схватив незнакомца за грудь и тряся изо всей силы.

— Кто бы вы ни были, дворяне Божьи, благородные рыцари ливонские или их верные слуги, выслушайте меня терпеливо. Я сам пришел отдаться вам в руки, за что же вы озорничаете?

— Вон еще кто-то скачет! Загородите дорогу, снимите его с лошади копьем. Двое в ряд протянитесь цепью! Сам попадется в силки! Только этот, кажется, не хочет сам отдаться в наши руки, — распорядился Гримм.

Не успел он договорить последние слова, как ловкий всадник успел уже увернуться от брошенного в него метательного копья и так сильно ударил напавшего на него рейтара тупым концом своего копья, что тот упал навзничь и лежал неподвижно, так как железные доспехи мешали ему подняться.

— Стой! Стой! Разве вы не видите, что это наш? — закричал торопливо Гримм на своих, которые, прикрывшись щитами, начали было наступать на отважного всадника.

— Кой черт, наяву или во сне я вижу вас, благородный рыцарь? Поднимите наличник, чтобы я более уверился. По осанке, вооружению и сильной руке я узнал вас: еще одна минута — и не досчитались бы многих из защитников моего господина.

— Не тебе, кривому сычу, с подобными тебе бродягами мочить разбойничьи мечи рыцарской кровью, — сказал гордо всадник, поднимая наличник своего шлема, и луч луны, выглянувший из-за облака, отразился на его блестящих латах и мужественном лице.

Рейтары узнали Бернгарда.

— Не гневайтесь, благородный рыцарь, что кривой сыч узнал прямого, — язвительно заметил Гримм.

— Не прогневайся и ты, если кстати будешь немой. Жаль только, что язык твой еще надобен мне. Не видал ли ты Гритлиха?

— Когда?

— Конечно, не вчера… Тогда еще ты был недалеко от него и твое ядовитое дыхание жгло благородного юношу, но теперь, недавно, не нагоняли ли вы его в окрестностях замка? Смотри, продажная душа, говори прямо. Не сложили ли вы труп его уже в ближний овраг, или мой меч допросит тебя лучше меня.

Властный голос рассерженного рыцаря невольно подействовал на трусливого, но хитрого Гримма.

Он было оробел, то тотчас же сообразил, как искуснее отделаться от допроса. Он понял, что Бернгард разыскивает Гритлиха, чтобы под своей охраной препроводить его назад в замок. Это не входило в расчеты подлого слуги не менее подлого господина.

— Ни теперь, ни недавно не видал, но утром, когда мы только что выехали дозорить русских, он попался мне навстречу, и когда я спросил его о причине его удаления из замка, он сказал, что это делается им по приказанию нашего господина, поэтому я и не посмел остановить его, — без запинки соврал Гримм. — Однако, — продолжал он, понизив голос до шепота, — он признался мне, что идет разыскивать своих земляков. Какими запорами не замыкай коня, он все рвется на свободу, а только пусти его разыграться — и хозяина не пощадит: копыт своих не пожалеет на него… Поверьте, благородный рыцарь, теперь его не догонишь, да и не стоит он вашего беспокойства.

Бернгард молчал, пристально глядя на Гримма, как бы взвешивая каждое его слово.

— Воротитесь-ка, — с ударением добавил последний, — вы уже помыкались, довольно порыскали день-деньской, а моя молодая госпожа, чай, соскучилась без вас… Поезжайте-ка утешить ее.

При этих словах несчастный отвергнутый юноша вздрогнул, судорожно стиснув рукоять своего меча и тихо произнес:

— Ты кривишь своими устами.

Гримм уже готов был разразиться страшными клятвами, как вдруг пойманный незнакомец, смекнув, что ему надо поддержать начальника рейтаров, заговорил:

— Точно, я сам видел нового пришельца в нашу службу из замка Гельмст…

— Это кто? — прервал его Бернгард.

— Это пленник русский, мы допрашиваем его, — отвечал Гримм.

— Ты сам пленник золота, и, я думаю, нашел уже выкуп его жизни в его карманах. Допросите-ка его при мне, теперь же! — повелительно сказал рыцарь.

— Я уже слышал, что вам нужно, — отвечал захваченный. — Если не поверите, что я охотно предаюсь вам, то обезоружьте меня, вот мой меч, — говорил он, срывая его с цепи и бросая под ноги лошади Бернгарда. — А вот еще и нож, — продолжал он, вытаскивая из-под полы своего распахнутого кожуха длинный двуострый нож с четверосторонним клинком. — Им не давал я никогда промаха и сколько жизней повыхватил у врагов своих — не перечтешь. Теперь я весь наголо.

— А что это мотается у тебя? — спросил один рейтар, показывая на грудь.

— Это ладанка с зельем, — ответил пленник. — А почему теперь я весь отдаюсь вам, когда узнаете, то еще более уверитесь во мне. Собирайтесь большой дружиной, я поведу вас на земляков. Теперь у них дело в самом разгаре, берут они наповал замки ваши, кормят ими русский огонь; а замок Гельмст у них всегда, как бельмо на глазу, только и речей про него. Спешите, разговаривать некогда. Собирайтесь скорей, да приударим… Я говорю, что поведу вас прямо на них, или же срубите мне с плеч голову.

— А где русские? — спросил его Бернгард.

— За рекой, влево, недалеко от леса…

— Знаю, знаю… Все ли ты кончил?

— Все, как перед Богом, все… Ничего не утаил…

— Довольно. Теперь ты более не нужен. Прицепите его к осине, или к нему самому привесьте камень потяжелее: ходче пойдет в воду, не запнется… Повторяю, теперь он более ни на что не нужен, как лук без тетивы. Кто изменил своим, тому ничего не стоит продать и нас за что ни попало…

Сказав это, Бернгард поворотил коня своего, пришпорил его и быстро помчался обратно, по направлению к замку.

— Снимай-ка ладанку свою. Вот это будет повыгоднее: дольше не износится, — сказал рейтар Штейн пленнику, подходя к нему с узловатой веревкой, на которой был прицеплен огромный тяжелый камень.

Незнакомец дико и злобно сверкнул глазами.

Гримм попробовал было вступиться за него, помня его услугу перед рыцарем, но рейтары не соглашались оставить в живых пленника; только случай неожиданно избавил его от смерти.

Вдруг ближний лес и вся поляна осветились ярким заревом.

— Это наши работают, сами на себя накликают, — проговорил незнакомец.

Зарево озарило его лицо.

— Ах, это ты, Павел! — вдруг вскричал Штейн. — Узнаешь ли ты меня, которого проворством своим и сметливостью избавил от русских у реки. Товарищи, а мы хотели убить его! Да я бы отсек себе руку, если бы она поднялась на него!

Вместо смерти, пленнику предложили принять участие в общей попойке, во время которой он особенно сошелся с Гриммом.

Затем все потянулись к замку.

Их путь освещало все увеличивающееся зарево.

 

XVIII

Спасение Гритлиха

Зарево мало-помалу потухало. Небо очистилось от облаков. Ночь вступила в свои права. Луна и звезды ярко заблистали на темно-синем небосклоне.

По вьющейся зимней лесной дорожке шел усталый Гритлих. Уже более суток бродил он по лесу без пищи и питья, измученный, изнуренный, но не голод, не жажда томили его, а разлука с Эммой. Он был одинок: только луна провожала его, да верхушки деревьев, мерно качаясь, как бы приветствовали его при встрече.

Кругом царствовала томительная тишина, нарушаемая лишь однообразным журчанием горного ручья, пробиравшегося между скал, и гулом ветра.

Наконец, Гритлих остановился, видимо не будучи в состоянии идти далее, выбрал себе отлогое место, окутался суровым плащом своим и заснул, убаюканный однообразными звуками природы.

Вскоре в лесу послушался топот копыт скачущих лошадей и смешанный людской говор, но крепко заснувший Гритлих, к счастью, не слыхал ничего.

Луна между тем скрылась за надвинувшеюся на нее тучею, и пушистый снег хлопьями повалил на землю. Быстро засыпал он спавшего Гритлиха, так что его едва можно было приметить на земле.

Прибывшие всадники, плутавшие долго по лесу, расположились отдохнуть невдалеке от того места, где сном непорочной юности покоился преследуемый ими юноша.

Они сняли с голов своих грузные шлемы, покрытые снегом, стряхнули свои латы и оружие и, собравшись в кучу, принялись опоражнивать свои фляги, ругая на чем свет стоит своего господина.

— Куда это черт спрятал русского бродягу? — заметил один из рейтаров Доннершварца.

— Туда, — отвечал другой, — где нам не найти его. Да и зачем искать, назад не воротили бы. Прихлопнуть бы его на месте, как комара, вот и все тут! И руки не обмочили бы в крови.

— Фриц никогда не промахнется. Он и иглу уколет, и ножны зарежет, — промолвил третий.

— Да ты и сам живая петля! — возразил Фриц. — Для тебя убить человека, все равно что орех щелкнуть.

— Что тут считаться, — сказал четвертый. — Никто из нашей братии, ливонцев, сколько ни колотил врагов, оскомины на руках не набил. Но меня что-то все сильнее и сильнее пробирает дрожь. Разведем-ка огонь, веселее пить будет.

— Ах ты, зяблик! — заметил, смеясь, Фриц. — Завернись в волчью шкуру, да глотни еще из фляги. Душа мера, пей сколько хочешь! Ведь мы сегодня немало отпили вина, которое везли в замок гроссмейстера для угощения его гостей.

— Нет, пить вино в потемках, что проку, — сказал прозябший и чиркнул по острию своего меча кремнем; искры посыпались на подставленный трут.

Прочие побрели отрывать из-под снега хворост.

Костер вскоре запылал.

— Карл правду сказал, — послышалось замечание, — при огне пить поваднее. Ведь как душа-то разгорелась, теперь бы и рука славно бы расходилась.

— Подбавьте-ка, подбавьте! — послышались возгласы.

— Чего: вина из фляги, или хвороста в огонь?

— И того и другого…

Огонь на самом деле стал было потухать, и мокрый хворост только потрескивал и дымился. Хворосту кое-как нашли и подбросили. Попойка продолжалась.

— Товарищи, хотите я разниму эту колоду на дрова! — воскликнул заплетающимся языком Фриц и указал рукой на спавшего, засыпанного снегом Гритлиха.

— Сам ты колода, — заметил Карл. — Это, должно быть, зарезанный человек.

— Врете, вы оба пьяны, стало быть, не разглядите, — заметил один из рейтаров, сам насилу держась на ногах. — Это не колода и не зарезанный человек, а зверь. Дайте-ка я попробую его копьем; коли подаст голос, мы узнаем, что это такое.

Копье сверкнуло, но владевший им, когда стал направлять свой удар, потерял равновесие и упал, при громком хохоте товарищей.

«И волос с головы твоей не погибнет без Его произволения», — говорит Святое Писание.

Это исполнилось над беззащитным юношей.

По лесу вдруг раздались призывные возгласы.

— Сюда, сюда, братцы! Сметайте с них головы мечами, как вениками.

Пьяные рейтары были застигнуты врасплох.

Русские, тоже дозорившие своих врагов, заметили огонь и, отправившись на него, добрались до пирующих, рассмотрели их число, медленно подкрались к ним, захватили почти покинутое ими оружие и, быстро окруживши их со всех сторон, начали кровавую сечу, заглушая шумом ударов вопли умирающих о пощаде.

В те суровые времена битвы были жестоки — брать в плен не было в обычае.

Скоро снег, орошенный кровью, заалел и земля покрылась трупами.

— Четверо наших и все десять немчинов пали! — сказал один русский воин Ивану Пропалому, рассматривая тела убитых.

— А вот еще живой! — добавил подошедший другой воин, таща за собою полуживого рейтара. — Он хотел было улизнуть, да я зашиб его.

С этими словами он приставил меч к груди рейтара.

Иван остановил его:

— Оставь его, надо его допросить, а то мы и то сгоряча всех перебили, надо хоть бы двоих оставить в живых для допроса порознь.

— Дело, дело! Ладно, ладно! — поддержали Ивана остальные дружинники. — Ну, немчин проклятый, рассказывай же, куда вы путь держали и откуда? Тогда мы тебя отпустим, а не то пришибем живо.

Несмотря на угрозы, они насилу могли допытаться у ослабленного от ран пленника, что он послан был владетельным рыцарем Доннершварцем в погоню за бежавшим из замка Гельмст русским, что старый гроссмейстер фон-Фер-зен готов уже напасть на них и отомстить им за соседей; что он уже соединился со всеми вассалами своими и соседями и что число их велико.

— А много ли их? — спросил один дружинник.

— Стыдись спрашивать, много ли числом врагов! — возразил Иван. — Мы не привыкли считать их. Узнай только где они! Теперь не трогайте же, отпустите его, — продолжал он. — Сохраните новгородское слово свято. Ведь он далеко не уйдет. Прощай, приятель, — обратился он к пленнику. — Если увидишь своих, то кланяйся им и скажи, что мы рады гостям и что у нас есть чем угостить их; да не прогневались бы тогда, когда мы незваными гостями нагрянем к ним. В угоду или не в угоду, а рассчитывайся чем попало.

Пропалый отошел.

— Однако огонь-то надобно погасить, а то мы можем преждевременно накликать на себя кого-нибудь, — заметили оставшиеся дружинники и кинули на догоревший костер раненого.

Через несколько минут он умер в судорожных корчах.

Захватив оружие и одежды вражеские и погнав перед собой коней их, веселой толпой тронулись русские в свой лагерь делить добычу.

Месяц уже побледнел при наступлении утра и, тусклый, отразившись в воде, колыхался в ней, как одинокая лодочка. Снежные хлопья налипли на ветвях дерев, и широкое серебряное поле сквозь чащу леса открылось взору обширной панорамой. Заря играла уже на востоке бледно-розовыми облаками, и снежинки еще кое-где порхали и кружились в воздухе белыми мотыльками.

Гритлих, или лучше отныне будем называть его настоящим русским именем — Григорий, наконец проснулся и открыл глаза. Он не слыхал почти ничего происходившего вокруг него в эту ночь. Усталый до крайнего истощения сил, он спал как убитый. Звуки голосов и оружия, правда, отдавались в его ушах, но как бы сквозь какую-то неясную, тяжелую дремоту, и не могли нарушить его крепкий сон.

Открыв глаза, он огляделся кругом и с удивлением увидал груду мертвых тел, обломки оружия и вившийся к небесам дым потухшего костра и, наконец, свою одежду, всю опушенную снегом.

Он вскоре прозяб, поспешно встал, отряхнулся и не сразу вспомнил, где он и что означает все его окружавшее.

Мысль об Эмме снова появилась в его уме и снова отуманила его. Он понял, впрочем, что каким-то чудом избег опасности, и благоговейно опустился на колени, забывшись на несколько минут в теплой благодарственной молитве Всеблагому Творцу.

Окончив молитву, он пошел далее и, выбравшись из лесу, скоро оставил его далеко за собой.

 

XIX

Среди земляков

Зима соткала одежду природы из снега, как из белой кисеи, хлопья его легли на землю тонкими кружевами, солнце увенчивало небо, алмазные блестки снежинок засверкали то белыми, то рубиновыми искорками. Лиловые облака окаймляли небо, а на западе свивались шатром.

Картина полной зимы впервые в этом году развертывалась перед взором: оголенные деревья, подернутые серебристым инеем, блистали своей печальной красотой. Особенно сосны и рогатые ели, так величаво и гордо раскинувшие свои густые ветви, выделяясь среди белизны снега своим черно-сизым цветом, и не шевелясь, казалось, дремали вместе со всею природою.

Кругом царила тишина. Григорию на пути попадались только белогрудые сороки, да вороны, привольно разгуливавшие по первой пороше, но спугнутые его приближением, они с диким карканьем взвивались на воздух и рябили вдали, мелькая своими крыльями.

Случайно Григорий пошел прямо на русский лагерь.

Чурчило с Димитрием, услыхав от Пропалого о намерении ливонцев напасть на них, заторопили дружинников идти в поход и, таким образом, предупредить врагов.

Усиленная работа кипела в лагере.

Иван Пропалый первый заметил приближающегося Григория и с изумлением воскликнул:

— Это кто еще выступает прямо на меня?

— На ловца и зверь бежит! — сказал Чурчило, подходя к нему с Димитрием.

Несколько дружинников бросились было на незваного гостя, но твердая его поступь, смелый, добродушный вид, а главное, наказ Чурчилы не трогаться с места, остановил их.

Григорий все приближался.

Каким трепетом забилось его сердце, когда он разглядел своих земляков, узнав их по одежде и вооружению, которые еще со времени раннего детства запечатлелись в его памяти. Шишаки, кольчуги, угловатые кистени, в кружок обстриженные волосы, русский язык, еще памятный ему, — все это было перед ним.

Он не мог дойти до Чурчилы, Ивана и Димитрия, молча ожидавших его. Чувство сладкое, невыразимое, никогда им неизведанное, наполнило его сердце, ноги его подкосились, он упал на колени, протянул руки по направлению к лагерю и зарыдал.

«Вот кого искали ливонцы! — подумал про себя Чурчило, Иван и Димитрий. — Под щитом неба прошел он невредимо сквозь тысячу смертей! Это русский, это брат, это земляк наш!»

Они подошли к нему и, не спрашивая его о роде и племени, открыли ему свои объятия.

Вся дружина приняла его с выражением радостного восторга.

Когда желанный гость отдохнул, утолил свой голод и жажду в кругу близких его сердцу людей, при звуках чоканья заздравных чар и братин, все сдвинулись вокруг него, и он рассказал им, насколько мог, о житье-бытье своем в чужой ливонской земле, упомянул об Эмме и умолял спасти ее от злых ухищрений Доннершварца и его сообщников.

Чурчило и многие тотчас догадались, кто был этот бесприютный юноша, но не сказали ему ничего, чтобы не прибавить к свежим ранам новых.

Они обещали ему во что бы то ни стало добыть мечом головы заклятых врагов его и Эммы.

— Куда же ты денешь свою возлюбленную, когда мы выхватим ее из замка как самую ценную добычу? — спросил его Чурчило.

— Куда?.. Отвернусь от нее и отдам ее возлюбленному! — отвечал Григорий.

— Как бы не так! — возразил Иван. — Это не по-моему. По-моему, так не доставайся никому: расколол бы ей череп, да и отдал бы ему.

— Вестимо, на что же и добывать ее?

— Кровь да золото, вот что тянет нас на битву, — послышалось замечание.

Григорий молчал, но взгляд его был красноречивее слов.

— Хочешь ли ты идти туда вместе с нами? — вдруг спросил его Чурчило после некоторого раздумья.

— Жизнь и смерть готов я делить с тобой… Но я изгнанник…

— Что же? Ведь мы не в гости пойдем. Ты будешь только охранять девицу и отражать удары, направляемые на нее… Тебе жизнь постыла, мне также, — выразительно добавил Чурчило. — А кто за чем пойдет, тот то и найдет. Понимаешь ты меня?

— Да что его спрашивать? Он наш, на Руси родился, стало быть, должен любить с малолетства меч и копье, а не бабье веретено. Разве иная земля охладила его ретивое, — с видимым неудовольствием заметил Димитрий.

— Братцы, — отвечал Григорий, схватив их за руки, — если бы я был ливонец и вы бы пришли со мной вести расчеты оружием, любо бы было мне потешиться молодецкою забавою. Тогда, Бог весть, чья сторона перетянула бы! Или, к примеру сказать, когда бы я с вами давно был однополчанином и мы пришли бы вместе сюда на врагов, — не хвалюсь, а увидали бы вы сами, знаю ли я попятную.

Глаза его одушевились мужеством, загорелись.

— Гляньте-ка, братцы, — воскликнул радостно Пропалый, указывая на Григория, — так и пышет весь отвагой! Я готов спорить на что угодно, что не кровь, а огонь льется в его жилах…

— Я не договорил еще, — продолжал Григорий. — Чужая земля воспитала круглую сироту и была его родиной, чужие люди были ему своими, и, подумайте сами, должен ли он окропить эту землю и кормильцев своих собственною их кровью? Не лучше ли мне на нее пролить свою, неблагодарную? Разве вы, новгородцы, выродились из человечества, что не слушаете голоса сердца?

Многие были тронуты его речью и молчали, внутренне соглашаясь с ним, но со стороны некоторых послышался громкий ропот.

— Брат Григорий, — начал Чурчило после продолжительной паузы. — Всякий, кто чувствует в себе искру чего-то… небесного… как бы это пояснить… я не красноглаголист, я прямо скажу: кто называется человеком, у того и тут должно быть человеческое.

Он указал на сердце.

— Мы понимает тебя! — продолжал он. — У нас тут кроется и любовь, и отвага, и жалость, и сердоболие, а кто не чувствует в себе этого, тот пусть идет шататься по диким дебрям и лесам со злыми зверями. Ты наш! Мы освобождаем и разрешаем тебя от битвы с твоими кормильцами и даже запрещаем тебе мощным заклятием. Пойдем с нами, но обнажай меч только тогда, когда твою девицу обидит кто словом или делом.

Он крепко сжал руку Григория.

— Я ваш! — вскричал последний, обнимая Чурчилу.

— Ну, живо! Радуйтесь, товарищи! Пойдем на коней! Настало времечко на смертное раздолье! — отдал приказ Чурчило.

Не прошло и минуты, как все уже были на конях.

— Не лучше ли напасть ночью, — заметил Димитрий, — а днем подождать в засаде?

— Нет, не утаить и не схоронить славы своей под мраком ночи. — Пока дойдем, пока что еще будет, сумерки и спустятся, — возразил ему Чурчило.

— А где же Пропалый? — спросил он. — Да еще кой-кто из наших дружинников пропали Бог весть куда?..

Все были уже в сборе, но Ивана и еще некоторых из дружинников не было. Никто не мог придумать, куда они могли отшатнуться от своих.

Вдруг увидали они небольшую толпу, скакавшую прямо на них.

Сначала подумали, что это был Пропалый с товарищами, но, вглядевшись, увидали, что это были ливонские рейтары, неприязненно направлявшие на них свои копья.

Русские бросились им навстречу, но вдруг услыхали громкий хохот.

Враги подняли свои наличники и русские отступили.

Это был Иван с дружинниками, перенаряженные в платье и доспехи ливонские, отбитые у них в ночную схватку.

— Причудник… ишь, что придумал… Теперь ты нам чужак.

— Что, не узнали… это я и хотел узнать. Теперь смело пойду прежде вас в замок Гельмст… там привольно будет.

— Зачем же ты хочешь идти прежде нас? Смотри, подстрелят!

— Пойдем к живым на поминки… а вам до этого дела нет… Дожидайтесь, когда я посвечу вам с башен замка, и неситесь скорей доканчивать… да помните еще слово «булат».

Сказав это, Пропалый с товарищами повернули коней и ускакали.

— Вперед и мы, товарищи! — крикнул Чурчило, вонзая шпоры в крутые бока своего коня.

Было уже раннее утро. Солнце рассыпало свои яркие, но холодные лучи и играло ими на граненых копьях русских дружинников.

Дружина сомкнулась и тронулась.

 

XX

Ряженые в замке

Слова Чурчилы сбылись. Уже смеркалось, когда отважные русские дружинники, переряженные рыцарями, приблизились к замку Гельмст.

Близ замка господствовало необычайное оживление; около подъемного моста несколько рыцарских отрядов ожидало спуска.

— Люблю поля вражеские! — воскликнул Пропалый. — Ну, братцы, чур, теперь слушать чутко, глядеть зорко… Если нас не узнают, то мы в одно ухо влезем, а в другое вылезем из замка, а если дело пойдет наоборот, зададут нам передрягу, хорошо если убьют, а то засадят живых в холодильню.

Он указал рукой на проруби окрестных озер.

— Что делать?.. На то пошли!.. Сами вызвались, — послышались ответы.

— Авось, живые в руки не дадимся! — продолжал Иван. — Нас здесь одиннадцать, постоим часок стеною непрошибною.

— Вестимо! Однако у них, собак, стены-то несокрушимы: ни меч, ни огонь не возьмет их! — заметил один из дружинников.

— И соседей собралось на подмогу им число немалое… Вишь каким гоголем разъезжает один! Должно, их набольший! — заметил другой, указывая на одного плечистого рыцаря, который осматривал стены, галопируя около них на статном иноходце.

— Ну, с Богом! Мать Пресвятая Богородица и заступница наша святая София, помоги нам, многогрешным! — с благоговением произнес Иван Пропалый, въезжая в толпу ожидавших рейтаров.

— Здорово, товарищи! — приветствовали последние новоприбывших. — Не видали ли вы русских? Говорят, будто они бежали из нашей земли. Знать, солоно, или вьюжно пришлось им. А впрочем, кто их знает, где они разбойничают.

— Как не видать! — отвечал Иван. — Мы немало гнались за ними и общипали у них кое-что из награбленной добычи.

При этих словах Пропалый вынул из-за рукавника серебряную опояску с крупными алмазами, которую он еще ранее отнял у одного рыцаря при нападении на его замок, показал ее своему собеседнику и спрятал снова.

— Хоть и темно, но я и впотьмах всегда увижу хорошую вещь, — произнес рейтар с блеснувшими от зависти глазами.

— А ты от кого же слышал, что русские бежали? — спросил Иван.

— Мы захватили их прежде, да не добились до сих пор никакого толка, а вчера сам пришел к нам какой-то Павел, бывший при их начальнике телохранителем, начальник-то его, видишь, чем-то обидел, ну, он и бежал к нам и взялся навести нас на русское гнездо. Объяснил по приметам, да по зарубкам деревьев, где оно находится. Наши смельчаки ездили разузнавать, правда ли это, и недавно возвратились и сказывали, что и впрямь там были русские. Они видели на том месте изломанное оружие их, а от большого костра вился еще дымок, так что надо полагать, что они недавно покинули это место, — отвечал рейтар. — Видно, струсили, узнали, пройдохи, что мы на них поднялись, да и всполошились.

— А Павла этого, что же вы, чай, притянули за шею?..

— Нет, за что же? Он в чести теперь у нас. Завтра, чем свет, выступят отыскивать беглецов… Слышишь, какой говор в замке? Все уже в сборе. Ныне последнюю ночку проведем повеселей, да и в поход.

Раздался звук рога, возвещавший спуск моста. Цепи загрохотали, и русские смельчаки вместе с ливонцами благополучно въехали с опущенными забралами в широко отворенные ворота замка Гельмст.

На дворе замка стоял неумолкаемый говор, рейтары ходили толпами: кто держал лошадиную узду и побрякивал ею, кто вел поить лошадь, или уже упившегося товарища на успокоение.

Ржание коней, бряцание оружия, рассказы, окрики, споры, хохот и брань — все сливалось в странный своеобразный гул.

Иван Пропалый с товарищами поставили своих лошадей в общие стойла и, незаподозренные никем, пошли осматривать замок.

На задней его части, выдавшейся острым утесом в глубокий овраг, огибавший стену, из которой камни от действия времени часто открывались и падали в глубину, находилось отверстие, из которого дружинники приметили вышедшего человека, окутанного с ног до головы широким плащом, несшего что-то под мышкою; за ним вскоре вышли еще несколько человек, которые вместе с первым прокрались, как тати, вдоль стены.

Иван ощупал это отверстие и нашел в нем железное замерзлое кольцо, вбитое в медную доску. Он насилу приподнял ее и ощупал чугунные ступени, ведшие вниз, хотел только что спуститься, но остановился, услыхав сзади голоса, и захлопнул доску.

Притаившись вместе с товарищами в расщелине стены, они стали наблюдать.

Черные тени возвращались, что-то бережно неся на руках, передний поднял доску, и все они вместе с ношей на глазах дружинников опустились вниз и захлопнули за собой творило.

«Что за дьявольщина!» — подумали с недоумением дружинники.

— Это дело надо разузнать, тут что-то неладно, — решил Пропалый.

В обширной приемной комнате — рыцарской зале фон-Ферзена — происходило между тем многочисленное собрание.

Стены комнаты были увешаны дорогими казылбатскими коврами, на них висели огромные рыцарские доспехи в полном наборе, производившие на первый взгляд впечатление повешенных рыцарей.

В одном углу стоял стол, покрытый медвежьею полостью, на котором лежал большой гроссмейстерский жезл, обвитый широкою золотою тесьмою.

В другом углу навалены были горою шлемы, а в противоположном от него углу пылал огромный камин, один освещавший обширную комнату и сидевших за большим, стоявшим посредине столом рыцарей.

Стол был весь уставлен вином и грубою закускою: соленою рыбою, копчеными окороками и черствым хлебом.

Попойка была в полном разгаре и шла уже к концу, что было заметно по опустевшим флягам и блюдам, а также по раскрасневшимся лицам рыцарей.

Фон-Ферзен сидел среди своих гостей и союзников молча, с опущенною долу головой; невдалеке от него находился, тоже не принимавший участия в пиршестве, Бернгард.

— Ну, славно попировали, так что не осталось теперь чем мух накормить! — сказал один рыцарь и встал из-за стола.

За ним последовали и другие.

— Да что это гроссмейстер повесил голову, как дохлая лошадь? Неужели он так сильно запуган кольчужниками, что и нас, своих союзников, ни во что не ставит? — спросил тихо один рыцарь другого.

— Нет, видишь, он тоскует о пропаже дочери, которая, как рассказывает Доннершварц, бежала с его приемышем-русским в его отчизну.

Спрашивавший рыцарь замолчал, как бы показывая вид, что это до него не касается, а третий, вмешавшийся в разговор, заметил:

— Только-то? А я думал, что уж не ограбили ли его русские?

— Мундшенк, — послышался пьяный голос из-за стола. — Подайте мне еще выпить за долголетнее существование храбрых меченосцев во все грядущие века.

На этот призыв откликнулись многие. На столе появились принесенные слугами новые фляги и даже бочонки: пьянство началось с новою силою, и вскоре многие из храбрых меченосцев позорно валялись под столом.

Другие, более крепкие, шатаясь из стороны в стороны, бродили по залам, изрыгая проклятия на русских и угрожая им неминуемой гибелью от славных рыцарских мечей.

Убитый горем фон-Ферзен и Бернгард не могли удержаться, чтобы порою не бросить презрительных взглядов на этих, окружавших их, бесстрашных победителей фляг и бочонков.

 

XXI

За славу, за Эмму!

В столовую вошел Доннершварц и, окинув своими посоловевшими глазами присутствующих, подошел к фон-Ферзену.

— Я всем распорядился, — заговорил он сильным басом. — Не бойтесь, мы настигнем их завтра и вдоволь насытим наши мечи русскою кровью. О, только попадись мне Гритлих, я истопчу его конем и живого вобью в землю. Дайте руку вашу, Ферзен! Эмма будет моею, или же пусть сам черт сгребет меня в свои лапы.

Фон-Ферзен, как бы пробужденный надеждой на отмщение, воскликнул, сверкая глазами:

— О, только попадись он мне; я сам собственными руками разорву его на части. Друзья, верные союзники мои, — обратился он к присутствующим, — я разделяю между вами все мои владения и богатства, добудьте мне Эмму, мою дочь, или проклятого Гритлиха… О, если бы обоих вместе! Я даже не знаю, что лучше!.. Эмму я люблю всем сердцем и без нее не утешусь, но его… его мне хочется посмотреть умирающим в предсмертных корчах, когда я сам буду по капле выпускать его подлую кровь… О, какое наслаждение! Эмму, повторяю, получит храбрейший! Отметите же за славу, за Эмму, за меня…

— За славу, за Эмму, за гроссмейстера! — раздались крики, и все повскакали с своих мест, неистово махая обнаженными мечами.

Доннершварц с злобной, язвительной улыбкой посмотрел на Бернгарда. Последний вспыхнул, подошел к фон-Ферзену и сказал, обращаясь ко всем:

— Выслушайте меня! Они любят друг друга, разлучить их — значит убить обоих… Мое мнение: настичь русских, дать битву, захватить Эмму и Гритлиха и…

Бернгард остановился, ему, видно, тяжело было окончить начатую фразу.

— И что же с ними делать? — послышался вопрос.

— И соединить их! — твердо произнес благородный юноша.

Взгляд фон-Ферзена дико блеснул.

Остальные даже отступили от Бернгарда в изумлении.

— И соединить их! — повторил тот, как бы наслаждаясь тем сердечным мучением, которое доставляла ему эта фраза.

— Замолчи, или я сочту тебя злейшим врагом моим! — сдавленным голосом сказал ему фон-Ферзен. — Он всего лишил меня, а ты что предлагаешь мне!

— Бернгард насмехается над фон-Ферзеном! — перешептывались рыцари между собой.

— Я бы вырвал с корнем язык его, чтобы он не оскорблял благородного рыцарства! О, я бы сумел научить его уважать и седины, — заговорил было вслух Доннершварц.

Бернгард не дал ему окончить угроз, бросился на него с мечом, но, вдруг, одумавшись, откинул меч в сторону и, выхватив из камина полено, искусно увернулся от удара противника, вышиб меч из рук его и уже был готов нанести ему удар поленом по голове, но фон-Ферзен бросился между ним и Доннершварцем, да и прочие рыцари их разняли и развели по углам.

После обоюдных угроз поссорившихся и громкого хохота рыцарей над Доннершварцем на тему, что его бьют поленом, как барана, ссора утихла и мир водворился.

Фон-Ферзен, ободренный перспективою мести, стал веселее и начал усиленно заливать свое горе вином.

Последнее развязало ему язык. Он начал мечтать вслух, как они завтра настигнут русских и потешат свои мечи и копья над вражескими телами.

— Пленник Павел рассказывал нам, что эти новгородцы — народ вольный, вечевой… Их щадить нечего. Они хотя и богаты, а выкупу от них не жди… разве только нового набега, — заметил один из рыцарей.

— Да, кстати, я вспомнил о пленниках — где они? — произнес фон-Ферзен.

— Петере, — обратился он к своему слуге, — вели их ввести сюда, сделаем последний допрос и пора с ними разделаться.

Петере вышел.

— А что нас остановит пуститься и дальше? Мы соберемся еще большим числом и нагрянем на Новгород. Государь Московии, поговаривают, сам хочет напасть на него. Тем лучше для нас: мы будем отгонять скот от города, отбивать обозы у москвитян, а если ворвемся в самый город, то сорвем колокол с веча, а вместо него повесим опорожненную флягу или старую туфлю гроссмейстера, пограбить, что только попадется под руки, и вернемся домой запивать свою храбрость и делить добычу, — хвастался совершенно пьяный рыцарь, еле ворочая языком.

Его речь приветствовали аплодисментами, но один Бернгард усмехнулся и возразил:

— Что-то давно сбираемся мы напасть на русских, но, к нашему стыду, до сих пор только беззаботно смотрим на зарево, которым они то и дело освещают наши земли… Уж куда нам пускаться вдаль… Государь Московии не любит шутить, он потрезвее нас, все говорят.

— Не верь, не верь, что говорят… Мы сами тебе не верим! — прервали его пьяные крики.

Бернгард обвел присутствующих презрительным взглядом и замолк.

Через несколько минут раздался звон цепей, и сторожа ввели в залу изнуренных русских пленников.

Их было шестеро, они были крепко скованы по рукам и ногам и, видимо, с трудом влачили свои тяжелые цепи.

Их выстроили в ряд перед сидевшим за столом фон-Ферзеном.

— Вы новгородцы? — спросил их последний.

— Новгородцы.

— А зачем пришли вы к нам?

— Умереть, или убить вас.

— Черт возьми, что тут выспрашивать? Скорей уничтожить это русское отродье! Неужели и этих откармливать на свою шею? — громко проговорил Доннершварц.

— Да, пора бы, мы вам не нужны! — отвечали хладнокровно пленники.

Фон-Ферзен, которому намек Доннершварца напомнил о Гритлихе и мести, яростно воскликнул:

— Да, конечно, затравим их нашими медведями, потешимся напоследок кровавым зрелищем.

— Не рыцарское это дело, фон-Ферзен, — громко запротестовал Бернгард, — я, по крайней мере, до последней капли крови буду защищать беззащитных.

Фон-Ферзен почти с ненавистью посмотрел на говорившего. В зале раздался недовольный ропот, но к чести рыцарей надо все-таки сказать, некоторые, хотя немногие, присоединились к мнению Бернгарда.

Не желая начинать раздора, фон-Ферзен сделал незаметный знак Доннершварцу.

Тот понял его, и на губах его заиграла злобная улыбка.

Пленников увели по приказанию хозяина, а за ними вышел из залы и Доннершварц.

Через несколько минут со двора замка донесся глухой короткий стон, другой — до шести раз.

Все догадались, что это значило.

Бернгард в ужасе пожал плечами.

Вздохнул и сам фон-Ферзен.

С самодовольной улыбкой вернулся вскоре в залу Доннершварц, весь обрызганный кровью, и спокойно осушил кубок, как бы забыв, какое страшное поручение он исполнил.

Раздался звон колокола, жалобным звуком раскатившийся по всему замку, означавший полночь.

Камин погасал.

Немногие рыцари, еще державшиеся на ногах, собрались в кучу и стали обсуждать последние подробности предстоящей экспедиции и, чокнувшись, выпили еще и опрокинули свои кубки в знак окончания пира и заседания.

— За славу, за Эмму, за гроссмейстера! — раздавались крики.

— Куда же?.. На лошадей? — спросил фон-Ферзен, увидя, что многие расходятся.

— Нет, сперва в постели. Рог разбудит нас, — отвечали ему.

— Так до завтра.

— До утра…

Все разошлись. Фон-Ферзен ушел в свою спальню вместе с Доннершварцем.

Бернгард вышел из замка и прошел в парк.

Он сам не мог понять взволновавших его чувств, но ему хотелось и плакать, и молиться, а главное, быть одному…

 

XXII

В подземелье

Пока рыцари с усердием и отвагой, достойными лучшей цели, опустошали содержимое погребов фон-Ферзена, русские молодцы в рыцарских шкурах тоже не дремали.

— Братцы, — говорил товарищам Пропалый, стоя над загадочным творилом, на их глазах скрылась таинственная процессия, — мы взбирались на подоблачные горы и на зубчатые башни, но не платились жизнью за свое молодечество, почему теперь не попробовать нам счастья и не опуститься вниз, хотя бы в тартарары? Я, по крайней мере, думаю, что нам не найти удобнее места, где бы мы могли погреться вокруг разложенного огня, да, кроме того, мы разузнаем, кто эти полуночники. Лукавый их ведает, что у них на уме? Может, они для нас же готовят гибель!

— Мы готовы, идем хоть на край света! Веди нас хоть туда, куда и орел не нашивал добычи, где конец странствия облаков, мы за тобой всюду, — отвечали ему дружинники.

Осторожно подняли они чугунную доску и ощупью, один за другим начали спускаться в подземелье.

Чутко прислушиваясь на каждом шагу, они медленно спускались все ниже и ниже.

Кругом и внизу царила гробовая тишина.

Страшная сырость и спертый воздух затрудняли дыхание.

Наконец они почувствовали под ногами вместо камней сырую землю — лестница окончилась. В подземелье было совершенно темно. Вытянув перед собой руки, ощупывая мечами впереди себя, храбрецы двинулись среди окружавшего их могильного мрака.

Мечи рассекали только воздух.

Вскоре, впрочем, один из дружинников встретил своим мечом стену. Шедшие повернули вправо и увидали вдали слабое мерцание огонька.

Дружинники пошли на огонек, и скоро до них стали доноситься голоса людей.

При слабом освещении смоляного факела, который держал один из четырех находившихся в подземелье людей, наши храбрецы, приблизившись к ним, рассмотрели тяжелые своды стен и толстые столбы, подпиравшие закопченный потолок.

За последними скрылись они, чтобы быть незамеченными до времени, и стали прислушиваться к разговору неизвестных. Одного из них, впрочем, они вскоре узнали по голосу.

Это был Павел.

— Ну, Гримм, теперь все кончено! — говорил он. — Девица в ваших руках… Что же медлит и нейдет рыцарь?

— Ты молодец хоть куда, парень не промах, — отвечал Гримм. — Только доделывай начатое, за то рыцарь наградит тебя…

— Удавкою, как бешеную собаку; знаю я вас… Но вот, кажется, шпоры… Это он…

На самом деле, другой факел еще более осветил присутствующих в подземелье.

Его нес оруженосец Доннершварца.

За ним шел и сам он, пошатываясь на каждом шагу.

— Ну что, добыли ли? — рявкнул он, обращаясь к Павлу.

— Наше слово свято, — отвечал тот, указывая рукой на дверь, видневшуюся в глубине, и повел его к ней.

— Ну, Гримм, черт возьми, — ворчал, следуя за ним, Доннершварц, — нашел же ты местечко, куда спрятать ее. Видно, ты заранее привыкаешь к аду…

— Привыкнешь! — лаконически и лукаво отвечал Гримм.

Пропалый подал знак своим, и дружинники последовали за ушедшими.

Павел с шумом отодвинул железный засов. Чугунная дверь, скрипя на ржавых петлях, отворилась.

В низкой, тоже со сводом комнате, отдаленной от подземелья полуразрушенной стеной, висела лампада и тускло освещала убогую деревянную кровать, на которой, казалось, покоилась сладким сном прелестная, но бледная как смерть девушка.

Шелковый пух ее волос густыми локонами скатывался с бледно-лилейного лица на жесткую из грубого холста подушку, сквозь длинные ресницы полуоткрытых глаз проглядывали крупные слезинки…

Увы! это был не сладкий сон, а глубокий обморок.

Доннершварц бросил на нее плотоядный взгляд, но приблизившись, воскликнул:

— Черт возьми, да это не Эмма! Это какой-то оглодыш. Жива ли она?

На самом деле Эмма, — это была она, — исхудала до неузнаваемости. Павел наклонился над лежащей.

— Еще дышит этот живой остов. Она нескоро умрет и здесь, а на свежем воздухе и подавно… Бабы живучи, а это только с их бабьего придурья…

— Но что с ней сделалось?

— Что? Испугал я, как, выманивши ее голосом Григория и схватив в охапку, потащил с собою… Сперва она завопила: «Гритлих, Гритлих, где ты?»

— Подожди, с того света он придет за тобой, — сказал я ей. — С тех пор она и не двинулась.

Но Эмма шевельнулась, или, скорей, вздрогнула от холода и сырости воздуха, которым было пропитано подземелье.

Доннершварц, стоявший немного поодаль от кровати и пожиравший свою жертву жадными взглядами, сделал уже шаг вперед с распростертыми, как бы для объятий, руками.

— Не терпится более! — шепнул Пропалый и хотел уже кинуться на него, но у несчастной девушки нашелся другой невидимый хранитель.

С потолка оторвался тяжелый камень и упал между ней и Доннершварцем.

Негодяй испугался и отступил.

— Перестаньте, благородный рыцарь, — начал Гримм с чуть заметной иронией в слове «благородный», — разнеживаться теперь над полумертвою… Что тратить время по пустякам. Она от вас не уйдет. Идите-ка лучше собирать в поход своих товарищей, и, когда они все выберутся из замка, мы с Павлом перенесем ее отсюда к вам. Вы, проводив рыцарей, не захотите марать благородных рук своих в драке с русскими и вернетесь домой… Там вас будет ожидать Эмма и мы с нашими услугами.

— Да, да, пусть сам черт заступается за нее, но она будет моею! — воскликнул Доннершварц. — А теперь я на самом деле пойду, — добавил он, уже дрожа от страха.

Предшествуемый оруженосцем с факелом, он ушел. Гримм с Павлом и двумя подкупленными злодеями остались одни.

— Ну, а мы что? Улепетнем тоже отсюда? — заговорил Гримм, когда звуки шпор умолкли вдали.

— Скоро утро… несподручно… Да еще вот что мне сомнительно: куда девались мои земляки? Я знаю Чурчилу как самого себя: он не убежит, разве что в другом месте рыскает за добычею, — отвечал Павел.

— А нам что до них? Этого чугунного рыцаря Доннершварца заведем в глушь, а там…

Гримм сделал выразительный жест рукою.

— Нет, пусть они уберутся завтра, а мы разгромим кладовые и отправимся в надежное местечко… Ведь мы с тобой одной шерсти, небось, уживемся везде…

— А эту полуживую девчонку похороним здесь! Я не намерен делать угодное Доннершварцу.

— И теперь же! Неужели же дожидаться ее смерти? Может, она еще и за горами…

— А у вас за плечами! — крикнул Иван Пропалый и бросился на них.

Дружинники последовали за ним.

Павел ускользнул, воспользовавшись суматохой.

Гримм пырнул ножом одного русского, но сам пал под узловатым кистенем Пропалого. Двое других тоже были убиты.

Побоище кончилось, и все умыслы злодеев рассеялись прахом.

— Куда же девался этот искариотский Павел? — спросил один из дружинников, отирая свой окровавленный меч.

— Поищем и его, но прежде надобно сделать расправу с этой падалью! — отвечал Пропалый, указывая на мертвых и шевельнувшегося посреди них Гримма.

— А, прикинулся! А кажись, удар был верен, без промаха! Чу, отдыхает, силится сказать что-то! — промолвил другой дружинник, наблюдая Гриммом.

— Возьмите вот тут… у меня за поясом все, что найдете, — прерывистым голосом заговорил последний, — только не добивайте меня!

— Эк, что сморозил! Да мы и без того оберем тебя, — заметил Иван, обыскивая его, и, нащупав в указанном месте большую кису, вытащил ее и радостно воскликнул: — Правда, эта собака стоит того, чтобы задать ему светлую смерть!

В эту минуту Эмма очнулась, приподнялась на кровати и смотрела на всех мутными, но не испуганными глазами.

Иван Пропалый подошел к ней и помог ей встать.

Она продолжала обводить всех диким взглядом.

— Наконец я умерла! — заговорила она слабым голосом. — Гритлих, ты взял меня к себе! Как я рада! Как мне хорошо теперь! Что жить без жизни. Да где же ты? О, дай мне полюбоваться на тебя…

Она протягивала руки в пространство.

— Нет, ты не умерла, ты жива, красная девица. Мы вырвали тебя у смерти. Вот твои вороги, — сказал Пропалый.

Эмма взглянула бессмысленным взглядом на трупы.

— А они давно уже умерли? Вместе со мной? Это вы, батюшка? Теперь мы не расстанемся с Гритлихом!

— Да она полоумная, брось ее, что проку возиться с ней! — закричали Ивану товарищи.

— Нет, возьмем ее с собой из этой преисподней. Тут побыть, так и мы заблажим. Давайте-ка на ее место этого старого Кощея! — сказал Иван.

Гримма потащили на кровать.

Он всеми силами выбивался из рук несших его, но видя, что усилия тщетны, закричал что есть силы, зовя кого-нибудь на помощь.

— Захмелел, горлопятина! Погоди, скоро не так запоешь! — говорил Пропалый, укладывая его и связывая своим кушаком.

Дружинники натаскали обломки скамеек, древков от валявшихся в подземельи копий и, навалив их кучею под постель, зажгли факелом.

Гримм продолжал изрыгать ругательства, но скоро затих, охваченный дымом и пламенем.

— Собаке — собачья и смерть! Но куда девался окаянный Павел? — заметил Иван.

— Черт в зубах унес! — отвечали ему товарищи, освещая впереди и около себя все места и неся на руках слабую, безмолвную Эмму.

Они обыскали все обширное подземелье и, бросив поиски, поднялись через другую лестницу в необитаемую часть замка.

 

XXIII

Пожар

В этой необитаемой части замка Гельмст стены обвивали полуувядшие плющи, высовываясь наружу из полуразрушенных окон; совы и филины летали на просторе и, натыкаясь на огонь факела, который принесли с собой из подземелья русские дружинники, чуть не гасили его и в испуге шлепались на землю.

Эмму положили на пол. Воздух освежил ее. Она стала дышать ровнее и свободнее.

Иван Пропалый, невзирая на сильный холод, окутал ее своим зипуном и, сам не зная, что с нею делать, куда ее девать и куда самим деваться, согласился с прочими, что пора действовать.

Они начали подставлять факел к рваным обоям; последние быстро вспыхивали, но вскоре гасли, шипя от сырости.

Видя, что это не действует, дружинники стали собирать горючий материал и, наконец, достигли того, что пламя охватило всю комнату.

— Пора! Чу! петухи перекликаются. Чай, теперь давно за полночь? Наши продрогнут от холода и заждутся. Пожалуй, еще за упокой поминать начнут, подумав, что мы погрязли в этой западне по самые уши, — заметил Иван, подпаливая последнюю стену.

Все работали усердно, кто шапкой, кто чем попало, раздувая огонь, и скоро пламя широкими языками начало выбиваться из окон.

— Авось, теперь не погаснет огонь. Он прожорлив; как разбежится, так не уймешь, начнет метаться во все стороны: любо-дорого смотреть, — слышались замечания дружинников.

— Однако, братцы, горячо оставаться в этой жаровне. Выберемся-ка лучше на приволье.

— Братцы, что мучить девицу-то? Кинем ее лучше в середину. Не успеет и пикнуть, как уж ни одной косточки в ней не останется, — предложил один из дружинников, указывая на лежащую в полузабытьи Эмму.

— Нет, не тронь, она и так обижена! — сказал Иван. — Душа безвинная восплачется на нас, так Бог накажет.

Еще раз посмотрели они на всепожирающее пламя, длинными языками лезшее вверх по стенам, вышли на волю другим выходом и вскоре по уцелевшей полуразвалившейся лестнице спустились вниз.

Эмма, после их ухода, от действия свежего воздуха ожила, и, как была, в зипуне Пропалого, быстро убежала по стене замка, видимо, сама не зная куда.

Спустившись на двор замка, дружинники натолкнулись на груду изувеченных тел. По одежде и оружию они узнали в мертвецах своих земляков.

«Так вот они, пленники, захваченные ими, о которых говорил вчера рейтар, при въезде в ворота замка!» — подумали русские молодцы.

Распаленные гневом и жаждою мщения, они начали с своей стороны дикую расправу над встречными-поперечными: как звери, зарыскали они по двору и по замку и рубили сонных служителей.

Задумчиво всю ночь расхаживал Бернгард по стенам замка. В его душе боролись между собой противоположные чувства: то он хотел покинуть зверский замок, где нимало не уважается рыцарское достоинство, то жадно стремился мыслью скорее сесть на коня и мчаться на русских, чтобы кровью их залить и погасить пламя своего сердца и отомстить за своих.

Вдруг стены и весь замок мгновенно осветились. Огонь, пробившись сквозь ветхую западную башню, засверкал на зубцах ее и далеко отбросил от себя яркое зарево.

Бернгард испугался за фон-Ферзена и бросился скорей будить служителей, но нашел их перерезанными, между тем как из соседних комнат до него доносился беспечный храп и носовой свист спящих рыцарей.

— Пожар, пожар! — закричал он изо всей силы.

— Измена! Русские в замке! — крикнул в ответ ему неизвестный, бежавший прямо на него.

Бернгард узнал в нем того русского пленника, которого накануне велел повесить Гримму.

— Я вижу кто… — грозно встретил его Бернгард, одной рукой схватил его за шиворот, а другой приставил меч к его груди. — Кайся, сколько вас здесь и где твои сообщники, тогда я одним ударом покончу с тобой, а иначе — ты умрешь мучительною смертью.

— Заклинаю вас, благородный рыцарь, увериться в моей преданности к вам! Не теряйте времени, спешите на ту сторону замка, к воротам: там русские в одежде рейтаров Доннершварца. Я узнал их, они как-то прокрались в замок, перебили многих, сбили замки с конюшен, разогнали лошадей ваших и…

— Верны ли слова твои?..

— Да возьмите меня с собой!

Оба они растолкали кого могли из спящих, стремглав побежали в указанное Павлом место, хлопая дверьми, звуча оружием и неистово крича:

— Пожар, пожар! Русские!

«Пожар! Русские!» — грозным эхо пронеслось по замку.

Проснувшиеся и оставшиеся в живых рейтары и служители бросились во внутренние апартаменты замка, где сладким сном покоились непобедимые рыцари.

— Вставайте! Пожар! — кричали они им.

— Где? — спрашивали, лениво потягиваясь, рыцари.

— На западной части башни!

— О, до нас еще далеко, — беспечно решили они и перевернулись на другой бок.

— Да ведь русские в замке!

— В чьем?

— В нашем, в нашем! Уж там дерутся — чу, какой гам!

— Как! — воскликнули они испуганно, и полусонные начали метаться по комнатам.

— Благородный рыцарь, господин повелитель мой, владетельный рыцарь Роберт Бернгард послал меня успокоить вас. Русские вчера обманули стражу нашу и вошли в замок в нашей одежде. Их немного, всего одиннадцать человек. Господин мой с рейтарами уже окружил их гораздо большим числом и просит вас не препятствовать ему в битве, хотя они упорно защищаются, но он один надеется управиться с ними, — сказал рыцарям вошедший оруженосец.

— Пусть за ними будет эта слава! — вскричали обрадованные рыцари.

— Да мы с малым числом и драться не захотим, — добавил другой, зевая во весь рот.

Доннершварц, как короткий приятель дома фон-Ферзе-на, находился с ним вместе в отдаленной от пожара и битвы комнате замка.

Старик, опечаленный, усталый от нескольких проведенных ночей, выпивший накануне лишнее, спал как убитый, не ведая, что около него спит самый злейший его враг, — похититель его дочери.

Ввиду известия, принесенного оруженосцами Бернгарда, что русских немного, что рыцарь Бернгард окружил их, хозяина не стали и беспокоить, чтобы он запас более сил к утру, на храбрость же Доннершварца плохо надеялись.

Доннершварц между тем с своими рейтарами, среди общей паники, наступившей в замке при вести о нахождении в нем русских, среди воплей отчаяния и мольбы о помощи, руководимый Павлом, настиг русских дружинников, убивавших поодиночке наповал каждого из попадавшихся им рейтаров.

Русские пробрались к стене, искали какого-нибудь выхода из замка, чтобы соединиться с своими, когда на них было сделано нападение. Они сомкнулись друг с другом крепко-накрепко, уперлись спинами к стене и, оградившись щитами, устроили стену, решась, видимо, дорого продать свою жизнь.

Заметнее всех среди сражавшихся мелькали меч Бернгарда, да угловатый кистень Пропалого.

Но бой был не равен.

Русские падали без подкрепления, тогда как редевшие ряды воинов Бернгарда заменялись новыми.

— Булат! булат! — кричали русские, в надежде, что их услышат товарищи, но тщетно.

Скоро расходившееся все более и более пламя зажженного ими замка осветило их трупы.

 

XXIV

Гибель Эммы

Огненный флаг, обещанный Иваном Пропалым, был выкинут им с башни замка Гельмст.

Его скоро заметили находившиеся в засаде в лесу, невдалеке от замка, русские дружинники, предводительствуемые Чурчилой и Димитрием.

— Сдержал свое слово Пропалый. Вот уж прямо по-молодецки! Славно светит он нам дорогу к замку! Ну, братцы, разом! Промните коней, да и у самих, чай, кровь застоялась! — разнеслись по встрепенувшейся дружине восклицания.

Все было забыто — сон, усталость, самая родина.

Мигом вскочили все на коней и пустились туда, где виднелось громадное зарево. Через рвы и канавы началась скачка: приманками служили слава, золото, раны и смерть.

Подъемный мост был поднят, но русские даже не взглянули на него. Они спешились, спустились в ров и туда же свели своих лошадей. Вода во рве замерзла.

Если бы рыцари заметили движение русских и захотели воспрепятствовать им в переправе, то могли бы очень легко это сделать, так как соскочить в ров было делом нетрудным, а подняться на крутизну его сопряжено было с большим трудом.

Но из замка их не заметил никто, и они все благополучно выбрались на ровное место.

— Братцы! — воскликнул Чурчило. — Рубите и жгите мост! Во-первых, мы ответим Пропалому на его же язык, на язык огня, во-вторых, без моста никто из нас не подумает возвратиться назад.

Сказано — сделано. Мост запылал, русская дружина мчалась между двух огней.

— Кто это там на стенах? Переговоры, что ли, вести с нами хочет? — сказал один из дружинников, показывая рукою на стены замка.

Все поглядели по указанному направлению и, подъехавши ближе и всмотревшись, увидали ужасное зрелище. Иван Пропалый с товарищами висели мертвыми на зубцах стен. Головы их были раздроблены, тела изуродованы, свежая кровь шла из их ран.

Насилу узнали их земляки.

В их сердцах и взорах закипела месть.

Прикрывшись щитами, с гиком ярости бросились они на замок, откуда слышались им смешанные громкие голоса, галоп лошадей и звук оружия.

Задрожали тяжелые ворота под первым натиском русских. Рыцари повыглянули на осаждающих из окон и говорили себе в утешение, что врагов малая кучка, что муха крылом покроет всю шайку, — так ободряли они своих рейтаров, но сами не трогались с места.

Русские кричали им, осыпая окна градом стрел.

— Ну-ка, выходите сюда, железные люди! Что вы головы-то высовываете, как лягушки из воды! Выходите смелей, мы раскупорим вашу скорлупу!

Бернгард, раненный в схватке с дружиною Пропалого, отдыхал в замке, фон-Ферзен бросался во все стороны, отдавал приказания одно нелепее другого, так что никто не понимал его и слушавшие только пожимали плечами, глядя на помутившегося умом старика. Доннершварц, празднуя победу над Пропалым и помянув его полной чарой, расхрабрился и выехал на двор, но когда ропот ужаса при новом нападении русских достиг до него, он совершенно обезумел от страха и кричал, что под замком есть надежное убежище в подземелье, куда он и советовал ретироваться. Страх вышиб у него всю память, он забыл об Эмме, Павле и Гримме. Весь замок кружился в глазах его. В эту минуту фон-Ферзен схватил за поводья коня его и потащил за собою.

Мимо них пронесся в битву не усидевший на стенах замка Бернгард. Рейтары понеслись за ним, многие спешились и полезли на стены замка защищаться.

Смертный час несчастной Эммы был близок. Это нежное слабое созданье, напуганное столькими ужасами, убитое столькими горестями, лишилось совершенно ума и в отчаянии бегало по саду, призывая своего Гритлиха. Только шум битвы вызвал ее оттуда. Не чувствуя холода, побежала она через двор с слабым остатком памяти и начала искать свою комнату, но огонь охватил уже большую часть замка; хотя она и не нашла ее, но, не страшась пламени, ползла с непомерной силой и ловкостью между рыцарями на стенах. Легкое покрывало окутывало ее голову, рыцари не узнали ее, да и им не до нее было.

— Кто за мной! — слышался голос Бернгарда, с отвагой кидавшегося отражать русских от разбитых уже ими ворот, но число его рейтаров редело, и один оглушительный удар русского меча сшиб с него шлем и оторвал половину уха; рассыпавшиеся волосы его оросились кровью.

Бледный месяц выплыл из-за облаков и уныло глядел на кровавое зрелище.

Волны огня бушевали все сильнее и сильнее и ярко освещали битву, отбрасывая от себя далеко зарево. Со стен замка сыпалась смерть.

Невзирая на это, русские приставляли к ним лестницы и, отражая удары, смело лезли по ним, весело перекликаясь друг с другом.

— Чокайтесь, братцы, со смертью!.. Лезь прямо на нее!.. Ну, лицом к лицу… Вот так!

И действительно, иной, пораженный на верхней ступени, летел мертвым на землю.

Эмма стояла на стене, недалеко от клокочущего пламени, машинально распростерши руку и обводя всех диким взглядом, наблюдая за каждым взмахом меча, как бы ожидая, что один из них наконец поразит и ее.

Григорий, заметивший на щитах некоторых рейтаров девиз Доннершварца, до того времени не участвовавшего в битве, ринулся на них, и скоро меч его прочистил ему дорогу к их начальнику.

Доннершварц, весь залитый железом, подобно другим рыцарям, стоял среди своих телохранителей.

Григорий, наехав на него, поднял наличник своего шишака.

— А, ты захотел проститься со мной, щенок! — заревел Доннершварц. — Прощай, кланяйся чертям! — Он поднял свое тяжелое копье.

— Прощай, вот тебе посылка на тот свет! — возразил Григорий и, предупредив удар, нанес свой.

Копье вонзилось в бок железного рыцаря; Григорий, переломив копье, оставил острие его в ране. Доннершварц зашатался, тихо вымолвил свою любимую поговорку и, свалившись с лошади, рухнул на землю.

Григорий тихо отъехал от сраженного им врага, поднял взор свой к небу, и вдруг сердце его наполнилось неописанною радостью.

Его Эмма стояла на стене, молча, сложа руки, и глядела на него пристально, но холодным, безжизненным взглядом.

Он, поняв этот взгляд и молчание за ненависть к себе, горько улыбнулся и тихо и нежно назвал ее по имени.

Она встрепенулась, быстро и внимательно посмотрела на него и, вскрикнув, покатилась со стены.

Григорий обмер.

В это время русские продолжили себе путь и через стену. Он первый вошел в двери замка и только тогда очнулся.

Первое, что бросилось ему в глаза, был обезображенный, еще теплый труп любимой им девушки.

Григорий упал на него с диким стоном и зарыдал.

Слезы облегчили его, но страшная мысль осенила его и он почувствовал, что отныне укоры совести не оставят его до самой смерти.

— Ее поразила моя измена своим кормильцам, она покончила с собой, не вынесши низости любимого человека… Что ж, и мне остается… умереть…

Он бросился в битву искать смерти.

Вдруг он услыхал знакомый голос.

Он взглянул назад и заметил старика, который, прислонясь к стене, один защищал вход через нее в замок. Димитрий, нападая на него, вышиб меч из рук его, нанес удар и, перешедши через его труп, соединился со своими.

Григорий узнал этого старца. Это был фон-Ферзен. Он подбежал к нему и принял последнее проклятие от умирающего. Это было последней каплей, переполнившей чашу нравственных страданий несчастного юноши. Он, как сноп, повалился без чувств около трупа своего благодетеля и был вынесен своими на плечах из этого кладбища непогребенных трупов.

Все еще свирепствовавшее пламя освещало уже русские шишаки на стенах замка. Решил победу Чурчило, поразивший насмерть единственного храброго защитника замка, Бернгарда.

Начался грабеж добычи, а затем попойка победителей, ликовавших весь остаток ночи на дворе догоравшего замка.

 

XXV

Под Новгородом

— Слава тебе, Господи! Вот и Аркадьевский монастырь, вот Никола на Мостицах, вот Лисья горка, вот Городище, а вот и храм нашей матушки-заступницы святой Софии! — радостно восклицали русские дружинники, возвращавшиеся из Ливонии с богатою добычею и увидевшие издали куполы и крыши родных церквей, позолоченные лучами зимнего солнца.

— Господи, благослови наше прибытие, — благоговейно сказал Чурчило, истово перекрестившись. — Сильно бьется ретивое, что-то знаменует оно.

— Как жаль Григория, пропал без вести, лишась своей возлюбленной! Где-то мечется теперь, сердечный? Нигде не отыскали мы его! — заметил Димитрий.

— А больше всего поразило его другое горе, — промолвил Чурчило, — когда он узнал, что отца его, Упадыша, прокляли во всех новгородских соборах. Куда же ему деться, его бедной головушке? Где теперь найдется ему отчизна? Жаль его, жаль!

Скоро многие из воинов могли уже различить крыши своих домов и в восторге спешили окончить путь, погоняя лошадей.

Великий, богатый Новгород развернулся перед их глазами безграничной панорамой, кипел своим многолюдством, и звуки разных голосов достигали уже их ушей, сливаясь с разносимым ветром благовестом к вечерням.

В это время великий князь быстрыми шагами подступал к Новгороду, а передовой отряд его спешил занять Городище.

Чурчило с товарищами уже подъезжал к городу. Вблизи уже показались кресты многочисленных церквей новгородских. Дружинники скинули шапки и набожно перекрестились.

— Стойте, братцы! — сказал Чурчило, осенив себя троекратным крестным знамением. — Прежде чем приедем домой, подумаем, где он у нас будет: на воле или в ратном поле?

Дружинники остановились.

— Вон, прямо-то, по косогору, что-то желтеется на снегу, — заметил Димитрий. — Я думаю, что это не городки ли уж поделаны для защиты.

— Да, должно быть, что мы с битвы поспеем прямо в битву, — добавил один из воинов.

— Кажись, война у наших закипает с московитянами; но куда нам деваться, чью сторону держать, куда лететь, на вече, или на сечу? — задумчиво произнес Чурчило.

— Мы с тобой всюду поспеем, — отвечал Димитрий. — Пусть голос наш заглушают на дворище Ярославлевом — мы и не взглянем на этот муравейник. Нас много, молодец к молодцу, так наши мечи везде проложат себе дорожку. Усыплем ее телами врагов наших и хотя тем потешим сердце, что это для отчизны. А широкобородые правители наши пусть толкуют про что знают, лишь бы нам не мешали.

— Для земли родной забываю я обиды и для земляков готов всегда держать меч наголо! Однако сделаем привал, чтобы свежими и бодрыми вернуться домой, — сказал Чурчило, слезая с лошади.

Все спешились.

Кто начал кормить из полы кафтана свою лошадь, кто стал распивать круговую чару запасного вина.

Вдруг невдалеке от них показались длинные обозы, тянувшиеся из Новгорода и пробиравшиеся на псковскую дорогу.

Дружинники долго недоуменным взором следили за ними.

— Однако надобно узнать, кто это прокатывает свое имущество? Видно, залежалось оно в сундуках, так хотят его проветрить, — сказал Димитрий.

— А быть может, везут его припрятать в надежное место от зорких глаз москвитян. Только едва ли удастся что спрятать от них: говорят, они сквозь землю видят, как сквозь стекло, да и чутье у них остро к злату и серебру, — заметил Чурчило.

— Эй вы, куда едете? На теплые моря, что ли? — крикнули дружинники провожавшим обоз людям.

Те сперва испугались и хотели даже повернуть лошадей, но затем, вглядевшись в кричавших, доверчиво приблизились к ним.

Это были иноземные купцы, ехавшие с товарами в Псков, спасаясь от хищничества москвитян.

Начались спросы-переспросы.

Купцы рассказали дружинникам о новгородских событиях последних дней и о начавшейся войне Великого Новгорода с великим князем Иоанном и добавили в заключение, что до них донеслась весть, что псковские дружины сошлись с дружинами великого князя, а съестные припасы и другое продовольствие подвигаются также к москвитянам и отстоят уже далеко от них. Новгородские ратные люди покушались было подстеречь их, так как охранных воинов немного, но все еще перекорялись, кому вести их туда.

— Братцы, метнемся на псковитян перемежных, захватим, что можем! Веселей будет домой въезжать! — воскликнул весело Чурчило и тотчас вскочил на лошадь.

Все последовали его примеру.

Обозы тянулись своею дорогою.

Окольным путем, тайком от глаз и ушей пробиралась неугомонная дружина. Почти на каждом шагу их стерегла опасность; в виду их разъезжали московские воины, сторожившие вылазки новгородцев.

Это был передовой отряд, посланный занять Городище.

Новгородские удальцы, доехав до известного им оврага, влево от большой дороги, пролегавшей через лес, поскакали по сугробам снега, и наконец один из них, приостановясь, слез с лошади, приник ухом к земле и быстро сказал:

— Едут, полозья скрипят по снегу, и недалеко.

Большую дорогу окружили со всех сторон и, выждав псковитян, мигом налетели на них с обоих боков повозок.

Начался грабеж.

Из охранной дружины многие разбежались, а остальные полегли на месте.

— Что, небось, тяжело вам везти поклажи-то свои? Вот мы облегчим их немного, — приговаривали новгородцы, разгружая повозки.

Но вскоре им надоело это и они, схватив за уздцы лошадей, повели их за собой.

Вскоре они выбрались благополучно из леса на просеку, под покровом уже нависшего на землей мрака. Опять перед ними расстилался Новгород, блестящий огнями.

Ночь уже вступила в свои права.

Дружинники ехали тихо, путеводимые городскими огнями, и скоро окрик сторожевого у городских ворот коснулся их ушей.

Быстро разнеслась молва по Новгороду о возвращении Чурчилы с удальцами.

Толпа молодежи бросилась встречать его. Сколько задано было ему вопросов, сколько посыпалось на него рассказов.

Чурчило узнал о бегстве своего отца, но от него скрыли истинную причину и место, где он находится, и старались поселить к москвитянам жестокую ненависть.

Он боялся спросить о своей Насте, но догадливые предупредили его и рассказали, что она никуда не показывается и все проливает горькие слезы от разлуки с ним, а что отец ее, посадник Фома, принуждает ее выйти замуж за одного вельможного ляха, который для нее переменил даже веру.

— Нет, — сказал Чурчило, сверкнув глазами, — венец или гроб сулит мне моя судьба, но при жизни своей злу такому не попущу я свершиться!

 

XXVI

Единоборство сына с отцом

Ночь спустилась над Новгородом и его окрестностями.

Подобрав в руки висячие мечи и чуть шевеля наборными уздами, приближался отряд московской дружины к Городищу. Темнота скрывала следы его, и он скоро достиг места, которое было назначено пунктом атаки, и остановился под прикрытием оврага выжидать глухого времени ночи.

Огоньки мелькали еще перед ними вдали чуть видимыми точками; снег порошил и ложился на доспехи воинов белою тканью.

Воеводы сидели в кружке. Один только из них, маститый старец, отделившись от прочих, стоял, скрестив руки на груди, против Новгорода и, казалось, силился своими взорами пробить ночную темноту.

— И куда этот старик движет столетние ноги свои! — говорил, указывая на него, один из сидевших воевод. — Если и мыши нападут на него, то прежде огложат его, как кусок сыру, чем он поворотит руку свою для защиты. Уж он и так скоро кончит расчеты с жизнью. Один удар рассыплет его в песчинки, а он все лезет вперед, как за жалованьем.

— А почем знаешь, чего не ведаешь. Быть может, он первый вышибет победу у врага. Вишь как идет вперед, а по проторенной-то дорожке за ним всякому идти охотнее.

— Да мы и без него пойдем на Городище как домой, — возразил третий.

— Вот и последние огоньки зажмурились в Новгороде. Теперь ударим-ка.

— Смелей! — проговорил быстро старик, подходя к ним, и бодро и легко вспрыгнул на коня.

— На коней! Вперед! — крикнули воеводы и во весь карьер пустились вверх на Городище.

— Ступайте на тот свет, дорога всем просторна! — встретили их голоса, и передние воины, осыпанные градом стрел, покатились вместе с конями под гору.

— А! подстерегли, злодеи! — воскликнул старик и, оправясь от первого отпора новгородцев, разжег нагайкой своего коня и пустил его в самую середину врагов.

Битва сделалась повсеместною.

Москвитян было больше числом, но Чурчило, предводительствуя новгородцами, сохранял равновесие сил, сражаясь в центре.

Меч его сверкал над головами врагов, щит его был перерублен, и он откинул его.

Старик, со стороны москвитянин, с ловкостью юноши управлял своим оружием, меч его только вместе со смертью опускался на головы противников, защемлял и мял крепкие шишаки их.

Чурчило в свою очередь не делал мечом ни одного промаха.

Все воины дрались с остервенением.

Новгородцы не уступали.

Главные бойцы-противники наскочили один на другого.

— Сдавайся! — воскликнул Чурчило, закидывая на спину другой щит свой и направляя на старика меткий удар.

— Я никогда не сдавался и не поддамся никому! — гордо отвечал старик и ловко отбил удар Чурчилы.

— Так я научу тебя ползать не только предо мной, но еще под ногами моего коня! — с бешенством крикнул новгородский богатырь и одним взмахом меча своего вышиб меч противника.

— Сдавайся же! — приставил он острие меча к его груди, — а то я проткну тебя насквозь, как воздух!

— Как удастся, повалимся хоть вместе, — отвечал старик и пустил в него копье, мотавшееся за его спиною.

Копье вонзилось в шею лошади, задрожало в ней, и она, пронзенная, зашатавшись, упала со всадником.

Быстро вскочил Чурчило на землю.

— О, ты не стоишь железа!

Он повернул свое копье тупым концом и готов был вышибить из седла своего противника, как вдруг раздавшийся вблизи выстрел осветил лица обоих.

Они с содроганием отступили друг от друга.

— Батюшка! — упавшим голосом прошептал Чурчило и выронил из рук меч.

— Сын! — воскликнул не менее пораженный Кирилл. — Это мы с тобой ищем жизни друг у друга?.. Вот до чего нас довела лихая судьба!

Старик всплеснул руками.

Чурчило молчал.

— И ты останешься другом врагов моих? Прежде отрекись от меня! — продолжал Кирилл.

— Что же делать, батюшка! Я целовал крест служить Великому Новгороду.

— Ин быть так! — сквозь слезы проговорил старик.

Кругом них раздались гики и вопли, кипела битва, но отец, не взирая ни на что, слез с лошади и, возложив крестообразно руки на голову коленопреклоненного сына, благословил ее.

— Быть может, мы не увидимся! И я целовал крест Иоанну. Проклятие небес поразит того, кто не исполнит клятвы! Прощай, кланяйся Фоме. Если он одумается, то я охотно готов назвать его дочь моею.

Чурчило плакал навзрыд.

Кирилл тоже.

— Еще прощай!

— А если мы в другой раз встретимся? — спросил Кирилл.

— Тогда уж, конечно, я отклоню меч свой от тебя! — отвечал сын.

Они обнялись и расстались.

Москвитяне между тем стали брать видимый перевес численностью.

Димитрий один не в силах был отражать их напора. К тому же какой-то лях, вмешавшийся в число сражающихся, вскоре бежал и расстроил своих.

Смятение в рядах сделалось всеобщим.

Чурчило, расставшись с отцом, бросился на помощь к товарищам, но поздно: он успел только поднять меч, брошенный ляхом во время бегства, и поспешил с ним на помощь к новгородскому воеводе, недавно принявшему участие в битве, и, будучи сам пеший, стал защищать его от конника, меч которого уже был готов опуститься на голову воеводы… Чурчило сделал взмах мечом, и конь всадника опустился на колена, а сам всадник повалился через его голову и меч воткнулся в землю.

— Кто бы ты ни был, храбрый витязь, — радостно произнес воевода, спасенный от смерти, — прими от меня этот перстень вместо талисмана и действуй на меня им по твоему произволению: все, что только нейдет против чести и совести, все сделаю я для тебя. Клянусь в том смертным часом моим!

Он сунул в руку Чурчилы перстень.

Последний обомлел: он узнал по голосу спасенного им: это был посадник Фома, отец Насти.

Нравственное потрясение, в связи с обилием потерянной крови, обессилило его.

Он упал.

На двух щитах понести его в Новгород.

Новгородцы отступили.

Таким образом Городище было занято москвитянами в одну ночь.

Вечером 27 ноября великий князь подступил к Новгороду с братом своим Андреем Меньшим и с племянником князем Верейским и расположился ставками у Троицы на Озерской, на берегу Волхова, в трех верстах от города, в селе Лошанском. Брату своему велел он стать в Благовещенском монастыре, князю Ивану Юрьевичу — в Юрьевском, Холмскому — в Аркадьевском, Александру Оболенскому — у Николы на Мостицах, Борису Оболенскому — в местечке Сокове, у Благовещенья, князю Василью Верейскому — на Лисьей горке, а боярину Федору Давыдовичу и князю Ивану Стриге-Оболенскому — на Городище.

Город, таким образом, был окружен со всех сторон; великий князь решил заставить сдаться новгородцев, истомив их голодом.

Псковитяне подвозили к нему, кроме огнестрельного оружия, хлеб пшеничный, калачи, муку, рыбу, мед, и стан его имел вид постоянного шумного пира.

Новгородцы же были лишены всякого продовольствия и голодали.

Только порой смельчаки, предводимые Чурчилой, внезапно делали вылазки из города, врасплох нападали на москвитян и отбивали у них кое-что из продовольствия.

Великий князь знал Чурчилу, знал, чей он сын, и назначил награду за поимку его столько золота, сколько потянет сам пойманный.

Но сделать это было нелегко.

 

XXVII

Прерванное обручение

Прошло несколько дней. Был поздний зимний вечер.

Терем степенного посадника Фомы весь горел огнями, пробивавшимися наружу лишь сквозь узкие щели железных ставень.

Ворота были открыты настежь. На дворе, под навесом, слышалось фырканье лошадей, лай цепных псов, звон их цепей, беготня прислуги и скрип то и дело въезжающих во двор саней, пошевней, росней, роспусков.

Из экипажей выходили гости и, поднявшись на несколько ступеней крыльца, отряхивались в сенях от снега и входили в приемную светлицу, истово крестясь на передний угол и кланяясь хозяину и гостям.

Приемная светлица, ярко освещенная огнями, была полна разряженными женщинами.

В красном углу, под образом Пречистой Богородицы, были поставлены две небольшие скамьи, обитые голубою камкою.

Они были пусты.

Посредине светлицы стоял длинный стол, покрытый белой скатертью и буквально ломившийся от разных сладких закусок, оловянников крепкого меда и других яств и питей.

В заднем углу, за толстым обрубком дерева, недвижно сидел немолодых уже лет мужчина, с широкою бородою, закрывавшею половину его лица. Длинные волосы, широкими прядями спадавшие также на лицо этого человека, закрывали его совершенно, только глаза, черные как уголь, быстрые, блестящие, пристально глядели на поверхность стоявшего перед ним сосуда, наполненного водой.

Это был знахарь, или кудесник, приглашенный Фомой в его терем, по обычаю того времени, так как без него не мог состояться ни один брак, а вечер этот был назначен для благословения образом и обручения невесты и жениха — дочери посадника Фомы Настасьи и польского пана.

Кудесник гадал о будущей судьбе их.

Все гости притаили дыхание, смотря на его занятия, глядели на него с суеверным страхом и лишь изредка переглядывались между собою, покачивая головами и шептали про себя охранную молитву, считая его действия сношением с нечистой силой.

Вдруг среди невозмутимой тишины кудесник поднял голову, окинул всех своим стальным взглядом и глухо проговорил:

— Кровь на дне!

Лица всех побледнели от ужаса.

— По окончании обряда благословения вспрысни жениха с невестой этой водой и от них отлегнет всякое зло, и сила нечистая ожгет крылья свои при прикосновении к ним.

Все оживились, воспрянули, точно гора свалилась с плеч у каждого.

Гости изъявили желание скорее видеть невесту, и Настасья Фоминишна, по зову своего отца, тихо вышла из боковой светлицы.

Ее мать, сгорбленная старушка, вела свою дочь, сама опираясь на костяной костыль.

Мать с дочерью, войдя в приемную, раскланялись и прошли в красный угол под икону Пречистой, где невеста заняла приготовленное для нее место, продолжая, как и при входе, плакать почти навзрыд.

В это же время в сенях раздались быстрые шаги, бряцание мечей и голоса:

— Жених, жених приехал!

Настасья Фоминишна так и замерла на своей скамье.

— А, пан Зайцевский! — радостно приветствовал его Фома. — Где же твой дружко?

Зайцевский молча указал на дверь, в которую с надменным видом входил Зверженовский.

Он был одет так же, как и его товарищ.

Невеста сидела неподвижно. Казалось, они жила и дышала как-то машинально.

Началась беседа о новгородских делах, но ее вскоре прервал кудесник:

— Пора! — возгласил он. — Прежде чем закатится вечерняя звезда, вам должно уже совершить начатое, а то горе, горе ослушавшимся.

Сказав это, от окинул всех своим пылающим взором.

Его тотчас подхватили под руки и повели в красный угол, где и усадили рядом с женихом и невестой, чтобы силою своих заклинаний отгонял от обручающихся вражеское наваждение и охранял их от всякого зла и напастей.

Все по очереди подносили ему сладкие яства и пития, а хозяин — и пенязи на блюде.

Обручение с минуты на минуту должно было начаться, как вдруг в запертые ворота раздался такой сильный стук, что дрогнули стены и окна дома.

Послышался голос со двора, и, по-видимому, начались переговоры. Затем все смолкло, но скоро раздался вторичный удар в ворота, и они, пронзительно заскрипев петлями, растворились. Послышались тяжелые шаги, сперва по двору, затем по сеням, а наконец, и у самой двери.

— Кто это так смело и, кажется, насильно ворвался в мой терем? Дорога же ему будет расплата со мной! — сердито заговорил Фома.

Страшно перепуганные гости жались друг к другу, а кто был посмелей, схватились за рукоятки своих мечей.

Быстро распахнулась дверь, и в светлицу вошел атлетического сложения богатырь. Он был весь залит железом, тяжелый меч тащился сбоку, другой, обнаженный, он держал под мышкой, на левом локте был поднят шлем, наличник шишака был опущен.

— Чур нас! Чур нас! — заговорили вполголоса гости, почтя явление это за сверхъестественное.

— Аминь, рассыпься! — произнес громким голосом кудесник, устремив на вошедшего свои странные глаза.

— Я не дух, а человек, а потому ты сам рассыплешься у меня от этого аминя в пшено! — обратился богатырь к кудеснику, встряхнув рукой свой огромный палашище.

— Что же ты за наглец, — сказал, ободрившись, Фома, — что незваный ворвался в мои ворота, как медведь в свою берлогу? В светлицу вошел не скинув шишаки своего и даже не перекрестился ни разу на святые иконы. За это ты стоишь, чтобы сшибить тебе шишак вместе с головою.

— Очнись, Фома! Я больше тебя помню Бога и чаще славлю всех его угодников, — возразил незнакомец, — с тобой расчет буду вести после, а теперь я хочу поговорить с этим паном.

Он указал на Зайцевского.

Последний попятился спиной к стене.

— Я не помню, не знаю, не слыхал и не видал тебя никогда! — проговорил он с дрожью в голосе.

— Порази тебя гнев небесный и оружие земное! По крайней мере узнаешь ли ты этот меч, который был покинут тобою в ночь битвы на Городище? Ты первый показал хвост коня своего москвитянам и расстроил новгородские дружины. Этот меч, я сам узнал недавно, принадлежит тебе.

— Если бы ты сказал это мне не здесь, я бы скорей умер, а не снес этого, и зажал бы рот твой саблею, я бы изломал в груди твоей этот меч, лжец бесстыдный! — с бешенством заговорил Зайцевский.

Он понимал, что это обвинение для него страшно, так как все проклинали ляха, расстроившего стройные ряды новгородцев и погубившего все дело.

— Лжец, я лжец? — заревел богатырь. — Смотри, изувер, чье имя вычеканено на клинке?

С этими словами он схватил его за шиворот и потащил на середину светлицы.

— Прими же твое от твоих!

Он взмахнул над Зайцевским его собственным мечом.

— Пощади! — взмолился он задыхающимся голосом.

— С условием, сознайся, что тебе принадлежит этот меч…

— Сознаюсь, только отпусти меня!..

— Еще одно слово: отступись от Настасьи…

Зайцевский замолчал.

— Умри же!..

— Отступаюсь!..

Богатырь выпустил пана, который быстро улепетнул в открытую дверь, куда уже ранее, воспользовавшись переполохом, успел улизнуть Зверженовский.

Фома, услыхав признание Зайцевского и увидав его позорное бегство, подошел к неизвестному.

— Я благодарен тебе, храбрый витязь, — сказал он, протягивая свою руку. — Ты вырвал худую траву из моего поля.

Витязь опустил в руку его перстень.

Фома вздрогнул.

— Больше, чем друг, — брат! Требуй, по условию, от меня чего хочешь.

— Добавь к этим названиям имя сына…

Неизвестный открыл наличник.

— Желанный мой, ты жив! — воскликнула радостно Настасья и, забыв стыд девичий, бросилась ему на шею.

— Сокол ты мой ясный! Золотые твои перышки! — заговорила старуха и начала также обнимать его.

Фома соединил руки своей дочери и Чурчилы.

Нужно ли было говорить, что это был он?

 

XXVIII

Признание посольства Назария

Павел Косой, возвратившись из Ливонии, успел только навестить свое любимое Чортово ущелье и перешел соглядатаем к московскому воинству.

Через Павла великий князь узнал о голоде в Новгороде и спокойно ожидал его сдачи, зная, что недостаток в съестных припасах переупрямит новгородцев.

Со стороны осаждавших не было ни одного неприязненного действия, они наблюдали только, чтобы ни один воз с провиантом не проехал в город и, таким образом, осажденные, кроме наступившего голода, не терпели никаких беспокойств, расхаживали по своим стенам, изредка стреляли из пищалей и, сменясь с караула, возвращались к своим домашним работам.

Наконец 4 декабря прибыл в ставку великого князя владыко Феофил с тою же свитою, но, получив тот же ответ, печально возвратился домой.

В тот же день подступил к Новгороду царевич Данияр с воеводою Василием Образцом, Андреем Старшим и тверским воеводою.

Они расположились в монастырях: Кириллове, Андрееве, Ковалевским, на Дерявенице и у Николы на Островке.

Город сжали еще более.

Услыхав о прибытии новой рати, Феофил на другой день прибыл опять к великому князю бить усердно челом.

Иоанн, которому надоела уже нерешительность новгородцев, принял его холодно и сурово спросил:

— Долго ли ты, отец святой, будешь разгуливать из стороны в сторону? Я опасаюсь, что твоя излишняя приверженность к отчизне не была бы сродни вреду.

Феофил вздохнул и ответил:

— Государь! Мы признаем истину посольства Назария с Захарием.

Он не в силах был договорить. Его голос оборвался, и он замолк.

— Тем лучше для вас, — сказал, улыбнувшись, Иоанн.

— Что же ты хочешь от нас теперь, государь? — робко спросил Феофил. — Сними осаду и дай нам передохнуть.

— Я хочу властвовать в Новгороде, как в Москве! — лаконически отвечал Иоанн.

— Дай нам прежде поразмыслить об этом. Новгородцы решились пожертвовать своею жизнью за свободу, трудно заставить их повиноваться…

— Ослепленные глупцы! — воскликнул князь. — Да разве они теперь свободны? Разве они не в моих руках?

Феофил удалился, получив три дня на размышление.

Между тем по наказу Иоанна прибыло псковское войско и расположилось в селе Федотине и в Троицком монастыре на Баряже.

Затем он приказал своему художнику, Аристотелю, начать постройку моста под Городищем, как бы для приступа, и скоро мост этот, устроенный на судах, обогнул собою непроходимое место.

Все содействовало успеху Иоанна.

В виду новгородцев, его воины приложились к образам под знаменами и, заиграв в зурны, двинулись. Подковы коней их и колеса зашумели по мосту.

Все имело вид приступа.

Но вот открылись городские ворота и из них вышел архиепископ Феофил со свитой.

— Возьми, государь, с нас такую дань, какую мы будем в силах заплатить тебе, только не требуй новгородцев к себе на службу и не поручай им оберегать северо-западные пределы России. Молим тебя об этом униженно.

— Когда вы признали меня государем своим, — отвечал Иоанн, — то не можете указывать, как править вами.

— Как же? — сказал Феофил. — Мы не спознали еще московского обыкновения.

— Знайте же, — отвечал великий князь, — вечевой колокол ваш замолкнет навеки, и будет одна власть судная государева. Я буду иметь здесь волости и села, но, склонясь на мольбы народа, обещаю не выводить людей из Новгорода, не вступаться в отчины бояр и еще кое-что оставить по старине.

Феофил опять вышел из ставки и еще потребовал времени на размышление.

Ему дали срок, но заявили, что это в последний раз.

Сама Марфа соглашалась на сдачу города, с условием, чтобы суд оставался по-старине. Это условие служило ей безопасностью, но, узнав непреклонность великого князя, снова стала восстановлять против него народ. Голос ее, впрочем, потерял большую часть своей силы ввиду вражды ее с Чурчилою, боготворимым народом, который называл его кормильцем Новгорода, так как он не раз отбивал у москвитян обозы с провиантом.

Он теперь с своими товарищами дозорил осаждавших и делал нечаянные вылазки на них.

Свадьба его с Настасьей Фоминишной была отложена по случаю поста, который уже оканчивался.

Прошло несколько дней.

На вече собралось множество народа.

Ожидали возвращения Феофила, который, по окончании данного ему срока, отправился к Иоанну предъявить ему предложенные Новгородом условия.

Наконец Феофил возвратился.

Твердою поступью вошел он на вече, но вид его был смущен. В изнеможении опустился он на лавку и некоторое время молчал. Все вопросительно глядели на него с томительным ожиданием. Наконец он заговорил:

— Иоанн не соглашается ни на что. Дал слово не выводить новгородцев в Низовскую землю, не судить их в Москве, не звать туда на службу, но когда я потребовал от него клятвы и присяги с крестным целованием, он отшвырнул ваши грамоты и сказал: «Государь не присягает», и сам отошел в сторону. Я просил бояр, чтобы они присягнули за него, но они не соглашались. Даже «опасных грамот» не дал мне великий князь, сказав: «Переговоры кончены». Теперь я окончил походы свои, делайте, что внушат вам благие мысли ваши.

Феофил умолк.

Любовь к старинной вольности последний раз наполнила сердца новгородцев. Они думали, что Иоанн хочет обмануть их, а потому и не дал клятвы. Бояре, посадники более всего трепетали за свои отчины.

— Требуем битвы, умрем за вольность и святую Софию! — крикнули тысячи голосов.

Взрыв их смелости продолжался, впрочем, недолго.

Ежедневно множество всякого чина людей уходили из Новгорода и передавались москвитянам. Наконец и сам Василий Шуйский-Гребенка, всегда верный, ревностный заступник новгородской свободы, сложил с себя чин воеводы и вступил на службу к Иоанну, принявшему его радушно и милостиво.

Несколько дней продолжалось еще смятение в Новгороде, но слабое, не поддерживаемое никем.

Марфа боялась выходить на вече, так как народ достаточно оценил ее, и не раз уже увесистые камни жужжали над ее головой и ударялись в ее роскошные пошевни.

Она сидела дома, близкая к мысли о самоубийстве.

Наконец снова Феофил предстал пред лицо великого князя и смиренно спросил:

— Чем пожалуешь нас, государь?

— Своего слова не переменяю, что обещал, то исполню! — ответил Иоанн.

Феофил от имени Новгорода предложил ему Луки Великие и Ржеву Пустую, но великий князь не взял.

— Избери же, государь, что сам пожелаешь, мы полагаемся во всем на Бога и на тебя.

Иоанн взял несколько обеж или тягол.

Феофил начал упрашивать его снять осаду.

— Мы терпим смертную истому голодную! — говорил он.

Великий князь велел боярам прежде условиться о дани и потребовал список новгородских волостей.

Новгородцы с своей стороны просили, чтобы он не посылал к ним писцов для проверки, называя их хапунами, а верил бы совести новгородской.

Иоанн обещал, но взамен потребовал, чтобы они очистили двор Ярославлев и взяли бы с народа присягу в верности ему, Иоанну.

Переговоры продолжались шесть дней.

Упрямые новгородцы и после этого не вдруг согласились отворить ворота, так что Иоанну пришлось снова пустить в дело огнеметы.

 

XXIX

Гаданье

Наступил праздник Рождества Христова. Уныло, не по-праздничному, звучали новгородские колокола. Начались святки. Всем было не до веселья, только в доме посадника Фомы шли своим чередом предсвадебные пиры, и каждый вечер свадебные поезда Чурчилы с гиком и гамом останавливались у тесового крыльца.

Чурчило был на седьмом небе и готов был, казалось, обнять весь мир.

Однажды, под вечер, Димитрий, шедший к Чурчиле, столкнулся с ним у его ворот.

Последний был одет по-дорожному, с надвинутою шапкою и суковатою палкою в руках.

— Это ты, Чурчило? — сказал Димитрий. — Куда это?.. На богомолье, что ли, к соловецким отправляешься?

— Как-то зазорно сказать тебе правду-матку, а надобно сознаться, — отвечал Чурчило. — Я иду не близко, к тому кудеснику, который нанялся быть у нас на свадьбе. Он говорил мне, что у него есть старший брат, который может показать мне всю мою судьбу как на ладони, а мне давно хочется узнать ее.

— Чуден ты! — улыбнулся Димитрий. — Люди гадают, сидя на беде, да в несчастье кругом по горло, а ты выплелся из того и другого. О чем тебе-то гадать приспичило?

— Мало ли дум в голове? Слышишь ли, как гудит выстрел в ущелье, ведь он на чью-нибудь жизнь послан?.. Новгород должен пасть. Если мы решимся умереть за него, на кого покинем женщин и детей? Эта мысль гложет мое сердце.

— Но не опасно ли идти одному в неизвестное тебе место, к незнакомым людям? Может, они замышляют какие-нибудь ковы против тебя?

— Я не зову тебя с собой! — надменно произнес Чурчило и пошел своей дорогой.

— Постой, дай еще словцо вымолвить! — остановил его Димитрий. — Что-то сердце мое вещует не к добру. Послушайся совета брата своего названного, останься, или — я пойду с тобой.

— Нет, не мешай мне; со мной меч. Так велено, чтобы я был один и без креста, — сказал Чурчило и был уже далеко от него.

Чурчило шел к незабытому, может быть, читателем пустырю за Московской заставой, к той избушке, у которой, перед отходом в Ливонию, прощался Павел с Семеном.

Последний жил еще в ней и он-то и пригласил Чурчилу погадать о его судьбе.

Тусклый месяц как бы нехотя проглядывал сквозь тонкие облака. Выстрелы с этой стороны слышались громче и отдавались звучным эхо, можно было даже различать шум голосов сражающихся.

Чурчило смело шел далее, миновал луговину, прошел лес.

Перед ним уже виднелась изба, казавшаяся черною кучею на отливе белого снега. Сквозь щели этого полуразрушенного жилища виднелся мигающий огонек.

Чурчило подошел ближе. Кругом все было тихо, только за избушкой, показалось ему, что кто-то роет землю.

«Уж не мне ли готовят могилу»? — мелькнуло в его голове.

Его внимание привлекло открытое окно: вместо болта мотались у ставня кости человеческих рук.

Он поглядел в окно.

В переднем углу, где обыкновенно у всех христиан висит лик какого-нибудь святого, что-то было завешано белым полотенцем, запачканным кровью.

«Что бы ни было, что бы ни случилось со мной, — подумал Чурчило, — а надобно же войти в избушку».

И лишь только хотел он схватиться за скобку двери, она сама распахнулась перед ним с жалобным визгом ржавых железных петель.

Послышался стон, как бы от лопнувшей струны или от завывания тетивы после спущенной стрелы; огонь в избушке, вспыхнув, погас.

Кругом сделалось непроглядно темно, но Чурчило, обнажив меч и ощупав им перед собою, двинулся дальше. Вдруг что-то, фыркнув под его ногами, бросилось к нему на грудь, устремив на него зеленоватые, блестящие глаза.

Чурчило ткнул его острием меча; животное изъяло пронзительный, отвратительный звук и исчезло с хрипением.

В этот же момент около него раздался дикий хохот и чья-то холодная, как лед, рука обвилась вокруг его шеи, как бы стараясь задушить его.

Чурчило, оторопев было сначала, вскоре оправился, схватил руку своею так сильно, что она хрустнула и отпала, как бы оторванная. Почувствовав затем кого-то около себя, он с силой отпихнул его, и было слышно, как неизвестное существо ударилось об угол избушки и что-то посыпалось из-за стены.

— Слава храброму Чурчиле! — раздался голос. — Ты выдержал испытание, рассеял силу вражескую, теперь тебе опасаться нечего — ты гость мой!

В избушке снова заблистал огонек.

У ее порога стоял старик с льняной бородой и такими же волосами, падавшими на лицо.

— Садись же, дорогой гость! Я давно знаю тебя и давно ожидал к себе. Выпей-ка моего составца: он с дорожки укрепит тебя, — заговорил старик, подавая Чурчиле какую-то влагу в человеческом черепе и вперив в него свои быстрые, насмешливые глаза.

— Да это кровь! — отвечал Чурчила, рассмотрев поданное питье и отстранил от себя.

— А меньшой брат мой, Семен, сказывал мне про тебя, что ты отважен, а ты, я вижу, что баба трусливая, не решаешься отведать моего состава. Он для тебя нарочно приготовлен. Это не кровь, а молоко бешеной волчицы с корнем той осины, на которой удавился Иуда, — заметил старик, снова подавая Чурчиле сосуд.

— Что это, еще, что ли, испытание? — воскликнул Чурчило. — Только я его не хочу выдерживать, — и опять отпихнул сосуд так, что часть жидкости пролилась на пол.

— Выпей же! — произнес грозно старик и подал сосуд прямо под нос Чурчилы.

Чурчила вспыхнул и, выхватив сосуд, бросил его на пол. Часть жидкости попала на одежду хозяина, зашипела и прожгла ее. Одежда задымилась.

— А! ты хотел меня зельем опоить, прислужник сатаны! — крикнул Чурчило. — Я разгадал твое гаданье, разгадай ты теперь мое: долго ли тебе осталось жить?

Он схватился за меч.

Старик молча погрозил ему и таинственно указал на находившиеся в избе палати, на которых что-то шевелилось.

Чурчило взглянул и увидел петуха, вытягивавшего шею и хлопавшего крыльями.

Петух запел.

— До трех раз могу я слышал его пение, — проговорил старик, — а в четвертый меня уже не застанет земля. Вот тебе клык черного быка с красным острием, он обмокнут в крови летучей мыши и заклят против всех дуновений нечистой силы; держи его при себе, а мне дай меч свой. Только остер ли он и гладко ли лезвие его?

— Если хочешь, подставь шею, я попробую на ней, но иначе я не отдам своего меча…

— Я вылощу его еще острей и глаже, и ты на нем прочтешь все, что желаешь знать…

Старик замолчал, пытливо глядя на Чурчилу. Последний тоже молчал. Петух пропел в другой раз.

— Чу, второй раз! Третьего крика я не перенесу и прощусь с тобою, — отшатнулся от Чурчилы старик. — А я бы мог поведать тебе многое о перемене в Новгороде… о Настасье.

Старик остановился, взглянул на Чурчилу исподлобья.

— Говори, говори, старичок, возьми меч мой, — стал вдруг упрашивать его последний и отдал меч.

Жадно схватил его старик и вдруг кинул далеко не старческим голосом:

— А, ненавистный человек, наконец-то ты в моих руках!.. Теперь-то я досыта, нет, — ненасытно начну пить кровь твою!

Он бросился на Чурчилу.

Последний не потерялся и схватил его за бороду. Борода осталась в его руках. Меч просек ему плечо, но разгоряченный юноша только встряхнулся и схватил своего соперника за горло.

Старик яростно крикнул. На палатях слышалась возня, и четыре рослых, плечистых мужика с кистенями в руках прыгнули на пол и бросились на Чурчилу.

Последний, прижавшись в угол, отбивался от них стариком, которого продолжал держать за горло.

Минуты Чурчилы были сочтены, как вдруг дверь избушки от сильного удара распахнулась, сорвавшись с петель. В избу вбежал Димитрий со своими удальцами и, взглянув на старика, крикнул ему:

— Павел, полно жить!

Чурчило только из этого восклицания узнал Павла, но не разглядел его, так как его голова, снесенная с плеч мечом Димитрия, подпрыгнула несколько раз по полу и укатилась в темный угол, а туловище, простояв минуту, тоже рухнулось.

Петух пропел третий раз — предсказание убитого сбылось.

Семен с остальными злодеями лежали на полу избы в предсмертных корчах.

Димитрий вывел Чурчилу из избы.

Названные братья обнялись.

 

XXX

Свадьба среди боя

Наступил вечер 14 января 1478 года.

На вече было решено на другой день сдать город Иоанну, если в эту ночь не прекратятся с его стороны неприязненные действия.

Темная ночь спустилась над Новгородом. Московские огнеметы не умолкали и то и дело делали бреши в стенах. Бойницы, строившиеся под надзором Аристотеля, росли с каждым днем все выше и выше перед новгородцами.

Городские стены трещали и распадались.

Чурчило был печален.

Узнав об определении народа сдать город, он напрягал все свои силы, чтобы защитить его: сам наводил стволы огнеметов на москвитян, устраивал крепкие засеки или рогатки, ободрял своих, но тщетно…

Главная, противоположная бойницам москвитян стена, на которую опирались все надежды новгородцев, осветилась выстрелом, и часть ее, окутанная сизою пеленою сгустившегося дыма, с треском взлетела на воздух.

Для приступа открылась широкая дорога. Как пораженный молнией, остановился Чурчило невдалеке от разрушенной стены.

«Все ли кончено теперь? — мысленно спросил он самого себя, очнувшись. — Для Новгорода — все, но для меня еще только начинается».

Как бы что вспомнив, он ударил себя по лбу и побежал по направлению ближайшей церкви, в дверях которой и скрылся.

К утру 15 января все готовились к встрече Иоанна. Весь Новгород был в движении.

В это время Чурчило вихрем летел к светлице Настасьи Фоминишны, расталкивая всех попадавшихся ему навстречу челядинцев.

Посадник Фома отправился прощаться с вечем. Лукерья Савишна молилась в своей образной, везде в доме было пусто и тихо. Девушка была одна.

— Милая, бесценная! Все готово, свечи горят, как наши сердца, перед иконами, налой освещен, едем, едем… Венцы блистают!.. Там, на чужбине, совьем мы себе гнездышко! Здесь, в Новгороде, нет нам родины, нет тебе весны, моей ласточке, милой, нежной.

С этими словами он взял ее в охапку и понес к выходу.

Лукерья Савишна выбежала из своей горницы и, поняв в чем дело, поспешила на ними.

— Что вы, дети, что вы затеяли? Да слыхано ли, да видано ли венчаться так, не сказали мне ни слова и помчались. Что-то добрые люди скажут, что единственное детище степенного посадника Фомы Ивановича, Настасья Фоминишна, поскакала венчаться с молодцем в одних санях, в одну шубу закутавшись!

Молодые люди не слыхали ее. Они уже катили в пошевнях далеко от ворот родительского дома.

Оружие москвитян гремело почти около той церкви, в которой венчали Чурчилу с Настасьей, но они не дрожали от этих воинственных звуков, а рука об руку, в золотых венцах, обошли троекратно налой, и священник благословил молодых супругов. С чувством неизъяснимого благоговения, с немым восторгом, наполнявшим их души, упали они на колени и долго молились. Вдруг Чурчило в ужасе вскочил. Раздался звон, мерный, унылый. Точно хоронили кого-то… И действительно, хоронили. Это были похороны Новгорода, но, вместе с тем, это был радостный звон, благовест русского самодержавия.

Чурчило крепко обнял жену свою и воскликнул голосом, полным отчаяния:

— Радость, тоска, солнце, молния, цветы, яд — все это вместе. Отец святый! — продолжал он со слезами в голосе, обращаясь к священнику. — Вот тебе все мое сокровище.

Он опустил на руки старца бесчувственную Настасью.

— Сохрани ее до меня только. Я вырвал ее из когтей судьбы для себя. С самой судьбой ратовал я и хотел хоть перед концом жизни назвать ее моею. Она моя теперь! Кто говорит, что нет?.. Я сейчас бегу к Иоанну. Если возвращусь с добрыми вестями — поставлю с себя ростом свечку угоднику Божию Николе, а если нет — не дамся в руки живой, да и Настасью живую не отдам. Если же совсем не возвращусь, то отслужи по мне панихиду вслед за благодарственным послебрачным молебном.

Чурчило дико захохотал и стремглав выбежал из церкви.

Москвитяне, тщетно ожидавшие покорности новгородской, сомкнулись и пошли на приступ, но в это время городские ворота растворились настежь и в них показалась процессия: архиепископ Феофил с обнаженною головою и с животворящим крестом в руках шел впереди тихим, ровным шагом, за ним прочее знатное духовенство со святыми иконами и колыхающимися хоругвями. За духовенством шли именитые граждане и воины. Простого народа, впрочем, было немного — он от страха перед вступающими в город врагами попрятался. Несмотря на движение процессии, тишина была невозмутимая.

Лицо победителя-Иоанна было радостно; его окружали довольные лица московских бояр. Новгородцы, не ожидавшие себе прощения, приняты им были милостиво.

Не успел он ответить на слова Феофила о подчинении под державную руку Великого Новгорода, как полы палатки распахнулись, в нее вбежал молодой красивый юноша и бросился к ногам Иоанна.

— Надежда-государь! — сказал он. — Ты доискивался головы моей, снеси ее с плеч, — вот она. Я — Чурчило, тот самый, что надоедал тебе, а более воинам твоим. Но знай, государь, мои удальцы уже готовы сделать мне такие поминки, что останутся они на вечную память сынам Новгорода. Весть о смерти моей, как огонь, по пятам доберется до них, и вспыхнет весь город до неба, а свой терем я уже запалил сам со всех четырех углов. Суди же меня за все, а если простишь, — я слуга тебе верный до смерти!

Молча выслушал его великий князь.

— Не посмотрел бы я ни на что, — отвечал ему Иоанн, — сам бы сжег ваш город и закалил бы в нем праведный гнев мой смертью непокорных, а после залил бы пепел их кровью, но я не хочу ознаменовать начало владения моего над вами наказанием. Встань, храбрый юноша. Если ты так же смело будешь защищать нынешнего государя своего, как разбойничал по окрестностям и заслонял мечом свою отчизну, то я добрую стену найду в плечах твоих. Встань, я всех вас прощаю!

Счастливый вполне Чурчило очутился после того в объятиях отца, с которым тотчас же и помчался за молодою женою.

Феофил от лица новгородцев начал просить великого князя, чтобы он соблаговолил изустно и громко объявить им свое милосердие.

Иоанн встал с своего места и сказал:

— Прощаю и буду отныне жаловать тебя, своего богомольца, и нашу отчизну — Великий Новгород.

15 января рушилось древнее вече. Знатные новгородцы целовали крест Иоанну в доме архиерейском и приводили народ к присяге на вечное верное подданство великому князю московскому.

 

XXXI

Арест вечевого колокола и Марфы Посадницы

Через несколько дней множество московских полков в полном вооружении вступили один за другим в Новгород и окружили вече.

Толпы народа появились около дворища Ярославлева и с удивлением наблюдали за таинственными действиями москвитян.

Ворота дворища скоро растворились настежь, и в них показались пошевни с какою-то высокою поклажею, тщательно от взоров любопытных покрытою рогожами.

Пошевни везли двенадцать лошадей. Их окружали со всех сторон московские воины с обнаженными мечами.

Процессия ехала тихо, молчаливо, как бы эскортируя важного преступника.

Но народ догадался, что было скрыто под рогожею.

— Батюшка ты наш! — послышались возгласы толпы. — Не стало тебя, судии, голоса, вождя души нашей! Хоть бы дали проститься, наглядеться на тебя напоследок, послушать хоть еще разочек голоса твоего громкого, заливчатого, что мирил, судил нас, вливал мужество в сердца и славил Новгород великим, сильным, могучим во все концы земли русской и иноземной. Еще хоть бы разочек затрепетало сердце, слушая тебя, и замерло, онемело, как и ты теперь.

Многие плакали навзрыд.

Вывезя вечевой колокол за городские ворота, один отряд воинов, сопровождавших его, отделился от прочих и снова поскакал в город.

Проехав несколько улиц, он остановился у чудного дома Марфы Борецкой, у ворот которого уже стояла московская стража.

Спешившись, воины вошли в огромный двор и нашли его совершенно пустым.

Пройдя двор и несколько запустелых светлиц, достигли они, наконец, наглухо запертой двери.

На стук их не получилось никакого отклика.

Дружно приложились они богатырскими плечами. Дверь дрогнула и слетела с петель.

Что-то тяжелое, грузное упало на пол.

Это был труп повесившегося на крючке, вбитом в притолку двери. Воины узнали в нем пана Зверженовского.

Тело еще не совсем остыло.

Что побудило хитрого ляха на самоубийство, какая драма произошла перед этим в доме Борецкой — осталось тайной.

Воины, оттолкнув ногою труп, пошли далее на слабый свет, лившийся из боковой темной гридницы.

В ней нашли они Марфу.

Она стояла задом к ним, на коленях перед образом, покрытая черным покрывалом.

Трудно было определить, молилась ли она, раскаиваясь, или же призывала гром небесный на свою грешную голову — просила смерти?

Лампада колеблющимся светом озаряла золотые оклады икон и бледное лицо молящейся женщины.

Воинов не смутила эта молитва.

— А, голубушка! полно проводить Бога, как людей обводила бесовским языком своим.

Без слова, без малейшего сопротивления отдалась она в их руки, только глаза ее дико сверкали из-под нависших бровей.

Под тяжестью упавших на нее невзгод она лишилась рассудка.

17 февраля великий князь с своею победоносной ратью, вечевым колоколом и пленною Марфою отправился обратно в Москву.

Путь великого князя был весел и все ликовало с ним: Великий Новгород склонил свою гордую, увенчанную славой главу под ярмо новорожденной Москвы, под мощную десницу Великого Иоанна.

Ранним утром того же 17 февраля 1478 года в монастыре Соловецком, недалеко от церкви, стоял у могильного холма коленопреклоненный юноша в одежде чернеца и усердно молился.

Клобук его лежал на снегу, а светло-каштановые волосы, вьющиеся кольцами, рассыпались шелковым пухом по широким плечам. Глаза его, устремленные к небу, были светлы, как бы озаренные божественной искрой, а лицо покрыто могильной бледностью.

В нескольких шагах от него беседовали два старца, вышедшие по окончании утрени подышать чистым воздухом зимнего утра.

— Какое же сновидение привиделось тебе нынешнюю ночь, отче Аврааме? — спросил один другого.

— Страшно, тяжко вымолвить его грешными устами! — отвечал отец Авраам. — Не мне бы подобало передавать его тебе! Я видел, будто бы пророчество настоятеля нашего, отца Зосимы, сбылось…

— Как так?..

— Да будто бы серп небесный, висевший над Новгородом, разросся в огненную тучу и как крылом обвил пламенем весь город. Господи, каким заревом загорелась вся твердь небесная. Я как теперь вижу его.

— Чудно!.. Прости, Боже, беззаконие кающихся и помилуй их. Я сам в недавнем времени видел!..

— Святые отцы, благословите пришествие в мирную обитель вашу бесприютного странника! — прервал говорившего старца раздавшийся за ними голос.

Они переглянулись и увидели перед собою скромно одетого мужчину с дорожным посохом в руках.

— Да будет благословен приход твой в тихую, безмятежную пустыню нашу, и да обретет душа твоя пристань вечную в недрах святыни и созерцании творений Зиждителя. Да приобретет она себе житием праведным богатство духовное — успокоение, какое вкушает этот юноша, — проговорил отец Авраамий, благословляя пришельца и указывая ему на молящегося. — Но кто ты сам? — спросил он. — Почему покидаешь свет? Смотри, чтобы раскаяние не закралось когда-нибудь в душу твою и не разрушило бы в один миг труды долгого времени. Где молитва изливает тепло свое в душу, там недалеко и ковы лукавого.

— Я бывший гражданин падшего Новгорода Великого, а называюсь Назарием, — отвечал пришедший. — Мое намерение твердо и непоколебимо, как скалы, на которых построена ваша обитель.

— Как, пал Великий Новгород? Боже праведный, чудны дела твои! — воскликнули оба чернеца и, скинув клобуки свои, благоговейно перекрестились.

Назарий рассказал им, как это случилось.

— Кто же этот молящийся юноша? — спросил он, окончив рассказ.

— Это тоже земляк твой. Он, после искуса нашего, удостоился пострижения и назван братом Геннадием.

— А прежде как звали его? — Голос Назария дрожал.

— Григорием…

— Довольно, это он… Я узнал его! — воскликнул Назарий и бросился к Геннадию.

Тот, уже привлеченный рассказом о Новгороде, стоял недалеко от него и раскрыл ему свои объятия.

— Будь мне новым братом, отчизны я давно лишился, а свет покинул сам, быть счастливым нельзя в жизни здешнего мира, я сам убедился в этом. Забудь всю неприязнь людскую. Человек должен примириться с людьми. Храм святой — вот колыбель, в которой убаюкивается душа его. Я любил жизнь, свет, любил…

Бледные щеки юноши покрылись легким румянцем.

— Но все это остудил в могильной тиши… — договорил он спокойно, но слеза, как дань прошлому, скатилась по его щеке.

— Да разве ты прежде смерти умер для жизни, для всего? — спросил его Назарий.

— Для всего, совершенно для всего! И мои руки крепко держали меч, а сердце кипело львиною отвагой, — с жаром заговорил он. — Но теперь хлад моей жизни согревается небесным огнем. Я вымолил себе награду: она уже являлась ко мне и звала меня к себе. Награда моя близка. О, будь и ты счастлив, молись о сладком утешении, которое я уже чувствую в себе, молись о нем одном.

Он крепко сжимал руку Назария.

— Где же обрету я это утешение? Дай услыхать мне его? — спросил Назарий.

Геннадий молча указал ему на слова, высеченные на могильной плите, лежавшей над холмом, у которого он молился.

Назарий наклонился и прочел:

«Приидите ко Мне вси обремененнии и труждающиеся и Аз упокою вас».

 

XXXII

Послесловие

Наше незатейливое правдивое повествование окончено.

Бросим же общий взгляд на дальнейшие судьбы России под скипетром Иоанна III, справедливо прозванного современниками Великим, а нашим известным историографом Н. М. Карамзиным — «первым русским самодержцем».

Новгород пал. За ним последовали остатки и других уделов, присоединенных к Москве.

До Иоанна III Россия около трех веков находилась вне круга европейской политики, не участвуя в важных изменениях гражданской жизни народов.

Хотя ничего не делается вдруг, хотя достохвальные усилия московских князей от Калиты до Василия Темного приготовили многое для единовластия и русского внутреннего могущества, но Россия только при Иоанне III как бы вышла из мрака к свету, из мрака, среди которого не имела ни твердого образа, ни полного государственного бытия. Полезная для отечества хитрость Калиты была хитростью ханского слуги. Великодушный Димитрий победил Мамая, но видел пепел Москвы и раболепствовал Тахтамышу. Сын Донского, действуя с необыкновенным благоразумием, соблюл целость Москвы, но уступил Смоленск и другие русские областва Витову и еще искал милости у ханов, а внук не мог противиться горсти татарских хищников и испил всю чашу стыда и горести на престоле, униженном его слабостью, и был пленником в Казани, невольником в самой Москве, хотя и смирил наконец внутренних врагов, но восстановлением уделов подвергнул великое княжество новым опасностям междоусобий.

Орда с Литвою, как две ужасные тени, заслоняли мир от России и были ее единственным политическим горизонтом. Россия была слаба, так как не ведала сил, в ней сокровенных.

Иоанн III, рожденный и воспитанный данником степной орды, подобно нынешним киргизским, сделался одним из знаменитейших европейских государей и был почитаем и ласкаем от Рима до Царьграда, Вены и Копенгагена, не уступая первенства ни императорам, ни гордым султанам.

Без учения, без наставлений, руководимый только природным умом, он держался мудрых правил во внешней и внутренней политике, силою и храбростью восстановляя свободу и целость России, губя царство Батыево, тесня, обрывая Литву, сокрушая вольность новгородскую, захватывая уделы, расширяя московские владения до пустынь Сибирских и Норвежской Лапландии.

Браком с Софьею Палеолог обратив на себя внимание держав, разодрав завесу между Европою и Россиею, обозревая с любопытством престолы и царства, не хотел вмешиваться в чужие дела, заключал союзы лишь полезные для отечества, искал орудия для собственных замыслов и не служил никому орудием.

Последствием было то, что Россия, как независимая держава, величественно возвысила свою главу на границах Азии и Европы, сохраняя спокойствие внутри своих границ и не боясь внешних врагов.

Совершая это великое дело, Иоанн преимущественно занимался устроением войска, хотя сам не имел воинского духа.

— Сват мой, — говорил про него Стефан Молдавский, — странный человек: сидит дома, веселится, спит спокойно и торжествует над врагами. Я всегда на коне и в поле, а не умею защищать земли своей.

Иоанн родился не воином, а монархом, сидел на троне лучше, чем на коне, и владел скипетром искуснее, нежели мечом.

Воин на престоле опасен: легко может увлечься и начать кровопролитие только для своего личного славолюбия, легко может одною несчастною битвою утратить плоды десяти счастливых. Ему трудно быть миролюбивым, а это лучшее качество в венценосце.

Внутри государства он не только учредил единовластие, оставив до времени права владетельных князей одним украинским или бывшим литовским, чтобы сдержать слово и не дать им повода к измене, но был и первым истинным самодержцем России, заставлял благоговеть перед собой вельмож и народ, восхищая милостью, ужасая гневом, отменив частные права, несогласные с полновластием венценосца.

Председательствуя на церковных соборах, он всенародно являл себя главою духовенства; гордый в сношениях с царями, величавый в приеме их послов, он любил пышную торжественность, установил себе обряд целования монаршей руки в знак особой милости, стремился всеми наружными способами возвыситься перед людьми, чтобы сильно действовать на их воображение, — одним словом, разгадав тайны самодержавия, сделался как бы земным богом для россиян, которые с того времени начали удивлять все иные народы своею беспредельною покорностью монаршей воле.

Немецкие и шведские историки шестнадцатого века единогласно приписали ему имя Великого, а новейшие замечают в нем разительное сходство с Петром I. Оба, без сомнения, велики, но Иоанн, включив Россию в общую государственную систему Европы и ревностно заимствуя искусство образованных народов, не мыслил о введении новых обычаев; не видим также, чтобы он пекся о просвещении умов науками. Призывая художников для украшения столицы и для успехов воинского искусства, он хотел единственно великолепия и другим иностранцам не заграждал пути в Россию, но только таким, которые могли служить ему орудием в делах торговых или посольских — любил изъявлять им только милость, как пристойно великому монарху, к чести, не к унижению собственного народа. Но в истории княжения Иоанна III, и в истории Петра, замечает Н. М. Карамзин, должно исследовать вопрос, кто из этих двух венценосцев поступил благоразумнее и согласнее с истинной пользой отечеству.

Иоанн III принадлежит к числу весьма немногих государей, избираемых Провидением решить надолго судьбу народов.

Он герой не только русской, но и всемирной истории.

Он явился на политический театр в то время, когда новая государственная система вместе с новым могуществом государей возникла в целой Европе на развалинах системы феодальной или поместной.

Иоанн разрушил у нас систему удельную.

Тяжелый труд государя сравнительно рано сломал духовные и физические силы.

Подобно своему великому деду, герою Донскому, он хотел умереть государем, а не иноком.

Склоняясь от престола к могиле, он давал еще повеления для блага России и тихо скончался 27 октября 1505 года, в первом часу ночи, имея от роду 66 лет, 9 месяцев и провластвовав 43 года 7 месяцев.

Тело его погребли в новой церкви Архистратига Михаила.

Летописцы не говорят о скорби и слезах народа — славят единственно дела умершего, благодаря небо за такого самодержца!