Самозванец

Гейнце Николай Эдуардович

Часть вторая

В ВЕЛИКОСВЕТСКОМ ОМУТЕ

 

 

I

В БОЛГАРИИ

Михаил Дмитриевич Маслов, выразив мнение, что Савин снова ухитрится убежать, оказался пророком.

Николай Герасимович действительно ускользнул от прусских жандармов за несколько минут до передачи его русским властям на самой границе.

Успокоенные поведением сопровождаемого ими арестанта, поведением, не дававшим места малейшему подозрению даже желания им совершить бегство, жандармы-философы, как прозвал их Савин, при остановке поезда на станции Александрово, обрадованные удачным выполнением ими поручения начальства, разговорились со встретившимися им земляками, упустив лишь на одну минуту вверенного им и подлежащего передаче в руки русских жандармов арестанта.

Этой минуты было достаточно для Николая Герасимовича, чтобы исчезнуть бесследно, точно кануть в воду.

Произошел переполох.

Русские власти донесли о событии по принадлежности.

Немецкие жандармы отправились в свой «фатерланд» под гнетом предстоящего им дисциплинарного взыскания.

Они были угрюмы, не философствовали и не политиканствовали.

Николай Герасимович между тем, верный своему заранее составленному плану, остался временно в пределах России, пробрался в один из пограничных городов, где один из его родственников, или вернее муж его родственницы занимал крупный пост.

Жена этого «лица» — мягкосердечная женщина — умоляла своего мужа дать временный приют беглецу, а тот отплатил за гостеприимство тем, что обманным образом добыл бумаги своего друга и дальнего родственника по матери графа де Тулуза Лотрека, призанял, пользуясь именем своего властного и уважаемого родственника, у многих лиц довольно крупные суммы и исчез за границу.

Через несколько времени он появился в Софии, столице Болгарского княжества, где в то время царила политическая неурядица и во главе политических пройдох, захвативших в свои руки власть над несчастным болгарским народом, стоял Степан Стамбулов — бывший студент новороссийского университета, вскормленник России, поднявший первый свою преступную руку против своей кормилицы и освободительницы его родины от турецкого ига.

У всех еще свеж в памяти этот период болгарской истории, заставивший на долгие годы отшатнуться от нее ее благодетельницу — Россию.

Это было как раз время, последовавшее после вторичного отречения болгарского князя Александра Баттенбергского от престола.

Он назначил регентство из Стамбулова, Каравелова и Муткурова, которые составили коалиционное министерство под председательством Радославова, министром иностранных дел был Начевич, министром юстиции — Стоилов, а военным — Николаев.

Русское правительство не могло оставить болгарский народ в неизвестности о своем мнении о судьбе его первого князя и своей будущей политики относительно болгарского народа.

Заговорили о миссии князя Н. С. Долгорукова в Болгарию, но затем оказалось, что русский военный агент барон Каульбарс был вызван в Высоко-Литовск, где в сентябре 1886 года имел свое пребывание император Александр III.

По приказанию его императорского величества, барон Каульбарс должен был отправиться в Болгарию и объявить всему болгарскому народу чувство искреннего доброжелательства его величества и дать совет для выхода из ее затруднительного положения, но, вместе с тем, категорически объявить высочайшую волю, что ни Баттенберг, ни кто-либо из его братьев не должен возвратиться в Болгарию.

13 сентября Каульбарс прибыл в Софию и вступил в управление агентства, а 14-го он в полной парадной форме сделал официальные визиты регентам и министрам, а министру иностранных дел вручил письмо господина Гирса, уполномочивавшего его в качестве политического представителя России.

С 12-го октября по 6-е ноября продолжались томительные переговоры барона Каульбарса и борьба с его регентством и министерством.

Ее благоприятного исхода с нетерпением ожидал болгарский народ.

Миссия барона Каульбарса состояла в том, чтобы получить полную амнистию для всех участников переворота 9-го августа, то есть в свержении князя Александра Баттенбергского, и отложить на два месяца выборы в народное собрание, которому предстояло избрать нового князя.

Цель последнего требования была очевидна и разумна.

Необходимо было усмирить взволнованную страну и иметь время для поиска кандидата на болгарский престол.

Исполнение его зависело всецело от доброй воли и понимания дела, чего, к сожалению, у регентства вообще, а у Стамбулова в частности, не было.

Последний торопился созвать как можно раньше народное собрание, чтобы переизбрать Александра Баттенбергского.

Этого желало регентство и отчасти министерство.

Они не хотели отложить выборов, ссылаясь на конституцию, как будто бы регентство, назначенное отрекшимся далеко не по доброй воле от престола Баттенбергом, имело какое-нибудь конституционное значение.

Оказалось, впрочем, что Стамбулов в своем сопротивлении требованиям русского дипломатического представителя руководствовался советами австрийского и английского агентов.

Это не могло не сделаться неизвестным барону Каульбарсу.

Только 18-го сентября Стамбулов отказался от переизбрания Баттенберга и именно тогда, когда уже все великие державы были убеждены в невозможности такого переизбрания.

Болгарские патриоты просили барона Каульбарса указать кандидата русского правительства, которого они обязывались выбрать беспрекословно и единогласно.

К сожалению, русский дипломатический представитель не был в состоянии удовлетворить их желание.

Собравшееся 13-го сентября в Софии народное собрание состояло исключительно из депутатов — сторонников Стамбулова и компании.

Самые выборы происходили под наблюдением организованной Радославовым армии «палочников», действовавшей от имени комитета, избравшего себе громкий девиз: «Болгария для болгар».

«Палочники» эти называли себя защитниками отечества.

Горе было округу, где избиратели выбирали антиправительственного депутата.

В Дублине, например, начальник округа был убит и тридцать шесть граждан были приговорены к смертной казни.

В Румелии, где избрали русофилов, все избиратели брошены в тюрьмы.

Много было перебито народа в Татар-Базарджике, в Пловдиве и других местах.

Степан Стамбулов созвал народное собрание как подготовительное к великому народному собранию в Тырнове.

Из зала заседания были заблаговременно вынесены портреты Александра II и Александра III, а портрет Баттенберга был только завешен.

Регентство и министерство находилось всецело в руках иностранных агентов и политических интриганов, которые приложили все свои старания, чтобы миссия русского посланца потерпела неудачу.

Барон Каульбарс, после бесплодных переговоров в Софии, начал объезд главных городов Болгарии, чтобы зондировать общественное мнение болгарского народа.

Софийские заправилы послали впереди его своих агентов и наряду с восторженными криками народа по адресу русского Царя и России слышались громкие крики правительственных клевретов.

— Да живие Стамбулов!

Вскоре после этой поездки барона Каульбарса последовал разрыв дипломатических отношений между Россией и Болгарией.

Это произошло 6-го ноября 1886 года.

Барон Каульбарс уведомил о своем выезде из Болгарии правительство нотою, в которой заявил, что правители Болгарии окончательно утратили доверие России, и что императорское правительство находит невозможным поддерживать сношения с болгарским правительством.

Все русские консулы также покинули Болгарию.

Открывшееся в Тырнове 22-го ноября великое народное собрание избрало на болгарский престол датского принца Вольдемара, брата русской императрицы, чем хотело засвидетельствовать, как болгарскому народу дорого сохранить лучшие отношения с русским Императорским двором.

После последовавшего со стороны избранного принца отказа от болгарской княжеской короны, народное собрание было немедленно закрыто.

Регентство решило отложить дальнейшие выборы в надежде, что ему тем временем удастся убедить Россию в готовности сообразоваться с ее волей, но, главным образом, с целью дать возможность Австрии среди продолжающегося кризиса водворить свое влияние в Сербии и окончательно подчинить себе Боснию и Герцеговину.

Разрыв между державою-освободительницей и ее созданием — Болгарией — причинил глубокую скорбь всем истинным славянским патриотам, верящим в политические задачи России на христианском востоке.

После закрытия тырновского народного Собранна начался период «кандидатов на болгарский престол».

Этот период политической неурядицы продолжался восемь месяцев.

Первой после датского принца Вольдемара кандидатурой была выставлена кандидатура князя Николая Мингрельского.

Это была единственная русская кандидатура, неприятная, конечно, заправилам Болгарии, ходившим на австрийских помочах, и потому не имевшая успеха.

Вскоре собралось второе великое собрание, на котором в декабре 1886 года было решено послать к европейским дворам депутацию, изыскать средства к примирению с Россией и приискать кандидата ча болгарский престол.

Депутатами были избраны Стоилов, Греков и Кольчев.

Конечно, прежде всего эти депутаты посетили Вену, где после беседы с князем Лобановым-Ростовским и Кальноки, они начали, переговоры с доверенным лицом принца Фердинанда Кобург-Готского о принятии болгарского престола.

Затем принц сам принял депутацию в своем замке Эбенталь, близ Вены, где Стоилов произвел на него своей патриотической речью глубокое впечатление, так что с этого времени принц стал иметь большое доверие к этому искусному оратору и государственному человеку.

В то время, когда депутаты путешествовали за границей, в самой Болгарии проект сменялся проектом, один неудачнее другого.

Обратились к принцу Оскару шведскому, сделано было предложение румынскому королю, в случае избрания которого соединение Болгарии с Румынией явилось бы ядром будущей федерации балканских государств.

Но король Карл отклонил это предложение.

Заискивания сербского короля Милана, тогда еще правившего Сербиею, который сам навязывался в болгарские князья, были отвергнуты.

Предлагался в князья Болгарии Алеко-паша, и уже, как последний исход, обратились к Блистательной Порте с предложением, что народное собрание изберет князем Болгарии турецкого султана под условием, что он присоединит Македонию к болгарскому княжеству, под общею властью назначенного ими наместника.

Султан ответил отказом.

Между тем в стране в разных пунктах вспыхнули беспорядки и смуты, финансы были в плачевном состоянии — все приходило в упадок и расстройство.

В это-то время в Софии появился блестящий француз граф де Тулуз Лотрек.

Молодой, красивый, прекрасно образованный, он в короткое, время сумел войти желанным гостем в дом всех дипломатических агентов в Софии и сойтись с регентами и министрами.

Особенно подружился он со Стамбуловым, перед которым развивал свои планы будущего управления Болгарией и даже вскользь уронил о возможности заключить при его посредничестве заем у парижских банкиров в двадцать миллионов франков.

Сам граф казался очень богатым человеком, не стесняющимся в средствах.

В уме Стамбулова возник план управления Болгариею за ширмой такого удобного и сговорчивого князя, каким был его приятель граф де Тулуз Лотрек, имеющий вес и значение у парижских Ротшильдов.

Он сблизился с графом настолько, что пригласил его крестить у него новорожденную дочь.

Граф согласился и сделал богатые подарки своей куме и крестнице.

Тогда начальник болгарских «палочников» исподволь подготовил своего кума к возможности заявить его кандидатуру на болгарский престол.

Граф де Тулуз Лотрек после некоторого колебания принял предложение.

Начались подробные переговоры.

Для того, чтобы подготовить почву для избрания, граф по совету Стамбулова отправился в Константинополь, где представился французскому послу графу Монтебелло и сумел обворожить его настолько, что тот представил его великому визирю как будущего, пока негласного, кандидата на болгарский престол. Назначен был день аудиенции, выхлопотанной ему у султана.

Все шло, что называется, как по маслу.

Пустой случай уничтожил ловко задуманное дело.

В общем зале лучшей гостиницы Константинополя, где остановился будущий болгарский князь, его увидел служивший в гостинице куафер-француз, бывший подмастерье парикмахера Невилля в Москве.

— Bonjour, m-r Savin! (Здравствуйте, господин Савин!) — воскликнул он.

— Je ne vous connais pas! (Я вас не знаю!) — отвечал, смутившись, Николай Герасимович — это был он.

Куафер, удивленный, пристально посмотрел на него и прошел дальше. Но фамилия его была произнесена, да к его несчастию, еще в присутствии нескольких чиновников из русского посольства, которым известно было, что Савин разыскивается русскими властями и уже три раза бежал из-под ареста за границей.

В тот же день посольство и консульство были осведомлены о возникшем подозрении.

Приглашенный в консульство куафер клятвенно уверял, что граф де Тулуз Лотрек — не кто иной, как русский офицер Савин, которого он хорошо знает.

Вопрос об его аресте, в виду покровительства, оказываемого ему французским послом, был довольно щекотлив и оставался даже после показания куафера некоторое время открытым.

Сам Николай Герасимович своим неудержимым нравом дал повод к своему аресту.

 

II

ОТ ВЕЛИКОГО К СМЕШНОМУ

Через несколько дней после роковой для Николая Герасимовича встречи с французом-куафером в одной из константинопольских газет появилась статья, посвященная предполагаемому претенденту на болгарский престол графу де Тулуз Лотреку.

В статье этой между прочим указывалось, что граф происходит не от прямой линии Бурбонов, как стараются доказать он сам и болгарские регенты, а от побочной: а именно, от морганатического брака Людовика XV.

Взбешенный Савин отправился в редакцию газеты.

— Могу я видеть редактора?

— Господина Станлея?

— Если это господин Станлей, то господина Станлея.

Секретарь редакции, молодой человек, с лицом, указывавшим на его семитское происхождение, отправился доложить о посетителе, взяв от мнимого графа его визитную карточку.

— Пожалуйте в кабинет… — возвратился через несколько минут секретарь.

Николай Герасимович отправился в указанную дверь. За большим письменным столом восседал сухопарый англичанин.

— Чем могу служить? — холодно спросил он Савина, указав рукою на кресло, стоявшее у стола, и не поднимаясь сам с места.

Это уже одно взбесило еще более Николая Герасимовича.

— Я граф де Тулуз Лотрек… — не садясь, сказал он.

— Я это знаю из вашей визитной карточки.

— В вашей глупой газете напечатана глупая статья…

— Я просил бы вас быть приличнее…

— В этой глупой статье, напечатанной в вашей глупой газете, — продолжал Николай Герасимович, не обратив ни малейшего внимания на замечание редактора, — передаются различные инсинуации относительно моей родословной… Я требую опровержения и печатного извинения…

— Я сделал бы вам эту любезность, если бы вы своим поведением не доказали бы мне воочию отсутствия в вас не только королевской, но даже благородной крови… — хладнокровно заметил господин Станлей.

— Что-о… Что-о… Ты сказал?.. — крикнул Савин.

— Так не ведут себя графы! — невозмутимо продолжал редактор.

— Если так не ведут… то вот, как бьют… — уже положительно рявкнул Николай Герасимович и с этим словом влепил редактору полновесную пощечину…

Удар был так силен, что господин Станлей откинулся на спинку кресла и на минуту потерял сознание.

Этим временем воспользовался Савин и беспрепятственно вышел из кабинета и редакции.

Секретарь редакции, который, видимо, слышал весь разговор и звук пощечины, так как отскочил от двери кабинета при выходе Николая Герасимовича, не предпринял против него ничего, во даже как-то особенно почтительно ему поклонился.

Пришедший в себя оскорбленный редактор, конечно, бросился жаловаться, и в тот же день к вечеру в номер гостиницы, занимаемой графом де Тулуз Лотреком, явилась полиция с константинопольским полицимейстером во главе.

— По повелению его величества султана я вас арестую… — обратился последний к Савину.

— Пошел вот, турецкая собака! — крикнул Николай Герасимович.

— А, так вы так… — вышел из себя в свою очередь паша и, схватив за ворот Савина, крикнул полицейским: — Вяжите его!

Николай Герасимович, однако, изловчился ударить полициймейстера так сильно ногой в его солидное брюшко, что тот покатился на пол.

Савина все-таки связали.

— Я русский подданный… — крикнул он, зная, что газета, редактируемая Станлеем, не пользуется расположением русского посольства, как орган английских политических интриг.

— Это мы знаем, господин Савин… — заявил, вставая на ноги, полициймейстер, — и потому-то мы вас и арестовываем.

Николай Герасимович побледнел.

«Сорвалось!» — припомнилось ему классическое восклицание Кречинского.

Он передан был в руки русского консульства и вскоре, как мы знаем, очутился на палубе парохода «Корнилов», шедшего на всех парах в Одессу.

Николай Герасимович дошел в своих воспоминаниях до этого момента своего прошлого, — момента, с которого мы начали свой рассказ, — после возвращения его из конторы дома предварительного заключения, где он, если припомнит читатель, так неожиданно встретил друга своей юности, свою названную сестру Зиновию Николаевну Ястребову.

— Зина, ты!.. — воскликнул, прийдя в себя от первого смущения, Савин.

Причиной этого смущения было то, что он совсем забыл эту молодую девушку, жившую в доме его родителей и когда-то с чисто женскими ласками и вниманием врачевавшую его разбитое сердце.

Он протянул ей обе руки.

Она схватила их и крепко пожала.

Воспоминания прошлого также волной нахлынули на нее.

— Нет, не так, Зина, не так!.. — воскликнул растроганный Савин и заключил ее в свои объятия.

Они обменялись чисто братским поцелуем.

— Вот где пришлось нам встретиться после стольких лет, — с грустью в голосе начал Николай Герасимович.

— Что же из этого? — почти весело отвечала Ястребова, садясь на стул возле тоже сидевшего Савина. — «Грех да беда врозь не живет», — говорит русская пословица, а другая подтверждает и Результат: «От сумы, да от тюрьмы не зарекайся».

— Так-то оно так, а все-таки печально… Столько лет не виделись… и вдруг… Ну как, что вы… Что муж? Детки? Вы довольны, счастливы?

— Не обо мне речь, — перебила его Ястребова. — Я совершенно довольна своей судьбой… Речь о вас… Надо вас вызволить…

— Вызволить, — грустно произнес Николай Герасимович. — Из дел, в которых я здесь обвиняюсь, вызволиться нетрудно… Ведь не верите же вы, что я поджег дом в моем именье, или же рвал неоплаченные векселя… Что будет дальше, не знаю, но до сих пор Бог миловал… Преступлений я не совершал, проступки — да… Значит за дела я спокоен… Но кто вернет мне те прожитые до прибытия сюда, в Петербург, недели, показавшиеся мне годами, кто вознаградит за испытание унижения и оскорбления, за перенесенные страдания… Ведь я не думал бежать из России и тем менее от русского правосудия… Я был болен нравственно и физически, когда мне в Москве принесли повестку от судебного следователя, в получении которой расписался швейцар гостиницы. Я ее даже не видел… Таково мое прошлое… Не радостно и настоящее. А что ждет меня в будущем, когда я выйду из суда, хотя и оправданный, но ошельмованный. Вот в чем дело, дорогая Зина!.. Окаченный помоями и без средств.

— Насчет последнего я вас могу успокоить… В этом смысле будущее ваше не так страшно. Ваши братья сумели собрать все возможное с заложенных и перезаложенных имений, и на вашу долю приходится сорок тысяч рублей, которые положены в банк на мое имя, во избежание каких-либо препятствий выдачи вам лично… Тотчас по освобождении вы получите их от меня.

— Зина, — воскликнул Савин, — как мне благодарить вас!..

— За что?.. Не за то ли, что я себе не присвоила чужих денег?

Николай Герасимович смутился, но тотчас же оправился.

— Положим, — смеясь продолжал он, — в наш век за это именно надо благодарить больше всего, но не вас… Вы, видимо, не от мира сего. Я благодарю вас за радостную, воскрешающую меня весть и за то, что вы не отстранили от себя участие в деле, где замешан я, считающийся «притчей во языцех» целой Европы, почти целого мира…

— Я слишком многим обязана вашему семейству.

— Теперь оно — ваш должник…

— Но это в сторону… В контору я передала из процентов с ваших денег шестьсот рублей, так что вы можете здесь обставить себя с возможным для тюрьмы комфортом.

— Вы мой ангел-хранитель.

— Кроме того, вам ведь будет нужен защитник… Здесь ведь есть знаменитости… Надо бы кого-нибудь из них.

— Тот, кого я вам рекомендую — знаменитость будущего — Долинский.

— Молодой?

— Да, он помощник присяжного поверенного… Не так давно он защищал дело, которое сделало известным его имя. Дело было совершенно безнадежное… Мошенник и шулер, известный Алферов, вышел совершенно неожиданно из суда оправданным… Долинский говорит, что это случайность, даже неожиданная для него… Но говорил он прекрасно и дело изучил во всех подробностях, чего никогда не делают наши знаменитости…

— Да будет так… Давайте вашего Долинского.

— Вы еще не получали обвинительного акта?

— Получил по обоим делам, и по здешнему, и по калужскому… Но откуда вы, Зина, знаете все эти судебные формальности?

— Я жена журналиста.

— Да, я и забыл…

— Тогда подайте заявление об избрании вами в качестве защитника помощника присяжного поверенного Сергея Павловича Долинского и такое же заявление напишите в калужский окружной суд… Получив из суда уведомление, он тотчас же к вам явится…

— Хорошо, я сделаю это сегодня же.

На несколько минут наступило неловкое молчание. Николай Герасимович, видимо, хотел что-то сказать, но не решался.

— Ну, как тут… живут… все?.. — с видимым усилием спросил он.

— Масловы вам кланяются… Михаил Дмитриевич будет у вас…

— Он хороший… — задумчиво произнес Савин и снова замолчал.

— А… она? — после довольно продолжительной паузы, более движением губ, чем голосом, спросил он.

— Для нее, Николай Герасимович, — строго заметила Зиновия Николаевна, — сорока тысяч мало.

Он закусил губу и замолчал.

Ястребова стала прощаться, обещав навещать Николая Герасимовича.

— В следующий раз я приду с мужем, — сказала она.

— Рад буду видеть его.

Они расстались.

Савин вернулся в свою камеру, и мука одиночества после беседы с человеком, пришедшим «с воли», из общества, еще более охватила его.

Принесенная Зиновией Николаевной Ястребовой весть о сравнительном обеспечении его по выходе из тюрьмы отошла почему-то на второй план, и он снова предался воспоминаниям прошлого.

Особенно мучила его неудача последней политической авантюры, на которую он возлагал столько надежд.

И вдруг все рухнуло с его арестом.

Достигни он цели, все его действия получили бы другую окраску, чем теперь.

Обидно и горько казалось это Николаю Герасимовичу, но нечего Уже было делать — это был совершившийся факт.

Приходилось с ним мириться.

Он напрягал все усилия своей воли, чтобы отрешиться от этих мыслей, а они, как мухи в осеннюю пору, назойливо жужжали в его голове.

Наконец он перенесся мыслью к свиданию с Ястребовой, вспомнил ее совет подать заявление об адвокате и сел писать его.

Он окончил его в тот момент, когда в доме предварительного заключения погасили огни.

Николай Герасимович разделся и лег в постель. Но заснуть он мог только под утро.

 

III

ЖЕРТВА

Прямо из дома предварительного заключения Зиновия Николаевна Ястребова отправилась к одной из своих пациенток, живших неподалеку от дома, где продолжали жить Ястребовы, — на Гагаринской улице.

Зиновия Николаевна была около двух месяцев тому назад приглашена к молодой девушке, жившей в квартире ее знакомой, Анны Александровны Сиротининой, сын которой, Василий Сергеевич, служил бухгалтером в банкирской конторе Алфимова.

С жилицей Сиротининой Елизаветой Петровной Дубянской случился страшный нервный припадок в окружном суде при разбирательстве дела Алферова, которого защищал Долинский. Лубянская была свидетельницей по этому делу, и оправдательный вердикт, вынесенный присяжными заседателями обвиняемому, произвел на нее потрясающее впечатление.

Она упала на пол в страшных конвульсиях и была отвезена в сопровождении доктора и судейского сторожа домой, где у нее открылась нервная горячка.

Анна Александровна бросилась за Ястребовой, и последняя, по обыкновению, вся отдалась своей пациентке.

Елизавета Петровна уже более года жила в Петербурге по делу, которое имело для нее такой роковой исход, но заседание суда несколько раз откладывалось по болезни подсудимого, которому, как говорили, необходимо было для чего-то выиграть время.

Зиновия Николаевна прошла в комнату больной, где застала и Анну Александровну, прибиравшую на столике у постели больной склянки с лекарствами.

При опущенных шторах едва можно было разглядеть бледное, но очень миловидное личико молодой девушки.

Это было одно из тех лиц, которые не бросаются в глаза, но чем больше на него смотреть, тем труднее от него оторваться.

Девушка была печальна и озабочена, а тусклый взгляд ее с беспокойством блуждал по полутемной комнате. Губы ее были крепко сжаты. Время от времени она тяжело вздыхала.

Старушка заботливо оправляла подушки больной. При виде докторши лицо девушки вспыхнуло и осветилось радостной улыбкой.

— Как вы себя чувствуете? — взяла за руку больную Зиновия Николаевна. — Нынче у вас опять лихорадочный день.

— Нет, мне лучше, гораздо лучше… — сказала больная.

— Этого я не вижу, — возразила Ястребова. — Но скоро вы будете молодцом… Я говорила вам, что вам нужен покой, вы все волнуетесь…

Анна Александровна пододвинула Зиновии Николаевне кресло. Та села, держа обе руки больной и с улыбкой глядя ей в лицо.

— Но я чувствую себя хорошо, совсем хорошо…

Больной, однако, не удалось скрыть охватившего ее припадка слабости.

Она закрыла глаза и откинулась на подушки.

— Ах, дорогая Зиновия Николаевна, — заговорила через несколько времени больная, — вы не можете себе представить, как я рвусь на воздух, чтобы отделаться от мыслей, которые меня мучат нестерпимо. Мне часто кажется, что я не вынесу этих воспоминаний, особенно сознание, что этот человек остался безнаказанным.

— Если он виновен, Господь покарает его.

— О, в этом я убеждена… Но мне хочется сегодня рассказать вам все…

— Вы слишком слабы, это вас снова взволнует…

— Напротив, мне станет легче, когда я поделюсь с вами моими страданиями. Вы такая добрая, сердечная… Позвольте…

— Я вас слушаю…

— Я дочь помещика… У нас было имение под Петербургом… Я была очень счастлива, потому что у меня была мать, которую я обожала. Как сейчас вижу ее кроткую улыбку, с которою она наклонялась, чтобы поцеловать меня и сказать, что я ее единственная радость, единственное утешение. Я редко видела моего отца, особенно последние года. Дела вынуждали его — так, по крайней мере, говорили мне — часто ездить в Петербург. Мы жили очень уединенно, тогда как раньше мои родители виделись, хотя изредка, с соседним помещиком графом Вельским.

— Граф Вельский?.. Это отец того молодого человека, который живет здесь?

— Да, да… Петр Васильевич его сын… Он ведет дурную жизнь. Года три тому назад он, Неелов и граф Стоцкий часто бывали у моего отца.

— Великолепная троица!.. Рассказывайте дальше.

— Мать моя часто плакала… Бывало, все улягутся в доме, она я примется плакать… да так горько, навзрыд! А когда я стану спрашивать, о чем она горюет, она мне ничего не отвечает, а только обнимет меня крепче и рыдает еще горше. Один раз отец вернулся из города и подал матери какую-то бумагу.

— Прочти… — говорит. А голос у него был такой, что он и теперь звучит в моих ушах. Мать так вся и задрожала, однако бумагу взяла. Не прочла она и десяти строк, как вскрикнула и замертво упала на пол.

— Вероятно, отец ваш проигрался?

— Да, я узнала об этом гораздо позднее. Дело было в том, что мы должны были жить только на доходы с имения. Отец стал бывать дома еще реже, а когда приезжал, был мрачен и рассеян и скоро уезжал опять. Мать моя с каждым днем становилась бледнее и плоше. Она старалась скрыть от меня свое горе. Но наконец ей стало не под силу. Она делалась все слабее и слабее. У нее открылась чахотка, и когда мне исполнилось девятнадцать лет, она умерла, а, умирая, все звала меня, называя всевозможными ласковыми именами.

Последнее слово больная произнесла шепотом. Чтобы продолжить свой рассказ, она принуждена была перевести дух.

— В день похорон неожиданно вернулся из Петербурга отец. Должно быть, он был потрясен глубоко. Он опустился перед гробом на колени и со слезами целовал холодную руку покойницы. С этой минуты мы не разлучались. Казалось, он хотел вознаградить меня за все зло, которое сделал моей матери.

— Значит, он бросил играть? — спросила Ястребова.

Дубянская покачала головой.

— Слушайте дальше. Он был со мною в высшей степени нежен и исполнял мои малейшие желания, мне так хотелось любви и заботы. Мое осиротелое сердце ответило на его ласку всеми своими нетронутыми силами, и он никогда не оставлял меня в деревне одну. Наши доходы все еще были довольно значительны, так что ему не приходилось ни в чем себе отказывать, и наш дом был одним из богатейших в уезде. Гостеприимство отца и всегда во всем полная чаша привлекали массу так называемых друзей, которые под маской дружбы старались обойти моего отца.

— А вы, имея на него влияние, разве не могли заставить его не принимать их?

— Я умоляла его об этом, но все напрасно! Между его друзьями был один человек, который имел на него громадное влияние. Его фамилия была Алферов. Его познакомил с отцом, кажется, граф Стоцкий. Он старался так обойти отца, что тот был совершенно в его власти. С первой же встречи я возненавидела этого человека, хотя он очень старался сблизиться со мной.

— Какой негодяй!

— Он постоянно вертелся около меня. И чем больше я его презирала и ненавидела, тем больше отец запутывался в его сетях, — продолжала она.

— Вероятно, он был тоже игрок!

— Он был настоящий мошенник, и мой бедный отец погиб безвозвратно. Он прожил у нас несколько недель. Отец проводил целые ночи с ним вдвоем и с каждым днем становился все мрачнее и мрачнее. В один из вечеров, это было тринадцатого мая, — никогда не забуду я того дня, — случилось то, что я давно ожидала. Было поздно, я давно уже ушла спать, как вдруг слышу страшный шум. Моя спальня отделялась от комнаты, где играли отец с гостем, только коридором. Я быстро оделась и открыла дверь. Слышу голос отца… Я бросилась по коридору прямо к ним… То, что я увидела, было ужасно! Отец обеими руками впился в негодяя и кричал: «Шулер! Отдай мне то, что ты у меня украл!» А этот негодяй только презрительно хохотал над ним, потом освободился от его рук и так толкнул его, что тот грохнул на пол и потерял сознание. Я еще не успела броситься ему на помощь, как он пришел в себя, вскочил и снова бросился на негодяя. Вдруг шулер ударил отца так, что тот зашатался. Я страшно закричала и, не помня себя от страха и негодования, бросилась между ними. Негодяй отпустил руку, а мой бедный отец упал в кресло и закрыл лицо руками. В эту минуту я забыла даже об этом изверге, бросилась к отцу, стараясь его утешить. Вдруг я почувствовала на своем плече чью-то тяжелую руку. «Если вы хотите, — послышалось над самым моим ухом, — вы можете спасти вашего отца». — «Прочь, негодяй!» — вскричала я, отталкивая его. Он насмешливо улыбнулся. «Ваш отец разорился по собственной вине, — заговорил он, отчеканивая каждое слово, — у меня в кармане его обязательство на сумму большую, чем стоит все его имение… Я возвращу их вам, если вы…»

Бедная девушка запнулась и покраснела.

— Чего же требовал негодяй? — спросила Зиновия Николаевна. Она с трудом проговорила:

— Он возвращал все обязательства отца, если я… открою ему дверь своей спальни…

— Подлец…

— У меня язык смолк от обиды, — продолжала Елизавета Петровна. — Я стояла перед негодяем, и меня всю трясло от злобы. Несмотря на всю свою грубость, он понял, что смертельно оскорбил меня, и сказал: «Я не жестокосерд, согласитесь выйти за меня замуж и все станет опять принадлежать вам и вашему отцу». Мне было так противно, что я отшатнулась от него. «Если вы и ваш лтец дадите мне письменно обещание, я буду доволен…» — сказал он. Дальше я не могла молчать. Откуда брались у меня слова, я не знаю, но только они достигли цели. Он заскрежетал зубами и, не дожидаясь конца объяснения, выбежал из комнаты. В ту же ночь он выехал из нашего имения. Я не в силах рассказать того, что чувствовала, когда снова вернулась к отцу. Я просила его успокоиться и лечь спать. «Мы нищие!» — вот все, что он отвечал мне на мои утешения. Наконец, казалось, он сдался и позволил проводить себя в спальню. «Теперь иди, дитя мое! — сказал он глухо. — Господь да хранит тебя. Может быть, он сжалится над тобой». Но меня все-таки что-то удерживало возле него; я чувствовала, что не должна оставлять его одного. И только после настоятельной вторичной просьбы я решилась уйти к себе. Ах, зачем я не осталась, может быть, я предупредила бы страшную катастрофу.

Молодая девушка остановилась.

— И что же было потом? — торопила ее Ястребова, которая слушала с напряженным вниманием.

Слезы катились по щекам Дубянской и она, рыдая, стала рассказывать дальше.

— Я не могла заснуть… страх не давал мне спать… Прошел, должно быть, целый час… Вдруг слышу выстрел! Я вскочила. Страшное предчувствие овладело мной. Как сумасшедшая бросилась я в комнату отца и без сознания упала на его труп…

Елизавета Петровна снова замолчала.

Воспоминание о только что рассказанных сценах потрясло ее до того, что она не могла выговорить слова. Несколько успокоившись, она продолжала:

— На письменном столе отца нашли письмо, написанное дрожащею рукою. В этом письме отец объяснял причину своего страшного решения. Мы теряли все. Он надеялся, что его убийца оставит мне, по крайней мере, столько, что я никогда не буду терпеть нужды.

— Конечно, надежды вашего отца не оправдались? — мягко и участливо спросила Ястребова. — Вам так совсем ничего и не оставили?

— Я уехала из имения, захватив мои платья и драгоценности, и здесь нашла приют у Анны Александровны, подруги моей покойной матери. По приезде я тотчас подала жалобу прокурору… Началось следствие, кончившееся, как вам известно, оправданием негодяя…

— Это возмутительно!

— Теперь, рассуждая хладнокровно, я думаю, что суд иначе не мог поступить… Отец выдавал такие обязательства, которые были совершенно законны… Алферов и его сообщники знали, что делали.

— Бедная, бедная… Так молода… и так много перенесла испытаний!

Зиновия Николаевна с грустью опустила голову.

— Что же вы будете делать по выздоровлении?

— Буду искать место гувернантки… или, быть может, компаньонки…

— В состоянии ли вы будете перенести это столь зависимое положение?

— О, у меня хватит сил перенести все, лишь бы заработать себе честно кусок хлеба.

— Я, быть может, постараюсь найти вам более подходящее место.

— Как я должна благодарить вас за вашу доброту, Зиновия Николаевна! — произнесла больная, хватая ее за руку.

— Мои старания невелики, — сказала она, улыбаясь. — Место для вас у меня есть в виду.

В глазах Дубянской засветилась радость.

— Я состою домашним врачом в одном очень уважаемом семействе и вспомнила теперь, что хозяйка не раз высказывала желание пригласить компаньонку для своей взрослой дочери.

— О, как я буду рада! Благодарю вас.

— В знак благодарности поправляйтесь… Выздоровление пациентки — лучшая награда для врача.

— Теперь я начну выздоравливать не по дням, а по часам.

— Дай Бог…

Зиновия Николаевна простилась с больной, обещав зайти на другой день.

Спускаясь с лестницы, она думала:

— Да, да, дом Селезневых будет для нее самым подходящим местом. Надо поместить ее именно туда.

По возвращении домой Ястребова рассказала мужу во всех подробностях о своем свидании с Савиным, а также о плане относительно своей пациентки.

— Знаешь, Леля, ведь он еще до сих пор не забыл Гранпа?

— Ну?

Зиновия Николаевна передала ему вопрос Николая Герасимовича и свой резкий ответ.

— Да, — задумчиво произнес Алексей Александрович, — не даром, видно, пословица молвится, что старая любовь не ржавеет…

По поводу же рекомендации Дубянской Селезневым, Ястребов, далеко не покровительствовавший филантропическим занятиям своей жены, только махнул рукой и заметил:

— Как знаешь, матушка!

 

IV

ПОДРУГА

Столоначальник одного из бесчисленных петербургских департаментов Семен Иванович Костин жил на 4-й улице Песков, местности, в описываемое нами время тихой и малолюдной, напоминающей уездный городок. Он занимал очень хорошенькую квартирку на втором этаже.

Жена его, Евдокия Петровна, была младшей сестрой Ирины Петровны Хлебниковой, но сходства между ними было очень мало, она не была так кротка, как Ирина Петровна, наоборот, вся ее фигура дышала гордостью и сознанием собственного достоинства. Она была полной владелицей своего дома и своего супруга.

Муж, жена и две девочки, восьми и семи лет, сидели в столовой за послеобеденным чаем.

Ольга Ивановна стояла между тем у окна и смотрела на пустынную улицу.

В руках ее было письмо, которое, по-видимому, и нагнало на нее грустное настроение.

— Бедная девочка скучает по дому, — заметила Евдокия Петровна. — Оно и понятно, дома она целый день была бы на воздухе, в лесу, а здесь — точно птичка в клетке.

— Ты ведь сама хотела, чтобы она приехала, — позволил себе заметить Семен Игнатьевич, — и, наверное, не желаешь отпустить ее.

— Конечно, я не желаю, чтобы она уезжала, но смотреть, как бедная девочка томится и грустит — больно!.. Она скучает, потому что не видит ничего, кроме домов нашей улицы, и никуда не может выйти… — добавила она тоном упрека по чьему-то адресу.

— Да оно и лучше, милая Дуня, что она не слишком много выходит. Совсем другой разговор, если бы ты была здорова и могла выходить вместе с ней.

— Она не видела бы ни одного деревца, — продолжала Евдокия Петровна, не обращая внимания на замечание своего мужа, — если бы я не свела ее на днях в Таврический сад. Таврический сад и лес в Отрадном! Да, тут никакого сравнения быть не может, но все же она увидела зелень, увидела голубое небо. Надо было видеть ее радость…

— Мне тоже жаль ее…

— Тебе жаль ее? Да не ты ли всегда первый против всякого развлечения!

— Из чего это ты заключаешь? Не из того ли, что я не отпустил ее гулять с барышней, с которой она на днях познакомилась?

— Именно!

— Но ведь мы ее совершенно не знаем. Она приходила несколько раз звать Ольгу гулять — вот и все.

— О, нет, она мне обо всем рассказывала. Очень милая барышня эта Софья Антоновна Левицкая.

— Кто же она?

— Ее родители были очень достаточные люди, она сирота, живет у своей тетки, полковницы Усовой, которая очень богата. Она убедительно просила отпускать к ним Олю. Сегодня у них семейный праздник. Надо же доставить девочке удовольствие. Пусть повеселится.

— Но ведь это так далеко… На Васильевском острове и, кроме того, насколько я знаю Олю, она не любит большого общества.

— Вот ты всегда так… Далеко! Что такое далеко? Они поедутна извозчике… Ведь не в лесу, в столице… Через нее и нам честь, а тебе все равно… Как на днях, когда приехала Матильда Францовна Руга, все из окошек повысунулись, чтобы на нее посмотреть, а ты стоял, как пень…

— Ее визит относился не к нам.

— Конечно, она приезжала к Оле, чтобы передать ей два билета в театр, но ведь я ее тетка, а ты мне муж, и она живет у нас. Жаль, что у Оли не было туалета, чтобы поехать с нею в театр.

— А я был очень рад этому… Мне было бы очень неудобно сидеть в первых рядах… Могло случиться, что мой директор сидел бы сзади меня. Нет, Дуня, лучше не в свои сани не садиться! Когда ты поправишься, я охотно возьму вас обеих в театр.

— Ты, кажется, сердишься, что знаменитая Матильда Руга так внимательна и так любит Олю.

— Если хочешь, да.

— Ты дурак.

— Ходят слухи, — продолжал муж, не обратив внимания на привычный для него эпитет со стороны супруги, — что эта певица ведет жизнь далеко не безупречную, и кто знает, что может случиться с Ольгой, если она будет бывать у нее.

В передней раздался звонок, и в комнату впорхнула молодая девушка.

Она приветливо поздоровалась с обоими супругами и бросилась обнимать Ольгу Ивановну.

— Как я рада, что застала вас! Вы не можете представить, как мне хотелось вас видеть.

Она еще раз обняла молодую девушку.

— Но что с вами, вы такая печальная? Случилось что-нибудь?..

— Оно и не удивительно, — пояснила Евдокия Петровна. — Мало того, что девушка скучает до смерти, ее еще срамят…

— Дуня! — остановил ее умоляющим тоном Семен Иванович.

— Значит, скучаете? — спросила Софья Антоновна Левицкая.

— Нет, не скучаю, Софья Антоновна.

— Это нехорошо… вы обещали бросить всякие церемонии и звать меня просто Софи, — перебила ее молодая девушка. — Итак, дальше, милая Оля.

— Ну хорошо, Софи!.. Меня расстроило это письмо…

— Печальные вести из дому? Может быть, там кто-нибудь болен?

— Боже избави от этого… Это письмо от моей подруги, Нади Алфимовой.

— Это дочь банкира?..

— Да… Я ее очень люблю и она меня также…

— Значит, она поверяет вам свои сердечные тайны?..

— Ну да.

— Несчастная любовь?

— Нет, отец выдает ее замуж за человека, которого она не любит…

— Должно быть, какой-нибудь титулованный голыш, которому нужно ее состояние?..

— Нет, человек этот очень богат, гораздо богаче Нади…

— Вероятно, он необразован, неуч, какой-нибудь купеческий сынок?..

— Нет, нет, — насколько я могу судить, у него прекрасные манеры и он отлично образован.

— Так он урод, или стар?..

Ольга Ивановна грустно улыбнулась.

— Ах, нет! — сказала она. — Он очень красивый молодой: человек. Я никогда не встречала мужчины более красивого, чем граф Вельский.

— Граф Вельский… — повторила Софья Антоновна.

— Вы его знаете? — спросила Ольга Ивановна упавшим голосом.

— Нет! — уверяла ее подруга.

Она покраснела, но не потому, что солгала, а потому, что вспомнила, как он видел недавно бегство ее подруги от полковницы Усовой.

— Я его не знаю! — повторила она. — Но судя по вашему описанию, его можно полюбить, даже не видя.

Ольга Ивановна задумчиво покачала головой.

— Говорят, он большой кутила!

— Что это значит? Он ухаживает за дамами?

— Да.

— Да разве это не его обязанность как кавалера?

— Он играет в карты!

— Играть в карты и на скачках — это благородные страсти. Что еще?

— Я больше ничего не знаю.

— Извините, но в таком случае ваша Алфимова совершенная дурочка. Быть может, она любит другого?

— В том-то и дело, что да…

— Это другое дело… Впрочем, и это дело поправимое…

— Как?

— Она может любить его после свадьбы…

Ольга Ивановна посмотрела на нее широко раскрытыми глазами.

Она не поняла ее.

— Как это так?

Они разговаривали, стоя у окна.

В эту самую минуту к ним подошла Евдокия Петровна.

— Идите в гостиную… Там удобнее… Вы ведь сегодня вечером останетесь у нас? — обратилась она к Левицкой.

— Нет, благодарю вас, никак не могу.

— Почему это?

— Сегодня день рождения моей кузины, и у нас соберется небольшое обшеетво… Тетя поручила мне просить вас отпустить к нам Олю.

Семен Иванович был готов восстать против этого желания, но, вспомнив слезы и «положение» жены, промолчал.

— Я со своей стороны ничего не имею против этого, только бы не сказали, что мы лезем не в свое общество…

— Но я вас очень прошу, Евдокия Петровна.

— Я предоставляю решить это моему мужу.

— Будут мужчины? — спросил Костин.

— Очень немного… Двое моих дядей, мой двоюродный брат, жених моей кузины… Во всяком случае, очень скромное общество, в этом вы можете быть совершенно спокойны.

— Я уверена, моя милая… — сказала Евдокия Петровна.

Семен Иванович по опыту знал, что когда его жена в чем-нибудь уверена, переубедить ее невозможно, а потому, во избежание новых сцен, не возражал.

Ольга Ивановна пошла вместе со своей подругой в свою комнату одеваться, и менее, чем через час они вышли из дому.

— Пусть повеселится бедняжка! — заметила Костина мужу, глядя в окно за удаляющимися молодыми девушками.

— Ох, не по душе мне эта стрекоза…

— Какая еще?..

— Да вот эта, подруга Оли.

— Ты вечно со своими подозрениями… А по-моему, она премилая и превоспитанная девушка.

— Будь по-твоему… Дай Бог, чтобы не я, а ты оказалась права.

— Ты вечно каркаешь…

— Я знаю лучше жизнь…

— Толкуй там… По-твоему, молодых девушек следовало бы непременно держать в терему…

— Что же, это было лучше, нежели теперь, когда их выпускают на улицу…

— Уж и на улицу… скажешь тоже…

Раздавшийся звонок в передней прервал разговор супругов, грозивший снова обратиться в ссору.

Приехал Алексей Александрович Ястребов, большой приятель и друг Семена Ивановича Костина.

Оба супруга просияли.

Алексей Александрович в их доме, как и всюду, вносил особое оживление и веселость. С ним вместе врывалась в дом, если можно так выразиться, струя клокочущей петербургской жизни.

Он знал все новости минуты и умел их передавать с неподражаемым комизмом и остроумием.

— Алексей! — воскликнул Семен Иванович, бросаясь навстречу гостю.

— Алексей Александрович… — с радостною улыбкой приветствовала его Евдокия Петровна. — Одни?

— Один… Мимоходом… Да она доктор, и долго с нею не посидишь… Больные одолели… Совсем жену отняли… Я вот все к чужим и примащиваюсь…

Софья Антоновна и Ольга Ивановна подъезжали между тем уже к дому полковницы Усовой.

На подъезде они столкнулись с Нееловым.

— А, Софья Антоновна! — воскликнул последний, с любопытством разглядывая ее спутницу, которую не узнал в шляпке.

— Не для вас! — тихо шепнула ему Левицкая.

 

V

У ПОЛКОВНИЦЫ

— А где же очаровательная Ольга Ивановна? — спросил Алексей Александрович Ястребов, когда хозяйка, отлучившаяся для того, чтобы приказать подавать закуску, возвратилась в столовую.

— Она поехала со своей подругой к ее тетке.

— А-а… Значит, мы гуляем. К кому же она поехала?

— К одной даме, Софья Антоновна называла фамилию, но я теперь позабыла, — отвечала Евдокия Петровна.

— Да откуда же взялась у Ольги Ивановны подруга здесь, в Петербурге? Москвичка, значит?

— Нет, они познакомились в Гостином дворе.

— Ай, ай, ай! Вот так знакомство. Вы здесь на Песках живете, как на добродетельном оазисе среди пустыни беспутства, а за границей благословенных Песков опасно отпускать девушку одну с неизвестной подругой к неизвестной даме. Еще недавно был такой случай, что девушка из очень порядочного дома, познакомившись в Летнем саду с какой-то барышней, была ею через неделю после этого знакомства увезена к полковнице Усовой, и только по счастью бедняжке удалось безнаказанно вырваться из этого вертепа.

— Что?

— Как вы назвали фамилию?

Эти вопросы одновременно сделали и муж и жена, побледнев как полотно.

— Полковница Усова, — невозмутимо повторил Алексей Александрович. — Она живет на Васильевском острове и содержит игорный дом и тайный любовный притон. Там происходят отвратительные оргии. Туда увлекаются легкомысленные девушки и молодые женщины хороших семейств, чтобы удовлетворить своя порочные желания или для приобретения средств. Петербург — это помойная яма, а потому…

Ястребов остановился, так как теперь только заметил состояние своих слушателей.

— Но что с тобой? Ты бледен, как смерть… — обратился он к Костину. — А твоя жена? С нею дурно…

Евдокия Петровна бессильно откинулась на спинку дивана, почти теряя сознание, а Семен Иванович, бледный, как полотно, не обращая внимания на жену, бессмысленно смотрел на Алексея Александровича.

— Если я не ослышался, ты сказал полковница Усова на Васильевском острове?

— Да, но тебе какое дело до всего этого?

— Поедем же, поедем, надо спасти ее! Где живет эта женщина? Васильевский остров велик.

— На Большом проспекте, я знаю.

— Слава Богу!

— Но я ничего не понимаю. Посмотри, что делается с твоей женой, Евдокия Петровна лежит без чувств.

— Не теперь… спешим, а то, пожалуй, будет поздно.

— Что поздно?

— Может быть, Ольга уже погибла.

— Ольга?

— Она у этой женщины. Поедем, нельзя терять ни минуты.

— А что, если в самом деле уже поздно! — воскликнул бледный Ястребов.

Не заботясь о лежавшей в обмороке Евдокие Петровне, оба мужчины быстро оделись и, взяв не торгуясь первого попавшегося извозчика, помчались на Большой проспект Васильевского острова.

Извозчик, вопреки обыкновению петербургских возниц, ехал бодрой рысью, но седокам казалось, что он движется, как черепаха.

Наконец они приехали.

С живостью юнцов соскочили они с пролетки и позвонили у подъезда.

«Дай Бог, чтобы не было поздно…» — подумали оба.

Вечер у полковницы Усовой уже начался.

На этих вечерах собирались почти всегда одни и те же личности.

Если же на них появлялся кто-нибудь посторонний, особенно женщина, то в первое время поведение всего общества изменялось, до тех пор, пока не узнавали, насколько эта новая личность склонна принять участие в удовольствиях кружка и попасть в его распущенный тон.

Так было и в описываемый нами вечер.

И дамы, и кавалеры вели себя безукоризненно сдержано, так как знали от хозяйки, что у нее в этот день будет молодая особа, не имеющая никакого понятия об их удовольствиях.

Каждый раз, как двери залы отворялись, все взгляды обращались на нее, и видя, что входит кто-нибудь из обычных знакомых, с разочарованием отворачивались.

— Но кто же это дивное диво, которое нам сегодня покажут? — спросил барон Гемпель, исподтишка обнимая Марью Павловну и в то же время обмениваясь с Екатериной Семеновной нежными взглядами.

— Это сказочная красавица. Провинциалка. Соня говорит, что она выше всякого описания.

— В таком случае, мы, бедные, сегодня будем все на заднем плане… — заметила одна молоденькая дама, сидевшая рядом с дочерью хозяйки.

— Вы забываете, что это еще совершенно воплощенная невинность, — сказала Капитолина Андреевна, — и что на первый раз старания господ кавалеров едва ли увенчаются успехом.

— Хоть это для нас утешительно… — сказала «генеральша», роскошная красота которой сияла в этот вечер как-то особенно вызывающе.

— Не правда ли, ваше сиятельство, вы предпочитаете открыто и удобно достигаемое наслаждение долгой борьбе из-за какого-то еще не изведанного идеала.

— Разумеется! — подтвердил князь Асланбеков. — Да и кроме того, я убежден, что это хваленое чудо не может иметь такого обаяния, как вы. Что касается меня, то я всегда предпочитаю осязательное идеальному.

— А что скажете на это вы, граф?

Этот вопрос был обращен полушепотом к графу Петру Васильевичу Вельскому, который задумчиво оперся головой на спинку одного из кресел.

В этом кресле сидела молодая женщина.

По временам она оборачивала голову и что-то нежно шептала ему на ухо.

Это была кокетливая, в высшей степени хорошенькая девушка.

Своеобразный акцент ее речи, тип лица, черные блестящие глаза, роскошные черные волосы и очертания пухлых губ — все свидетельствовало о ее французском происхождении.

— Ничего, Люси… — рассеянно ответил граф.

Люси была поистине прелестна, когда, откидываясь назад, небрежно закидывала ногу на ногу, при чем ее стройные формы обрисовывались еще рельефнее.

Вдруг она заложила прекрасную белую руку за затылок, откинула голову еще больше, сверкнула в лицо графа глазами и поцеловала его в губы.

Граф Вельский почти этого не заметил.

Девушка порывисто вскочила с кресла.

— Вы сегодня просто невыносимы, граф! Интересно знать, о чем это вы думаете. Вероятно, мечтаете о прелестной незнакомке раньше, чем вам ее показали.

— Ничего подобного, Люси! Не сердись. Я думал совсем о другом, и в моих мыслях не было ожидаемой девушки.

— Вероятно, эта же дума помешала вам быть вчера в Малом театре?

— Нет, я вечер провел у Руга.

— О, этой певице я бы с наслаждением выцарапала глаза. Из-за нее мне пришлось чуть не умереть от скуки. Я ни за что не хотела выходить, пока не приедете вы, и оттягивала с минуты на минуту мой номер, чуть не опоздала. А вы, граф, напрасно не приехали, и именно вчера.

— Почему же это именно вчера?

— А потому, что я в первый раз надела бриллиантовую диадему, которую вы мне подарили. Эффект был поразительный.

Воспоминание о подарке, видимо, примирило ее с графом.

— Хотя вы сегодня и похожи на истукана, но я все-таки еще раз вас поцелую, приедете завтра в театр?

— Дорогая, за исключением вашего появления, мне надоело все, что там делается.

— Разве можно быть таким пресыщенным? А именно со вчерашнего дня там есть нечто очень интересное.

— Это что же такое?

— Вчера был дебют новой «парижской звезды».

— Ох, уж эти звезды!

— Но эта восхитительно хороша. Я, женщина, влюбилась в нее окончательно.

— И хотите показать мне?

— Да.

— И не ревнуете?

— К ней нельзя.

— Почему это?

— Она любит.

— Она — женщина.

— Она исключение.

— Это любопытно. Как ее фамилия?

— Мадлен де Межен. Так будете завтра?

— Именно завтра никак не могу.

— Почему это? Опять у Руга?

— Нет, завтра приезжает моя невеста. Через две недели моя свадьба.

Лицо певички вспыхнуло, и только что она хотела выразить свое негодование, как дверь отворилась и в зал вошли граф Стоцкий с Иваном Корнильевичем и Долинским, бывшим здесь в первый раз.

Граф Вельский тотчас же оставил чересчур пылкую Люси и отвел Сигизмунда Владиславовича в оконную нишу.

— Достал ты денег?

— Всего три тысячи.

— Но что же мне с ними делать? Ведь до свадьбы еще две недели. Завтра она приезжает, надо сделать подарок.

— Но, может быть, ты выиграешь сегодня?

— Разумеется, должен выиграть, если не хочу потерять последнее.

— Ну, будем надеяться на лучшее. Однако, присоединимся к обществу. На наш разговор начинают обращать внимание.

Оба новичка чувствовали себя неловко, больше всего смущен был Долинский.

Появление в чужом обществе всегда порождает в человеке чувство застенчивости, и особенно, если об этом обществе у нас заранее составлено дурное мнение.

То же самое ощущал и молодой адвокат, но тем не менее, он скоро нашелся в своем затруднительном положении.

Его внешность расположила к нему всех дам.

Молодая особа, сидевшая рядом с Екатериной Семеновной и выразившая мнение, что сегодня она останется на заднем плане, употребила все свои чары, чтобы овладеть им, но неожиданно встретила соперницу в лице оставленной графом Вельским Люси.

Иван Корнильевич дружески здоровался с приятелями, которые все его приняли очень радушно и этим сгладили неловкость его дебюта.

Его увлекли их удовольствия, о которых он имел понятие только понаслышке, а им как страстным игрокам было очень приятно залучить партнера с такими значительными деньгами.

Чем многочисленнее становилось общество, тем более неловко себя чувствовала Марья Павловна.

— Нельзя ли уйти в другую комнату? — сказала она барону Гемпелю.

— Разумеется, моя прелесть! — отвечал он. — Подождем только обещанное диво. Очень любопытно на него посмотреть.

В синих глазах девушки появилось выражение не то грусти, не то упрека.

Дверь снова отворилась.

Вошел Неелов. Он наскоро поздоровался с обществом и остановился посреди гостиной с таким видом, как будто хотел сообщить что-нибудь очень важное.

— Что с тобой? Что случилось? — посыпались вопросы. Неелов театральным жестом указал на дверь, ведущую в залу.

— Господа! — торжественно проговорил он, — соберите все ваше самообладание!.. Вооружитесь всем вашим мужеством, чтобы иметь силу выдержать лицезрение.

В это время в дверях показалась Софья Антоновна Левицкая под руку с Ольгой Ивановной Хлебниковой.

Появление их произвело, действительно, очень сильное впечатление. Ольга Ивановна была одета просто, даже слишком просто для такого общества.

Но именно эта простота так гармонировала с чистотой всего существа ее и так ярко доказывала, что красота ее не нуждается ни в каких искусственных добавлениях, что в этом обществе не могло не произвести величайшего эффекта.

Навстречу молодым девушкам поднялась с кресла Капитолина Андреевна и, приветливо поздоровавшись с обеими, познакомила Ольгу Ивановну со своей дочерью и усадила ее возле себя.

 

VI

НЕ ОПОЗДАЛ ЛИ?

Очутившись среди ярко освещенной гостиной, Ольга Ивановна сильно покраснела и смутилась, что еще более увеличило ее обаятельную красоту.

— Боже, да ведь это дочь управляющего Алфимова! — воскликнул барон Гемпель.

Граф Вельский вздрогнул, и Сигизмунд Владиславович к своему величайшему удовольствию заметил, что померкшие глаза его вспыхнули гневом, когда барон направился к Хлебниковой, чтобы возобновить знакомство, начатое в Отрадном.

— Как она сюда попала? — спросил он у графа Стоцкого почти со злобой.

— Она дружна с Софи. Вероятно, она ее и пригласила, — отвечал тот, равнодушно пожимая плечами.

Шевельнулось ли в сердце этого распущенного человека сознание, что такому чистому ангелу не место в этой смрадной среде? Понял ли он, что было бы преступлением осквернить этот чистый цветок плотскими взорами окружающих?

Он сам не мог себе дать в этом отчета.

Мужчины тотчас же окружили Ольгу Ивановну, и она мгновенно стала средоточием общего внимания.

— Надо избавить ее от этих нахалов!.. — проворчал граф Вельский.

Сигизмунд Владиславович кивнул головой.

Он подошел к Капитолине Андреевне и сказал ей несколько слов.

Та тотчас же увела Ольгу Ивановну под предлогом показать ей залу и другие гостиные.

Екатерина Семеновна и Софи пошли за ними.

Мужчины остались этим, конечно, недовольны, но скоро утешились надеждой еще успеть пригласить ее на один из танцев до начала бала.

— У меня так нехорошо на душе!.. — печально и нежно говорила Марья Павловна барону Гемпелю. — И общество здесь такое несимпатичное. Уйдем куда-нибудь, мне так многое хочется сказать вам…

— Не теперь, Муся, — ответил он холодно.

— Но ведь вы же обещали…

— Перестань же, Муся!.. Потом…

— Но ведь вы же знаете, что я не могу оставаться поздно…

— Ну, так в другой раз… Теперь я не расположен слушать… И куда это запропастилась наша чаровница?..

— Значит, вы меня больше не любите?

— Ну, пошло, поехало! Разумеется, люблю! Только мы поговорим о нашей любви в другой раз. Я только пойду посмотрю, где она… А вы поболтайте пока с другими, я против этого ничего не имею.

На глазах девушки навернулись слезы.

Она отдала ему все свое сердце, пожертвовала для него всем, любила его со всем пылом первой страсти, а он…

Между тем Ольга Ивановна сидела с полковницей, ее дочерью и Софи в зеленом будуаре, куда им подали роскошный десерт.

Граф Стоцкий старался удалить мужчин, которые стремились туда же, и сумел устроить так, что граф Вельский попал в зеленый будуар первый и сел возле Хлебниковой.

Когда вошли остальные, желанное место было уже занято. Все они знали хорошо правила этого дома, где один не имел права мешать tete-a-tete другого с избранной дамой, а потому скоро разошлись.

Графу Петру Васильевичу легко было завести с Ольгой задушевный разговор.

Он говорил с нею об Отрадном, о ее отце и матери и своей невесте.

О последней он отзывался с величайшей почтительностью, мечтал о том, как он окружит ее всеми радостями жизни. Это скоро расположило молодую девушку в его пользу.

«Какой он хороший!» — думала она.

Из залы донеслись первые звуки вальса. Софи и Екатерина Семеновна поспешили туда.

— Вы не танцуете? — спросил граф Вельский.

— Нет, — ответила Хлебникова. — Я вообще не люблю танцевать, а сегодня и одета не по-бальному… Софи схитрила и не сказала мне, что здесь будут танцевать. А вы?

— Я охладел ко всем удовольствиям, — ответил граф, лениво покачиваясь в кресле, — и танцую только при крайней необходимости… А вот если позволите мне остаться здесь и поболтать с вами, то я проведу время в тысячу раз приятнее.

— Давайте болтать.

— Вы часто пишете Надежде Корнильевне?

— Да, и получаю от нее длинные письма.

— Писала она вам обо мне?

Ольга Ивановна кивнула головой.

— Я боюсь, что она не радуется близости своей свадьбы, как радуются другие невесты, — сказал он. — Я никак не могу отделаться от мысли, что она меня не любит.

— Может быть, до нее дошли о вас ложные слухи… — мягко заметила Ольга Ивановна.

— Вы правы! — воскликнул граф, — О, Ольга Ивановна, вы себе представить не можете, как тяжело быть не понятым там, откуда ожидаешь счастья своей жизни. Может быть, небо поставило вас на моем пути как ангела света, которому суждено водворить мир в душе моей невесты, а мне даровать величайшее земное счастье.

Капитолина Андреевна вдруг вспомнила, что не сделала каких-то распоряжений, и ушла. Молодые люди остались одни.

— Да как же я могу это сделать?

— Я знаю, что моя невеста дорожит вашим мнением, И вот, именно ради того, чтобы быть достойным вашего участия, я И хочу, чтобы вы поняли меня совершенно. Я знаю, что меня называют человеком безнравственным, и признаюсь, что вел жизнь пустую и распущенную, но я уже несколько раз пытался изменить ее. Вот и теперь я имею это же намерение.

«Как это с его стороны благородно!» — подумала молодая девушка.

— Я любил несколько раз, любил страстно, безумно. Не одни горячие губы целовали меня, не одни нежные руки обвивались вокруг моей шеи, но все эти любовные приключения удовлетворяли только мое сластолюбие и ни одно из них не затронуло моего сердца. Ни одна женщина не привязала меня к себе надолго, и даже в минуты самых страстных порывов я чувствовал, что в душе моей холодно и пусто. Напрасно старались друзья пробудить во мне чувства, и только тогда, когда я увидел Надю, я ощутил то духовное удовлетворение, тот внешний покой, которого я искал так долго и так напрасно. Когда я получил ее согласие, я сам возвысился в своих собственных глазах и ощутил прилив бесконечного счастья.

«Как счастлива женщина, которую он любит так страстно и свято!» — неслось в голове Ольги Ивановны.

— Эта любовь, — продолжал граф, — не так жгуча, как прежние мои увлечения, которые сжигали сами себя, но тем она глубже, прочнее, и я понял, что она овладела моим сердцем на всю жизнь.

«Бедняжка, — думала молодая девушка, — каково ему знать, что она его не любит».

Она чувствовала к графу искреннее сострадание.

— Я начал ощущать отвращение к жизни, которую вел до сих пор, — снова заговорил граф Вельский. — За мою бытность в Отрадном я понял, что только любовь, чистая, святая любовь может обуздать и исправить меня. Я увидел вас, Ольга Ивановна, и в чистом зеркале вашей души передо мною отразилось все мое нравственное безобразие!

Он тяжело вздохнул.

— О, если бы Надя стала моей женой, а вы подругой, всегда готовой принять участие в моей судьбе, как был бы я счастлив! Останьтесь для меня, Ольга Ивановна, на всю жизнь ангелом света, охраняющим мир в моей душе.

— Чем же я могу содействовать вашему счастью, граф?

— Очень многим! Всем! С той минуты, как я вас увидел, меня охватило чувство, которого я не испытывал никогда. Даже образ Нади отошел от меня на второй план и утонул в сиянии вашей чистоты! Если она не хочет спасти меня, сделайте это вы. Для вас это возможно. Полюбить меня вы не можете, так будьте мне хоть другом.

Сердце молодой девушки порывисто билось. «Да, я буду его другом, — думала она. — Надя не полюбит его и мира душевного ему не даст… Так сделаю это я…» Граф Петр Васильевич взял ее между тем за руки. Кровь бросилась ей в голову.

— Так вы будете моим ангелом? — нежно шептал он.

Она была не в силах произнести ни одного слова. Он осторожно обнял ее.

— Одно короткое «да» сделает меня счастливым и хорошим человеком! — с любовью в голосе настаивал он.

В душе молодой девушки происходила еще неизведанная ею борьба.

Не было ли все это происходящее теперь преступлением против ее лучшего друга.

Но ведь Надя не любила его, а разве можно человека оставлять несчастным?

Разве на обязанности друга не лежит подготовить между молодыми хотя бы согласия.

Она невольно поддалась охватившему ее волнению, медленно склонила голову на грудь и дрожащими губами беззвучно вымолвила:

— Да!

— О, благодарю, благодарю вас!.. — воскликнул граф, протягивая к ней обе руки.

Но в будуар вдруг донесся какой-то странный шум — слышались тревожные голоса, какая-то возня.

— Ах, пожалуйста, не уводите ее! — звучал голос полковницы Усовой. — Бал только что начался, пусть она хоть часик украсит его своим присутствием. Не угодно ли вам посидеть с нами и выпить стаканчик вина?

— Ни за что я этого не позволю… — отчеканил мужской голос, по которому Ольга Ивановна тотчас узнала дядю Семена Ивановича. — Она и попала сюда по ошибке… Потрудитесь позвать ее сюда, а если вы этого не сделаете, то я…

Этот голос сбросил девушку с небес счастья на землю скучной действительности.

Она, однако, тотчас выбежала к дяде.

— Что с вами? Что случилось? — спросила она.

Семен Иванович был один, Алексей Александрович, впустив его в подъезд, остался дожидаться на улице возвращения овечки из стада козлов, как он выразился на своем своеобразном языке.

— Меня там все знают… — уклончиво отвечал он на вопросы Костина, почему он отказывается его сопровождать.

— Пойдем скорей… Тебе не следует оставаться в настоящем доме ни минуты, — задыхаясь от волнения, говорил Ольге Ивановне Семен Иванович.

— Да отчего же? Почему ты так спешишь?

— Дай Бог, чтобы я не опоздал только! Идем скорее!

Ольга Ивановна удивленно и досадливо покачала головой, но беспрекословно последовала за взволнованным дядей.

— Ну, что? — встретил их у подъезда Ястребов.

— Вот она… Вызволил… Кажется, не опоздал.

— Конечно же… Это не так скоро делается, — заметил Алексей Александрович.

Молодая девушка смотрела на них обоих с нескрываемым недоумением.

Семен Иванович с племянницею сели на извозчика.

— А я домой! — сказал Ястребов.

— Заходи! — крикнул ему Костин, когда извозчик уже тронул свою лошадь.

Когда они очутились дома, Ольгу со слезами обняла Евдокия Петровна и сквозь рыдания спросила мужа:

— Ты не опоздал?

— Не знаю.

— Ну, хоть ты, Ольга, скажи мне — он не опоздал?

Молодая девушка не понимала до сих пор поведения ее дяди, а вопрос тетки окончательно озадачил и рассердил ее.

— Не понимаю, чего вы от меня хотите, — с досадой отвечала она. — Я могу вам только сказать, что дядя не только не опоздал, а приехал еще слишком рано. Вовсе не для чего было пороть такую горячку.

— Ты не опоздал… — сквозь слезы улыбнулась мужу Евдокия Петровна.

 

VII

ФИНАНСОВЫЙ ГЕНИЙ

Корнилий Потапович Алфимов имел много причин желать брака своей дочери с графом Петром Васильевичем Вельским.

Три из них, как мы знаем, он высказал Надежде Корнильевне.

Это были: во-первых, данное им молодому графу согласие; во-вторых, желание этого брака со стороны отца Петра Васильевича графа Василия Сергеевича, и, в-третьих, намерение самому жениться.

— Есть еще причины, но я тебе их не могу сказать… — сказал Алфимов во время беседы со своей дочерью в Отрадном.

Он скрыл их от молодой девушки не потому, что ему неловко было открыть их, а потому, что он не считал их доступными ее женскому пониманию.

Эти причины были деловые.

Граф Василий Сергеевич Вельский был одним из богатейших вельмож в Петербурге. Его состояние давало более полумиллиона годового дохода, и единственный сын его Петр, имевший отдельное громадное состояние от своей матери, был наследник всех этих несметных богатств.

Вступив прямо из низка трактира на Невском проспекте в величественное здание петербургской биржи, Корнилий Потапович вскоре и там совершенно освоился и получил вес и значение в качестве крупного денежного туза, на что ему давали право его состояние и престиж гениального финансиста, счастливо производящего самые сложные биржевые спекуляции.

На бирже и в банках счастье — рычаг всего: счастливого биржевого дельца, банкира возводят на пьедестал, ему оказывают почти царские почести, звон золота, сопровождающий его удачные сделки и спекуляции, придает им характер подвигов, и он сам в глазах большинства является каким-то магом и волшебником, вызывающим поклонение. Все спешат вверить ему свои сбережения, все кричат о его классической честности и ждут как милости, чтобы он соблаговолил взять в свое распоряжение их капиталы, большие и малые, доставшиеся им по наследству или нажитые упорным трудом… С поклоном отдают ему их и с замиранием сердца боятся услышать отказ от их собственных денег.

Но повернись хотя на некоторое непродолжительное время счастье спиною к такому дельцу, и картина меняется как бы по мановению волшебного жезла.

Та же толпа, с кровожадностью римлян в эпоху падения империи, стекавшихся в амфитеатры любоваться боями гладиаторов с дикими зверями, бежит в зал суда, где ее вчерашний герой, ныне развенчанный в подсудимые, дает отчет в употреблении чужих капиталов, погибших зачастую вместе с собственными при одном неблагоприятном обороте колеса фортуны.

Те самые люди, которые чуть ли не коленопреклонно подносили «счастливому дельцу» свои капиталы, прося как милости взять их в свое распоряжение, с нескрываемым негодованием в качестве свидетелей-потерпевших отзываются о своем вчерашнем благодетеле и кормильце.

Бесстрастный представитель обвинения, опираясь на текст статей закона, нарушенных подсудимым, требует его обвинения, а следовательно, и соединенного с ним изгнания из того общества, которое еще вчера чуть не носило его на руках и не целовало следов от его ног, обутых в щегольские ботинки.

Защитник, купленный зачастую ценой последних крох состояния прогоревшего дельца, говорит громкие высокопарные фразы о превратности человеческой судьбы, о законности сделок, совершенных обвиняемым, призывает в свидетели о его безукоризненной честности лиц, сохранивших в своих сердцах чувство приязни к подсудимому, или в своих карманах барыши от счастливо ранее произведенных им операций.

Но потерпевшие громко взывают о возмездии, и возмездие совершается.

Неумолимый закон подводит деяния «несчастного спекулянта» под текст бездушной статьи, и он становится отщепенцем, отверженным.

Правосудие совершилось.

Общество, падкое до наживы, сбегающееся на звон золота охотнее, нежели на звон церковных колоколов, само порождает таких «дельцов» и, смотря по удаче последних, или молится на них, или же топчет ногами в зверском озлоблении.

Удачная операция, а тем более ряд таких операций, кружат головы, и в руки счастливого дельца стекаются громадные суммы, приносимые добровольно, чуть не с мольбою.

Группа дельцов, образовавших банки, выдает громадные дивиденды, а кассы банков еле вмещают приливающие в них капиталы.

Владельцы этих капиталов, конечно, хорошо знают, что банк спекулирует их достоянием, но пока эта спекуляция дает барыш, пока «заправилы банка умело ведут дела», как выражаются капиталисты, они имеют от всех почет и поклон.

Но перефразируем слова Суворова: «Сегодня уменье, завтра уменье, необходимо и счастье». И вот когда это счастье отвернется от «опытного дельца» или целой компании дельцов — банка — то является преступление, а вместо поклона и почета — жалоба прокурорскому надзору и обвинение с пеной у рта в присвоении и растрате.

Одним из таких крупных финансовых гениев считался в описываемое нами время Корнилий Потапович Алфимов, а самым ярым его поклонником и дифирамбистом был граф Василий Сергеевич Вельский.

— Все состояние мое отдам ему без расписки и буду жить спокойно!.. — говаривал он, когда заходила речь о деловых качествах Алфимова.

Без расписки хотя старый граф Вельский денег и не давал, но в обороте Алфимова имелись большие суммы, принадлежавшие графу Василию Сергеевичу.

Весьма естественно, что скрепление уз доверия, которые были между Корнилием Потаповичем Алфимовым и графом Василием Сергеевичем Вельским узами родства было очень желательно для первого и небезвыгодно для второго, надеявшегося, что Алфимов в качестве родственника еще более будет заботиться о приращении его капиталов.

Состояние молодого графа, во владение которым он вступал в случае женитьбы до тридцатилетнего возраста также входило в деловые расчеты старика Алфимова, не знавшего, что на это состояние уже начата атака таких если не сильных, но зато искусных противников, как Матильда Руга и граф Стоцкий.

Все это вместе взятое делало то, что Корнилий Потапович не только настаивал на свадьбе, но и торопился с нею.

К чести отца Надежды Корнильевны или, лучше сказать, мужа ее покойной матери, он был далек от мысли быть относительно ее жестоким.

Он был искренно убежден, что граф Петр Васильевич Вельский — блестящая партия для молодой девушки ее круга, и все общество соглашалось с ним.

Любовь же молодой девушки к другу ее детства он находил, опять же убежденно — гибельною для нее блажью.

 

VIII

КОМАНДИРОВКА

Предметом «блажи» Надежды Корнильевны, как называл старик Алфимов чувство своей дочери, был сын отца Иосифа — Федор Осипович Неволин.

В год смерти матери Алфимовой он окончил курс Московского университета по медицинскому факультету и пристроился ординатором к одной из московских больниц.

Во время прохождения курса сперва в Московской семинарии, а затем в университете, он как сын священника села Отрадного был принят в доме Алфимовой, а летом, во время каникул, проводил несколько месяцев в Отрадном, и тогда «удалая тройка», как прозвали на селе Надю Алфимову, Олю Хлебникову и Федю Неволина, не расставалась.

В раннем детском возрасте они вместе играли и резвились, с годами стали степенно ходить по грибы, удить рыбу и читать, словом, долгие годы молодые люди не расставались.

По странному, детскому инстинкту Федя был дружен с Олей Хлебниковой и несколько сторонился и даже дичился Нади, которая платила своему товарищу тою же монетою.

Это было в раннем детстве.

С летами отношения их стали ровнее, но все же и тогда Федя, став Федором Осиповичем, был откровеннее и задушевнее с Ольгой Ивановной, чем с Надеждой Корнильевной, тоже из девочек обратившихся в барышень.

Оказалось между тем, что сердца Неволина и Алфимовой давно тяготели друг к другу, и их сдержанность и отчуждение друг от друга происходило именно от этого чувства взаимного притяжения, ими ранее не понятого.

Отношение товарищей было для них немыслимо, так как оно не только не удовлетворяло их сердечных влечений, но даже при попытках подобного сближения оба они ощущали какую-то тоже непонятную для них неловкость, доходящую до сердечной боли.

Им порознь случайной шуткой открыла глаза на их отношения Ольга Ивановна.

— Вы так смотрите друг на друга, — сказала она, — что будто смерть друг в друга влюблены и даже сами себе боитесь сознаться в этом, — сказала она им во время одной из прогулок.

Надежда Корнильевна и Федор Осипович оба как-то инстинктивно взглянули друг на друга и оба покраснели.

— Браво, браво, угадала! — захлопала в ладоши Хлебникова, следившая за впечатлением, которое произведут на ее товарищей ее слова.

— Какие ты говоришь глупости! — с дрожью в голосе, после некоторой паузы, заметила Алфимова.

Неволин промолчал.

Прогулка продолжалась, но уже встречающиеся взгляды Надежды Корнильевны и Федора Осиповича без слов говорили о их взаимной любви.

Им вдруг стало легче на сердце, они открыли его друг другу, хотя Алфимова была права, сказав отцу, что они ни разу не говорили о любви.

Они поняли друг друга без слов, да слова им были и не нужны.

В год смерти матери Надежды Корнильевны, когда стало известно, что она с братом переезжает к отцу в Петербург, Федор Осипович в одно из посещений дома Алфимовых сказал, что он подал прошение о переводе в одну из петербургских больниц.

— И это скоро может устроиться? — спросила Надежда Корнильевна.

Ее не поразило решение молодого доктора, прекрасно поставившего себя в московской больнице и даже приобревшего в первопрестольной столице довольно порядочную практику.

Она, видимо, заранее была твердо уверена в том, что Федор Осипович будет там, где будет она.

Разве могли они жить в разных городах?

Она покидает Москву не по своей воле, значит, он должен следовать за ней.

После переезда в Петербург Федор Осипович сохранил отношения с молодыми Алфимовыми и бывал в доме Корнилия Потаповича в качестве товарища и приятеля Ивана Корнильевича.

О нежных чувствах между «поповым сыном», как называл Неволина старик Алфимов, и Надеждой Корнилий Потапович только догадывался, не придавая им особого значения, и только лишь при возникшем в его уме проекте брака между его дочерью и графом Вельским стал иногда косо поглядывать на молодых людей.

Старик стал присматриваться к этим отношениям, и результатом этого наблюдения было то, что молодой доктор уехал на продолжительное время за границу.

Это было сделано с присущим Корнилию Потаповичу умением.

Об этом умении устраивать дела, как и о необычайной аккуратности и знании людей Алфимовым ходило по Петербургу много рассказов и анекдотов.

Один из них был очень характерен.

Молодой, богатый представитель великосветского Петербурга, находясь временно в затруднительных обстоятельствах, обратился к Корнилию Потаповичу с просьбой ссудить ему под вексель пять тысяч рублей.

Алфимов согласился и назначил день выдачи денег у себя на дому.

Молодой человек приехал в назначенный час, привез вексель и передал его Корнилию Потаповичу в обмен на пять пачек радужных.

Получив деньги, он небрежно, не считая, сунул их в карман.

— Позвольте, — заметил ему Алфимов, держа вексель в руках, — я, кажется, ошибся в счете, позвольте мне пересмотреть пачки.

Тот предусмотрительно выгрузил их из своих карманов.

Корнилий Потапович взял их, тщательно пересчитал и, открыл стоявший у письменного стола несгораемый шкаф, спокойно положил их обратно в него и запер.

Молодой человек с удивлением смотрел на своего кредитора.

— Извольте обратно ваш вексель… — голосом, в котором слышались стальные ноты, сказал Корнилий Потапович, — денег я вам дать не могу.

— Почему же? — дрожащим голосом, с широко открытыми глазами, спросил молодой человек.

— Тот, кто не считает получаемые деньги, не может заслуживать доверия.

— Вы шутите…

— Нет, я говорю совершенно серьезно… Я не могу вести дело с человеком, которого можно обмануть. Я убежден, что он тоже может обмануть.

— Милостивый государь!

— Я не сказал вам лично ничего обидного — это моя мысль вообще.

И никакие просьбы не помогли.

Денег Алфимов из несгораемого шкафа не вынул.

Молодой человек уехал без денег и, конечно, в первое время был страшно взбешен на «петербургского Шейлока», как даже прозвал Корнилия Потаповича, и рассказывал этот случай своим приятелям с пеной у рта.

Вскоре, впрочем, когда время безденежья прошло, он стал признаваться, что Алфимов дал ему хороший жизненный урок.

Таков был Корнилий Потапович — не человек, а кремень.

Кремнем он был и в достижении намеченной цели. Он никогда не действовал лицом к лицу, а умел всегда заставить другого исполнить его волю.

Ему надо было, чтобы Неволин уехал из Петербурга, и он уехал.

Случилось это таким образом.

В один прекрасный день младший ординатор был неожиданно вызван к своему главному начальнику, заслуженному профессору, знаменитости медицинского мира, власть имущей особе.

Знаменитый доктор предложил ему сопровождать за границу одну из его пациенток.

— Я выбрал вас потому, что полагаюсь на ваши знания, на то, что вы сумеете последовать моим советам.

Эти слова в устах знаменитости были высшею похвалою молодому врачу.

Федор Осипович почтительно поклонился.

Польщенное самолюбие не допустило даже появиться в его уме мысли, откуда знаменитость, видевшая его в первый раз в жизни, получила сведение о его знаниях.

Условия оказались блестящими, особенно в положении Неволина, практика которого в новом городе шла более, чем туго, и ему приходилось перебиваться на скудное ординаторское жалованье.

— Место останется за вами, содержание сохранится, ваша поездка будет считаться командировкой… Вы даже получите прогоны и подъемные… — продолжала рисовать «особа» картину его будущего благополучия.

Отказаться было немыслимо. При исполнении желания «его высокопревосходительства» карьера была обеспечена, при отказе она окончательно рушилась в Петербурге, а может быть, и повсюду.

«Разлука с Надей, но эта жертва для нее, для будущего… Положим, она богата, но деньги не все, положение мужа также имеет не малое значение…»

Все это пронеслось в голове Неволина.

— Долгое время, ваше высокопревосходительство, продолжится эта моя миссия? — спросил он дрогнувшим голосом.

— Не менее года, а быть может, и более, — с чуть заметной улыбкой ответила особа. — Впрочем, это будет зависеть от обстоятельств, от хода болезни, вы сами понимаете…

Федор Осипович снова поклонился.

— Через неделю вы можете ехать, а сегодня в шесть часов будьте у меня, я вас сам отвезу и представлю больной… Ваши бумаги будут готовы в конторе больницы на этих днях.

«Особа» кивнула головой в знак того, что аудиенция кончена. Федор Осипович встал и откланялся. «Особа» подала ему руку.

Неволин спускался по роскошно устланной ковром лестнице квартиры «особы» в каком-то угаре. Горечь предстоящей разлуки с Надей стушевывалась открывающейся перед ним светлой будущностью в случае удачного выполнения поручения «знаменитости».

Какие широкие, и научные, и жизненные, горизонты открывались перед ним! Положение, известность, обширная практика, уважение, почет — все это являлось равным миллиону, обладательницей которого была Надежда Корнильевна Алфимова, и который не радовал, а скорее смущал любящее сердце идеалиста Федора Осиповича.

Ему казалось, что этот миллион является пропастью, отделяющей его, бедняка-труженика, от богатой невесты.

Он нашел теперь возможность выстроить собственными руками, при улыбнувшейся ему судьбе, мост через эту пропасть.

Знакомство с больной, важной барыней, состоялось, бумаги были действительно готовы с почти невероятною для канцелярий быстротою, и Неволин зашел к Алфимовым сообщить об отъезде и проститься.

— Рад, очень рад, — потирая руки, сказал Корнилий Потапович, и даже, что за последнее время почти не случалось, оставил молодого доктора обедать, а сам уехал с визитами.

— Счастливец, — сказал Иван Корнильевич. — Мне давно очень хочется за границу. Но отец не пускает, в конторе так много дел…

Он сделал кислую улыбку при воспоминании об этих делах.

Надежда Корнильевна была деланно весела. Видно было, что известие об отъезде Неволина произвело на нее сильное впечатление.

Улучив несколько минут и оставшись вдвоем с молодой девушкой, Неволин объяснил ей невозможность отказаться от предложенной поездки, свои виды на нее, свои планы на будущее и снова, хотя между ними не было сказано ни слова о любви, о браке. Она поняла, что он это делает для нее, что они связаны навеки, а он понял, что понят ею.

— Могу я писать вам?

— Да… Нет…

— Как же это понять, да или нет? Я думал, что мы будем переписываться…

— Я буду писать…

— А мне нельзя?..

— Нет… Пишите, но не на мое имя…

— На чье же?

— Адресуйте Наташе… Наталье Ивановне Моничевой… Она мне очень предана.

Молодая девушка покраснела.

Это согласие было равносильно признанию.

Он поклонился и нежно поцеловал ее руку.

В это время вошел Иван Корнильевич, бывший дома, и tete-a-tete был разрушен.

Вернувшийся к обеду, Корнилий Потапович был очень весел и смеялся, что случалось с ним не часто.

За обедом он велел подать шампанского и предложил тост за здоровье отъезжающего друга и за его благополучное и успешное путешествие.

Доверчивый Федор Осипович искренно благодарил старика за любовь и ласку, не подозревая, что тот празднует счастливо удавшееся удаление препятствия к браку его дочери с графом Вельским.

 

IX

МЕЖДУ ДВУХ ОГНЕЙ

Каждое утро у жены коммерции советника Селезнева — Екатерины Николаевны — собиралось небольшое дамское общество, состоявшее из дам высшего круга, с которым и хозяйка была связана по своему рождению как княжна Холмина.

Род князей Холминых обеднел, и дочь последнего, некогда богатого отпрыска этого рода, вышла замуж за богатого купца Аркадия Семеновича Селезнева, несколько утешенная выхлопотанным ее родственниками молодому коммерсанту чином коммерции советника.

Богатство мужа давало Екатерине Николаевне возможность заседать в качестве желанного члена и щедрой благотворительницы в разных благотворительных дамских комитетах и таким образом продолжать связи с «обществом», как она называла высший круг.

Дом свой она поставила тоже на аристократическую ногу, и швейцар в их доме — особняке по Фурштадтской улице — был одет в какую-то фантастическую ливрею.

Дамы охотно собирались на чашку чая к радушной хозяйке, великодушно, как она выражалась, принесшей в жертву свой княжеский герб возможности делать добро ближним при помощи средств своего мужа.

— Притом, этот брак по любви… — замечали защитницы неравного брака княжны Холминой, — а любовь извиняет все.

Аркадий Семенович был действительно без ума влюблен в Екатерину Николаевну, не только когда она была невестой, но и первые годы после свадьбы, и этим дал возможность молодой властной женщине совершенно забрать себя в руки.

Екатерина Николаевна тоже по-своему любила мужа, но считала, что принесенная ею жертва в виде герба — она забывала о получаемых ею широких средствах к жизни — обязывала его к полнейшему повиновению ей, пожертвовавшей для него родовыми традициями.

С годами Аркадий Семенович, добрейший, честнейший и умный чиновник, привык глядеть на все глазами своей жены, там где она этого хотела и находила нужным.

Милая беседа дам, состоявшая из сплетен и пересудов, была в полном разгаре, когда лакей доложил о приезде докторши Ястребовой с молодой барышней.

— Проси обеих! — сказала Екатерина Николаевна. — Это новая компаньонка, которую мне рекомендует наша постоянная докторша… — пояснила она, обращаясь к дамам. — Люба доставляет мне много хлопот.

— В каком отношении? — полюбопытствовали дамы.

— У нее вкусы относительно выбора мужа такие странные, плебейские! — с презрительной улыбкой сказала хозяйка. — Конечно, она унаследовала их не от меня. Ей уже многие делали предложения, граф Вельский, например.

— Молодой?

— Нет, отец…

— А… И что же Люба?

— Упрямится… А партия прекрасная…

— О, да, конечно, и притом он еще очень бодр…

— Еще бы, граф Василий Сергеевич совсем молодец, но тут вмешался некий Неелов, мы ему уже отказали, но это не привело ни к чему… Он разгоняет всех других женихов… Он говорит, что убьет всякого, кто решится жениться на Любе…

На лицах дам выразился ужас.

— Он распространяет это через своих друзей, сам оставаясь весьма корректным относительно нашего дома, в котором и после отказа продолжает изредка бывать как товарищ Сергея, так что мы бессильны принять против него какие-либо меры.

— А ваша дочь его любит?..

— Не думаю, она встретила наш отказ равнодушно… Она, кажется, еще никого не любит… Единственно, кто мне внушает опасения, это один молодой адвокат, Долинский, но и он теперь почти у нас не бывает.

— Ах, Долинский! О нем говорит весь Петербург после защиты Алферова как о талантливом адвокате.

— Он самый…

— Боже, как можно снизойти до такого выбора! — воскликнула одна из дам.

— Но, говорят, он очень достойный человек и очень умный, — осмелилась заметить другая дама.

— Достойный, умный!.. Что все это значит?.. Он беден.

— Для адвоката это вопрос короткого времени…

Вошла Зиновия Николаевна с Елизаветой Петровной Дубянской. Все взоры с любопытством обратились на них.

— Очень рада, дорогая Зиновия Николаевна, вас видеть. Представьте мне вашу протеже.

Ястребова назвала имя, отчество и фамилию Дубянской. Екатерина Николаевна попросила обеих сесть и стала подробно расспрашивать Дубянскую обо всех обстоятельствах ее жизни. По-видимому, она осталась довольна ее ответами.

— Вы мне очень нравитесь, m-lle Дубянская. Ваши взгляды на жизнь, на обязанности детей так сходятся с моими, что от вас вполне будет зависеть как можно долее остаться в нашем доме.

— Благодарю вас за ваши слова, я обещаю исполнять свои обязанности так, чтобы вы остались довольны мною.

В то время, когда этот разговор происходил в гостиной, Аркадий Семенович Селезнев сидел в столовой на качалке и читал газету.

— Здравствуй, папа, — тихо сказала Любовь Аркадьевна, проходя мимо.

— Люба, ты куда спешишь? Разве так здороваются с отцом? Подойди, поцелуй меня, моя девочка.

Молодая девушка молча повиновалась.

— Что с тобой, моя дорогая? — продолжал он. — Я с некоторых пор замечаю, что ты что-то скрываешь. Будь откровенна, дитя мое, я люблю тебя и всегда рад тебе помочь.

Он обнял ее и посадил на колени, нежно лаская ее белокурую головку.

— Я понимаю, что ты скрываешь от матери, которая не одобряет твоих симпатий. Она и теперь осудила бы тебя за то, что ты сидишь у меня на коленях. Ну, да ничего. Ты для меня то же любимое дитя, которое десять-двенадцать лет тому назад я носил на руках. Но тогда твое сердце принадлежало только мне, а теперь…

Она с мольбой подняла на него свои темно-голубые, полные слез глаза и, кажется, готова была признаться во всем, если бы в эту минуту не вошла Ястребова с Елизаветой Петровной. Аркадий Семенович спустил дочь с колен и поспешил навстречу вошедшим.

— Я пришла представить вам и вашей дочери Елизавету Петровну Дубянскую, — сказала Зиновия Николаевна. — Дай Бог, чтобы она нашла в вашем доме защиту и сочувствие, в которых она так нуждается, со своей же стороны она постарается заслужить вашу общую любовь исполнением своих обязанностей.

Аркадий Семенович без всяких церемоний протянул руку молодой девушке и ласково сказал:

— Я уже вас знаю по слухам… Читал ваш процесс. Как я глубоко сочувствую вам… Насколько будет возможно, постараемся, чтобы у нас было вам хорошо. Но, Зиновия Николаевна, каков наш Долинский? Этот процесс сделал сразу ему имя.

— Да, действительно, он говорил очень хорошо и основательно изучил дело. Я ему устроила на днях еще одно очень громкое дело.

— Вы?!

— Да, я…

— Каким образом?

— Он будет защищать Савина!

— Это того претендента на болгарский престол? Но неужели и его оправдают?

— По тем делам, в которых его обвиняют здесь, в России, его должны оправдать. Он в них неповинен.

— Да, несомненно, это будет громкое дело.

— Только по имени подсудимого.

— А вы почем знаете?

— Я сирота и росла и воспитывалась в доме его родителей.

— А… Говорят, он красив?

— Очень.

— Ну, исполать вам, что заботитесь о нашем Сергее Павловиче, он друг моего сына, друг нашего дома, а мое желание, чтобы он стал еще ближе.

При этих словах он любовно посмотрел на дочь, ясно давая понять, на что он намекает.

Елизавета Петровна поняла, что будет в этом доме между двух огней: чего не желала жена, то было желанием мужа.

Насколько дружелюбно встретил новую компаньонку своей дочери Селезнев, настолько холодно отнеслась к ней Любовь Аркадьевна.

«Это чтобы следить за мной, — неслось в ее головке. — Боже, они сами меня толкают на тот шаг, которого требует Владимир и на который я все еще не решаюсь».

Она воспользовалась первым удобным случаем, чтобы уйти.

В коридоре горничная сунула ей в руку записку.

Войдя к себе в комнату, Любовь Аркадьевна развернула ее.

«Сегодня в три часа жду тебя на Литейной. Маша проводит тебя и подождет твоего возвращения. Сегодня или никогда!

Владимир».

Любовь Аркадьевна машинально взглянула на часы, стоявшие на камине в ее будуаре, отделанном с причудливою роскошью.

Часы показывали два.

Еще целый час на размышление: идти или не идти на это первое свидание, которого он домогается уже столько времени. Молодая девушка опустилась на кушетку и задумалась.

Через час, однако, когда ее мать беседовала с новою компаньонкою об обязанностях последней относительно Любови Аркадьевны, она незаметно оделась и в сопровождении горничной вышла из дому.

На углу Литейной и Фурштадтской стояла карета с опущенными шторами, а по тротуару ходил нервной походкой ожидающего — Неелов.

 

X

ПАДЕНИЕ

— Пришла, пришла, дорогая, милая… — страстным шепотом произнес Владимир Игнатьевич, приблизившись к Любовь Аркадьевне и бросив выразительный взгляд на Машу.

Та быстро перебежала улицу и скрылась. Селезнева и Неелов остались одни.

— А Маша, где же Маша? — торопливо стала озираться молодая девушка, в первый раз в жизни оставшаяся на улице без провожатого.

— Маша будет здесь, на этом самом месте, через два часа, дорогая моя.

— Через два часа? Зачем?.. — упавшим голосом спросила Любовь Аркадьевна.

— Разве тебе не приятно провести их со мной?

— С тобой, где…

— Поверь, что там, где нас никто не увидит и где ты будешь в безопасности, под моей защитой. Ты не веришь мне? Тогда вернись домой, я сам провожу тебя и прощусь… навсегда.

— Владимир!..

— Недоверие доказывает, что ты меня не любишь. А недоверие к будущему мужу доказывает, что ты его не уважаешь.

— Владимир!

— Вот карета. Позволь мне тебя посадить в нее. Этим ты докажешь.

Любовь Аркадьевна бросила испуганный взгляд на экипаж, опущенные зеленые шторы которого придавали ему таинственный и, как ей казалось, мрачный вид.

— Но если отец и мать узнают, что я обманываю их, они проклянут меня.

— О, милая моя, наивная девочка. Их проклятие не продолжится долго. Через месяц, не более, я устрою все, мы с тобой бежим и обвенчаемся под Петербургом. Когда все будет кончено, поверь мне, они простят нас и благословят. Мы будем счастливы. Поедем.

— Но зачем теперь, Владимир? Лучше потом… — пробовала возражать молодая девушка.

— Так-то ты любишь меня. Ты не хочешь воспользоваться удобным случаем провести со мной наедине какой-нибудь час. С завтрашнего дня ты будешь вечно конвоируема компаньонкой, которая не будет обладать добрым сердцем Маши. Если не хочешь, то иди домой и, повторяю, прощай навсегда.

— Маша будет ждать меня здесь? Я вернусь домой вместе с ней? — вместо ответа спросила, после некоторого колебания, молодая девушка.

— Ну конечно, все условлено и предусмотрено.

Он подал ей руку.

Она как-то машинально оперлась на нее, дошла до экипажа и позволила себя посадить в него.

Неелов с торжествующей улыбкой на губах вскочил за нею, и крикнув кучеру «пошел», захлопнул дверцу.

Карета катилась по Литейной, и свернув по Симеоновскому переулку, проехала Симеоновский мост, часть Караванной, Большую Итальянскую, выехала на Невский проспект. Быстро домчавшись до Большой Морской, и проехав часть этой улицы, повернула на Гороховую и остановилась у второго подъезда налево.

Этот, хотя громадный, но невзрачный дом на Гороховой улице известен всему жуирующему Петербургу. Большая его часть занята «гнездышками любви», в которые и из которых днем и ночью впархивают и выпархивают парочки воркующих голубков.

Более или менее изящно отделанные, смотря по стоимости, апартаменты этого приюта петербургского, далеко, впрочем, не платонического флирта, хранят в своих стенах много страниц скандальной хроники не только полусветского, но и великосветского Петербурга.

Дом имеет множество входов и выходов, и ревнивые мужья и жены, как и строгие отцы и матери, и чересчур наблюдательные братцы положительно могут потеряться в этом лабиринте коридоров и переходов, среди этих безмолвных стен, за которыми происходят интересующие их романы.

Прислуга этого приюта нема, как и эти стены, и долголетней практикой приобрела особый нюх относительно намерений посетителей или посетительниц.

Неелов выскочил первый из кареты, осмотрелся зорко по сторонам, и, подав руку Любовь Аркадьевне, помог ей выйти из экипажа.

На лице молодой девушки лежало уже выражение какой-то немой покорности судьбе.

Карета отъехала.

Неелов и его спутница быстро вошли в подъезд, и, поднявшись на второй этаж, прошли по маленькому, узкому коридору и остановились перед запертою дверью.

Кругом не было ни души.

Неелов вынул из кармана ключ, отпер и отворил дверь.

Она очутилась в комфортабельно убранной комнате, через дверь которой была видна другая, меньших размеров.

Он запер дверь на ключ изнутри.

Западня закрылась.

Птичка была поймана.

Любовь Аркадьевна робко остановилась невдалеке от двери и машинально окинула взором помещение.

Мягкий, пушистый, хотя в некоторых местах повытертый ковер покрывал пол этой довольно обширной, но казавшейся уютной, ввиду множества мебели, комнаты.

Мебель состояла из мягких, обитых тоже не первой свежести, но, видно, тщательно сохраняемой шелковой материей темно-синего цвета, дивана, кресел, стульев, chaise longue и преддиванного стола, покрытого бархатною скатертью.

Над диваном было большое овальное зеркало в золоченой раме, в такой же раме огромное трюмо стояло в широком простенке между двумя окнами и тяжелыми темно-синими драпи и спущенными густыми тюлевыми занавесками, от которых в комнате стоял какой-то странный полусвет.

На стенах, оклееных дорогими темно-синими с золотом обоями, висели, кроме того, картины.

Любовь Аркадьевна бросила было взгляд на одну из этих картин, но тотчас же отвернулась.

Ей бросилась в глаза группа голых тел.

Что-то невольно кольнуло ее в сердце.

Бросилась молодой девушке в глаза также странность зеркал. Они все были испещрены какими-то надписями.

«Зачем, почему?..» — мелькнуло как-то непроизвольно в ее уме, но вопрос этот так и остался без ответа.

Из двери за тяжелой открытой портьерой, ведшей в следующую комнату, виднелся туалетный столик с овальным зеркалом, тоже в золоченой раме.

Наблюдения эти, однако, прервал Неелов. Он снял с нее верхнее платье, бережно взял за талию и повел к кушетке.

Она в каком-то полузабытьи опустилась на нее. Он сел рядом.

Казалось, в эту минуту он искренно любил ее. Страстно обняв молодую девушку, он шептал:

— Наконец мы с тобой одни… О, как я люблю тебя, теперь больше, чем когда-либо, потому что тебя силой хотят отнять у меня.

— Это правда?.. — тихо сказала она.

— И ты можешь это спрашивать!

— Да ведь ты сам говорил, что любил многих, а другие говорят о тебе…

Она остановилась.

— Я и не скрываю моих прежних похождений, но клянусь тебе, ты одна заставила меня понять, что в любви есть что-то высшее, святое!.. Ты должна быть моею, хотя бы все силы небесные и адские восстали против меня.

— Боже, как мне хотелось наслаждаться полным счастьем с тобою!

— И будем.

— Бог знает.

— Скажи, что ты «моя»… Докажи мне это… У меня будет все готово к побегу и к венцу через несколько дней.

— Ах, Владимир… Я не могу.

— Ну, значит, ты не любишь меня… Если бы ты любила так горячо, так искренно, как я, ты не задумывалась бы… А, понимаю… Моя бедность…

— Замолчи! — вскрикнула она, падая в его объятия.

— Так я умру с тобою!.. — воскликнул Неелов, целуя ее в полуоткрытые губы.

— Ах, Владимир, — шепнула она, — я брошусь к ногам отца, вымолю его благословление, а затем, вдали от света, мы будем наслаждаться счастьем, которое дает любовь.

Взором, казалось ей, полным любви и блаженства, смотрел он на нее, пока она говорила, затем склонился к ней так, что дыхание его коснулось ее волос, глаза его впились в ее глаза.

Постепенно лицо его склонялось все ниже и ниже, и наконец их губы замерли в долгом горячем поцелуе.

В полубессознательном состоянии лежала Любовь Аркадьевна на груди любимого человека.

Но прошедшее и будущее для нее уже не существовали, она жила только блаженством настоящего мгновения.

Как перышко, взял он ее на руки и понес в следующую комнату.

Портьера тихо опустилась.

Опустим и мы завесу над нашим рассказом.

Через два часа у дверей кареты, приехавшей обратно на угол Литейного и Фурштадтской улицы, действительно, как из земли выросла Маша и с вышедшей из кареты барышней отправилась домой. Любовь Аркадьевна прямо прошла в свою комнату, бросилась на постель и залилась слезами.

В тот же вечер Елизавета Петровна, войдя в ее комнату, была поражена ее видом.

— Что с вами, вы больны?

— Ничуть.

— Пойдемте заниматься музыкой.

— Я не расположена.

Лубянской после такого холодного приема ничего не осталось, как пройти в гостиную, где она застала Екатерину Николаевну.

— Что делает Люба?.. — спросила последняя.

— Я звала ее поиграть в четыре руки, но она отказалась. Мне кажется, что она не совсем здорова.

— Так пошлите за доктором.

— Не нужно. Мне лучше. Если вы не раздумали, пойдемте играть… — сказала внезапно вошедшая молодая девушка.

— Но ты, на самом деле, страшно бледна… — сказала Селезнева.

— Маленькая головная боль, теперь уже проходит… — отвечала дочь.

Дни потекли за днями.

Из общих знакомых в доме Селезневых Елизавета Петровна дружески сошлась с Иваном Корнильевичем Алфимовым, приятелем Сергея Аркадьевича Селезнева, который чрезвычайно симпатично с первого же раза стал относиться к компаньонке его сестры.

Что касается до последней, то она продолжала держаться на стороже относительно приставленной к ней «шпионки», как она мысленно называла Дубянскую.

Бывали, впрочем, минуты, когда Любовь Аркадьевна старалась побороть в себе это предубеждение против Елизаветы Петровны.

С интересом и сочувствием слушала она рассказ молодой девушки о смерти ее отца.

Когда она упомянула фамилию Неелова, Селезнева заметила что знает одного Неелова, который делал ей предложение.

— Владимир Николаевич?

— Да.

— Это он самый.

— Вероятно тот, так как я знаю, что он дружит с графом Стоцким.

— Конечно, он… И он делал вам предложение?

— Да, он любит меня, но папа отказал ему.

— И слава Богу… Вы избегли большой опасности.

— Почему?

— Вы не знаете, как страсть к игре губит человека, а он игрок. Он сделал бы вас на всю жизнь несчастной. Он испорченный, дурной человек, даже ваша любовь не исправила бы его.

«Она подучена моим отцом», — мелькнуло в уме Любовь Аркадьевны.

— Вы были бы сто раз счастливее, если бы вышли за человека, который вас не любит, но уважает, даже если бы он был некрасив и немолод.

«Она подразумевает графа Вельского, — подумала молодая девушка. — Значит, она все же орудие в руках моей матери… — О, милый Владимир! — работала далее ее пристрастная мысль. — Мы окружены врагами. Тебя хотят оклеветать, унизить в моих глазах, дорогой мой. Да, я буду недостойна твоей любви, если когда-либо усомнюсь в тебе».

И снова она отдалялась от Елизаветы Петровны и снова уходила в самою себя.

Бывали случаи, когда горничная Маша по приказанию барышни запирала ее на ключ в ее комнате и не давала этот ключ Дубянской.

Чтобы не делать истории, Елизавета Петровна не доводила этого до сведения Екатерины Николаевны, очень хорошо понимая как свое положение, так и положение Любовь Аркадьевны.

 

XI

В ЦЕПЯХ ПРОШЛОГО

Среди известной нашим читателям компании, состоявшей из графа Стоцкого, Неелова, барона Гемпеля и графа Вельского, появилось новое лицо, Григорий Александрович Кирхоф.

Он был представлен графом Сигизмундом Владиславовичем, не стеснялся в деньгах, вел большую игру и принимал с охотой участие в кутежах, пикниках, обедах и ужинах, в подписке и подарках актрисам и танцовщицам.

Этого было достаточно, чтобы ставшая за последнее время довольно невзыскательной петербургская «золотая», или, правильнее, «золоченая», молодежь приняла его в свой круг, из которого он даже попал в некоторые дома столичной, как родовой, так и финансовой аристократии.

Кто он был, откуда явился в столицу, какие имеет средства к жизни? — все эти вопросы, которыми не задается наше современное общество при встрече с незнакомцем, если он элегантно одет, имеет внушительный вид и обладает всегда полным бумажником. Последние условия всецело подходили к Григорию Александровичу, и прием его в среду людей, считающих друг друга, а в особенности, самих себя порядочными, состоялся беспрепятственно.

В момент появления его в петербургском обществе трудно было установить его тождество с лицом, являвшимся к полковнице Усовой и ведшим с графом Стоцким довольно, если припомнит читатель, странный разговор.

С того времени он возмужал, раздобрел и приобрел вид настоящего барина; костюм от лучшего портного также сделал свое дело, и никто бы, даже сама полковница Капитолина Андреевна, видевшая его хотя один раз, но чрезвычайно памятливая на лица, не узнала бы в нем Григория Кирова, изменившего свою фамилию лишь несколько на немецкий лад.

Мы застаем его в его комфортабельно убранной холостой квартирке на Малой Конюшенной, в уютном кабинете, за интимной беседой с графом Сигизмундом Владиславовичем Стоцким.

— Довольно мне быть твоим рабом, — говорил граф, — еще одна подобная записка, и я разорву эти адские цепи — чего бы мне это ни стоило.

— Это тебе будет стоить каторги, мой друг… — со смехом заметил Григорий Александрович.

— Как знать, не было бы тебе хуже, чем мне… Подделыватель фальшивых ассигнаций, шулер, вор!..

— А ты разве не то же самое, что и я, но вдобавок еще убийца.

Последнее слово Кирхоф — мы так и будем называть его — произнес пониженным шепотом.

— Убийца! — повторил граф. — Докажи.

— Изволь, если хочешь, я покажу тебе некоторые вещественные доказательства.

Граф Стоцкий побледнел.

Григорий Атександрович между тем продолжал деловым, равнодушным тоном.

— Если бы не твоя угроза отделаться от меня во что бы то ни стало, я промолчал бы, но теперь я хочу доказать тебе, что ты ничто иное, как игрушка в моих руках, которую я могу уничтожить, когда она надоест мне, или не будет мне нужна! Твоя тайна в моих руках. Интересно тебе знать, насколько я проник в нее?

— Никто ничего не может знать про меня… — задыхаясь, проговорил граф Стоцкий.

— Ты думаешь? — улыбнулся Кирхоф. — Так слушай, что я расскажу тебе… Старик Подгурский был очень богат, но, собственно говоря, не имел никаких прав на свое состояние. Он женился на одной русской, у которой был ребенок, но не ее, а какой-то знатной дамы, которая обязалась выдать ей огромную сумму на воспитание… Ради этих-то денег Подгурский на ней и женился.

— Какое мне дело до всего этого… Через тебя же я познакомился с ним десять лет тому назад, когда он уже был вдовцом.

— Подожди, не торопись… Слушай дальше… У Подгурского была сестра, которую соблазнил один польский магнат, граф Владислав Стоцкий, ты теперь начинаешь понимать, что дело касается немного и тебя?

Сигизмунд Владиславович был бледен, как полотно.

Григорий Александрович заметил это и с презрительной улыбкой продолжал:

— Подгурский запретил сестре показываться на глаза… Около этого времени вспыхнуло польское восстание. Граф Владислав Стоцкий принял в нем деятельное участие, за что был сослан в Сибирь, а имущество его конфисковано. Сын его от первого брака еще ребенком остался в Варшаве у родственников, а после ссылки отца, когда вырос и возмужал, уехал в Англию, сделавшись эмигрантом. Сестра Подгурского осталась нищей, но брат не сжалился над нею. Между тем спустя много лет граф Владислав Стоцкий был помилован, и ему была возвращена значительная часть его состояния. Вернувшись на родину, он стал разыскивать свою возлюбленную и, не найдя ее, написал завещание, по которому все свое состояние завещал ей и своему сыну Сигизмунду поровну, если же она умерла, то ее сыну, если и сын его Сигизмунд окажется умершим, то сестра Подгурского и ее ребенок делались единственными наследниками. Душеприказчиком он выбрал Подгурского, поручив ему все свое состояние. Сделав это распоряжение, старый граф вскоре умер.

— А тот — Сигизмунд?

— Не торопись, милый друг. Ты должен видеть, что я знаю больше, чем те газеты, которые десять лет тому назад извещали об убийстве известного подделывателя кредитных билетов и шулера Станислава Ядзовского. Сестра Подгурского и не подозревала о наследстве и ходила со своим сыном из дома в дом, прося подаяние. А Подгурский на ее деньги строил в Москве дома. Однажды от голода и холода она умерла на пороге одного из этих домов, где он жил. В старике проснулась совесть, он взял мальчика, не говоря ему, однако, о наследстве. Должно быть, мальчишка был негодяй, потому что убежал из дома своего дяди, чему тот от души был рад.

Он остановился, чтобы перевести дух.

— Дальше, дальше… — задыхаясь прошептал Сигизмунд Владиславович.

— Изволь, дальше, чтобы не томить тебя, я сделаю скачек и перейду прямо ко времени нашего бегства. Наша фабрика процветала под Петербургом, как ты знаешь, не долго… Благодаря неосторожности одного из сообщников, все было открыто… Я должен был бежать, а также и ты, мой друг.

— Это мне известно, ты хотел рассказать о молодом графе Стоцком.

— Он совершенно случайно узнал, что его состояние у Подгурского в Москве, и написал ему, что приедет к нему по разным обстоятельствам тайно, чтобы взять часть своего наследства.

— Я помню, — отдался воспоминаниям и граф Стоцкий, — это было в то время, когда мы бежали и остановились в Москве, где я по твоей протекции нашел пристанище в доме Подгурского. Он тогда говорил, что Бог знает что дал бы, чтобы кто-нибудь убрал с его дороги молодого поляка.

— И мой молодой друг понял его, — прибавил Григорий Александрович.

— Это ложь! Я не причастен к этому делу!

— Ты думаешь, меня легко обмануть? А доказательства, о которых я говорил тебе…

— Я его не убивал.

— Выслушай и потом отрицай.

Кирхоф пронизывающим взглядом смотрел прямо в лицо своего собеседника. Тот молчал.

— Молодой человек не явился ни в тот день, ни после. На другой день, когда его ожидали, я прочитал в газетах, что в Сокольничьей роще, недалеко от роскошной дачи Подгурского, нашли убитым разыскиваемого петербургской полицией преступника Станислава Ядзовского… Я пошел посмотреть на труп моего друга Пальто, сюртук, бумаги — все было твое, кроме лица. Я ничего не сказал, решив, что для тебя же лучше, если тебя сочтут умершим. Каким образом очутилось твое платье и бумаги на убитом?

— То и другое было у меня украдено.

— Старая песня острожников! Но вот что важно: молодой граф не являлся больше к Подгурскому за наследством, а все бумаги прощенного впоследствии правительством Сигизмунда Стоцкого у тебя.

— Все это могло бы иметь значение, если бы было доказано что убит не первый встречный, а граф Сигизмунд Стоцкий.

— Совершенно справедливо, но слушай дальше… За границей я познакомился с Николаем Герасимовичем Савиным, который затем наделал столько шуму в Европе и который теперь сидит здесь в доме предварительного заключения. У него в Париже была прекрасная квартира и в кабинете множество портретов. Один из них, красивого молодого человека лет двадцати, заинтересовал меня и я спросил его кто это?

— Это мой старый друг, я с ним сошелся еще в Варшаве, затем он уехал в Англию, но там в бытность мою я не мог его разыскать. Его звали…

— Как ты думаешь, чье имя он назвал? — спросил Григорий Александрович, наслаждаясь смущением и испугом графа Стоцкого.

— Графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого, — продолжал он после некоторой паузы. — Я упросил Савина позволить мне переснять этот портрет под предлогом, что он очень похож на моего покойного брата, который не снимался при жизни, и получил разрешение. Хочешь, я покажу тебе его?

С этими словами он направился к бюро.

Граф Сигизмунд Владиславович, все лицо которого исказилось от злобы, готов был в эту минуту кинуться на своего смертельного врага и задушить его.

— Не надо, не надо… верю… — прохрипел граф.

Кирхоф вернулся на место и подозрительно посмотрел на Стоцкого.

Прежде чем продолжать дальше беседу, он взял стакан вина, стоявший перед ним, но поднеся его к губам, поставил обратно на стол и позвонил.

— Вылей это вино и дай новый стакан. Только не пей его… — приказал он лакею.

— Ты боишься яду? — спросил граф Сигизмунд Владиславович с худо скрытой злобой. — На этот раз ты напрасно опасался, но если ты меня вынудишь…

— Дурак! — возразил Григорий Александрович. — Разве ты меня не знаешь. Или ты думаешь, что я, зная, что ты ради своего спасения можешь стать убийцей, буду ждать от тебя пощады? Я осторожнее тебя. Все, что я рассказал тебе, я написал, запечатал в конверт и передал верному человеку. В случае, если я умру насильственною смертью, этот конверт будет передан в руки правосудия, если же своею — будет уничтожен.

Граф Сигизмунд был окончательно уничтожен. Он действительно оказывался игрушкой в руках своего бывшего сообщника и друга.

— Я вижу, что улики против меня, — сказал он, — но повторяю тебе, не я убил его.

— Ха, ха, ха! Однако, ты очень храбро отпираешься.

— Я нашел его в роще уже мертвым и действительно переменил его одежду на мою и взял бумаги.

— Но кто же поверит этой сказке?

Сигизмунд Владиславович молчал. Наконец, после долгой паузы он сказал:

— Признаю, что я вполне в твоей власти, но предупреждаю, если ты уже слишком затянешь петлю, в которую я попал, я предпочту умереть, чем влачить эти тяжелые цепи прошлого. Чего ты от меня хочешь? Ты живешь, ничего не делая и ничем не рискуя, — а я? Я ежеминутно должен дрожать, чтобы не попасться. Мне грозит ежеминутно тюрьма, Сибирь. Подумай об этом и сжалься. А ты требуешь от меня все больше и больше.

— Я нахожу, что с некоторых пор ты заленился, и я нарочно призвал тебя, чтобы посоветовать тебе действовать энергичнее.

— Да разве я могу что-нибудь сделать, когда граф Вельский под влиянием жены стал избегать нашего общества, и я боюсь настаивать, чтобы не лишиться его совершенно.

— Его? Не ее ли? — с насмешкою заметил Кирхоф.

— А если бы и так, — строго и дерзко ответил граф Стоцкий. — Тебе все равно, откуда я беру для тебя деньги… Они будут.

С этими словами он простился со своим сообщником-властелином и вышел.

 

XII

ПОСЛЕ СВАДЬБЫ

Григорий Александрович Кирхоф был прав, заметив, что графу Стоцкому не желательно потерять не «его», а «ее», то есть не графа Петра Васильевича Вельского, а графиню Надежду Корнильевну.

Последняя стала графиней недавно.

Медовый месяц молодых только что подходил к концу.

О выдающейся по роскоши и блеску свадьбе молодого графа Вельского с дочерью банкира Надеждой Корнильевной Алфимовой продолжал еще говорить великосветский Петербург.

Молодые после венца не последовали установившейся моде отправляться в путешествие, а напротив, по окончании венчания в церкви пажеского корпуса, начавшегося в семь часов вечера, широко распахнули двери своего великолепного двухэтажного дома-особняка на Сергиевской, убранство которого, с великолепным зимним садом, освещенным, как и весь дом, причудливыми электрическими лампочками, напоминало страницу из сказок Шехерезады.

Многолюдный бал, роскошный буфет с серебряными боченками шампанского, окруженными серебряными миниатюрными, сделанными в русском вкусе ковшами, залы, переполненные тропическими растениями в цвету, букеты цветов, привезенных прямо из Ниццы, раздававшиеся в виде сюрприза дамам, великолепный оркестр и даже вначале концертное отделение с выдающимися петербургскими артистами — все делало этот праздник исключительным даже для избалованного в этом отношении Петербурга и долго не могло заставить забыть о нем присутствующих.

Все было весело и оживленно, и лишь небольшим облачком этого светлого пира являлось личико новобрачной, подернутое дымкой грусти.

Мы говорим небольшим, потому что большинство присутствовавших объясняло это выражение лица Надежды Корнильевны понятным смущением невесты в день свадьбы.

Немногие угадывали, какую приносило это молодое существо жертву клятве, данной ею у постели ее умирающей матери.

К числу этих немногих принадлежали знакомые нам Масловы, Ястребовы и граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий…

Последний, впрочем, знал только одно, что Надежда Корнильевна не любит своего мужа и обвенчалась с ним по принуждению отца.

На этом он строил свои планы.

Предприняв вместе с Матильдой Руга, тоже присутствовавшей на балу и даже исполнявшей два номера в концертном отделении, поход на состояние графа Вельского, стараясь для этого излечить графа Петра Васильевича от любви к Надежде Корнильевне, онтпонял, что сам и незаметно для самого себя влюбился в Алфимову с тою роковою последней вспышкою страсти пожившего и уже немолодого человека, которая туманит ум и может заставить человека решиться на все, включая и преступление.

Холодность Надежды Корнильевны, скажем более, почти брезгливость относительно его, не уменьшали этой страсти, не уязвляли даже его самолюбия, чрезвычайно чувствительного в других случаях, но напротив, все более и более, все сильнее и сильнее тянули его к молодой девушке, будущей графине Вельской.

Он зачастую забывал свой главный план относительно капиталов графа, и любовь последнего к невесте возбуждала в Сигизмунде Владиславовиче не опасение за будущее, а ревнивое чувство настоящего.

Граф Стоцкий бесился, стыдился самого себя за такое мальчишеское увлечение, а между тем ничего не мог поделать с собою.

Еще не видя Надежду Корнильевну, он давал себе слово не поддаваться ее обаянию, здраво рассуждая, что из этого чувства не может быть ничего, кроме его собственного унижения и даже, быть может, несчастия, но при первом свидании с предметом своей любви все эти рассуждения разбивались в прах и он снова страдал, мучился и старался безуспешно вызвать в ней хотя малейшее к себе расположение.

Это состояние его сердца в связи с постоянным «дамокловым мечом», висевшим над ним в виде Григория Александровича Кирхофа, делали его жизнь, пожалуй, не лучше избегаемой им каторги.

Недаром он, выйдя из квартиры бывшего своего сообщника после описанной нами беседы с ним и садясь в щегольскую коляску, подумал: «Опять та же каторга!»

Прохожие, видя изящно одетого, солидного барина, удобно развалившегося на подушках шикарного экипажа, думали, вероятно: «Вот счастливец». Если бы они знали, что на душе этого счастливца и многих ему подобных, катающихся на рысаках по улицам Петербурга, целый ад мук и тревог, они не пожелали бы ни этой одежды, ни этого экипажа злому своему лиходею.

— На Сергиевскую! — крикнул граф Сигизмунд Владиславович кучеру.

Тот, ловко подобрав вожжи, тронул лошадей.

Они помчались крупной рысью.

Графиня Надежда Корнильевна Вельская сидела с работой в руках в угловой гостиной, когда по ковру вдруг раздались чуть слышные шаги.

Она подняла голову.

Перед нею стоял граф Стоцкий.

— Вашего супруга нет дома, графиня?

— Вам, вероятно, это уже сообщили слуги, — ответила она с презрительной холодностью.

— Да, графиня, но непреоборимое желание увидеть вас одну и сказать вам все то, что я перечувствовал с тех пор, как увидел вас впервые, придало мне смелость явиться сюда. Вы несчастны, графиня, — продолжал он, садясь возле нее и как бы не замечая, что она смотрит на него строго и вопросительно. — Вы не любите вашего мужа и ломаете себя, чтобы казаться любящей женой.

— Милостивый государь, какое право вы имеете говорить мне все это?

— Право глубокого и искреннего чувства.

— Вы — друг моего мужа.

— Ваш муж не достоин вас.

— Чего же вы, наконец, хотите?.. — воскликнула она, гневно вставая с кресла.

— Ваш муж сегодня вечером приглашен к князю Инкову, там будет большая игра… Позвольте мне явиться сюда, — начал он, тоже вставая с кресла.

— Презренный, низкий человек, — смерила его с головы до ног пылающим взглядом оскорбленной женщины графиня. — Я сегодня же все расскажу моему мужу…

— Если вам угодно… Только посмотрим, кому из нас он больше поверит… Кроме того, графиня, предупреждаю вас, будет время — и оно уже недалеко — что я потребую от вас того, о чем прошу сегодня, как милости. Ваш муж проиграл все свое состояние… Ваше богатство и даже богатство вашего отца не покроют его долгов…

— Здравствуй, Сигизмунд… — раздался сзади него голос вошедшего графа Вельского.

— Здравствуй! — ничуть не смущаясь, сказал граф Стоцкий, в то время как графиня быстро вышла из гостиной. — Что ты сегодня такой сияющий?

— Еще бы… Чуть не первый раз в жизни выиграл…

— Да что ты… Днем?

— На бирже, друг, на бирже… Десять тысяч рублей… Сегодня они мне пригодятся у Инкова.

— Господи, как я рад!.. — казалось, с неподдельною искренностью воскликнул Сигизмунд Владиславович, с чувством пожимая руку графа Петра Васильевича.

— О, Сигизмунд, друг, как ты, стоит миллионы!

— Надеюсь, что ты имел случай убедиться в моей преданности. А впрочем, клевета может разъединить даже таких друзей… — меланхолически добавил он.

— Клевета. Да кто же станет клеветать мне на тебя?..

— Мало ли кто… Например, я знаю, что жена твоя ненавидит меня… Я все боюсь, что именно она внушит тебе недоверие ко мне. Женщины гораздо умнее и сильнее нас нравственно. Она и сегодня так оскорбила меня своим приемом, что я решил не бывать у тебя в доме.

— Полно, Сигизмунд, у женщин всегда есть свои неискоренямые предубеждения. Жена считает тебя моим соблазнителем… Но не лишаться же мне ради этого твоей дружбы.

— Я всегда останусь твоим другом. Но эти постоянные наущения против меня…

— Ну, этому никогда не бывать, что бы она ни выдумывала, — проговорил граф Вельский.

— Благодарю, благодарю тебя, мой друг! — с чувством пожал Сигизмунд Владиславович руку графа Петра Васильевича, — А теперь скажу, зачем я к тебе приехал… Я тоже собираюсь к князю Инкову, вчера получил приглашение и, знаешь, быть между этими людьми и…

— Не иметь денег? Тебе нужно?..

— Да, хоть несколько сотен рублей.

— И отлично, бери половину того, что у меня есть. Станем играть пополам — и выигрыш, и проигрыш общие.

— Отлично… По рукам… Славный ты товарищ.

— Пойдем в кабинет…

Оба друга вышли из гостиной.

Графиня между тем отправилась из гостиной к себе в будуар, где и сидела в немом отчаянии.

«Боже, Боже, — думала она, — чего только не насмотрелась и не наслушалась я за короткое время моего замужества! Мне никогда не думалось, что на свете может быть что-нибудь подобное!.. Но лишь бы мне удалось спасти его!»

Дверь будуара беззвучно отворилась, и горничная доложила, что приехала Ольга Ивановна Хлебникова.

Подруга графини вскоре после проведенного вечера у полковницы Усовой уехала в Отрадное к своим родителям, и несмотря на просьбы Надежды Корнильевны, не была отпущена ими на ее свадьбу.

Иван Александрович сам написал Алфимовым почтительное письмо, в котором уведомлял, что его дочь нездорова и не может пуститься в дорогу.

Будущая графиня была неутешна и каждый день писала письма своей подруге, в которых просила, как только она поправится, приехать погостить к ней, так как она положительно умирает от тоски по ней.

Хлебниковы, видя такую настойчивость, и думая, что с женитьбою молодого графа опасность для Оли миновала, и кроме того, получив сведения, что молодая графиня ведет затворницкую жизнь, решились наконец отправить дочь в Петербург.

— Оля, милая Оля! — бросилась графиня навстречу почтительно остановившейся у двери молодой девушки. — Да что с тобой, разве я все не та же, как и была в Москве и в нашем Дорогом Отрадном?

— Я глубоко тронута, графиня, что вы еще не забыли…

— Что за «вы»? Для тебя я та же Надя…

— Я думаю, что ты очень счастлива, Надя… — после некоторой паузы сказала Хлебникова, садясь по приглашению графини с ней рядом на маленький диванчик. — Я ведь знала, что раньше ты не хотела выходить за него, но теперь, когда ты его узнала ближе — ты, конечно, его любишь…

— Нет, Оля! Я многое знала и предчувствовала моим сердцем, но действительность оказалась хуже предчувствий.

— Значит, ты его не любишь?

— Тебе я могу сказать правду — нет…

— Несчастный, бедный! Да за что же?.. Он молод, хорош, богат…

— Одного нет — чистого сердца… И молод, и хорош, и знатен, и богат, но все это я бы отдала за то, чтобы сердце у него было чистое…

«Да, она говорит правду… — неслось в голове Ольги Ивановны. — Она его не любит… Мне следует его утешить, хотя дав ему ту дружбу, о которой он меня просил».

— Я просила тебя приехать так настойчиво потому, что мне страшно тяжело, — продолжала между тем Надежда Корнильевна с порывом безнадежной тоски. — Я ведь совершенно, совершенно одинока. Исполни мою просьбу, Оля, останься навсегда со мною. Ты будешь поддерживать, ободрять меня…

— Я останусь у тебя, Надя, с радостью, очень долго, сколько ты захочешь, если против этого не будут иметь ничего мои родители и, наконец, твой муж…

— О, он ни в чем мне не отказывает, а твоим родителям я напишу письмо, которое их тронет.

В это время в будуар вошел граф Петр Васильевич.

 

XIII

ДРУЖБА ИЛИ ЛЮБОВЬ?

Ольга Ивановна Хлебникова, хотя была, как мы знаем, почтительная и любящая дочь, но в этом почтении и любви к родителям не было того рабского подчинения, которое подчас вырабатывается в детях, содержимых, выражаясь «по-московски», в ежовых рукавицах.

Единственная дочь у отца и матери, она была, конечно, кумиром своих родителей и ничего, кроме ласк и выражения самой нежной любви, от них не видала.

Добрая и честная по натуре, она не испортилась баловством отца и матери, не сделалась ни своевольной, ни капризной, но живя одна, почти без подруг, если не считать единственную Надю Алфимову, девушку без всякого характера, мягкую, как воск, «святую», как прозвали ее в институте, выработала в себе силу воли и характер, и подчинить ее чужой воле, если эта последняя не была основана на разумных и ей понятных причинах, было трудно даже для отца и матери.

Таким образом, если бы Ольга Ивановна пожелала бы присутствовать на свадьбе Нади Алфимовой и графа Петра Вельского, она была бы на ней, так как нездоровье было только предлогом вежливого письма ее отца к дочери своего хозяина, предлогом, выставленным с разрешения самой Ольги Ивановны.

Молодая девушка сама дошла до решения не быть на свадьбе и даже совсем не ездить более в Петербург. Это решение согласовалось с желанием ее родителей, которым она, однако, его не высказывала, а лишь последовала данному ими совету.

Какие же причины руководили молодой девушкой для такого разрыва с другом своего детства и с человеком, которому она дала слово быть другом — графом Вельским, ставшим мужем ее подруги?

Надо заметить, что после на первых порах так возмутившего Ольгу Ивановну почти насильственного увода ее с вечера полковницы Усовой ее дядей и перерыва разговора молодой девушки с графом Петром Васильевичем на самом интересном месте, она много передумала об этом происшествии.

Конечно, ни дядя, ни тетка не объяснили ей, чего они опасались от дальнейшего пребывания ее в доме полковницы Капитолины Андреевны и чему так обрадовались, что не опоздали увезти ее оттуда.

Она дошла до этого своим собственным умом.

Восстановив в своей памяти всю обстановку квартиры Усовой, общество, которое она там встретила, особенно дамское, вспомнив некоторые брошенные вскользь фразы и слова ее новой подруги Софьи Антоновны, она поняла, что попала, действительно, в такое место, где не следует быть порядочной, уважающей себя девушке, и внутренне была глубоко благодарна дяде за то, что он увез ее оттуда.

Вывод этот подтверждался тем, что Софья Антоновна после эпизода на вечере Усовой не появлялась более у Костиных.

Она канула, как в воду.

Образ графа Петра Васильевича Вельского восставал между тем в уме молодой девушки в таких соблазнительных красках, которые она считала не гармонирующими с ее дружбой с его будущей женой.

Вопрос, почему граф очутился в обществе лиц с сомнительной репутацией, разрешен был молодой девушкой легко и просто: «Он несчастен, не любим девушкой, которую любит, и на которой женится… Он ищет забвения… Ему это нельзя ставить в вину…»

Так всегда рассуждает женщина, когда хочет оправдать мужчину.

Что граф «несчастен» — это в глазах Ольги Ивановны Хлебниковой доказывал его разговор с ней.

Она припомнила все сказанное им, интонацию его голоса; и слова его, как тогда, так и теперь, находили отклик в ее сердце.

Она с ужасом даже додумалась, что ею руководит не одна жалость к нему как к человеку вообще, и поймала себя на ревнивом чувстве к Наде Алфимовой: ей стало казаться, что она могла бы вернее сделать графа Вельского счастливым мужем, чем эта «святая».

В первый раз она сама, даже мысленно, назвала свою подругу этим насмешливым институтским прозвищем.

Она чувствовала, повторяем, что готова полюбить жениха, а через несколько дней мужа своего единственного друга детства.

Она понимала, что о присутствии ее и графа Вельского на вечере у полковницы Усовой нельзя рассказывать Наде Алфимовой, ни теперь, когда она его невеста, ни тогда, когда она сделается женой графа.

Значит, она не может быть уже совершенно искренней и откровенной, как прежде, со своей подругой.

Между ней и графом Петром Васильевичем, таким образом, является случайно связующая их тайна, и тайна серьезная, так как данное ею ему слово быть его другом, «ангелом-хранителем», как он выразился, налагало на нее известные по отношению к нему обязанности.

Может ли она их выполнить, не рискуя спокойствием своим и своей подруги.

Под первым впечатлением нахлынувших на нее опасений она ответила на этот вопрос отрицательно.

«Надо уйти от них подальше, надо с ними более не встречаться Наши дороги разные… Пусть каждый идет по своей…»

С этим решением она и уехала в Отрадное, вскоре после полученного оттуда известия, что Корнилий Потапович с сыном и дочерью выехали в Петербург. «Так как, говорят, скоро состоится свадьба», — прибавлял в письме ее отец.

Всем этим первоначальным настроением духа молодой девушки объясняется ее решение не присутствовать на свадьбе Алфимовой и не возвращаться в Петербург, решение, так согласовавшееся с заветными затаенными мечтами ее родителей.

После первых дней радостной встречи с отцом и матерью, когда были исчерпаны все привезенные дочерью петербургские новости, исключая, конечно, уличного знакомства с Софьей Антоновной и неудачного вечера у полковницы Усовой, словом, когда домашняя жизнь в селе Отрадном вошла в свою колею и Ольга Ивановна волей-неволей оставалась часто наедине сама с собою, на прогулке в саду и в лесу, мысль ее заработала с усиленной энергией, вращаясь, конечно, на интересовавших ее лицах: Наде Алфимовой и графе Вельском.

Несмотря на получение частых писем от первой, в которых сперва невеста графа, а затем графиня горько жаловалась на свое одиночество и настойчиво звала к себе свою дорогую подругу. Ольга Ивановна не могла думать о своей бывшей товарке по институту без какого-то для нее самой непонятного озлобления.

Ей казалось в ее предубеждении, что и нежные письма графини Вельской поддельны и искусственны.

«Просто хочет, чтобы я присутствовала при ее светских триумфах, при ее дебюте в качестве графини… У… святая!» — думала Ольга Ивановна Хлебникова и сама сердилась на себя за такие дурные мысли, но не могла от них отвязаться.

«Нет, не поеду, ни за что не поеду я туда!» — решала она уже, по крайней мере, в сотый раз, как бы сама себя убеждая быть твердой в раз принятом решении.

Это-то повторение себе самой намеченной программы действий уже одно доказывало, что ей очень хотелось найти случай, предлог, но непременно серьезный, чтобы изменить эту программу.

Человек всегда найдет то, чего он сильно желает.

Так было и с Ольгой Ивановной.

«А что он?» — начала она себе задавать вопрос.

Под этим «он» подразумевался граф Петр Васильевич Вельский.

«Несчастный! — продолжала работать мысль молодой девушки. — Красавец, молодой, знатный, богатый, любящий и не любимый… Разве эта „святая“ поймет его, оценит, исправит, он с нею погибнет так же, как и без нее. Надо сильное чувство, чтобы вернуть его на настоящий путь, чтобы направить его способности и его состояние на полезную деятельность… Женщина должна всецело подчинить его, подчинить для его же пользы… А разве графиня Надежда такая женщина?.. Святая…»

И снова злобное чувство против подруги волной захлестывало молодую девушку.

В этих рассуждениях о графе снова сквозила мысль, в которой Ольга Ивановна не призналась бы даже самой себе.

Она именно такая жена, какая нужна графу, в ней нашел бы он и подчинившее его сильное чувство, и сильную волю, направившую бы его на все хорошее и отвлекшую бы от всего дурного.

О, как бы она хотела быть его женой!.. Но там уже все совершилось, все кончено, другая женщина владеет им, а, следовательно, не может дать ему того счастья, которого он так стоит и которого он так жаждет.

Раз заработавшая в таком направлении мысль привела вскоре к отмене решения никогда не возвращаться в Петербург.

Письма графини при этом были настойчивее и настойчивее… Она звала ее.

«Сама зовет!.. А он-то как будет рад… Это судьба», — решила Ольга Ивановна и, переговорив с родителями, которые тоже были тронуты последними письмами графини Надежды Корнильевны, Уехала в Петербург.

Злобное чувство к бывшей подруге не покидало ее до самого порога ее будуара, чем и объясняется ее почти официальное приветствие графини…

Но неподдельная радость молодой женщины растопила ледяную кору, окружившую было сердце Хлебниковой в Отрадном относительно своего друга детства.

— Я только что просила Олю остаться у нас навсегда, — сказала графиня мужу, когда тот с нескрываемой радостью поздоровался с приезжей.

— Я был бы за это беспредельно благодарен.

— Да, да, она стала бы добрым гением нашего дома.

— Ты, кажется, воображаешь, что этот дом населен злыми духами? — проговорил граф Петр Васильеывич, хмурясь. — Я знаю, что друзей моих ты ненавидишь, но прошу не проявлять этого хоть им в глаза.

— Да пойми же, что ты братаешься с людьми, которые тебя недостойны.

— Прошу тебя не оскорблять моих друзей, я их знал раньше и лучше, чем ты…

— Но у меня есть доказательства… Например, граф Стоцкий…

— А, я так и знал! Только не трудись клеветать на него. Я знаю, ты его ненавидишь.

— Даже больше! Я глубоко презираю его. Он оскорбил меня. Он дошел в своей наглости до того, что объяснился мне в любви.

Граф громко расхохотался.

— Стоцкий и любовное объяснение. Да это так же возможно, как и падение неба на землю.

— Следовательно, ты даже не намерен вступиться за меня?

— Горе тому, кто осмелится оскорбить тебя, Надя, но и тебя я прошу не оскорблять моих друзей… Я приказываю, чтобы графа Сигизмунда принимали в этом доме всегда — здесь я или нет… Больше мне нечего сказать тебе, — сказал граф и вышел.

— Он несется к погибели очертя голову! — простонала графиня.

«О, если мне удалось бы разъяснить недоразумение, разъединяющее эти два сердца!» — думала Ольга Ивановна.

 

XIV

В КОНТОРЕ

В банкирской конторе «Корнилий Алфимов с сыном», занимавшей роскошное помещение на Невском проспекте, шла оживленная работа.

Человек двадцать служащих исполняли свои сложные обязанности с быстротой и точностью машины.

В те дни, когда сам Корнилий Потапович не мог по тем или другим обстоятельствам бывать в конторе, его замещал сын Иван Корнильевич.

Это был симпатичный белокурый молодой человек с лицом, на котором еще не исчезли следы юношеского румянца, и лишь некоторая синева около добродушных глаз, выражением своим напоминающих глаза его сестры, указывала, что яд Петербурга успел уже всосаться в недавно еще девственную натуру скромного москвича.

Он сидел в кабинете отца за письменным столом, заваленным кипами бумаг и счетов, но все его внимание было сосредоточено на личных счетах.

Он просматривал их с видимой мучительной тревогой.

— Двадцать тысяч рублей! — прошептал он. — Да где же я их возьму! Проклятая игра! О, с какой радостью отказался бы я от нее. Но ведь мне необходимо добыть денег… а другого способа нет… Отец… Но как сказать ему о таком проигрыше… Он ни за что не выдаст мне даже моих денег… или же предложит выделиться и идти от него, куда я хочу, с проклятием матери за спиною… Он неумолим… Тронуть капитал для него хуже смерти… А я дал клятву матушке… Хотел выручить граф Сигизмунд, но и он что-то не появляется… Как тут быть?..

И он опять принимался нервно пересчитывать на бумаге роковые для него цифры.

Несчастный молодой человек представлял из себя новую жертву «теплой компании» графа Стоцкого, Неелова и барона Гемпеля.

Познакомившись с ними через графа Вельского, он был введен в круг «золоченой молодежи» Петербурга и петербургские притоны, подобные салону полковницы Усовой.

На почти не тронутого жизнью юношу одуряющая атмосфера этих притонов и отдельных кабинетов произвела действие угара.

Вино, карты и женщины — эти три исторические силы падения человека — сделали свое дело и направили молодого человека на тот путь, где один лишний шаг зачастую отделяет честного человека от преступника.

Первый стакан вина, выпитый далеко не с охотой, а больше из молодечества, и не показавшийся даже вкусным, ведет за собой второй, тяжесть головы вначале, производя неприятное впечатление, с течением даже весьма короткого времени становится обычной и даже необходимой для отвлечения от нее мрачных мыслей, порождаемых еще не совсем заглохнувшей совестью.

Первый выигрыш — это получение денег без малейшего труда, среди хохота, смеха и веселья — побуждает стремиться ко второму. Проигрыш не пугает, а, напротив, усиливает желание выиграть, чтобы отыграться.

Кутила и игрок готов.

Изученный поцелуй заморской или доморощенной «жрицы любви», искусный до «артистического шедевра», подделанный под настоящее страстное лобзание, заставляет усиленно биться молодое сердце и ключем кипеть молодую кровь. Аромат духов и женского тела мутит ум и парализует волю.

Развратник готов.

К чести Ивана Корнильевича надо сказать, что по последнему пути он сделал еще очень слабые шаги.

Его сердце еще не было испорчено, и женщина не была еще сведена им с «пьедестала юношеского поклонения» на уровень хорошо приготовленного, приправленного заморскими пряностями лакомого блюда.

Усилия его друзей разбивались об «идеализм» Ивана Корнильевича, давшего графу Стоцкому и другим обильную пищу для насмешек над «чистым мальчиком», как прозвали молодого Алфимова в кругу петербургских «хлыщей».

Обычные посетительницы квартиры Капитолины Андреевны не имели успеха относительно «сына банкира», несмотря на приложенные с их стороны старания.

Это озаботило графа Стоцкого, и по совещанию с полковницей Усовой было решено приготовить для Ивана Корнильевича другую приманку, сообразно его «московским вкусам», как выразился граф Сигизмунд Владиславович.

Этой приманкой послужила некая Клавдия Васильевна Дроздова — молодая шестнадцатилетняя девушка, с личиком херувима, миниатюрная и гибкая, «одна мечта», как определила ее полковница.

Она жила со своей матерью на Васильевском острове в бедной квартирке и перебивалась работой портнихи.

Отца она никогда не знала, да о нем и не было упомянуто в ее метрическом свидетельстве, а ее мать была из тех падших женщин, не потерявших вместе с нравственностью благоразумия и сумевших скопить себе деньжонки на черный день, которыми и перебивалась вместе с маленьким заработком дочери, принужденная с летами оставить свое занятие «любовью», как она сама выражалась.

Переговоры с Марфой (когда-то Мартой) Спиридоновной, так звали мать Клавдии, были не трудны.

Капитолина Андреевна была понята с первых же слов, а несколько сотенных бумажек придали ее речам крайнюю убедительность, и Клавдия Васильевна стала постоянной гостьей салона полковницы Усовой.

Одевалась она скромно, но мило, на средства той же полковницы, да и шикарный наряд дисгармонировал бы со всей ее простенькой до наивности внешностью.

Она принадлежала еще к числу тех жизненных блюд, для которых гарнир является излишним.

Приманка оказалась действенною. Иван Корнильевич увлекся и проводил очень часто с Клодиной, как звали девушку у полковницы, целые часы в одном из будуаров.

Эти свидания не отражались на внешности молодой девушки, искренно привязавшейся к молодому человеку, что приводило графа Стоцкого и других к убеждению, что «чистый мальчик» разводит в будуаре «кисель на розовой воде».

Это не касалось Капитолины Андреевны, которой было безразлично, чем занимаются ее гости, оставаясь tete-a-tete, тем более, что Иван Корнильевич исправно и щедро давал ей деньги на нужды «маленькой Клодины» и ее матери.

Больше половины их застревало, конечно, в карманах полковницы.

За последнее время, впрочем, другое чувство начало вытеснять из сердца Алфимова увлечение «маленькой Клодиной».

Вся эта жизнь и привела Ивана Корнильевича к роковому раздумью над счетом его долгов, в котором мы застаем его в кабинете банкирской конторы.

В дверь кабинета постучались.

— Войдите! — крикнул молодой Алфимов. Дверь отворилась, и вошел граф Стоцкий.

— Ну, что? — поднялся с тревогой с места Иван Корнильевич.

— Все прекрасно… Векселя согласились переписать на три месяца, но потом никакой пощады.

— Даст Бог, выиграю… Когда будете играть опять?

— Сегодня… Будет граф Вельский… Он продал одно из имений, доставшихся ему от матери.

— Кто купил?

— Неелов.

— Неелов! Да откуда же у него деньги!.. Говорят, дела его плохи.

— Вероятно, выиграл… — отвечал Сигизмунд Владиславович, пожимая плечами.

— Вот счастливец!.. Если бы и мне так! Ведь покуда векселя не уплачены, мне более не откроют кредита. Не знаешь ли ты, у кого бы занять?

— Мудрено! Мог бы Вельский дать, да он сам в тисках, да еще задумал купить дачу.

— Черт возьми!.. А ведь сегодня вечером мне так необходимы деньги.

— Да отчего ты не потребуешь от отца из своих? — сказал между тем граф.

— Что ты, что ты… Он не даст…

— Да как же он смеет?

— Я дал клятву у постели моей умирающей матери не выходить из его повиновения… Она пригрозила мне загробным проклятием.

— Какой вздор…

— Нет, лучше об этом перестань говорить… Ты не поймешь меня.

— Еще бы… — усмехнулся Сигизмунд Владиславович.

— Нет, не говори…

— Да я молчу.

— А деньги мне все-таки сегодня нужны.

— Да и не сегодня только… Ты забыл за последнее время «маленькую Клодину», Капитолина Андреевна просила тебе напомнить.

— Ах, какая это скучная история… Мне, признаться, с ней с некоторого времени тяжело… Она не такая девушка, о какой я мечтал.

— Ага, тебя притягивает другой магнит.

— Нет, Сигизмунд, не то… Я говорю правду… Действительно, у меня раскрылись глаза на мой идеал только при встрече с Елизаветой Петровной Дубянской… Вот идеальная девушка… При ней всегда страшно, вдруг она глянет в мою душу и сразу узнает ее темные тайны… Я и решил навсегда покончить с Клавдией Васильевной… Она мне нравится, но любить ее я не могу… Я люблю…

— Дубянскую?

— Да, ее… Но это, увы, мое несчастье. Она не полюбит меня.

— Почему же?

— Потому что, мне кажется, она любит.

— Кого… Сергея?

— Нет… Я, впрочем, высказываю только предположения. Мне кажется, что Сиротинина.

— Вашего кассира?

— Да…

— Ну, это конкурент не опасный, сын банкира всегда будет иметь перевес над кассиром в сердце современной девушки.

— В том-то и сила, что она не такая… Не современная.

— Оставь, все они на один покрой… Но где же она познакомилась с Дмитрием Павловичем?

— Она жила до поступления к Селезневым у его матери, которая была дружна с матерью Елизаветы Петровны.

— А… Но как же быть с Клодиной?.. Она, кажется, не на шутку привязалась к тебе, и разрыв может гибельно отразиться на ее здоровье… Девушки ее комплекции легко впадают в чахотку от неудавшейся любви… Ты, конечно, ее обнадеживал?

Иван Корнильевич потупил глаза и после некоторой паузы произнес:

— Если так, то я способен на все жертвы… Я женюсь на ней, хотя бы от этого рушилось все счастье моей жизни.

— Жениться — это уже слишком, но обеспечить надо… Тем более, что она в таком положении.

— Что-о-о? — вскрикнул Алфимов.

— Мне вчера сообщила об этом Капитолина Андреевна, прося тебе напомнить о Клодине.

— В таком случае, она солгала тебе… Клянусь тебе, что до такой близости я не доходил!

— Странно, удивительно.

— Клянусь тебе жизнью!

— Однако… Зачем же Усовой лгать?

— В таком случае, она… Я имею полное право не иметь с нею более дела!

— Гм! Но ведь она станет громко кричать, что ты отец ее ребенка, и все поверят ей, благодаря тому, что ты часто бывал с ней вдвоем… Наконец, она обратится к твоему отцу и потребует или платы за молчание, или брака.

— Это возмутительно!

— Что делать. Разве тебе кто поверит, если ты будешь уверять, что просиживал с ней часами с глазу на глаз, но только платонически любовался ею… Все будут хохотать над тобой.

Молодой человек опустил голову.

Сигизмунд Владиславович наблюдал за ним с выражением Мефистофеля. Он понимал, что Алфимов всецело в его руках.

— Что же делать? — растерянно спросил он.

— Давай мне две тысячи рублей и предоставь устроить это дело. Даю тебе слово, что ты никогда более об ней не услышишь.

— Голубчик, устрой… Видеть я ее не могу… Я ее презираю…

— Говорю, устрою… Давай деньги.

— Ах, да, деньги.

Иван Корнильевич растерянно взглянул на счета, но затем вдруг сразу как будто успокоился.

Граф Стоцкий наблюдал за ним глазами хищного зверя.

— Ну, делать нечего… Сегодня вечером я дам тебе две тысячи.

— Хорошо, так до вечера… — произнес Сигизмунд Владиславович и вышел из кабинета.

 

XV

ПЕРВЫЙ ШАГ

Горькое чувство овладело Иваном Корнильевичем, когда он остался один.

Девушка, которую все же, как ему казалось, он любил, к которой относился с предупредительной нежностью и не решался сделать решительного шага, не проверив силы и продолжительности своего чувства, которое и оказалось на самом деле мимолетным, так нагло обманула его!

«Я принужден теперь сделаться вором, — неслось далее в голове Алфимова. — Дорого приходится расплачиваться за любовь. И кто знает, сколько еще новых безобразий поведет это за собой? Дурные дела тем и ужасны, что ведут за собою всегда еще много дурных дел. Это-то и составляет их проклятие».

В это время в дверь постучались, и в кабинет вошел кассир конторы Дмитрий Павлович Сиротинин.

Последний был молодой человек лет двадцати семи, шатен, с выразительным и даже красивым лицом и с прямо смотревшими на собеседника светлыми, честными глазами.

Одет он чисто и аккуратно, но без малейшей претензии на франтовство.

Он был единственный сын Анны Александровны Сиротининой, подруги покойной матери Елизаветы Петровны Дубянской.

В квартире этой-то Сиротининой, на Гагаринской улице мы впервые и познакомились с молодой девушкой.

Мать чуть не молилась на сына, который платил ей восторженным обожанием.

С Елизаветой Петровной Дмитрий Павлович был другом раннего детства, затем они расстались и встретились лишь по приезде Дубянской в Петербург.

Окончив одним из первых курс в коммерческом училище, Дмитрий Павлович поступил на службу в государственный банк, где обратил на себя внимание начальника исполнительностью и аккуратностью и был самим директором рекомендован Корнилию Потаповичу Алфимову для его банкирской конторы.

Старик Алфимов скоро и сам оценил Сиротинина, и несколько исполненных им прекрасно иногородних поручений и освободившееся в конторе место кассира привели к тому, что Корнилий Потапович назначил на это место Дмитрия Павловича.

Мать и сын жили очень скромно, и последний тщательно копил деньги из своего довольно хорошего жалованья, чтобы купить дачку в Лесном, о чем мечтала Анна Александровна как о «своем уголке».

Ко дню нашего рассказа сумма в две тысячи рублей, первый взнос за дачу, продававшуюся в рассрочку, была готова, и Дмитрий Павлович хотел именно в этот день обрадовать мать этим известием.

Было еще, кроме матери, существо, которое любило его.

Иван Корнильевич не ошибся — это была Елизавета Петровна Дубянская.

Она успела за несколько месяцев совместной жизни в квартире его матери оценить душевные качества Дмитрия Павловича, и он являлся первым мужчиной, затронувшим в ее сердце теплое чувство любви — именно то чувство, которое живет годами, а не вспыхивает и угасает, как страсть.

Сиротинин со своей стороны хотя и не задавал себе вопроса об отношении своем к жилице своей матери и подруге своих детских игр, но чувствовал к Елизавете Петровне какое-то, казалось ему, родственное влечение, и в особенности оно ясно определилось для него с момента отъезда Елизаветы Петровны из их дома.

Разлука — лучший оселок чувств.

— Что вам угодно, Дмитрий Павлович? — спросил у вошедшего Иван Корнильевич.

— Шесть часов. Потрудитесь принять кассу.

— Хорошо, я сейчас иду…

Обыкновенно Иван Корнильевич быстро, почти механически пересчитывал кредитки и записывал свертки золота и векселя, но сегодня он беспрестанно путал и по нескольку раз проверял одни, и те же пачки.

— Дмитрий Павлович, — сказал он наконец, — дайте-ка мне вексельную книгу.

— Вексельную книгу? — с удивлением спросил Сиротинин. — Она заперта вместе с другими книгами, а тот, кто ее ведет, уже ушел…

— Тогда копировальную…

Дмитрий Павлович ушел исполнить приказание, и в ту же минуту несколько пачек с сотенными кредитными билетами исчезли в боковом кармане Ивана Корнильевича.

Несчастный весь дрожал от волнения.

— Вот копировально-вексельная книга, — проговорил Дмитрий Павлович, входя в помещение кассы.

— Благодарю вас. Но я навел уже справку по записям… Потрудитесь принять кассовую и мемориал. Я уже внес все к себе.

Он нерешительно взял шляпу и прибавил:

— Я, вероятно, опоздаю завтра, а могут случиться большие платежи.

— Так я велю дисконтировать их в банке, — сказал Сиротинин.

— Нет, лучше возьмите ключ.

— Это против правил, Иван Корнильевич, — заметил Дмитрий Павлович, — ключ от кассы может только оставаться у главы фирмы.

— С вами, Дмитрий Павлович, об этом не может быть и разговора. Мой отец верит вам безусловно. Возьмите ключ.

— Если вы так непременно хотите…

Сиротинин взял ключ, а Иван Корнильевич распрощался и уехал.

«Ну, этому до отца далеко, — грустно думал Дмитрий Павлович. — Тот никогда не сделал бы ничего подобного, хотя бы из принципа. Да и на меня падает теперь большая ответственность…»

Он запер кассу и вышел с веселым сознанием человека, который честно исполнил свои обязанности.

Мысли его обратились на приобретаемую дачку.

«Как мама обрадуется, узнав, что дачка наша… Вот глупое сердце, как оно прыгает от радости даже теперь… Мама, дорогая, славная мама… О чьей же мне радости заботиться, если не о твоей…»

В то время, когда Дмитрий Павлович с ключом от кассы банкирской конторы в кармане и со светлыми мечтами в голове возвращался к себе домой на Гагаринскую, его мать сидела в простенькой гостиной своей маленькой квартирки с желанной гостьей, которую она упросила остаться пообедать «чем Бог послал».

Гостьей этой была Елизавета Петровна Дубянская.

Старушка Анна Александровна Сиротинина внимательно, изредка покачивая своей седой головой в черном чепце, слушала рассказ своей «любимицы», как она называла Дубянскую, о ее страшном двусмысленном положении в доме Селезневых между отцом и матерью, с одной стороны, и дочерью — с другой.

Все сочувствие старушки было на стороне дочери — Любовь Аркадьевны Селезневой.

Происходило это потому, что Анна Александровна, сама дочь богатых родителей, впоследствии разорившихся, вышла замуж вопреки их воли, увозом.

Ее саму хотели отдать замуж за пожилого, богатого, но нелюбимого ею человека, и она вспомнила теперь все перенесенное тогда ее девическим сердцем и понимала теперь, что должна чувствовать молодая Селезнева.

— И такую молоденькую, да хорошенькую, — видела я ее тут раза два у Алфимовых, — хотят выдать за такую развалину, как граф Василий Сергеевич Вельский, — соболезнующим тоном сказала Анна Александровна.

— Но Неелов хуже… Он игрок…

— И, милочка, женится — переменится.

— Игрок не может исправиться.

— Это вы говорите по предубеждению… Может, он был сам завлечен этим Алферовым.

— Послушайте, что о нем говорят в Петербурге.

— На чужой роток не накинешь платок… Про моего покойничка Павла Павловича тоже не весть что говорили. Однако прожила я с ним двадцать четыре года душа в душу… Царство ему небесное.

Старушка истово перекрестилась, и добрые глаза ее, переведенные на икону, заслезились.

— Нет, нет, чует мое сердце, что эта любовь на погибель.

— Как знать… А может, она любит и не его, а Долинского, за которого, вы говорите, желает выдать ее отец…

— Нет, за последнее время я убедилась, что Екатерина Николаевна ошибается… Люба не любит Долинского, она просто дружна с ним…

— А Неелов-то у вас бывает?

— Очень редко, на больших вечерах… И всегда держится в стороне от Любы… Это-то и подозрительно.

— Почему же?

— Значит, они видятся в другом месте… Я заметила несколько взглядов, которыми они обменялись… Они мне открыли глаза.

— Но ведь вы всегда с нею?

— То-то же, что не всегда… Часто она запирается от меня в своей комнате по целым часам…

— И вы думаете?

— Что ее нет в комнате… У нее есть верная сообщница, ее горничная, которая в эти дни обыкновенно лихорадочно настроена и ревниво оберегает дверь в комнату своей барышни.

— Однако это серьезно… И вам бы следовало все-таки поговорить об этом или с отцом, или с матерью… или даже с обоими.

— Я сначала сама думала об этом… Но ведь это только мое предположение… Как говорят, не имеет доказательств… А если она действительно желает быть одной… В каком положении могу очутиться я…

— И то правда.

— А теперь я зорко наблюдаю и все же думаю предупредить возможное несчастие, насколько это, конечно, в моих силах… В первый же день моего компаньонства во мне появилось страшное подозрение.

— А что?

— Люба, воспользовавшись тем, что я еще не переговорила с Екатериной Николаевной и не вступила в отправление своих обязанностей, ушла гулять в сопровождении своей горничной. Прогулка продолжалась часа два… Когда же она вернулась, на ней положительно не было лица.

— Что вы?

— Глаза были заплаканы… Она жаловалась на нездоровье… У меня тогда же мелькнуло подозрение, что она ходила на свидание, но с кем, тогда я еще не могла догадаться… Теперь же я уверена, что это с Нееловым… Но опять же эта моя уверенность основана на внутри меня сложившемся убеждении, а не на фактах…

— Да, милочка, трудно вам с этим справиться… За любящей девушкой усмотреть, ох, как трудно… Сама по себе знаю. Был тоже за мной не один глаз, однако, всех провела — убежала с милым…

Анна Александровна проговорила это с чувством какого-то особенного самодовольства.

— Ох, дети, дети, сколько они доставляют и забот, и хлопот… С девочками беда, да и с мальчиками не сладко… Вот я, благодарю Создателя, хоть и вырастила одного, троих Бог прибрал, не дал веку, и всем он хорош, и почтителен, и любящий, и честный, не пьяница, не мот, не развратник, а все сердце за него ноет и ноет.

— С чего же это? — спросила Елизавета Петровна. — Дмитрий Павлович, кажется, примерный сын и очень хороший человек…

— Все это так, душечка, все это так, да ведь он мужчина, также из плоти и крови создан.

— Так что же? — удивленно посмотрела на нее Дубянская.

— Как, что же?.. Еще в Библии сказано: «Не хорошо быть человеку одному». Вон оно куда пошло…

— Что же, Дмитрий Павлович всегда может выбрать себе девушку по душе… Он человек честный, работящий, без места никогда не останется… Старик Алфимов, даже и тот в нем души не чает.

— Любит, любит он Митю… Назначил на место кассира, большое доверие оказывает… Да и оказать можно, чужого не возьмет…

— Еще бы…

— Это-то все-таки… А вот вы говорите выбрать себе девушку по душе… Где выбрать-то? Из кого?.. Девушки-то нынче пошли какие-то, и как назвать, не придумаешь… Ежели образованная, так в министры метит. Какая уж она жена? Если немножко лоску понабралась, шелк да бархат подавай, экипажи, развлечения, а совсем уж необразованную, простую, как бы только для кухни, тоже взять зазорно… Словом с ней не перекинешься… Никому не покажешь ее… Вот тут и задача…

— Уж вы очень строги к нынешним девушкам, — заметила Елизавета Петровна.

— Не строга, а справедлива… Не все, конечно, таковы… Ну, да те, хорошие-то, единицами считаются… Есть у меня одна такая на примете, кабы привел Бог, ох, как счастлива была бы я за Митю.

Она любовно посмотрела на Дубянскую. Та потупилась и молчала.

— Ну, да что Бог даст, Его святая воля, — произнесла старуха. В то время в передней раздался звонок.

— А вот и Митя, сейчас и обедать будем…

Это действительно возвратился Дмитрий Павлович Сиротинин.

 

XVI

ДВА ОПРАВДАНИЯ

В то время, когда происходили последние описанные нами события, Николая Герасимовича уже не было в Петербурге. Он был препровожден из дома предварительного заключения в Калугу и помещен в местном тюремном замке, в ожидании суда по обвинению его в поджоге дома в своем имении, селе Серединском, с целью получения страховой премии.

Дело в петербургском окружном суде по обвинению Николая Герасимовича в уничтожении векселя в четыре тысячи рублей, выданного им на имя Соколова и предъявленного ему Владимиром Григорьевичем Мардарьевым, окончилось полным оправданием Савина.

Свидетели, Михаил Дмитриевич Маслов и участковый пристав санкт-петербургской полиции Мардарьев, показали, что Николай Герасимович действительно заявил Владимиру Григорьевичу о безденежности его векселя, как одного из данных им господину Соколову для учета.

— Я не получил обратно ни векселя, ни валюты… — говорил Савин.

Справка, наведенная в канцелярии санкт-петербургского градоначальника, также подтвердила, что Николай Герасимович своевременно заявлял о безденежности выданных им на имя Соколова векселей, с которыми последний скрылся.

Оказалось из справки, что по заявлению корнета Савина розыски Соколова производились, но безуспешно.

Товарищ прокурора, ввиду этих выяснившихся данных, отказался от обвинения.

Защитник Николая Герасимовича — помощник присяжного поверенного Долинский — сказал прочувствованную речь о тех мытарствах этапа и тюрьмы, которые претерпел Савин из-за того только, чтобы выслушать из уст представителя обвинения, что возводимого на него преступления не существует и не существовало.

Несмотря на отказ товарища прокурора, речь защитника не была оставлена без возражений.

Представитель обвинения обратился к присяжным с заявлением, что хотя укор защиты по разбираемому делу, быть может, и справедлив, но что подсудимый Савин арестован за границей не по одному разбираемому ныне делу.

— Над ним, господа присяжные, тяготеет еще обвинение в поджоге дома в селе Серединском Калужской губернии с целью получения страховой премии, и каков бы ни был ваш вердикт и приговор суда, он для обвиняемого не будет иметь никакого значения. Если вы его обвините, на что вы имеете право, несмотря на мой отказ от обвинения, раз вы найдете его виновным по обстоятельствам дела, приговор над ним не вступит в законную силу ранее суда над ним в Калуге, если оправдаете — его не освободят из-под стражи ранее этого же суда.

— Я не хочу думать, — возразил на эту вторую речь представитель обвинительной власти защитник Долинский, — что господин прокурор своим последним заявлением хотел сказать вам, господа присяжные, что ваш вердикт не имеет никакого значения для защищаемого мною обвиняемого, а потому-де вы можете даже не задумываться над ним, так как подсудимый все равно будет обвинен в более тяжком преступлении. Это значило бы предрешать будущее тяготеющее над Савиным обвинение, которое может оказаться, да я и уверен, что окажется таким же фантастическим, как и настоящее. Действительно, моему клиенту, независимо от вашего оправдания, предстоят еще долгие месяцы тюрьмы и следование по этапу в Калугу, так пусть же ободряющей в его несчастном положении мелодией звучит ему справедливое о нем мнение судей совести, выраженное словами: «Нет, не виновен». Я жду от вас этих слов во имя высшей справедливости.

Товарищ председателя сказал краткое резюме, в котором, между прочим, разъяснял присяжным по поводу речей, которыми обменялись обвинение и защита, что дело Савина по обвинению его в поджоге не может и не должно иметь в их глазах никакого значения при постановлении вердикта по настоящему делу.

Присяжные заседатели после минутного совещания вынесли Савину оправдательный вердикт, встреченный взрывом рукоплесканий публики, битком набившей зал заседания.

Председательствующий сделал распоряжение об удалении публики из залы. Затем суд объявил отставного корнета Савина, в силу решения присяжных заседателей, оправданным по суду, но в виду тяготеющего над ним другого обвинения не освобожденным из-под стражи.

Николая Герасимовича вновь увели в дом предварительного заключения, откуда через неделю отправили по этапу в Калугу.

Туда же уехал и Сергей Павлович Долинский, имя которого снова, благодаря делу Савина, обошло все газеты и сделалось популярным адвокатским именем в Петербурге. Обаяние этой известности придало ему немалый престиж и пред калужским окружным судом, с составом которого он познакомился недели за две до дня, назначенного для слушания дела Савина.

Николай Герасимович не скрыл в беседе со своим защитником трагическую судьбу его любовницы Настасьи Лукьяновны Червяковой, которую он уже безумную видел в саду, окружавшем сгоревший дом в Серединском, откуда она и убежала и лишь через неделю после пожара была найдена повесившеюся в соседнем лесу.

— Вы думаете, что она и подожгла дом?

— Я в этом уверен, так как только тогда, когда начался пожар, я вспомнил и понял смысл ее слов: «Такое пекло устрою».

Сергей Павлович принял к сведению рассказ своего клиента и, по приезде в Калугу и знакомстве с местной прокуратурой и магистратурой, отправился в село Серединское.

Там еще было живо в памяти время пожара господского дома и обнаружение затем самоубийства «барской барыни» Настасьи Лукьяновны.

Некоторые крестьяне прямо делали вывод из совпадения этих событий, что дом подожгла Настасья «из любви к барину».

— Оченно тогда ее расстроил перед этим какой-то приезжий чумазый барин… — говорили некоторые из них, намекая на посещение Серединского покойным Строевым.

Сергей Павлович не без труда уговорил некоторых из отчетливо помнивших событие пожара крестьян ехать с ним в Калугу и выступить в суде в качестве свидетелей защиты.

Конечно, Долинский повез их в город на собственный счет и принял на себя, независимо от вознаграждения за потерю времени, их содержание в Калуге.

Вернувшись в этот город, он подал в суд заявление о дозволении ему представить переименованных им в нем свидетелей и о при соединении к делу находящегося в архиве окружного суда дела о самоубийстве в припадке безумия крестьянской девицы Настасьи Лукьяновой Червяковой. Оба ходатайства были судом уважены.

Наконец наступил день суда.

Зал заседаний калужского окружного суда был переполнен избранной публикой, среди которой было много лиц, знавших Савина еще до получения им общеевропейской известности.

Суд занял свои места. Произведен был выбор присяжных и приступлено к чтению обвинительного акта.

«В ночь на 25 июля 1882 года, — гласил между прочим этот акт, — в селе Серединском, Боровского уезда, Калужской губернии, сгорел деревянный, одноэтажный с антресолями дом местного землевладельца, состоящего в запасе кавалерии корнета Николая Герасимовича Савина. Дом в это время никем занят не был. Пожар начался на чердаке, так как дом был заперт, и управляющий имением Савина, крестьянин Гамаюнов, высказал предположение, что пожар произошел от поджога, но подозрения ни на кого не заявил.

Время и место возникновения пожара удостоверено было при следствии несколькими свидетелями. Из них первые очевидцы пожара, крестьяне Щевелев и Бобылев, увидев, что у барского дома горит крыша, побежали на пожар и нашли дом запертым, а потому отбили замок у входных дверей в нижнем этаже; в антресолях огня еще не было. Когда же они открыли дверь, ведущую на чердак, то идти туда было уже нельзя.

Владелец сгоревшего дома корнет Савин, уехавший тотчас же после пожара, и живший до него в селе Серединском во флигеле несколько дней, о причине пожара не объяснил ничего.

Сгоревший дом, не считая находившегося в нем имущества, был застрахован в „Российском страховом от огня обществе“ за 20 000 рублей.

После этого следствием были обнаружены обстоятельства, послужившие поводом к предположению, что поджог был произведен самим Савиным.

Прежде всего показалось подозрительным то, что Савин впервые застраховал 18 января 1882 года, то есть за полгода до пожара, в „Российском страховом обществе“, через посредство живущего в Туле агента общества статского советника Мерцалова, дом в 20 000 рублей, отдельно от него каменный флигель в 6000 рублей и смешанную людскую постройку в 4000 рублей. До того времени все эти постройки никогда не страховались, страховался из имущества господина Савина в селе Серединском только один трактир, но страховка его производилась в другом месте, а именно, у агента „Санкт-Петербургского и Русского страховых обществ“ Соколова, живущего в городе Боровке.

Допрос господ Мерцалова и Соколова по поводу страхования у них Савиным имущества выяснил некоторые противоречия в том, что говорил обвиняемый тому и другому агенту.

Все это, по мнению обвинительного акта, составляло первую улику против Савина. Второю уликою была оценка через сведущих людей застрахованных Савиным строений, оказавшихся по цене много ниже суммы страховки.

Относительно обстоятельств, предшествовавших пожару, из рассказа ключницы, солдатки Максимовой, и старшины Гамаюнова выяснено, что Савин приехал в Серединское вместе с землемером за несколько дней до пожара, не застав уже в нем его домоправительницу Настасью Червякову, ныне умершую, и остановился во флигеле. Сгоревший накануне отъезда барина дом был все время заперт кругом, и ключи находились у Прасковьи Максимовой. Савин ключа от дома у нее не брал и в дом не входил, и в него, по мнению некоторых свидетелей, можно было проникнуть через окна, выходящие в парк, так как некоторые из них запирались очень плохо, а одно, подъемное, не запиралось совсем. Окно это было невысоко от земли, и влезть через него в дом было очень легко. Все это облегчало возможность поджога; тем более, что были под руками горючие материалы. В 1880 или 1881 году в сгоревшем доме был уничтожен мезонин и прежняя крыша была заново перекрыта дранью. После этой работы на чердаке оставалось много разного хлама, там же был и старый гонт с крыши».

По прочтении обвинительного акта Николаю Герасимовичу был задан вопрос, признает ли он себя виновным, что с целью получения страховой премии поджог собственно ему принадлежащий дом в селе Серединском, на что Савин отвечал отрицательно.

Вызванные обвинением свидетели подтвердили в общих чертах выводы обвинительного акта.

Интерес сосредоточился на свидетелях защиты, перед которыми обвиняемый дал пространное объяснение о встрече в саду в Серединском с Настей, исчезнувшей из дома за несколько дней до пожара и, видимо, впавшей в безумие.

— Сгоревший дом и имущество стоили вдвое, чем то, что я получил из страхового общества, но я считал и считаю это для себя возмездием за то, что я погубил привязавшуюся ко мне молодую женщину, от которой отделяла меня неравность общественного положения и воспитания. Настоящий суд надо мной тяжел мне, но не как суд, могущий лишить меня доброго имени и признать поджигателем — я глубоко убежден, что на это не поднимется рука судей совести — а как воспоминание о покойной, так трагически покончившей с собою.

Свидетели защиты подтвердили рассказ обвиняемого об исчезновении Насти и то, что она была последнее время «не в себе», и выразили убеждение, что пожар дома села Серединского был делом ее безумных рук.

Прокурор произнес сдержанную речь, прося присяжных заседателей не увлекаться вдруг впервые обнаружившейся и явно подготовленной защитой романтической подкладкой этого, в сущности, весьма обыденного и прозаического дела. Защитник Савина Долинский построил между тем на этой самой романтической подкладке блестящую речь, произведшую впечатление не только на присяжных заседателей и на публику, но и на суд.

Николай Герасимович Савин вышел из суда оправданным и свободным.

 

XVII

ЗЛОЙ ДУХ

Был прекрасный июльский день.

На террасе роскошной дачи графа Петра Васильевича Вельского сидела Ольга Николаевна Хлебникова с книжкой в руках, задумчиво склоня на перила свою прекрасную головку.

— Как счастлива была бы я на ее месте! — прошептала она с глубоким вздохом.

Мечты ее были прерваны появлением графа Стоцкого.

— Здравствуйте… Неужели я приехал слишком рано, чтобы поздравить новорожденную?

— Конечно, здесь день начинается только часа в два…

— А вы привыкли вставать рано и в это время, разумеется, скучаете?

— Нет, я в это время читаю. Граф так любезен, что сам выбирает для меня книги.

— А что вы читаете теперь? Можно полюбопытствовать?

— Это английский переводной роман, в котором рассказывается история одной женщины, которая не любила своего мужа и довела его до того, что он привязался к другой и женился на ней, а сама она вышла замуж за другого.

— Молодец, граф… Назидательно.

— Что вы хотите этим сказать?

— Вещь очень простая, которую вы и сами знаете очень хорошо… Графиня не любит мужа — он не такой дурак, чтобы этого не видеть, и кончится тем, что полюбит вас.

— Перестаньте, Сигизмунд Владиславович! Ни любить, ни полюбить он меня не может — он любит графиню. Но добр он ко мне беспредельно. Вчера, например, он подарил мне целый парюр из драгоценных камней и сказал, что я должна принять его уже потому, что ему было бы больно, если бы лучшая подруга его жены была одета хуже ее. И при этом он так был взволнован! Какая нежность, какая чуткость ко всему, что хотя мало-мальски касается графини.

— Да, это правда — он к ней в высшей степени внимателен, бедняга! Хотя история с парюром мне кажется подозрительной… Вы святая простота… Но она! Скажите, чем объяснить ее холодность? Влюблена она что ли в кого-нибудь?

— Как вам не стыдно! Клянусь вам, что графиня одна из тех женщин, которые способны ради исполнения долга вырвать самое глубокое чувство из своего сердца.

— Вы прелестная идеалистка, Ольга Ивановна, — заметил насмешливо граф Стоцкий. — Вы говорите об этом подвиге графини, как о факте, уже свершившемся.

— Я вас не понимаю!

— К чему вы притворяетесь? Ведь вы очень хорошо знаете, как состоялся этот брак… Корнилий Потапович настоял на нем, хотя и знал, что его дочь глубоко любила другого. И даже отправил этого другого в почетную ссылку. Говорят, он скоро вернется.

— Что же из этого? Если бы это и было так, хотя я не знаю этого… Но я убеждена, что если бы что и было до брака, то после него графиня останется до гроба верна своему мужу…

— Браво, прелестный адвокат… Но как же это вы, закадычная подруга графини, не знаете имени ее избранника?..

— Повторяю вам, не знаю.

— Так уж я вам скажу его. Это доктор Неволин.

— Он просто друг детства.

— Ох уж эти друзья детства! — усмехнулся Сигизмунд Владиславович своей змеящейся улыбкой.

В эту минуту на террасу вошел граф Петр Васильевич.

— Как здоровье Нади? — спросил он у Ольги Ивановны, дружески поздоровавшись с графом Стоцким. — Хотелось бы, чтобы она хоть сегодня была повеселее, но, кажется, мои доброжелатели так восстановили ее против меня, что этому не бывать.

— О, граф! Не виноваты же люди, что про вас ходили такие странные слухи… Но ведь теперь никто ничего дурного не думает.

— Да, да, будем надеяться на лучшее, — перебил граф Вельский. — Однако неужели до сих пор Надя не встала?

— Я пойду потороплю ее… Да и я еще ее не поздравила.

С этими словами Ольга Ивановна ушла с террасы.

— Прелестное существо, — сказал граф Петр Васильевич.

— Ты находишь? — язвительно спросил граф Стоцкий.

— И что за безграничная преданность нам с женой, — продолжал он, не обратив внимания на это замечание. — Она положительно заставила меня додуматься до того, что Надя пожертвовала для меня всем и что ради этого я обязан от многого отречься.

— Что же?.. Если не боишься сделаться всеобщим посмешищем — за чем же дело стало? Ступай хоть в монахи. Но главное в том, есть ли достаточная причина на это решаться?

— Говори яснее.

— Ну, братец, такие вещи легко не говорят.

— А я тебе повторяю, во имя нашей дружбы, говори!..

— Помни, что ты сам этого потребовал! Видишь ли… женщины не то, что мы, — это организации нервные, утонченные, способные питать чувство одним воображением и все-таки сохранять это чувство целые годы. Графиня тебя не любит, да едва ли когда-нибудь и привяжется к тебе, потому что она прежде любила…

— Я убью этого проклятого… — проскрежетал граф, бледнея.

— Ты не так меня понял! — проговорил граф Стоцкий, сам испугавшись последствий своих слов. — Я не говорю, что графиня любит и теперь… Я только хотел тебе посоветовать не становиться в глазах света смешным, пока ты не убедишься, что…

Он не договорил, так как на террасу снова вышла Ольга Ивановна.

— Графиня сейчас выходит в столовую, — сказала она Петру Васильевичу.

Тот, мрачно сверкая глазами, порывисто пошел в дом.

Тяжелые, резкие шаги его затихли только на ковре гостиной, к которой примыкала столовая.

В столовой было пусто.

Он прошел далее несколько комнат и незаметно очутился у будуара графини.

Подойдя к нему, он вдруг остановился.

До его слуха долетел какой-то странный, порывистый шепот. Шепот этот раздавался из будуара, отделенного от приемной графини, в которой он находился, только спущенной портьерой. Он прислушался.

— Дорогая моя… Незабвенная! — с глубоким чувством говорила графиня. — Бог свидетель, как тяжела моя судьба, но среди величайшего горя я останусь верна клятве, которую дала тебе, как и клятве, данной мною перед алтарем… Мне стоит посмотреть на твои дорогие черты, и в душе моей возрождаются новые силы.

Граф не разобрал, говорила ли его жена «дорогая», «незабвенная» или же «дорогой», «незабвенный», то есть относились ли эти эпитеты к мужчине или к женщине.

Он не выдержал.

Осторожно отмахнув портьеру, он прошел в будуар.

Графиня Надежда Корнильевна стояла спиной к нему на коленях перед киотом с образами, и держала в руке чей-то портрет.

Граф Петр Васильевич также беззвучно подкрался к ней по толстому ковру и быстро перегнувшись через ее плечо, увидел, что это был миниатюрный портрет ее матери.

— Да! Только бы, Ты поддержал меня, Господь мой! — продолжала графиня, не замечая мужа. — Только бы Ты просветил его разум и открыл ему, как сам он глубоко несчастлив в своем ослеплении. А я… я, забывая себя, стану исполнять долг свой и дам ему все то счастье, какое может дать страстно любящая жена.

— Аминь! — проговорил граф.

Быстро обернувшись и вскочив с колен, графиня увидела, что на глазах ее мужа блестели слезы.

— Ты… Здесь… И именно в эту минуту! — проговорила она растерянно.

— За все сокровища мира не отдал бы я этой минуты! — воскликнул он. — Она не изгладится из души моей во всю мою жизнь. Прости, прости меня, Надя! Клянусь тебе!..

— Полно, Петя, не клянись! Возблагодарим Бога и за то, что ок просветил тебя… Что ты сознал свои заблуждения… Лучшего счастия я не могла бы для себя сегодня пожелать!

— Хорошо… Клясться я не стану… Но вот медальон… Он имеет форму сердца… Он открывается… Пусть он будет символом, что мое сердце всецело принадлежит тебе и всегда будет для тебя открыто… Верь мне, что из любви к тебе я готов на все лучшее, и что каждый раз, когда меня станет соблазнять что-либо дурное, мысль об этой минуте и об этом медальоне-символе и надежда хоть когда-нибудь добиться твоей любви станет воздерживать меня.

С этими словами он надел ей на шею медальон на золотой цепочке в виде сердца, осыпанного бриллиантами.

Надежда Корнильевна взяла обеими руками его голову и поцеловала его в лоб.

На лице графа Вельского отразилось испытываемое им блаженство от столь редкой искренней ласки его жены.

— Зачем он так поспешил? — сказала между тем как бы про себя Ольга Ивановна. — Графиня, может быть, еще не вышла в столовую.

— Как же не спешить влюбленному мужу к холодной, как мрамор, жене, — с явною насмешкою сказал граф Стоцкий, держа в руке сорванный им цветок.

— Поверьте, граф, что все уладится между ними, и в конце концов они будут любить друг друга и жить счастливо. Я, по крайней мере, приложу все силы мои для этого и употреблю все свое влияние на Надю.

— Ну, тогда, конечно, счастье их обеспечено, — снова ядовито усмехнулся Сигизмунд Владиславович.

В это время на террасу из сада вошел приехавший из города Корнилий Потапович Алфимов.

Он подозрительным, ревнивым взглядом окинул беседующую парочку.

— Где же Надя? — сказал он, здороваясь со Стоцким и Хлебниковой.

— Она с мужем в столовой… Я сейчас скажу им, что вы приехали.

Ольга Ивановна ушла в комнаты.

Корнилий Потапович и Сигизмунд Владиславович остались одни.

— Однако вы сильно, как я вижу, приударяете за Ольгой Ивановной, — сказал старик, ударяя по плечу графа.

— Я? — воззрился на него тот недоумевающим взглядом.

— Ну, конечно, вы… О чем вы тут с ней ворковали?

— Ошибаетесь, Корнилий Потапович, этот кусочек не для меня… Его, кажется, готовит себе ваш зятек…

— Что! Граф Петр?..

— Да, кажется, надо же ему утешиться от все возрастающей холодности его жены…

— Ну, этому не бывать, — сверкнул Алфимов глазами из-под очков.

— Вы что же хотите, чтобы он жил аскетом и был бы верен недоступной богине — своей жене? Ведь он моложе вас… У него кипит кровь и бьется сердце.

— Кто сказал вам, что у меня не кипит она?

— Все же не так.

— Как знать… Эта девушка производит на меня одуряющее впечатление… Вам я признаюсь, так как хочу просить вашего содействия, если только вы сами…

— Будьте покойны насчет этого… Она не в моем вкусе… Слишком серьезна и идеальна…

— Вы часто бываете здесь, подготовьте ее исподволь к моему объяснению… Я хочу предложить ей руку и сердце.

— Вы?

— Да, я… Чему же вы удивляетесь?

— Я подумал, как вы, считающийся финансовым гением, способны на такую невыгодную сделку…

— Что вы этим хотите сказать?

— Да то, что вы сразу набиваете цену на товар, который можно приобрести дешевле… Граф Вельский оказывается практичнее вас. Он начал с дешевенького, но блестящего парюра…

— Но она честная девушка, да и отец ее…

— И вы верите, при вашем знании жизни, в добродетель современных девушек и неподкупность нынешних отцов? Хлебников, ваш управляющий, и должен молчать, если не захочет потерять место… Вы возьмите ее в дом под видом присмотра за хозяйством. Вот и все.

— Конечно, — после некоторого раздумья сказал Корнилий Потапович, — так было бы удобнее, но…

— Какое там «но».

— Я думаю, что она на это не пойдет…

— Предоставьте это мне и Матильде Францовне.

— Матильде?

— Да, не бойтесь… Ревность не входит в число ее многих пороков, которые в ней кажутся добродетелями. При моем содействии, она, как женщина, уладит все по вашему желанию.

Развитию подробностей этого гнусного плана помешали вышедшие на террасу граф и графиня Вельские и Ольга Ивановна. Муж и жена оба весело улыбались.

— Однако у них, кажется, на самом деле начинается «совет да любовь», — злобно проворчал граф Сигизмунд Владиславович.

 

XVIII

ТЮРЬМА ИЛИ ГНЕЗДЫШКО?

Командировка Федора Осиповича Неволина закончилась как раз в то время, когда он был, по мнению Корнилия Потаповича, совершенно безопасен для счастья его дочери.

Надежда Корнильевна Алфимова уже несколько месяцев как была графиней Вельской.

Положим, вскоре после свадьбы старик Алфимов начал сильно сомневаться в личном счастьи Нади, так как ее постоянное печальное настроение указывало на внутренние страдания, переносимые молодой женщиной.

В душе Корнилия Потаповича сперва было зашевелилось даже нечто, вроде угрызения совести, но так как он, как мы знаем, не принадлежал к числу людей, способных предаваться «безделью», к которому причислял и сожаление о совершенном и случившемся, то скоро и нашел утешение в русской поговорке: «Стерпится — слюбится».

Возникшая в его старческом уме, или лучше сказать, в его старческой крови страсть к Ольге Ивановне еще более отодвинула на задний план мысли о Наде.

«Графиня богата, любима мужем, предупреждающим все ее малейшие желания… Какого ей еще рожна нужно?» — рассудил он и успокоился.

Расположение к человеку, с его точки зрения, порождалось услугами, которые этот человек делает другому, к нему расположенному. Любовь — эгоистическое чувство необходимости для одного в другой, или для одной в другом, в том или другом, но непременно материальном смысле.

Иного чувства Корнилий Потапович не понимал и называл его «блажью».

Таковой «блажью» считал он и чувство его дочери к «докторишке», как называл он Неволина.

Но вернемся к Федору Осиповичу Неволину.

Его командировка, повторяем, кончилась.

Она продолжалась, однако, более десяти месяцев, во время которых он еженедельно давал медицинский отчет «петербургской знаменитости» и получал изредка краткие извещения, состоявшие почти сплошь в одобрении принятого метода лечения.

Больная, однако, умерла в Баден-Бадене.

Об этом исходе правильного метода лечения Федор Осипович не замедлил сообщить «светилу медицинского мира», с указанием последних употребленных им средств.

Ответа на это письмо он ждал с большим трепетом, боясь указания на существенные сделанные им промахи.

Но ответ пришел успокоительный для него как для врача.

«Светило медицинского мира» писал, что смертельный исход болезни произошел по всем правилам врачебной науки и при совершенно рациональном методе лечения.

Репутация Неволина как врача в глазах «знаменитости» была сохранена.

Федор Осипович мог отдаться всецело своему личному горю, или лучше сказать, предчувствию этого горя и начал спешно готовиться к отъезду на родину.

К чести Федора Осиповича надо сказать, что обязанности врача он понимал очень высоко и не допускал, имея на руках больного, отвлекаться лично посторонними делами, хотя бы эти дела составляли для него вопрос жизни и смерти.

Так было и в данном случае.

Имея на руках порученную ему больную, он все свои мысли направил к всевозможному разъяснению по данным его науки ее болезни и столь же возможному если не излечению, то облегчению ее страданий, забывая носимую им в сердце страшную рану.

Этой раной было непонятное для него молчание Надежды Корнильевны Алфимовой.

Он написал уже несколько писем на имя ее горничной, но сам не получил ни одного.

«Ужели она забыла меня? С глаз долой — из сердца вон», — иногда только мелькало в его голове.

Он гнал от себя эту мысль, но воображение рисовало ему тогда нечто еще более ужасное.

Федор Осипович знал о предполагаемом сватовстве со стороны графа Вельского и о настойчивом желании этого брака стариком Алфимовым, знал он также и о клятве, данной Надеждой Корнильевной у постели умирающей матери — повиноваться во всем отцу.

«Ужели ее выдали замуж против ее воли?»

Эта мысль холодила ему мозг.

Он не мог себе представить, что Корнилий Потапович, так ласково, чисто по-родственному обошедшийся с ним при расставании, мог воспользоваться этой клятвой своей дочери, чтобы принудить ее согласиться на брак, который ей в будущем не сулит ничего, кроме несчастия.

«Может быть, она больна… умерла…» — терялся он в догадках.

Всецело, повторяем, овладели им эти мысли после смерти порученной ему больной, во время сборов в Петербург.

Ранее с берегов Невы до него не долетало никакой весточки.

Только что переведенный в Петербург, он не успел завести близких знакомств, не успел сойтись на короткую ногу с товарищами.

К кому же он мог обратиться за щекотливыми сведениями о любимой девушке?

Наконец поезд помчал его в Россию.

В первый же день приезда в Петербург — на дворе стояли первые числа августа — он поехал на Сергиевскую.

С трепетно бьющимся сердцем подъезжал он к подъезду дома Алфимова.

Прежний бравый швейцар распахнул перед ним дверь.

— Дома?..

— Никак нет-с… на даче-с.

— Где?..

— На Каменном острове.

— Все здоровы?

— Все, слава Богу.

— И Надежда Корнильевна?.. — чувствуя, как сжимается у него горло, спросил Неволин.

— Ее сиятельство тоже изволят быть здоровы.

Этот титул сказал ему все.

— Ее сиятельство изволят быть здоровы… — машинально повторил он.

— Точно так-с… — невозмутимо ответил швейцар. — Что с вами, барин, вам худо?.. — вдруг добавил он, видя, что Федор Осипович, бледный как смерть, прислонился к притолке двери.

— Ничего, это так… со мной бывает… головокружение… Дай-ка мне стакан воды.

Швейцар бросился за водой.

Федор Осипович собрал всю силу своей воли, и когда вестник его горя возвратился, неся на подносе стакан с водой, он уже пришел в себя и, выпив залпом стакан, сказал:

— Благодарствуй. Так я к ним на дачу понаведаюсь.

— Там у них свои дачи поблизости… У Корнилия Потаповича и у их сиятельств… — пустился в объяснения швейцар.

Но Неволин не слыхал его.

Сунув в руку швейцара какую-то мелочь, он вышел из подъезда и, бросившись в пролетку ожидавшего его извозчика, крикнул:

— Пошел!

Без думы, в каком-то оцепенении ехал он по улицам Петербурга, сам не зная куда.

Сообразительный извозчик, которого Федор Осипович взял от подъезда меблированных комнат на Екатерининской улице, где он временно остановился, привез его обратно к тому же подъезду.

При остановке экипажа Неволин вышел из своего столбняка, бросил извозчику рублевую бумажку, вошел в подъезд, поднялся во второй этаж и, только очнувшись в своем номера, бросился ничком на постель и зарыдал.

Слезы облегчили его.

Он посмотрел на часы.

Был четвертый час в начале.

Он решился заехать в контору Корнилия Потаповича в надежде, что старик сам пригласит его к себе на дачу, и, быть может, сведет и к дочери.

С графом Федор Осипович был почти не знаком, если не считать нескольких случайных и коротких встреч.

Сказано — сделано.

Неволин снова одел пальто, взял шляпу и поехал на Невский проспект.

Корнилий Потапович оказался в конторе. В его кабинете Неволин застал и графа Вельского.

«Счастливый случай!» — мелькнуло в его голове.

Вскоре он, однако, разочаровался.

Старик Алфимов принял его очень любезно, расспрашивал обстоятельно о его заграничной поездке, но не обмолвился приглашением.

Граф Петр Васильевич Вельский при возобновлении знакомства с Федором Осиповичем обошелся с ним так холодно-вежливо, что о визите к нему не могло появиться и мысли.

— Графиня теперь никого не принимает… — бросил он между прочим в разговоре, сильно подчеркнув эти слова.

Неволин понял и вскоре, простившись, вышел из конторы Алфимова.

Надежда увидеть графиню Вельскую открыто и честно рушилась.

Приходилось прибегнуть к свиданию исподтишка.

Страстное желание видеть молодую любимую им женщину все более и более охватывало Федора Осиповича.

Он воспользовался возможностью отдыха после путешествия и не вступал в отправление своих обязанностей ординатора больницы.

В продолжение нескольких дней просидел он безвыходно в своем маленьком номере.

Голова его положительно шла кругом.

В то, что сама Надежда Корнильевна польстилась на графский титул и на возможность играть роль в высшем петербургском свете или же даже что она разлюбила его и полюбила другого, он не верил.

Он был глубоко убежден, что брак ее с графом Вельским был насильственный.

Это убеждение подтвердилось и приемом, оказанным ему в конторе Алфимова Корнилием Потаповичем и графом Петром Васильевичем.

Он ничего не сделал им дурного, и они оба не могли иметь против него ничего, кроме того, что его любила когда-то жена последнего.

Если бы только любила и променяла добровольно, то граф Вельский, торжествующий победу, не был бы так холоден к своему бывшему несчастному сопернику.

Отсюда ясен был вывод, что графиня любит его до сих пор и граф Петр Васильевич знает это.

Прийдя к этой мысли, он вышел из своего добровольного заточения и отправился на Каменный остров.

Без труда нашел он роскошную дачу графа Вельского, находившуюся в одном из лучших и тенистых летних уголков Петербурга, пользующихся за последнее время обидным пренебрежением.

Он прошелся несколько раз мимо дачи, пошел далее, погулял и снова вернулся.

Самый вид жилища горячо любимого им существа, казалось, вносил, с одной стороны, успокоение в его измученное сердце, а, с другой, между тем поднимал в нем целую бурю.

Ощущения эти менялись мучительно одно за другим.

Ощущение близости в несколько шагов от женщины, которая так же, как и он страдает в разлуке с ним и жаждет свиданья — за последнее время это убеждение всецело укрепилось в уме Неволина — давало ему нечто вроде нравственного удовлетворения.

Дух сомнения между тем нашептывал ему другое.

«Тюрьма или гнездышко?» — восставал в его уме мучительный вопрос при виде дачи, где жила с мужем графиня Вельская.

Дача была поистине великолепна. Изящная постройка, расположенная среди окружающего тенистого сада с массой душистых цветов и мраморными фигурами в клумбах, фонтаном, бившим легкой и обильной струей и освежавшим воздух, — все, казалось, было устроено для возможного земного счастья двух любящих сердец.

«Гнездышко!» — мучительно откликалось в душе Федора Осиповича.

А между тем в этом месте, казалось, самой природой созданном для бьющей ключом жизни, — было пусто и мертво.

В течение нескольких часов, которые Неволин провел около дачи и поблизости, она показалась ему прямо необитаемой.

«Да здесь ли она?» — мелькнуло в его уме.

В это время в воротах появилось живое существо — это был дворник, одетый в новую красную кумачовую рубашку, плисовые шаровары, сапоги со сборами и черном новом картузе.

Он меланхолически остановился у ворот, куря свою носогрейку.

Неволин перешел на ту сторону и, проходя мимо него, небрежно бросил:

— Это дача графа Вельского?

— Так точно.

— Петра Васильевича?

— Так точно.

— Не живут?

— Никак нет-с, живут-с, — отвечал дворник. — Только граф более все по делам в Петербурге, а их сиятельство графиня ведут жизнь уединенную.

Федору Осиповичу показалось, что в нотах даже грубого голоса дворника он уловил сочувствие и сожаление к сиятельной затворнице.

«Тюрьма!» — пронеслось в его голове.

И странно, на этом последнем выводе он остановился с большим внутренним удовлетворением.

Так скверно устроен человек, что, страдая сам, он находит себе утешение в страданиях ближнего.

Стало уже совершенно смеркаться, когда Неволин уехал с Каменного острова.

 

XIX

СВИДАНИЕ

Ежедневно стал совершать свои мучительные прогулки на Каменный остров Федор Осипович Неволин.

Какая-то непреодолимая сила тянула его туда. Им руководило, кроме того, предчувствие, что случай поможет ему увидеть графиню Надежду Корнильевну Вельскую. Это предчувствие не обмануло его.

На пятый или на шестой день своего странствования около дачи Вельского он, как раз в то время, когда проходил мимо ворот, столкнулся лицом к лицу с выбежавшей из ворот девушкой, на голове которой был накинут шелковый платок.

Он сразу узнал Наташу, горничную Надежды Корнильевны, на имя которой он писал из-за границы несколько писем, не получив на них ни строчки ответа.

— Наташа! — окликнул он девушку, бросившуюся было от него в сторону.

Та остановилась в недоумении, но вглядевшись в Неволина, только ахнула.

— Федор Осипович, вы ли это?

— Я, или не узнала?

— Да и как узнать-то, похудели вы очень, побледнели, больны верно?

— Нет, ничего, здоров.

— Какое ничего, вот теперь в вас вглядываюсь… Краше в гроб кладут.

— Что делать… Ты куда?

Девушка смутилась.

— Да так, пробежаться вздумалось… Ее сиятельство отпустили.

— Мне бы с тобой поговорить надо… — через силу, сунув в руку Наташи первую попавшуюся в кармане кредитку, сказал Неволин.

— За что жалуете… Я и так всегда готова… — сконфузилась молодая девушка, но бумажку сунула в карман.

Наташа была скорее подругой, нежели горничной Надежды Корнильевны. Крестьянка села Отрадного, первая ученица тамошней сельской школы, она по выходе Алфимовой из института была взята в Москву и определена в услужение барышне, а затем с нею же переехала в Петербург.

Не рассталась с ней Надежда Корнильевна и сделавшись графиней.

Обе столицы быстро оказали свое действие на молоденькую деревенскую девушку, она приобрела тот внешний лоск и даже интеллигентность, которые отличают тип столичных горничных, прозванных некоторыми остряками «театральными».

— Да ты, может, куда спешишь? — спросил Федор Осипович.

— Нет, барин, ничего, не к спеху, подождет, не впервой и понапрасну дожидаться… — лукаво усмехнулась она.

— Куда же нам пойти?.. — после некоторой паузы начал он.

— Да пожалуйте к нам в сад, в беседку.

— Неудобно.

— Чего неудобно… В доме ни души… Графиня у себя в будуаре читает. Графа дома нет-с, пожалуй, не ранее, как под утро явится… Барышня Ольга Ивановна тоже в городе… Дом-то почитай, как мертвый.

— Что так?

Наташа только рукой махнула.

— Эх, и среди золота не сладко живется, Федор Осипович!

Сердце Неволина похолодело от этих слов.

Он встал, вышел с Наташей во двор жилища графини, прошел в сад и вскоре очутился в закрытой беседке-павильоне.

Беседка выглядела положительно бомбоньерочкой.

С полом, обитым мягким ковром, с легкою гнутою мебелью и круглым столом, вся убранная цветами, она была положительно самым подходящим уголком для влюбленных.

«Гнездышко!..» — снова было мелькнуло в голове Неволина, но только что сказанная Наташей фраза успокоила вспыхнувшее было в нем ревнивое чувство.

«Тюрьма!..» — с каким-то радостным озлоблением подумал он.

— Вот что, Наташа… — начал он дрожащим голосом… — У меня до тебя будет просьба.

— Что прикажете?

— Устрой, чтобы я мог увидеться с Надеждой Корнильевной.

— Да разве вы приехать к нам не можете?

Неволин объяснил ей, что видел графа Петра Васильевича и что он с ним встретился так холодно, что о визите в его дом не может быть и речи, а про жену свою сказал, что она никого не принимает.

— Это правильно… Ее сиятельство совсем затворилась… Точно в келье… На будущей неделе Корнилий Потапович праздник у себя на даче устраивает, так и на него она, как граф ее ни уговаривал, ехать не хочет… Не знаю, на чем и порешат.

— Так видишь ли… А видеть мне ее хоть один раз, быть может, последний раз, а нужно.

— Понимаю, батюшка барин, понимаю, любовь-то не железо, не ржавеет, да и графинюшка моя, узнав, что вы вернулись, как обрадуется!

— Да разве она не знает?

— Ничегошеньки им об этом не говорили… Кабы знали они, и я бы знала… — с некоторой гордостью сказала Наташа. — Да и не скажут. Не любит вас молодой граф-то, просто ненавидит, можно сказать, да и натравливает его на вас тут другой, черномазый.

— Кто такой?

— Граф Стоцкий.

— А, видел, знаю… Но что же я ему сделал?

— Уж этого доложить доподлинно не могу, а только раз слышала я ненароком разговор их о том, что графиня-то по-прежнему вас любит, а потому с ним, то есть с графом Петром Васильевичем, так холодна.

— А холодна разве?

— Как чужие… На последях тут несколько понежней стали… Да и то не так, как муж с женой.

Как ни отрадно было слышать это Федору Осиповичу, но он почувствовал какую-то брезгливость узнавать от прислуги семейные тайны любимой им женщины и перебил молодую девушку.

— Так устроишь, а завтра я в это же время за ответом приду, против дачи буду.

— Можно бы, кажись, устроить… Да не знаю, как ее сиятельство… Я, однако, не думаю, чтобы отказали принять вас… Граф же по вечерам дома не бывает, а Ольга Ивановна к сродственникам поехали и только в конце недели будут.

— Так пожалуйста… До завтра.

С этими словами он вышел из беседки, а затем из сада и со двора и направился к себе домой, полный надежды на завтрашний день.

В тот же вечер Наташа, раздевая графиню, несколько таинственно сказала ей:

— А я сегодня у дачи встретила старого знакомого.

— Кого это?

— Федора Осиповича Неволина.

Надежда Корнильевна сначала побледнела, а потом вся вспыхнула.

— Ты говорила с ним? — после некоторой паузы, прерывающимся от волнения голосом, сказала она.

— Как же, они меня остановили и долго говорили со мной.

— Давно он приехал?

Наташа передала ей рассказ Неволина о посещении им петербургского дома и конторы Корнилия Потаповича и встречу в ней с графом Петром Васильевичем.

— А-а!.. — протянула как-то неопределенно графиня.

— Исхудал он, бедняга, страсть, — продолжала Наташа, — бледный такой, еле на ногах держится, просто краше в гроб кладут.

— Что ты!

— Христом Богом просили позволения увидеть вас… Говорили, что это, может быть, в последний раз в жизни. Ах, ваше сиятельство, сжальтесь над ним!.. Глядя на него, просто плакать хочется.

— Перестань, Наташа! — вскричала графиня, едва превозмогая усиленное биение своего бедного, исстрадавшегося сердца. — Ты сама не понимаешь, что говоришь… Если граф увидит его здесь — он убьет его на месте.

— Где ж граф увидит? Его каждый вечер дома нет… Вы можете принять его в беседке.

— А если он его встретит или узнает, он убьет его.

— Убьет или не убьет, это еще, ваше сиятельство, неизвестно, а с горя он умереть может. Он завтра в семь часов будет ждать ответа.

— Уйди, я хочу спать! — резко, против своего обыкновения, сказала графиня.

Наташа удалилась с лукавой улыбкой.

«Заснешь ты, как бы не так… — думала она. — На свиданье-то завтра ты пойдешь».

Наташа не ошиблась.

Надежда Корнильевна не спала всю ночь и решила видетьсяпоследний раз с Неволиным, чтобы покончить с ним навсегда.

С таким решением она заснула лишь под утро.

На другой день до самого обеда она то снова отбрасывала мысль о свидании, то решалась на него. После обеда граф Петр Васильевич по обыкновению уехал из дому.

«Сама судьба за него…» — решила Надежда Корнильевна.

Без пяти минут семь графиня, ни словом не напомнившая Наташе о вчерашнем разговоре, прошла в сад и направилась твердой походкой решившегося человека к беседке.

Следившая за ней целый день Наташа последовала туда же.

— Прикажете просить, ваше сиятельство? — спросила она, когда графиня вошла в беседку.

— Да, проси… — опустив глаза, отвечала Надежда Корнильевна и села на диванчик.

— Слушаю-с! — быстро сказала молодая девушка и выбежала из беседки.

— Наташа, Наташа! — крикнула вдруг графиня, на которую снова напала нерешительность.

Но Наташа не слыхала, она была уже на другой стороне аллеи. Через несколько минут Неволин вошел в беседку.

— Федор Осипович… Вы здесь! — вскочила с места Надежда Корнильевна, протягивая к нему обе руки, но тотчас же сдержалась.

«О, что будет, если узнает об этом мой муж!»

— Надежда Корнильевна, — начал он, — об этой минуте я мечтал в течение многих бессонных ночей. В ваших руках моя жизнь и смерть. Я знаю, что вы замужем, но вас выдали насильно. А теперь молю вас, ответьте мне на один вопрос, от которого зависит моя судьба. Любите ли вы своего мужа? Скажете вы «да», я клянусь вам — мы никогда больше не увидимся! Но если вы скажете «нет» — о, тогда я вправе носить ваш образ в моем сердце как святыню и сделаю ради него все на свете.

— Я не могу ответить вам, — сказала графиня, едва сдерживая рыдания. — Я обязана забыть все, что было мне когда-то дорого, и о том же умоляю вас, сжальтесь — не делайте моего положения еще тяжелее.

— Но разве я не могу быть вашим другом? Разве вы в друге не нуждаетесь?

— Я молю Бога, чтобы он исцелил душу моего мужа и тогда мы станем друзьями.

— А, так значит до сих пор этого не было! Ну, так на правах старого друга я спрашиваю вас: любите ли вы его?

— Как вы меня терзаете! Но я знаю ваше благородное сердце и отвечу прямо: нет, не люблю!

Он страстно схватил ее за руку.

— Взгляните мне в глаза, и в них скажется вся чистота моего чувства к вам. Будет время, когда вы будете сильно нуждаться в бескорыстно преданном друге, и таким другом буду для вас я. Но как эта дружба, так и ваше признание дают мне право еще на один вопрос, любите ли вы меня? Не пугайтесь только нарушения ваших обязанностей. Я вижу, вы не совсем понимаете их. Вы поклялись быть верной женой графа Вельского, задушить в своем сердце лучшее из чувств, из которого родится все благороднейшее и прекраснейшее на земле. Это значило бы изгнать из души своей искру Божию, без которой не имеет смысла никакая жизнь!

— Не мучьте меня… — произнесла графиня. — Удовольствуйтесь тем, что знаете, что я любила вас всеми силами своей души, что молила Бога быть вашею женой.

— Нет, нет! Скажите мне прямо, что вы меня любите.

Он обхватил ее плечи руками и смотрел на нее жгучим, пылающим взглядом.

Она вся затрепетала, голова у ней закружилась, и против воли она склонилась к нему на грудь.

— Я люблю свое горе! — прошептала она, закрывая глаза. Он потерял голову и с безумною страстью целовал полуоткрытые губы.

В это время в воротах раздался шум въезжающего экипажа.

— Граф вернулся! — проговорила Наташа, появившаяся в дверях, и тотчас же скрылась.

— Ах, беги, беги, спасайся! Он убьет тебя! — проговорила она, уже обращаясь к нему на ты и вырываясь из его объятий.

— Заплатить жизнью за миг блаженства не жаль… — возразил между тем он.

— Иди же, иди, он может прийти сюда. Пожалей меня.

— Хорошо, сейчас иду… Но вот что, Надя, исполни мою первую просьбу. Дай мне что-нибудь на память об этих минутах!

— Что же мне дать тебе? — растерянно сказала она.

— Вот на шее у тебя висит медальон в виде сердца… Дай мне его, и он будет напоминать мне, что твое сердце принадлежит мне, поддерживать во мне силу, энергию и веру в лучшее будущее…

— Этот медальон подарил мне муж.

— И ты не хочешь с ним расстаться?.. Ты меня не любишь.

— Но уходи же, уходи… Он может прийти сейчас… Вот кольцо — оно от моей матери.

— И подарок графа Вельского дороже тебе памяти о твоей матери? А я говорю тебе, дай мне этот медальон, или я не уйду отсюда.

— Граф вышел на балкон… — сообщила появившаяся снова в беседке Наташа.

— Иди же, иди… Или ты хочешь, чтобы он убил тебя?

— Если не дашь мне медальона, то пусть убивает.

— Но он убьет нас обоих… Он меня страшно ревнует.

— Медальон!..

Надежда Корнильевна, вся трепещущая от переживаемого волнения, быстро сняла медальон с шеи и отдала его Неволину.

Тот страстно прильнул к ее руке и быстро вышел из сада.

Графиня в изнеможении опустилась на диван.

Опасения графини Надежды Корнильевны, как оказалось, были напрасны.

Граф вернулся, позабыв дома бумажник и янтарный мундштук, оправленный в золото, с которым обыкновенно не расставался.

Бумажник оказался в его кабинете, а мундштук он оставил на балконе, где курил послеобеденную сигару.

Взяв то и другое, он снова уехал.

Об этом возвестил графиню шум выехавшего из ворот экипажа.

 

XX

БЕГСТВО

Положение Елизаветы Петровны Дубянской в доме Селезневых делалось день ото дня не только затруднительным, но прямо невозможным.

Любовь Аркадьевна все более и более отдалялась от нее, а за последнее время стала оказывать ей пренебрежение, граничащее с дерзостью.

Все это тяжело отзывалось в душе Елизаветы Петровны, искренно расположенной к порученной ее наблюдению несчастной молодой девушке и всей душой желавшей помочь ей устроить ее счастье.

Дубянская порой переживала мучительные часы сомнения. Имеет ли она право жить в доме, нося в уме своем чудовищное подозрение, относительно дочери сердечно относящихся к ней родителей, не имея возможности подтвердить это подозрение фактами, а следовательно, и высказать его прямо и открыто.

И почти всегда она разрешала этот вопрос отрицательно, а между тем оставалась в доме Селезневых, удерживаемая какою-то неведомою силой.

Не жалованье и не стол с квартирою удерживали ее сложить с себя обязанности компаньонки девушки, которая смотрит на нее, как на врага, а самая эта девушка, в которой Елизавета Петровна чутким сердцем угадывала жертву чьей-то адски искусно задуманной и исполняемой интриги.

Надвигающаяся на молодую Селезневу неизвестная опасность, от которой, быть может, ей, Дубянской, удастся спасти ее, притягивала Елизавету Петровну, как кролика взгляд змеи, и она не в силах была «отойти от зла и сотворить благо».

Да и было ли «благо» в том малодушном, эгоистическом отстранении себя от помощи ближнему, находящемуся в опасности?

Незаметно для самих себя, быть может, не так рельефно, как Елизаветой Петровной, но всеми живущими в доме Селезневых чувствовалось приближение катастрофы, атмосфера дома была так начинена электричеством, что раздавшийся удар грома не был бы ни для кого неожиданностью.

Все бессознательно ходили, как бы насторожась, прислушиваясь, не грянет ли, и даже ждали этого грома, который так или иначе снимет тяжесть с души, освежит воздух и легче станет дышать.

Исключением являлись только двое лиц: Любовь Аркадьевна и ее наперсница горничная Маша.

Они также не были покойны, что было заметно по постоянно лихорадочному настроению, но они, видимо, знали, когда и что произойдет, и с безошибочностью, вероятно, даже могли определить время, когда грянет всеми ожидаемый удар грома.

Обе они держались отдельно от остальных.

Как в момент приближающейся явной опасности на пароходе или поезде люди, за минуту не знакомые друг с другом или даже враждебно настроенные, вдруг чувствуют себя близкими и инстинктивно бросаются в объятия друг друга или, по крайней мере, жмутся друг к другу, ища друг в друге опоры и спасения.

Так было и в доме Селезневых.

Аркадий Семенович, Екатерина Николаевна и Сергей Аркадьевич вместе с Елизаветой Петровной Дубянской составляли именно эту тесно прижавшуюся друг к другу группу лиц перед надвигающейся чувствуемой в воздухе, висящей над головами грозой.

Это теплое, почти родственное отношение окружающих более всего, как казалось Дубянской, удерживало ее не покидать своего тяжелого поста.

Старик Селезнев и его сын за последнее время даже не говорили с Елизаветой Петровной о дочери и сестре, как бы боясь произнести ее имя, и лишь одна Екатерина Николаевна, все еще упрямо не оставлявшая мысли видеть свою дочь за старым графом Вельским, иногда спрашивала:

— Ну, что, пробовали вы повлиять на Любу?

— Увы, к сожалению, Любовь Аркадьевна так замкнута. Она смотрит на всех окружающих, как на врагов, а на меня в особенности… У ней, по-видимому, есть какое-то горе… Мне кажется, она кого-то полюбила…

— Да, знаю… Это все та же история с этим Долинским. И во всем виноват мой муж! У него страсть ко всяким плебеям… А что говорит она о графе Василии Сергеевиче? Я ведь просила вас почаще выставлять ей на вид все преимущества этого брака…

— Но ведь он так стар.

— Да… Но он принадлежит к родовитой аристократии! Вообще, я не хотела бы, чтобы вы мешали моим планам в этом направлении.

— Я к вашим услугам.

— Хорошо… Так постарайтесь же сегодня поговорить с Любой в моем духе… Понимаете? А завтра сообщите мне, что из этого выйдет…

Елизавета Петровна, исполняя свои обязанности, обыкновенно шла к Любовь Аркадьевне, но горничная Маша почти всякий раз придерживала дверь ее комнаты рукою и говорила, что барышня нездорова.

— Но меня прислала Екатерина Николаевна пригласить барышню кататься.

— Хорошо-с… Я доложу…

— Я думаю, это совершенно излишне…

— Нет-с, мне так приказано.

Через несколько времени на пороге полуотворенной двери появлялась сама Любовь Аркадьевна.

— Вас, вероятно, прислала мама толковать со мной о графе Василии Сергеевиче Вельском? — говорила она с презрительным смехом. — Так не трудитесь, мадемуазель Дубянская, я сама знаю, что делаю, а кататься я не пойду, потому что мне нездоровится и я хочу читать…

— Могу я зайти к вам вечером?

— Мне не хотелось бы, чтобы мне мешали.

Елизавета Петровна уходила со слезами на глазах. Ей было жаль молодую девушку и было обидно такое с ее стороны недоверие.

Такой или почти такой разговор произошел и в описываемый нами день — это было в одно из воскресений конца июля — когда Елизавета Петровна Дубянская собралась на дачу к Сиротининым и зашла к Любовь Аркадьевне предложить ей прокатиться перед поездкой.

Дубянская вышла одна из подъезда дома Селезневых, у которого стояла изящная коляска, запряженная парой кровных рысаков. Когда она уже садилась в экипаж, к ней подошел Иван Корнильевич Алфимов, шедший к Сергею Аркадьевичу.

— Вы уезжаете, как жаль… А Сергей Аркадьевич дома?

— Нет, его нет, он уехал с утра.

— В таком случае, позвольте мне проводить вас… Вы куда?

— В Лесной… К Сиротининым.

Лицо Ивана Корнильевича подернулось дымкой печали.

— Мне тоже надо в Лесной… Подвезите меня.

— Садитесь! — просто сказала Елизавета Петровна.

Он сел с нею, но сначала разговор не клеился — она казалась ему каким-то высшим существом, которое могла оскорбить речь о чем-либо земном. Но вдруг под влиянием какого-то неудержимого чувства Иван Корнильевич спросил:

— Вы презираете меня?

Дубянская посмотрела на него широко открытыми глазами.

— Вас?.. За что?

— До вас, вероятно, дошла история моей любви… Но теперь все кончено… эта девушка обманула меня.

— Я в первый раз слышу…

— Боже, мне кажется, что эта моя жизненная ошибка известна всем… Относительно же вас мне было бы очень больно, если бы вы были обо мне дурного мнения.

— Я и не думала быть о вас дурного мнения.

— Благодарю вас, благодарю… Ведь с тех пор, как я увидел вас, мне в душу заглянул какой-то свет добра и истины, и я поклялся, что сделаю все на свете, чтобы добиться вашего расположения, а быть может…

Он не договорил и остановился.

— Перестаньте… — начала она. — К числу человеческих добродетелей принадлежит и повиновение родителям, а вашего отца такое объяснение не порадовало бы… Лучше скажите, как вы проводите время?

— Очень однообразно… — отвечал он, поняв, что возвращаться тотчас к объяснению было бы бесполезно. — Сегодня, например, буду у барона Гемпеля… Там соберутся все наши…

— И Неелов?.. — спросила Дубянская под влиянием какой-то неопределенно мелькнувшей у ней в голове мысли.

— Нет, он отказался, потому что нездоров.

Дубянская облегченно вздохнула.

— И будете играть?..

— Да… Но, клянусь вам, последний раз…

— Смотрите, вспомните печальную историю моего несчастного отца, которую я вам рассказывала, и берегитесь, прошу вас, этих людей… До добра они вас не доведут… Это истинные сотрудники сатаны… Если вы хотите спокойствия своей души — разойдитесь с ними.

— Я это делаю и сделаю.

В то время, когда коляска с молодым Алфимовым и Дубянской уже катила по Выборгскому шоссе, на хорошенькой дачке в одном из переулков, прилегающих к Муринскому проспекту, царила оживленная деятельность.

Дмитрий Павлович Сиротинин с истинным наслаждением поливал куртины цветов, а Анна Александровна хлопотливо накрывала на террасе стол и по временам с беспредельной любовью смотрела на сына.

— Милый ты мой, сколько ты для меня сделал!.. — проговорила она наконец, ласковым взором окидывая дачку, сад и огород. — Да и не для меня одной, а и еще для кое-кого! — прибавила она лукаво и ласково.

— Полно, мама, много ли я для тебя сделал! Вот разве в будущем пойдет лучше… — откликнулся Дмитрий Павлович. — Оно на это и похоже. Последнее время хозяйский сын оказывает мне такое доверие, что все удивляются — постоянно старается оставлять ключ от кассы у меня… А только и тогда я не думаю, чтобы Елизавета Петровна была у нас счастливой. Она привыкла жить в лучшей обстановке…

Мать не успела возразить ему, как у палисадника остановилась коляска, привезшая Дубянскую и Алфимова.

Анна Александровна стала так усердно просить его, что он не сумел отказаться и вошел. Елизавета Петровна также приняла живое участие в цветах и овощах.

Завязалась веселая, непринужденная болтовня, и какой бесцветной и гнетущей скукой показались Ивану Корнильевичу разговоры, которые ведутся в его компании.

Было уже поздно, когда Дмитрий Павлович проводил Елизавету Петровну домой.

На углу Литейной и Сергиевской она заметила горничную Любовь Аркадьевны, которая о чем-то разговаривала с Нееловым, но, увидя приближающийся экипаж, мгновенно исчезла.

Войдя в дом, Дубянская, томимая каким-то тяжелым предчувствием, тотчас пришла к Любовь Аркадьевне.

Маша уже встретила ее у дверей ее спальни.

— Барышня спит, — проговорила она, слегка отворяя дверь и указывая на лежавшую фигуру девушки.

— Хорошо, не будите ее… — отвечала Елизавета Петровна. «Странно, странно… — сказала она про себя. — Здесь что-то затевается…»

На другое утро Маша снова не пустила Елизавету Петровну к Любовь Аркадьевне, говоря, что та хотела хорошенько выспаться и не велела будить себя.

В двенадцать часов Екатерина Николаевна, узнав об этом от Дубянской, приказала Маше разбудить барышню.

Та повиновалась, но, вернувшись, объявила, что дверь барышни заперта изнутри, и как она ни стучала, не получила ответа.

В доме все переполошились и послали за слесарем, но ранее, чем он явился, кому-то удалось подобрать ключ и отпереть спальню Любовь Аркадьевны.

Самой ее там не было, но вбежавшая прежде всех Маша схватила со стола и отдала Елизавете Петровне запечатанное письмо без адреса.

Дубянская передала его Екатерине Николаевне.

Та судорожно разорвала конверт, развернула письмо и громко прочла:

«Дорогие родители, простите меня за то горе, которое я вам причинила, но и поступить иначе я не могла. Моя любовь сильнее дочернего долга. Но мы скоро увидимся — так скоро, как вы меня простите.
Люба».

— О, Боже! О, позор! — воскликнула Селезнева. — Она сбежала с этим адвокатишкой.

— Господин Долинский сидит у Сергея Аркадьевича… — заметила Маша.

 

XXI

АРЕСТ КАССИРА

На дворе стоял конец сентября.

Петербург уже начинал оживать после летнего затишья, хотя сезон еще не начинался.

Было то межсезонное время, которое бывает в столицах в апреле и сентябре.

В первом случае все еще находятся в городе, но собираются его покинуть, а во втором многие уже приехали, но не устроились, не вошли, так сказать, в городскую колею.

На улицах уже людно, но нет еще настоящего оживления, все как-то особенно настроены, все куда-то спешат, видимо, обремененные заботами и делами межсезонного времени.

В клубах и театрах почти пусто, артисты играют, что называется, спустя рукава, набираясь сил к предстоящему сезону.

В присутственных местах, банках и конторах тоже среди служащих заметно апатичное отношение к делу.

Летом его было меньше, многие только что вернулись из отпусков и еще не сбросили с себя расслабляющие впечатления летнего кейфа, да и другие, следуя их примеру, неохотно переходят от сравнительного летнего безделья к серьезной работе.

Исключение в описываемый нами день представляла банкирская контора «Алфимов с сыном».

В ней царила полнейшая тишина и шла сосредоточенная напряженная работа.

Начиная с самого Корнилия Потаповича, летом почти не занимавшегося в конторе, и до последнего служащего — каждый был проникнут сознанием важности делаемого им дела.

Иван Корнильевич сидел в своем кабинете, помещавшемся рядом с кабинетом его отца.

Лицо его было мертвенно бледно и искажено ужасом сознания приближающейся развязки.

Дверь скрипнула.

Он вздрогнул и замер, но, увидя графа Сигизмунда Владиславовича, вздохнул свободнее.

Граф Стоцкий, поздоровавшись с молодым человеком, оглядел его внимательно.

— Что с тобой?

— У нас идет проверка кассы и книг… — пониженным шепотом, в котором слышалось необычайное волнение, отзетил Иван Корнильевич.

— Ну, так что же?

— Разве ты не знаешь?

— Я ничего не знаю… — спокойно ответил граф.

— Это ужасно… Что будет! Что будет!

— Неужели ты брал деньги из кассы? Какая неосторожность! — будто бы только сейчас поняв в чем дело, воскликнул граф Сигизмунд Владиславович с поддельным испугом.

— Увы! Откуда же бы я брал их на эти громадные кутежи и проигрыши…

— Сколько?

— Сорок две тысячи…

— Ого… Но разве ключи были у одного тебя?

— Нет, я оставлял иногда их кассиру…

— Это Сиротинину?

— Да, Дмитрию Павловичу.

— Поклоннику Дубянской и, кажется, счастливому… В таком случае, все в порядке и идет отлично, — заметил граф.

— Я тебя не понимаю.

— А между тем это более, чем просто. Сама судьба дает тебе в руки прекрасный случай отделаться от беды и от соперника…

— Что ты говоришь? — воскликнул, весь вспыхнув от негодования, молодой Алфимов.

— Дело, дружище, только дело.

— Но это подлость!..

— Громкое слово… Своя рубашка ближе к телу… Впрочем, если ты из идеалистов — принимай позор на свою голову… Не надо было допускать до ревизии и сказать отцу, прося его пополнить из твоего капитала…

— Он проклял бы меня, и на меня бы еще обрушилось проклятие матери.

— В таком случае, надо выбираться из воды… Тут нечего думать, что потонет другой…

— Боже мой, Боже мой… — ломал себе руки Иван Корнильевич.

— С чего же это надумалось Корнилию Потаповичу производить ревизию?

— Он целое лето не занимался делами и захотел проверить.

— А-а… Так как же ты?

— Что?

— Мой дружеский совет не подставлять свою голову… Вспомни, какими глазами посмотрит на тебя Елизавета Петровна, когда все обнаружится… Ведь папенька твой, выгнав тебя из дому, не поцеремонится прокричать о твоих проделках по всему Петербургу.

— Не говори… Он не пощадит, это я знаю.

— То-то же… А тут очень просто, настаивай на том, что ничего не знаешь, и все падет на него. Нужно только уметь владеть собою…

Он не договорил, так как в кабинет вошел сам Корнилий Потапович.

Он был мрачнее тучи и резко швырнул Ивану Корнильевичу какой-то листок.

— Вот! — прохрипел он. — У нас в конторе есть мошенники.

— Что? Не сходятся книги? — спросил Иван Корнильевич, уже, видимо, хорошо владея собою под ободряющим взглядом графа Стоцкого.

— Все сходится чудесно, кроме кассы!..

— А вы никого не подозреваете? — спросил граф Сигизмунд Владиславович.

— Кого я могу подозревать, все они с виду люди честные.

— Я посоветовал бы вам не вмешиваться в это дело самим. Лучше всего передать его хорошему человеку сыскной полиции. Через час вы будете знать, в чем дело… Мы сейчас это устроим, идем, Иван Корнильевич!

Молодой человек схватился за мысль хоть на некоторое время уйти из конторы, быстро взял шляпу и вышел вместе с графом Сигизмундом Владиславовичем.

Последний уже окончательно овладел умом и волею Ивана Корнильевича.

Как автомат сделал Алфимов официальное заявление и вернулся в контору уже с полицейским чиновником и агентом сыскного отделения.

Началось составление акта, во время которого агент разговаривал с графом Стоцким и молодым Алфимовым.

— Не знаю положительно, как это могло случиться?.. Кого винить? — разводил руками Корнилий Потапович.

— Конечно, кассира, — решил агент.

— Сиротинина… Нет, не может быть! — с убеждением воскликнул старик. — Он с такою тщательностью и аккуратностью исполнял все мои поручения… Он — честный человек и притом прекрасный сын!.. Он боготворит свою мать…

— Все это очень может быть, но это все-таки мало противоречит моему мнению, — возразил агент. — Ваш сын признает, что он сам несколько раз отдавал Сиротинину ключ от кассы. А что всего важнее, это то, что после первого же получения ключа он купил себе дачу в Лесном на имя своей матери… Откуда у него деньги?

— У него могли быть сбережения…

— А сколько он получает жалованья?

— Четыре тысячи…

— Какие же могут быть от этого жалованья сбережения при дороговизне столичной жизни?

— Он живет скромно, — продолжал защищать своего любимца Корнилий Потапович.

— Все они скромны с виду.

— Дело совершенно ясное, — вставил свое слово граф Стоцкий.

— Если это его дело, то он сам в нем признается… — в раздумье произнес старик Алфимов и позвонил.

— Позовите Дмитрия Павловича, — приказал он появившемуся служащему.

Через минуту в кабинете появился Сиротинин. Он был печален, но спокоен.

— Знаете ли вы, зачем я вас позвал сюда? — спросил Корнилий Потапович.

— Вероятно, по поводу недочета.

— Знаете вы, кто это сделал?

— Не имею ни малейшего подозрения…

— Ну, так я вам скажу, что это ваша работа! — вдруг воскликнул старик, которому, наклонившись, на ухо что-то шепнул граф Стоцкий.

— Я? — широко открыл глаза Дмитрий Павлович.

— Раскайтесь вы, я бы простил… А вы вот как…

— Умоляю вас, остановитесь! — перебил его Сиротинин, бледнея. — Это страшная, ужасная ошибка, и вы пожалеете…

Иван Корнильевич стоял смущенный, то краснея, то бледнея.

— Посмотри на этого несчастного! — крикнул ему отец. — И он еще отпирается… Какая наглость!

— Но скажите, ради Бога, на каком основании…

— А! Вам нужно основание! Извольте! Разве не давал вам Иван ключ от кассы? Говори, Иван, давал?

— Давал! — нетвердо ответил тот.

— О, моя мама!.. Бедная мама!.. — зарыдал Дмитрий Павлович и пошатнулся.

Агент ему подставил стул. Он тяжело опустился на него, уронил на руки голову, продолжая оглушать рыданьями кабинет.

У Ивана Корнильевича сердце кровью обливалось от жалости, но слова графа Стоцкого и мысль об Елизавете Петровне пересилили эту жалость.

— Отец, сжалься над ним… — мог только выговорить он.

— Довольно! — крикнул Корнилий Потапович, который не мог выносить слез.

— Вы меня обманули, но я заслуги помню, — судить вас не будут, но и служить вы у меня не останетесь. Подпишите обязательство в том, что вы обеспечиваете меня всем вашим имуществом и уходите.

При этих словах Дмитрий Павлович вскочил со стула.

— Что?.. — крикнул он надорванным голосом. — Не судить, как же не судить, а просто подписать свой позорный приговор?.. Нет, пусть судят…

— Вы рассчитываете разжалобить присяжных, как разжалобили почтенного хозяина? — заметил агент.

Сиротинин смерил его гордым взглядом.

— Я рассчитываю на свою невиновность… — заметил он.

— Как же прикажете? — спросил полицейский чиновник, уже оканчивавший составление акта.

— Если он не хочет милости, так пусть с ним поступят по закону.

Сиротинин, шатаясь, отправился было к двери.

— Постойте, постойте! — крикнул ему вдогонку агент. — Вы останетесь здесь и отправитесь с нами… Вы арестованы…

— О, мама, моя бедная мама! — прошептал он, снова возвращаясь к стулу и грузно опускаясь на него.

Акт был составлен и подписан.

— Вы позволите, — обратился Дмитрий Павлович к полицейскому чиновнику, — написать несколько строк моей матери и послать с посыльным?

— Только с тем, чтобы вы дали мне прочесть написанное.

— Извольте, тут нет секрета, — отвечал Сиротинин.

— Секрета не может быть для правосудия, — важно заметил чиновник.

Дмитрий Павлович взял лист бумаги и написал:

«Дорогая мама!
Твой сын Дмитрий».

Я арестован по обвинению в растрате. Нужно ли говорить тебе, что я невинен.

Дав прочесть эти строки полицейскому чиновнику, он запечатал в конверт и попросил отправить с посыльным.

Просьба его была исполнена.

— Теперь едем, — заявил агент.

Оба чиновника и бывший кассир конторы удалились из кабинета.

— Какая закоснелость! — воскликнул с неподдельным негодованием граф Сигизмунд Владиславович. — Не правда ли, Иван Корнильевич?

— Да, — через силу протянул он.

— Если бы вы не шепнули мне внимательно вглядеться в его лицо, я бы и не заметил, что он смущен, — сказал Корнилий Потапович.

— Я сразу увидал, что это его дело. Мне достаточно было взглянуть на выражение его лица, — авторитетно произнес граф Стоцкий.

— Но почему же он не пожелал выдать обязательство?.. Если он виноват?.. — с некоторым сомнением спросил старик Алфимов.

— У этих мошенников при настоящем состоянии правосудия всегда есть надежда выйти из суда оправданным двенадцатью добрыми людьми, — заметил Сигизмунд Владиславович.

— Ужасное время мы переживаем… Никому нельзя оказать никакого доверия… Впрочем, и ты, Иван, виноват… Зачем тебе надо было давать ему ключ. Это все из-за того, что ты пропадаешь по ночам и не можешь вставать рано. Виноват и очень виноват… Не клади плохо, не вводи вора в грех. Знаешь, чай, пословицу… Следовало бы отнести эту растрату на твой счет.

— Я готов принять на себя, — почти обрадовался Иван Корнильевич.

— Погоди, что скажет следствие и суд, быть может, он не успел растратить и мы потеряли только часть, тогда мы разделим убыток пополам, — заметил Корнилий Потапович. — А теперь потрудись сам идти в кассу… Будем продолжать проверку.

 

XXII

ТЮРЬМА

В этот же вечер состоялся формальный арест кассира банкирской конторы «Алфимова с сыном», Дмитрия Павловича Сиротинина, и он был препровожден в дом предварительного заключения.

Что тюрьма страшна, под каким бы названием она не являлась, и что в ней должно быть хуже, чем на воле, знает всякий, переступающий ее порог.

Действительно, первый шаг в тюрьму производит на свежего человека ужасающее впечатление, какой бы он ни был и за что бы ни попал в тюрьму.

Вся эта тюремная обстановка его охватывает ужасом.

Когда раздается звук запираемой двери одиночной камеры, человек чувствует себя первую минуту заживо погребенным.

Если он виновен, то вскоре после того, как это впечатление проходит, на человека находит не раскаяние, а озлобление к тем, кто имел силу и возможность его запереть.

Первая мысль заключенного всегда о свободе.

Добыть эту свободу теми или другими ухищрениями, добыть для того, чтобы снова начать борьбу с одолевшим его противником, то есть с обществом, измыслив план преступления более тонкого и умелого, — вот в каком направлении работает в одиночном заключении мысль действительного преступника.

Тюрьма в том виде, как она существует, одиночная или общая, бесспорно, школа преступлений, а не место их искоренения.

В общей тюрьме новичок является первое время запуганным, униженным и готовым заискивать не только у начальства, но и у всякого арестанта, и арестанты в самом скором времени завладеют всем его существом: они для него власть, которую он больше всего боится, они же его покровители и учителя уголовного права, которое ему так необходимо.

И вот в самом скором времени с новичком происходит замечательная метаморфоза.

Ужасное впечатление первоначального ареста уже забыто и, несмотря на все неудобства и неприятности тюремной жизни, арестант начинает замечать, что он никогда в своей жизни не чувствовал себя до такой степени спокойным и счастливым, как в тюрьме.

Посадите его в одиночное заключение, увеличьте страдание тюремной жизни до их апогея — будет то же самое.

Это происходит оттого, что для человека бесхарактерного, а тем более неразвитого, самое тяжкое, что может быть, — это борьба с жизнью.

В тюрьме он чувствует себя беззаботно и легко, ему нечего думать о завтрашнем дне, он не может его ни улучшить, ни ухудшить.

Действительность насмешливой улыбкой не возбуждает его страстей и не заставляет его, очертя голову, кидаться в опасность.

Он беден, правда, и жалок, но и все кругом его бедны и жалки.

Ему легко среди равенства.

Обманывая в мелочах бдительность начальства, он может легко заслужить всеобщее уважение, а что его погубило на воле, что так трудно достается в жизни, обеспеченное положение и удовлетворенное тщеславие — здесь предлагают даром.

Ничто здесь ему не мешает возвеличить свое прошедшее до героических размеров.

Вот влияние тюрьмы!

Это общая участь всех слишком сильных мер.

Они приводят вовсе не к тому, к чему следовало бы прийти.

Если бы человек, который совершил преступление, получил бы хороший урок, который убедил бы его, что поступать таким образом не только скверно, но и невыгодно, и при этом он сохранил бы все свои силы для жизни без унижений, то он, конечно, другой раз не поддался бы соблазну.

Но если вместо этого преступник совершенно нравственно уничтожается и унижается, то ему остается только переходить от преступления к преступлению, пока тюрьма и каторга не измучают его до смерти.

Защитники тюремной системы выставляют на вид, кроме исправительной цели, которой должна служить, по их мнению, тюрьма, также и предупредительную, то есть что тюрьма должна служить якобы устрашительницею, бичем для предупреждения преступлений и удержания от них.

Но и в этом последнем случае они не правы, так как тюрьма далеко не достигает намеченного ими результата.

Кому страшна тюрьма?

Тюрьма страшна только тем, для которых она, в сущности, не нужна, то есть людям, которые по своему складу характера, темперамента и нравственности не могут в нее попадать или попадают весьма редко, как это было с Сиротининым, случайно.

Для большого же числа людей, для контрвеса преступных инстинктов которых она предназначена и существует, тюрьма далеко не пугало.

Эти люди тюрьмы не боятся, в особенности те из них, которые с нею уже близко знакомы.

Таким образом, тюрьма и в этом смысле не выполняет того назначения, для которого ее предназначают.

В виду этой крайней несправедливости во взглядах нашего общества было бы необходимо более гуманное и осторожное отношение судебных властей при возбуждении уголовных дел, а тем более аресте обвиняемых до суда.

При начале каждого следствия и до принятия мер должно бы было быть обращено внимание на то, кем именно совершено преступление: случайным ли преступником или преступником по ремеслу?

Это-то подразделение обвиняемых и должно было бы служить, главным образом, для применения той или другой меры.

Профессиональных преступников, конечно, щадить не должно, тем более, что удаление таких людей из общества приносит несомненную пользу уже тем, что лишает их возможности приводить в исполнение другие преступления, в то время, когда они находятся под стражей.

Но можно ли сравнивать и относиться одинаково к человеку, совершившему преступление случайно, или только заподозренному, часто при роковом даже сцеплении улик, как было в деле Дмитрия Павловича Сиротинина, в совершенном преступлении, и к человеку, сделавшему из преступления ремесло?

Вообще, предварительное заключение зачастую является великою несправедливостью, и особенно в России, где общество не разбирает тюрьмы от тюрьмы и где это предварительное заключение идет не в счет наказания, как это принято во всех странах Европы.

Недаром в Англии и Швейцарии заключение до суда зависит не от следователей и прокуроров, а от присяжных, пред которыми должен предстать каждый обвиняемый не позже восьми дней по его аресте.

Этих присяжных бывает обыкновенно шесть человек.

Перед ними не разбирается дело по существу, а только выясняются причины задержания обвиняемого, вескость улик и положение его в обществе, что главным образом и руководит присяжными при принятии этой или другой меры пресечения обвиняемому способов уклоняться от суда и следствия.

Это вмешательство присяжных, то есть людей беспристрастных, не профессиональных юристов, в участь обвиняемого с самого начала возбуждения уголовного дела — бесспорно, самое правильное и гуманное применение суда совести.

Всякий юрист, а тем более следователь, — человек ремесла, и его взгляды бывают всегда односторонни, он видит все в черном цвете и всякий обвиняемый ему кажется преступником.

Вследствие этой-то односторонности во взглядах судебной бюрократии всех стран, чрезвычайно благотворным является введение в суде и даже в следственном производстве нейтрального, без юридической озлобленности, элемента — присяжных.

Эти представители общества смотрят на людей и жизнь общежитейскими беспристрастными глазами, а это уже огромный шаг вперед в деле правосудия. Будь у нас в России такое учреждение, Дмитрий Павлович Сиротинин не был бы, быть может, прийдя утром в контору честным человеком, к вечеру уже заключенным под стражу преступником.

Да и мало ли в нашей судебной практике таких Дмитриев Павловичей!

 

XXIII

СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ

Неожиданный арест Дмитрия Павловича Сиротинина, как гром поразивший его, и особенно его старуху мать, произошел как раз во время отсутствия в Петербурге Елизаветы Петровны Дубянской.

За несколько дней до катастрофы в банкирской конторе «Алфимов с сыном» она уехала в Москву вместе с Сергеем Аркадьевичем Селезневым и Сергеем Павловичем Долинским.

Случилось это таким образом.

Когда обнаружилось бегство Любовь Аркадьевны, Екатерина Николаевна Селезнева, если припомнит читатель, тотчас же обвинила в увозе своей дочери Долинского, случайно в то время, не имея понятия о происшедшем в доме, сидевшего у Сергея Аркадьевича.

На замечание в этом смысле горничной Маши, Екатерина Николаевна не ответила ничего, но, видимо, сконфуженная, через несколько минут спросила:

— С кем же она, наконец, могла бежать?

— С Нееловым… — твердо и уверенно ответила Елизавета Петровна.

— С Нееловым? — повторила уже совершенно растерявшаяся Селезнева. — Но ведь она же не протестовала, когда ему было отказано в ее руке.

— Может быть, чувство развилось впоследствии…

— Он так редко бывал в доме… Но почему вы это утверждаете?

Елизавета Петровна рассказала о том, что она видела Машу вчера на улице, беседующею с Владимиром Игнатьевичем.

— Почему же вы мне не сказали об этом вчера?

— Я бросилась прямо к комнате Любовь Аркадьевны, но она уже спала, по крайней мере, Маша…

Елизавета Петровна хотела взглянуть на последнюю, но ее уже при первых словах рассказа компаньонки простыл и след.

— Что же Маша? — раздражительно переспросила Селезнева.

— Показала мне, приотворив дверь, фигуру лежащей на постели девушки… Быть может, это было просто устроено чучело…

— Несомненно, что эта негодяйка была с ней в заговоре… Но почему же вы-то меня не предупредили?

— Я только вчера в этом сама окончательно убедилась.

— О, позор, о, срам! — воскликнула вместо продолжения разговора Екатерина Николаевна, но в этом восклицании уже не было таких отчаянных нот, быть может потому, что Екатерина Николаевна считала фамилию Нееловых старинной дворянской фамилией.

С письмом дочери в руках Екатерина Николаевна вместе с Елизаветой Петровной вышла в гостиную, куда вскоре вошли Сергей Аркадьевич с Долинским, а спустя четверть часа и вернувшийся домой Аркадий Семенович.

Все они были ошеломлены известием о бегстве Любовь Аркадьевны.

— Надо заявить… Поезжай к градоначальнику… Пусть телеграфируют и задержат… — волновалась Екатерина Николаевна.

Аркадий Семенович чуть ли не в первый раз в жизни осмелился противоречить своей супруге.

— Огласка, душа моя, только увеличит скандал, да и как в этом случае догнать беглецов и вернуть их… Это, конечно, можно, но благоразумно ли… Похищение девушки относится к тому исключительному разряду похищений, где необходимо укрепить законное право похитителя на похищенную… Я не решаюсь думать, что Неелов похитил мою дочь иначе, как с целью на ней жениться…

— Это несомненно! — заметил и Сергей Аркадьевич.

— Я не хочу этого… Этому надо помешать… — не унималась Селезнева.

— И, матушка, помешать можно, но потом как бы не пришлось просить его же об этом как о милости.

— Ты думаешь? — уставилась на него Екатерина Николаевна. Она только теперь поняла смысл слов ее мужа и замолчала.

— Надо узнать, куда они скрылись, и написать, что мы согласны на брак и признать, если он уже совершен… — продолжал Аркадий Семенович.

— О, ужас!.. — снова стала восклицать Екатерина Николаевна.

— Маша должна об этом знать… Она была с ними в уговоре, — заметила Елизавета Петровна.

Позвали Машу.

Та явилась с плачем и рыданием и повинилась во всем, рассказала о свиданиях барышни с Владимиром Игнатьевичем, продолжавшихся по несколько часов, свиданиях, не оставлявших в уме присутствующих сомнения, что Аркадий Семенович был прав, говоря, что возвращать домой дочь поздно.

— Куда же они бежали? — спросил Аркадий Семенович.

— Это уж, барин-батюшка, как перед Истинным, не могу знать…

— Но как же они поехали?

— В коляске, четверкой.

— Когда?

— Сегодня ночью…

— И тебе барышня не говорила, куда они намерены ехать?

— Венчаться…

— Но где?

— Не могу знать.

Больше от Маши не добились ничего.

— В случае, если мы получим от них уведомление, я сам, конечно, не поеду, но попрошу съездить вас, Сергей Павлович, по старой дружбе, и Елизавету Петровну.

Долинский был печален.

Видимо, побег любимой им девушки тяжело отозвался в его сердце, но он поборол в себе свое «горе отвергнутого» и почти спокойным тоном сказал:

— Я всегда рад быть полезным всей вашей семье.

Елизавета Петровна тоже поспешила дать свое согласие, тем более, что внутренне сознавала себя виновницей, хотя и совершенно пассивной, бегства Любовь Аркадьевны.

Поездка с Долинским, защитником Алферова, не особенно улыбалась ей, хотя за последнее время она несколько примирилась с молодым человеком, и инстинктивная ненависть к нему, как к адвокату, спасшему, как она думала, от заслуженного наказания убийцу ее отца, потеряла свой прежний острый характер.

Изысканное уважение, оказываемое ей Сергеем Павловичем при всяком удобном случае, сделало свое дело над сердцем женщины.

Она додумалась, и надо заметить, весьма основательно, что нельзя же отождествлять адвоката, исполнившего свое профессиональное назначение, с защищаемым им преступником, и стала относиться к Долинскому почти дружелюбно.

— И я тоже поеду, — выразил желание Сергей Аркадьевич.

Решили таким образом, что при первом полученном известии о местожительстве беглецов депутация из этих трех лиц с письмом Аркадия Семеновича отправится к ним для переговоров.

— А пока не надо поднимать шуму — и так много будет разговоров.

— Машку уволить, — вставила Екатерина Николаевна, в первый тоже раз в своей жизни согласившаяся со своим мужем, хотя внутренно негодовавшая, что Долинский и Дубянская примут участие в ее семейном деле.

«Адвокат и наемница», — презрительно думала бывшая княжна, но не высказала этого вслух, даже намеком.

— Машку, конечно, уволить, и тотчас же, — согласился с женою Аркадий Семенович.

Прошло три дня, когда по почте было получено письмо от Любовь Аркадьевны.

По штемпелю оно пришло из Москвы, но адреса своего она не сообщила, и кроме того, в нем была приписка Неелова, которая нагнала на старика Селезнева скорбное раздумье.

«Между вашей дочерью и мною не существует тайн, — писал он между прочим, — то, что вы предпримите относительно меня, то, значит, предпримите и относительно ее».

В переводе это значило:

«Если вы не предложите таких условий, какие мне понравятся, то дочери вам не видать. Я держу ее в руках, и без моей воли она ни на что не решится».

«Кто знает, замужем ли она за ним», — думал с горечью Аркадий Семенович.

В письме дочь ничего не говорила о браке, и подписано оно было просто: «Люба».

Содержание его исчерпывалось объяснением ее поступка и просьбой пощадить ее и простить.

По совещанию с Екатериной Николаевной, Аркадий Семенович дал знать Долинскому, который не замедлил явиться.

Снова собрался совет из отца, матери, брата, Елизаветы Петровны и Долинского.

— Они, несомненно, в Москве, или под Москвой… — сказал Сергей Павлович.

— Вы судите по штемпелю письма?

— Нет, нисколько, письмо они могли опустить в Москве и уехать дальше…

— Почему же вы говорите так уверенно?

— А потому, что оказывается, Неелов недавно купил именье у графа Вельского, которое расположено под Москвой… Несомненно, они туда и укрылись.

— Это весьма вероятно, — согласился старик Селезнев.

— И хорошее именье? — не утерпела не спросить Екатерина Николаевна.

— Говорят, что несмотря на то, что граф продал его очень дешево, именье великолепное и стоит вдесятеро дороже, — отвечал Долинский.

— Сколько же мог Неелов заплатить?

— Сорок тысяч.

— Однако, значит у него есть средства, — задумчиво проговорила Селезнева, видимо, окончательно примирившаяся с выбором дочери.

— Вероятно, — равнодушно ответил Сергей Павлович.

— В таком случае, поезжайте в Москву, — заговорил снова Аркадий Семенович, — я сегодня же заготовлю письмо Любе. Эх, сколько ты причинила мне горя, злая девчонка! — воскликнул старик, и из глаз его выкатились две слезы.

Это был первый взрыв его отчаяния при посторонних. Что он переживал со дня бегства дочери в кабинете, знали только стены этой комнаты.

— Когда же мы поедем? — спросил Сергей Аркадьевич.

— Завтра, с курьерским поездом, — отвечал старик Селезнев. — Вам удобно? — обратился он к Долинскому.

— Я всегда к вашим услугам…

Аркадий Семенович пристально посмотрел на молодого человека и только теперь понял, сколько и он пережил за это время.

Человек так устроен, что поглощенный своим горем, никогда не замечает горя ближних.

— Благодарю вас, — с чувством пожал Селезнев руку Сергею Павловичу.

Отъезд на завтра был решен.

В этот же вечер Аркадий Семенович пригласил Елизавету Петровну в свой кабинет и заставил ее пересказать те наблюдения, которые она сделала за период пребывания в доме над Любой.

Дубянская повиновалась, хотя ей было очень тяжело сообщать свои теперь осуществившиеся подозрения.

В настоящее время ей казались они настолько выясненными, что она мысленно жестоко укоряла себя, что не последовала совету Анны Александровны Сиротининой и не сообщила их родителям Любовь Аркадьевны.

«Любящую девушку трудно удержать…» — припомнилась ей в виде некоторого утешения фраза той же Сиротининой.

— Это были все лишь одни мои предположения, — закончила свой рассказ Елизавета Петровна, — до встречи господина Неелова, беседующего с Машей, я не могла точно доказать их и боялась оскорбить Любовь Аркадьевну необоснованным обвинением…

— Я понимаю вас, — пожал ей руку Аркадий Семенович, — у вас прекрасная душа и доброе сердце… Я думал, что у моей девочки тоже доброе сердце… Я ошибся…

— Она полюбила… и не могла совладать со своей любовью. Все, Бог даст, устроится, и она будет счастлива… — заметила Дубянская в утешение огорченному отцу.

— Дай-то Бог! Дай-то Бог! — задумчиво произнес он.

 

XXIV

В МОСКВЕ

Долинский, молодой Селезнев и Елизавета Петровна Дубянская по приезде в Москву остановились в гостинице «Славянский Базар», заняв два смежных номера, и с того же дня принялись за официальные и неофициальные розыски.

Первые были безуспешны, по справке адресного стола, дворянина Владимира Игнатьевича Неелова в Москве на жительстве не значилось. Что же касается до Любовь Аркадьевны, то она и не могла быть записанной, так как убежала из дома без всяких документов.

Ее метрическое свидетельство лежало, и теперь в дорожной сумочке Елизаветы Петровны, переданное ей Аркадием Семеновичем Селезневым, как необходимое при браке, в совершение которого он не верил.

— А если и обвенчались они где-нибудь в селе без бумаг, так, пожалуй, священник и не записал в книги, а брак-то такой едва ли действителен… Тогда пусть запишет и на свидетельстве сделает надпись… Уж вы похлопочите, успокойте меня, — сказал Аркадий Семенович Дубянской во время беседы их в кабинете накануне отъезда.

— Найти бы только, а я уже все сделаю и настою, чтобы оформить как можно крепче, — отвечала Елизавета Петровна.

— Непременно, как можно крепче.

На другой же день по прибытии в Москву, Долинский и Селезнев поехали за шестьдесят верст по смоленской железной дороге, где верстах в пяти от станции лежало именье, купленное Нееловым у графа Вельского.

Тут они напали на некоторый, но весьма туманный след.

Неелова и Любовь Аркадьевну они там не нашли, но им сказали, что барин с молодой барыней пробыли несколько дней в имении, а затем уехали.

— Куда же они уехали? — спросили в один голос Долинский и Селезнев.

— А уж этого не могу знать… Мне барина не допрашивать, — отвечал староста, он же управитель имения.

— Кто-нибудь же возил их на станцию?

— Вестимо, возили… Михайло-кучер возил.

— А где этот Михаило?

— Да, чай, на конюшне спит… Я пойду, пошукаю его.

— Пошукай, пошукай.

Вскоре перед лицом обоих приятелей явился Михаило.

— Ты к какому поезду возил Владимира Игнатьевича с барыней?

— Надо быть, к часовому…

— Это, значит, в Москву?

— А уж не могу знать, не то в Москву, не то в Смоленск.

— Как так?

— Да так, в ту пору у нас на станции перекресток… С обеих сторон поезда приходят…

— Тэк-с…

Таким образом, вопрос, возвратился ли Неелов с Селезневой в Москву или поехал дальше на Смоленск, Брест, Варшаву и даже за границу, остался открытым.

Во время этого отсутствия Долинского и Селезнева в Москве, Елизавета Петровна сама, сидя у себя в номера, получила неожиданные сведения о беглянке при тяжелых, впрочем, для Дубянской обстоятельствах.

Не прошло и часу после отъезда молодых людей, как в номер, занимаемый Елизаветой Петровной, постучались.

— Войдите.

Вошел лакей гостиницы и сообщил, что госпожу Дубянскую желает видеть какой-то господин по тому делу, по которому она приехала в Москву.

— Просите! — сказала очень заинтересованная Дубянская. Через пять минут незнакомец вошел в номер.

При виде его у Елизаветы Петровны вырвался крик ужаса, гнева и горя.

Перед нею стоял Егор Степанович Алферов.

— Елизавета Петровна, — заговорил он дрожащим от волнения голосом. — Не отвергайте человека, которого привело к вам раскаяние. Вы видели, что я сумел обмануть и судей, и присяжных, и сделался снова полноправным и свободным человеком. Следовательно, не страх, а глубокое, мучительное раскаяние в том, что я осиротил и обездолил вас, приводит меня к вам.

— Вы лжете! Такие, как вы, раскаиваться не могут. Вы пришли сюда все под влиянием той же постыдной страсти, которой вы преследуете меня с первого дня нашего знакомства.

— Вы несправедливы ко мне, — перебил он с мольбой в голосе. — Не скрою от вас: я люблю вас более собственной жизни и переживаю муки ада от сознания, что эта любовь остается навеки безответной. Но я пришел просить не любви вашей, а только одного слова прощения.

— Ну и что же было бы, если бы я простила вас?

— У меня осталось бы счастье посвятить вам всю свою жизнь, все мои мысли, — ответил он просто.

— Дружба преступника.

— Нет, дружба человека, который был преступником.

— Не станете ли вы уверять, что исправились?

— Да, Елизавета Петровна, беру Бога в свидетели, что с той минуты, в которую я заглянул в вашу чистую душу, все нечестное стало для меня ненавистно! О, сжальтесь надо мной…

Он неожиданно для Дубянской бросился перед ней на колени.

— Не бросайте меня в тьму безысходного отчаяния… Я так измучился! Пощадите!.. Будьте для меня тем же светлым ангелом надежды, как и для всех, кто вас знает.

— Встаньте, — сказала Елизавета Петровна. — Может быть, я прощу вас, когда буду убеждена в вашем исправлении.

— Благодарю, благодарю вас, — прошептал Алферов, по лицу которого струились слезы.

Он схватил край ее платья и горячо прижал его к губам.

— А теперь уйдите, — проговорила молодая девушка. — Я не могу больше выносить вашего присутствия.

— Позвольте мне остаться еще несколько минут, и я скажу вам вещи, которые докажут вам, что я и до этого старался быть полезен, если не вам самим, то вашим друзьям. Вы ищете Любовь Аркадьевну Селезневу?

— Да, а вы знаете где она? — с поспешностью спросила Дубянская.

— Она здесь, в Москве, вместе в Нееловым.

— Так дайте мне ее адрес… Я пойду к ней…

— Я сам не знаю, где они живут… Он тщательно скрывает это…

— Они обвенчаны?

— Нет. Он, кажется, даже собирается жениться на одной богатой купеческой дочке…

— Несчастная! Одна, в чужом городе и в руках негодяя! — воскликнула Дубянская.

— Теперь она не так одинока… У нее есть добрая и умная подруга.

— Кто это?

— Мадлен де Межен.

— Шансонетная певица?

— Она бросила сцену… Она теперь невеста Савина.

— Этого мошенника?

— Он оправдан.

— Вы тоже оправданы! — не удержалась Елизавета Петровна.

Алферов подавил вздох.

— Я прошу вас только повременить говорить кому бы то ни было о сообщенном мною вам. Я достану адрес или, в крайнем случае, устрою возможность вам видеться с Любовь Аркадьевной.

— Хорошо, но устройте это как можно скорее.

Егор Степанович поклонился и вышел.

Оставшись одна, Елизавета Петровна Дубянская почувствовала себя крайне несчастной.

Ей начало казаться то, что она оскорбила память отца, снизойдя до разговора с его убийцей, то, что раскаяние этого человека было глубоко и искренно, что было бы грехом отвергнуть его окончательно.

Девушка то плакала, то молилась, то глубоко задумывалась и измучила бы себя окончательно, если бы эту борьбу дочернего чувства с долгом христианским не прервало возвращение ее спутников.

Они рассказали ей все, что узнали в имении Неелова.

— Невозможно было добиться лишь одного, куда они уехали из имения, — заметил Селезнев.

— Да, это вопрос, — вставил Долинский.

— Они в Москве, — заявила Дубянская.

— Почему вы так в этом уверены? — в один голос спросили молодые люди.

— Я имею на это основание, которое пока сказать не могу… На этих днях я получу точные сведения.

— Вы где-нибудь были?

— Я не выходила из номера.

— Что же, вам птица на хвосте принесла все эти сведения? — произнес, смеясь, Селезнев.

— Если это птица, то коршун, выклевавший мое сердце.

Молодые люди посмотрели на нее широко раскрытыми глазами.

Они только сейчас заметили ее бледность и расстроенный вид.

— Что с вами? — спросил Долинский. — У вас кто-нибудь был и огорчил вас?

— Не спрашивайте меня… Я все равно раньше времени не могу вам ничего сказать… Я дала слово.

Они оба остались в полном недоумении.

Прошло несколько дней.

Алферов не являлся со своими сообщениями. Елизавета Петровна ходила в тревожном состоянии духа. Долинский и Селезнев не беспокоили ее вопросами и не возвращались к загадочному разговору о полученных ею сведениях.

В их уме даже появилась роковая мысль, что молодая девушка тронулась в уме.

Они оба продолжали свои розыски в Москве, бывая всюду, где собиралась публика.

Сентябрь в этом году стоял великолепный.

Погода была чисто летняя, теплая.

Сад «Эрмитаж» и Петровский парк по вечерам кишели публикой.

К последнему по Тверской улице тянулись длинною лентою всевозможные экипажи.

Однажды, вернувшись вечером домой, Долинский и Селезнев зашли по обыкновению в номер Елизаветы Петровны.

— Отгадайте, кого мы видели, Елизавета Петровна? — воскликнул Сергей Павлович.

— Не мастерица, — отвечала молодая девушка, грустно улыбаясь.

— Ну, так слушайте. Мы сейчас из Петровского парка. Экипажей там и дам целые миллионы. Богатство — умопомраченье. Красавиц — не перечесть… Вдруг вижу несется коляска, которой позавидовала бы любая владетельная особа: кучер и лакей — загляденье, кони — львы. А в коляске сидят две дамы — одна, точно сказочная царица, другая поскромнее… Поровнялись они с нами, и… о, боги!.. Вторая оказалась Любовь Аркадьевной!

— Вы с ней говорили? — вскочила с кресла, на котором сидела, Дубянская.

— То-то же, что нет… Сергей так загляделся на первую, что не заметил сестры… Я тоже совершенно растерялся, а в это время коляска была уже далеко… Мы исколесили весь парк, но более их не встречали… Утешительно одно, значит Неелов и Любовь Аркадьевна в Москве.

— Я же вам говорила.

— Но кто эта красавица, которая с ней? — задумчиво произнес Сергей Аркадьевич.

— И это я знаю, — просто сказала Елизавета Петровна.

— Вы… знаете?.. — в один голос спросили молодые люди и невольно переглянулись друг с другом.

— Знаю… Это — шансонетная певица Мадлен де Межен — невеста Савина.

— Откуда же у вас, однако, эти сведения? — серьезно спросил Сергей Павлович.

— Птица на хвосте принесла.

— Вы шутите!

— Я не шучу… Какое вам дело, откуда эти сведения, если они верны!

— Значит, и Савин здесь?

— Здесь.

— В таком случае, дело упрощается… Завтра же я разыщу Николая Герасимовича и через него найду и Неелова, и Любовь Аркадьевну, — сказал Долинский.

— Но как же ты разыщешь его? — спросил Селезнев;

— Очень просто… Он, несомненно, живет прописанный, ему нечего теперь скрываться…

— А кто же эта Мадлен де Межен? Его невеста?

— Ну, если хочешь, невеста… Он живет давно с ней… Эта связь началась еще за границей… Она его безумно любит, и эта любовь побудила ее приехать в Россию в качестве шансонетной звезды… Она дожидалась его освобождения, и теперь они снова вместе…

— Однако, это все-таки не особенно подходящее общество для моей сестры, — сквозь зубы проговорил Селезнев.

— Это несомненно… Видимо, Неелов думает иначе.

— Я его заставлю думать так, как думают все порядочные мужья…

— Он не муж ее… — печально сказала Елизавета Петровна.

— Вы и это знаете?

— Я знаю даже, что он раздумал, видимо, на ней жениться и ухаживает за очень богатой московской невестой.

— Негодяй! Я его заставлю жениться под пулей! — воскликнул Сергей Аркадьевич. — О, только бы найти его.

— Не беспокойся, теперь найдем. И он от нас не увернется, — с нескрываемой злобой добавил Сергей Павлович Долинский.

— Боже мой, Боже мой, несчастная девушка, она теперь, может быть, сама не знает как вырваться из этого омута, в который бросилась очертя голову.

— Не беспокойтесь, она будет его законной женой, а затем может бросить его, если пожелает, — сказал Долинский.

— Утешительного мало. Разве в этом счастье?

— Но в этом сохранение чести… Однако уже поздно, пора в постели… Утро вечера мудренее. До завтра. Пойдем, Сергей Аркадьевич.

Молодые люди простились с Дубянской и отправились к себе в номер.

 

XXV

МЕДАЛЬОН

Растрата в несколько десятков тысяч рублей, конечно, не могла произвести никакого затруднения в операциях банкирской конторы «Алфимов и сын» при ее громадных денежных оборотах.

Известие о растрате с быстротою молнии распространилось по городу, особенно после того, как на другой день газеты оповестили о ней в витиеватой форме. Несколько особенно осторожных вкладчиков явились вынуть свои капиталы, но когда контора тотчас же выдала их, то на другой же день они принесли их обратно, приведя за собой и других.

Все, таким образом, для репутации конторы окончилось благополучно.

Корнилий Потапович, занятый всецело возможностью овладеть Ольгой Ивановной, не обратил особого внимания на случившееся и после ареста Сиротинина снова пришел, к удовольствию Ивана Корнильевича, в хорошее расположение духа.

Праздник, данный им на даче, не привел его к желаемым результатам, а потому он решился начать сезон необычайным по роскоши и затеям бал-маскарадом.

Этот праздник был назначен на 8-е октября.

За несколько дней перед ним графиня Надежда Корнильевна задумчиво сидела в своем будуаре уже на зимней квартире.

На глазах ее сияли слезы умиления.

«Итак, меня связала теперь с мужем новая неразрывная и святая связь!» — думала она.

«А тот, милый, желанный, несчастный! Теперь я обязана отнять у него даже тот невинный залог — медальон… Как он настрадается… О… Петя, если бы ты только знал, какую жертву мы приносим».

Дверь тихо отворилась.

— Надя, ты плачешь! Ты все еще несчастна! — проговорил граф Вельский.

— Нет, Петя, эти слезы не горькие… Эти слезы светлые, перед новой жизнью, которая должна настать для нас… Теперь не ради одной меня ты должен отказаться от своих…

Он понял.

На глазах у него выступили слезы никогда неизведанного счастья.

Он стал обнимать жену и с невыразимой нежностью целовал ее.

— Письмо от госпожи Руга! — доложила, входя Наташа.

— Могла бы и подождать! — заметил граф Петр Васильевич, с видимым отвращением распечатывая конверт.

Графиня смотрела на него вопросительным взглядом.

— Она зовет меня на генеральную репетицию, — проговорил он, пробежав записку глазами. — Скажи, Наташа, что я не приеду…

— Благодарю! — произнесла графиня с чувством. До позднего вечера провел граф в будуаре графини.

«Со вчерашнего дня я совсем другой человек, — думал граф Петр Васильевич, проснувшись утром, — Да, эти чистые слезы, эти светлые радости не сравнятся ни с какими другими наслаждениями! И зачем только понадобилось Корнилию Потаповичу именно в эти дни сводить со мною счеты», — продолжал он, схватывая со стола лист, испещренный цифрами.

«Да, дела расстроены!.. Необходимо отыграться. И это разве будет отступлением от моей клятвы? Ничуть… Я сделаю это ради жены!..»

Размышления эти были прерваны приездом графа Стоцкого.

— Здравствуй… — проговорил он, входя. — Рад видеть, что ты здрав и невредим, а то вчера на репетиции все думали, что ты болен.

— Нет, я был дома. Да и надоел мне, по правде сказать, весь этот разврат, — несмело сказал Петр Васильевич.

— Неужели и игра? А вчера как раз вышла замечательно интересная, метал князь Асланбеков, и Гемпель выиграл горы…

— А я так не завидую даже и Гемпелю… Я провел дивно вечер.

— С кем? С Ольгой Ивановной? Теперь понимаю, почему ты отвоевываешь ее у тестюшки и нажил себе в нем врага. Только потом, когда ты будешь с деньгами…

— Перестань… Я восстаю против его исключительств потому, что так хочет моя жена, и я вчера сидел дома с женою и был счастлив.

— И воображаю как! Женщины всегда очень милы, когда у них не чиста совесть…

— Я требую, чтобы ты сказал мне сейчас, говоришь ли ты вообще или о моей жене? — вскричал граф Петр Васильевич, бледнея.

— Не требуй, милый юноша, можешь ненароком обжечься… — холодно возразил Стоцкий.

— Повторяю, я требую! — яростно крикнул граф Вельский.

— Да и к чему говорить тебе, я уже предупреждал тебя, а ты не веришь.

— Ты говорил тогда бездоказательно.

— А теперь могу привести и неоспоримое доказательство.

— Говори.

— Но к чему это? Оставим лучше.

— Говори.

— Тебе будет горько…

— Нет, я требую, я прошу, я умоляю.

— Ну, хорошо, но помни, что ты сам просил.

— Помню, помню.

— Но так как я люблю, чтобы слова мои имели свой настоящий вес, дай мне прежде всего слово, что ты не станешь бесноваться и попусту скандалить, а выслушаешь меня спокойно, как подобает мужчине, и доведешь дело до конца, чтобы оно выяснилось само собою.

— Постараюсь… Даю…

— Помнишь тот медальон, который ты подарил жене в день рождения?

— Ну да, да.

— Попроси ее надеть его на бал.

— Что ты хочешь сказать?

— Его у нее нет…

— Где же он?

— Он у того человека.

— Я сейчас задушу ее! — проскрежетал граф Петр Васильевич.

— И этим испортишь все дело! Пока ты должен быть так же ласков и спокоен, как был вчера, до самого бала… А когда все откроется, то и тогда бесноваться тебе не расчет. Расстаньтесь спокойно, потому что все состояние теперь — ее.

— Графиня готова и просит ваше сиятельство, — доложил лакей.

— Не пойду! — рявкнул граф.

— Ты уж начинаешь… — заметил ему граф Сигизмунд Владиславович. — Пойми же…

— Это правда… — сознался граф Вельский. — Сейчас буду, — ответил он лакею.

Граф Стоцкий простился и вышел.

8 октября дом Алфимова и снаружи, и внутри был залит огнями.

Казалось, что в эту ночь в его роскошных залах, частью обращенных в сады, собрались представители всех народов, званий и положений, не исключая и творений человеческой фантазии, начиная с мифологического Зевеса и кончая шаловливым эльфом.

Граф и графиня Вельские по праву молодых хозяев дома своего тестя были незакостюмированы.

Граф мрачно стоял у входа.

К нему подошел человек в костюме Мефистофеля и тихо его спросил:

— Исполнил ты мой совет? Она ничего не подозревает.

— Тяжело мне было дьявольски, но все сделано, как ты говорил.

— Да вон и она… — шепнул граф Стоцкий — это был он — указывая на графиню, появившуюся в зале в сиянии своей спокойной и грустной красоты.

Граф Петр Васильевич бросился к ней, едва разыгрывая роль восхищенного.

— А отчего ты не надела моего медальона? — спросил он между прочим.

— Если ты его так любишь, я следующий раз надену… — ответила она, видимо, смущенная.

— Я говорю, чтобы ты надела его именно сегодня, — почти крикнул граф, теряя самообладание.

Этот тон оскорбил графиню.

Она невольно оглянула стоявших вокруг и заметила, что Мефистофель обменялся знаками с какой-то боярыней.

— Хорошо, я съезжу домой, если тебе так хочется! — ответила она мужу.

— Да, поезжай, я хочу, чтобы на тебе был мой медальон… — прохрипел граф.

Графиня удалилась.

— О, как я отомщу… — скрежетал Петр Васильевич.

— Напрасно! — возразил Мефистофель. — Помни ее богатство!.. Лучше ступай и развлекись. Посмотри, какая там прелестная фея…

Граф Петр Васильевич нехотя оглянулся, но увидя нечто, действительно, очаровательное, решил развлечься, как сумеет.

— Почему ты такая грустная, прелестная фея? — спросил он, подойдя.

— И феи не могут не плакать, когда их добрые дела разрушаются, — ответил ему знакомый гармонический голосок.

— Ольга Ивановна! — вскрикнул он. — И вы печальны! Помните, вы обещали мне быть моим другом? Ну, станем и плакать, и утешаться вместе. О, Ольга Ивановна, я ужасно страдаю.

— Это я заметила днем дома. Но что с вами? Ведь ваши отношения к Наде поправились…

— О! Не говорите мне о ней! У меня с нею все покончено! И если я в чем вижу милость Бога ко мне, то это в том, что возле меня вы.

Они сидели в густо увитой со всех сторон зеленью беседке.

— Что вы говорите? — прошептала она.

— Правду, только правду…

Он схватил ее руку, привлек ее к себе и страстно, приподняв маску, поцеловал в губы.

У несчастной, давно беззаветно привязанной к нему девушки закружилась голова.

Тут была и жалость, и дружба, и страсть.

— Я полюбил вас с первого взгляда… — нашептывал ей граф Петр Васильевич. — И это вечное, вечное молчание! Вечная невозможность высказаться! Ну, хоть сегодня, Оля, когда я понял свое несчастье и весь свой позор, сжалься, позволь мне прийти в отведенную тебе комнату по окончании бала и отвести с тобою душу. Нам тогда никто не помешает.

— Хорошо… Я не запру своей двери… Моя комната здесь по коридору, вторая дверь…

— А нам с женой отвели наверху… Я благословляю фантазию тестя, который настоял, чтобы мы ночевали у него, а завтра присутствовали на интимном завтраке. Сначала я не понимал, зачем он этого во что бы то ни стало желает, а теперь я не хочу и доискиваться причины… Я вследствие этого буду счастлив.

Прошло еще четверть часа.

Вдруг в дверях залы появилась графиня Надежда Корнильевна. На ее шее ярко сверкал бриллиантовый медальон в виде сердца. Граф Петр Васильевич взглянул и бросился к ней, как безумный.

— Что это значит? — спросил ошеломленный граф Стоцкий.

— Понять не могу! — отвечала Матильда Францовна.

— Значит, и ночное свиданье голубков не состоится?

— Это-то ничего! — отвечала Руга, вместе с графом Сигизмундом Владиславовичем подслушивавшая разговор в беседке. — Приманка посажена, и вся разница в том, что вместо одной рыбки попадется другая…

— Я не понимаю…

— Ускользнул молодой — попадет к ней старик, он на это и рассчитывал, устраивая праздник на два дня…

— А-а…

В двенадцать часов гости Корнилия Потаповича все съехались, и бал оживился еще более.

Затем в одной из зал взвился занавес, и за ним открылась прелестная живая картина «Шалости амура».

В ней Матильда Руга не пощадила никого и ничего, лишь бы угодить вкусам старика Алфимова.

Старый банкир был в неописанном восторге.

В картине было много такого, что побудило графиню ускользнуть из залы в другие комнаты.

— Мне и самому это противно… — гадливо сказал, провожая ее, граф Петр Васильевич. — Один миг с тобою, или эта мерзость!.. Но это скоро, вероятно, кончится.

Возвращаясь в зал, он встретил Ольгу Ивановну, которая тоже спешила уйти.

— Как тянется вечер… — заметила она ему.

— О, я тоже не дождусь конца, мне предстоят дивные мгновенья! — отвечал он. — Я теперь так счастлив…

«Это я ему дала такое счастье!» — думала девушка с радостным трепетом.

 

XXVI

ЗАПАДНЯ

На сцене между тем следовали одна за другой самые соблазнительные живые картины.

— Вы просто превзошли сами себя, Матильда Францовна! — восторгался Корнилий Потапович. — Это восхитительно.

— Я готовлю вам сегодня еще один сюрприз, только скажите, когда вы отдадите за него обещанные десять тысяч.

— Вы это об Ольге Ивановне? Да быть этого не может!.. А деньги хоть сейчас… Чек на контору.

— Ну, хорошо же… Стойте здесь и ждите.

Через минуту к старику Алфимову подошла одна из подруг Матильды Францовны и что-то долго втолковывала ему.

— О, благодарю, благодарю, понимаю! — воскликнул старик. — Я никогда не забуду этой услуги.

Собеседница удалилась, и к Корнилию Потаповичу, на губах которого играла плотоядно-довольная улыбка, подошел граф Стоцкий.

— Вы понимаете, конечно, — заговорил Сигизмунд Владиславович, — что все это устроил граф Петр Васильевич с целью доставить вам удовольствие, и вы как порядочный человек обязаны отблагодарить его.

— Да чего же он хочет?

— Он желал бы, чтобы часть приданого его жены была ему передана, если возможно, тотчас же.

— Тотчас же?.. Но ведь он сильно мотает деньги, играет… Ну, да хорошо, хорошо, обещаю… Только позвольте, мне нужно переодеться.

Ольга Ивановна между тем ходила под руку с Матильдой Францовной Руга.

Нельзя сказать, чтобы она особенно симпатизировала этой женщине, но с первого разговора с ней в саду своего отца в Отрадном, молодая девушка чувствовала к ней какое-то непонятное для нее самой влечение, точно Руга своими блестящими глазами, как и блестящими драгоценными камнями, гипнотизировала ее.

Предсказания певицы почти сбывались.

В ушах, на груди и на руках Ольги Ивановны Хлебниковой тоже блестели драгоценные камни, хотя и не выдерживавшие сравнения с украшениями певицы, но и о них там, в Отрадном, молодая девушка не смела и мечтать.

Ольга Ивановна теперь уже хорошо понимала, насколько была права Руга, говоря, что от ее, Ольги Ивановны, желания зависит быть осыпанной золотом и бриллиантами.

Эта житейская опытность красивой, блестящей женщины, ее первой учительницы жизни, заключала в себе, быть может, то притягательное обаяние для молодой девушки, от которого она уже два года не могла освободиться.

Обе женщины прошли в буфетную залу.

Убранство ее было шедевром декоративного искусства и роскоши.

Громадный буфет был переполнен всевозможными яствами и напитками. Тысячи разноцветных электрических огней отражались в массивных серебряных вазах с фруктами и старинных жбанах с шампанским.

— Я хочу смертельно пить, — сказала Матильда Францовна.

— Я тоже не прочь выпить чего-нибудь прохладительного, — отвечала Ольга Ивановна.

— Я сейчас добуду и себе, и вам, — сказала певица. — Садитесь здесь.

Она указала на свободный мраморный столик, множество которых было расставлено в обширной зале.

Хлебникова села, а певица направилась к одному из буфетов, где было не так тесно, как у других.

Вскоре она вернулась с двумя стаканами шампанского, в один из которых незаметно для Ольги Ивановны влила какой-то жидкости, находившейся у нее в маленьком золотом флакончике-брелоке, висевшем на браслете.

Барон Гемпель, взявшийся услужить ей, принес серебряную тарелку с двумя великолепными дюшесами.

— Кушайте, моя крошка… Это вас освежит… В залах становится жарко.

— Какая масса народа.

— Праздник выдающийся.

Ольга Ивановна, действительно хотевшая пить, почти залпом выпила бокал шампанского.

Вино действительно подкрепило ее, а то она стала уставать, так как бал уже приближался к концу.

«А мне надо еще беседовать с графом… — думала молодая девушка. — Я все-таки уйду к себе раньше».

Руга между тем весело болтала с бароном, внимательно следя за стаканом Хлебниковой.

Когда он был выпит молодой девушкой до дна, на губах певицы появилась довольная улыбка.

— Кусочек дюшесы… Груши замечательно сочны и вкусны, — предложила Матильда Францовна.

Ольга Ивановна принялась за грушу.

Вскоре они покинули буфетную залу и вернулись в танцевальную.

Танцевали мазурку.

При появлении обеих дам несколько кавалеров бросились выбирать их.

Руга согласилась и быстро умчалась в вихре этого увлекательного танца, а Ольга Ивановна отказалась.

Она чувствовала себя как-то не по себе.

В висках стучало, сердце усиленно билось… Кровь, казалось ей, горячим ключом клокотала в жилах.

«Что со мной? — думала молодая девушка. — Неужели на меня так подействовало вино?»

Она прошлась по залам и направилась в отведенную ей комнату. Там она в необычайном волнении бросилась на диван. Вокруг царила черная темнота.

Она распустила шнуровку у лифа, заменявшего в ее костюме феи корсет.

Ей казалось, что одежда давит ее.

«Я запру дверь и лягу. Я не хочу говорить с ним…» — подумала она и направилась к двери.

Последняя вдруг бесшумно отворилась и заперлась. Чьи-то сильные руки обхватили ее, и на лицо и шею посыпались страстные поцелуи.

— Перестаньте, граф! Пощадите! Ведь вы хотели говорить со мной по-дружески… — прошептала она, силясь вырваться из объятий.

Но этого ей не удалось. Объятия все сжимали ее, поцелуи жгли. Она кончила тем, что стала отвечать на них в каком-то полубессознательном экстазе.

«Пала! Опозорена! Погибла!» — как молотом стучало в голову Ольги Ивановны при первом ее пробуждении на другой день.

Сердце сжималось невыносимой болью, и несчастная девушка замерла в своей безысходной скорби, не отдавая себе отчета во времени.

Вошедшая в комнату Хлебниковой на другой день Наташа, тоже переселившаяся в дом Корнилия Потаповича вместе с графом и графиней, просто ахнула.

— Что с вами, барышня, на кого вы похожи?.. Вы больны?.. Надо за доктором.

— Нет, я просто устала… И сегодня не выйду… — превозмогая себя, ответила Ольга Ивановна.

Костюмированный бал Корнилия Потаповича происходил накануне дня его рождения, а потому на другой день более близкие люди собрались к роскошному завтраку-обеду, назначенному, в виду позднего окончания бала, в четыре часа.

В числе таких близких был граф Стоцкий и Матильда Руга.

— Ума не приложу, как это могло случиться: откуда она взяла медальон? — говорила певица.

— Я тоже остолбенел, когда увидел его на ней, — ответил Сигизмунд Владиславович.

— Необходимо разузнать… А пока, чтобы избавить от ее влияния графа Петра, надо хоть увезти его куда-нибудь.

Она не договорила, так как в гостиную, где ждали гости новорожденного, вошел Корнилий Потапович.

— Ну, Матильда Францовна, — заговорил он, — моей благодарности к вам суждено все расти и расти… Но вопрос, что будет дальше, как объяснить ей эту ошибку с ее стороны.

— Ничего, Корнилий Потапович, все обойдется, ей теперь нет выбора… — заметил граф Стоцкий. — А вот граф Петр, он виновник вашего счастья.

Старик Алфимов сам пошел ему навстречу. Граф Вельский поздравил тестя.

— Порадовал ты меня подарком вчера, а я умею быть благодарным.

— Каким подарком?

— Однако, ты отличный актер.

— Я не понимаю вас, Корнилий Потапович! — воскликнул граф Петр Васильевич.

— Ну, ну, не горячись, я понимаю, что это щекотливо… Но у тебя отличный адвокат, граф Сигизмунд Владиславович, он говорил мне о твоих делах… а я устроил… Вот.

Старик торопливо сунул в руку графа свернутую бумажку и тотчас отошел.

Граф Вельский развернул ее.

Она оказалась чеком на сто тысяч рублей.

— Что за чудеса с ним? И какие он пустяки мне сейчас болтал? — спросил граф Петр Васильевич графа Сигизмунда Владиславовича, показывая ему чек.

— Очень просто, я знал о твоих затруднительных обстоятельствах и уговорил его.

— Но о каком подарке он толковал?

— Ах, это пустяк! Просто была маленькая уловка, чтобы его умилостивить.

— Спасибо, Сигизмунд, за дружескую услугу.

— Радуюсь, что ты еще веришь моей дружбе и не считаешь меня за клеветника по поводу той истории с медальоном… Но это дело еще не окончено, а пока позволь мне дать тебе совет.

— Что такое? — холодно спросил граф, которого история с медальоном действительно несколько восстановила против графа Стоцкого.

— Брешь в твоих делах заткнешь этими ста тысячью только на время… Что же будет дальше?.. Очевидно, тебе необходимо отыграться… Здесь же невозможно… Твоя жена…

— Оставь в покое мою жену.

— Ну и разные другие обстоятельства, — не смущаясь, продолжал граф Сигизмунд Владиславович. — Поезжай в Монте-Карло. Там при счастье и уменье можно выиграть миллион… Я сам знаю одного недавно приехавшего оттуда такого счастливца.

Глаза графа Петра Васильевича заблестели.

Игра была его главною страстью.

Матильда Францовна между тем разговаривала с графиней Надеждой Корнильевной, и та, хотя положительно знала, что говорит со своим заклятым врагом, но не могла от нее отделаться.

Руга хвалила вчерашний праздник и намекнула, что заметила мрачное расположение графа Петра Васильевича в начале бала.

— Да, Петя бывает иногда капризен… — сказала графиня. — Вчера он вдруг обиделся, что я не надела подаренный им мне недавно медальон.

— Какая странность, графиня, — наивно сказала певица. — Я недавно видела точно такой же медальон у одного доктора, Неволина… Он был так сконфужен… Вы его знаете, конечно, Графиня.

— Я знаю его, Матильда Францовна, но не знаю, зачем вы мне это сообщаете… — проговорила Надежда Корнильевна, глядя ей в глаза, спокойно, гордо и холодно, — хотя знаю также, что если вы передадите это и моему мужу, то ошибетесь в расчете… Он верит мне, и между нами нет тайн… И скоро он окончательно научится различать своих истинных друзей от таких, которые его эксплуатируют.

Опытная интриганка Руга растерялась перед спокойной чистотой графини и не знала, что сказать, но на ее счастье к ним подошел Корнилий Потапович.

— Дитя мое, говорят, Ольга Ивановна заболела и уехала к себе.

— Когда, как? — встревожилась графиня.

В это время в гостиную вошла Наташа и подала Надежде Корнильевне письмо.

— Кто принес?

— Ольга Ивановна просила передать вашему сиятельству, — сказала горничная и удалилась.

Графиня вскрыла письмо и прочла следующее.

«Я бегу, как преступница, Надя. Не разыскивай меня, не разузнавай и причин, которые побуждают меня бежать… Я уже никогда, никогда не должна видеть ни тебя, ни… его. Не сожалей обо мне, что бы ты ни услыхала. Я сожаления не стою.
Ольга».

— Что это значит, что это значит? — спрашивала графиня взволнованным голосом, передавая письмо подошедшему мужу.

«Вчера я оскорбил ее!» — промелькнуло у него в голове и сердце его болезненно сжалось.

— Положительно ничего не понимаю, — вслух прибавил он, пожав плечами. — Надо вернуть ее и разузнать.

Он быстро вышел.

— Ну, вот теперь если с нею что-нибудь случится, все станут обвинять меня! — жаловался старик Алфимов Матильде Францовне. — Это способно отравить всякое удовольствие.

— Полноте! Все станут винить не вас, а графа Петра Васильевича.

— Ах, да, да! Вот это отлично!

«Еще бы! Как не отлично! Теперь вы оба у нас в руках», — думала Матильда Руга.

 

XXVII

РАЗРУШЕННЫЕ КОЗНИ

Чтобы объяснить разрушенную интригу графа Стоцкого и Матильды Руга с медальоном, взятым, если припомнит читатель, почти насильно доктором Федором Осиповичем Неволиным у Надежды Корнильевны, и появление этого медальона снова на груди графини Вельской к положительному недоумению интриганов, нам необходимо вернуться за несколько времени назад.

Разговор между графом Стоцким и графом Петром Васильевичем после вечера, проведенного последним с женой, признавшейся ему, что она готовится быть матерью, был подслушан горничной графини — Наташей.

Преданная своей барыне, любящая ее до обожания, молодая девушка, убедившись, что «черномазый», как она звала графа Сигизмунда Владиславовича, интригует против Надежды Корнильевны и восстанавливает против нее графа, не упускала случая, чтобы не подстеречь, когда граф Петр Васильевич останется наедине со своим приятелем, и не подслушать, не плетет ли что «черномазый» на графинюшку.

Так было и в тот раз, когда Сигизмунд Владиславович торжественно предъявил доказательство неверности графини Надежды Корнильевны, предложив графу Вельскому попросить ее надеть подаренный им медальон на бал к Корнилию Потаповичу.

Граф Стоцкий постарался успокоить взбешенного графа и объяснил ему, что доказательство будет полно и несомненно только тогда, когда он потребует, чтобы его жена надела медальон в день бала или даже лучше всего, когда бал начнется, иначе-де она может возвратить его от «того человека», то есть от доктора Неволина, на время или навсегда.

Мы знаем, что граф Петр Васильевич сдержался и последовал совету своего коварного друга. Друг оказался неправым. Медальон заблистал на шее графини и своим блеском рассеял мрак опутавшей было ее гнусной интриги.

Но вернемся к рассказу. Подслушав этот разговор и быстро сообразив, что барыне готовится крупная неприятность, даже несчастье, Наташа в тот же вечер, захватив с собою футляр, в котором был медальон и на котором была выгравирована фирма ювелира Иванова, отправилась к доктору Неволину.

Федор Осипович жил на Загородном проспекте и занимал хорошенькую холостую квартирку в четыре комнаты.

Успокоенный сознанием, что любимая им женщина тоже любит его, вырастив в своем сердце какую-то странную уверенность, что так или иначе, несмотря на то, что она замужем, они будут счастливы в недалеком будущем, Неволин рьяно принялся за работу над приготовлением к докторскому экзамену и диссертации, а также занялся практикой, которая началась для молодого врача очень удачно.

Этим он отчасти обязан был «знаменитости», при помощи которой Корнилий Потапович Алфимов отправил его в почетную ссылку.

«Светило медицинского мира», быть может, чувствуя угрызения совести по поводу той роли, какую он сыграл в судьбе молодого врача, стал чрезвычайно благоволить к нему и назначил даже своим ассистентом.

Небольшая планета, восшедшая на петербургском медицинском горизонте в лице Федора Осиповича Неволина, позаимствовав свой свет от этой самосветящейся звезды, засветилась, в свою очередь, довольно ярким блеском, и пациенты, как бабочки в темную летнюю ночь, полетели на этот свет.

Имя Неволина стало понемногу приобретать известность в столице.

В числе его пациенток была и Знаменитая певица Матильда Францовна Руга.

Почти еженедельно, а иногда и чаще певица призывала его к себе, жалуясь на недомоганье, расстройство нервов, головные боли.

Доктор осматривал больную, обыкновенно не находил ничего опасного (собственно, не находил ничего), прописывал успокоительное и, получив хорошую визитную плату, уезжал.

Матильда Францовна попробовала было над ним силу своего кокетства, неотразимую для других мужчин, но на Неволина она не произвела, к озлоблению красивой женщины, ни малейшего впечатления и таким образом увлечь молодого врача и выпытать от него его отношения к графине Вельской, для чего собственно и лечилась так старательно здоровая певица, не удалось.

— Стрелы амура не действуют… — шутил граф Стоцкий, когда его сообщница передавала ему безуспешность своего кокетства.

— Как стене горох.

— Значит, он любит ее искренно… — заметил граф.

— Идиот! — озлобленно умозаключала Руга.

— Видно, под них не подкопаешься… — подзадоривал ее Сигизмунд Владиславович.

— Поверьте, что я-то подкопаюсь, не я буду… — кипятилась Матильда Францовна.

— Едва ли…

— Не злите меня.

— Расстроятся нервы, пошлете за Неволиным… Да смотрите, не влюбитесь сами не хуже того, как он влюбился в графиню. Это бывает. Еще Пушкин сказал:

Чем меньше женщину мы любим, Тем больше нравимся мы ей…

— Не беспокойтесь, не влюблюсь ни в Неволина, ни в вас.

— Я, кажется, об этом беспокоюсь меньше, чем Неволин.

— А мне это безразлично, на мой пай и других дураков хватит.

— Других… Остается благодарить.

— Не стоит благодарности.

В ночь после этого разговора Матильда Францовна долго совещалась со своей камеристкой, вертлявой хорошенькой девушкой Иришей, обыкновенно ходившей к доктору Неволину с приглашением от барыни и сумевшей пленить сердце лакея Федора Осиповича, красивого, молодого франтоватого Якова.

— Не извольте беспокоиться, Матильда Францовна, в лучшем виде все выспрошу и такое наблюдение устрою, не хуже сыскной полиции, потому что Яков у меня вот где.

Ириша топнула ножкой, обутой в изящные ботинки, отданные ей барыней.

— Так смотри же, можешь, пока я сплю, хоть каждый день туда ездить, извозчик на мой счет. Да возьми себе мое голубое платье.

— Очень вам благодарна, ангел вы, а не барыня! — бросилась целовать руки Матильды Францовны Ириша.

— Только обо всем мне сообщить!

— Будьте покойны, все разузнаю и выспрошу. Он — Яков-то — передо мной ведь тает и млеет, на манер мокрой курицы.

— Понимаю, понимаю, — улыбнулась Руга.

Разузнать Ирише, впрочем, долго многого не пришлось, несмотря на то, что Яков не чувствовал под собой ног от радости, когда предмет его мечтаний и настойчивого ухаживания сам явился к нему, особенно узнав цель этого появления.

— К барину? — спросил он. — Уехал с визитом.

— Ну вас к ляду с вашим барином, — лукаво улыбнулась Ириша. — Урвалась на минутку. Семь-ка, думаю, посмотрю, не завел ли мой Яков какую ни на есть зазнобушку. Испытать захотела, словам-то мужчин тоже верить, ох, погодить надо.

— Ну, уж касательно меня это, совсем напротив, — весь сияя от счастья, произнес Яков, все стоя перед Иришей в передней и любуясь ее стройной фигуркой, одетой по-модному.

— Так гостью тут на торчке и принимать будете? — спросила, улыбаясь, молодая девушка.

— Ах, я телятина, пожалуйте ко мне в горенку!

— То-то же.

Так начались счастливые дни для Якова Никандровича, как звали полным именем лакея Неволина. Посещения «от себя», а не «от барыни», Ириши участились, она сама даже как будто привязалась к своему поклоннику, с которым ее связывало секретное поручение барыни. Предупредительная любезность, возможное исполнение капризов, маленькие подарки, все льстило самолюбию Ириши и заставило ее, если не любить, то «уважать», выражаясь жаргоном петербургских горничных, Якова Никандровича. Расспросы о барине, однако, повторяем, были безрезультатны, несмотря на то, что влюбленный Яков готов был выложить все перед своей возлюбленной.

— Занимается, ездит по визитам, у себя принимает больных, — вот все, что мог рассказать о жизни Неволина его лакей.

— А барыни-то у вас бывают?

— Больные бывают.

— Ну, может, эта болезнь-то одна прилика?

— Нет, этого не заметно. Можно сказать, что этого нет. Я сам диву даюсь. Молодой, из себя красивый, а живет монах монахом.

— Не врешь?

— Перед вами-то… Да я как на духу.

— Так-таки совсем и живет без женского сословия?

— Может, где сам бывает, мне не известно, а чтобы у нас, ни-ни…

Ириша все неукоснительно докладывала Матильде Францовне. Та была недовольна, хотя видела, что ее наперсница искренна и получала сведения из верного источника.

«Пожалуй, и впрямь не подкопаюсь под них…» — кусала Руга себе губы.

Случай — этот слуга дьявола — пришел к ней на помощь.

Однажды, заехав утром к Якову, когда Федор Осипович только что уехал в больницу, Ириша застала своего возлюбленного за уборкой комнат и вместе с ним вошла в спальню Неволина.

Вдруг в глаза молодой девушки бросился лежавший на мраморной доске умывальника осыпанный бриллиантами медальон на золотой цепочке.

— Это чей?.. — схватила она его. — Ты чего же мне, пес, врал, что никакого женского сословия у твоего барина не бывает, что монах-де он монахом. Ишь расписывал, а что это, мужская вещь, по-твоему, забыла зазнобушка ранним утречком…

Яков насилу мог прервать разглагольствования Ириши.

— Экая беда какая. Схоронись ко мне в горенку. Сейчас, значит, вернется.

— Кто вернется, она?

— Какая там она, никакой тут «ее» нет. Баринов медальон, завсегда на нем, на теле носит. Только второй раз позабывает, умываясь, так в первый раз приехал назад бледный, весь дрожит… и прямо к умывальнику.

— Рассказывай, рассказывай, так я и поверила… — заметила Ириша, продолжая любоваться медальоном. — Хорошая вещица, дорого стоит.

В это время в передней раздался сильный прерывистый звонок.

— Он… Положи на место и схоронись.

Ириша вздрогнула от звонка, положила на умывальник медальон и скрылась в комнату Якова. Это действительно возвратился Федор Осипович и прямо прошел к себе в спальню и, взяв забытый медальон, тотчас же уехал.

Ириша убедилась, что Яков ей не врал.

«А все-таки, значит, зазнобушка у него есть», — решила молодая девушка.

— Может, померла она, в память носит… — высказал свое соображение Яков.

— Может быть… — согласилась Ириша.

В тот же день Матильде Францовне была доложена ею во всей подробности история с медальоном, который был точно описан молодой девушкой.

— Ты говоришь, в виде сердца?..

— Так точно-с.

— Весь осыпан бриллиантами?

— Да-с…

— Хорошо, ступай… Благодарю тебя… Это очень важно… Можешь взять себе мой бархатный лиф, шитый стеклярусом.

Ириша поцеловала руку у своей барыни и вышла.

«Это тот медальон, который граф подарил своей жене в день ее рождения», — решила Руга.

Она на другой же день при свиданьи сообщила об этом графу Стоцкому.

На этом и была расставлена сеть графине Надежде Корнильевне, если бы Наташа, подслушав разговор двух графов, не приняла меры и не свела гнусных замыслов интриганов к нулю.

Наташа застала Федора Осиповича дома.

— Доложите, — сказала она Якову.

— Как прикажете? — спросил тот, приняв ее за барыню.

— Скажите, что Наталья Ивановна.

Яков доложил.

— Проси сюда! — сказал Неволин, догадавшись сейчас, кто была посетительница, и, встав от письменного стола, начал ходить нервными шагами по кабинету.

— Ты от барыни? — дрожащим голосом спросил он, когда Наташа вошла в кабинет, плотно притворив за собою дверь.

— Никак нет-с… Не от их сиятельства, а по поводу их…

— То есть, как это? Что случилось?

— Пока еще ничего, Федор Осипович, а может случиться, ой, нехорошее дело для их сиятельства.

— Что такое? Говори…

Наташа, не торопясь, обстоятельно передала содержание подслушанного ею разговора между графом Стоцким и графом Петром Васильевичем.

— Если теперь узнают, что медальона у графини нет, беда будет, — заметила она.

— Я с ним не расстанусь, — как-то болезненно выкрикнул Неволин.

— Понимаю-с я, даже очень, что вам, Федор Осипович, тяжело, а все надо придумать, как и графиню из беды вызволить. Я вот футлярчик от медальона принесла. Где он куплен, значит…

Она остановилась.

— Что же дальше? — спросил Федор Осипович, глядя на нее помутившимися глазами.

Перспектива расстаться с медальоном, который он хранил как святыню, отняла у него способность соображать.

— Может, подумала я, в магазине точно такой же найдете медальон… — продолжала Наташа.

— А, понимаю… Давай футляр.

Наташа подала.

— А если я не найду, что тогда? — спросил Неволин.

— Придется, Федор Осипович, хотя на время отдать его, чтобы не подвести барыню.

— О, Боже мой… Теперь открыты магазины?

— Надо быть, открыты… еще не поздно.

— Едем.

Неволин отпер ящик письменного стола, вынул оттуда все свои сбережения за последнее время и, сунув деньги в карман, вышел вместе с Наташей в переднюю и затем, надев с помощью своего лакея пальто, вышел из квартиры.

Яков ничего не подозревал, предположив, что барин уехал к больной.

К счастью Федора Осиповича, у ювелира Иванова оказался медальон точь-в-точь такой же, как был у него.

Заплатив, не торгуясь, за него триста шестьдесят рублей, он отдал его Наташе.

В тот же вечер последняя подала футляр с медальоном графине;

— Он возвратил! — побледнела Надежда Корнильевна, хотя, как припомнит читатель, сама собиралась взять его обратно у Неволина.

— Нет, нет-с… Разве он с ним расстанется, умрет скорее, чем отдаст… Это другой.

— Я не понимаю.

Наташа рассказала все по порядку.

— Благодарю тебя, ты истинный друг… — сказала растроганная графиня.

Таким образом, козни графа Стоцкого и певицы Руги были на этот раз разрушены.

 

XXVIII

РАЗБИВАЮЩИЕСЯ МЕЧТЫ

Елизавета Петровна Дубянская была отчасти права.

Любовь Аркадьевна Селезнева хотя еще смутно, но начинала понимать, что, доверившись любимому человеку, сделала непоправимую жизненную ошибку.

Перспектива вечной, как ей казалось, близости к любимому человеку, наполнившая все ее существо сладким трепетом, через несколько дней после бегства сменилась томительным гнетущим сомнением.

Беглецы на лошадях, чтобы замести след, доехали до Колпина, где сели в купе первого класса и прямо поехали в Москву.

Не останавливаясь в Белокаменной, Неелов с похищенною им «невестою», каковою Любовь Аркадьевна считала себя, и каковой считал ее первое время совершенно искренно и Владимир Игнатьевич, отправился во вновь купленное имение.

Погода, как мы уже говорили, в тот год стояла прекрасная, и влюбленные провели на лоне природы несколько дней, упиваясь восторгами близости и свободы.

Любовь Аркадьевна в чаду своего счастья позабыла обо всем, о родителях и даже об обещании тотчас же венчаться, данном ей любимым человеком.

Ей казалось, что чудным мгновениям, часам блаженства никогда не суждено кончиться.

Она начала только жить полною жизнью женщины, пресыщение наслаждениями любви было далеко от нее — она не допускала и мысли о возможности охлаждения со стороны ее ненаглядного Володи; что же касается себя самое, то она думала, что никогда не изменится к нему.

Но, увы, охлаждение мужчины наступило скоро.

Поживший, и сильно поживший, Неелов, поддавшись обаянию молодого, красивого, полного жизни существа, почувствовал сам прилив невозвратной юности и вернувшейся пылкой страсти, но, увы, это было проходяще: наступила реакция, и утомленный наслаждениями Владимир Игнатьевич вдруг стал тяготиться ласками своей молодой подруги.

Любовь Аркадьевна с ужасом сделала это открытие.

Она не понимала, что это происходило от невозможности с его стороны ответить на эти ласки, это раздражало его самолюбие, как мужчины.

Она удвоила свою нежность, холодность любимого человека еще более разжигала ее страсть и она не сдерживала ее проявления.

Она думала этим привлечь снова его к себе, получить на ее чувственные порывы такой же ответ.

Результат, конечно, вышел противоположный.

Он уклонялся сначала от ее объятий почти деликатно, но наконец была произнесена фраза, послужившая роковой гранью для их отношений прошлого и настоящего.

— Оставь, Люба, нельзя же вечно лизаться!.. — сказал Неелов, отстраняя от себя молодую девушку.

Любовь Аркадьевна побледнела.

«Он меня не любит!» — промелькнула в ее голове роковая мысль.

Это было начало конца.

Мельком пробежавшая мысль вернулась и скоро стала господствующей в уме молодой девушки.

— Он меня не любит… Я ему надоела… — на разные лады повторяла она себе с утра до вечера.

Поведение Владимира Игнатьевича подтверждало это гнетущее ее сердце открытие.

Он стал уезжать из дома по хозяйству, на охоту, и даже один раз к соседям по имению.

Это было накануне их отъезда из деревни.

Молодая женщина сидела одна в кабинете Владимира Игнатьевича и писала письмо родителям. Это было то письмо, после получения которого из Петербурга выехали на розыски беглецов Долинский, Селезнев и Дубянская.

— О, папа… папа… — шептала она, не будучи в силах писать, так как глаза ее затуманивались слезами. — Как я огорчила тебя… Но ты мне простишь… И мама простит… Милые, дорогие мои… Ведь я же теперь раба, раба его! Он говорит, что если я не буду его слушаться, он опозорит меня… И ко всему этому он не любит меня… Что делать, что делать… Нет, я не напишу вам этого, чтобы не огорчать вас… Он честный человек, он честный…

Она снова склонилась над письмом. Вдруг она вздрогнула, быстро спрятала письмо и отерла слезы. Дверь отворилась, и вошел Владимир Игнатьевич.

— Как я соскучилась, Володя, почти целый день, как мы не виделись… — проговорила Любовь Аркадьевна, силясь ему улыбнуться.

— Надеюсь, что тебе здесь было всего достаточно… — раздраженно отвечал он.

— Мне не доставало тебя, ведь ты один у меня на свете. Без тебя мне так сиротливо и страшно!..

— Перестань ребячиться! Не маленькая… — холодно остановил ее Неелов. — Я был у соседей… Играл и выиграл…

— Зачем ты играешь?! Ведь ты достаточно богат. Одного моего приданого…

— Твоего приданого!.. Да еще неизвестно, что скажут твои родители…

— Они согласятся и простят… Я в том уверена… Я на днях напишу им.

— Нам надо уехать отсюда… — перебил ее Неелов.

— В Петербург?

— Ну, нет… Надо еще узнать ответ от твоих родителей… Мы поедем в Москву… После первого письма ты напишешь второе, где скажешь, чтобы они прислали ответ до востребования.

— Но ведь ты сам хотел поселиться здесь…

— Здесь невыносимо скучно…

— Скучно!..

— Чему же ты удивляешься… Нельзя же проводить время, глядя друг другу в глаза… Это не жизнь…

— Не жизнь…

— Мне надо познакомиться с московским обществом…

— А я буду опять оставаться, как сегодня, по целым дням одна.

Владимир Игнатьевич молча пожал плечами.

— Послушай, Володя, помнишь, ты обещал мне обвенчаться, как только мы сюда приедем… Папа и мама тогда уж наверное простят нас… Не поедем в Москву… Обвенчаемся и поедем в Петербург.

Она смотрела на него взглядом, полным мольбы. Он не смотрел на нее.

— Ах, как ты мне надоедаешь, Люба! — воскликнул он. — Целыми днями ты изводишь меня то своей любовью, то хныканьем. Ну да, я обещал обвенчаться, но поверь, я знаю, что делаю, и обвенчаюсь тогда, когда это действительно будет нужно, учить тебе меня нечего… Лучше ступай готовиться к отъезду… Поезд уходит через час.

— Сегодня?.. Так поздно?..

— До станции рукой подать… Нас не съедят волки…

Молодая девушка вышла из кабинета, едва сдерживая слезы. «Такую глупость, как связать себя с этой дурой, можно было сделать только в порыве… Уж правду говорят, захочет Бог наказать, разум отнимет».

На вечерний поезд, однако, они не попали, так как Неелова задержали дела со старостой, и отъезд был отложен до другого дня до часового поезда.

По прибытии в Москву Неелов и Селезнева остановились в отделении «Северной гостиницы», находящейся недалеко от вокзала.

Хозяин этой гостиницы был знаком с Владимиром Игнатьевичем по Петербургу, где служил буфетчиком одного из шикарных ресторанов, а потому формальностей прописки, неудобной для Неелова и невозможной, за неимением документов, для его спутницы, можно было избежать.

Любовь Аркадьевна действительно не ошиблась за свое будущее.

Начались для нее томительные, скучные дни сидения в гостинице одной, так как Владимир Игнатьевич уезжал с утра и не являлся до позднего вечера.

Молодая девушка старалась не показывать виду, что она страдает и мучается, но эти страдания и мучения против ее воли написаны были на ее побледневшем и осунувшемся лице, и эта печать грусти раздражительно действовала на Владимира Игнатьевича.

Видимо, чувствуя все-таки некоторое угрызение совести, Неелов предложил Любовь Аркадьевне прокатиться раз вечером в Петровский парк.

Она, конечно, с радостью согласилась.

Сколько наслаждений доставила несчастной девушке эта прогулка. Только теперь она поняла, что особую прелесть этой прогулке придало почти недельное заключение в четырех стенах отделения гостиницы.

Любовь Аркадьевна была весела и оживлена. На впавших щечках появился даже румянец. Эта поездка, к счастью для нее, даже освободила ее от дальнейшего заточения.

Неелов в Петровском парке встретился с Николаем Герасимовичем Савиным, катавшимся с Мадлен де Mежен.

Владимир Игнатьевич, как мы знаем, был товарищ Николая Герасимовича. Они встретились с искреннею радостью и познакомили своих дам.

Савин, желая поговорить с Нееловым, предложил Любовь Аркадьевне место в своей коляске и пересел сам в коляску Владимира Игнатьевича.

Таким образом, дамы продолжали прогулку с глазу на глаз и через какой-нибудь час уже были приятельницами. У женщин, особенно молодых, это происходит очень быстро. Не этим ли объясняется, что это чувство приязни бывает зачастую не только мимолетно, но даже является порой основанием для будущей неприязни.

На Любовь Аркадьевну красота Мадлен, ее наряд, фигура, ее симпатичный голос, произвели неотразимое впечатление.

У очень молоденьких девушек и женщин, сильных своей молодостью и сознанием силы своей привлекательности, отсутствует чувство зависти к другим женщинам, чувство, которое неизбежно приходит впоследствии.

Такие девушки и женщины могут совершенно искренно увлекаться другими хорошенькими женщинами, почти влюбляться в них. Так произошло и с Любовь Аркадьевной. Она влюбилась в Мадлен де Межен. Последняя тоже почувствовала к ней необычайную симпатию. Основанием для этого явилась прежде всего возможность оказать молоденькой женщине покровительство. Красивые и молодые женщины ужасно любят являться в ролях покровительниц своих подруг.

Симпатия, внушенная молодой француженкой Любовь Аркадьевне, побудила последнюю на откровенность.

Быть может, впрочем, переполненная горькими думами головка и оскорбленное за последнее время сердце сделали то, что молодая девушка невольно выложила свою душу первой женщине, которая, как ей показалось, отзывчиво отнеслась к ее рассказу.

— Это ужасно… Однако, какой он… странный… — не могла подобрать подходящего слова Мадлен де Межен.

— Я сама не знаю, что с ним сделалось за последнее время.

— Попробуйте с ним быть холодны…

— Я не могу…

— Это-то более всего и губит женщину в глазах мужчин… Им не надо показывать всю полноту чувства, мужчина всегда должен оставаться относительно чувства женщины в некоторой неизвестности… Это заставит его быть к ней внимательнее… Они ведь, эти мужчины, в сущности, не любят нас, в нас они любят себя самих, свои удобства, свой комфорт, свое наслаждение… Потому мужчина более всего боится не потерять любимую им женщину, а быть ею брошенным… Смерть своей жены или любовницы мужчина всегда предпочтет разлуке, где первою ушла женщина… Надо всегда поэтому держать мужчину под «дамокловым мечом» — возможности такой оскорбительной для него разлуки…

Любовь Аркадьевна слушала этот первый жизненный урок своей новой подруги с широко открытыми глазами.

В следующей за первой коляске между Нееловым и Савиным шел тоже оживленный приятельский разговор.

Вспоминали прошлое, друзей, товарищей, женщин…

— Кто это с тобой? — спросил Николай Герасимович.

— Ох, не говори… — сделал гримасу Владимир Игнатьевич. — Попутал меня черт… Увлекся, похитил ее из родительского дома… Привез из Петербурга в имение, а затем сюда, живу в гостинице, жду, что родители вступят в переговоры, а между тем не рассчитал, что страсть моя к ней прошла, а она влюблена, как кошка, и страшно этим наскучила…

— Да, попался в переплет…

— Мне необходимо быть вне дома, а она одна… Понимаю сам, что ей скучно… Но что же я поделаю… С глазу на глаз с ней мне еще скучнее.

— Отлично, Мадлен тоже скучно, когда я уезжаю, она возьмет ее под свое покровительство.

Эта мысль улыбнулась Неелову.

— Вот это прекрасно! — заметил он.

Таким образом мужчины решили отдельно то, что было решено в первой коляске дамами.

 

XXIX

С БЕРЕГОВ СЕНЫ

Николай Герасимович Савин и Мадлен де Межен занимали великолепное отделение в гостинице «Англия» на Петровке.

В Москву они прибыли из Петербурга всего месяца с два.

Оправданный калужским окружным судом по обвинению в поджоге, освободившись таким образом от гнета тяготевших на нем в России обвинений, из-за которых он претерпел столько мытарств этапа и тюремного заключения, Савин полетел, как вырвавшийся школьник, на берега Невы, где ожидала его любимая и любящая женщина, покинувшая для него родину, родных и друзей, оставшихся в ее милой Франции.

Вернувшись в Париж, верная своему слову, она, покончив в нем свои дела, уехала к своей кузине и там, в глуши французской провинции, стала жить ожиданием весточек от ее «несчастного друга», как называла Мадлен де Межен Савина.

Весточки приходили, но короткие и печальные.

Краткость объяснялась необходимостью отдавать написанные письма на просмотр тюремного начальства, что заставляло Николая Герасимовича быть сдержанным в проявлении своих чувств, обреченных, как ему казалось, на профанацию посторонних, чуждых и неумеющих понять их людей.

Печальны они были потому, что настроение духа Савина в русских тюрьмах, не исключая и образцового дома предварительного заключения, за последнее время было мрачно и озлобленно.

Письма, таким образом, не удовлетворяли молодой женщины, думавшей, что при переписке она сохранит душевную близость с любимым человеком.

Этой близости, увы, она не чувствовала.

Гнетущая тоска все сильней и сильней стала сжимать ее сердце.

Наконец она не выдержала и снова уехала в Париж, не сказав ни слова своей кузине о цели своей поездки.

Цель эта между тем была во что бы то ни стало пробраться в Россию и хотя присутствием с «несчастным другом» в одном городе ободрить и утешить его, доказав ему, что обещания следовать за ним даже в «холодную Сибирь» — не были с ее стороны пустыми словами.

Обладая небольшим, но приятным сопрано, Мадлен де Межен зачастую между своими певала модные шансонетки и знала таким образом все новинки Парижа в этом роде.

На своем, хотя и коротком веку, она перевидала множество представительниц шансонетного жанра парижских бульварных сцен и усвоила без труда их шик и методу.

С таким аристократическим запасом она легко могла появиться перед русской публикой в качестве «звезды», тем более, что условия ее были много скромнее настоящих «парижских звезд».

Очень скоро через одного из театральных агентов она добыла сверх ожидания даже очень выгодный ангажемент в Петербург.

Агент расписал ее антрепренеру самыми яркими красками и сам хлопотал, чтобы не продешевить свежеиспеченную «звезду», так как его вознаграждение составлял процент с ее гонорара.

Она получила солидный аванс и уехала с берегов Сены на берега Невы.

При самом выезде из Парижа она написала письмо Савину, но при формальности передачи писем арестантам он получил его тогда, когда она уже второй день жила в шикарном номере «Европейской гостиницы» в Петербурге.

Она приехала как раз накануне дня, назначенного для судебного разбирательства дела Савина в Петербурге, и когда он вернулся в свою камеру, довольный своим оправданием, его там ожидала другая радость — письмо от Мадлен де Межен.

Прочтя письмо, он понял, что Мадлен уже в Петербурге, и стал ожидать свидания.

Он был уверен, что Мадлен де Межен добьется этого свидания.

Действительно, не без труда и хлопот Мадлен де Межен добилась свидания с ее «несчастным другом».

Чего не добьется любящая женщина?

Свидание произошло в конторе дома предварительного заключения и, несмотря на присутствие помощника смотрителя, деликатно, впрочем, отошедшего в противоположный конец комнаты и остановившегося у окна, Мадлен и Савин бросились друг к другу в объятия.

В разрешенные им полчаса они переговорили о многом.

Молодая женщина рассказала, как она сделалась артисткой с единственной целью попасть в Петербург.

— И подумай, я произвожу фурор… Меня буквально засыпают цветами и подарками, — не могла не похвалиться своим успехом Мадлен де Межен.

Николай Герасимович поморщился, но не сказал ничего.

— Мне уже косвенно, конечно, делали самые выгодные предложения… Здесь, говорят, у вас совсем нет женщин… — продолжала она вполголоса свою болтовню.

Разговор, конечно, шел по-французски.

— Что ты за вздор болтаешь?.. Как нет женщин?..

— Ну, то есть изящных женщин… Ваши мужчины имеют вид голодных собак при виде каждого смазливого личика.

Николай Герасимович не выдержал.

— Перестань болтать пустяки… Поговорим лучше о деле.

Он сообщил ей о положении своих денежных дел, о надежде на вторичное оправдание в Калуге и некоторых планах будущего.

— Тебе, конечно, придется бросить свою сценическую деятельность, — сказал он, подчеркнув последнее слово.

— Почему?

— А потому, что я ненавижу сцену, — резко отвечал он. Перед ним промелькнуло его тяжелое прошлое.

Он вспомнил Маргариту Гранпа, которую погубила и отняла та же сцена. Припомнился ему неожиданный его арест в Большом театре и поездка в Пинегу, откуда он вернулся, чтобы узнать, что девушка, которую он одну в своей жизни любил свято и искренно, начала свое гибельное падение по наклонной плоскости сценических подмостков.

Он в этот момент, на самом деле, искренно ненавидел театр, хотя эта ненависть в первый раз в такой резкой форме зажглась в его сердце.

Теперь снова женщина, которую он любит, вступила на еще более скользкие подмостки кафешантана, и хотя разум говорит ему, что это она сделала исключительно из любви к нему, но все же, кто знает, что тот фурор, который она произвела среди мужчин, глядящих на нее, по ее собственному выражению, как голодные собаки, и о котором она говорит с нескрываемым восторгом, не вскружит ей головку и она не пойдет по стопам той же Гранпа, а, быть может, падет еще ниже.

Это вторичное вмешательство сцены в его жизнь озлобило его против театра, и он это озлобление перенес на Мадлен-артистку.

Он замолчал после резкого возгласа:

— А потому, что я ненавижу сцену!..

Молодая женщина смотрела на него с нескрываемым недоумением.

Ей не был известен первый роман его юности, а потому она приписала его раздражение исключительно чувству ревности, что приятно польстило ее самолюбию.

Она внутренне была рада, что любовь его в разлуке не уменьшилась, за что она опасалась, судя по коротким и холодным последним письмам.

К чести Мадлен де Межен надо сказать, что она совершенно искренне сообщала своему «другу» о своих успехах, без предвзятой мысли возбудить его ревность, но далеко, повторяем, не была недовольна этим результатом.

— Я приглашена на сорок представлений… директор уже говорил о продлении контракта, но если ты не хочешь…

— Да, уж пожалуйста… Побаловалась и будет… — голосом, в котором все еще слышалось раздражение, прервал ее Савин.

— Я сделаю так, как ты хочешь…

— Меня скоро отправят в Калугу… — продолжал он, — а после оправдания я сейчас же вернусь в Петербург и к этому времени ты должна быть свободна… Понятно, если ты этого хочешь…

Последние слова он произнес с нескрываемой иронией и несколько деланно равнодушно.

— Nicola… — с упреком произнесла Мадлен де Межен.

— Ну, прости, прости меня, я раздражен, тюрьма не улучшает характера.

Они перешли к более миролюбивым темам.

Определенные полчаса миновали.

Они расстались.

Николай Герасимович вернулся к себе в камеру.

Странный осадок в его сердце оставило это первое свидание на родине с любимою женщиной.

До отправки в Калугу он еще несколько раз виделся с Мадлен де Межен и его поразило то, что она ни словом не обмолвилась о сценической деятельности.

Молодая женщина поняла, что эта деятельность ему неприятна, и молчала, хотя это ей стоило больших усилий, так как уже на второе свидание она принесла ему в кармане вырезки из петербургских газет, на страницах которых появились дифирамбы ее таланту и красоте.

Она поняла, с присущим ей тактом, что этим вырезкам суждено так и остаться в ее кармане.

После оправдательного приговора калужского окружного суда Николай Герасимович возвратился в Петербург и, устроив свои денежные дела, вскоре уехал с Мадлен де Межен, несмотря на горячие мольбы антрепренера, не пожелавшей возобновить контракта, в Москву.

Первые дни свободы около прелестной женщины, конечно, были для Николая Герасимовича в полном смысле медовыми, но затем в этот мед снова попала ложка дегтя в форме мучивших самолюбивого до последних пределов Савина воспоминаний об артистической деятельности Мадлен де Межен в Петербурге.

Появилась чуть заметная натянутость отношений, не оставшаяся, повторяем, тайной для чуткого сердца женщины.

В Москве они вели веселую жизнь. Николай Герасимович счастливо играл, что вместе с полученным им остатком его состояния позволяло ему не отказывать ни в чем ни себе, ни Мадлен де Межен.

Счастье в игре, по-видимому, его, однако, не радовало.

«Счастлив в картах, несчастлив в любви, — часто появлялось в его мыслях. — Несомненно, в Петербурге она не была безгрешна», — вдруг умозаключил он, стараясь, как всегда это бывает, сам найти доказательство того, чему хотел бы не верить, даже в предрассудках.

Другого доказательства у него не было, да и быть не могло.

Так жили они в Москве до встречи в Петровском парке с Нееловым и Селезневой.

После катанья они весело поужинали в ресторане «Мавритания» и Мадлен де Межен увезла Любовь Аркадьевну к себе ночевать.

С того вечера молодые женщины стали неразлучны.

 

XXX

СООБЩНИКИ

Кирхоф продолжал одолевать графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого все более и более возраставшими требованиями.

Тот бился, как рыба об лед, и положительно терял голову.

Вскоре после бала у Алфимова граф снова получил лаконичную записку своего бывшего сообщника:

«Приезжай и привези денег. К.».

Раб своего прошлого, граф Стоцкий на другой же день утром отправился к Кирхофу.

— Привез денег? — встретил его последний вопросом, произнесенным повелительным тоном.

— Нет, привезу завтра вечером две тысячи.

— Этого мало, привезешь и две с половиною.

Граф Сигизмунд Владиславович бешено зашагал взад и вперед по комнате.

— Так продолжать нельзя, ты становишься ненасытен!

— А ты будешь, разумеется, неистощим, дружище! Это в твоих интересах. Видишь ли: всякому свой черед. Прежде я таскал для тебя каштаны из жара, а теперь ты потаскай за меня.

Граф Стоцкий сделал отчаянный жест.

— Не бесись, сердечный… У тебя там нож под сюртуком, зарезать хочешь? Смотри, не просчитайся! Все наши с тобой дела, как я уже говорил тебе, в руках третьего человека, и тронь ты один волос у меня на голове, он пустит их в ход! Одним словом, клянусь тебе честью каторжника — и жить, и погибать мы будем вместе.

— О, уезжай, уезжай отсюда, куда бы то ни было, и я заплачу тебе все, что ты хочешь! — скрежетал граф Сигизмунд Владиславович.

— Ведь я уже сказал тебе, что во второй раз дурака не сломаю! — спокойно отвечал Кирхов, сидя развалившись в кресле у письменного стола. — Мне хорошо и здесь, а твои заботы я ценю внше миллиона, и ты мне его сделаешь. Так успокойся же, дружочек, ступай и создавай деньги, а то я дольше завтрашнего вечера ждать не могу.

Граф Стоцкий вышел и так хлопнул дверью, что в квартире задрожали окна.

Вечером за ужином у Матильды Руга никто не мог и подозревать, что этот веселый человек в душе несчастнее каторжника.

Граф Сигизмунд Владиславович по приглашению певицы уехал последний.

Когда гости разъехались, она строго обратилась к нему.

— Почему вы не были у меня сегодня утром?

— Меня задержал Кирхоф!

— О, ненавистный человек! Хотите, я достану вам яду.

— Нет, я дорожу его жизнью, как своей собственной.

— Все это прекрасно, но он забирает у нас чуть не половину добычи.

— Увы!

— Значит, необходимо ускорить дело с графом Петром, а для этого нужно прежде всего отдалить его от жены. После этой несчастной истории с медальоном он чувствует себя виноватым и, кажется, еще более привязался к ней.

— Да, и мне трудно стало настраивать его против нее. Он запрещает мне говорить о ней.

— Вы видите, что это серьезно.

— Вижу! Но что же делать?

— Я уже кое-что придумала… Капитолина Андреевна Усова будет праздновать рождение своей шестнадцатилетней дочери Веры и на этом балу первый раз покажет ее публично. Девочка в полном смысле красавица… Вы знаете, кому она предназначена?

Граф Стоцкий утвердительно кивнул головой.

— Надо раздразнить тщеславие графа Вельского.

— Нет, из этого едва ли что-нибудь выйдет! — возразил граф Сигизмунд Владиславович. — Надо устроить, чтобы граф и графиня возненавидели друг друга… Ольга Ивановна составит для графини достаточную причину.

— Ах, да, расскажите, как вы туда ездили и знает ли она, кто…

— Она поселилась у своих дяди и тетки. Меня встретил ее дядя, и так грозно, что я почти струсил… Затем вышла она сама. Когда она меня увидала, только побледнела, как мертвец. Я поскорее достал письмо графа и подал ей. Она не берет. «Нет, — говорит, — у нас с графом нет и не может быть ничего общего». Тут дядя ее взбесился окончательно. Схватив письмо, распечатал и прочел его, да еще вслух. Пока он возился с конвертом, я думал, что тут, черт знает, что выйдет, но оказалось, что граф Петр очень вежливо уговаривает ее вернуться, а затем рассыпается в любезностях по адресу своей супруги. Дяденька даже опешил, а Ольга Ивановна дослушала до конца, тихо вскрикнула и упала в обморок. «Ничего не понимаю», — проворчал дядя и унес девушку из комнаты, как ребенка. Затем вскоре вернулся ко мне и объявил: «Ответа на письмо не будет. Моя племянница останется здесь. А будь то, что я подозреваю, правда — вашему графу пришлось бы поплатиться головой. Честь имею кланяться!» Мне оставалось только поскорее унести ноги.

— Да, но хорошо и то, что вы узнали, что она не знает, кто был героем ее романа… — заметила между тем Матильда Францовна.

— Мне же думается, что мое посещение Костина принесло нам и другие выгоды.

Певица посмотрела на него вопросительно.

— Мы знаем теперь, — продолжал граф, — что ее дядя, а тем более отец, когда они узнают все, способны мстить за дочь, ни перед чем не задумавшись, и запугав ими старика Алфимова, мы можем брать с него все, что вздумаем. С другой стороны, Ольга Ивановна не могла скрыть от родных своей любви к графу Петру Васильевичу. После обморока у ней открылась нервная горячка и она все бредит Вельским. Если ее приключение станет известным графине, конечно, в том смысле, что его герой — ее муж, она возненавидит и прогонит его, а он с горя и злобы очутится в наших руках бесповоротно. А чтобы спасти его от мести отца и дяди, мы его увезем в Париж. Насколько это удастся, мы узнаем скоро.

— Вы умный и предусмотрительный человек… — заметила Руга. — Кстати, Корнилий Потапович был сегодня у меня, и я уже его напугала, если не дядей, которого не знала, то отцом… Он пришел в восторг от младшей дочери Усовой, но я его огорчила тем, что сказала, что за ней ухаживает граф Петр Васильевич.

— И что же он?

— Он с сердцем воскликнул: «Эх, вечно этот человек у меня на дороге!.. Нельзя ли его и на этот раз устранить?»

— Разлакомился, старый черт!.. — заметил граф Стоцкий. — Что же дальше?

— Дальше начал справляться об Ольге Ивановне, но за вестями о ней я его направила к вам. Он, верно, будет у вас завтра.

— И прекрасно, я с ним поговорю.

Граф Сигизмунд Владиславович простился со своей сообщницей и уехал.

Матильда Францовна не ошиблась.

Еще не было двенадцати часов, как Корнилий Потапович явился к графу Стоцкому.

Первый вопрос его был об Ольге Ивановне.

— Говоря откровенно, — сделал граф серьезное лицо, — она серьезно меня тревожит… Она у своего дяди, во всем призналась ему и тетке, те написали ее родителям… Покуда он и она думают, что это был граф Петр, но…

— Ну и прекрасно! И прекрасно! Пусть их думают, что это был граф Петр. Он человек молодой и легче с ними справится.

— Но граф мой лучший друг, — с жаром сказал граф Сигизмунд Владиславович, — и я из дружбы к нему обязан…

— Ну, так что же? Ведь и вы мне друг. А я… готов на всякие жертвы…

— Да ведь это известно не одному мне, это знает Матильда Францовна и ее подруга… Они могут обратиться к графу Петру и он, чтобы оправдаться, способен будет…

— Ну, да это ничего, ничего… Им денег дать нужно… Я дам столько, сколько у Вельского нет… А на вас я рассчитываю.

— Право, не знаю… Это очень неприятное и щекотливое дело… — с расстановкою нерешительным тоном сказал граф Стоцкий.

— Перестаньте, граф! Ведь вы знаете, я очень богат и уже стар… Сын мой имеет отдельное состояние, дочь тоже… Хранить для них мои деньги я не намерен… Так вот что, моя касса всегда к вашим услугам… Я куплю молчание Матильды и ее подруги… и заживем по-прежнему… По рукам?..

— Хорошо, так и быть, по рукам… Я считаю вас таким же моим другом, как и графа Петра… Я не знаю, что делать между двух друзей.

— Молчать.

— Хорошо…

— Благодарю вас.

Алфимов с чувством пожал руку графу Стоцкому.

— Вы куда? — спросил он, увидев, что граф взял перчатки.

— К графу Петру…

— Так поедемте вместе… Мне надо узнать, будет ли он на вечере у Усовой.

Графиня Надежда Корнильевна сидела у себя в будуаре среди целой груды полотна, батиста и кружев и с нежными мечтами женщины, впервые готовящейся быть матерью, рассматривала крошечные рубашечки, чепчики и остальные принадлежности для новорожденного.

Вошел граф Петр Васильевич и, нежно поцеловав у жены руку, опустился рядом с ней на диван.

— О, как я счастлив, Надя! — воскликнул он, смотря на нее восторженным взглядом. — Я не могу на тебя насмотреться и нарадоваться тому, что ты стала такая спокойная, светлая, даже на щеках появился румянец.

— Я очень рада, что ты доволен.

— Да, ты спокойна! Но счастлива ли ты, Надя? Простила ли ты мне все горе, которое я тебе причинил? Любишь ли ты меня хоть чуть-чуть?..

— Ты видишь все мои поступки, знаешь все мои мысли, тайн от тебя у меня нет. Суди сам.

— Ах, что за дурак я был! — вскричал граф, снова целуя руку у жены. — Убивать время в кутежах вместо того, чтобы наслаждаться чистым, прочным счастьем.

— Сам Бог внушает тебе такие мысли, милый!

— А какой у тебя здесь беспорядок… — рассмеялся граф Петр Васильевич, оглядывая комнату, но, мгновенно поняв в чем было дело, еще раз с глубокой нежностью поцеловал руку Надежды Корнильевны.

— О, Надя, если бы ты знала, как я безгранично счастлив…

— Я искренно радуюсь этому… А что, ты ничего не знаешь об Оле? — спросила графиня.

— Нет! С минуты на минуту ожидаю Сигизмунда… Я поручил ему разузнать, где она и что с ней.

Надежда Корнильевна поморщилась, однако промолчала.

— Чрезвычайно странно, что она так уехала! И еще эта записка, которую она оставила… Я думала, что ты один можешь объяснить это… Скажи мне правду, Петя?

— Клянусь тебе, я сам ничего не понимаю! С Ольгой Ивановной я вел себя, как брат. Бывали случаи, что я бесился на тебя за твою холодность и старался заставить тебя ревновать, но с тех пор, как понял, что ты слишком чиста и высока для ревности, я веду себя так же честно.

— И слава Богу!..

— Граф Стоцкий желает видеть его сиятельство! — доложила Наташа.

— Вот сейчас и узнаю об Ольге Ивановне, — сказал граф Вельский, целуя руку у жены и уходя.

Графиня проводила мужа долгим взглядом.

Она верила ему. Граф принадлежал к числу людей испорченных и бесхарактерных, но он не был лгуном.

Это было, быть может, одно из его достоинств, но для его жены оно было хуже всех его пороков.

Он был откровенен с Надеждой Корнильевной, откровенен до мелочей, и эта-то откровенность заставила страдать и самолюбие, и нравственное чувство этой чистой женщины.

В данном случае, впрочем, эта черта характера ее мужа успокаивала ее.

Со дня завтрака у ее отца у нее не выходило из головы письмо, адресованное ей Ольгой Ивановной.

По письму выходило, что ее подруга считает себя преступницей, а потому не может видеть ни ее, Надежду Корнильевну, ни ее мужа, значит…

Графиня даже мысленно не хотела делать вывода.

«Ужели… в доме ее отца… с ее единственной подругой? Нет, не может быть!»

Надежда Корнильевна гнала от себя эту мысль, а она упорно все лезла ей в голову.

«Граф бы сказал ей, — думала она теперь после разговора с мужем, — или бы смутился после поставленного ею прямо вопроса: „Скажешь мне правду?“»

Не случилось ни того, ни другого, хотя он и дал некоторое объяснение, за которое схватилась графиня Надежда Корнильевна.

Ухаживание графа, ухаживание для возбуждения ревности к жене, вскружило голову Ольге Ивановне, она влюбилась в ее мужа и, считая это чувство преступлением, бежала и скрылась… Это было логично, особенно для такой идеалистки, какою была графиня Вельская.

«Но зачем муж вмешал в это дело графа Стоцкого? — снова при воспоминании о Сигизмунде Владиславовиче поморщилась Надежда Корнильевна. — Мог бы сам разузнать».

Она бы поехала сама, но ей не позволяли продолжительных прогулок и, главное, волнения.

«А где ее искать?.. Впрочем, увидим, что скажет граф».

На этом Надежда Корнильевна успокоилась.