I
НА ПРОДАЖУ
Большой вечер у полковницы Капитолины Андреевны Усовой по случаю шестнадцатилетия ее младшей дочери Веры состоялся лишь через месяц после назначенного дня, ввиду постигшей новорожденную легкой болезни, и отличался обычным утонченным угодничеством самым низким страстям развратных богачей.
Откровенные разговоры и не менее откровенные костюмы присутствовавших дам и девиц, запах бьющих в нос сильных духов, соблазнительные жесты и позы, все наполняло залы Усовой той наркотической атмосферой, которая возбуждает разбитые нервы и пробуждает угасающие силы.
Молоденькая красавица Вера Семеновна, решительно не понимавшая ужасной доли, которую предназначила ей ее заботливая родительница, была царицей этого вечера.
И молодежь, и старики наперерыв старались привлечь на себя ее внимание или таинственно отводили в сторону полковницу и она, не стесняясь, вступала с ними в постыднейшие торговые переговоры, прикрывая их заботами о счастье дочери.
Сама Вера Семеновна была буквально перепугана всем, что происходило вокруг нее, и часто с мольбой поднимала глаза на мать, но та отвечала ей только циничными, насмешливыми улыбками.
Вначале концерта, отличавшегося самыми свободными текстами песен и романсов, в зале появились, совершенно неожиданно для графа Стоцкого, уже предвкушавшего увлечение графа Петра Васильевича Вельского молоденькой Усовой, Григорий Александрович Кирхоф и Николай Герасимович Савин.
Граф Сигизмунд Владиславович не знал Савина в лицо, но слышал, что он приехал в Петербург и возобновил знакомство с Кирхофом, а потому каким-то чутьем угадал, что это был он.
Граф смутился… Сердце его усиленно забилось, что случалось с ним очень редко, он знал, что Николай Герасимович был дружен с настоящим графом Сигизмундом Владиславовичем Стоцким, и теперь ему придется под этим же именем знакомиться с ним.
Он сумел, однако, побороть свое волнение и несколько прийти в себя, когда увидал, что оба вошедшие в залу посетителя направляются прямо к нему.
«Зачем Василий привел его сюда? — неслось в голове графа Стойцкого. — Что это, развязка, или же начало игры втроем?»
— Позволь, граф, тебя познакомить, — прервал его размышления голос подошедшего Кирхофа, — мой давнишний приятель Николай Герасимович Савин, много за свой крутой нрав претерпевший на своем веку…
Григорий Александрович подчеркнул особенно эпитет «крутой».
— Граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий, — представил он графа Савину.
— Граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий… — медленно, с расстановкой повторил Николай Герасимович, пристально глядя на своего нового знакомого.
Тот не вынес этого взгляда и побледнел. «Что это, конец или начало? — снова промелькнуло в его голове. — И что из двух лучше?»
— Очень приятно!.. — любезно тотчас сказал Савин и крепко, с чувством пожал руку Сигизмунду Владиславовичу.
«Начало!» — мысленно решил последний. Завязался общий светский разговор.
— Однако я тебя не представил хозяйке и ее двум дочерям, младшая из которых виновница настоящего торжества. Это новый распустившийся цветок в оранжерее полковницы… — спохватился Григорий Александрович и отвел Савина от графа Стоцкого с целью разыскать хозяек и ее дочерей.
— Ну, что? — шепотом спросил он Николая Герасимовича, когда они шли по залу по направлению к гостиной.
— Конечно, не он…
— Но это пока между нами.
— Понятно.
Капитолина Андреевна приняла Савина холодно-любезно. Она знала, что дела его не из блестящих, а к таким людям полковница не чувствовала симпатии. Красота Савина, между прочим, заставляла ее опасаться за младшую дочь; чутьем матери она провидела, что Николай Герасимович именно такой человек, которым может увлечься очень молоденькая девушка, а это увлечение может, в свою очередь, расстроить все ее финансовые соображения, которые по мере возрастающего успеха ее дочери среди мужчин достигали все более и более круглых и заманчивых цифр.
Екатерина Семеновна при его представлении глядела на Савина почти плотоядно.
Вера Семеновна вся зарделась.
Николай Герасимович внимательно взглянул на нее, и его поразила и красота ее, и выражение тоски и ужаса в ее прекрасных глазах.
«Такой цветок и между таким чертополохом!» — подумал он.
С чувством поздравив молодую девушку, он заговорил с ней так задушевно, что она взглянула на него с доверием и благодарностью.
Окружавшие Веру Семеновну мужчины были, видимо, раздражены ее боязливостью и холодностью.
В особенности горячился Корнилий Потапович и, воображая, что обязан этим графу Петру Васильевичу Вельскому, сказал ему несколько колкостей.
С досады на него последний решил, что добьется благосклонности Веры Семеновны, но вскоре заметил, что, хотя и впервые в жизни, но потерпит поражение и он.
Из залы послышались звуки Штраусовского вальса.
Молодая девушка решила не танцевать, но мужчины налетели на нее с приглашениями наперебой, как коршуны на голубку.
Вера Семеновна испугалась еще больше и, как бы ища защиты, бросилась к старшей сестре, но та встретила ее насмешками.
— Да что вы на нее смотрите, Корнилий Потапович, — сказала она Алфимову. — Возьмите эту недотрогу, отведите ее в зал насильно и заставьте танцевать с собой…
Ослепленный страстью, старый банкир даже не понял насмешки, заключавшейся в этом предложении ему танцевать с молоденькой девушкой.
Вера Семеновна готова была разрыдаться.
Наблюдавший за ней издали Савин вдруг подошел к ней и низко поклонился.
Она радостно подала ему руку и пошла с ним в залу.
— Я не хочу принуждать вас танцевать против воли, мне хотелось только избавить вас от этих нахалов.
— О, да, да, спасите меня!
— Клянусь вам, что сделаю все! Но лучше бы все-таки, если бы ваша матушка…
— Ах, мама такая странная! Она сама смеется надо мною. Да нет! Я больше здесь не останусь! Я сейчас скажу ей, — прибавила она, увидя мать у буфета и, оставя руку Николая Герасимовича, подошла к ней.
Произошла гнусная, безобразная сцена.
Мать, то ласково соблазняя, то сердясь и угрожая, объясняла дочери ту роль, которую предстояло ей играть в обществе, и резко приказывала ей быть любезною с богатыми кавалерами и не шептаться с прогоревшим барином и вдобавок с авантюристом.
Савину, стоявшему невдалеке, стало противно.
Он решил уехать, но в это время к нему снова подошла Вера Семеновна.
— Я совсем не понимаю, чего хочет от меня мама… — наивно, жалобным тоном сказала она.
— И дай Бог вам никогда этого не понять… — серьезно сказал Николай Герасимович.
Молодая девушка окинула его недоумевающе-вопросительным взглядом.
— Мне, к сожалению, надо проститься….
— Вы уже уезжаете! — вскричала она тоскливо. — О, вы себе представить не можете!.. Значит, никого не останется…
Савин был тронут.
— Я останусь, чтобы сегодня охранять вас.
— Только сегодня? — наивно сказала молодая девушка.
— Кто знает будущее?.. — загадочно сказал Савин.
Он действительно не отходил от нее целый вечер, пока выведенная из терпения Капитолина Андреевна не позволила дочери идти спать, видя, что самые богатые из гостей уже задумали играть в карты и ворчали на графа Стоцкого, который отговаривался нежеланием.
В конце концов он согласился.
Николай Герасимович, простившись с удалившейся в свою комнату и искренно рассыпавшейся перед ним в благодарностях Верой Семеновной, тоже присоединился к игрокам.
Граф Сигизмунд Владиславович метал банк. Он недаром отказывался играть.
Он боялся именно участия Савина.
И действительно, под пристальным взором Николая Герасимовича он терял свое обычное хладнокровие, руки его дрожали и волей-неволей он должен был представить игру, действительно, счастию, оставив на следующие разы искусство.
Как всегда бывает с играющими нечисто — счастье им не улыбается в картах.
Граф Стоцкий проигрывал.
Не выиграл, впрочем, и Николай Герасимович, одна за другой карты его были биты, но к его благополучию, он, не расположенный в этот вечер к серьезной игре, ставил на них незначительные куши.
Граф Петр Васильевич Вельский, напротив, был в ударе, делал крупные ставки и выигрывал карту за картой, наконец сорвал банк.
— Будет!.. — прохрипел граф Сигизмунд Владиславович, подвигая кучу кредитных билетов и золото графу Вельскому. — Больше я не могу, сегодня мне не везет фатально.
— А мне вдруг повезло — это редкость! — воскликнул граф Петр Васильевич.
— Значит, не везет в другом… — заметил граф Стоцкий.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты проиграл сегодня у Веры Семеновны…
— Ну, это еще посмотрим… Я надеюсь, и тут крикну «ва-банк».
— И карта твоя будет бита.
Николай Герасимович, беседуя в это время с Кирхофом, правым ухом слышал этот разговор.
«„Несчастлив в картах — счастлив в любви“, — припомнилась ему поговорка. — Ужели этот ребенок?..»
Перед духовным взором Савина восстала обаятельная фигурка молодой дочери Усовой.
Какая-то давно уже им не испытываемая теплота наполнила его сердце — ему показалось, что именно это чувство он испытывал только тогда, когда проводил незабвенные, быстро промчавшиеся минуты около его несравненной Марго.
«Ужели я влюблен?» — мысленно воскликнул Николай Герасимович и внутренне рассмеялся над самим собой.
Желающих метать банк не нашлось.
Игра прекратилась.
Гости стали расходиться по домам.
Только некоторые сдались на усиленные просьбы Капитолины Андреевны и остались ужинать.
Одни из первых простились с хозяйкой Николай Герасимович Савин и Григорий Александрович Кирхоф.
Полковница их особенно не удерживала.
Была великолепная звездная ночь.
Приказав экипажу следовать за ними, Савин и Кирхоф пошли пешком.
— И вы говорите, что этот человек держит все нити в своих руках?.. — спросил Николай Герасимович своего спутника.
— Это так же верно, как то, что мы идем рядом с вами…
— Это очень хорошо, мне бы хотелось вывести на чистоту всю эту историю… Вы, значит, как и я, уверены, что Сиротинин невинен?
— Я это знаю давно.
— Это ужасно… Только я, испытав на своем веку весь ужас тюремного заключения, могу безошибочно судить, что это такое… У меня была еще надежда на оправдание, а тут…
— Тут нет никакой надежды… Все улики против него…
— Надо спасти его…
— Наш «граф», кажется, не очень хорошо чувствует себя в вашем присутствии.
— Вы заметили?
— Еще бы… А потому…
— Вы думаете, что моя просьба на него подействует?
— Она будет для него приказанием, как и моя.
— Как и ваша?
— Я его держу в руках тем же, да кроме того, у меня есть с ним старые счеты… Вы мне в них не помешаете, а потому-то я так охотно повез вас сейчас же к нашей «дорогой полковнице».
— Я вам очень благодарен, мне так хотелось бы оказать услугу Елизавете Петровне Дубянской.
— Ах, это компаньонке Селезневой, которая бежала с Нееловым?
— Она теперь госпожа Неелова.
— Он на ней женился? А здесь поговаривали, что он раздумал…
— Ему не позволили этого…
— В эту Дубянскую влюблен Иван Корнильевич Алфимов, а она друг детства Дмитрия Павловича Сиротинина, и как обыкновенно бывает, детская дружба перешла в более серьезное чувство… Быть может, ревность молодого Алфимова и была побудительной причиной: спасая себя, погубить кассира и соперника?..
— Какая подлость! — воскликнул Николай Герасимович.
— Бедный юноша не так виноват, он всецело в руках нашего пресловутого графа, и тот играет им как куклой… Если бы Корнилий Потапович вторично теперь сделал ревизию кассы, то он бы сам понял, кто был и первый вор.
— Вы думаете?
— Я в этом убежден… Но ему не до того… Старик совсем сошел с ума и только и бредит женщинами… Он ревнует к ним даже сына…
— Этот старый коршун… — с гадливостью сказал Савин.
— Да! Наш Сигизмунд помогает обоим и умеет устроить, чтобы старик и молодой не встречались на одной дорожке!..
— Ну, дела!.. — заметил Савин.
— Да, уж такие дела, что и не говорите. Чего стоит одна наша полковница… Видели?
— Видел… и на первых порах мне даже пришлось сыграть роль доброго гения этой чистой голубки, попавшей в стаю галок и коршунов…
— И конечно, голубка совсем очаровалась своим добрым гением?
— Она дитя…
— Детям-девочкам именно и нравятся такие…
— Какие?
— Как вы… Рыцари без страха и упрека.
Николай Герасимович вздохнул. Образ Веры Семеновны Усовой снова восстал перед ним, и снова он ощутил приятную теплоту в своем сердце.
Собеседники вышли на набережную Невы, сели в экипаж и поехали по домам, продолжая беседовать друг с другом.
II
В ГОСТИНИЦЕ «АНГЛИЯ»
Владимир Игнатьевич Неелов был очень доволен, свалив со своих плеч «обузу», как он называл Любовь Аркадьевну, и окунулся с головой в вихрь московских удовольствий.
Он стал даже, действительно, серьезно ухаживать за дочерью одного московского купца-толстосума, имевшего великолепные дачи в Сокольниках и любившего перекинуться в картишки.
Неелов пропадал у него на даче с утра до вечера, гоняясь за двумя зайцами, обыгрывая отца и расставляя тенета богатейшей московской невесте.
Мадлен де Межен все более и более привязывалась к молодой девушке и, повторяем, почти была с нею неразлучна.
Часто она оставляла Любовь Аркадьевну ночевать у себя, и они по целым ночам говорили «по душе».
Николай Герасимович также с некоторого времени бывший не прочь пользоваться «холостой свободой», ничего не имел против этого, а, напротив, чрезвычайно любезно присоединял свои просьбы не оставлять Мадлен одну, когда он должен уезжать «по делам», к приглашениям своей подруги жизни.
Долинский оказался правым.
Савин совершенно легально проживал в Москве, и из адресного стола посыльным «Славянского Базара» была доставлена точная справка о его местожительстве.
На другой же день по получении этой справки Сергей Павлович поехал к Николаю Герасимовичу.
Он застал его за завтраком вместе с Мадлен де Межен и Любовью Аркадьевной, как раз в этот день ночевавшей в гостинице «Англия».
— Боже мой, какими судьбами! — воскликнул было Савин при входе, в номер Долинского, но остановился, увидав Любовь Аркадьевну, которая, смертельно побледнев, встала со стула, но тотчас же снова не села, а скорее упала на него…
Из рассказов Мадлен де Межен он знал, что молодой адвокат близок с домом Селезневых, — любил молодую девушку и даже желание ее отца было, чтобы он сделался ее мужем.
Николай Герасимович догадался, что Сергей Павлович приехал в Москву по следам беглецов.
Этим объясняется и испуг молодой девушки, вскоре, впрочем, оправившейся и бросившейся к Долинскому.
— Вы из Петербурга, что папа и мама, что брат?..
— Папа и мама здоровы, а ваш брат со мной в Москве, с нами и Елизавета Петровна Дубянская.
— Где она? Где? — воскликнула радостно Любовь Аркадьевна.
Только теперь, когда положение ее выяснилось, она поняла и оценила свою бывшую компаньонку.
— Очень рад, очень рад вас видеть… Сперва надо хлеба и соли откушать, а потом успеете переговорить на свободе, мне надо уехать, а Мадлен… Но позвольте вас представить.
Савин представил Долинского Мадлен де Межен.
— Я очень рада, заочно я знаю вас давно и благословляю как спасителя Nicolas, — сказала француженка.
— Какое там спасение… — улыбнулся Сергей Павлович.
— Мадлен тоже пойдет переодеваться. У ней это продолжается несколько часов.
— Nicolas! — с упреком сказала молодая женщина.
— Уж верно, матушка, да я ведь к тому, что у Сергея Павловича будет время переговорить с Любовь Аркадьевной. А теперь милости просим.
Слуга по звонку Николая Герасимовича принес лишний прибор, и Долинский уселся за стол.
Разговор за завтраком, конечно, не касался цели его приезда в Москву, а вертелся на петербургских новостях.
По окончании завтрака Савин тотчас же уехал, а Мадлен де Межен удалилась в другую комнату.
Молодые люди остались с глазу на глаз.
Наступила довольно продолжительная пауза.
Вдруг Любовь Аркадьевна как-то вся вздрогнула и залилась слезами.
— Вы плачете… О чем? — встав со стула, сказал Сергей Павлович и подошел к молодой девушке.
Молодая девушка продолжала рыдать.
Он взял со стола недопитый ею стакан содовой воды и поднес ей.
— Выпейте и успокойтесь… Не терзайте меня.
Он смотрел на нее с выражением мольбы.
Она порывистыми глотками выпила воду и подняла на него свои чудные заплаканные глаза.
Он взял ее за руку и отвел к маленькому диванчику, на котором и усадил ее, а сам сел рядом.
— Нет, — начала она, — так нельзя, я думал, что найду вас счастливой и довольной, рука об руку с любимым человеком.
Любовь Аркадьевна вздрогнула.
— А между тем, — продолжал он, — я нахожу вас среди чужих людей, грустной и, видимо, несчастной. Это выше моих сил, мне тяжело было бы видеть вас счастливою с другим, но несчастной видеть еще тяжелее… Я был когда-то вашим другом… Вы сами дали мне право считаться им. Теперь же я скажу вам, что я любил и люблю вас без конца.
Он вдруг порывисто схватил ее руку и поднес ее к своим губам. Молодая девушка с каким-то испугом отняла ее.
— Ах, оставьте, пощадите меня! — воскликнула она со слезами в голосе.
— Поймите же, Любовь Аркадьевна, что я готов отдать жизнь, чтобы заменить ваши слезы веселой улыбкой… Наконец, я помню, что вы когда-то относились ко мне сердечно… Почему же вы не хотите быть со мною откровенны?
— Нет! Нет! Это невозможно… О, если бы вы знали все!
— Ну, а если я… если я уже почти все знаю! — воскликнул Сергей Павлович.
Молодая девушка мертвенно побледнела и долго смотрела на него широко открытыми глазами, в которых мгновенно исчезли слезы горя и появилось мучительное выражение безысходного отчаяния.
— Вы знаете… Вы знаете… Все?
— То есть, как все… Я вижу состояние вашего духа, вижу вас одинокой и могу догадываться, — поправился Долинский, сам испугавшись впечатления своих первых слов.
— Догадываться? — печально повторила Любовь Аркадьевна. — Об этом даже нельзя догадываться… Действительность печальнее всех догадок…
— Боже мой… Так говорите же, умоляю вас, говорите!
— Хорошо, я расскажу вам все по порядку, — начала молодая девушка. — Вы знаете, что едва мне исполнилось шестнадцать лет, как меня начали вывозить в свет… Владимир Игнатьевич сейчас же стал за мной ухаживать и был просто трогателен своим вниманием и деликатностью… Наконец, не предупредив меня, он просил у папы моей руки. Папа отказал ему наотрез, но он все-таки продолжал бывать у нас и ухаживать за мной. Вдруг один раз папа приходит ко мне и объявляет, что мама решила выдать меня за князя Геракова, вы помните такой тощий и длинный молодой человек, с совершенно лошадиной физиономией… К тому же он был так глуп, что двух слов с ним сказать было нельзя… Куда хуже Владимира Игнатьевича! Я его без отвращения не могла видеть. Разумеется, я была в отчаянии, и бедный папа очень жалел меня. Но вы знаете маму, она такая гордая, а папа ее во всем слушается. Один раз я поехала одна кататься днем на Стрелку, мы жили тогда на Каменном острове.
Вдруг подъезжает Владимир Игнатьевич верхом… «Любовь Аркадьевна, — говорит он, — вы несчастливы!» Я не смогла отвечать и заплакала. «Вы его не любите?» Я все плачу. Тут он стал говорить мне что-то много-много хорошего, потом сказал: «Надейтесь на меня», — и ускакал. А этот князь Гераков приходился нам дальним родственником по маме и, приехав из провинции, жил у нас. Вдруг дня через два его приносят к нам раненого. Жалко мне его было и ухаживала я за ним усердно, но в душе все-таки благодарила Владимира Игнатьевича, придравшегося за что-то к князю и вызвавшего его на дуэль; я верила, что он любит меня больше жизни, которой рисковал для меня. Когда князь Гераков выздоровел, то отказался от меня и уехал. После этого мама стала еще усерднее искать для меня жениха и решила выдать меня за старого графа Вельского. Этого я испугалась хуже князя Геракова… Но мы с Владимиром Игнатьевичем виделись потихоньку, и он сказал, что объявил графу, что если он не откажется от этого сватовства, то он убьет его. Граф отказался. Затем Владимир Игнатьевич стал уговаривать меня бежать с ним. Я сначала отказывалась, потом согласилась… О, Боже! Это было последствием минутной слабости к нему… Было уже поздно не соглашаться… Но я стану теперь упрекать себя всю жизнь…
Любовь Аркадьевна снова залилась слезами.
— Полноте, перестаньте, — как мог утешал ее Долинский, — у вас еще целая жизнь впереди, и вы можете еще быть так счастливы…
— Нет, — покачала головой молодая девушка, — мне осталось только умереть… Он меня не любит… Я в том убедилась… К родителям я не вернусь… Ему я не нужна… Он не знает, как от меня отделаться… Я сама вижу…
— Ну, так и слава Богу, что это так! — торжественно и серьезно сказал Сергей Павлович. — В дружбу мою вы до сих пор верили… Поверьте же и любви моей и согласитесь быть моей женой…
— Так значит, вы меня не презираете?
— Бог с вами, что вы говорите, Любовь Аркадьевна! Вы молоды и чисты, а потому доверчивы… Неелов был первый человек, который сумел заговорить с вами языком, понятным вашему сердцу, да еще и при таких обстоятельствах. Виноваты ли вы, что поверили ему?.. Ну, а теперь говорю с вами я и прежде всего объявляю, что если отец ваш и благословит наш брак, я заранее отказываюсь от его богатства… согласны вы?
Любовь Аркадьевна долго молчала.
На заплаканном красивом лице ее быстро сменялись разнообразные выражения. Видно было, что в душе ее происходит жестокая борьба.
— Нет! — проговорила она наконец. — Это великодушие!..
— Клянусь вам, что я люблю вас и знаю, что вы выше меня. Это жертва скорее с вашей стороны.
— Не вам жениться на обесчещенной…
— Перестаньте… Вы меня сделаете счастливым…
— Нет, я не стою вас…
— Но пошли бы вы за меня, если бы Неелова не было?
— Нет! Умереть я должна… Мстить ему я не хочу… Было время, я его любила… Вас же теперь я оценила еще более.
— И потому мне отказываете?.. — с горечью в голосе сказал Сергей Павлович.
— Да, потому… Ваше счастье мне дороже жизни…
— И вы не хотите мне дать его?
— Я не могу вам дать его… Я это чувствую… Вы любите меня, это несомненно… Но придет время, вы сами поймете, что мое прошлое могло бы отравить вашу жизнь до конца.
— Я позабуду его.
— Я не могу позабыть его… Я могу быть женой его или ничьей.
Долинский долго смотрел на нее с глубоким почтением и восторгом.
— Бедная моя, — проговорил наконец он почти с материнской нежностью. — Вы не любите его и все-таки решаетесь быть его женою? Так вы будете ею, только доверьтесь мне во всем…
— Я доверюсь вам во всем… — с искренним чувством сказала молодая девушка. — Вы спасете мою честь! — с благодарностью в голосе воскликнула Любовь Аркадьевна.
— Я и спасу ее, быть может, губя себя! — задумчиво сказал Долинский.
III
СЛЕДСТВИЕ
Сцена в банкирской конторе, время, проведенное в сыскном отделении, арест и препровождение в дом предварительного заключения — все это пронеслось для Дмитрия Павловича Сиротинина как бы окутанное густым непроницаемым туманом.
Он очнулся и пришел несколько в себя только на другой день в своей камере.
Проснувшись, он огляделся вокруг себя недоумевающим взглядом.
Где он? Что это за странная комната с одной запертой дверью, со сделанным в ней круглым маленьким окошечком со стеклом, закрытым, видимо, с наружной стороны?
В то время, когда его внимание привлекло это крошечное окошечко, его ставенка внезапно отворилась и в нем появился человеческий глаз.
Кроме глаза ничего не было видно.
Но вот глаз скрылся, и ставенка снова захлопнулась.
Дмитрий Павлович вскочил.
— Где это я? — вслух с отчаянием в голосе воскликнул он.
Взгляд его упал на окно, помещенное как-то странно, выше, чем обыкновенные окна и защищенное железной решеткой, тень от которой вследствие, видимо, яркого солнечного дня рельефно отражалась на матовых стеклах.
Эта решетка ему сказала все.
Он понял и, как-то вдруг заметавшись, опустился, как стоял у постели, на пол и зарыдал.
— Я в тюрьме, в тюрьме… — сквозь рыдания шептал он. Слезы несколько облегчили его.
Его ум стал мало-помалу проясняться.
Он припомнил весь вчерашний день, и отчаяние сменилось страшным негодованием честного человека, заклейменного незаслуженно позорным именем вора.
Он вскочил, как ужаленный, с пола и стал быстрыми шагами ходить по комнате.
«Что же это? Куда же девались эти сорок две тысячи, хранившиеся у него в кассе и так таинственно исчезнувшие? Проверку ежедневную производил или сам Корнилий Потапович, или Иван Корнильевич в его присутствии…» — медленно, с расстановкой рассуждал Сиротинин.
Ему, действительно, за последнее время часто давали ключ и он производил выдачи и оплаты векселей до приезда в контору молодого хозяина, но все эти выдачи аккуратно им записывались, и при дневной проверке оказывалось все в порядке, а между тем исчез целый капитал: сорок две тысячи…
«Кто же вор? Кто же этот таинственный похититель, без взлома, без подобранного ключа, видимо, систематически, постепенно выудивший из кассы десятки тысяч?» — восставал в уме Дмитрия Павловича вопрос.
Таким вором мог быть только один из троих: сам Корнилий Потапович, его сын или же он, Сиротинин.
Первые оба — не только владельцы конторы как отец и сын, но даже пайщики, так как Дмитрий Павлович знал, что Иван Корнильевич в деле отца имеет свой отдельный капитал, — они оба, значит, должны были воровать у самих себя. Сиротинин не знал отношений между стариком Алфимовым и его сыном.
Обвинение против двух первых, таким образом, отпадало при первой же о нем мысли, да и самая мысль казалась дикой, невозможной.
Оставался один виновник — это он, Дмитрий Павлович Сиротинин.
А между тем он не виноват.
Это, впрочем, знает он один.
Другие этого знать не могут. Трое имели доступ в кассу, два владельца и он — кассир. Мало этого: и Корнилий Потапович, и Иван Корнильевич производили ежедневную проверку в его присутствии, под его наблюдением.
Даваемые ему иногда последним поручения, заставлявшие его покидать на несколько минут помещение кассы, не пришли ему в голову, как никогда не возбуждавшие никаких подозрений.
Значит, для всех других несомненным и единственным виновником был он.
Он — вор. Это вне сомнения. В этом будут убеждены все, не говоря уже о следователе и прокуроре.
«Мать!» — пронеслось в голове Дмитрия Павловича, и вдруг слезы ручьями снова потекли из его глаз.
Но это не были те еще недавние слезы отчаяния, это были слезы сожаления.
«Милая, бедная мама! Какой удар вынесла ты, прочтя письмо. Но ты, дорогая, ты одна, я глубоко уверен в этом, не поверишь, что твой сын бесчестный человек. Не поверила бы ты, если бы я сам даже признался в преступлении… Но тем более тяжело твое несчастье. Видеть невинного сына, заклейменного обществом страшным именем вора, тяжелее во сто крат, чем знать, что заблудшее дитя несет заслуженное наказание».
«Она! Елизавета Петровна!»
Мысли Сиротинина перенеслись на эту милую девушку. Только теперь почувствовал он сердцем, как дорога она ему. Только теперь понял он, что после матери он желал бы, чтобы только один человек не признал его виновным.
Этот человек был — Елизавета Петровна Дубянская.
Дмитрий Павлович не знал об отъезде Елизаветы Петровны в Москву.
«Мама, конечно, напишет ей, — думал Сиротинин, — им вдвоем будет легче переносить тяжелое горе».
Вдруг он почувствовал, что холодный пот выступил на его лбу.
«А что, если она…»
Он не был в силах окончить своей мысли.
«Нет… Она слишком чиста, слишком проницательна, чтобы поверить… Она знает меня… За последнее время мы так сошлись… Я выложил ей всю свою душу… Она мне сказала, что читает в моем сердце, как в книге… Не могла же она не прочесть в нем, что я честный человек… Ведь это заглавие книги моего сердца…»
Он с нетерпением стал ожидать свидания с матерью и с ней.
Это свидание состоялось только после первого допроса у следователя.
Последний был умный, проницательный и добрый человек.
Несмотря на многолетнее служение слепой, нелицеприятной и строгой Фемиде, в его сердце не были порваны человеческие струны. Ему не представлялся обвиняемый в форме отношения за известным номером в папке с синей оберткой, на которой напечатано слово «Дело». Он всегда видел в нем человека, старался заглянуть к нему в душу, расшевелить его совесть, нравственно на него воздействовать.
Для Дмитрия Павловича Сиротинина было большим счастьем, что его дело попало именно к такому следователю.
Счастье это заключалось не в том, чтобы судебный следователь мог помочь ему в его деле, разыскать виновника растраты и освободить невинно заключенного.
Мы знаем, что обстоятельства его дела сложились так, что из них не было выхода. Мы видели, что Сиротинин понимал это сам, понимал, конечно, и судебный следователь.
При первом же допросе на последнего произвело впечатление открытое, честное лицо обвиняемого, и поразил его чистый и прямой взгляд.
Выработавший из себя вследствие своей деятельности опытного физиономиста, следователь тотчас понял, что имеет дело не с преступником, а с несчастным.
После отрицательного ответа на первый вопрос о виновности, судебный следователь прямо обратился к Сиротинину с вопросом:
— Не подозреваете ли вы кого-нибудь?
— Нет! — также прямо и решительно отвечал Дмитрий Павлович.
Следователь начал расспрашивать его относительно порядка приема денег в конторе, ежедневной проверки кассы, присутствии при этом тех или других лиц.
Сиротинин подробно и ясно дал об этом обстоятельное показание.
— Во время поверки, когда она производилась в присутствии молодого Алфимова, не давал ли он вам каких-либо поручений, требовавших вашего ухода из кассы?
— Это случалось… Он иногда требовал ту или другую из конторских книг, которые хранились в другой комнате.
— Не думаете ли вы, что в это время… — начал было следователь.
— Нет, я этого не думаю!.. — с жестом негодования перебил его Дмитрий Павлович.
Следователь посмотрел на него широко раскрытыми глазами.
— Но вы сами, надеюсь, понимаете, что если не будет сыскан виновник растраты той суммы, которая не могла быть прочтена, то этим виновником… окажетесь вы?..
— Я это знаю, — вздохнул Дмитрий Павлович.
— А между тем поведение с ключом вашего молодого хозяина мне кажется подозрительным… Ручаетесь ли вы, что в то время, когда он удалял вас из кассы, несколько пачек кредитных билетов не переходило в его карманы…
— Это немыслимо! — воскликнул Сиротинин. — Он пайщик конторы, и исчезнувшие деньги или то есть известная часть их, принадлежит и ему… Он был, кроме того, всегда ко мне так добр и любезен…
— Все это так… Я высказал лишь мои соображения, — заметил судебный следователь и этим окончил первый допрос обвиняемого в растрате кассира.
Когда солдаты увели арестанта, следователь довольно долго глядел на затворившуюся за ним дверь.
— Да! — воскликнул он вслух, — во всю мою долгую практику я первый раз вижу безусловно честного человека в арестантском халате, под тяжестью позорного обвинения… Я ему даже не могу помочь… Он сам не хочет помочь себе… Все улики против него, а участившиеся за последнее время растраты кассирами не дают мне права даже на освобождение его от суда… Только чудо может спасти его… Будем же ждать этого чуда.
На другой же день после первого допроса обвиняемого судебный следователь вызвал к себе для допроса обоих Алфимовых, назначив, однако, им разные дни.
Первым по повестке вызывался Корнилий Потапович, а через день после него был назначен допрос Ивана Корнильевича.
Старик Алфимов вкратце рассказал историю обнаружения растраты, о его предложении Сиротинину выдать ему обязательство на растраченную сумму, обеспечив его всем своим имуществом, и оставить занятия в конторе без суда, и отказ Дмитрия Павловича от этого.
— Я не ожидал от него такой наглости и закоснелости, — заключил он.
— А, быть может, это только доказывает, что он не виноват? — уронил следователь.
Корнилий Потапович посмотрел на него вопросительно-недоумевающим взглядом.
— Если бы не полная очевидность его вины, господин следователь, я сам первый бы готов был стоять за него горой.
— Вследствие чего?
— А вследствие того, что до момента обнаружения растраты считал его честнейшим и аккуратнейшим из моих служащих. Он с такою точностью и идеальной честностью исполнял несколько моих провинциальных поручений, что я стал верить в него, как в самого себя.
— И эти поручения были связаны с находившимися у него на руках денежными суммами?
— Конечно.
— Суммы эти превышали сумму приписываемой ему растраты?
— В десять раз, если не более…
— Мог он воспользоваться при исполнении поручения хоть частью денег так, чтобы это ускользнуло от вашего внимания при поверке?
— О, конечно, он мог войти в сделку и нажечь меня на большую сумму на законном основании… Я выбрал его для этих поручений как рекомендованного прекрасно его бывшим начальством, а по выполнении поручений при освободившемся месте кассира я поручил ему кассу и думал, что я могу теперь спать спокойно… Кто мог думать, что его добросовестность и аккуратность были лишь лицемерием…
Корнилий Потапович вздохнул.
— Вы поручали вашему сыну оставлять у Сиротинина ключ от кассы после дневной проверки? — спросил следователь.
— Нет… Это было опрометчивостью с его стороны, за которую он и поплатился имущественно…
— То есть как?
— Все недостающее он заплатит из своего капитала, вложенного в дело.
— Вы ему сказали об этом?
— Да.
— И что же он?
— Он тотчас же согласился и предложил сделать это даже сейчас.
— Кто теперь заведует кассой?
— Мой сын.
На этом допрос старика Алфимова был окончен.
Он не поколебал мнения судебного следователя в невиновности Дмитрия Павловича Сиротинина, но уже окончательно убедил его в ней состоявшийся через день допрос Ивана Корнильевича.
Судебный следователь как-то невольно принял против него более строгий тон, и смутившийся при первом появлении в камере следователя молодой человек смутился и растерялся еще более.
— Во время проверки кассы лично вами без вашего отца не давали ли вы Сиротинину таких поручений, которые заставляли его удаляться из помещения кассы?
— Не помню…
— Припомните…
— Кажется, что нет.
— Вы говорите правду?
— Да… — через силу произнес с дрожью в голосе Иван Корнильевич.
— Кто мог, кроме Сиротинина, совершить эту кражу?
— Не знаю…
Кроме этих односложных ответов: «да» и «нет», «не помню» и «не знаю», от молодого Алфимова добиться нельзя было ничего.
«Вот настоящий виновник! — решил следователь, отпустив этого свидетеля. — Но как обличить его? Вот вопрос!»
IV
ОН СБЕЖАЛ!
В тот же вечер после свидания Сергея Павловича Долинского с Любовь Аркадьевной Селезневой, Елизавета Петровна Дубянская уже была в «Северной» гостинице, и молодая девушка встретила ее с искренней радостью.
Она застала там и Владимира Игнатьевича Неелова, который ранее уже от Любовь Аркадьевны узнал о прибытии в Москву петербургских гостей, и это известие нельзя сказать, чтобы его порадовало.
Он встретил Дубянскую смущенный, с холодною любезностью, и перекинувшись несколькими словами, извинился, что ему необходимо уехать по делу, и вышел.
— Я рад, что Любовь Аркадьевна остается с преданным ей другом… — заметил он при прощании, подчеркнув, видимо намеренно, последние слова.
Оставшись с глазу на глаз с Елизаветой Петровной, Любовь Аркадьевна рассказала ей все свое недоумение относительно изменившегося к ней любимого человека, свою сердечную муку, свои предположения — последние со слов Мадлен де Межен — и, наконец, всю безвыходность своего положения.
— Вы не можете себе представить, как я рада, что вы здесь, а то я совершенно одна… M-lle де Межен добрая, великодушная, милая женщина, но она все-таки мне чужая…
— А я? — спросила Елизавета Петровна.
— Вас я считаю теперь родной… Вы породнились со мной, будучи близкой свидетельницей всего со мной происшедшего… Я знала ведь, что вы обо всем догадывались, но были так благородны и великодушны…
— Что не высказала своих подозрений вашим родителям?
— Да.
— Но это только потому, что я сомневалась в справедливости возникших в моем уме подозрений.
— Этим-то вы и доказали чистоту вашей души.
— Но, быть может, теперь вы не должны меня благодарить за мое пассивное отношение к вашей судьбе. Если бы я вам помешала, кто знает, вы были бы счастливее.
— Нет, от судьбы не уйдешь… Я уже была обреченной. В тот день, когда вы поступили к нам, было мое первое свидание с ним наедине, которое решило все…
— Мне эта мысль тогда же приходила в голову… — заметила Дубянская.
— Если бы вы мне стали мешать, вы ничему бы не помогли, а я не сохранила бы о вас такого хорошего мнения и не была бы с вами так откровенна, как теперь.
— Сергей Павлович сказал мне, что вы обещали передать мне письма господина Неелова.
— Да, я их и вручу вам для передачи ему… Я не знаю, что он хочет с ними делать, но я верю, что он берет их для моей пользы.
— В этом не может быть сомнения. Долинский — честный человек.
— Я в этом и сама не сомневаюсь.
Любовь Аркадьевна встала с дивана, на котором сидели обе женщины, подошла к стоявшему комоду, отперла один из ящиков, вынула из него небольшой дорожный сак, а из него пачку писем и передала их Елизавете Петровне.
Та спрятала их в карман.
— Так вы говорите, что он совершенно перестал говорить о браке?
— И даже раздражается, когда я напоминаю ему об его обещании.
— Это ужасно… Извините, но он… нечестный человек… — с трудом произнесла последние слова Дубянская.
— Увы! — могла только воскликнуть Селезнева.
— И вы продолжаете любить его?
— Нет… Но он должен на мне жениться… Иначе я пропащая…
— Конечно…
— Сергей Павлович дал мне слово, что я буду его женой… Я ему верю…
— Он не даст слова необдуманно.
— А что брат? — спросила Любовь Аркадьевна. — Когда я увижу его?
— Он здесь. Но увидеть его вы можете только когда будете женою Неелова.
— Почему это?
— Так мы решили с Сергеем Павловичем.
— По каким же причинам?
— Он не должен знать, в каком вы находитесь положении. Он человек горячий, и мало ли что может произойти между ним и Владимиром Игнатьевичем.
— Пожалуй, вы правы, — согласилась Селезнева.
— Но как же вы здесь живете… без всяких бумаг?.. — начала Елизавета Петровна после некоторой паузы.
— Хозяин гостиницы старый знакомый Владимира Игнатьевича.
— Но все же лучше записаться… Я вам привезла ваше метрическое свидетельство. — Дубянская вынула из висевшей на ее руке сумочки бумагу и передала ее Любовь Аркадьевне.
«Ну, нашествие друзей и родственников, — думал между тем Владимир Игнатьевич Неелов по дороге в Сокольники. — Авось догадаются и увезут ее в Петербург обратно к родителям… Вот одолжили бы».
Он уже давно ломал голову над тем, как бы «поблагороднее» написать Аркадию Семеновичу, что Любовь Аркадьевна охладела к нему, и он вынужден просить родителей, чтобы они взяли ее обратно.
Тут же представлялся случай обойтись без письма.
«Я уеду завтра на несколько дней к себе в имение и оставлю здесь ее одну, авось догадаются», — решил он.
«А, быть может, эта ее отставная компаньонка увезет ее к ее любезному братцу и рыцарю Долинскому и сегодня?» — не без удовольствия мечтал он.
Ему не хотелось покидать Москву и в особенности дачу в Сокольниках, где, как мы знаем, он охотился за двумя зайцами. Возвратившись поздно ночью, он спросил встретившего его лакея:
— Барыня у себя?
— Так точно-с. От них с час, как уехала гостья…
Сердце Неелова упало.
«Придется завтра уезжать, — подумал он. — Ей не скажу ничего и исчезну…»
Действительно, на другой день утром Владимир Игнатьевич, не заходя в комнату Любовь Аркадьевны, уехал на вокзал и покатил в свое имение.
По приезде домой ночью, Елизавета Петровна застала дожидавшегося у себя в номере Долинского.
Они еще долго советовались друг с другом.
Они, действительно, как Дубянская передавала Селезневой, решили устранить совершенно от дела Сергея Аркадьевича, человека горячего, несдержанного и могущего только испортить придуманный Сергеем Павловичем план заставить Неелова жениться на Любовь Аркадьевне.
— Я сегодня написал и отправил с курьерским обстоятельное и подробное письмо Аркадию Семеновичу, — сказал Долинский. — Он получит его завтра до обеда, значит, до курьерского поезда может быть получена телеграмма о его немедленном возвращении.
— Это будет лучше.
— Еще бы! Тогда у меня будут развязаны руки. И мне претит эта ложь. Он спрашивает, нашел ли я сестру. Что она, как! Мне приходится лгать и выворачиваться. Я все откровенно написал Аркадию Семеновичу. Он поймет меня…
— Как бы не затормозила Екатерина Николаевна.
— Ну, в этом случае Аркадий Семенович умеет постоять за себя и часто идет наперекор ее княжеской воле.
Сергей Павлович оказался правым.
На другой день, около шести часов вечера, была, действительно, получена на имя Сергея Аркадьевича Селезнева телеграмма, гласившая: «Приезжай немедленно. Нужен».
Телеграмма была подписана: «Аркадий Селезнев».
— Как же сестра? — с недоумевающим выражением лица спрашивал Сергей Аркадьевич.
— Не беспокойся о сестре… Сестру мы найдем не нынче, завтра и обо всем тебя уведомим… А, быть может, ты и вернешься, — говорил ему Долинский.
— Да зачем я там понадобился?
— Уж этого, брат, не знаю… Приедешь, узнаешь… Вероятно, что-нибудь очень важное.
— Что же может быть? И не придумаю.
— Нечего и придумывать. Поезжай с курьерским.
— Придется ехать.
Сергей Аркадьевич собрался и уехал, Долинский и Дубянская поехали его провожать, и с вокзала Сергей Павлович завез Елизавету Петровну в «Северную гостиницу» к Селезневой, а сам уехал домой.
Он долго не ложился, ожидая возвращения молодой девушки, но так и не дождался.
Встав на утро, он справился у лакея.
Оказалось, что Елизавета Петровна дома не ночевала.
Он уже хотел ехать справляться, не случилось ли чего с нею, оделся и вышел в коридор, но в нем столкнулся лицом к лицу с бледной, расстроенной Дубянской.
— Что с вами? Где вы были?
— У Любовь Аркадьевны.
— Что случилось?
— Неелов исчез из Москвы, он сбежал, оставив ее на произвол судьбы.
— Откуда вы это знаете?
— Извозчик сегодня утром отвез его на станцию железной дороги.
— Вот как! — на первых порах сам пораженный воскликнул Сергей Павлович.
Елизавета Петровна прошла к себе в номер. Долинский последовал за ней.
— Несчастная!.. Она погибла!.. — воскликнула Дубянская, скорее падая, нежели садясь в одно из кресел, не снимая с себя верхнего платья.
— Успокойтесь!.. Ничего не погибла… — уже спокойным голосом сказал овладевший собой Сергей Павлович. — Мы его найдем.
— Где найти его?
— Не иголка… Не затеряется… Далеко не уедет… Может быть, знает Савин…
— Так вам Савин и скажет… Они с ним друзья…
— Мне Савин скажет все… Отдохните, разденьтесь… Вы, вероятно, не спали всю ночь…
— Не сомкнула глаз.
— Вот видите… Тем больше причин успокоиться и заснуть… А я пойду…
— С Богом…
Сергей Павлович уехал.
По счастью, он застал Николая Герасимовича дома.
— Ради Бога, помогите мне. Я к вам по делу… — сказал, входя в комнату, Долинский.
— Извольте, все, что могу, я сделаю… Для вас, вы сами знаете…
— Для меня вы даже нарушите законы дружбы?
— Я вас не понимаю.
— Скажите мне, где Неелов?
Савин смутился.
— Я… я… право, не знаю.
— Нет, вы знаете, но не хотите сказать мне, а между тем никакие законы дружбы не обязывают покрывать подлеца…
— За что вы его так?.. — улыбнулся Николай Герасимович, Сергей Павлович подробно рассказал всю историю ухаживания Владимира Игнатьевича за Любовь Аркадьевной, увоз ее из Петербурга и, наконец, неисполнение данного слова здесь и исчезновение из Москвы, с целью, видимо, окончательно от нее отделаться.
Вся эта история, рассказанная Долинским, получила в глазах Савина совершенно другое освещение, нежели тогда, когда он слышал ее, конечно, в другой редакции, от самого Неелова.
— Да, это… некрасиво… — пробормотал он сквозь зубы.
— Это подло, бесчестно!.. И вы как честный человек, несмотря на чувство дружбы к нему, конечно, примете сторону беззащитной, несчастной, опозоренной девушки…
— Но что вы хотите от него?
— Я хочу, чтобы он на ней женился.
— И она этого хочет?
— В том-то и все несчастье.
— Почему же несчастье?
— Да потому, что если бы она захотела быть моею женою, я обвенчался бы с ней завтра…
— Вот как!.. В таком случае, мне, действительно, неудобно скрывать его… Я получил от него вчера телеграмму… Вот она…
Савин вынул из кармана телеграмму и подал ее Долинскому. Тот прочел:
«Уезжаю на несколько дней в деревню. Если Любу увезут в Петербург, телеграфируй.Неелов».
— Вот на что он рассчитывает!.. Легко, однако, думает отделаться… — проворчал Сергей Павлович. — Так как теперь вы наш, то исполните еще одну мою просьбу…
— Какую?
— Поедемте со мной к нему в имение. Я захвачу еще двух моих московских друзей, из которых один доктор…
— Зачем это?
— Если он не согласится венчаться, я вызову его на дуэль… Вы будете его секундантом, а доктор пригодится кому-нибудь из нас…
— Совсем как во французском романе…
— Жизнь, Николай Герасимович, порождает романы позамысловатей французских…
— Извольте… я готов ехать, когда вы назначите…
— Благодарю вас… Если вы считаете себя у меня в долгу, то теперь мы квиты, — сказал с чувством, пожимая руки Николая Герасимовича, Сергей Павлович Долинский.
V
ПОЕДИНОК
Владимир Игнатьевич уже третий день скучал в своем добровольном заключении — в прекрасном доме своего имения — ис нетерпением ждал освобождающей его телеграммы Николая Герасимовича Савина.
Нарочный по несколько раз в день ездил в шарабане на станцию железной дороги справляться, не пришла ли депеша, а Неелов, обыкновенно стоя с биноклем у окна своего кабинета, пристально смотрел на видневшуюся дорогу, по которой он должен был возвратиться в усадьбу.
На третий день утром он увидал, что нарочный возвращается не один, рядом с ним сидел какой-то господин, судя по костюму.
Расстояние не позволяло даже в бинокль разобрать, кто это.
«Уж не сам ли Савин? — мелькнуло в голове Владимира Игнатьевича. — Может, дружище везет радостную весточку, что неприятель выступил из Москвы вместе с пленницей… Это было бы совсем по-дружески».
Шарабан сделал поворот в аллею, ведущую к дому, и скрылся из виду Неелова.
Тот бросил на стол бинокль и стал нервною походкою ходить по кабинету, а затем вышел и через амфиладу комнат отправился в переднюю встретить прибывшего гостя.
Шарабан в это время остановился у подъезда и перед Владимиром Игнатьевичем совершенно неожиданно для него предстал Сергей Павлович Долинский.
«Прислан для переговоров…» — мелькнуло в уме быстро оправившегося от неожиданности Неелова, и он с любезной улыбкой приветствовал Долинского.
— Здравствуйте… Какими судьбами! Вот не ожидал…
— Я к вам по делу… — сдержанно-холодно сказал Сергей Павлович, едва притрагиваясь к поданной ему Владимиром Игнатьевичем руке.
— Милости просим… милости просим, — заторопился Неелов. — Пожалуйте ко мне в кабинет.
Долинский снял пальто и последовал за хозяином.
— Чем могу служить? — спросил Владимир Игнатьевич, когда он вошел в кабинет. — Прошу садиться.
Сергей Павлович не слыхал или сделал вид, что не слышит последнего предложения.
— Я приехал спросить вас о ваших намерениях относительно Любовь Аркадьевны Селезневой.
— По какому праву… У вас есть доверенность от ее родителей?
— Нет, у меня нет никакой доверенности, и спрашиваю я вас не от лица ее родителей, а лично от себя.
— По какому праву, в таком случае, еще раз спрошу вас я?
— По праву человека, который любил ее, предлагал ей руку и сердце, но которому она отказала из-за вас…
— И совершенно напрасно! Я никогда не собирался жениться на ней, — отвечал спокойно Неелов.
— Это ложь! У меня есть ваши к ней письма…
— А, вот насколько вы с ней близки! — заметил Владимир Игнатьевич, нимало не смущаясь.
— Дело не в близости, а в правде…
— В таком случае выслушайте меня, не горячась. Надо вам сказать, что жизнь я вел всегда бурную, полную чувственных наслаждений. Затем дела мои расстроились. Приходилось решиться брать жену с деньгами. Любовь Аркадьевна, кроме того, хороша собой и одно время мне казалось, что я даже люблю ее. Но когда она согласилась бежать со мной, пыл этот прошел, а изменившиеся обстоятельства дали мне возможность вдуматься. Какой я ей муж? Ведь этот брак был бы и ее и моим несчастьем. А главное, теперь я дешево своей свободы не отдам!
— Но ведь вы ее скомпрометировали и обязаны…
— Повторяю, я не женюсь и ради себя, и ради нее.
— В таком случае, я вас заставлю.
— Вы?!
— Да, я…
Неелов презрительно расхохотался.
Настойчивость этого «адвокатишки», как он мысленно называл Долинского, начинала его раздражать.
— Да, именно я… — повторил твердо и решительно Сергей Павлович.
— Не пригрозите ли вы мне дуэлью? — иронически заметил Неелов.
— Да, я требую удовлетворения.
— По какому праву, за чужую вам женщину?
— Не за нее, а за ваш презрительный смех, который я считаю оскорбительным.
— Это другое дело. Но сперва смотрите…
Владимир Игнатьевич вынул из ящика письменного стола заряженный револьвер и, прицелившись в окно в сидевшего беззаботно шагах в двадцати на крыше воробья, выстрелил.
Воробей мгновенно свалился.
— Посмотрите и вы, — ответил хладнокровно Сергей Павлович, для которого стрельба и охота были любимой забавой.
Он взял из рук Владимира Игнатьевича револьвер и подойдя к окну, мимо которого в это время пролетала ласточка, поднял руку. Курок щелкнул и ласточка тотчас упала мертвою на землю.
— Хорошо!.. — сказал Неелов. — Но где же мы будем драться, один на один… Ведь это против всяких правил.
— Не беспокойтесь, все предусмотрено.
— Как так?
— На станции дожидаются окончания моих с вами переговоров Николай Герасимович Савин и два моих товарища, из которых один доктор. Савин охотно будет вашим секундантом.
— Однако, вы предусмотрительны, — сквозь зубы проворчал Владимир Игнатьевич.
— Пошлите за ними экипаж, — продолжал Сергей Павлович, пропуская мимо ушей это замечание.
— В таком случае, я сейчас распоряжусь.
Владимир Игнатьевич дернул сонетку.
— Четырехместную коляску отправьте сейчас на станцию за господами, — отдал он приказание явившемуся на звонок слуге.
— Теперь все-таки садитесь, — сказал Неелов Долинскому, когда слуга удалился, а сам стал ходить по кабинету.
Сергей Павлович сел.
— А вы послушайте мои условия: стрелять в вас я буду, но убить не убью, а только раню, потому что рана облегчит ваше дело женитьбы на Любовь Аркадьевне.
— Говорю вам, что я не женюсь… А вас убью… — сказал на ходу Неелов.
— Это — как решит Бог, — отвечал Долинский.
Владимир Игнатьевич вдруг остановился против него.
— К чему же такое великодушие?.. Если вы меня убьете или искалечите, честь вашей будущей жены будет восстановлена и вы можете спокойно на ней жениться.
— Увы, — вздохнул Сергей Павлович, — она не любит меня, а любит вас…
— Вот как! — заметил Неелов и стал снова ходить по кабинету. Наступило молчание.
Какие думы роились в голове этих двух молчавших людей — кто знает?
Шум подъехавшего к крыльцу экипажа заставил Сергея Павловича встать с кресла.
Неелов пошел встречать новых гостей.
Долинский последовал за ним.
— И ты, Брут! — встретил упреком Николая Герасимовича Владимир Игнатьевич. — И даже со смертоносным оружием, — указал он рукой на ящик с пистолетами, который держал в руках Савин.
— Что делать, брат! У меня правило и относительно самого себя, и относительно моих друзей: «Заварил кашу — расхлебывай».
— Присяжный поверенный Таскин… Доктор Баснин… — представил Сергей Павлович Неелову остальных двух прибывших.
— Мы несколько знакомы, — подав руку обоим, сказал Неелов, обращаясь к Таскину.
На лице Владимира Игнатьевича выразилось смущение.
Таскин был один из претендентов на руку дочери московского купца-толстосума, за которою ухаживал Неелов, и часто участвовал в карточной игре в доме ее отца, подозрительно поглядывая всегда на руки банкомета Неелова.
Он понимал, что это его враг, и появление его в качестве секунданта Долинского ему казалось дурным предзнаменованием.
Игроки и особенно шулера все суеверны.
— Так значит, вы не сговорились? — начал Савин, когда все прибывшие с Долинским по приглашению хозяина вошли в кабинет.
— Нет, — коротко отвечал Неелов.
— Значит, драка?
— Да… Я прошу тебя быть моим секундантом. Господин Долинский оскорбился моим презрительным смехом и вызвал меня на дуэль.
— Представляю вам моего секунданта, — сказал Сергей Павлович, указав на Таскина.
Тот молча поклонился.
— Очень приятно, — процедил сквозь зубы Владимир Игнатьевич.
— Когда же мы назначим дуэль? — спросил Николай Герасимович.
— По мне, хоть сейчас, — согласился Неелов.
— И отлично, — подтвердил Сергей Павлович.
— Здесь у меня в лесу есть отличная полянка, как будто сделанная для дуэлей… Я не велю отпрягать, и мы отправимся.
Неелов позвонил и отдал явившемуся слуге соответствующее приказание.
Секунданты удалились в другую комнату и через четверть часа вернулись с выработанными условиями поединка.
Все пятеро в четырехместной коляске отправились на место, о котором говорил Неелов.
— В тесноте, да не в обиде! — пошутил Савин, усаживаясь на переднем сидении, между Нееловым и доктором Басниным.
Коляску остановили у опушки леса и пошли по лесной тропинке.
Владимир Игнатьевич шел впереди, указывая дорогу.
Полянка действительно оказалась чрезвычайно удобной.
Защищенная со всех сторон густым лесом, она была в тени, так что солнце, ярко блестевшее в этот чудный сентябрьский день, не мешало прицелу.
В воздухе веяло прохладой.
Отмерив шаги, секунданты установили противников и в последний раз обратились к ним с советом примирения.
Оба противника от мира отказались.
Пистолеты были им вручены.
— Орел или решка? — крикнул Савин, подбрасывая монету.
— Орел! — сказал Неелов.
— Тебе стрелять первому, — объяснил Николай Герасимович, поднимая монету.
Присяжный поверенный Таскин стоял рядом с Долинским и не спускал глаз с лица Владимира Игнатьевича.
Последний не мог отвести глаз от его задумчивого, испытующего взгляда.
Этот взгляд смущал его.
Он целился долго, но рука видимо дрожала.
Наконец он выстрелил и пуля пробила шляпу Долинского и несколько опалила волосы.
— Вам стрелять! — крикнул Николай Герасимович Сергею Павловичу.
Последний быстро поднял руку и выстрелил, почти не целясь. Владимир Игнатьевич со стоном упал на землю. Все бросились к нему.
— Ну что? — спросил Долинский тихо доктора после осмотра.
— Жизнь не в опасности, но ампутацию сделать придется. Раздроблена голенная кость левой ноги.
Доктор сделал первоначальную перевязку, а затем все вчетвером бережно вынесли раненого из леса и уложили в коляску… Доктор сел с ним, и коляска шагом направилась к усадьбе.
Остальные пошли пешком.
Также бережно внесли Неелова в его кабинет и уложили в вольтеровское кресло.
— Садитесь рядом со мной, — сказал он Долинскому. — Мне нужно переговорить с вами… Теперь Любовь Аркадьевна едва ли захочет венчаться с калекой, — продолжал он. — Мне теперь нужна уже не жена, а сиделка на всю остальную жизнь. Все, все пропало!
Он тяжело вздохнул и замолчал.
— Послушайте, привезите ее… — сказал он после некоторой паузы.
— И священника! — добавил Сергей Павлович.
— Ну и священника, если хотите, — согласился Владимир Игнатьевич.
Долинский и Таскин уехали, а Савин и доктор остались при раненом.
По приезде в Москву Долинский передал все Елизавете Петровне, всячески стараясь выставить Неелова в лучшем свете.
Но когда она передала его рассказ Любовь Аркадьевне, то она поняла роль ее друга и горячее чувство приязни к нему еще усилилось.
— Он плох?.. — было ее первым вопросом, когда она вместе с Долинским и Дубянской на другой день приехали в именье Неелова.
— Кажется, необходимо будет ампутировать ногу, — морщась, ответил доктор. — А там увидим… всяко бывает…
— Люба… — сказал Владимир Игнатьевич. — Совесть заставляет меня загладить зло… Если я умру, ты будешь свободна, а если выживу, тебе придется быть прикованой на всю жизнь к креслу калеки и твоего врага.
— Для меня не остается выбора, — ответила она, — но я буду тебе благодарна за то, что ты не бросил меня на позор.
В это время приехал Долинский с сельским священником и дьячком, которых ему удалось ссылкой на законы и даже на регламент Петра Великого убедить в возможности венчать тяжело больного на дому, тем более, что соблазненная им девушка чувствует под сердцем биение его ребенка. В этом созналась Любовь Аркадьевна Дубянской.
Начался обряд венчания.
Неелов сидел в кресле, его шафером был доктор и, стоя сзади, держал над ним венец.
У Селезневой был шафером приехавший снова по просьбе Сергея Павловича Таскин, и ее обвели три раза вокруг кресла больного жениха.
Обряд окончился.
Честь Любовь Аркадьевны Селезневой была восстановлена, но Долинский не выдержал до конца и уехал на станцию, а оттуда в Москву.
На другой день, приехав снова в имение, он застал в доме Неелова целый консилиум врачей.
Елизавета Петровна занималась по хозяйству.
Любовь Аркадьевна была одна в своем будуаре. Сергей Павлович вошел туда.
Молодая женщина бросилась к нему навстречу и неожиданно для него упала перед ним на колени.
— Честь ваша спасена, хотя вы будете очень несчастны, Любовь Аркадьевна! — сказал он, поднимая ее. — Но прошу вас, что бы ни случилось, знать, что я ваш на всю жизнь… Теперь я уеду, но в знак вашего расположения, дайте мне что-нибудь на память.
— Вот кольцо… — взволнованным голосом проговорила она. — Это первый драгоценный подарок, сделанный мне папой… я дорожила им больше всего.
Она сняла с пальца колечко с изумрудом и бриллиантового осыпью, подала Долинскому и тотчас вышла.
Но в зеркале он видел, что по лицу ее струились крупные слезы.
Владимиру Игнатьевичу отняли ногу, но операция удалась блистательно, и больной был вне опасности.
Все, кроме Таскина, уехавшего накануне, и Долинского, вернувшегося также в Москву после разговора с Любовь Аркадьевной и получения от нее кольца, несколько дней провели в имении Неелова, куда даже приехала и Мадлен де Межен, вызванная Савиным.
Когда опасность для больного миновала, они тоже вернулись в Москву, но за это время Николай Герасимович глубоко оценил достоинства Елизаветы Петровны Дубянской и окончательно стал благоговеть перед этой девушкой.
На другой день по возвращении в Москву Долинский и Дубянская уехали в Петербург, куда раньше послали письмо с извещением о состоявшемся бракосочетании Неелова и Селезневой.
VI
МАТЬ И НЕВЕСТА
В Петербурге Елизавету Петровну ожидало роковое известие. В своей комнате, в доме Селезневых, на письменном столе она нашла письмо Анны Александровны Сиротининой. Письмо было коротко, очень коротко, но в нем чувствовалась такая полнота человеческого горя, что, охватив сразу все его глазами, Дубянская смертельно побледнела.
«Большое несчастье. Приходите, родная.Ваша А. Сиротинина».
Вот что прочла в письме Елизавета Петровна, и, переодевшись с дороги, даже не заходя к Екатерине Николаевне Селезневой — Аркадий Семенович встретил их на вокзале — тотчас поехала на Гагаринскую.
В уютной квартирке Сиротининых царило бросившееся в глаза молодой девушке какое-то странное запущение.
Казалось, все было на своем месте, даже не было особой пыли и беспорядка, но в общем все указывало на то, что в доме что-то произошло такое, что заставило его хозяев не обращать внимания на окружающую их обстановку.
Самое выражение лица отворившей на звонок Елизаветы Петровны дверь прислуги указывало на совершившийся в этой квартире недавно переполох.
— Дома Анна Александровна? — спросила Дубянская.
— Дома-с, пожалуйте, — отвечала служанка, снимая с молодой девушки верхнее платье.
— Здоровы?
— Какое уж их здоровье…
В тоне голоса, которым произнесла прислуга эту фразу, слышалось что-то зловещее.
— Это вы! — вышла навстречу гостье в гостиную Анна Александровна.
— Здравствуйте.
Все это было сказано старушкой с какими-то металлически-холодными звуками в голосе.
Елизавета Петровна остановилась перед ней, как окаменелая.
Сиротинина до того страшно изменилась, что встреть она ее на улице, а не в ее собственной квартире, она бы не узнала ее.
Еще недавно гордившаяся, что у нее почти нет седых волос, она теперь выглядела совершенно седой старухой.
Страшная худоба лица и тела делала ее как будто выше ростом. Платье на ней висело, как на вешалке. Морщины избороздили все ее лицо, а глаза горели каким-то лихорадочным огнем отчаяния.
— Что с вами, дорогая? Что случилось? — кинулась к ней молодая девушка. — Дмитрий Павлович болен?
— Хуже…
— Умер?
— Хуже…
— Что же с ним? Бога ради, не мучьте меня.
— Он… в тюрьме… — не сказала, а вскрикнула со спазмами в голосе Анна Александровна.
— В тюрьме… — бессмысленно глядя на старушку, повторила Елизавета Петровна, — в тюрьме?
Ноги ее подкосились, и она, схватившись за преддиванный стол, у которого они стояли, в изнеможении скорее упала, чем села в кресло.
— В тюрьме… — снова с каким-то недоумением, видимо, не понимая этих двух слов, повторила она.
— Да, в тюрьме… А вы этого не знали? — сказала Сиротинина с какой-то злобной усмешкой.
— Откуда же знать мне?
— Весь Петербург знает… Все газеты переполнены.
— Я это время не читала газет и не была в Петербурге.
— Вы не были в Петербурге?
— Я была в Москве, по поручению Селезневых… Туда убежала с Нееловым их дочь… Мы ездили за ней…
— О, Боже, благодарю тебя! — вдруг воскликнула старушка. — Простите меня… прости, Лиза, — и она с рыданиями бросилась обнимать Дубянскую.
Та вскочила, поддерживая на своей груди плачущую горькими слезами старушку, усадила ее в кресло и опустилась у ее ног на ковер.
— Успокойтесь, милая, дорогая… Расскажите, что случилось? — умоляла она.
Анна Александровна продолжала плакать навзрыд.
— А я подумала, что и ты, Лиза, веришь в то, что он виноват… — сквозь рыдания говорила она.
— Виноват? Кто? В чем?
— Мой Дмитрий… в краже…
— В краже?.. Что вы говорите? Разве может быть человек, кто этому поверит?
— Все верят… Его обвиняют, а он не может оправдаться…
— Это невозможно!
— Возможно… Все улики против него…
Сиротинина, несколько успокоившись, рассказала подробно и насколько возможно при ее состоянии толково все дело Дмитрия Павловича Сиротинина — об оказываемом ему доверии молодым Алфимовым, обнаружении растраты, аресте. Показала его письмо, которое она с момента получения хранила у себя на груди.
— Вы виделись с ним? — спросила Елизавета Петровна, выслушав этот печальный рассказ.
— Да.
— Что же он?
— Он спокоен… Он невиновен…
— Это само собой разумеется… Но он должен оправдаться…
— Он говорит, что это невозможно…
— Деньги взял не он… Я знаю, кто взял деньги.
— Вы?.. Знаете? — воскликнула Сиротинина.
— Да, я знаю, — повторила Дубянская.
— Кто же?
— Иван Корнильевич Алфимов.
— Что вы, он сам хозяин, пайщик отца…
— Это ничего не значит… Вы не знаете старика или знаете его меньше, чем знают у Селезневых… Он, несмотря на имеющийся у его сына отдельный капитал, держит его в ежовых рукавицах и, вложив этот капитал в дело, платит ему жалованье за занятия в конторе и даже не дает процентов, которые присоединяет к капиталу… Мне все это рассказал Сергей Аркадьевич и жаловался даже сам молодой Алфимов.
— Но это еще не доказывает, что он вор…
— Есть и доказательства… Он вращается в обществе барона Гемпеля, графа Стоцкого и других игроков, он сам игрок, а игрока от вора разделяет мгновение.
Сиротинина печально покачала головой.
Она видела, что молодая девушка попала, что называется, на своего конька и, отчаявшись найти исход для своего несчастного сына, предположила, что Дубянская увлекается в своем предубеждении против всех лиц, которые играют, называя их игроками.
Анна Александровна знала Ивана Корнильевича и не могла допустить мысли, что этот почти мальчик, если не по летам, то по виду, вежливый, предупредительный, мог быть не только вором, но даже убийцей человека, который к нему относился с такою сердечностью.
Позорное обвинение сына она считала хуже, чем его убийство.
Она, конечно, отказалась, но сочувствие ее тронуло.
Кто-нибудь другой подвел ее ненаглядного Митю, а не молодой Алфимов.
Не знала Анна Александровна, что Иван Корнильевич приезжал к ней по совету графа Сигизмунда Владиславовича, чтобы отвести глаза людям.
Совет этот подал опытный руководитель молодого человека после того, как тот рассказал ему о допросе его у следователя:
— Дело скверно… Поезжай-ка к его матери, рассыпься перед ней в сожалениях…
— Это ужасно!.. Как я посмотрю ей в глаза?..
— А ты в глаза не смотри… Держи свои опущенными вниз, что докажет твою скромность и невиновность, — цинично пошутил граф Стоцкий.
— Ужели нельзя этого избежать?
— Отчего же, можно… Но лучше сделать это, так как ты тогда сразу покоришь и ее, и его в свою пользу… Иначе дело может разыграться иначе и, кто знает, что ты не начнешь путаться на вторичном допросе, и, в конце концов, следователь тебя так прижмет к стене, что ты принужден будешь сознаться…
— Боже, неужели он еще второй раз может меня потребовать?
— Второй, третий, десятый… Сколько раз захочет.
— Это пытка!
— Ты на первом-то допросе вел себя как я тебя учил?
— Да… Говорил «да», «нет», «не знаю», «не помню». Но мне было так тяжело.
Иван Корнильевич вздохнул.
— Так и продолжай… А что до тяжести, то «любил кататься, люби и саночки возить». Зато потом, может быть, будешь кататься с Елизаветой Петровной Дубянской.
— Кабы твоими устами…
— Будешь мед пить… не только мед, шампанское и вместе…
— Поскорей бы все это кончилось.
— Конец бывает всему… не унывай…
— Хорошо говорить тебе, посадил бы я тебя в мою шкуру…
— Сиживал и не в таких шкурах… «Терпи казак — атаманом будешь».
Граф Стоцкий поощрительно потрепал рукой по плечу Ивана Корнильевича Алфимова.
Достойный ученик достойного учителя послушался и поехал к Сиротининой.
Граф Сигизмунд Владиславович, как мы видели, знал человеческие сердца.
Анна Александровна была подкуплена в пользу молодого Алфимова.
— Нет! Этого я так не оставлю… Я сама поеду к следователю и дам показание, — не унималась между тем Дубянская.
Старушка продолжала печально качать головой.
— Ведь не украл же эти сорок тысяч Дмитрий Павлович? — горячилась Елизавета Петровна. — Отвечайте!
— Конечно, не украл, — ответила, задетая за живое, Сиротинина.
— А между тем они пропали?
— Пропали.
— Кто же взял их?
— Не знаю.
— Вы не знаете, а я знаю… Это ясно, как Божий день… Взял тот, кому они были нужны для удовлетворения преступной страсти… Иван Корнильевич игрок… Игроку всегда нужны деньги, особенно когда он окружен шулерами… Он и брал деньги, а для того, чтобы свалить вину на Дмитрия Павловича, отдавал ему ключ от кассы… Неужели вы этого не понимаете? Вы не любите вашего сына!..
Анна Александровна не обиделась на этот возглас молодой девушки, тем более, что в нем слышалась такая любовь к милому ее сыну со стороны говорившей, которая живительным бальзамом проникла в сердце любящей матери.
Анна Александровна любовно смотрела на эту девушку, которая, по ее мнению, быть может, одна во всем мире, кроме нее, убеждена в невиновности ее сына.
— Я сейчас пойду к Долинскому…
— Зачем?
— Я буду просить его взяться за защиту Дмитрия Павловича…
— Он не хочет иметь защитника…
— Это невозможно, этого нельзя допустить… Он, кажется, хочет, чтобы его съели окончательно эти негодяи… О, я понимаю их игру, у меня появилась сейчас мысль, которая подтвердила еще более мое предположение.
— Какая мысль?
— Я пока не могу сказать ее, но потом, со временем, когда он будет свободен, я скажу вам ее…
— Он… свободен… — с грустью сказала Сиротинина.
— Он будет свободен… Он не виновен. Я пойду к нему завтра и добьюсь свидания, а сегодня я все-таки поеду сначала к Долинскому, мне самой нужен его совет…
— Поезжай с Богом, — тихо проговорила Анна Александровна, — уже одно твое негодование и волнение успокоили меня. Около Мити, значит, не одно, а два любящих сердца… Есть, значит, в мире два существа, которые не считают его вором.
— Его не будет и не посмеет очень скоро считать таким никто! — горячо сказала Елизавета Петровна.
В ее голосе было что-то пророческое и настолько уверенное, что Сиротинина почти с надеждой во взгляде посмотрела на нее.
— Ужели это может быть? — глубоко вздохнула она.
— Это будет… Мой муж не может быть вором…
— Твой муж! И ты решаешься теперь?..
— Его невиновность обнаружится… Это так же верно, как то, что есть Бог, — сказала Дубянская. — Но если бы силы ада и одолели, я во всяком случае буду его женой…
Анна Александровна вскочила с кресла и бросилась на шею молодой девушке, обливаясь слезами.
Это не были уже слезы одного отчаяния.
— Милая, дорогая, хорошая… Каким это будет для него утешением… Он так страдал…
— Ведь он имеет мое слово…
— Да… но обстоятельства изменились…
— В моих глазах ничто не изменилось… Обрушилось на него несчастье, а разве любящие люди бросают любимых людей в несчастьи?
— Ты ангел…
— Я только любящая женщина.
VII
У АДВОКАТА
Совершенно иначе отнесся к соображениям Елизаветы Петровны Дубянской по делу Сиротинина Сергей Павлович Долинский, к которому она приехала прямо от Анны Александровны.
Молодой адвокат жил недалеко от Гагаринской улицы, на Маховой, занимая очень хорошую квартиру в бельэтаже.
Небольшая холостая квартира была обставлена солидно и указывала на деловитость ее хозяина.
Меблировка, зеркала, картины были дорогие, но не бросались в глаза и не били на эффект.
Лучшей комнатой был большой кабинет, уставленный мебелью, крытой коричневою кожею и громадными библиотечными шкапами, наполненными книгами по юридической специальности.
Огромный письменный стол был завален бумагами, раскрытыми книжками «уставов», а массивная чернильница была украшена бронзовой статуэткой Фемиды, с весами в одной руке и мечем в другой.
Хотя был и приемный час, но Сергей Павлович оказался дома.
Вернувшись в Петербург, он приводил в порядок дела.
Визит молодой девушки, видимо, поразил его.
Хотя он знал, что недавнее предубеждение против него как защитника убийцы ее отца уже прошло, но все же понимал, что только важное, серьезное, не терпящее отлагательства дело могло привести к нему Елизавету Петровну.
— Что случилось? Чем могу служить? — спрашивал он, усаживая в кресло перед письменным столом неожиданную гостью и садясь на противоположное кресло.
— Я к вам за юридическим советом…
— Я к вашим услугам…
— Вы слышали о растрате в конторе Алфимова?
— Да, я читал еще в Москве газетные известия.
— В Москве, и ничего не сказали мне…
— Я не думал, что это вас может интересовать, да кроме того, вам было там не до газет…
— Да, правда, конечно, вы не знали… Это отчасти к лучшему, тогда я не могла бы исполнить поручения Селезневых.
— Почему?
— Потому, что узнав, что арестован мой жених, я бы, конечно, бросила все и уехала в Петербург.
— Ваш жених? — удивленно спросил Долинский.
— Да… Дмитрий Павлович Сиротинин — мой жених… Он арестован совершенно неповинно…
Сергей Павлович чуть заметно улыбнулся, но это не ускользнуло от зорких глаз молодой девушки.
— Вы улыбаетесь?.. Вы думаете, что во мне говорит любящая невеста?.. Вы ошибаетесь и осознаете вашу ошибку, как только я расскажу вам, в чем дело.
— Я весь внимание.
Елизавета Петровна, не торопясь, подробно рассказала все дело Сиротинина и высказала свои соображения о настоящем виновнике растраты.
Когда она окончила свой рассказ, Долинский сидел некоторое время молча в глубокой задумчивости.
Дубянская смотрела на него нетерпеливо-вопросительно.
— Я должен вам сказать, что вы правы… Действительно, здесь устроена адская махинация не без участия Стоцкого, Гемпеля, Кирхова и даже Неелова, и не вам бороться с ней…
— Не мне? Значит вы советуете не вмешиваться в это дело? — с почти злобной усмешкой спросила Елизавета Петровна.
— Сохрани меня Бог подать такой совет… Невиновность должна всегда обнаружиться… Я говорю только, что ваше показание следователю не даст ему возможности начать обвинение против потерпевшего, каким является в данном случае молодой Алфимов, и превратить его в обвиняемого, если этого, конечно, потребует его отец.
— Но что же в таком случае делать?
— Надо добыть не соображения и выводы, а доказательства…
— Их добыть невозможно.
— Кто знает?
— Вы говорите загадками…
— Мне сдается, — начал он после некоторой паузы, не обратив внимания на замечание молодой девушки, — что нам в этом деле может помочь опять же тот человек, который помог и в московском…
— Савин?
— Никто другой.
— Я вас не понимаю…
— Он хорош с Гемпелем и Нееловым, то есть знает их кружок, быть может, я даже почти уверен, не участвуя в их проделках, а потому с ним они не будут стесняться, и если он захочет, то может раскрыть все это дело.
— Но он не захочет…
— Почему?
— Какое ему дело до неизвестного ему Сиротинина!
— Он ваш жених…
— Что же из этого?
— А то, что вследствие этого мне думается, что Николай Герасимович с курьерским прикатит в Петербург и примется за это дело горячо.
— Какое же отношение имею к нему я?
— Савин человек увлекающийся… Я достаточно имел случаев изучить его… Это хорошая русская натура с подгнивающим, но все еще живущим корнем… Если он кого любит, то любит беззаветно, если ненавидит, то ненавидит от души…
— Что же из этого?
— А то, что перед вами он благоговеет…
Елизавета Петровна потупилась.
— Не конфузьтесь… Такое благоговение ничуть не оскорбительно…
— Я и не говорю этого.
— Он вскоре после вашего с ним знакомства сказал о вас: «Вот девушка, для которой я бросился бы в огонь и в воду, и не как за женщину, а как за человека». А он не из тех людей, у которых слово разнится от дела.
— Я ему очень благодарна, но нельзя же его беспокоить и заставлять приезжать по совершенно чужому для него делу.
— Ему, как он не раз говорил, совершенно все равно где жить, в Москве, или в Петербурге… Он любит приключения… Это современный рыцарь, немножко даже Дон-Кихот, но в хороших сторонах этого героя Сервантеса… Я ему напишу сегодня же…
— Если так — то напишите… Я не смею пренебрегать ничьей помощью…
— Его помощь, я предчувствую, будет существенна.
— Я просила бы также вас принять на себя защиту Сиротинина…
— Я готов, но до моего участия еще далеко… Следствие только что начато… Дай Бог, чтобы вашему жениху и не надо было бы моих услуг…
— То есть как?
— А так, чтобы дело не дошло относительно его до суда вследствие открытия настоящего виновника… Я верю в это… Я верю, что в земное правосудие вмешается отчасти небесное… Редки случаи, когда действительно невинный садится на скамью подсудимых…
— О, как желала бы и я верить в это.
Она встала.
— Благодарю вас… Вы все-таки подали мне хотя и призрачную, но надежду.
— Я сейчас же сяду писать Савину…
— В добрый час…
Елизавета Петровна вернулась к Селезневым несколько успокоенная, но там ожидало ее начало той пытки, которая была неминуема для нее в обществе таких, кто знал о ее близости к семье Сиротининых.
Она застала Екатерину Николаевну в гостиной.
— Я вас жду, жду… Мне так хотелось с вами переговорить еще о моей милой Любе, услыхать еще раз, как они устроились, а вы только что вернулись из Москвы и уж пропали на несколько часов…
Все это хотя и было сказано в виде шутки, но в тоне голоса Селезневой проскользнули ноты раздражения.
— Я узнала об обрушившемся несчастии над близкими мне людьми.
— Это, верно, над Сиротиниными? Вы, кажется, интересовались ее сыном?
— Я интересовалась им как хорошим, честным человеком, — глядя прямо в глаза Екатерины Николаевны, отвечала Дубянская.
— Теперь вам придется изменить свое мнение: он оказался вором…
— Это роковая ошибка…
— Хороша ошибка… Почитайте газеты и вы увидите, как дважды два четыре, что никто, кроме него, не мог совершить растраты…
— А я все-таки не верю этому.
— Ваша воля, — пожала плечами Селезнева, — но вы будете одни при этом мнении. Впрочем, вероятно, то же мнение высказывает и мать, укрывавшая сына и покупавшая на свое имя дачи.
— Позвольте, дача куплена из скопленных им денег, в рассрочку…
— Так всегда говорят все преступники.
— Он не преступник.
— Ну, будь по-вашему… Мне ведь в сущности все равно… Расскажите лучше мне о Любе…
Подавив свое волнение, Дубянская стала рассказывать подробно московские происшествия.
К концу ее рассказа в гостиную явились Аркадий Семенович, Сергей Аркадьевич и Иван Корнильевич Алфимов.
Сергей Аркадьевич, знавший все происшедшее в Москве от отца, которому дорогой от вокзала рассказали все Долинский и Елизавета Петровна, и теперь еще все волновался.
— И зачем надо было меня вызывать из Москвы?.. Я бы заставил его точно так же жениться на сестре…
— Так бы и заставил, когда ты не брал в руки ни ружья, ни револьвера… Он пристрелил бы тебя, как птицу, — сказал Аркадий Семенович.
— Но я брат… Мне было удобнее…
— Подставить свою голову без малейших шансов на хороший исход… Это было бы безумием… Я очень благодарен Сергею Павловичу, что он предусмотрел это и написал мне о вызове тебя сюда…
— А я так совсем ему не благодарен.
— Но как же скрыли, что была дуэль? — спросила Екатерина Николаевна.
— Объяснили рану несчастным случаем на охоте, — отвечала Елизавета Петровна.
Разговор перешел, благодаря присутствию Алфимова, на растрату в их конторе.
— Несомненно, виноват Сиротинин, — заметил Аркадий Семенович.
— Конечно, кто же другой, — подтвердил Сергей Аркадьевич.
— А вот Елизавета Петровна другого мнения, — вставила Екатерина Николаевна.
— Вот как? — вопросительно посмотрел на нее старик Селезнев.
Молодой Алфимов побледнел.
— Действительно, я другого мнения, — сказала Дубянская, — я хорошо знаю Дмитрия Павловича и удостоверяю, что он не может быть вором. Он скорее умер бы с голоду, чем взял бы что-нибудь чужое! Вы верите, потому что не знаете его так, как я его знаю… Его нельзя даже подозревать…
— Однако, все улики налицо…
— Какая же это улика!.. Не та ли, что кроме него некому было украсть? Кто знает…
Дубянская едва заметно повела глазами в сторону Ивана Корнильевича.
Тот сидел, как на иголках, и нервно кусал свои губы.
— Я не поверила бы ему, если бы он сам мне сказал, что совершил это преступление.
— Вы влюблены в него, — заметила Екатерина Николаевна.
— Я и не скрываю этого… Я его невеста…
— Вы? — широко раскрыла глаза Селезнева. — Но теперь…
— Что же теперь?.. Я убеждена, что его невиновность обнаружится, это, во-первых, а, во-вторых, если он сделается жертвой скрывшегося за его спиной негодяя, то я обвенчаюсь с ним, когда его осудят, и пойду с ним в Сибирь.
— Это очень романтично, — сказала Селезнева. — Но верно и то, что вы одни такого о нем мнения.
— Ошибаетесь, я только что была у Долинского, и он согласился со мной, что Сиротинин не виновен.
— У адвокатов нет виновных, — вставил Сергей Аркадьевич, несколько раздраженный против Дубянской за вызов из Москвы.
Иван Корнильевич Алфимов не проронил ни одного слова.
Екатерина Николаевна Селезнева приписала это воспитанию и такту молодого человека.
Ему как заинтересованному в деле и не следовало, по ее мнению, говорить.
Он между тем молчал по другим причинам. Иван Корнильевич переживал страшное внутреннее мучение.
Елизавета Петровна считает Сиротинина невиновным. Он этого никак не ожидал, он думал, что она отвернется от него как от преступника, от вора.
И к мукам совести несчастного прибавилось еще мученье ревности.
«Господи, — думал молодой Алфимов, — я надеялся все приобрести, а вместо того потерял все!»
Он встал, простился и вышел.
Елизавета Петровна тоже вскоре удалилась в свою комнату. Перспектива разговоров, подобных сегодняшнему, возмущала ее.
После обеда она снова поехала к Сиротининой и просила позволения у Анны Александровны временно переехать к ней.
Старушка с радостью выразила на это свое согласие.
— Мы будем с вами говорить о несчастном Мите…
— Мы спасем его…
В тот же вечер молодая девушка сообщила Селезневым о своем решении переехать к матери своего жениха.
— Старушка страшно потрясена, и одиночество делается для нее ужасным.
— Нам очень жаль, но насильно мы удерживать вас не можем, — сказала Екатерина Николевна.
— Я вам и не нужна…
— Нет, все-таки вы могли бы быть нам полезны по хозяйству… В качестве моей компаньонки, наконец… Мы вас так полюбили…
— Благодарю вас…
На другой день Елизавета Петровна, которую чуть ли не насильно щедро наградил Аркадий Семенович, переехала на квартиру Анны Александровны Сиротининой, о чем уведомила запиской Долинского.
Вечером же она получила письмо от Сергея Павловича, в котором была вложена телеграмма из Москвы от Николая Герасимовича Савина.
Телеграмма гласила:
«Выезжаю завтра курьерским. Савин».
VIII
АДВОКАТ-ПРАВЕДНИК
Сергей Павлович Долинский оказался тонким психологом.
Он угадал, чего не доставало в жизни Николаю Герасимовичу Савину.
Ему не доставало деятельности, и именно такой, на которую его вознамерился отправить «знаменитый» адвокат, — эпитет, уже даваемый некоторыми газетами Долинскому.
Савин скучал.
Жизнь веселящейся Москвы и Петербурга не могла удовлетворить его, слишком много видевшего на своем веку. Любовь к Мадлен де Межен, как мы знаем, была отравлена созданными им самим предположениями и подозрениями, да и не такой человек был Николай Герасимович Савин, чтобы долговременное обладание даже красивейшей и любимейшей женщиной не наложило на отношение его к ней печать привычки — этого жизненного мороза, от которого вянут цветы любви и страсти.
Он привык к Мадлен, она стала его вторым «я», тем более, что любовь этой женщины к Николаю Герасимовичу совершенно изменила ее.
Из кипучей, веселой, подчас своенравной, и всегда изменчивой парижанки, какой любил ее Савин, она сделалась покорной, серьезной, рассудительной женщиной, «совсем женой», по своеобразному выражению Николая Герасимовича.
Эта «совсем жена» уже не была для него не только женщиной, но даже другим лицом, это было, повторяем, его второе «я», и вместе с ней, таким образом, он чувствовал себя одиноким и, повторяем, скучал.
Полученное от Долинского письмо, таким образом, внесло в жизнь Савина перспективу разнообразия, и он схватился за предложение адвоката явиться на помощь Елизавете Петровне Дубянской обеими руками, тем более, что действительно не избег общей участи всех знавших молодую девушку и поддался ее неотразимому обаянию, как хорошего, душевного человека.
Николай Герасимович тотчас же написал и отправил известную нам телеграмму на имя Долинского.
Письмо он получил утром, когда Мадлен де Межен еще спала, так что, когда она вышла к завтраку, ей готовился сюрприз.
— Мы едем завтра в Петербург, — сказал Савин.
— В Петербург? Зачем? Мне нравится больше Москва…
— Мне нужно по делу.
— А… Это другое дело… Надолго?
— Как все устроится…
— Не секрет это дело?
— Далеко нет.
Николай Герасимович со свойственным ему жаром, особенно когда он говорил об интересующем его предмете, объяснил молодой женщине суть дела, которое его призывает в Петербург.
Мадлен де Межен давно не видела своего «Nicolas» таким оживленным и жизнерадостным, а как добрая женщина — глубоко заинтересовалась положением Дубянской, над женихом которой стряслась такая неожиданная беда.
— Но что можешь сделать для нее ты? — спросила она, и в ее голосе прозвучала нота сомнения.
— Я? — воскликнул Савин. — Все…
— Уж и все, — улыбнулась Мадлен де Межен.
— Да я ведь знаю многих из этих господ… Я сойдусь с ними снова и не будь я Савин, если не обнаружу этой гнусной интриги…
— Да поможет тебе Бог, — сказала молодая женщина, набожная, как все небезупречные дамы.
В Петербурге Савин и Мадлен де Межен заняли отделение в «Европейской» гостинице, по странной игре случая то самое, в котором несколько лет тому назад Николай Герасимович мечтал о Гранпа и за дверь которого вышвырнул явившегося к нему с векселем Мардарьева, что послужило причиной многих несчастий в жизни Николая Герасимовича, начиная с потери любимой девушки и кончая недавно состоявшимся над ним судом с присяжными заседателями в Петербурге.
Николай Герасимович, уже занявший отделение, вспомнил все это и даже вздрогнул при этом воспоминании.
Он хотел распорядиться о переходе в другое, но перспектива вопросов со стороны Мадлен де Межен, которой понравилось помещение, остановила его.
«Пустяки, ребячество!» — сказал он самому себе.
Не знал он, что страшное совпадение идет еще дальше, что он приехал в Петербург обличить сына или, по крайней мере признаваемого таковым, того самого Алфимова, который был главным, хотя и закулисным, виновником его высылки в Пинегу и возбуждения против него уголовного дела об уничтожении векселя, предъявленного ему Мардарьевым.
Так порою вертится колесо жизни.
Переодевшись и выпив стакан кофе, Савин поехал к Долинскому.
Сергей Павлович не мог встретить его на вокзале, так как это был его приемный час, о чем он уведомил Николая Герасимовича телеграммой в Москву, прибавив, что в день приезда ждет его к себе.
Действительно, он его ждал с большим нетерпением.
К желанию оказать услугу Елизавете Петровне Дубянской присоединилось стремление во что бы то ни стало развязать узел загадочного преступления, стремление, присущее каждому юристу, если только он человек призвания.
Сергей Павлович был именно таким юристом.
Он почти не занимался гражданскими делами и «председательство в конкурсах» не было его идеалом — он весь отдался изучению уголовного права, этой, по выражению одного немецкого юриста, поэзии права.
Сергей Павлович Долинский высоко и чисто смотрел на призвание адвоката как совместного работника с прокуратурой и судом в деле отправления земного правосудия.
С первых шагов его в суде его уста не осквернились «софизмами», он не был «любодеем мысли и слова», какими являлись его подчас почтенные и уже знаменитые товарищи.
Этим он вскоре заслужил уважение не только в обществе, но и среди магистратуры и прокуратуры.
Последние знали, что молодой адвокат говорит хорошо и задушевно только в силу своего непоколебимого внутреннего убеждения, и это убеждение невольно сообщалось его слушателям как бы по закону внушения мысли, так что речи Долинского действовали не только на представителей общественной совести — присяжных, — но и на коронных судей, которые, что ни говори, в силу своих занятий, и до сих пор напоминают того поседевшего в приказах пушкинского дьяка, который:
Дела Сергея Павловича Долинского были блестящи.
При таком отношении к своей практике понятно, что молодой адвокат был крайне заинтересован делом кассира Сиротинина, в невиновности которого, после беседы с Елизаветой Петровной Дубянской, у него не осталось ни малейших сомнений.
Роковое стечение обстоятельств, как он знал, порождает — хотя, к счастью весьма редко — страшные судебные ошибки, а наличие этих роковых обстоятельств в деле кассира банкирской конторы «Алфимов и сын» было очевидно, особенно для людей, знавших кружок лиц, среди которого вращался молодой Алфимов.
«Если бы, — думал Сергей Павлович после отправления Николаю Герасимовичу письма с курьерским поездом, — Иван Корнильевич действовал один, то, конечно, ему по молодости и неопытности не удалось бы выдержать роль потерпевшего. Можно было бы повидаться со следователем — Долинский знал их всех лично — и направить следствие так, что молодой Алфимов сбился бы в показаниях и уличил бы самого себя… Но у него, наверное, опытный руководитель и советчик из этой шайки, а потому надежда на такой исход дела является очень призрачной. Надо войти в эту шайку своим человеком, чтобы добыть данные, могущие служить основанием для раскрытия дела… Это может сделать один лишь Савин».
Понятно поэтому нетерпение, с которым ожидал Сергей Павлович Долинский приезда к нему Николая Герасимовича.
IX
АГЕНТ-ДОБРОВОЛЕЦ
— Ну вот и я, ваш агент-доброволец!
С этими словами Николай Герасимович Савин вошел в кабинет Сергея Павловича Долинского.
Молодой адвокат крепко пожал ему обе руки.
— Благодарю и за Елизавету Петровну, и за себя.
— За себя за что же, разве вы тоже влюблены в нее?
— Нет, мой друг, за себя я благодарю вас как за представителя русского правосудия. Существуют дела, раскрытие которых возможно лишь в высококультурных странах. Дело Сиротинина принадлежит именно к таким делам.
— Я вас не совсем понимаю, — заметил Савин, удобно усаживаясь в кресло и закуривая предложенную ему Долинским дорогую сигару.
— Есть дела — я объясню это вам яснее — которые требуют для обнаружения истинного виновника участия представителей общества, а казенные обнаружители и пресекатели преступлений бессильны со всею своею властью или же, быть может, именно в силу этой всей власти.
— Это как в Англии, где каждый англичанин не прочь помочь правосудию и не считает это зазорным, а напротив, ставит это себе в государственную заслугу.
— Именно, именно… Английское правосудие, как и весь ее государственный строй, заслуживает восхищения и подражания… Таково, по крайней мере, мое мнение.
— В каком же положении дело этого, как его?..
— Сиротинина.
— Да, Сиротинина.
— В очень скверном… Я вчера виделся с судебным следователем. Он глубоко убежден в невиновности обвиняемого, но положительно не в состоянии что-либо для него сделать… Улики все налицо, а человек, который по мнению следователя виноват, очень осторожен и неразговорчив.
— Значит, есть и предполагаемый настоящий виновник?
— Есть, но лучше я вам все расскажу по порядку. Вам необходимо ознакомиться как с делом, так и со многими несомненно причастными к нему лицами обстоятельно и подробно…
— Я вас слушаю.
Сергей Павлович рассказал Николаю Герасимовичу с присущей его языку ясностью все обстоятельства, предшествовавшие и сопровождавшие обнаружение растраты в банкирской конторе «Алфимов и сын», передал соображения Елизаветы Петровны Дубянской, соображения, с которыми он согласился, да еще нашел их подтверждение в мнении судебного следователя, производящего дело.
— Главными пружинами, как кажется, являются здесь трое: граф Стоцкий, барон Гемпель и Кирхоф, очень может быть, что был и Неелов, но его здесь, как вам известно, нет…
— Почему вы указываете прямо на лица?
— А потому, что молодой Алфимов вращается в их кружке, который его, видимо, обчищает, и задушевный друг графа Стоцкого, личности чрезвычайно темной и подозрительной…
— Позвольте, позвольте, я знал одного графа Стоцкого в Варшаве, мы были с ним большими приятелями… Как зовут его?
— Сигизмунд Владиславович…
— Это он… Но тот был прекрасный человек, честный, прямой, добрый, один из редких представителей польской национальности.
— Ну, этот другой, он отличается именно всеми противоположными качествами его соименника.
— Но позвольте, этого не может быть… Сигизмунд Стоцкий был последний представитель в роде, других графов Стоцких нет.
— Значит он переменился.
— Каков он из себя?
Сергей Павлович описал наружность графа Сигизмунда Владиславовича.
— Странно, он совсем не похож на того…
— Уж не знаю…
— Странно, очень странно… — продолжал повторять Николай Герасимович. — Мне интересно будет с ним встретиться.
— А остальных вы знаете?
— Гемпеля да, мы друзья… Кирхофа же я встречал за границею и также знаю довольно близко.
— Значит, вы почти у пристани.
— Дай-то Бог… Но это дело интересует меня теперь вдвойне из-за личности графа Стоцкого. Не мог же человек измениться так нравственно и даже физически. Надо будет съездить к Гемпелю. Где он живет?
— Этого я не знаю… Да вам, по моему мнению, следует столкнуться с ними на нейтральной почве. Пусть они сами уже втянут вас в свою компанию.
— Вы правы. Но где же?
— Во втором часу дня вся их компания собирается завтракать в ресторане Кюба.
— Отлично, завтра же я буду там.
— Очень хорошо, завтра же как раз вторник, — легкий день для начала дела, — засмеялся Долинский.
— Чего вы смеетесь?.. Я верю в эти народные приметы о легких и тяжелых днях и сам не раз испытал последствия, начиная дело в понедельник.
— Ну?
— Верно, верно… Так с завтрашнего дня, с легкого, я примусь за работу.
— Дай Бог успеха.
— А теперь скажите мне, где живут Селезневы?
— Зачем?
— Я желал бы заехать повидать Елизавету Петровну.
— Она не живет более у них.
— Где же она живет?
— Она переехала к матери Дмитрия Павловича Сиротинина.
— Вы знаете адрес?
— Да.
Долинский сказал адрес, и Савин записал его в свою записную книжку.
— Я заеду к ней прямо от вас.
— Вы ее очень обрадуете.
— Не буду вас задерживать…
— Если понадоблюсь, я по утрам и после обеда до восьми дома.
— Буду являться с рапортом… — пошутил Николай Герасимович, прощаясь с Сергеем Павловичем, и уехал.
— На Гагаринскую улицу! — крикнул он кучеру уже взятого им месячного экипажа-коляски.
Подобно лучу яркого живительного солнца отразилось переселение к Анне Александровне Сиротининой Елизаветы Петровны: не только в обстановке уютненькой квартирки, но и в расположении самой ее хозяйки.
Все в квартире приняло иной, более спокойный, привлекательный вид, а сама Анна Александровна стала куда бодрее: туча мрачной грусти, лежавшая за последнее время на ее лице, превратилась в легкое облачко печали с редкими даже просветами — улыбками.
Сразу высказанное Елизаветой Петровной мнение, что Дмитрий Павлович Сиротинин — жертва несчастья, интриг негодяев, и что в скором времени все это обнаружится, и его честное имя явится перед обществом в еще большем блеске, окруженным ореолом мученичества, конечно, приятно подействовало на сердце любящей матери, но, как мы знаем, не тотчас же оказало свое действие.
Факты и безысходность положения ее сына, обвиняемого в позорном преступлении, стояли, казалось, непреодолимой преградой для того, чтобы мнение любящей его девушки проникло в ум старушки и взяло бы верх над этой, как ей по крайней мере казалось, очевидностью. Но зерно спасительного колебания уже было заронено в этот ум.
«Что-то скажет Долинский?» — думала Анна Александровна после отъезда от нее Дубянской, которая, как, конечно, помнит читатель, отправилась прямо от Сиротининой к «знаменитому адвокату».
Анна Александровна слышала о Сергее Павловиче много хорошего, и уже одно то, что прямая, честная, не входящая никогда в сделки со своей совестью Лиза — как называла Дубянскую Сиротинина, — несмотря на свое прошлое предубеждение к защитнику убийцы своего отца, изменила свое мнение о Долинском и стала относиться к нему с уважением, очень возвышало личность молодого адвоката в глазах старушки.
Она знала также, что Елизавета Петровна никогда не лгала, а потому была уверена, что получит от нее настоящее мнение Сергея Павловича о деле ее сына, не смягченное и не прикрашенное ничем.
«Если он согласится с доводами Лизы, то…»
Анна Александровна боялась докончить свою мысль, до того она показалась ей привлекательною, и только с мольбою обратила полные слез глаза на висевший в ее спальне, куда она удалилась после отъезда Елизаветы Петровны, большой образ Скорбящей Божьей Матери — этой Заступницы и Покровительницы всех обиженных, несчастных и сирых.
Чудный лик Богоматери, казалось, с ободряющей любовью во взоре глядел на скорбящую по сыну мать.
Старушка невольно не могла отвести глаза от этого лица и как-то машинально опустилась на колени перед образом и забылась в теплой молитве.
Как бы в ответ на эту искреннюю молитву было вторичное посещение в тот же день старушки Елизаветой Петровной.
Подробно рассказала она ей свой разговор с Сергеем Павловичем Долинским и его план поручить расследование этого дела Савину.
— Так он тоже находит, что Митя?..
Анна Александровна остановилась, как бы боясь высказать последнее слово.
— Конечно же находит, что он не виноват… Он совершенно согласился со мной, что Дмитрий Павлович — жертва адской интриги негодяев.
— Так, так… — грустно покачала головой старушка.
— Иначе бы он не придумал найти человека, который знает всех этих лиц и сумеет среди них самих обнаружить всю эту хитросплетенную сеть, которою они опутали невинного из-за своих гнусных расчетов…
— И ты думаешь, он возьмется?
— Долинский убежден, что да, а он знает его лучше, чем я.
— Дай-то Бог, дай-то Бог!.. — прошептала Анна Александровна, и в первый раз лицо ее несколько прояснилось.
Когда же, как мы знаем, в тот же вечер Елизавета Петровна попросила у ней позволения временно переехать к ней, то Сиротинина с радостными слезами бросилась на шею молодой девушке.
— Вы уже говорили об этом с Селезневыми?
— Нет еще, но я, во-первых, им не нужна, так как была приглашена к дочери, которой теперь нет, и, во-вторых, я не могу жить среди людей, которые иного мнения о нем, чем я.
Анна Александровна поняла, что «о нем» значит о ее сыне, и одобрительно кивнула головой.
— Кроме того, мне приходится там встречаться с молодым Алфимовым, которого я считаю хотя, быть может, и не самостоятельным, но зато главным виновником несчастья Дмитрия Павловича. Я уже видела его.
— Видела… Но что же он? — взволновалась старушка.
— Если бы вы сами видели, что делалось с ним, когда заговорили о растрате в его конторе и когда я высказала мое мнение, что Дмитрий Павлович жертва негодяя, скрывшегося за его спиной, причем как бы нечаянно взглянула на него, то вы сами бы поняли, что, несомненно, взял деньги он.
— Да что ты?
— Он был бледен, как полотно, и сидел, как приговоренный к смерти. Выбрав удобную минуту, он ушел. Несомненно, что это дело его рук и, быть может, даже не с одной целью свалить на Дмитрия Павловича свою вину он подсовывал ему ключи…
— Какая же другая цель?
— Ему хотелось устранить его со своей дороги.
— Я тебя не понимаю.
— Я не хотела говорить этого раньше времени, но все равно, придется сказать это Долинскому и Савину, так должна же я сказать и матери моего жениха.
— Что такое?
— Он влюблен в меня.
— В тебя?
— И даже объяснялся мне в любви… Помните в тот день, когда он провожал меня к вам на дачу и даже вошел к вам, но держал себя как-то странно?
— Помню, помню…
— Видимо, ему и посоветовали сразу убить двух зайцев… Свалить всю вину и устранить соперника.
— Боже, какая подлость! — воскликнула старушка.
— От его приятелей можно ожидать всего… Это мое соображение, но оно, по моему мнению, может служить некоторою путеводною нитью при розысках. О любви к женщине в этом кружке, где вращается молодой Алфимов, говорят открыто, не стесняясь… Ведь там женщина и призовая лошадь стоят на одном уровне.
На этом Елизавета Петровна и Анна Александровна расстались, чтобы с другого дня зажить совместною жизнью и совместной надеждой на торжество правды.
X
ЗА ЗАВТРАКОМ
Явившийся к Елизавете Петровне в квартиру Сиротининой Николай Герасимович Савин был принят как посланник неба.
Дубянская заняла кабинет Дмитрия Павловича, и Анна Александровна любила проводить с ней все свое свободное от хлопот по хозяйству время именно в этой комнате.
Казалось, для обеих женщин растравление раны воспоминаниями, навеваемыми всякой безделицей, в этой тщательно убранной и комфортабельно устроенной комнате доставляло жгучее наслаждение.
Елизавету Петровну эти воспоминания, окружавшие ее днем и ночью, закаляли на борьбу, а для старухи-матери, в сердце которой появилась надежда, они стали почему-то еще более дорогими.
На второй день после переезда Дубянской, в квартире Сиротининой раздался резкий звонок.
Он донесся до слуха Елизаветы Петровны и Анны Александровны, бывшей в комнате последней.
— Кто бы это мог быть? — с недоумением сказала старуха.
— Быть может, письмо… — сделала догадку Дубянская.
— Для письма не время…
Вошедшая служанка разрешила сомнения.
— Пожалуйте, барышня, к вам-с… — сказала она, обращаясь к Елизавете Петровне.
— Ко мне, кто?
— Какой-то господин… Вас спрашивает… Дома, говорит, Елизавета Петровна, ну я, вестимо, говорю: «Дома, пожалуйте…»
— Да кто такой?
— А мне невдомек спросить-то… Он в гостиной…
— Экая ты какая, можно ли так всех пускать…
— Господин хороший…
Дубянская оправила наскоро свой туалет и вышла. В гостиной она застала Савина.
— Николай Герасимович… Вот не ожидала…
— Прямо чуть не с вокзала к Долинскому, а затем к вам… Взявшись за дело, нечего дремать… Куй железо, пока горячо, сами, чай, знаете поговорку…
— Я не знаю как, и благодарить вас… Садитесь…
Савин сел в кресло, а в другое опустилась Елизавета Петровна.
— Благодарить будете потом, если будет за что, а пока еще не за что… — заметил Николай Герасимович.
— Как не за что?.. Примчались по чужому делу…
— Оно меня так же интересует, как свое собственное. Я, прочитав письмо Сергея Павловича, подпрыгнул от радости, что могу быть вам чем-нибудь полезным.
— Благодарю вас.
— Опять же не за что. Сознавать, что работаешь на пользу других, так приятно, что в этом сознании уже лежит величайшая награда, а я и обрадовался потому, что за последнее время начал подумывать, что я уже совсем никому не нужен…
— Полноте…
— Верно, верно, я говорю не из фатовства, а искренно. Мне было так тяжело… Теперь я ожил… Долинский дал мне инструкции, к вам я приехал за другими… С завтрашнего дня начинаю тщательные полицейские розыски и не будь я Савин, если не выведу их всех на чистую воду. Жениха вашего сделаю чище хрусталя… Это возмутительная история.
— Не правда ли?
— Положительно.
— Я вам сообщу еще некоторые соображения, но позвольте мне познакомить вас с хозяйкой этой квартиры, матерью Дмитрия Павловича Сиротинина, Анной Александровной.
— Сочту за честь и удовольствие.
Елизавета Петровна вышла и через несколько минут вернулась вместе с Сиротининой.
— Вот, Анна Александровна, позвольте вам представить Николая Герасимовича Савина, который, как вы знаете, был так добр, что взялся помочь нам в нашем общем горе…
Анна Александровна протянула руку и крепко пожала руку Савина.
— Уж не знаю, батюшка, как и благодарить вас… Помоги вам Бог, век за вас буду молиться Пресвятой Владычице Божьей матери…
— Помилуйте, сударыня, я только что сейчас объяснил Елизавете Петровне, что меня самого крайне интересует это дело и, наконец, каждый из нас, если может, обязан помочь ближнему в несчастье…
— Ох, не все так думают в наше время, не все… — печально покачала головой Сиротинина, сидевшая на диване.
Елизавета Петровна начала сообщать Николаю Герасимовичу свои соображения, не скрыла от него смущения молодого Алфимова, при котором она высказала свое мнение о совершенной в банкирской конторе растрате, а также и о том, что Иван Корнильевич ухаживал за ней и мог быть заинтересован в аресте и обвинении Дмитрия Павловича как в устранении счастливого соперника.
— Он, видимо, не ожидал, что я буду на его стороне, и был поражен, когда я высказала решение даже в случае его обвинения, обвенчаться с ним и следовать за ним в Сибирь…
— Да, да, это очень важно… На этой истории скорее всего можно их изловить.
— Я и сама так думаю…
Николай Герасимович передал Елизавете Петровне совет Долинского поехать завтра завтракать к Кюба, где он может встретить всю эту компанию.
— Это хорошо, это будет иметь вид случайного возобновления знакомства и не возбудит с их стороны подозрения.
— То же самое говорил и Сергей Павлович… Великие умы сходятся… — пошутил Савин.
Дубянская грустно улыбнулась.
— Несчастье изощряет женский ум…
— О, как вы правы, и именно тогда, когда мужчина падает духом, женщина начинает работать мыслью.
Получив еще некоторые необходимые сведения по делу, Николай Герасимович простился и уехал.
Скоро в квартире Сиротининых были повсюду потушены огни.
Но это еще не доказывало, чтобы все спали.
Анна Александровна, действительно, часик вздремнула, но затем, одолеваемая думами о сыне, ворочалась с боку на бок.
Со дня ареста Дмитрия Павловича Анна Александровна проводила таким образом все ночи.
Не спала и Елизавета Петровна.
Она, напротив, забылась лишь под утро.
Всю ночь напролет обдумывала она возможность выхода из того положения, в которое попал любимый ею человек, соображала, комбинировала.
Теперь она волновалась, как начнет Савин свою трудную миссию.
От удачного начала зависит многое.
Николай Герасимович между тем в виду все-таки проведенной им не с таким удобством, как дома, ночи в дороге, спал, как убитый.
Во втором часу дня он входил в общую залу ресторана Кюба, на углу Большой Морской улицы и Кирпичного переулка.
— Ба!.. Савин!.. — раздался возглас с одного из столиков, б то время, когда Николай Герасимович не успел еще и приглядеться к находящимся в ресторане. — Какими судьбами?..
Савин оглянулся на возглас и улыбнулся. Рыба сама шла в сетку.
За столом сидели барон Гемпель и Григорий Александрович Кирхоф.
Николай Герасимович пожал руку первому и внимательно посмотрел на второго.
— Опять в Петербурге? — спросил барон. — Вы не знакомы? — указал он на Кирхофа.
— Как будто встречались за границей, — заметил Савин.
— Григорий Александрович Кирхоф.
— Киров… Кирхоф, — повторял Николай Герасимович и настоящую, и измененную фамилию Григория Александровича. — Кажется, в Париже?..
— Угадали, в Париже, — заметил смущенно Кирхоф. — Очень приятно.
Выражение его лица красноречиво говорило, что это «очень приятно» было сказано далеко не от чистого сердца.
— Ты один? Садись, — сказал между тем барон Гемпель. Николай Герасимович присел к столику.
— Думаешь по утрам кормиться здесь? Хвалю… Лучше завтраков не найдешь в Петербурге.
— Нет, я так, случайно…
— Ты был в Москве?
— А, несколько месяцев.
— Не встречал ли Неелова? Он тут сбежал из Петербурга с одною прехорошенькою штучкой.
— Не только встречал, но даже и повенчал его с этой штучкой.
— Повенчал! Ха, ха, ха! Это интересно. Вот чего не ожидал от Владимира… Мы думали здесь, что он живо удерет от нее, а она возвратится вспять под кров родительский.
Гемпель продолжал от души смеяться.
— Теперь удрать от нее ему не сподручно… Он без ноги.
— Как без ноги? Час от часу не легче… Женат и без ноги… Два несчастья сразу, и не разберешь, какое из них хуже… Ну, ты ему дал жену, а кто же у него отнял ногу?
— Долинский.
— Это адвокат?
— Он самый.
— Как так?
— Прострелил ее на дуэли.
— Та, та, та… Ведь этот Долинский был влюблен в эту нееловскую штучку, в Селезневу.
— Кажется, но он вел себя по-рыцарски… Он мог бы убить его, а только ранил… Стреляет он восхитительно…
— Неелов тоже не даст промаха в туза.
— А тут дал.
— Да расскажи толком, все по порядку…
Лакей подал первое блюдо завтрака.
Николай Герасимович принялся за еду, что, впрочем, не помешало ему довольно обстоятельно рассказать свою встречу с Нееловым и Любовь Аркадьевною, приезд Долинского и Елизаветы Петровны Дубянской, бегство Неелова из Москвы, дуэль в его усадьбе и оригинальную свадьбу тяжело раненого.
И Гемпель, и Кирхоф слушали все это с величайшим вниманием и видимым интересом.
— Надо вспрыснуть здоровье новобрачных, — заметил барон Гемпель.
Подозвав слугу, он приказал заморозить бутылку шампанского.
— Ты познакомился, значит, с Елизаветою Петровною Дубянскою? — сказал, между прочим, барон Гемпель, когда первая бутылка шампанского была распита и завтракающие принялись за вторую, потребованную Савиным.
— Да, очень милая девушка, а что?
— Она тоже ведь героиня романтической истории…
Николай Герасимович навострил уши.
— Вот как, какой? — сказал он деланно равнодушным тоном.
— Ты разве не слыхал о растрате сорока тысяч рублей в банкирской конторе «Алфимов и сын»?
— Что-то, кажется, читал, но не обратил внимания…
— Так видишь ли, в растрате обвиняется кассир… — повторил Гемпель.
— Ну, ну…
— В него влюблена была эта самая Дубянская, бывшая компаньонка Любовь Аркадьевны Селезневой.
— Вот как?..
— А в нее, в свою очередь, влюбился по уши Иван Корнильевич Алфимов, сын Корнилия Потаповича Алфимова, нашего финансового туза и гения, и совладелец с ним банкирской конторы «Алфимов и сын», где была произведена растрата кассиром, соперником молодого хозяина…
— Это интересно, совсем банкирский роман…
— Вот теперь и неизвестно, виноват ли на самом деле кассир, или это подстроено, чтобы устранить его с дороги к сердцу молодой девушки и очистить эту дорогу для банкирского сына.
— Ужели это возможно?
— А ты откуда свалился, что находишь, что это невозможно… Тут, брат, вмешался наш «общий друг», — барон потрепал по плечу Кирхофа.
— Какой такой? — спросил Николай Герасимович, между тем как Григорий Александрович укоризненно посмотрел на Гемпеля.
— Ишь ведь у тебя язык-то, как только тебе попадет лишний стакан шампанского… — заметил Кирхоф.
— Ну, что из этого, ведь Савин свой… — оправдывался барон.
— Какой же это ваш общий приятель? Может быть, и мой?.. — повторил Савин.
— Не знаю, знаешь ли ты его? Граф Стоцкий…
— Я знал в Варшаве одного графа Стоцкого… Сигизмунда Владиславовича…
— Он самый… Такой, брат, человек, что другого человека наизнанку выворотит, все рассмотрит, опять выворотит и с миром отпустит… Каждого вокруг пальца обернет, так что он и не опомнится…
— Вот какой он стал… — удивился Николай Герасимович. — Я его не знал таким. Впрочем, он тогда был моложе… Красавец собою?
— Да, недурен…
— Да что я говорю… Помните в Париже, вы увидели у меня его портрет, — обратился Савин к Кирхофу, — и тогда же пересняли, сказав, что он напоминает вам вашего брата или родственника, не помню уже?..
— Да, да, припоминаю… — уже совершенно смущенно подтвердил Григорий Александрович.
— Где он живет?.. Мне так бы его хотелось видеть… Нам многое с ним можно вспомнить из дней невозвратной юности…
— Он живет на Большой Конюшенной. Барон Гемпель назвал номер дома и квартиры.
— Сейчас же после завтрака поеду к нему, — сказал Николай Герасимович.
— Едва ли вы его теперь застанете… Если он не приехал сюда, значит уехал куда-нибудь по делу, — как-то странно заторопился Григорий Александрович Кирхоф.
— Ну, не застану, так не застану… Узнаю, когда он будет дома.
Вторая бутылка шампанского была опорожнена, и собеседники вышли из-за стола, а затем и из ресторана.
XI
НЕОЖИДАННЫЙ ПОМОЩНИК
— Пройдемтесь, мне с вами надо переговорить, — шепнул Кирхоф Савину, когда они одевались в передней ресторана.
Николай Герасимович не удержался от довольной улыбки.
Начало дела шло блестящим образом.
Один спьяна проболтался более, чем следовало, другой, видимо, смущен и прямо лезет в петлю, которую, если заблагорассудится, может накинуть на него он, Савин, накинуть и затянуть.
Это не помешало Николаю Герасимовичу окинуть говорящего вопросительно-недоумевающим взглядом.
Савин оставил экипаж в распоряжении Мадлен де Межен и пришел к Кюба пешком.
По выходе из ресторана барон Гемпель сел в свою изящную эгоистку и укатил, простившись с Кирхофом и Савиным.
— На улице говорить неудобно, не проедете ли вы ко мне? — заискивающе начал Григорий Александрович, жестом приглашая Николая Герасимовича сесть в поданную уже к подъезду ресторана изящную полуколяску, запряженную кровным рысаком.
— Простите, но я хотел заехать к графу.
— Именно раньше мне надо переговорить с вами… по поводу Стоцкого, — спешно перебил Кирхоф.
— Что такое? Что с ним?
— Ничего особенного, но поверьте, вы узнаете много интересного и не пожалеете о подаренном мне часе.
— Вы дразните мое любопытство… Извольте… Поедемте.
Савин ловко вскочил в экипаж.
За ним уселся Григорий Александрович.
Когда они через каких-нибудь полчаса уже сидели в кабинете Кирхофа, последний начал таинственно:
— Вы хотели ехать сейчас, Николай Герасимович, к графу Сигизмунду Владиславовичу Стоцкому, чтобы повидаться со своим товарищем юности?
— Да… Но в чем же дело? — нетерпеливо сказал Савин.
— Вам не придется повидать его.
— Почему? — широко раскрыл глаза Николай Герасимович.
— Потому, что он не тот, который изображен на вашем портрете. Между ними нет никакого сходства.
— Странно… Ужели такое совпадение имени, отчества и фамилии и, кроме того, насколько мне известно, молодой граф Стоцкий был последний представитель своего рода.
— Действительно, других графов Стоцких нет. И этот один…
— Куда же девался другой?
— Его нет в живых.
— Послушайте, это становится интересным…
— И, несмотря на это, я попрошу вас ограничиться только этими сведениями, — заметил Кирхоф.
— Вы смеетесь надо мной… Нет, я это дело разузнаю.
— Напрасно… вы мне нанесете этим большой ущерб, а себе не доставите никакой прибыли, кроме удовлетворения праздного любопытства.
— Какое тут праздное любопытство! — воскликнул Савин. — Товарищ и друг моей юности оказывается подмененным… Его нет в живых, а по Петербургу гуляет другой граф Стоцкий, быть может, самозванец, воспользовавшийся бумагами покойного… Хорошо праздное любопытство!
— Допустим даже, что вы были близки к истине. Что же из этого?
— Как что? Надо уличить негодяя, сорвать с него маску.
— Зачем?
— Зачем? Зачем?.. Да хотя бы в память покойного…
— Ведь этим вы его не воскресите.
— Понимаю, но…
— И нет тут никаких «но»… Если же вы будете молчать до поры до времени, я даже не прошу молчания навсегда, то… Вот что, я не так прост, как выгляжу. Я следил за выражением вашего лица, когда говорили о деле этого кассира Сиротинина, и понял, что, несмотря на то, что вы небрежно уронили: «Читал что-то в газетах», — вы интересуетесь этим делом. Отвечайте же прямо, правда?
— Положим, что правда.
— Тогда согласиться на мое предложение вам прямая выгода… Я буду весь к вашим услугам и сообщу вам поболее, чем этот болтун Гемпель, который в сущности ничего не знает… Слышал, что называется, звон, да не знает, где он…
— А вы?
— Я в курсе этого дела и могу помочь в нем, а главное, доставлю вам помощь и графа Стоцкого…
— Его помощь!
— Да…
— Каким же образом?
— Да все равно… Ведь вы неизбежно столкнетесь с ним в Петербурге, в нашем кружке, но мне хотелось бы, чтобы представил вам его я… Будете вы молчать или не будете, он все равно в ваших руках.
— Почему?
— Потому что он знает, что вы знали настоящего графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого.
— Откуда ему это известно?
— Это сказал ему я.
— Вы?
— Да, я… Я имею в силу этого над ним власть и вас я прошу только не разрушать ее, ничуть не посягая со своей стороны на вашу… Вертите им, как хотите…
— А если я не соглашусь?
— Тогда мы оба, и граф и я, погибнем, не принеся вам никакой пользы… Сиротинин будет обвинен и сослан.
— Хорошо, — после некоторой паузы сказал Николай Герасимович, — я согласен. Вот моя рука… Но одно условие…
— Хоть десять, — отвечал Кирхоф, крепко пожимая руку Савина.
— Расскажите мне всю суть этой истории с растратой и с Сиротининым…
— Извольте…
— Я вас слушаю…
— Молодой Алфимов находится всецело в руках графа Стоцкого… Он эксплуатирует его и вертит им, как хочет… Молодой человек ведет большую игру, принимает участие в кутежах, а между тем его средства очень ограничены.
— Как ограничены?.. Но он миллионер…
— Да, действительно, отец его очень богат, и у него самого отдельное громадное состояние.
— Как же так?
— Но его капитал находится в деле отца, который платит ему ограниченное жалованье и держит вообще в черном теле.
— Ага… — протянул Савин.
— Кроме того, в последнее время Иван Корнильевич без ума влюбился в компаньонку бежавшей Селезневой Елизавету Петровну Дубянскую… Это его отвлекало от кутежей, но играть он продолжал, надеясь отыграться… Долгов у него много, и понятно, что он, вероятно, по совету графа Стоцкого, повыудил из кассы конторы деньги, а для того, чтобы отвести от себя подозрение, поручал изредка ключ Сиротинину, его счастливому сопернику в любви к Дубянской…
— Хороша махинация…
— И, несомненно, придуманная графом Сигизмундом… Молодой Алфимов до этого не додумался бы вовек… Впрочем, это все только мое предположение. Так ли это было на самом деле, я не знаю, но думаю, что оно похоже на правду…
— Это сама правда…
— Имея в руках эти данные, вам надо будет действовать на графа Стоцкого и воспользоваться его влиянием на молодого Алфимова.
— В каком смысле?
— Чтобы тот сознался во всем отцу… Отец может и не начать против него дела, а Сиротинин будет свободен.
— Да, да, это так… — задумчиво согласился Николай Герасимович.
— Но, повторяю, во всем этом я буду вашим деятельным помощником только при одном условии, что сам представлю вас его сиятельству.
Он подчеркнул умышленно титул.
— Когда же это представление состоится?
— На днях в одном злачном месте Петербурга будет вечер по случаю совершеннолетия будущей жрицы любви…
— Вот как, в каком же это месте?
— У полковницы Усовой. Ее дочери исполнилось недавно шестнадцать лет. Мать хочет показать этот свежий товар своим знакомым. Вы не знаете Капитолину Андреевну?
— Не имею понятия… В мое время такой не было.
— Любопытная дама, и не менее любопытный дом… Я поведу вас на этот вечер, и там вы встретите и графа Стоцкого, и других действующих лиц интересующей вас истории.
— Будет и молодой Алфимов?
— Нет, едва ли… Будет старик, претендент на распускающийся цветок… Граф Сигизмунд ревниво охраняет от встречи отца и сына на одной дорожке.
— Ну, делишки же у вас, занятные… Хорошо, я согласен… Когда вечер?
— Через два дня.
— Это не долго.
Они перешли к воспоминаниям о парижской жизни, и затем Николай Герасимович простился и уехал.
«Ура! Победа!» — чуть не вскрикнул он, сходя с лестницы дома, в котором занимал квартиру Кирхоф.
В тот же вечер Николай Герасимович успел побывать у Долинского и у Дубянской, сообщив им о счастливом начале дела.
Елизавета Петровна вдвойне порадовалась этому, так как день этот принес ей именно двойную радость.
Утром она имела первое свидание с Дмитрием Павловичем Сиротининым, любезно разрешенное ей, в качестве невесты обвиняемого, судебным следователем, которому она, хотя и не официально, не в форме показания, успела высказать все, что у нее было на душе по поводу дела Сиротинина.
Судебный следователь выслушал ее сочувственно, но воздержался выразить свое мнение.
Свидание состоялось в конторе дома предварительного заключения.
Дмитрий Павлович уже от матери знал о неизменившихся к нему отношениях любимой девушки, и это известие действительно утешило его в его невольном одиночестве.
Он и так, надо сказать, безропотно переносил заключение, тем более, что по распоряжению прокурорского надзора, вследствие ходатайства судебного следователя, ему было разрешено чтение и письмо; теперь же убеждение, что самые дорогие для него лица не считают его виновным, еще более успокоительно подействовало на его нервы.
Он вышел к Дубянской спокойный, почти веселый.
Помощник смотрителя, зная из предъявленного Елизаветой Петровной разрешения следователя, что свидание происходит между женихом и невестой, галантно уселся за стол в другом конце комнаты и углубился в книгу, делая вид, что совершенно не интересуется их беседой.
Да и интересоваться было нечем.
Как это ни странно, но в то время, когда общественное мнение было всецело за виновность Дмитрия Павловича Сиротинина в растрате конторских сумм, в доме предварительного заключения, начиная с самого смотрителя и кончая последним сторожем — все были убеждены, что он невиновен.
Таким образом, ничего обличающего обвиняемого, как это было в других делах, из беседы заключенного с посетителями начальство ожидать не могло.
— Лиза, ты… — протянул молодой девушке обе руки Сиротинин.
— Я, милый, я, дорогой…
— Я не знаю, как благодарить тебя…
Он нагнулся и приник к ее рукам, покрывая их горячими поцелуями.
Она почувствовала, что на ее руки капнуло несколько горячих слезинок.
— Ты плачешь… — вздрогнула она. — О чем?.. Видишь, я не плачу, а надеюсь и жду… Я — женщина…
— Ничего, ничего, Лиза, — тряхнул он головой, — это не беда, это слезы радости… В общем, я спокоен.
— И должен быть спокоен, так как, во-первых, ты прав, а, во-вторых, все скоро выяснится…
— Что выяснится?
— Твоя невиновность.
— Это невозможно… Я сам знаю, что не виноват, но если бы был своим собственным судьею, то обвинил бы себя… Более обвинить некого…
— Как знать…
— Лиза, — вдруг сделавшись необычайно серьезным, сказал Дмитрий Павлович, — если у тебя такая мысль, на которую намекнул мне следователь, то оставь эту мысль… Это невозможно даже допустить…
— Значит, следователь намекнул тебе на возможность виновности молодого Алфимова?
— Да… — скорее движением губ, нежели языком, сказал Сиротинин. — Но почему ты знаешь?
— Очень просто, потому что это и моя мысль. Что я говорю, мысль! Мое твердое, непоколебимое убеждение.
— Лиза!.. — тоном упрека остановил ее Дмитрий Павлович.
— Что тут Лиза… Я давно Лиза… Не одна я в этом убеждена…
— Не одна ты…
— Да… Мое мнение разделяет Долинский и Савин…
— Савин… Это который недавно судился?
— Да.
— Откуда ты его знаешь?
В коротких словах рассказала Елизавета Петровна Сиротинину все случившееся в последние дни, побег Селезневой, поездку ее в Москву и знакомство там с Николаем Герасимовичем.
— Потому-то я так долго и не была у тебя… Я ничего не знала, не читала в хлопотах и газет… По приезде я получила письмо от твоей мамы, а ее рассказ поразил меня, как громом… Я прямо от нее бросилась к Сергею Павловичу.
Она передала Дмитрию Павловичу сущность беседы с адвокатом, совет его поручить дело Савину, согласие последнего и приезд его в Петербург.
— Дорогие мои, из этого ничего не выйдет… Такое подозрение и бессмысленно и возмутительно, — сказал Сиротинин.
— А для нас всех, а также, говоришь ты, и для судебного следователя, которому я сегодня высказала все свои соображения…
— Ты?
— Да, я… Для нас всех, повторяю я, это даже не подозрение, а полная уверенность…
— Это невозможно… Он такой душевный человек…
— Весьма возможно, что он орудие в руках других, и это даже вернее всего… Ясно одно, что деньги взял он…
— Нет.
— Значит взял их ты! — вспылила Дубянская.
— Лиза!
— Ты не брал, значит взял он… Да что говорить об этом, ведь поверишь же ты, когда он сам в этом сознается?
— Он… сам… сознается… Голубчик, ты… расстроена…
— Пусть… Считай меня хоть помешанной, а я говорю тебе, что он сам сознается… Его доведут до этого… Его заставят…
— Если он сознается, то, конечно, я поверю… Но не иначе…
— Иначе и не может быть…
— Страшное затеяли вы дело…
— Чего же тут страшного?.. Отыскивать правду?.. Страшное было бы дело, если бы ты был обвинен и сослан…
— Это так и будет…
— Посмотрим… Для моих отношений к тебе это все равно… Никакой приговор суда меня не убедит в твоей виновности… И в Сибири я буду любить тебя точно так же, как люблю теперь…
— Это для меня выше всех оправданий…
— Напрасно… Я хлопочу не для себя и даже не для тебя… Я хлопочу из-за торжества правды… Правда для человека должна быть выше всего…
— Даже выше любви?
— Не выше, так как в любви должна быть прежде всего правда…
— О, ты моя дорогая энтузиастка! Я рад, что ты утешаешься этой иллюзией и поддерживаешь мою мать… Она стала куда бодрее… Благодарю тебя…
Назначенный срок свидания миновал, и они расстались.
В тот же день вечером, как мы знаем, Николай Герасимович принес Елизавете Петровне утешительные вести.
Через несколько дней на вечере у полковницы Усовой состоялось знакомство Савина с Сигизмундом Владиславовичем Стоцким.
XII
В ЛЕТНЕМ САДУ
В конце сентября часто выдаются в Петербурге великолепные дни. Кажется, что природа накануне своего увядания собирается с силами и блестит всею роскошью своих дивных красок. Даже сады Петербурга — эти карикатуры зеленых уголков — красуются яркою зеленью своих дерев, омытой осенним дождичком, и как бы подбодренной веющей в воздухе прохладой. Таким осенним прощальным убором красовался Летний сад.
Был воскресный день, третий час пополудни.
Графиня Надежда Корнильевна Вельская шагом прогулки шла по средней аллее сада.
Доктор прописал ей моцион, и она ежедневно, по возвращении в город в половине сентября, ездила в Летний сад и два или три раза проходила его.
Эти прогулки составляли даже развлечение в ее скучной, однообразной жизни, среди обстановки того иногда настоящего, а зачастую кажущегося, злата, через которое, по выражению русской песни, льются еще более горькие слезы.
Вдруг с одной из скамеек поднялась и пошла навстречу графине скромно одетая дама, в которой Надежда Корнильевна узнала тетку Ольги Ивановны Хлебниковой — Евдокию Петровну Костину — за ней следовал ее муж Семен Иванович.
После таинственного исчезновения Ольги Ивановны и не менее загадочного письма ее к графине, последняя так и не могла добиться, куда скрылась беглянка и какие причины руководили ее внезапным исчезновением.
По сообщению графа, Ольга Ивановна уехала из Петербурга в Москву, вероятно, к родителям, так как вскоре после ее бегства ее отец отказался от места управляющего в Отрадном и переехал на жительство в первопристольную столицу.
Занятая своим горем молодая женщина — и в этом едва ли можно винить ее — забыла о своей подруге, тем более, что, как помнит, вероятно, читатель, объяснила ее исчезновение возникшим в сердце молодой девушки чувством к графу, что отчасти подтверждал и смысл оставленного письма.
Вид родственников подруги, однако, снова вызвал воспоминание о ней, сомнение в верности истолкования ее поступка и желание узнать истину.
Графиня и Евдокия Петровна обменялись радостными приветствиями.
— Восхитительный день, и нельзя в этот день не погулять… — застенчиво, и как бы извиняясь, сказал Костин, почтительно снимая шляпу. — Вот мы с женой и пришли в Летний сад, хотя Таврический от нас ближе… Но там уже теперь сделалось сыро…
— Я тоже гуляю, но охотно посижу поболтаю с вами, — сказала Надежда Корнильевна.
Они все трое возвратились к скамейке и уселись на нее.
— А что моя Оля? Что она поделывает? — спросила графиня. — Я не знаю о ней ничего со дня ее странного отъезда… Говорят, она в Москве…
— О, как она несчастна! — воскликнула Костина. — И как бесчеловечно было лишать ее счастья всей жизни.
— Что вы говорите… Оля несчастна… Почему?
— Дуня, перестань… Разве можно! — остановил Евдокию Петровну муж.
— Оставь, Семен! Не раздражай меня! — вскричала упрямо Костина. — Ты должен понимать, в каком я состоянии… Я должна все сказать графине.
— Конечно, конечно, расскажите, моя дорогая.
— Так вы, значит, не знаете, что Оля была загублена в вашем доме и теперь она живет в Москве, в монастыре и решила посвятить себя Богу. Я и ее мать говорили с ней по душе, но она отказалась назвать имя своего обольстителя… Ну, да мы-то все равно его знаем…
— Дуня! — молил ее муж.
Графиня Надежда Корнильевна глядела на говорившую широко открытыми глазами.
Судорога внутреннего волнения передергивала ее губы.
— Оставь меня, Семен! Я, разумеется, не назову имени человека, прежде, чем расскажу, почему я его подозреваю! Когда Оля жила у вас, она познакомилась с некоей Левицкой, молодой девушкой, которая затащила ее в известный притон на Васильевском острове к полковнице Усовой. Не сдобровать бы уж ей и тогда, но спасибо добрый человек Ястребов разъяснил нам, в чем дело, и муж вовремя поехал к Усовой и застал Олю с глазу на глаз с…
— Дуня!.. — вскрикнул опять Семен Иванович.
— Да оставь же меня, Семен! Ты вредишь моему здоровью!.. Ну, тогда-то ничего не вышло у них, а вот в тот же день, когда у вашего батюшки был бал, супруг ваш ухаживал за Олей, и кончилось тем, что она на другой день должна была бежать… Сама она его не назвала, но догадаться было легко…
— Нет, это невозможно! — воскликнула графиня, бледнея.
— Так зачем же граф присылал ей письмо графа Стоцкого, а когда она прослушала чтение этого письма, где только и говорилось, что о любви к вам, она упала в обморок… Что вы об этом думаете?
Надежда Корнильевна молчала.
— Исхудала она еще и здесь до неузнаваемости и несколько дней тому назад, как уехала в Москву, в Никитский монастырь… Там монахиней одна ее подруга.
«Нет, нет! — думала графиня. — Этого быть не может! Граф Петр человек испорченный, но он не лицемер! Ведь именно в тот день…»
После этого разговор не клеился.
Все сидели молча.
Сама Костина поняла всю неловкость своей откровенности и прикусила язык.
Семен Иванович кидал то укоризненные взгляды на жену, то сочувственные — на графиню и покачивал головой.
Наконец последняя встала и, простившись с Костиными, пошла к выходу.
Ей было не до продолжения прогулки.
В то время, когда графиня Вельская беседовала с Костиными в Летнем саду, муж ее сидел с графом Стоцким дома и толковал с ним о делах.
Граф взволнованно шагал взад и вперед по комнате.
Сигизмунд Владиславович, попивая шампанское, подводил по книгам счета и когда кончил, объявил, что для графа Петра Васильевича осталось одно спасение: сократить расходы по дому и удвоить игру, а для этого уехать за границу.
Граф Вельский все-таки еще любил жену, да и все лучшие его чувства восставали против этих мер.
Но граф Стоцкий умел управлять его слабой волей с дьявольским искусством.
Он убедил его во всем и предложил даже переговорить с графиней вместо него.
— Тебе тяжело будет объясниться с ней…
— Да, голубчик, я даже не знаю, как приступиться…
— Ну, вот, видишь, а я знаю, и все обделаю к общему благополучию.
— Выручай и тут, дружище…
Граф Петр Васильевич позвонил.
— Графиня дома? — спросил он вошедшего лакея.
— Их сиятельство только что возвратились с прогулки.
— Итак, я пойду… Миссия из неприятных, но чего я не сделаю для тебя как искренний друг… — сказал граф Сигизмунд Владиславович.
— Благодарю тебя…
— Подожди меня… Я скоро возвращусь… Вели подать еще бутылку…
Когда графине доложили о желании графа Стоцкого ее видеть, она раздражительно сказала:
— Просите!
Она дала слово мужу не отказывать в приеме этому ненависти ному для нее человеку и держала это слово.
Графиня Надежда Корнильевна встретила графа Сигизмунда Владиславовича с тем же плохо скрываемым отвращением, которое всегда внушало ей плотское чувство, сказывавшееся в его глазах в ее присутствии.
Он заметил это и с горькой улыбкой произнес:
— Кажется, мне никогда не удастся победить ваше отвращение ко мне, графиня… А между тем клянусь, никто не любил вас и не любит вас так, как я!..
— Перестаньте говорить об этом, граф! — воскликнула она с гордым негодованием. — Или, несмотря на просьбы мужа, я не стану вас больше принимать!..
— Повинуюсь, графиня, но будет время, что вы заговорите со мной иначе! Погибель налетает быстро! Теперь же я являюсь по поручению вашего супруга, спросить вас, не огорчит ли вас его намерение в скором времени прокатиться с друзьями за границу;
— Муж мой хорошо сделал, что выбрал вас посредником, а то мне пришлось бы в лицо сказать ему, что он напрасно лицемерит, спрашивая мое мнение. Мне пришлось бы назвать ему имя девушки, которое заставило бы его покраснеть… А теперь, по крайней мере, все ясно, каковы его поступки, таковы и друзья!.. То же, что он прислал именно вас, еще ярче оттеняет ту непроходимую пропасть, которая залегла между нами обоими.
— Вы опять, как всегда, несправедливы ко мне, графиня, — начал было граф Стоцкий…
— Довольно, передайте моему мужу, что он может уезжать когда и куда он хочет.
— Позвольте, графиня, мне все же объяснить вам. Если я согласился явиться к вам от его лица, то только ради того, чтобы избавить вас от тяжелой сцены. Не скрою от вас, что граф Петр сильно сомневается в вашей добродетели и, приди он сюда, при малейшем противоречии с вашей стороны он, со свойственной ему вспыльчивостью, мог бы забыться.
— И сомнение это раздули в нем вы! — горько улыбнулась графиня Надежда Корнильевна.
— Вы отгадали, графиня. Я счел своим долгом выяснить ему тот обман с медальоном, которому он подвергся на недавнем празднике у вашего отца.
— Вполне похоже на ваш благородный характер.
— Мною руководила одна безумная страсть к вам, графиня.
— Замолчите, нахальный человек! — вскричала она. — Это не откровенность, а цинизм! Вы говорите мне только потому, что уверены в слабохарактерности моего мужа, хотя отлично знаете, чтода всегда была и всегда останусь верна своему долгу.
— А я клянусь вам, что настанет день, когда вы будете моей! — воскликнул вне себя граф Стоцкий.
— Скорее смерть! Никогда!
— Раз я захотел, то это будет… А что касается Ольги Ивановны Хлебниковой, то я не сообщил вам о ней, единственно боясь вас огорчить.
— О, раз вы признали виновность моего мужа, я готова отрицать ее.
— Отрицайте, если вам нравится, но факт останется фактом, — отвечал, нахально улыбаясь, граф Сигизмунд Владиславович.
— Довольно… Я хочу остаться одна… Передайте моему мужу, что я сказала: когда и куда угодно.
— Хорошо, графиня, передам, — злобно улыбнулся он и вышел.
— Все в порядке… Графиня объявила: когда и куда угодно… — смеясь сообщил графу Вельскому Сигизмунд Владиславович.
— Так и сказала? — побледнел тот.
— Так и сказала… Теперь постарайся запастись в достаточном количестве наличными.
— Еще хватит…
— Я буду сам это время хлопотать о том же самом, потому что ты едва ли в состоянии меня выручить…
— Как тебе не стыдно, Сигизмунд! Разве между нами возможен вопрос о каких-нибудь ничтожных нескольких тысячах? Бери у меня всегда сколько захочешь…
— Ты настоящий друг… Благодарю тебя…
— Да полно… Что за пустяки…
— Однако, я тебя выручил сегодня вдвойне, пойдя за тебя объясняться с графиней… Она сегодня раздражена более обыкновенного.
— Отчего?
— Кто-то ей шепнул о твоем мимолетном увлечении.
— Каком?
— С Ольгой Ивановной…
Граф Вельский побледнел, а затем покраснел.
— Но, клянусь тебе…
— Не клянись… Все равно не поверю.
— Послушай, Сигизмунд…
— И слушать не хочу…
— Это, наконец, возмущает меня… — вспыхнул граф.
— Возмущайся сколько хочешь…
— Но ведь это такая мерзость, обвинить человека в том, в чем он не повинен ни сном, ни духом.
— Ха, ха, ха!.. — гомерически расхохотался граф Стоцкий.
— Сигизмунд, я с тобой серьезно поссорюсь…
— Из-за девчонки…
— Но повторяю, клянусь тебе…
— А я повторяю тебе: клянись, не клянись, а я видел своими собственными глазами, как ты за ней ухаживал в этот вечер, а, проходя мимо трельяжа, за которым вы с ней скрылись, совершенно случайно, видит Бог, случайно, подслушал, как ты ей назначал свидание в отведенной ей комнате.
— Все это правда…
— Вот, видишь ли…
— В то время я был рассержен на жену за медальон…
— А потом?..
— А потом я провел время после бала с женой…
— Почему же твоя жена не верит в это?
— Не знаю…
— Ты неопытный подсудимый… Ну, да Бог с тобой… Я перестал бы тебя уважать, если бы ты упустил случай воспользоваться влюбленной девчонкой… Свиданье было назначено… Ты пошел…
— Свидетель Бог, не ходил…
— Послушай, ты, кажется, считаешь меня совсем дураком… Кто же был у нее?
— Не знаю…
— Ведь не я же?.. Только я один знал место вашего свидания, но ведь я не из гастрономов в этом смысле, ты меня знаешь…
— Я недоумеваю…
— Ну, будь по-твоему… — махнул рукой Сигизмунд Вяадиславович. — Главное, графиня, как и я, убеждена, что это твое дело, и поэтому, понятно, негодует…
— Это ужасно!
— Что же ужасного?
— Как мне разубедить ее?
— Это трудновато, да я не вижу в этом необходимости…
— Но как я ей буду глядеть в глаза?
— Избегай ее… После же путешествия за границу, время сделает свое дело, и все забудется…
— Нет, мне надо оправдаться во что бы то ни стало…
— Напрасный труд… Она не станет тебя слушать… Она сказала мне, что ты ей сделаешь большое удовольствие, если не будешь показываться ей на глаза…
— Она сказала это?..
— И добавила, что тоже самое касается и меня… — со смехом закончил граф Стоцкий.
— Вот как!.. Это другое дело.
— Так будь же благоразумен, и чем делать драму из твоей, в сущности, шалости…
— Опять!..
— Хорошо, хорошо, одним словом, из-за пустяков, так сделаешь лучше, если займешься устройством своих дел.
— Непременно, непременно… — рассеянно отвечал граф Петр Васильевич.
— А я поеду, мне еще нужно заехать места в два… — вставая, сказал граф Стоцкий.
Граф Вельский его не удерживал.
XIII
С ГЛАЗУ НА ГЛАЗ
На другой день после вечера у полковницы Усовой, в первом часу дня, Николай Герасимович Савин звонил у двери квартиры графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого.
Граф только что сделал свой утренний туалет и в изящном халате сидел за стаканом кофе и газетой в своем кабинете.
— Дома барин? — спросил Савин у отворившего ему дверь лакея с плутовской физиономией.
— Дома-с, но они не одеты…
— Не беда, что за церемония со старыми приятелями, — заметил Николай Герасимович, когда лакей снимал с него пальто.
— Как прикажете доложить?
Савин дал свою карточку.
— Пожалуйте в залу, — произнес лакей и удалился.
Савин прошел в залу, или, скорее, гостиную, комнату довольно больших размеров, но, несмотря на это, — она, заставленная и буковой, и мягкой мебелью, имела довольно уютный вид, и в ней царил, видимо, тщательно соблюдаемый порядок.
Над одним из диванов — турецким — был повешен на стене вышитый шелком ковер, изображавший в середине герб графов Стоцких, а на углах инициалы графа Сигизмунда Владиславовича под графской короной.
Николай Герасимович с невольною усмешкой посмотрел на эту вывеску родовитого хозяина.
«Настоящий граф не сделал бы этого», — мелькнуло в его голове.
В кабинете между тем происходила немая сцена. Взяв с мельхиорового подноса поданную ему лакеем карточку Савина, граф Сигизмунд Владиславович положительно остолбенел, бросив на нее взгляд.
«Начинается! — пронеслось в его уме. — И как скоро!»
Он вспомнил, что всю ночь отгонял от себя мысль о появлении Савина, не только знавшего, но и бывшего в приятельских отношениях с действительным владельцем титула графов Стоцких, отгонял другою мыслью, что успеет еще на следующий день со свежей головой обдумать свое положение, и вдруг этот самый Савин, как бы представитель нашедшего себе смерть в канаве Сокольницкого поля его друга, тут как тут — явился к нему и дожидается здесь, за стеной.
Граф Стоцкий положительно растерялся и бессмысленно переводил глаза с карточки на стоявшего навытяжку лакея и обратно. Это длилось несколько минут, к большому недоумению слуги.
— Как прикажете, ваше сиятельство? — наконец нарушил тот молчание.
Граф молчал. Молчал и почтительный лакей, переминаясь с ноги на ногу.
— Одеваться… — наконец произнес с каким-то отчаянным жестом Сигизмунд Владиславович.
— Я им докладывал-с, что ваше сиятельство не одеты-с, так они говорят: ничего, что за церемонии между старыми приятелями.
— Гм… Между старыми приятелями… — повторил граф Стоцкий. — Если так, то проси.
— Слушаю-с.
Лакей вышел и затем, снова отворив дверь кабинета, произнес:
— Пожалуйте…
Николай Герасимович вошел.
— Очень рад, очень рад, — встал и пошел ему навстречу граф Сигизмунд Владиславович.
— Извините, что побеспокоил так рано… Хотелось застать дома, — начал Савин.
— Помилуйте… Что за церемонии…
— Между старыми приятелями, — заметил Николай Герасимович. — Действительно, я хочу, но никак не могу признать в вас друга моей юности, графа Сигизмунда Владиславовича Стоцкого.
— Я самый и есть.
— Знаю, вы, да не вы… Нельзя так измениться… Он был совсем не похож на вас…
— Значит, это был другой, — деланно спокойным тоном отвечал граф.
— Не мог быть и другой, так как он был последний в роде. У меня есть его портрет. Кирхоф уверял меня, что он похож на его покойного брата, и даже в Париже переснял для себя.
— Я слышал от Кирхофа эту историю… Быть может, он был по другой линии.
— Странно, странно… Но не в этом дело… Что мне до того, похожи ли вы, или нет на моего друга… Не правда ли?
Николай Герасимович пристально посмотрел на Сигизмунда Владиславовича.
— Собственно говоря… Конечно… — неуверенно произнес он.
— Важно то, что я знаю это, а остальное в моих руках… Не так ли?
— Я вас не понимаю, — смущенно заметил граф Стоцкий.
— И не надо… Быть может, вам и не придется меня понимать, чего я от души желаю. Я к вам, собственно, по делу.
— Чем могу служить?
— Так как вы такой полный тезка моего старого друга, полнее какого и быть не может, то мне почему-то думается, что вы не откажетесь оказать мне небольшую услугу.
— Вы друг моего друга Кирхофа, а друзья моих друзей мои друзья… — любезно отвечал граф Стоцкий.
— В таком случае, все обстоит благополучно, и вы окажете мне просимую услугу…
— Все, что в силах и средствах…
«Уж не думает ли он, что я явился потребовать от него отступного за молчание?» — мелькнуло в голове Николая Герасимовича, и он поспешил заметить вслух:
— В силах вы будете, а средств тут никаких не надо…
Из груди Сигизмунда Владиславовича вырвался невольно облегченный вздох, что подтвердило красноречиво предположение Савина:
— Я весь внимание…
— Заставьте молодого Алфимова сознаться в произведенной им растрате…
Видимо, не ожидавший ничего подобного и застигнутый совершенно врасплох, граф Сигизмунд Владиславович смертельно побледнел и даже откинулся на спинку кресла.
— Я… извините… ничего… не понимаю… — с расстановкой, дрожащим голосом, после довольно продолжительной паузы проговорил он.
— Полноте, граф… Не играйте со мной в темную, мы с вами с глазу на глаз, нас, надеюсь, никто не подслушивает, а потому мы можем говорить начистоту… Ведь то, что я вас даже наедине называю «граф», что-нибудь да стоит.
— Чего же вы от меня хотите?
— Вы слышали…
— Но я уверяю вас, что знаю это дело только по газетам и рассказам потерпевших…
— Вы хотите убедить меня в том, в чем убедить меня нельзя. Но ваша настойчивость доказывает, что вы не желаете исполнить мою просьбу… До свиданья… Пеняйте на себя… Я все равно, так или иначе, раскрою это дело, а заодно и много других…
Николай Герасимович встал.
— Позвольте, позвольте, куда же вы?! — вскричал и граф Стоцкий.
— Мне некогда терять время в пустых разговорах…
— Но какой вам интерес в раскрытии этого дела?
— Это до вас не касается… Я прошу, и этого достаточно…
— Вы знаете этого Сиротинина?
— Может быть… Но это все не относится к делу… Угодно вам исполнить мою просьбу?
— Да вы присядьте…
— Я спрашиваю…
— Но если я этого не в силах?
— Повторяю вам, что меня вам не обморочить… Молодой Алфимов пижон, глядящий из рук отца… Под вашим просвещенным руководством он вкусил от всех благ жизни, от вина, карт и женщин, это ему понравилось и он запустил свою лапу в отцовскую кассу… Это ясно и естественно… Сиротинин, в которого влюблена Дубянская, ему мешал, так как юноша тоже в нее влюбился, старый друг посоветовал ему оказывать кассиру доверие и давать иногда ключ от кассы, чтобы свалить при раскрытии растраты на него вину и устранить его с дороги к сердцу понравившейся молодой девушки… Это также, я думаю, и естественно, и ясно…
— Нет, последнего я ему не советовал, по крайней мере, в такой форме, — заявил Сигизмунд Владиславович, которого поразили имеющиеся в распоряжении Савина сведения.
— Вот так-то лучше, — улыбнулся Николай Герасимович и сел.
Сел и граф Стоцкий.
— В какой же форме советовали вы ему?
— Я узнал все уже в день ревизии кассы… Ключ он давал без моего совета.
— Собственным умом дошел… Из молодых, да ранних, — заметил Савин. — Но это все равно… Необходимо, чтобы он сознался и невиновность Сиротинина была доказана… Вы это сделаете.
— Если смогу, извольте.
— Вы должны это сделать.
— Поймите, наконец, что если вы и правы, и я подал ему некоторые советы в этом деле, но ведь они клонились в его пользу, а не в ущерб. Человек склонен следовать таким советам, вы же желаете, чтобы я заставил его накинуть себе петлю на шею, не могу же ручаться я, что он согласится.
— Особенной петли я для него не вижу… Без желания отца он не будет даже привлечен к ответственности.
— Отец-то у него особенный… Он может и пожелать.
— Не думаю… Впрочем, ведь и он у вас в руках.
— Положим… — уже перестал отрицать граф Сигизмунд Владиславович.
— Значит, все обстоит благополучно.
— Как знать…
— Я вам это предсказываю заранее… Но пусть будет по-вашему… Я вхожу в ваше положение, вам не хочется потерять ни одного из пижонов: ни отца, ни сына…
Граф Стоцкий сделал было жест протеста.
— Не возражайте, это так, будем разговаривать по душе… Можно сделать так, что вы не потеряете ни одного… Мне нет расчета вводить вас в убытки, а судьба Алфимовых для меня безразлична.
— Если это так, я к вашим услугам… — просиял Сигизмунд Владиславович.
— Ну, вот видите… Вы должны согласиться, что я знаю жизнь и людей…
— Приходится согласиться.
— Вам, понятно, неудобно предложить молодому Алфимову разрушить то самое здание, которое построено им при вашем содействии… Это вызовет с его стороны вопросы недоумения и, наконец, у него возникнет подозрение в вашей искренности, и он даже, сделав по вашему — не сделать он не посмеет, у вас есть средство его заставить…
— Какое?
— Припугнуть навести на эту мысль отца…
— А-а…
— Но повторяю, тогда ваши отношения к нему будут окончательно испорчены, а между тем у него еще и после катастрофы останутся деньги, и большие деньги, которые всегда не минуют ваших рук.
— Позвольте… — вспылил было граф Стоцкий.
— Мы говорим по душе… — успокоил его Николай Герасимович.
— Это другое дело…
— Это вам невыгодно, и я это понимаю… Но есть другое средство, при котором вы останетесь по-прежнему его другом, наставником, покровителем, и даже он и его капитал будут всецело в ваших руках.
— Какое же средство?
— Не спешите… Я сейчас сообщу его вам… Вы друг и его отца?
— Да, мы хорошие…
— Вас связывают с ним некоторые его старческие грешки… Вы не будете отрицать этого?
— Нет.
— При таких отношениях вы можете ему по-дружески намекнуть, что поведение его сына внушает вам опасение даже за его личное состояние и, между прочим, вскользь заметить, что и недавняя растрата дело рук его сына, а не Сиротинина… При этом вы возьмете с него честное слово, что это останется между вами… При ваших отношениях он просто побоится нарушить это данное вам слово.
— Но где же доказательства?
— Чудак вы человек! Я не хочу думать, чтобы вы не понимали, вы притворяетесь…
— Клянусь, не понимаю.
— Кто теперь заведует кассой?
— Сын…
— И она теперь вся в целости и сохранности?
— Не знаю…
— Полноте… Очень хорошо знаете… Ведь жизнь тробует денег, а откуда же взять их молодому Алфимову, которому скряга-отец не дает даже распоряжаться его собственным капиталом, как не из кассы конторы.
— Он делает займы…
— Но их приходится покрывать… За них приходится платить проценты.
— Это верно… Что же дальше?
— Шепните старику, чтобы он теперь проверил кассу… Когда обнаружится, что кассир-сын также не из аккуратных, то старик, вследствие истории с ключем, поймет, кто виновник и первой растраты и, конечно, сейчас же подаст заявление следователю…
— Но Иван не сознается в первой растрате…
— Вот тут-то и будет ваше дело по-дружески объяснить ему, что семь бед — один ответ, да и что ответа-то для него никакого не будет…
— Отец его выгонит…
— Но отдаст его капитал, за вычетом растраченного.
— Это, действительно, мысль.
— Вот видите, вместо того, чтобы вы делали мне одолжение, я оказываю вам услугу… Вам выгодно будет исполнить мою просьбу, притом вы приобретете во мне друга юности, который громко везде будет именовать вас графом Стоцким.
— Приобрести такого друга, как вы, приятно при всех обстоятельствах, выгодных и невыгодных… — любезно, но уклончиво сказал граф Сигизмунд Владиславович.
— Значит, по рукам… — протянул ему руку Николай Герасимович.
— Я согласен и сделаю все, как вы проектировали.
— Только поскорее… Надо начать с сегодняшнего дня…
— С сегодняшнего дня?
— Непременно… Вы, может быть, не сидели в этом милом здании на Шпалерной, а я сидел и должен вам сказать, что там очень скучно…
Савин засмеялся.
— Думаю, что невесело…
— Так значит, там скучно и Сиротинину, и надо поскорее его оттуда вызволить…
— Хорошо, я сделаю это сегодня же.
— Отлично, вот так-то мирком, да ладком, по старой дружбе… А пока честь имею кланяться.
Савин стал прощаться.
— До свиданья, до приятного свиданья… — крепко пожал ему руку граф Стоцкий и проводил его до передней.
Когда Николай Герасимович ушел, Сигизмунд Владиславович возвратился к себе в кабинет, весело потирая руки. План Савина понравился ему самому.
XIV
НА МЕСТО
Иван Корнильевич Алфимов был сам накануне сознания во всем своему отцу.
Тяжелые дни переживал этот, еще в сущности неиспорченный, безвольный, запутавшийся в расставленных ему жизненных сетях молодой человек.
Все, казалось, сошло с рук так, как предсказал граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий. Подозрение в растрате не коснулось его, виновник был найден, признан за такового общественным мнением и сидел в тюрьме.
Отец оказывал ему полное доверие и зачастую даже не делал вечерних проверок кассы.
Он мог черпать из нее широкою рукою и черпал действительно.
Все, казалось, по выражению его друга и руководителя графа Стоцкого, «обстояло благополучно», а между тем сам Иван Корнильевич ходил, как приговоренный к смерти, и только при отце и посторонних деланно бодрился, чтобы не выдать себя с головою.
Впрочем, от ястребиных глаз Корнилия Потаповича не скрылось угнетенное состояние его сына.
— Что ты стал, словно мокрая курица? — заметил ему он. — Втюрился, что ли, в какую бабу, так скажи, мигом обвенчаю, если мало-мальски подходящая, для нас с тобой этот товар не заказан, дорогих нет, всяких купим.
— Нет, я ничего, папа, так, вся эта истовия подействовала на меня неприятно…
— Это с Сиротининым-то?.. История, действительно, неприятная… Но зато урок, родному отцу сыну верить нельзя… Вот какие времена переживаем… Вот что…
Корнилий Потапович вышел из помещения кассы, где происходил этот разговор.
Это было как раз на другой день после того, как молодой Алфимов виделся с Елизаветой Петровной Дубянской у Селезневых.
Иван Корнильевич не помнил, как он вышел из их квартиры. В глазах у него было темно, ноги подкашивались.
Он с трудом уселся в ожидавшую его у подъезда пролетку.
— Домой! — как-то машинально сказал он кучеру, хотя ему было необходимо в тот вечер заехать в несколько мест.
«Вот как она его любит… В Сибирь за ним идти готова, — неслось в его голове. — Не верит в его виновность и считает виновным… меня…»
Невыносимой болью сжалось его сердце.
Чтобы забыться, чтобы уйти от этих преследующих его видений, он начал пить и проводить бессонные ночи за игорным столом, а для этого необходимы были деньги — они были под рукой, в кассе конторы.
Рука протягивалась — деньги брались, не давая забвения, а лишь все глубже и глубже засасывая молодого человека в жизненный омут.
С вечно тяжелой, отуманенной головою он, однако, не мог отделаться от преследующих его видений. Дубянская и Сиротинин стояли перед ним, и на устах обоих он с дрожью читал страшное слово: «Вор!»
Деньги были необходимы несчастному не на одни кутежи и игру. Граф Стоцкий требовал от него периодически большие суммы, чтобы, как он выражался, заткнуть горло ненасытной Клавдии — этой, как, вероятно, помнит читатель, приманки для молодого Алфимова, отысканной с непосредственной помощью полковницы Усовой.
Чтобы дать первые две тысячи рублей, и было совершено Иваном Корнильевичем первое заимствование из кассы конторы, начало растраты, за которую сидел теперь Сиротинин в доме предварительного заключения.
Граф, по его собственным словам, спас от нее своего друга, удалив ее в Москву и пообещав от лица молодого Алфимова ей золотые горы.
— Такая упорная девчонка, — заметил Сигизмунд Владиславович, — насилу уломал, может наделать больших бед.
С этого времени начались периодические требования Клавдии Васильевны Дроздовой денег через графа Стоцкого.
Последний пугал молодого Алфимова перспективой скандала, и деньги давались ему для пересылки «ненасытной акуле», как называл граф молодую девушку.
Надо ли говорить, что ни одной копейки из этих денег не получила Клавдия Васильева Дроздова?
Граф Стоцкий ограничился сообщением Капитолине Андреевне, что Клавдия надоела Ивану Корнильевичу и было бы удобнее, если бы ее она к себе не принимала.
— Он влюбился, ему не до нее и даже теперь будет неприятно с нею встречаться, — заметил он, — это и к лучшему, он будет играть.
Полковница Усова, получавшая процент с выигрыша, ничего не имела против изменившихся вкусов молодого человека, тем более, что ей все равно было: тем или другим способом получать прибыль.
Белокурая Клодина была бесцеремонно удалена и более не появлялась в гостиных Капитолины Андреевны.
Между тем молодая девушка действительно серьезно привязалась к Ивану Корнильевичу и заскучала в разлуке с ним, но женская гордость не позволяла ей искать свидания со своим бывшим обожателем.
К тому же над бедной девушкой разразилась вскоре и другая беда, а именно, ее мать умерла от разрыва сердца.
Клавдия Васильевна осталась одна.
За несколько дней до рокового открытия, сделанного Иваном Корнильевичем Алфимовым, что любимая девушка любит другого и, несмотря на обвинения этого другого в позорном преступлении, остается верна своему чувству, в другом конце Петербурга, на дальней окраине Васильевского острова происходило начало эпилога драмы, действующим лицом которого явилась действительно полюбившая молодого Алфимова девушка.
В доме самого отталкивающего, запущенного вида, в комнате, способной внушить отвращение самому невзыскательному человеку, сидели у окна и оживленно беседовали две женщины уже не первой молодости.
Одна из них по неряшеству вполне подходила к окружающей обстановке.
Другая, казавшаяся гостьей, напротив, была одета очень роскошно, хотя пестро и безвкусно.
— Ну, что? Как дела? — спрашивала гостья.
— Что? Разве вы меня не знаете, милая Матильда Карловна? Разумеется, я устроила все великолепно. Бросилась она после смерти матери — ведь ни синь пороха не получила от нее, незаконная — работы искать и нашла было — сидит день и ночь, не разгибаясь! Ну, заработает на дневное пропитание и довольна. Нет, думаю, ты из таких натур, как я на тебя посмотрю, которых не уломаешь, пока у них хоть одна корка черствого хлеба есть! С тобою по иному надо. Выждала, пока она во второй раз кончила работу, да и говорю: «Вы устали? Давайте, я отнесу, мне по дороге». Она согласилась, даже еще благодарить принялась. Ну, а я — не будь плоха — взяла ее работу да хорошенько поизмяла, перепачкала, перепортила и отнесла в магазин. Там просто на дыбы встали! Пришла она к ним на другой день за работой, а они ее выгнали… Теперь носится по всему городу, работы ищет! Совсем до крайности дошла!
— Молодец вы, Мила Ивановна! Умная женщина!
— Ну, да за ум, да за расторопность и деньги берутся… Вы, милая Матильда Карловна, так и знайте, что за эту я дешевле ста рублей не возьму.
— Да побойтесь вы Бога! Ведь мне же ее везти надо, одеть.
— Ну, как знаете. Да вот и она! Даете сто?
— Дам, дам!.. Вот…
Вошла Клавдия Васильевна. Она была худа, бледна и печальна, но все еще очень хороша.
— Ну, что, нашли работу? — спросила ее Мила Ивановна.
— Нет, — отвечала она грустно. — Вы уж повремените… Завтра я наверно достану работу и через несколько дней с вами расплачусь.
— Полноте вам горевать! — добродушно заговорила Мила Ивановна. — Вот эта госпожа хочет взять вас к себе в Москву на постоянное место и жалованье положить хорошее и обещает, что если будут вами довольны, то и мне за вас уплатит.
— Я очень рада, — воскликнула молодая девушка. — Поверьте, вы мною будете довольны. Работать я умею и люблю. Но что же мне придется у вас делать?
— Видите ли, — отвечала Матильда Карловна, несколько смущенно, — я содержу нечто, вроде ресторана… У меня бывает много господ… Так вот, вам придется с несколькими другими девицами присматривать за порядком, прислуживать…
— Едва ли я могу, — проговорила печально Клавдия Васильевна. — Для этого нужны и ловкость и уменье…
— О, все это приобретется весьма быстро при самом деле, — возразила Матильда Карловна. — Так поедемте сейчас ко мне в гостиницу… Вы после хлопот, вероятно, голодны, покушаем, и вечером же со скорым поездом умчимся в Москву.
На другой день скорый поезд примчал их в Москву.
Был двенадцатый час утра, когда Матильда Карловна с Клавдией Васильевной ехали по неизвестным последней улицам Белокаменной.
На этих улицах господствовало оживление, сновали пешеходы, обгоняли друг друга экипажи.
Но когда пролетка, на которой они ехали, повернула в один из переулков, находящихся между Грачевкой и Сретенкой, Клавдию Васильевну поразило какое-то вдруг сменившее жизнь большого города запустение.
В переулке не было ни души.
В одноэтажных и двухэтажных домах, большею частью деревянных, в нижних этажах закрыты были ставни, а в верхних опущены шторы.
Изредка из некоторых окон как бы всполошенные звуками колес единственного въехавшего экипажа повысунулись женские фигуры в растрепанных прическах, с помятыми лицами и сонными глазами.
Иные были в ночных кофтах, а иные в еще более откровенных костюмах.
Все это очень поразило молодую девушку.
Пролетка остановилась по указанию Матильды Карловны у одного из двухэтажных домов.
Дом был каменный, с вычурными украшениями из алебастра и с выдающимся подъездом, с зонта которого спускался большой фонарь с разноцветными стеклами.
Заспанный лакей в одной жилетке отворил на звонок Матильды Карловны дверь.
Она с Клавдией Васильевной прошла на второй этаж и провела ее в отдельную, хорошо убранную комнату.
— Вот здесь вы и поселитесь, — сказала она. — Сегодня выходить на работу вам не нужно. Лучше отдохните, я сейчас вам пришлю кофе и завтрак.
Вскоре после ее ухода к Клавдии Васильевне вошла прехорошенькая и пресимпатичная брюнетка и принесла кофе и очень вкусный завтрак.
Девушки разговорились.
Клодина передала ей свою печальную историю.
— Ну, теперь все это миновало для вас раз навсегда, — утешала ее новая подруга. — Здесь житье привольное, — ешь, спи, наряжайся, а каждый вечер музыка, гости… А чтобы вам легче было привыкать, я вам сразу найду такого поклонника, который озолотит вас.
— Ах, что вы мне такое говорите… Мне этого вовсе не нужно… Я хочу делать свое дело… служить… работать…
— Эх, вы, горемычная! — продолжала брюнетка не то с жалостью, не то с презрением. — Ничего, я вижу, вы здешнего не понимаете. Ну, да ложитесь спать с дороги, — сказала она, увидав, что молодая девушка окончила завтракать и уже выпила кофе. — Вечером я зайду, там будет видно.
Постель была роскошна. В пружинном матраце она, как показалось ей, утонула. Свежесть постельного белья, пропитанного духами, приятно щекотало нервы.
Молодая девушка вскоре заснула, как убитая.
Спала она долго.
Когда она проснулась, в комнате было уже темно, а снизу слышалась музыка и какой-то неясный шум. Кто-то играл на фортепиано с аккомпониментом скрипки.
В комнату вошла та же самая брюнетка со свечою в руках, одетая по-бальному. В этом костюме ее красота выделялась еще более.
Клавдия Васильевна положительно загляделась на нее.
Вслед за брюнеткой явилась горничная. Небрежно поклонившись сидевшей на кровати Клавдии, она зажгла розовый фонарь, висевший в комнате, и свечи у изящного туалета.
— Ну, что, отдохнули? — спросила брюнетка.
— Совершенно… Я, кажется, спала очень долго…
— Да, — улыбнулась брюнетка, — почти двенадцать часов, теперь уже двенадцатый час ночи…
— Что вы говорите?..
— Ничего… Здесь только с этого времени начинается работа… Если не хотите больше спать, давайте я помогу вам переодеться и спустимся вниз… Там уже собрались гости… Слышите, какой содом пошел… Вот и увидите здешние порядки… Ведь и я была когда-то такая, как и вы…
— Хорошо, пойдемте… Спать я больше не хочу… — согласилась Клавдия Васильевна.
— Я сейчас вернусь, — сказала брюнетка и вышла.
XV
«НЕЧТО, ВРОДЕ РЕСТОРАНА»
Содержимое в Москве Матильдой Карловной учреждение, которое она скромно назвала Клавдии Ивановне «нечто, вроде ресторана», было одним из шикарных московских «веселых притонов».
Недаром еще со времен Грибоедова известно, что «на всем московском лежит особый отпечаток».
Сорок сороков церквей московских с их на все музыкальные тона звучащими колоколами, с их золотыми и пестрыми куполами, указывают на набожность коренного московского населения, и, действительно, полные всегда молящимися храмы Божии до сих пор удовлетворяют эту беспримерную для других русских городов набожность московских обывателей.
Но наряду с этим, сохранившимся почти с основания этого векового исторического города «древним благочестием», нигде также не умел и не умеет погулять народ, как в той же Москве. В ней во все времена давался простор широкой русской натуре, на ней всецело оправдалось изречение святого князя Владимира: «Руси есть веселие пити».
Так, повторяем, наряду с сохранившимся «древним московским благочестием», выросли в Москве богато украшенные «храмы греха», обжорства, пьянства и разгула. В них всецело проявлялась московская широкая натура, не знающая пределов своим желаниям и удержу при гульбе.
Ряд улиц, целый квартал, выражаясь прежним полицейским языком деления города, отведен в Москве для ночного разгула.
Днем эта местность погружена в сон, и лишь с вечерними огнями начинается в ней жизнь, та жизнь, которая боится дневного света, солнца, этой эмблемы добродетели.
В этой-то местности и находилось «нечто, вроде ресторана» Матильды Карловны.
Через несколько минут новая подруга Клавдии Васильевны вернулась с платьем и начала преобразовывать молодую девушку в нарядно, но слишком смело одетую барышню.
За этим занятием их застала вошедшая хозяйка.
— Ну, вот и хорошо, ну, вот и отлично! — ласково заговорила она. — Люблю людей, которые с охотой берутся за дело!.. Жаль только, что лиф у тебя маловато вырезан. Ну, да ничего, зато руки у тебя прелестны, шея и грудь.
Это рассматривание ее фигуры, будто бы она была лошадь, до глубины души оскорбляло Клавдию Васильевну, но она, скрепя сердце, покорилась и была очень рада, когда Матильда Карловна, окончив оценку, повела ее вниз.
Обстановка нижних комнат, по некоторым из которых Клавдия Васильевна проходила утром по приезде, совершенно изменилась теперь, и молодая девушка была поражена богатством и роскошью, бьющими ей в глаза.
Целые снопы газового света лились со всех сторон и освещали анфилады больших и блестящих золотой мебелью, громадными зеркалами и пестрыми коврами комнат.
На стенах, оклееных дорогими обоями, и в некоторых комнатах, обитых шелковой материей, висели картины, заставившие молодую девушку опустить глаза.
Женское голое тело, искусно освещенное, так и било в глаза со стен.
Средняя комната с прекрасно вылощенным паркетом была больше всех.
По стене стояли маленькие золоченые стулья, между которыми там и сям находились мраморные столики на золоченых ножках.
В широких простенках шести окон висели громадные зеркала в золоченых рамах, а в углу стоял великолепный рояль, на котором играл какой-то господин, а за его стулом стоял другой, со скрипкой.
Десятка два таких же, как Клавдия Васильевна, нарядно и откровенно одетых девиц сидели у столиков или ходили парочками по залу.
Было в зале несколько мужчин.
Стоял невообразимый гул голосов, шел оживленный разговор, но не общий, а в отдельных группах, и сразу ничего нельзя было понять, так как слышались всевозможные языки: французский, немецкий, польский, итальянский, словом, происходило нечто, напоминающее в миниатюре вавилонское столпотворение.
— Новенькая, новенькая… — пронесся по залу шепот, а Матильда Карловна, слегка подтолкнув под локоть Клодину, втолкнула ее в оживленную особенно группу девушек и мужчин, а сама удалилась в маленькую гостиную, смежную с залой, и важно уселась в кресло с каким-то вязаньем в руках.
Не прошло и десяти минут, как молодая девушка выбежала из толпы, как обожженная, и бросилась бежать по анфиладам комнат наверх.
Очутившись в отведенной ей комнате, она бросилась в постель и зарыдала, но тотчас быстро вскочила и направилась к двери.
— Это куда? — грубо окликнула ее, столкнувшись с нею на пороге, Матильда Карловна. — Никак бежать? Ловко! Это в моей-то хорошей одежде! Нет, ты мне прежде заплати за то, что ты пила, ела, да и платье надевала…
Клавдия Васильевна стояла перед ней, как приговоренная к смерти, и молчала.
Углы ее губ нервно подергивались.
— Скажите пожалуйста, — продолжала между тем Матильда Карловна, — чуть под забором с голоду не умерла, а туда же… да вздор все это!.. Сейчас же ступай вниз! Тебя гости ждут! Слышишь ты?..
Молодая девушка бессмысленно смотрела на нее пылающими, но сухими глазами.
— Слышишь ты? — повторила Матильда Карловна и схватила ее за руку.
Клавдия Васильевна с силою рванулась от нее и вскрикнула.
— Ишь ты какая!..
Бог весть, что было бы с ней, если бы за нее не вступилась прибежавшая на крик брюнетка.
— Оставьте ее, мадам! — сказала она. — Пусть она привыкнет, поодумается, завтра ей легче будет. Ведь и со мной то же было.
Матильда Карловна поворчала несколько минут, но потом, махнув рукой, ушла вскоре вместе с брюнеткой.
Клавдия Васильевна мгновенно переоделась в свое собственное платье, тихо проскользнула по лестнице в самый низ и очутилась в сенях подъезда.
В это время швейцар впускал новую оживленную компанию гостей.
Молодая девушка воспользовалась этой суматохой и отбежала уже далеко от ужасного дома прежде, чем швейцар успел сообразить, в чем дело.
Достойный и верный слуга Матильды Карловны тотчас же погнался за ее несчастною жертвою.
— Помогите! Спасите! — кричала Клавдия Васильевна, видя, что он ее настигает.
Но люди, проходившие в это время по переулку, слишком заняты были мыслью о предстоящих удовольствиях.
— Эге! Одна убегает! — смеясь, говорили они.
— Ничего, потом привыкнет, — умозаключили другие.
Выбежав из переулка и не видя другого спасения, молодая девушка бросилась в ворота первого дома, шмыгнула в первую дверь и по лестнице побежала наверх.
Через несколько минут она была уже на чердаке трехэтажного дома.
На чердаке было совершенно темно, и только после нескольких минут пребывания там глаза привыкли к окружающему мраку, и несчастная девушка различала полосы еле пробивавшегося света, отражаемого уличными фонарями.
В первую минуту Клавдия Васильевна облегченно вздохнула полной грудью, сочтя себя в безопасности от преследования грозного швейцара своеобразного ресторана.
Но это сравнительное спокойствие было непродолжительно.
До чуткого уха все еще бывшей настороже молодой девушки донеслись звуки нескольких человеческих голосов со двора.
Видимо, швейцар видел, куда она скрылась, и призывал на помощь дворников дома.
Клавдия Васильевна пошла, или лучше сказать, поползла, так как приходилось идти в некоторых местах на четвереньках, на одну из полос света.
Вскоре она очутилась у слухового окна, выходящего на улицу. Небольшое усилие со стороны молодой девушки, и одиночная рама слухового окна подалась и отворилась.
Теперь ей были ясны доносившиеся от ворот двора крики.
— Сюда прошмыгнула, сюда! — кричал грубый голос.
Клавдия Васильевна догадалась, что этот голос принадлежит преследовавшему ее швейцару.
— Иди ты к лешему! На ночь глядя увидел ты, куда кто прошмыгнул. Может, тебе с пьяных глаз померещилось.
— Говорю тебе, перед самым моим носом прошмыгнула, еще минута, и я бы ее за шиворот схватил.
— Да что, она у тебя украла что ли что?..
— Ничего не украла. Сбежала…
— От кого?
— От Матильды Карловны.
— И поделом крашеной кукле. Так зачем же она сюда побежит, сбежала если, так дала стрекача к воздахтору, обыкновенное дело… — продолжал убеждать швейцара другой сиплый голос.
— Какой такой воздахтор. Она не здешняя.
— Ну…
— Сегодня по утру мадам из Питера привезла.
— Проворонили. Что же за такой заморской птицей плохо глядели…
— Между рук из подъезда выскользнула, — продолжал сетовать швейцар. — Да ты не зубоскаль и не прохлаждайся, — вдруг переменил он тон. — Поискать надо. Магарыч получишь. Матильда Карловна не постоит. Да я завтра утречком пива поставлю. Потому, мне беда, я в ответе. Будь миляга, душевный ты человек, отец-благодетель…
— Так пару пива? Сейчас фонарь зажгу. Пошукаем на дворе. Выхода нет.
— Я здесь посторожу…
— Ладно, а я фонарь зажгу, подручного кликну, он у ворот постоит, и мы вместе пошукаем.
— Будь милый человек…
— Коли же на дворе нет, может, на чердак стреканула, у нас дверь открыта, просто…
Это донесшееся до Клавдии Васильевны соображение дворника заставило ее вздрогнуть и присесть на пол у самого слухового окна.
Ей казалось, что ее сейчас увидят с улицы.
Вся дрожа от страха, без мысли в голове сидела она на корточках, продолжая чутко прислушиваться к происходившему внизу.
Прошло, как показалось, по крайней мере, ей, очень много времени.
На дворе продолжали раздаваться голоса, которых было уже несколько.
Но чу! Тяжелые шаги раздались на лестнице, ведущей в ее убежище — чердак.
Через несколько минут в нем появилась бородатая фигура дворника с фонарем в руках, а за ним шел ее преследователь, швейцар.
Вне себя от страха, Клавдия Васильевна распахнула окно, быстро юркнула в него и, скатившись по крутой железной крыше, полетела на мостовую.
— Ишь, подлая, выбросилась! — мог только ахнуть швейцар, когда снизу донеслось до него и дворника падение чего-то тяжелого и нечеловеческий крик.
Крик раздался один раз, а затем все смолкло. Собралась мгновенно толпа прохожих, явилась полиция.
У упавшей девушки оказался разбитым череп.
Она была мертва.
Труп был уложен на извозчика и отвезен в мертвецкую ближайшей полицейской части.
Дворник дома быстро затушил фонарь и вместе со швейцаром Матильды Карловны вышел за ворота и смешался с толпою любопытных.
Швейцар вскоре незаметно удалился к своему посту.
XVI
СТАРАЯ ГАЗЕТА
«Однако же и умница этот Савин! Приятно иметь дело с таким человеком!» — думал граф Сигизмунд Владиславович, занимаясь своим туалетом и решив, действительно, в этот же день открыть глаза старику Алфимову и спасти кассира Сиротинина.
«Какой, поистине, гениальный план он придумал… Оказать услугу старику, сделать самостоятельным сына и обоих иметь в руках, да к тому же оказать услугу человеку, который, ох, как может повредить мне… Это великолепно!»
Граф прыснул на себя духами из маленького пульверизатора, бросая последний взгляд на себя в зеркало, и, приказав находившемуся тут же, в его спальне, лакею подать себе шляпу и перчатки, вышел через кабинет и залу в переднюю.
— Экипаж подан?
— Так точно, ваше сиятельство!
Граф Стоцкий вышел, спустился с лестницы, сел в карету и крикнул кучеру:
— На Невский, в контору Алфимова.
Через какие-нибудь четверть часа карета остановилась у банкирской конторы.
Прежде всего Сигизмунд Владиславович зашел в помещение кассы к молодому Алфимову.
Иван Корнильевич не заметил вошедшего к нему графа Стоцкого.
Он сидел над полу разорванной и смятой газетой и, казалось, впился глазами в печатные строки.
— Жан, что с тобой? — должен был дотронуться до его плеча граф Сигизмунд Владиславович.
Молодой человек вздрогнул.
— А! Что?! Это ты, Сигизмунд… На, читай, это ужасно!
— Что такое?
— Ведь ты говорил мне совсем не то…
— Да скажи толком, ничего не понимаю…
— Читай…
Граф Стоцкий был до того поражен видом молодого Алфимова, что сразу и не обратил внимания, что он совал ему в руки разорванную газету.
Он и теперь, взяв ее из рук Ивана Корнильевича, продолжал смотреть только на него.
Смертная бледность молодого человека сменилась легкою краской, глаза его вдруг замигали и наполнились слезами.
— Ты плачешь… Над старой газетой… Чудно!..
— Прочти, это ужасно… Несчастная…
— Кто?
— Прочти…
Граф Сигизмунд Владиславович перевел глаза на газету. Она оказалась старым номером «Московского Листка», как можно было видеть из до половины оторванного заголовка.
— Откуда у тебя эта газета?
— Принесли завернутые деньги… Я случайно бросил взгляд и прочел… Да прочти сам. Вот здесь…
Иван Корнильевич указал графу на довольно большую заметку под рубрикой «Московская жизнь», заглавие которой гласило: «Жертва веселого притона».
В заметке этой подробно и витиевато было рассказано о самоубийстве колпинской мещанки Клавдии Васильевны Дроздовой, бросившейся на мостовую с чердака дома на Грачевке и поднятой уже мертвой.
Причиной самоубийства выставлен обманный привоз молодой девушки в Москву из Петербурга содержательницей одного из московских веселых притонов под видом доставления места, побег молодой девушки, преследование со стороны швейцара притона, окончившееся роковым прыжком несчастной на острые камни мостовой.
Репортер придал заметке романтический колорит и описал в общих чертах внешность самоубийцы, назвав ее чрезвычайно хорошенькой, грациозной молодой девушкой.
«Вскрытие трупа обнаружило, — добавлял он, — что покойная была безусловно честная, непорочная девушка. Против содержательницы веселого притона возбуждено судебное преследование».
Видно было, что, несмотря на то, что швейцар и дворник быстро стушевались, полиция сумела напасть на след несчастной и заставила их быть разговорчивыми.
Граф Сигизмунд Владиславович невольно побледнел и задрожал во время чтения этой заметки.
— Это ужасно! — воскликнул он, бросив газету. — К сожалению, случается во всех столицах мира.
— Но ведь это Клодина… — перебил его с дрожью в голосе молодой Алфимов.
— Кто?
— Клодина… Белокурая Клодина, которая живет в Москве и которой ты переводишь от меня деньги, чтобы, как ты говоришь, избегнуть с ее стороны скандала…
Граф Стоцкий уже настолько умел совладать с собой, что неподдельно расхохотался.
— Ты с ума сошел… Клодина и… эта несчастная честная девушка.
Граф продолжал неудержимо хохотать.
— Чего же ты хохочешь?.. Разве это не она?.. Клавдия Васильевна Дроздова из Петербурга… Конечно же она…
— Ой, перестань, не мори ты меня окончательно со смеху… — не переставая хохотать, проговорил граф Сигизмунд Владиславович.
— Я ничего не понимаю…
— Вот с этим я с тобой совершенно согласен, — перестав смеяться, заметил граф Стоцкий.
Иван Корнильевич смотрел на него широко открытыми глазами.
— Ты должен благодарить Бога, что я хохочу, так как я мог бы на тебя серьезно рассердиться. Ведь вывод из всего того, что ты мне здесь нагородил, один… Это то, что я тебя обманул и обманываю, что я клал и кладу в карман те деньги, которые брал и беру для пересылки твоей любовнице.
— Она не была моей любовницей.
— Толкуй больной с подлекарем.
— Клянусь тебе!
— Это безразлично и ничуть не изменяет дела, ну, женщина, которая выдает себя за твою любовницу. Значит, я у тебя крал эти деньги.
— Я этого не говорил, — смутился молодой Алфимов.
— То есть, ты не сказал мне прямо в глаза, что я вор, но сказал это, заявив, что несчастная девушка, окончившая так печально свою молодую жизнь в Москве, и твоя Клодина одно и то же лицо…
— Меня поразило совпадение имени, отчества и фамилии.
— Какие такие у них имена, отчества и фамилии, у крестьян и мещан… Дроздовых в России тысячи, среди них найдутся сотни Васильев, у десятка из которых дочери Клавдии… Я сам знал одну крестьянскую семью, где было семь сыновей и все Иваны, а по отцу Степановичи, по прозвищу Куликовы. Вот тебе и твое совпадение. Поройся-ка в адресном столе, может, в Петербурге найдешь несколько Иванов Корнильевичей Алфимовых, а по всей России сыщешь их, наверное, десяток…
— Благодарю тебя, ты меня успокоил, значит, это не она… — сказал молодой Алфимов, не поняв или не захотев понять намек своего сиятельного друга на его плебейское происхождение.
— Конечно же, не она… Успокойся, жива она тебе на радость… Можешь даже взять ее в супруги.
— Оставь шутки…
— Впрочем, виноват, опоздал… По моим последним сведениям, она из Москвы уехала с каким-то греком в Одессу и жуирует там… Сына же твоего…
— Какого моего сына? — вскрикнул Иван Корнильевич.
— Ну, все равно, ребенка, которого она выдает за твоего, она оставила в Москве, в одном семействе, на воспитании.
— Вот как!
— А то видишь ли… Будет она тебе бросаться с крыши, чтобы сохранить свою честь… Не тому она училась у нашей полковницы.
— Ты прав, а я не сообразил… О, сколько я пережил страшных минут…
— Глуп ты, молод, поэтому-то я над тобой расхохотался и ничуть на тебя не обиделся…
— Прости, Сигизмунд… — пожал ему руку Иван Корнильевич.
— Полно, в другой раз только не глупи… Ну, что твое дело с Дубянской?
Молодой Алфимов сделал отчаянный жест рукой.
— Все кончено!.. Она оттолкнула меня, как скоро оттолкнут и все…
— Уж и все…
— Ведь недочет в кассе снова откроется.
— Мой совет тебе — выделиться.
— То есть как выделиться?
— Потребовать от отца свой капитал, и шабаш…
— Это невозможно!
— Но ты сам говоришь, что долго скрывать недочета будет нельзя… И, кроме того, знаешь русскую поговорку: «Как веревку не вить, а все концу быть».
— Так-то так… Но я на это не решусь… Будь, что будет… Авось…
— Ну, как знаешь…
В это время у окошка кассы появились посторонние лица.
Иван Корнильевич занялся с ними.
Граф Сигизмунд Владиславович вышел из кассы и отправился в кабинет «самого», как звали в конторе Корнилия Потаповича Алфимова.
— А, вашему сиятельству поклон и почтенье… — весело встретил старик Алфимов графа Стоцкого. — Садитесь, гостем будете.
— Здравствуйте, здравствуйте, почтеннейший Корнилий Потапович, — сказал, усаживаясь в кресло, граф Сигизмунд Владиславович.
— А вечерок-то у нашей почтеннейшей Капитолины Андреевны не удался…
— То есть как не удался?
— Верочка-то оказалась барышней с душком, да с характерцем…
— Н-да… Но ведь это достоинство…
— Как для кого, для вас, молодых, жаждущих победить, пожалуй, ну, а для нас, стариков, которая покорливее, та и лучше…
— Пустяки, для вас не может быть непокорных… У вас в руках современная сила — золото…
— Мало из молоденьких-то это понимают… — усмехнулся Корнилий Потапович.
— А мать-то на что… Внушить…
— Так-то оно так… А все же, как она вчера к этому молодцу прильнула, водой не разольешь… Кто это такой?.. В первый раз его видел…
— Это Савин… Мой хороший друг…
— Савин… Савин… Это самозванец?..
— Да, пожалуй… Современный, если хотите…
— Позвольте, позвольте… Припоминаю…
И перед стариком Алфимовым пронеслись картины прошлого, он вспомнил «крашеную куклу» — Аркадия Александровича Колесина, Мардарьева, его жену, разорванный вексель и нажитые на этом векселе и на хлопотах о высылке Савина из Петербурга деньги.
Он не знал Николая Герасимовича, и Николай Герасимович не знал его.
Неужели теперь он, как бы в возмездие за сделанное ему зло, отобьет от него Веру Семеновну Усову, от которой старик пришел вчера положительно в телячий восторг?
— Так это Савин?..
— Да, Савин…
— Он ей голову как раз свернет…
— Едва ли… Мать зорка, не допустит…
— Что мать с девкой поделает, как взбесится… А хороша! Славный, преаппетитный кусочек…
— Что говорить, султанский…
— Султанский, это правильно…
У старика у углов губ показались даже слюнки.
Графу Сигизмунду Владиславовичу даже стало противно.
Он переменил разговор.
— Что с вашим Иваном? — спросил граф.
— А что?..
— Точно его кто в воду за последнее время опустил, я сегодня был у него, сидит, точно его завтра вешать собираются…
— Уж не говорите… Сам вижу, как малый сохнет; уж я пытал его, не влюблен ли?..
— Что же он?
— Говорит, нет… Может вам, ваше сиятельство, по дружбе проговорился.
— Я-то знаю, да не то это…
— Знаете… В кого же?
— В Дубянскую он влюблен, в Елизавету Петровну…
— Она кто же такая?
— Бывшая компаньонка Селезневой.
— А… Так ее фамилия Дубянская…
— Да…
— Дубянская… Дубянская… А ее мать, урожденная она не Алфимовская?..
— Уж этого я не знаю, — удивленно вскинул на него глаза граф Стоцкий.
— Так, так, это разузнать надо, — как бы про себя пробормотал старик. — Что же, если она хорошая девушка, я не прочь, — сказал он графу.
— Да она-то прочь…
— С чего это? Кажись, Иван тоже красивый парень, богат и сам, и мой наследник…
— Не тем тут пахнет!.. Влюблена она…
— Блажь…
— То-то, что не блажь… Жених у ней…
— Это другое дело… Богатый?
— Нет, не богат, да к тому же теперь он в тюрьме…
— Кто в тюрьме?
— Жених ее.
— Хорошего гуся подстрелила… Острожника, — презрительно заметил Корнилий Потапович.
— Ведь не все виновные в тюрьму попадают…
— Толкуй там…
— Верно, чай, знаете поговорку: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся».
— Кто же он?
— Ваш бывший кассир, Сиротинин.
Корнилий Потапович вытаращил глаза, растопырил руки и так и остался у своего стола, вопросительно глядя на графа Сигизмунда Владиславовича.
XVII
ОТКЛИКИ ПРОШЛОГО
— Сиротинин? — после довольно продолжительной паузы спросил старик Алфимов.
— Да, Сиротинин…
— К чему же вы, ваше сиятельство, прибавили, что в тюрьме сидят и невинные люди… Это вы, значит, о Сиротинине?..
— Может быть, и о нем…
Корнилий Потапович побледнел.
— Так не шутят…
— Я и не шучу… Но дайте мне слово, что все, что скажу вам, останется между нами.
— Извольте, даю.
— Я буду говорить с вами, как друг…
— Я вас давно считаю сам своим другом…
— И надеюсь, эта дружба не без доказательств. История с Ольгой Ивановной поставила меня во внутреннюю борьбу между моим другом графом Петром и вами, и вы знаете, что я в этом деле на вашей стороне…
— Знаю, знаю, — смутился старик, — и я не буду неблагодарен.
— Не об этом речь… Теперь эта история всплыла снова… Графиня, ваша дочь, откуда-то узнала, что проделал ее муж с ее подругой, семейное счастье графа разрушено… Я мог одним моим словом восстановить его и…
Граф Сигизмунд Владиславович остановился.
— И вы?.. — с дрожью в голосе спросил Корнилий Потапович.
— И я не сказал этого слова…
— Благодарю вас… — облегченно вздохнул старик Алфимов.
— В настоящее время я попал опять в тяжелую борьбу с самим собою… Я друг вашего сына, и вместе с тем, ваш друг…
— Моего сына?.. — вопросительно повторил Корнилий Потапович.
— Дружба к нему обязывает меня молчать, дружба к вам обязывает меня говорить… Я снова доказываю вам искренность моей дружбы и… скажу… Но я не желаю, чтобы ваш сын считал меня предателем, потому-то я и требую сохранения полной тайны…
— Да, поверьте мне, что я в этом случае буду могилой…
— Верю…
— Он грустен и ходит, как приговоренный к смерти. Причиной этого не одна несчастная любовь. В наше время от этого не вешают долго носа.
— Какая же причина?
— Он за последнее время, несмотря на мои советы, ведет большую игру, проигрывает по несколько тысяч за вечер; одна особа тут, кроме того, стоит ему дорого… У него много долгов, за которые он платит страшные проценты… У него есть свое состояние, но если так пойдет дело, то я боюсь и за ваше.
— Что вы хотите сказать?..
— Ревизия кассы показала вам сорок тысяч недочета, — продолжал граф Стоцкий, не обратив внимания на вопрос Корнилия Потаповича.
— Так вы думаете?.. — вскочил старик, задыхаясь, но снова сел.
— Я ничего не думаю, я только напоминаю вам факты… Теперь он заведует кассой один?
— Один… — упавшим голосом сказал старик.
— Так вот, если вы теперь неожиданно ревизуете кассу, то снова откроется недочет и еще более значительный…
— Что вы говорите!.. Значит Сиротинин — жених Дубянской — страдает невинно… Боже великий!..
— Проверьте кассу — более ничего я не могу вам сказать… Но главное, что это умрет между нами… Помните, вы дали слово.
— О, конечно, конечно… Но Боже великий! Это возмездие…
Граф Сигизмунд Владиславович простился с Корнилием Потаповичем и вышел.
До выхода из конторы он зашел к Ивану Корнильевичу.
— Что отец? — спросил тот. — Ты был у него?
— Он что-то очень мрачен…
— С чего бы это? Утром он был в духе.
— Уж не знаю… Будешь сегодня у Гемпеля?
— Не знаю.
— Прощай… Сегодня будет интересная и большая игра.
— Мне за последнее время чертовски не везет.
— У вас с шурином одна напасть… Очень вас любят бабы…
— Только не меня…
— Рассказывай… Так приезжай.
— Хорошо, приеду…
Граф Стоцкий вышел, сел в экипаж и велел ехать кучеру к Кюба.
«Ну, заварил кашу… Авось буду устами Савина мед пить».
Корнилий Потапович Алфимов сидел между тем в своем кабинете, облокотившись обеими руками на стол и опустив на них голову.
Он думал тяжелую думу.
Перед ним проносилось его далекое темное прошлое.
Созерцая эти картины, он иногда вдруг вздрагивал всем телом, как бы от физической боли.
— Дубянская… Дубянская… — повторял он. — Несомненно, она их дочь. Елизавета Петровна… Да, его звали Петром.
Он вспомнил своего барина Анатолия Викторовича Алфимовского и его красавицу-дочь Татьяну Анатольевну.
Вспомнил Алфимов, как вместе с этим барином, ровесником ему по летам, неутешным вдовцом после молодой жены, он вырастил эту дочь, боготворимую отцом.
Он, будучи крепостным, вырос с барином вместе, был товарищем его игр и скорее другом, нежели слугою.
Припомнилось ему, как расцветала и расцвела Татьяна Анатольевна и вдруг исчезла из родительского дома, захватив из шифоньерки отца сто пятнадцать тысяч.
Отец, ослепленный любовью к дочери, не замечал домашнего романа с приходящим учителем Петром Сергеевичем Дубянским, окончившийся бегством влюбленной парочки, но зоркий Корнилий, тогда еще не Потапович, следил за влюбленными.
Он погнался за ними, догнал их на одной из ближайших станций от Петербурга и под угрозой воротить дочь отцу и предать суду учителя, отобрал капитал, оставив влюбленным пятнадцать тысяч, с которыми они и уехали за границу, где и обвенчались…
Старик Алфимов вздрогнул.
Он вспомнил вынесенную им борьбу с искушением, отдать ли отцу отобранные деньги или не отдавать.
Грех попутал его — он не отдал денег, и они послужили основой его настоящего колоссального богатства.
Вернувшись в Петербург, он передал своему барину-другу о бегстве его дочери с учителем и неудачной будто бы погоне за ними его, Корнилия.
Барин умер после двухкратно, одного за другим повторившегося удара.
После его смерти в его письменном столе нашли вольную на имя Корнилия.
Корнилий, уже сделавшийся Корнилием Потаповичем, стал свободным человеком и богач ем.
До него доходили слухи и о беглецах.
Он слышал, что Дубянский выиграл в рулетку целый капитал, на который купил имение под Петербургом, да кроме того дочь получила наследство от отца, шестьдесят тысяч, не взятых ею из шифоньерки, и два имения.
Выигрыш в рулетку погубил Петра Сергеевича Дубянского.
Он пристрастился к игре и в конце концов проиграл и свой выигрыш, и состояние жены, которая умерла в чахотке.
Он решил кончить жизнь самоубийством, обобранный и обыгранный окончательно шулером Алферовым, который недавно судился и был оправдан присяжными заседателями.
Дубянская Елизавета Петровна, несомненно, дочь Петра Сергеевича Дубянского и дочери его, Корнилия Потаповича, барина-друга.
Все это разом пришло на ум старику Алфимову, который в водовороте светской и деловой жизни как-то и не думал о прошлом и пропускал мимо ушей доходившие до него известия.
Теперь лишь он, сгруппировав их вместе, понял всю подавляющую душу связь настоящего с прошедшим.
Он украл капитал у дочери своего барина, оставив ее с мужем почти без средств, вследствие чего, быть может, Дубянский попытался игрой составить себе состояние, но, как всегда бывает с игроками, игра, обогатив его вначале, в конце концов погубила его жену, самого его и сделала то, что его дочь принуждена была жить в чужих людях.
Сын его жены, Иван Корнильевич, влюбленный в эту девушку и сам растративший деньги, сваливает, умышленно отдавая ключ кассиру Сиротинину, вину на него, жениха Елизаветы Петровны Дубянской.
Все это представляет такую непроницаемую сеть жизни!
«Надо расчесться со старым долгом… На душе будет легче… — решил Корнилий Потапович. — Куда беречь, к чему?.. Хватит на все и на всех… По завещанию откажу все Надежде, та тоже будет в конце концов нищая… Ее муж игрок…»
«И Иван игрок…» — припомнился ему только что происходивший разговор с графом Стоцким.
«Да и этот-то не лучше их… Все одна шайка… Но граф мне нужен… Он много знает… Он опасен. А этот Савин. Ведь это тоже связь с прошлым… Это возмездие…» — неслось в голове старика Алфимова.
Но решение рассчитаться со старым долгом как будто облегчило его душу.
Он поднял голову и даже стал просматривать лежащие по столу бумаги.
«Я отправлю его на несколько дней в Варшаву, благо есть дело, и проверю кассу без него… Если, действительно, там недостача, я знаю, что делать».
Внутренний голос говорил ему, что нечего сомневаться в том, что растратил не Сиротинин, а его сын Иван.
Корнилий Потапович позвонил.
— Попросите ко мне Ивана Корнильевича… — приказал он явившемуся служителю.
Через несколько минут молодой Алфимов вошел в кабинет Корнилия Потаповича.
Старик пристально через очки посмотрел на него.
Молодой человек имел чрезвычайно расстроенный вид и, видимо, не мог скрыть, при всех производимых над собой усилиях, своего смущения.
То, что за час перед этим казалось для старика Алфимова загадкой, теперь только явилось подтверждением страшных подозрений.
— Вы меня звали?..
— Да… Садись, дело есть…
Иван Корнильевич сел.
— У нас все благополучно?.. — вдруг спросил его Корнилий Потапович.
— Кажется… все… благополучно… — заикаясь, ответил не ожидавший или, быть может, очень ожидавший этого вопроса молодой Алфимов.
— Разве может в денежных делах казаться… — деланно шутливо заметил Корнилий Потапович, — ты еще сам капиталист, горе ты, а не капиталист…
Молодой человек вздохнул несколько свободнее.
— Все благополучно, — отвечал он уже совершенно твердо.
— Благополучно, так благополучно, и слава Богу… Тебе надо будет сегодня вечером уехать.
— Куда?.. — побледнел снова Иван Корнильевич.
— В Варшаву, на несколько дней… Надо переговорить и столковаться вот по этому делу…
Корнилий Потапович взял со стола бумагу и подал Ивану Кор-нильевичу.
— А как же… касса?.. — с трудом произнес он, взяв бумагу.
— Касса, что касса?.. Касса останется кассой… Артельщик под моим наблюдением будет вести эти несколько дней ежедневные расчеты…
— Прикажете сдать?..
— За сегодняшний день сделаем обыкновенную дневную проверку… Не ревизовать же тебя… Ведь ты сам хозяин, не наемный кассир, не Сиротинин…
Иван Корнильевич вздрогнул.
Это, как и все его смущение, не ускользнуло от зоркого глаза Корнилия Потаповича.
Ему теперь не надо было и ревизии.
Он знал заранее, что найдет в кассе в отсутствие сына.
Не знал только суммы недочета, но сумма в этом случае была безразлична.
Не надо думать, что происходило это безразличное отношение к сумме со стороны старика Алфимова в силу перевеса нравственных соображений, — нет, он даже теперь, решившийся расквитаться со старыми долгами, далеко не был таким человеком.
Не надо забывать, что у Ивана Корнильевича в деле был свой капитал, и Корнилий Потапович был уверен, что недочет, и прошлый, и настоящий, не превысит его, такой недочет не мог бы остаться незамеченым им.
Значит, деньги Корнилия Потаповича были целы.
Что же касается до решения сквитаться со старыми долгами, то взятые им у дочери своего барина сто тысяч рублей, принадлежащие по праву Елизавете Петровне Дубянской, даже со всеми процентами составляли небольшую сумму для богача Алфимова, и душевное спокойствие, которое делается необходимым самому жестокому и бессердечному человеку под старость, купленное этой суммой, составило для Корнилия Потаповича сравнительно недорогое удовольствие.
Он имел возможность себе его доставить.
— Так сегодня поезжай с курьерским… — сказал старик Алфимов.
— Слушаюсь-с.
Корнилий Потапович начал объяснять подробно суть поручения, даваемого им Ивану Корнильевичу, и давать некоторые советы, как вести себя и что говорить при тех или других оборотах дела.
Иван Корнильевич внимательно слушал.
Наконец старик кончил и взглянул на часы.
— Однако, мне пора по делу… Так сегодня, с курьерским…
— Слушаюсь-с.
Корнилий Потапович и Иван Корнильевич вдвоем вышли из кабинета.
Первый уехал из конторы, а второй вернулся в кассу.
XXVIII
ОЧНАЯ СТАВКА
Подозрения, высказанные графом Сигизмундом Владиславовичем и подтвердившиеся для Корнилия Потаповича при последней беседе с сыном, — оправдались.
При произведенной единолично стариком Алфимовым во время отсутствия сына проверке кассы обнаружился недочет в семьдесят восемь тысяч рублей.
«Вовремя надоумил граф, спасибо ему…» — подумал Корнилий Потапович, окончив тщательную проверку и убедившись, что цифра недочета именно такая, ни больше, ни меньше.
«Ведь времени-то прошло со дня его заведывания всего ничего… Эдак он годика в два и себя, и меня бы в трубу выпустил… А теперь не беда… Пополню кассу из его денег… сто двадцать тысяч, значит, вычту, а остальные пусть получает, а затем вот Бог, а вот порог… На домашнего вора не напасешься…»
«Но нет, этого мало… — продолжал рассуждать сам с собою, сидя в кабинете после произведенной поверки кассы и посадив в нее артельщика, Корнилий Потапович, — надо его проучить, чтобы помнил…»
Он провел рукою по лбу, как бы сосредоточиваясь в мыслях. «Надо освободить и вознаградить Сиротинина…» Вдруг он вскочил и быстро, особенно для его лет, заходил по кабинету.
— Да, так и сделаю… — сказал он вслух, вышел из кабинета а затем и из конторы.
Он прямо поехал к судебному следователю, производившему дело о растрате в его конторе.
Следователь в это время доканчивал допрос вызванных свидетелей.
Старику Алфимову пришлось подождать около часу, несмотря на посланную им визитную карточку.
Наконец его пригласили в камеру судебного следователя.
— Чем могу служить? — спросил сухо последний.
Бывший весь на стороне Дмитрия Павловича Сиротинина, он инстинктивно недружелюбно относился к этим «мнимо потерпевшим» от преступления кассира.
— Я к вам по важному, экстренному делу…
— Прошу садиться…
Корнилий Потапович сел на стул.
— Видите ли что…
— Опять растрата?.. — перебил его судебный следователь.
— Да… Нет… — смешался старик… — Совсем не то… У меня есть к вам большая просьба.
— Какая?
— Вызовите меня и моего сына для очной ставки с Сиротининым.
— Это зачем?.. — вскинул через золотые очки удивленный взгляд на Алфимова судебный следователь.
— Это необходимо…
— Но…
— Без всяких «но». Арестант Сиротинин категорически отказался заявлять на кого-либо подозрение в краже денег из кассы, признал, что действительно получал от вашего сына ключ от нее, следовательно, ни в каких очных ставках надобности не предвидится…
— Но я говорю вам, что это необходимо…
— А я попрошу вас не вмешиваться в производимое мною следствие.
— Но Сиротинин не виновен…
— Что-о-о?! Как вы сказали?.. — воскликнул следователь.
— Я сказал, что Сиротинин не виновен…
— Вы открыли вора?..
— Да… — чуть слышно произнес Корнилий Потапович.
— И он?..
— Мой сын…
— Он сознался?
— Нет, но он сознается при вас, и при мне, и при Сиротинине, здесь, на очной ставке… У меня в руках доказательства…
— И вы хотите начать дело против него?
— Нет… Я хочу, чтобы урок для него был памятен…
— Это другое дело… Хорошо… Ваш сын в Петербурге?
— Нет, он в Варшаве, но будет здесь послезавтра.
— В таком случае, я вызову вас повестками через два дня…
— Благодарю вас.
Корнилий Потапович простился со следователем, который на этот раз любезно протянул ему руку и очень ласково сказал:
— До свидания!..
— Повестки вы пришлете ранее?
— Повестки вы получите завтра.
Старик Алфимов вышел.
«Надеюсь, это будет ему уроком… Несчастному еще сидеть три дня… Ну, да ничего… Упал — больно, встал — здоров… Чутье, однако, не обмануло меня, Сиротинин не виновен… То-то обрадуется его невеста, эта милая девушка», — думал между тем судебный следователь, когда за Алфимовым захлопнулась дверь его камеры.
Вернувшемуся сыну старик Алфимов не сказал ни слова по поводу обнаруженного им недочета в кассе, подробно расспросил о поездке и исполнении поручения и даже похвалил.
У Ивана Корнильевича, во все время поездки страшно боящегося, что его отцу придет на ум в его отсутствие считать кассу, при виде спокойствия Корнилия Потаповича отлегло от сердца.
— Там следователь прислал повестки… — небрежно уронил старик в конце разговора.
— Следователь?.. — побледнел Иван Корнильевич.
— Да, и меня, и тебя вызывает, — подтвердил старик, от которого не ускользнуло смущение сына.
— Когда?
— На завтра.
Разговор происходил дома, вечером, вскоре по приезде молодого Алфимова с Варшавского вокзала.
Выйдя из кабинета отца, Иван Корнильевич прошел в свои комнаты, но ему, несмотря на некоторую усталость с дороги, не сиделось дома.
Мысль о завтрашнем допросе у следователя, об этой пытке, которой ему представлялся этот допрос, не давала ему покоя.
«Необходимо повидаться с Сигизмундом, — решил он. — Но где его сыскать?»
Иван Корнильевич позвонил и приказал явившемуся на звонок лакею заложить коляску.
— Слушаю-с, — стереотипно отвечал лакей и удалился.
«Он дома или у Асланбекова, или у Усовой, у Гемпеля он был недавно, часто он у него не бывает, — продолжал соображать молодой Алфимов. — А видеть его мне нужно до зарезу…»
Он в волнении ходил по своему кабинету и каждую минуту поглядывал на часы.
Наконец, в дверях появился лакей.
— Лошади поданы, — заявил он.
— Наконец-то! — с облегчением воскликнул молодой человек, взял шляпу, перчатки и вышел в переднюю.
— Отец дома? — спросил он на ходу лакея.
— Никак нет-с, они уехали…
Иван Корнильевич вышел из подъезда, сел в коляску и приказал ехать на Большую Конюшенную.
На его счастье граф Стоцкий оказался дома. У него были гости… Баловались «по маленькой», как выражался Сигизмунд Владиславович, хотя эта «маленькая» кончалась иногда несколькими тысячами рублей.
— Вот не ожидал! Вот одолжил-то! Ты когда же вернулся? — встретил с распростертыми объятиями граф молодого Алфимова.
— Два часа тому назад.
— Ты настоящий друг. Спасибо… А мы тут бражничаем и перекидываемся в картишки…
— Я к тебе по делу.
— Дело не медведь, в лес не убежит… Да что такое?.. Ты расстроен?..
— Завтра опять вызывают…
— Туда?..
— Да…
— Хорошо, вот когда все разойдутся, потолкуем… Теперь не ловко…
Последний диалог был произнесен шепотом.
— Милости прошу к нашему шалашу, — сказал граф громко указывая на открытый ломберный стол, на котором лежали пачки кредиток, между тем, как молодой Алфимов здоровался с общим знакомыми.
С одним лишь незнакомым ему блондином он церемонно поклонился.
— Савин, Николай Герасимович, Алфимов, Иван Корнилович, — представил их граф Сигизмунд Владиславович, — а мне из ума вон, что вы не знакомы.
— Очень рад…
— Очень приятно…
Алфимов и Савин пожали друг другу руки.
Прерванная игра возобновилась.
Метал банк Сигизмунд Владиславович и по обыкновению выигрывал, только карты Савина почти всегда брали, но он и ставил на них сравнительно незначительные куши.
По окончании игры, после легкой закуски гости стали прощаться и разъехались.
Граф Стоцкий и Алфимов остались одни.
— В чем дело? — спросил Сигизмунд Владиславович, забравшись с ногами на диван и раскуривая потухшую сигару.
— Завтра вызывает следователь…
— Так что ж из этого?
— Но ведь это пытка…
— Что делать! На то и следствие.
— Зачем я ему?
— Я этого не знаю… Ведь я не следователь…
— А что, если он меня сведет с ним?..
— С Сиротининым?
— Да.
— Очень может быть… К этому надо приготовиться…
— Что же мне говорить?
— То же, что говорил… «Да», «нет», «не знаю», «не помню».
— Я ужасно боюсь…
— Пустяки… Ну, как съездил? — переменил граф Стоцкий разговор.
— Ничего, съездил, все устроил благополучно…
— А здесь?
— Здесь все по-старому…
— Старик не нюхал в кассе?
— Нет, видимо, не проверял.
— Это хорошо.
— Ну, а как же насчет завтрашнего дня? Что ты мне посоветуешь?
— Странный ты человек… Ну, что мне тебе советовать?.. Будь мужчиной и не волнуйся…
— Как не волноваться?..
— Да так. Ведь это все одна пустая формальность, все эти допросы.
— Вызывают и отца…
— Вот видишь… Поезжай-ка спать. Утро вечера мудренее.
— И то правда… Уж поздно…
Молодой Алфимов простился и уехал.
«Странно… — думал, раздеваясь и ложась спать, граф Сигизмунд Владиславович. — Что бы это все значило? Неужели он заявил на него следователю и хочет предать суду за растрату?.. Не может быть… Впрочем, о чем думать? Все это узнаем завтра вечером…»
Иван Корнильевич между тем не спал всю ночь. Нервы его были страшно напряжены.
Лакей, пришедший его будить по приказанию в десять часов утра, уже застал его на ногах.
— Корнилий Потапович уже спрашивал, готовы ли вы? — сказал лакей.
Молодой Алфимов быстро умылся, оделся и вышел в столовую, где его отец уже допивал третий стакан чаю.
Иван Корнильевич с трудом выпил один, давясь и обжигаясь. Старик зорко следил за ним из-под очков.
— Пора, — сказал он, взглянув на часы. — Без четверти одиннадцать… Едем.
— Едемте… — вздрогнул сын и послушно отправился за отцом в переднюю.
Через десять минут они были уже в здании окружного суда. Судебный следователь находился в своей камере. Их тотчас же провели туда.
— Введите арестанта Сиротинина, — сделал распоряжение следователь, предложив обоим Алфимовым сесть на стоявшие у стола следователя стулья.
Через несколько минут, в сопровождении двух солдат с ружьями, вошел Дмитрий Павлович Сиротинин.
— Стража может удалиться, — сказал судебный следователь. Солдаты браво повернулись и, стуча сапогами, вышли из камеры.
— Я вызвал вас, господин Сиротинин, чтобы в последний раз в присутствии обоих потерпевших спросить вас, признаете ли вы себя виновным в совершении растраты в их конторе?
— Нет, не признаю, — твердым голосом ответил Дмитрий Павлович.
— И не имеете ни на кого подозрения?
— Нет…
— Из дела видно, что иногда, проверяя кассу, Иван Корнильевич Алфимов отсылал вас по поручениям, не предполагали ли вы…
Сиротинин не дал кончить судебному следователю.
— Я уже имел честь объяснить вам, господин судебный следователь, что подобное чудовищное предположение никогда не приходило, не приходит и не может прийти мне в голову… Я стольким обязан Корнилию Потаповичу и Ивану Корнильевичу.
— Несчастный! — тихо сказал старик Алфимов.
Иван Корнильевич сидел бледный, как смерть, потупя глаза в землю.
Ему казалось легче умереть, нежели посмотреть на Сиротинина.
— Вы видите, он упорно не сознается, господа, — обратился судебный следователь к обоим потерпевшим.
— И не мудрено, — вдруг почти громким, кричащим голосом сказал Корнилий Потапович, — ведь так вы, пожалуй, господин судебный следователь, захотите, чтобы он сознался и в растрате семидесяти восьми тысяч рублей, обнаруженной мною два дня тому назад и произведенной уже тогда, когда господин Сиротинин сидел в тюрьме, и сидел совершенно невинно… Не обвинить ли его, кстати, и в этой растрате? Как ты думаешь об этом, Иван?
Молодой Алфимов уже с самого начала понял, к чему ведет речь его отец, и дрожал всем телом.
При обращенном же к нему вопросе он как-то машинально скользнул со стула и упал к ногам Корнилия Потаповича.
— Батюшка!
— Ты сознаешься в обеих растратах?
— Сознаюсь, батюшка…
— Я не отец тебе, — воскликнул старик Алфимов, — да ты и не виноват передо мной, ты крал у себя самого, ты заплатишь мне из своих денег сто двадцать тысяч с процентами, а остальные восемьсот восемьдесят тысяч можешь получить завтра из государственного банка, я дам тебе чек, и иди с ними на все четыре стороны.
— Батюшка!
— Ползай на коленях и проси прощенья не у меня, а у этого честного человека, которого ты безвинно заставил вынести позор ареста и содержания в тюрьме… Которого ты лишил свободы и хотел лишить чести. Вымаливай прощенья у него… Если он простит тебя, то я ограничусь изгнанием твоим из моего дома и не буду возбуждать дела, если же нет, то и ты попробуешь тюрьмы, в которую с таким легким сердцем бросил преданного мне и тебе человека…
— Я прощаю его! — сказал растроганный Сиротинин.
XIX
ОСВОБОЖДЕНИЕ
— Я прощаю его! — повторил Дмитрий Павлович, и слезы ручьем полились из его глаз.
Это были, если можно так выразиться, двойственные слезы.
С одной стороны, ему было бесконечно жаль несчастного Ивана Корнильевича, выносившего пытку нравственного унижения, а, с другой, то, что через несколько часов он будет свободен, а главное, что его честь будет восстановлена, привело его в необычайное волнение, разразившееся слезами.
— Встань… — между тем строгим голосом говорил сыну Корнилий Потапович. — Встань… Меня ты не разжалобишь, я в своем слове кремень.
— Батюшка…
— Встань, говорю тебе… Этот честный и благородный человек простил тебя, и кара закона не обрушится на твою голову, но внутри себя ты до конца жизни сохранишь презрение к самому себе… Прошу вас, господин следователь, составить протокол о признании моего сына в растрате сорока двух тысяч рублей — относительно последней растраты я не заявлял вам официально — добавив, что я не возбуждаю против него преследования…
Судебный следователь, не дожидаясь обращения к нему старика Алфимова, уже писал постановление.
— Он должен подписать его… — сказал он, тотчас подписав написанное.
— Встань и подпиши… — почти крикнул на сына, все еще рыдавшего у его ног, Корнилий Потапович.
Тот встал, отер слезы, и взяв поданное ему судебным следователем перо, дрожащей рукой подписал свое звание, имя, отчество и фамилию.
— Этого признания, надеюсь, достаточно для освобождения из-под стражи неповинно осужденного мною человека, перед которым я всю жизнь останусь в долгу? — спросил Корнилий Потапович.
— Совершенно достаточно, — ответил судебный следователь, начавший снова что-то писать. — Я сейчас кончу постановление о прекращении следствия и освобождении его из-под ареста.
— Иван Алфимов вам более не нужен?
— Нет.
— Иди отсюда… Не оскверняй своим присутствием общество честных людей… Сегодня же выезжай из моего дома и не показывайся мне на глаза… Чек на твой капитал, за вычетом растраченных тобою денег, получишь завтра в кассе.
— Батюш… — начал было Иван Корнильевич, но старик не дал ему договорить этих слов.
— Иди и не заставляй меня еще раз повторить тебе, что я тебе не отец… Иди.
Молодой Алфимов вышел, низко опустив голову. Один Сиротинин проводил его сочувственным взглядом.
— Как мне жаль его, — чуть слышно прошептал он.
Судебный следователь окончил постановление и прочитал его Дмитрию Павловичу.
— Подпишитесь, господин Сиротинин.
Дрожащей от волнения рукой подписал он этот освобождающий и возвращающий ему честь документ.
— Позвольте мне искренно поздравить вас с таким оборотом дела, предчувствие не обмануло меня, я был давно убежден в вашей невиновности… Вы вели себя не только как несомненно честный человек, но как рыцарь…
Следователь протянул Дмитрию Павловичу руку, которую он пожал с чувством.
— Благодарю вас… Я всю жизнь сохраню о вас светлое воспоминание.
— Это случается очень редко, как редки и такие обвиняемые, — улыбнулся судебный следователь.
— Я сейчас же напишу отношение к начальнику дома предварительного заключения о вашем немедленном освобождении. Присядьте, — добавил он. — Вы свободны господин Алфимов, — обратился он к Корнилию Потаповичу.
— Нет, господин судебный следователь, позвольте мне при вас испросить прощение у Дмитрия Павловича. Он простил моего сына, но простит ли он меня?.. Мои лета должны были научить меня знанию людей, а в данном случае я жестоко ошибся и нанес господину Сиротинину тяжелое оскорбление. Простите меня, Дмитрий Павлович!
В голосе старика слышались слезы, быть может, первые слезы в его жизни.
— От души прощаю вас, Корнилий Потапович, вы были введены в заблуждение… Я сам наедине с собою, в своей камере размышлял об этом деле и понимаю, что будь я на вашем месте, я бы никого не обвинил, кроме меня… Сознавая свою невинность, я сам обвинял себя, объективно рассматривая дело… От всей души, повторяю, прощаю вас и забываю…
— Благодарю вас, благодарю…
Корнилий Потапович протянул Дмитрию Павловичу обе руки, которые тот с чувством пожал.
— А в доказательство вашего искреннего прощенья у меня будет до вас одна просьба…
— Я весь к вашим услугам…
— Позвольте мне приехать сюда в дом предварительного заключения, и после вашего освобождения самому доставить вас к вашей матери и невесте…
— Невесте!.. Вы почему знаете?..
— Я не только знаю, но даже, как кажется, я перед ее матерью в большом долгу… Я нянчил ее мать когда-то на руках.
— Едва ли это удобно, сегодня…
— Нет, именно мне хотелось бы самому внести радость в тот дом, куда я внес печаль и горе… Не откажите…
— Извольте… Ваши соображения и чувства, лежащие в их основе, не позволяют мне не согласиться…
— Вот за это большое спасибо, но человек никогда не бывает доволен… Есть еще просьба…
— Еще?
— Да, еще… С завтрашнего дня я прошу вас занять ваше место в кассе моей банкирской конторы с двойным против прежнего окладом жалованья. Этим вы окончательно примирите меня с самим собою.
— Но…
— Никаких «но». Я сделаю объявление в газетах о возвращении вашем на прежнюю должность кассира конторы одновременно с уведомлением о выходе из фирмы Ивана Алфимова.
— Это жестоко относительно вашего сына, — запротестовал Дмитрий Павлович.
— Это только справедливо.
— Я не имею права отказаться и от этого вашего предложения, так как, действительно, это совершенно восстановит мою честь в глазах общественного мнения, которое было настроено всецело против меня.
— Это и есть моя цель. Значит, вы согласны?
— Да.
— Ну, теперь я спокоен… Еще расквитаться с одним старым долгом, и на душе моей будет легче… Позвольте мне, старику, обнять вас.
И Корнилий Потапович заключил Сиротинина в свои объятия. Судебный следователь тем временем кончил писать бумагу, запечатал ее в конверт, надписал адрес и позвонил.
— Стражу! — приказал он вошедшему курьеру.
Это приказание резнуло было ухо Дмитрия Павловича, но вспомнив, что это последний раз, он радостно улыбнулся. Судебный следователь угадал его мысль.
— Вам придется совершить эту последнюю тяжелую формальность.
— Я понимаю.
Одному из вошедших конвойных следователь вручил пакет, с приказанием немедленно передать его начальнику дома предварительного заключения.
— Экстра, — добавил он.
— Слушаюсь-с, ваше высокородие, — отвечал солдатик. Сиротинин в сопровождении конвойных внутренним ходом отправился в дом предварительного заключения.
— До скорого свиданья, — сказал ему Корнилий Потапович.
— До свиданья…
Когда Сиротинин ушел, Корнилий Потапович простился с судебным следователем, поблагодарив его от души за исполнение его просьбы.
— Это вполне соответствует моим обязанностям, — сказал тот, — притом же разъяснение этого дела меня самого крайне интересовало… Я с самого начала видел в нем нечто загадочное, но обстоятельства сложились так, что я был бессилен что-либо сделать для обвиняемого.
— Но теперь, слава Богу, все разъяснилось… Для моего сына это, быть может, послужит уроком.
— Дай Бог…
Корнилий Потапович вышел из камеры следователя, спустился вниз и, сев у подъезда в пролетку, приказал ехать на Шпалерную.
Остановившись, к великому изумлению кучера, у дома предварительного заключения, он был беспрепятственно впущен в контору.
В ней он застал смотрителя, который уже получил бумагу судебного следователя относительно освобождения арестанта Сиротинина.
Корнилий Потапович отрекомендовался.
Имя известного петербургского богача и финансиста было знакомо смотрителю, и тот рассыпался в любезностях и сам подвинул стул Алфимову.
— Мы мигом устроим все и долго вас не задержим… А как мы рады все, что наконец Сиротинина освободили! Поверьте, что здесь, в доме, начиная с меня и кончая последним сторожем, все были убеждены, что он сидит вследствие какой-то ошибки… Значит оно так и вышло?
— Да, произошла ошибка… — уклончиво ответил Алфимов.
— Скажите, какой случай!
Смотритель ушел сделать нужные распоряжения.
Через несколько минут он вернулся с Дмитрием Павловичем Сиротининым.
В минуту были соблюдены все формальности, и Корнилий Потапович с Дмитрием Павловичем вышли за ворота дома, куда ни тот, ни другой не пожелали бы возвратиться.
Они уселись в пролетку, и Алфимов обратился к своему спутнику:
— Кажется, на Гагаринскую?
— Да.
— Пошел на Гагаринскую! — крикнул он кучеру. Пролетка покатилась.
Странные чувства овладели Дмитрием Павловичем.
Ему казалось, что он едет по незнакомому ему городу, и он с любопытством рассматривал Литейную, Сергиевскую и даже Гагаринскую улицы, которые знал очень хорошо, постоянно живя в этих местах.
Заключение в одиночной камере точно заставило его все забыть.
Арестанты дома предварительного заключения лишены даже удовольствия пройтись из тюрьмы в камеры судебных следователей по городу, так как камеры эти помещаются в здании суда, а между последним и «домом предварительного заключения» существует внутренний ход.
В квартире Анны Александровны Сиротининой не только не знали об освобождении Дмитрия Павловича из-под ареста, но даже не предполагали такой быстрой возможности этого, скажем более, почти перестали на это рассчитывать.
Это бывает всегда с людьми, чего-нибудь сильно желающими и особенно твердо на желаемое надеющимися, даже уверенными в исполнении. Из малейшей отсрочки у них наступает реакция, и надежду снова вытесняет сомнение.
Некоторое промедление вследствие просьбы Кирхофа, допущенное в деле, привело в пессимистическое настроение сперва Анну Александровну, а затем это настроение передалось Елизавете Петровне.
Последняя, впрочем, боролась с возникающей в ее сердце безнадежностью и старалась утешить себя, что такие дела не делаются вдруг, но вчерашнее сообщение Сиротининой окончательно встревожило ее.
Анна Александровна вернулась со свидания с сыном совершенно расстроенной.
— Все кончено!.. — вошла она в гостиную и бессильно опустилась на диван.
— Что кончено? — с тревогой в голосе спросила молодая девушка.
— Завтра его опять вызывают к следователю…
— Что ж из этого?
— Он говорит, что это, вероятно, для заключения следствия, после чего передадут дело в суд для составления обвинительного акта, и всему конец.
Дмитрий Павлович действительно полагал, что вызов к следователю имеет эту цель, так как, известно читателю, не придавал никакого значения хлопотам своей матери и невесты, хотя и не говорил им этого.
«Пусть себе утешаются… Легче таким образом свыкнуться с горем», — думал он.
— Ужели все кончено?.. Это он так сказал?
— Нет, он не сказал… Это я от себя… Что ж тут себя утешать, ведь, конечно, все кончено… Присяжные обвинят…
— Это еще неизвестно… Куда же запропастился Савин?
— Куда запропастился… — с горечью сказала Сиротинина. — Никуда не запропастился, а поделать ничего не может…
— Я завтра же поеду к Долинскому, а через него разыщу Николая Герасимовича.
— Все по-пустому…
— Как знать!
— Да уж чует мое сердце материнское, быть беде… Утешались мы с тобою, моя горемычная, как малые дети…
На другой день утром Елизавета Петровна Дубянская, однако, все-таки поехала к Сергею Павловичу, но не застала его дома. Ей сказали, что он будет не ранее шести часов вечера. С этою вестью она вернулась домой.
— Это ужасно, как на зло, куда-то уехал с самого утра, — волновалась молодая девушка.
— Э, матушка, у него не одно наше дело… Да и дело-то какое, безнадежное… — с отчаянием махнула рукой старушка.
Они обе сидели в кабинете Дмитрия Павловича.
— А я все-таки вечером съезжу…
— Поезжай.
В это время в передней раздался сильный звонок. Обе женщины вздрогнули.
XX
СТАРЫЙ ДОЛЖНИК
— Матушка-барыня, матушка-барышня, молодой барин… — как сумасшедшая вбежала в кабинет прислуга.
— Что ты плетешь?.. Какой молодой барин?.. — воскликнула Елизавета Петровна.
Пораженная известием Анна Александровна молчала.
— Барин, молодой барин, Дмитрий Павлович… Со стариком каким-то!.. — воскликнула прислуга и выбежала из комнаты.
— Верно, опять обыск… — с отчаянием заметила Сиротинина. Обе женщины, однако, поспешили в гостиную.
— Мама… Лиза… — бросился к ним с радостной улыбкой Дмитрий Павлович.
— Митя… Дмитрий!.. Ты! Ты!.. — в один голос вскрикнули Сиротинина и Дубянская.
— Я, мои дорогие, я… опять около вас… дома…
— Свободен?
— Свободен.
— Митя, голубчик… — пошатнулась и чуть было не упала Анна Александровна.
Сын поддержал ее и бережно довел до кресла. Старушка неудержимо рыдала.
— Мама, что с тобой, мама?..
Анна Александровна перестала плакать.
— Ничего, родной, ничего, это с радости… Не выдержала… Поцелуй свою невесту…
— Лиза, дорогая…
— Дмитрий…
Молодые люди упали друг другу в объятия.
Корнилий Потапович стоял вблизи двери и смотрел на эту сцену. В первый раз в его жизни в его сердце зашевелилось человеческое чувство — чувство умиления.
Когда первые волнения встречи прошли, он выступил вперед.
— Позвольте и мне принять участие в вашей семейной радости, — сказал он неподдельно растроганным голосом.
— Корнилий Потапович, батюшка!.. — воскликнула Сиротинина.
— Извините, взволновавшись, мы вас и не заметили, — спохватилась Елизавета Петровна.
— Что за извинения?.. Когда тут замечать было… Не до меня вам… Я знаю…
— Садитесь, — предложила Дубянская. Старик Алфимов сел.
Елизавета Петровна и Дмитрий Павлович тоже присели на диван.
— По моей страшной вине, сын ваш был оторван от вас, — обратился Корнилий Потапович к Сиротининой, — мне самому и хотелось вам возвратить его… Честным человеком вошел он в тюрьму и еще честнее вышел оттуда… У меня нет сына, но позвольте мне в нем видеть другого.
— Как нет сына? — воскликнула Анна Александровна.
— Так, нет… Иван оказался вором, за которого пострадал неповинно Дмитрий Павлович.
— Что вы!
— Он сегодня сознался у следователя… Я немедленно выдам ему капитал и поведу один мою банкирскую контору, сын ваш мне будет главным помощником и кассиром, он уже согласился на это…
— Да простите вы сына-то… Молод ведь он… Его вовлекли, быть может, — заступилась Сиротинина.
— Несомненно, вовлекли, — подтвердила Елизавета Петровна.
— Нет, я его не прощу… Я в своем слове кремень… Достаточно того, что его простил Дмитрий Павлович.
— Он простил его?
— Ты простил его?
Оба эти восклицания Сиротининой и Дубянской были обращены к Сиротинину.
В глазах обеих женщин сияло восторженное поклонение Дмитрию Павловичу.
Последний скромно наклонил голову в знак подтверждения.
— Простите и вы его, — сказала Елизавета Петровна.
— Нет, не просите… Его я не прощу, — тоном бесповоротной решимости заявил Алфимов. — А вот до вас, барышня, у меня есть маленькое дельце…
— До меня? — с недоумением спросила Елизавета Петровна.
— Да, до вас… Матушка ваша не Алфимовская была урожденная?
— Да, Алфимовская.
— Татьяна Анатольевна?
— Да… Вы ее знали?
— Она, она!.. — как бы про себя прошептал Корнилий Потапович. — Знал ли я ее?.. Как еще знал, с колыбели на моих руках она и выросла… Мы с покойным барином почитай ее сами выкормили.
— С покойным барином? — повторила вопросительно Дубянская.
— И в долгу у ней, у покойницы, в долгу, ну, все равно, с дочкой рассчитаюсь, ведь вы единственная…
— Да, я одна… Был брат, но тот умер ребенком.
— Так-с, значит вы одна и наследница капитала.
— Капитала?.. Я не понимаю.
— Поймете, барышня, все вам расскажу на чистоту, душу свою облегчу… Пусть и близкие вам люди слушают… В старом грехе буду каяться, ох, в старом… Не зазорно… Может, меня Господь Бог за это уже многим наказал, не глядите, что богат я, порой на сердце, ох, как тяжело… От греха… По слабости человеческой грехом грех и забываешь… Цепь целая, вериги греховные, жизнь-то наша человеческая…
Алфимов тяжело вздохнул. Все молчали с любопытством.
— Выросла ваша матушка, дай Бог ей царство небесное, красавицей-раскрасавицей… Вы несколько на нее похожи, но, не скрою, красивее вас она была…
— Моя мать была до самой смерти красавица…
— Пошел ей восемнадцатый годок… Мы с барином на нее не нарадуемся…
Елизавета Петровна снова при слове «барином» вопросительно взглянула на Корнилия Потаповича.
— Удивляетесь вы, что я дедушку вашего барином величаю, так объясню я вам сперва и это… Крепостным я был его — Алфимовского-то… Вырос с ним и был по смерть его слуга… Вот оно что… Поняли?
— Поняла…
— Гувернантки при ней были… Учителя разные ходили, всем наукам обучали, а среди учителей один был, молодец из себя, по фамилии Дубянский — вот он и есть ваш батюшка… Влюбилась в него Татьяна Анатольевна и убежала из родительского дома…
Старик Алфимов остановился.
Ему предстоял вопрос, говорить ли дочери о преступлении матери, или же скрыть, чтобы не потревожить память умершей. Он решился на последнее.
— Дедушка-то ваш, как узнал об этом, так и обмер… Удар с ним в ту пору случился… Несколько оправившись, призывает меня к себе и говорит: «Поезжай и разыщи их, вот тут сто тысяч, в банковых билетах, отдай им…» — сунул он мне пачки этих билетов и прибавил: «Но чтобы они мне на глаза не показывались…» — вскрикнул он последнее-то слово не своим голосом и упал на подушки постели… Второй удар с ним случился… Не приходя в себя, Богу душу отдал…
Он снова остановился и несколько минут молчал.
— Умер барин-то… Вольную на мое имя в столе нашли, в шифоньерке шестьдесят тысяч деньгами… Два имения после него богатейших остались… В моем же кармане сто тысяч… Капитал, ох, какой, по тому времени, мне капитал-то казался… Гора… Попутал бес, взял я вольную, да и ушел с деньгами-то… Думаю, и дочке бариновой хватит… Богачкой ведь сделалась… Вот в чем грех мой… Простите…
Корнилий Потапович неожиданно для всех присутствовавших сполз с кресла, опустился на колени и до земли поклонился Дубянской.
Та вскочила.
— Встаньте, Корнилий Потапович, что вы…
Алфимов встал.
— Ничего, барышня, ничего, голубушка, от лишнего поклона меня не убудет… За все уже сразу прощенья прошу, и за себя, за грех мой, и за жениха вашего, что огорчил я вас, его заподозрив в бесчестном поступке… Так простите Христа ради…
— Прощаю, прощаю… Дело прошлое…
— Так вот я какой старый должник ваш… Теперь сделал я вчера выкладку и присчитал и проценты, приходится вам получить ровно сто пятьдесят тысяч… Извольте…
Корнилий Потапович вынул из кармана громадный бумажник, вынул из него подписанный чек и положил перед Елизаветой Петровной.
— Во всякое время получить можете в государственном банке.
— Это мне?
— Вам-с… Вам, кому же, как не вам.
— Но…
— Какие же тут «но»… У вашей матушки взял, дочери отдаю… наследнице… Вот вам и приданое… За такого молодца выходить бесприданнице не полагается… Возьмите, спрячьте, ведь целый капитал…
Елизавета Петровна сидела молча и глядела то на Корнилия Потаповича, то на лежавший перед ней чек, эту маленькую бумажку, на самом деле заключавшую в себе целый капитал.
— Не хотите, видно, простить меня, старика… — после некоторой паузы, грустно сказал Алфимов.
— Нет, не то, Корнилий Потапович, не то… — встрепенулась Дубянская. — Я думала совсем о другом.
— О чем же?
— Я думаю, что Бог допускает иногда и преступления на благо тех, против которых они совершены… Если бы вы не утаили этих денег, они пошли бы, как и все состояние моих родителей, на удовлетворение роковой страсти моего отца… Моя мать, умирая, сокрушалась лишь о том, что я буду нищая… Она знала несчастную склонность своего мужа к игре, доведшей ее до преждевременной смерти, а его до самоубийства… а Бог, Бог позаботился о его дочери… И вот вы возвращаете мне то, что принадлежало моей матери… Не только я, но и Бог простит вас за ваш грех прошлого.
Корнилий Потапович схватил руку молодой девушки и поцеловал ее.
— Еще более облегчили вы душу мою этими словами вашими… Коли простили меня совсем, и даже поселили в сердце моем надежду на милость Божию, так позвольте мне и благословить вас к венцу… И поверьте, что старый слуга вашего дедушки благословит вас искренно, от всей души.
— От этого не отказываются, благодарю вас…
Старик Алфимов снова поймал руку Елизаветы Петровны и почтительно поцеловал.
— А теперь до свиданья… Не буду мешать вам проводить первый день свиданья… Дай Бог, чтобы вся ваша жизнь прошла в таких же радостях, какие принес вам сегодняшний день.
Он стал прощаться и снова почтительно поцеловал руки у Дубянской и Сиротининой.
— Вас я жду завтра в конторе, — сказал он, крепко пожимая руку Дмитрию Павловичу.
— Я буду, как всегда, аккуратен.
По его уходе Сиротинин, по настоянию матери и невесты, подробно рассказал все происшествия сегодняшнего утра.
Волнуясь, почти со слезами на глазах, рассказывал Дмитрий Павлович о признании, совершенном молодым Алфимовым.
— Он был совершенно уничтожен, на него было жаль смотреть.
— Бедняжка! — воскликнула Анна Александровна.
— Действительно, бедняжка… И большой у него капитал? — спросила Дубянская.
— Осталось более восьмисот тысяч.
— Боже мой, какая уйма денег! — сказала Сиротинина.
— И поверьте, все пойдет прахом… Он игрок! — заметила Елизавета Петровна.
— Несчастный!
Затем Сиротинин рассказал о предложении, сделанном ему Корнилием Потаповичем, снова занять место кассира в его банкирской конторе с двойным против прежнего окладом содержания.
— Что же ты? — спросили в один голос мать и Дубянская.
— Я согласился, так как это единственный способ восстановить мою репутацию… Он обещал об этом опубликовать в газетах, одновременно с уведомлением о выходе из фирмы его сына.
— Ну, что я говорила тебе, что все кончится благополучно! — торжествующе воскликнула Елизавета Петровна. — Не права я?
— Права, права, моя милая… — привлек он ее к себе. Молодые люди крепко расцеловались.
— И все это устроила она, она одна… Она спасла тебе честь… — сказала Анна Александровна. — Люби и цени ее.
— Едва ли кто может любить и когда-нибудь любил так женщину, как люблю ее я! — воскликнул Дмитрий Павлович, взяв за руку Дубянскую и нежно смотря на свою невесту.
— Мы обязаны всем этим Долинскому и Савину, — сказала Елизавета Петровна. — Несомненно, что Николай Герасимович устроил, что настоящий виновник сознался.
— Я останусь всю жизнь им благодарен, — с чувством сказал Сиротинин. — Долинского я съезжу сам поблагодарить, а Савина я не знаю, но ты меня, конечно, с ним познакомишь.
— Непременно.
День прошел незаметно.
XXI
ПУБЛИКАЦИЯ
На другой день во всех петербургских газетах на первой странице, на самом видном месте, появилась следующая публикация, напечатанная жирным шрифтом:
«Сим имею честь уведомить моих многочисленных клиентов, что сын мой Иван Корнильевич Алфимов выбыл из торговой фирмы „Алфимов и сын“ и никакого участия в банкирской конторе моей отныне не принимает. Главноуправляющим этой конторой, принадлежащей мне единолично, и старшим кассиром мною вновь приглашен дворянин Дмитрий Павлович Сиротинин, которому мною и будет выдана полная доверенность. Кроме того, имею честь присовокупить, что ни по каким обязательствам сына моего, Ивана Корнильевича Алфимова, я уплат производить не буду.С почтением
Публикация эта произвела большую сенсацию в финансовом мире.
Корнилий Потапович достиг цели — честь Сиротинина была совершенно восстановлена, а между строк этой публикации читалось обвинение Ивана Корнильевича.
Так все и поняли.
— Жестокий старик! — сказала Елизавета Петровна Дубянская, прочитав Анне Александровне эту публикацию за чайным столом, когда они ожидали одевавшегося у себя в кабинете, чтобы ехать в контору, Дмитрия Павловича.
— В этом случае он справедлив, если бы он покрыл сына, то тень на Дмитрие все-таки бы осталась, — заметила Сиротинина.
— Так-то, так. Но жаль и молодого человека, тем более, что я уверена, что он действовал под влиянием негодяев… Теперь он окончательно погиб… Ведь у него почти миллион, они набросятся на него, как коршуны.
— Может, остепенится… Тяжелый урок…
— Слабохарактерен он, тряпка… Где ему устоять…
— Может начать свое дело…
— Какое там дело… Все растащут, все проиграет… И в конторе-то отца, как говорил Дмитрий, он почти не занимался делом, ни во что не вникал и не хотел вникать…
— Ну, тогда, конечно, проку из него не будет, — согласилась Анна Александровна. — По-человечески его жалеть действительно надо, но нам-то он, ох, какое зло сделал, ты только сообрази, легко ли было Мите вынести весь этот позор, легко ли было сидеть в тюрьме неповинному… Он перед нами-то спокойным прикидывался, а вчера я посмотрела, у него на висках-то седина… Это в тридцать лет-то… Не сладки эти дни-то ему показались, а все из-за кого…
— Да, конечно, — вздохнула Дубянская. — Но теперь за это он наказан…
— Так и пусть сумеет сам вынести пользу себе из этого наказания… Не маленький, понимать должен… Если же сам в петлю полезет, туда ему и дорога… Худая трава из поля вон, — раздражительно сказала старушка.
Елизавета Петровна вздохнула.
— Вы правы, — с грустью сказала она.
В это время в столовую вошел Сиротинин, поцеловал руку у матери и невесты и присел к столу.
— В контору?
— Да, я обещал быть сегодня же. Корнилий Потапович очень вчера настаивал. Быть может, я все-таки заставлю его несколько смягчиться к сыну.
Через какие-нибудь полчаса, когда Дмитрий Павлович, наскоро выпив стакан чаю, вышел из дому и подъезжал к конторе, ему еще раз пришлось убедиться, что старик Алфимов «спешит».
Над конторой, несмотря на то, что вся катастрофа случилась лишь накануне, красовалась новая вывеска, на которой вместо слов «Банкирская контора Алфимов и сын» было написано: «Банкирская контора К. П. Алфимова».
Корнилий Потапович, несмотря на то, что был только одиннадцатый час в начале, был уже в конторе.
Видимо, относительно Дмитрия Павловича им были отданы соответствующие распоряжения.
Об этом догадался, не без внутренней улыбки, Дмитрий Павлович по торжественной почтительности, с которою встретил его швейцар.
При появлении его в конторе все служащие встали почтительно со своих мест, что прежде делали лишь при появлении «самого» и его сына Ивана Корнильевича.
Дмитрий Павлович по-прежнему по-товарищески поздоровался со всеми.
Артельщик забежал вперед и отворил дверь в кассу.
На письменном столе Сиротинин нашел два ордера для записи в расход выданных чеков на государственный банк, один на имя купеческого сына Ивана Корнильевича Алфимова в восемьсот семьдесят восемь тысяч пятьсот сорок рублей, а другой — дворянки Елизаветы Петровны Дубянской на сто пятьдесят тысяч рублей.
Ордера были написаны рукой самого Корнилия Потаповича.
Задумчиво смотрел на эти лежавшие перед ним бумаги Дмитрий Павлович Сиротинин, и, казалось, в бездушных цифрах, выведенных старинным, но твердым почерком полуграмотного богача, читалась ему повесть двух русских семей, семьи Алфимовских, отпрыск которой сделалась госпожей Дубянской, и семьи Алфимовых, странной сводной семьи, историю которой знал понаслышке Дмитрий Павлович.
Раскрытая книга, в которую надо было вносить цифры расхода, лежала перед ним, а он медлил, казалось с благоговением, приступить к этому, в сущности, обыденному для него акту.
Впервые мысль, что каждая цифра приходной и расходной книги банка имеет тесную связь с жизнью человека, его семейных и близких, поразила его с особой ясностью.
Цифра; касающаяся купеческого сына Ивана Корнильевича Алфимова, казалась ему цифрой его погибели.
Цифра Дубянской, напротив, независимо от того, что это была любимая им девушка, его невеста, представлялась ему цифрой светлого будущего.
За обоими цифрами рисовалась страшная картина смерти и преступления.
В этих размышлениях его застал артельщик, заведываващй разменной кассой, на обязанности которого было выдавать жалованье служащим.
Он принес пачку денег и книгу, в которой служащие расписывались в получении.
— Что вам? — спросил Сиротинин.
— Извольте получить жалованье, по приказанию Корнилия Потаповича.
И снова в книге Сиротинин увидел почерк «самого».
На странице, отведенной для него, Дмитрия Павловича, выписано было жалованье за все время отсутствия его в конторе в удвоенном размере.
Сиротинин, не входя в объяснения с артельщиком, расписался, взял деньги и положил их в карман.
Артельщик вышел с почтительным поклоном.
Дмитрий Павлович вписал в расход, просмотрел и проверил книги, оказавшиеся в порядке, наличность сумм, в присутствии состоявшего при нем артельщика, запер шкафы, взял ключ и собрался уже идти в кабинет «самого», как вошел служитель с приглашением от Корнилия Потаповича.
— Просят в кабинет! — сказал он.
— Он один?
— Никак нет-с, там от нотариуса господин…
— А…
В кабинете Корнилия Потаповича Сиротинин действительно застал чиновника от нотариуса, привезшего доверенность и уже прощавшегося с хозяином.
Старик Алфимов приветливо поздоровался с вошедшим Дмитрием Павловичем, как здоровался обыкновенно до ареста его пообвинению в растрате. Казалось, будто бы ничего не случилось и даже не было перерыва в служебной деятельности Сиротинина.
— Я вверяю вам управление конторою, вот доверенность, написанная в этом смысле с самыми широкими полномочиями…
Он передал бумагу Дмитрию Павловичу.
Тот взял её.
Чиновник от нотариуса вышел.
— Не будет никаких приказаний? — спросил Сиротинин.
— Нет… У вас все там в порядке?
— Все…
— Когда ваша свадьба?
— Недели через две, через три…
— Напомните вашей невесте ее обещание.
— Она его помнит…
Алфимов замолчал.
Дмитрий Павлович догадался, что ему можно выходить, и тотчас вышел.
Корнилий Потапович его не задержал. Сиротинин возвратился в кассу.
Работа вошла в свою колею. Ему самому даже стало казаться, что он и вчера, и третьего дня работал в кассе и что все происшедшее было сном.
Лишь открывая книгу расхода, когда взгляд его упал на записанные им сегодня две злосчастные цифры, он возвращался к действительности.
По уходе Дмитрия Павловича Сиротинина из дому Елизавета Петровна тоже оделась и уехала, захватив с собой данный ей Корнилием Потаповичем чек.
Прежде всего она решила заехать к Сергею Павловичу Долинскому.
Это был его приемный час, но, на ее счастье, в его кабинете сидел только один клиент.
Когда он вышел, она попросила доложить о себе.
Сергей Павлович сам вышел к ней в приемную.
— Пожалуйте… Пожалуйте… Поздравляю, — весело встретил он ее.
Они прошли в кабинет.
— Разве вы знаете? Я пришла поблагодарить вас от души.
— Полноте, полноте, за что, что я сделал?.. Вы говорите, знаю ли я?.. Подробностей нет, но читал публикацию… Да вот сейчас ушел от меня тоже один банковый деятель, так говорил, что весь финансовый мир только и говорит об этом… Это со стороны Алфимова благородно, но относительно сына жестоко…
— Я тоже этого мнения…
— Но вместе с тем, им это и заслужено… Но как все это случилось? Садитесь и рассказывайте.
Он усадил ее в кресло около письменного стола и сам сел напротив.
Елизавета Петровна начала подробный рассказ. Сперва, со слов Дмитрия Павловича, она описала подробно сцену у следователя, а затем уже, как очевидица, и возвращение Сиротинина в свою квартиру в сопровождении Корнилия Потаповича. Передала она Долинскому и исповедь старика Алфимова относительно его поступка с ее матерью, причем показала выданный им чек.
— Это совершенный роман! — воскликнул Сергей Павлович, когда Дубянская кончила свой рассказ. — Таким образом, вы богатая невеста человека с упроченным навсегда положением в финансовом мире… Молодец Савин!
— Поразительно быстро это он устроил.
— Я говорил вам, что это он один сумеет…
— Но каким образом?..
— Этого я сам не знаю, потому что за последние дни его не видал и, признаться, стал даже в нем сомневаться…
— Где он живет?
— В «Европейской».
— Мы с Дмитрием заедем к нему поблагодарить.
— Следует…
Наступила небольшая пауза, которую прервала Елизавета Петровна.
— Я приехала, кроме того, чтобы принести вам искреннюю мою благодарность, еще и попросить вас помочь мне в денежных делах… Что мне делать с этими деньгами?
— Вот несовременный вопрос, — улыбнулся Долинский. — Что делать? У вас жених — банковый деятель…
— Мне неловко обращаться к нему, он очень щепетилен в этих вопросах…
— Тогда поедемте в банк, получите деньги, купите прочные и выгодные бумаги, положите их на хранение — вот и все.
— Но с условием, что вы мне позволите вас поблагодарить.
— От души, словами, да…
— Но я отнимаю у вас время…
— Вам я его не продам, хотите взять даром… Иначе я отказываюсь…
В голосе его прозвучали строгие, решительные ноты.
— Что ж я с вами поделаю… Еще раз благодарю вас.
Она подала ему руку и крепко, по-дружески пожала ее. Они вместе поехали в государственный банк.
Процедура финансовой операции заняла два часа. Получив деньги, они поехали в контору Юнкера, купили бумаги и снова вернулись в банк и положили их на хранение.
— Ну, вот вы и прошли сегодня мытарства капиталиста, — пошутил Сергей Павлович. — В благодарность позвольте мне вас проводить до дому.
XXII
НОВЫЙ РОМАН
Исполнив поручение Долинского и узнав от графа Сигизмунда Владиславовича, что начертанный им план освобождения Сиротинина из тюрьмы приведен в исполнение, Николай Герасимович, действительно, больше не появлялся у Сергея Павловича.
Савину было не до того.
В его жизни снова начинался роковой переворот.
Жизнь людей с пылким, увлекающимся темпераментом, которым природа в такой большой дозе наградила нашего героя, периодически посещается бурями. Это зависит он них самих, они ищут таких бурь. Тихая пристань — домашний очаг, регулярная жизнь, постоянство любящей женщины — все это не создано для них. К ним всецело могут быть применены слова поэта:
То же самое сейчас происходило и с Николаем Герасимовичем Савиным.
Отношения к Мадлен де Межен, независимо от того, что были, как мы знаем, отравлены им же самим созданными подозрениями, сделались за последнее время так монотонно ровны, тем более, что пикантная француженка совершенно исчезла в любящей женщине.
Будь на месте Савина другой человек, более благоразумный, более думающий о будущем, он понял бы, что именно около этой женщины он может найти тихую пристань, после со столькими крушениями предпринятого им плавания по бурному житейскому морю.
Он женился бы на ней и на крохи своего когда-то громадного состояния создал бы дело, которое привело бы его, если не к богатству, то к довольству у тихого домашнего очага.
Но не таков был Николай Герасимович.
Это «мещанское счастье», как называл он тихую семейную жизнь, не привлекало его.
Изменившаяся Мадлен де Межен, всецело отдавшаяся своему искреннему чувству к нему, не интересовавшаяся нарядами, не искавшая удовольствий, с каждым днем производила на него впечатление «скучной женщины», эпитет, которым с его стороны был подписан приговор всякому чувству.
Случайная встреча с Верой Семеновной Усовой, роль, которую Николай Герасимович сыграл относительно этой девочки-ребенка на вечере у ее матери, плохо скрытое едва вышедшей из подростка девочкой увлечение им, ее спасителем от этих наглых светских хлыщей разного возраста — все это создало в уме Савина целую перспективу нового романа, героиня которого была наделена им всеми возможными и невозможными для женщины качествами.
Николай Герасимович из Веры Семеновны создал себе идеал.
Вырвать эту трепещущую чистую голубку из когтей бездушного коршуна — ее матери — лаской и нежностью заставить впервые забиться страстью юное сердечко, возвратить земле это неземное существо, но не грубым способом Капитолины Андреевны, не приказанием, не толчками в грязный жизненный омут, а артистическим пробуждением в ребенке — женщины.
Вот увлекательная задача, и сколько блаженства сулит она ее разрешившему.
Эту задачу поставил себе Николай Герасимович.
Так быстро, почти без хлопот устроившееся дело Сиротинина не могло отвлечь мыслей Савина от разрабатываемого им плана, напротив, сблизившись вследствие этого дела с Гемпелем, Кирхофом и графом Стоцким, Николай Герасимович нашел, особенно в последнем, усердного помощника в осуществлении этого плана.
Бессознательно помогала этому и сама Капитолина Андреевна: раздраженная упорством молодой девушки, она настойчиво требовала от нее приветливости и кокетства по адресу тех или других указанных ею избранников; на чем свет стоит поносившая Савина, которому не могла простить вмешательства между ней и ее дочерью в первый вечер, и на которого всецело сваливала неудачу первого дебюта, в роли дорогого приза, ее дочери.
Последняя, как это всегда бывает с женщинами вообще, а с молоденькими девушками в особенности, чем более слышала дурного от своей матери о «спасителе», тем в более ярких чертах создавала в себе его образ, и Капитолина Андреевна добилась совершенно противоположных результатов: симпатия, внушенная молодой девушке «авантюристом Савиным» — как называла его Усова — день ото дня увеличивалась, и Вера Семеновна кончила тем, что влюбилась по уши в героя стольких приключений.
Граф Сигизмунд Владиславович, бывший уже совершенно «своим человеком» у полковницы Усовой, взялся быть «почтальоном любви» и уже на вторую записку Савина принес ему ответ от Веры Семеновны.
Завязалась деятельная переписка, в которой Николай Герасимович с искусством опытного ловеласа раскалял воображение девочки, рисовал ей, с одной стороны, мрачные картины будущего, если она останется при матери, а с другой — чудную перспективу любви, утеху и наслаждение.
Капитолина Андреевна уважала графа Стоцкого и всецело доверяла ему, даже очень обрадовалась, что он ей «покорил», как она выражалась, дочь.
Вера не только перестала его дичиться, но с охотою беседовала с ним по целым часам.
Она и не подозревала, что ее «сиятельный друг», как она называла графа Стоцкого, заодно с ее врагами и хочет лишить ее «честного заработка», естественного, по ее мнению, результата ее забот и хлопот относительно дочери.
— И в кого она такая удалась? — рассуждала Усова, — Катенька вот сразу пришла в настоящее понятие и сообразила, в чем дело, а эта, вишь, какая упористая.
А между тем этот вопрос решался очень просто.
Старшая дочь Капитолины Андреевны получила домашнее воспитание, и ее нравственная порча происходила постепенно, так что, действительно, к шестнадцати годам она могла «прийти в настоящее понятие и сообразить, в чем дело». Вера же, по настоянию «высокопоставленного благодетеля», имя которого произносилось даже полковницей Усовой не иначе, как шепотом, была отдана в полный пансион в одно из женских учебных заведений Петербурга — «благодетель» желал иметь «образованную игрушку».
Другой мир, мир создания идеалов вместе с подругами, развернулся перед девочкой, и хотя Капитолина Андреевна, ввиду того, что «благодетель» попав в руки одной «пройдохи-танцовщицы», стал менее горячо относиться к приготовляемому ему лакомому куску, и не дала Вере Семеновне кончить курс, но «иной мир» уже возымел свое действие на душу молодой девушки, и обломать ее на свой образец и подвести под своеобразные рамки ее дома для Каоитолины Андреевны представлялось довольно затруднительно, особенно потому, что она не догадывалась о причине упорства и начала выбивать «дурь» из головы девчонки строгостью и своим авторитетом матери.
Авторитет этот был далеко не силен, а строгость вбила «дурь» только еще глубже, а не выбила наружу. Настойчивость и поспешность со стороны Усовой повела лишь к тому, что Вера Семеновна на одно из писем Савина, предлагавшего бежать к нему, ответила согласием отдаться под его покровительство.
Поручив первую часть плана графу Стоцкому, он взял себе вторую — расчистку себе дороги к «неземному божеству» устранением препятствий.
Таким препятствием являлась Мадлен де Межен.
Чутким сердцем любящей женщины поняла она, что с ее «Nicolas» творится что-то неладное.
Он стал раздражителен, почти груб с нею, умышленно оставлял ее одну, говорил о тяжелых условиях жизни, а между тем на ее предложение ехать попытать счастье в Америку, как они предполагали ранее в Брюсселе, разражался злобным смехом.
— Ты сошла с ума, — сказал он, — ты не понимаешь, что говоришь… Я русский, я люблю Россию, а ты предлагаешь мне навсегда расстаться с моей родиной!
— Зачем навсегда?.. — возражала Мадлен.
— Конечно, навсегда… Для увеселительной поездки в Америку у нас с тобой нет средств, а ехать туда работать, вложив в какое-нибудь дело оставшиеся крохи капитала, надо уже совершенно эмигрировать, а кто знает, не надуют ли нас благородные янки, и мы с тобой в лучшем виде прогорим и останемся на мостовой без куска хлеба…
— Там есть много моих соотечественниц.
— Твоих соотечественниц… — с явной насмешкой проговорил Савин. — Тебя-то, пожалуй, и возьмут на содержание, а я сделаюсь чистильщиком сапог… впрочем, ты красивая женщина, ты можешь там сделать себе карьеру… Там много миллионеров…
— Nicolas, за что же оскорблять?! — со слезами в голосе проговорила молодая женщина.
Николай Герасимович был ошеломлен, и уже с языка его готовы были сорваться слова извинения, но Мадлен де Межен продолжала:
— Я могу, наконец, получить ангажемент…
Это его окончательно взорвало.
— На сцену!.. Ну, видишь ли, разве я не прав, что ты можешь себе создать там карьеру, но мне-то не улыбается перспектива жить на содержании у артистки — женщины, составляющей общее достояние…
— Да что ты, разве все артистки таковы? — с упреком посмотрела на него молодая женщина.
— Все! — резко и безапелляционно ответил он и вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Савин уехал из дому.
Привыкшая за последнее время к подобным сценам Мадлен не придала и описанной нами особого значения и, решив написать письмо к своей кузине во Францию, прошла в кабинет Николая Герасимовича за бумагой.
Около письменного стола она заметила валявшуюся записку.
Она подняла ее и не была бы, конечно, женщиной, если бы не полюбопытствовала взглянуть на ее содержание.
Это было одно из писем Веры Усовой, в котором неопытная девушка доверчиво и восторженно отвечала на признание в любви Савина.
Мадлен де Межен прочла и первую минуту страшно побледнела.
Несколько времени она стояла, как окаменелая, держа в руках роковую записку.
— Начало конца! — прошептала она. — Не надо дожидаться конца, — добавила она громко и вдруг выпрямилась.
Вся гордость любящей женщины, сознающей еще свою красоту и таящуюся в ней силу, поднялась в ее душе. Она положила записку под чернильницу, взяла нужную ей бумагу и начала писать письмо.
Николай Герасимович приехал только поздно вечером. Мадлен де Межен уже спала.
Савин не ложился долго. Он ходил по кабинету и думал. Его тревожил и мучал вопрос: «Что ему делать с Мадлен?»
Он понимал, что дальнейшая совместная жизнь будет пыткой, для них обоих, а между тем сказать это в глаза этой, когда-то страстно любимой им женщине, столько для него сделавшей и стольким для него пожертвовавшей, у него не хватало духу.
«Она до сих пор любит меня! — думал он. — Что же мне делать? Что делать?»
Он осторожно вошел в спальню.
Молодая женщина крепко спала.
«Бедная! Какое пробуждение ждет тебя…» — посмотрел он на нее.
Он тихо разделся и лег, но вопрос: «Что делать?» — все продолжал неотвязно преследовать его.
Он не мог его решить, не мог и заснуть.
Ему и не могло прийти на мысль, что молодая женщина спала так крепко только потому, что она решила в этот день этот жс мучивший его теперь вопрос: «Что делать?»
Николай Герасимович заснул, так и не решив его.
К утреннему чаю Мадлен де Межен вышла совершенно спокойная, почти веселая.
Савин между тем был мрачен и сосредоточен.
— Нам на некоторое время придется расстаться, — сказала молодая женщина.
Николай Герасимович удивленно посмотрел на нее.
— Почему?
— Я вчера получила письмо от моей кузины из Дижона. Тетя очень больна и непременно желает меня видеть.
— И ты хочешь ехать? — спросил Савин.
В тоне этого вопроса сквозила плохо скрываемая радость. Молодая женщина горько улыбнулась.
— Непременно, и сегодня же с курьерским… На Москву…
— На Москву… Что за фантазия?..
— Ты забыл, что мы спешили и я не успела взять у Леперсье мою шляпку. Ту самую, которую, помнишь, я выписала из Парижа для заседания брюссельской судебной палаты.
— Узнаю женщину, — улыбнулся Николай Герасимович.
Он совершенно преобразился и не мог даже скрыть этого. Продолжавший мучать его вопрос: «Что делать», — разрешился так просто и так благоприятно.
«Я напишу ей… Это легче», — неслось в его голове.
— Я, к сожалению, не могу проводить тебя даже до Москвы, — смущенно сказал вслух Савин, — у меня тут дела…
— И не надо, голубчик, доеду одна, не маленькая…
— В таком случае, я поеду хлопотать о деньгах… Куда сделать тебе перевод?
— Перевода делать не надо… Я возьму деньги так…
Это удивило Николая Герасимовича, но, боясь, чтобы Мадлен де Межен не раздумала уезжать, он не стал задавать вопросов.
— Я дам тебе, кроме денег на дорогу, еще пятнадцать тысяч. Это половина моего капитала.
— Зачем так много?
— Мало ли, что может случиться, — уклончиво ответил Николай Герасимович, — и, наконец, у тебя они будут целее.
— А, хорошо… Прощай, я пойду укладываться…
Савин поцеловал ей руку, но не посмотрел ей в лицо.
Он боялся и хорошо сделал, так как увидел бы, что глаза молодой женщины были полны слез.
Она быстро вышла.
«Как кстати эта болезнь тетки», — весело подумал Николай Герасимович Савин.
Отъезд Мадлен де Межен накануне того дня, когда назначено было похищение Веры Семеновны Усовой, так хорошо все устраивал, что Савин не обратил внимания на отказ молодой женщины от перевода денег за границу и от других подозрительных сторон ее решения уехать.
Она уезжала — это было ему надо, а до остального ему было безразлично.
Он оделся и поехал устраивать денежные дела.
С курьерским поездом железной дороги он проводил когда-то любимую им женщину.
Когда поезд ушел, Николай Герасимович облегченно вздохнул полной грудью.
XXIII
ПОД КРЫЛОМ ДРУГА
«Это, положительно, несчастное отделение, — думал Савин, возвращаясь с Николаевского вокзала в „Европейскую“ гостиницу, — Сегодня же прикажу себе отвести с завтрашнего дня другое…»
Несмотря на то, что перед ним в радужных красках развертывалась перспектива обладания «неземным созданием», этой девушкой-ребенком, далекой от греха страсти, — последняя, впрочем, он был убежден, таилась в глубине ее нетронутого сердца, — разлука с Мадлен и ее последние слова: «Adieu, Nicolas», — как-то странно, казалось ему, прозвучавшие, оставили невольную горечь в его сердце.
Ему почудилось, что с отъездом этой женщины внутри его что-то порвалось, но его живой, подвижной характер не дал ему долго останавливаться на этом впечатлении, и оно, так сказать, вырвалось наружу лишь в мелькнувшей у Николая Герасимовича мысли:
«Это, положительно, несчастное отделение…»
По приезде в гостиницу он тотчас же отправился в контору и, на его счастье, оказалось, что утром только что очистилось отделение, хотя несколько менее занимаемого им, но зато уютнее и свежее меблированное. Так, по крайней мере, объяснил ему управляющий гостиницы.
Приказав с завтрашнего же утра считать освободившееся отделение за собою и утром перенести все вещи из занимаемых им комнат, Николай Герасимович поднялся наверх.
Лакей отпер занимаемое им помещение, зажег лампу перед диванным столом гостиной и удалился.
Николай Герасимович остался один. Впечатление какой-то странной пустоты производило на него это, в сущности, тоже уютное и роскошно меблированное отделение.
Это впечатление наблюдается тогда, когда возвращаются в квартиру, из которой только что вынесли покойника, близкие ему люди.
Все, кажется, стоит на своем месте, ни одной вещью не убавилось, а, в общем, чего-то нет, чего-то такого, что, независимо от присутствия вещей, казалось, наполняло все помещение.
Нет человека.
Это сравнение своего положения с положением человека, возвратившегося с кладбища, пришло в голову Савина под нахлынувшим на него впечатлением окружающей его пустоты.
С Мадлен де Межен он больше никогда не увидится. Ему вдруг стало как-то особенно жаль ее.
Он прошел в комнату, служившую ей будуаром. Там, хотя все было прибрано расторопными слугами образцовой гостиницы, не взгляд Савина как раз упал на лежавший на ковре обрывок голубой ленточки.
Он вспомнил, как замечательно шел Мадлен де Межен голубой цвет.
Ее образ, блестящий, обаятельный, предстал перед ним. Она, как живая, сидела перед ним здесь, на этом самом кресле, около которого валялся этот обрывок ленты, но не та Мадлен, какой она была за последнее время, а та, которую он помнит в Париже, и от одного присутствия которой у него кружилась голова, мутилось в глазах.
Он не понимал, что она осталась такою же, а изменился он сам, его взгляд на нее, и теперь восторженно вспоминал о той, разлуке с которой был рад несколько часов тому назад, как освобождению из душной тюрьмы.
Сердце его сжималось чисто физической болью.
Он поднял обрывок ленты и как-то совершенно неожиданно для себя самого стал покрывать его поцелуями.
Это, впрочем, продолжалось лишь несколько минут.
«Что за ребячество!» — остановил он самого себя, подошел к окну, раскрыл форточку и бросил ленточку на улицу, а сам все-таки несколько времени простоял около этой открытой форточки, тяжело дыша, как бы набираясь воздухом.
«Боже, как, однако, я распустил свои нервы», — подумал он и стал ходить по комнате.
Перед ним снова начали проноситься картины прошлого, связанные именно с этим отделением «Европейской гостиницы».
Он вспомнил Маргариту Гранпа.
Кстати ему пришел на память разговор о ней, слышанный им у графа Стоцкого. Он и теперь, как тогда, почувствовал, как больно сжалось его сердце. Думал ли он, что девушка, на которую он положительно молился, будет когда-нибудь предметом такого разговора?
«И все женщины таковы, — мелькнуло у него в голове. — И Вера…»
Он постарался остановить эту мысль.
«Завтра она будет со мною, это нежное, эфирное создание, все сотканное из мечты. Завтра я осыплю ее страстными поцелуями, завтра она, робкая, трепещущая, будет в моих объятиях, ее маленькое сердечко будет биться около моего сердца».
Эта перспектива близкого блаженства заставила забыть Николая Герасимовича и прошлое, навеянное этим отделением гостиницы, с Маргаритою Гранпа в его центре и уехавшею Мадлен.
«Мне еще сегодня надо к графу, окончательно условиться», — спохватился он и позвонил.
Явившемуся лакею он приказал дать себе пальто и шляпу.
— Постели мне в кабинете, — приказал он и вышел.
Мысль провести ночь в спальне, где кровать Мадлен была бы перед его глазами, как надгробный памятник погибшей любви, все же была ему неприятна.
«Завтра все пройдет!» — успокоил он себя.
Граф Сигизмунд Владиславович был дома.
Он сидел у себя в кабинете и с легкой усмешкой наблюдал за Иваном Корнильевичем Алфимовым, нервною походкой ходившим по комнате.
Николай Герасимович Савин оказался положительным пророком в начертанном им плане.
Граф Стоцкий действительно убил разом двух, и очень крупных, зайцев, оказав услугу Алфимову-отцу и не возбудив ни малейших подозрений в Алфимове-сыне, который оказался всецело в его руках.
Прямо от судебного следователя Иван Корнильевич поехал к графу Стоцкому.
Тот только что встал, когда резкий, непрерывающийся электрический звонок, раздавшийся в квартире, заставил его воскликнуть:
— Кого это черт несет спозаранку?
Через минуту это недоразумение разрешилось. Перед ним стоял бледный, с блуждающим взором воспаленных, заплаканных глаз молодой Алфимов.
— Что с тобой? — воскликнул, казалось, с неподдельным испугом граф Сигизмунд Владиславович.
— Все кончено, — скорее упал, нежели сел в кресло Иван Корнильевич и, закрыв лицо руками, зарыдал.
— Что такое? Что такое? Расскажи! В толк не возьму…
— Все кончено… Я сознался…
— Кому? В чем?
— Следователю.
— Следователю? Ужели отец… Корнилий Потапович…
— Он меня выгнал.
— Значит, он не жаловался?
— Нет.
— А капитал?
— На него я получу чек.
— И сколько у тебя?
— Восемьсот с чем-то тысяч.
Граф Сигизмунд Владиславович энергично плюнул.
— Дурак!
Это далеко не лестное обращение по его адресу заставило молодого Алфимова поднять голову.
— Что такое, дурак…
— Дурак, значит дурак! — со смехом отвечал граф Стоцкий.
— Я не понимаю…
— И не мудрено, потому что ты дурак…
— Объяснись.
— Чего тут объяснять… У него состояние почти в миллион, он распустил нюни… Я думал, что он, по крайней мере, прижмет тебя и заставит отдать половину, чтобы не возбуждать дело… И отдал бы…
— Отдал бы… — как эхо повторил Иван Корнильевич.
— То-то и оно-то… А тут все-таки благополучно кончилось, а он ревет…
— Хорошо благополучно, на мне тяготеет проклятие матери…
— Бабьи сказки…
Уверенный тон графа Сигизмунда Владиславовича, с которым он разбивал все доводы молодого Алфимова, подействовал на последнего ободряюще, и он начал обсуждать свое будущее.
— Ну куда же мне деваться?
— Как куда?
— Отец приказал сегодня же выехать из его дома.
— Эка невидаль… У тебя теперь деньги есть?
— Тысячи четыре найдется.
— Так о чем же думать… Против меня дверь об дверь освободилась на днях квартира, сними и переезжай.
— Вот это хорошо, очень хорошо. Но как же без мебели?
— О, ты, простота… Мебель поставит мебельщик. Я сам это тебе устрою, а ты поезжай домой, забирай свои собственные пожитки и переезжай пока ко мне. Завтра квартира будет готова, и мы справим такое новоселье, что чертям тошно будет… Не забудь заехать за чеком… А теперь… пойди умойся, а то лицо заплаканное… точно у бабы, а я прикажу позвать старшего дворника.
Граф позвонил и отдал явившемуся слуге распоряжение, а Иван Корнильевич последовал совету своего ментора и, умывшись, вместе с ним вошел в кабинет.
С явившимся старшим дворником дело было сделано в пять минут, он получил плату за месяц вперед и объяснил, что квартира вся вычищена и приведена в порядок.
— Хоть сегодня извольте переезжать, — сказал старший дворник.
— Сегодня и переедут, — заметил граф Стоцкий.
Дворник ушел.
— Ну, теперь поезжай домой, заезжай за чеком и переезжай ко мне, а я оденусь и пойду к мебельщику… Ты полагаешься на мой вкус? В грязь лицом не ударю.
— Конечно, полагаюсь… У тебя бездна вкуса, я это знаю.
— Почему же ты знаешь?
— По твоей обстановке.
— А-а…
Иван Корнильевич простился и уехал.
Лакей молодого Алфимова положительно вытаращил глаза, когда получил от возвратившегося барина приказание укладывать платье, белье и вещи.
Он стоял даже некоторое время в недоумении.
— Слышишь, я сегодня же переезжаю… Надо нанять ломового… Вот адрес…
Он вынул из кармана адрес графа Стоцкого и подал его лакею.
— Сегодня-с? — переспросил слуга.
— Да, сегодня, сейчас.
— Слушаю-с.
Укладка вещей заняла часа два. Иван Корнильевич нервно ходил по своему кабинету и спальне.
В его уме вертелась фраза графа Сигизмунда Владиславовича: «Заезжай за чеком».
Он несколько раз даже решался ехать в контору, но в последнюю минуту отказывался от этого решения.
Ведь чек надо получить от отца лично, а видеться с ним, по крайней мере сегодня, он положительно не мог.
Нервы его были слишком возбуждены.
Глаза то и дело наполнялись слезами, когда он смотрел на за несколько лет привычную для него обстановку дома человека, которого он, по завещанию матери, называл отцом.
«Выгоняют, как… вора…» — с трудом даже мысленно произносил он это страшное слово.
«Вор… и… клеветник…» — продолжал он бичевать самого себя.
«Не легче ли было бы, — думалось ему, — если бы отец совсем не отдал бы денег? Если бы я остался нищим, пошел бы работать и в этом нашел бы себе наказание. Наказание примиряет. А то еще было бы мне лучше, если бы меня посадили в тюрьму, судили и осудили бы».
Такие отрывочные, странные мысли бродили у него в голове в то время, как Василий — так звали его лакея — запаковывав вещи, укладывая в сундук и чемодан белье и платье.
Изредка он задавал молодому барину вопросы, которые отвлекали Ивана Корнильевича от его тяжелых дум, и он отвечал на них.
Когда все было уложено и упаковано и Василий отправился за извозчиком, до кабинета молодого Алфимова донесся какой-то шум, шаги.
Он догадался, что это вернулся отец, и даже сел в кресло закрыл глаза.
«Вот сейчас придет сюда… Опять объяснения, упреки», — пронеслось в его уме.
В соседней комнате, действительно, минут через десять послышалась чья-то тяжелая походка.
Кто-то вошел в кабинет.
Иван Корнильевич продолжал сидеть с закрытыми глазами. Вошедший почтительно кашлянул.
«Это не отец», — мысленно решил молодой Алфимов и открыл глаза.
Перед ним стоял камердинер его отца — Игнат — и на подносе подал ему конверт без всякой надписи.
— От Корнилия Потаповича.
— Хорошо, — сдавленным шепотом произнес Иван Корнильевич и взял конверт.
Игнат удалился.
Молодой Алфимов разорвал конверт.
В нем оказался чек на государственный банк на восемьсот семьдесят восемь тысяч пятьсот сорок рублей.
Он облегченно вздохнул.
Чаша свиданья с отцом, по крайней мере на сегодняшний день, миновала.
Возвратившийся Василий стал выносить вещи.
Иван Корнильевич, бросив последний взгляд на свои комнаты, вышел.
Лакей в передней и швейцар в подъезде проводили его с почтительным удивлением.
Они уже знали от Василия, что молодой барин переезжает из дома родителя, но причина такого внезапного переезда была для них неведома, и они положительно недоумевали.
С деньгами, действительно, в Петербурге можно сделать почти мгновенно все.
К вечеру уже квартира Ивана Корнильевича была обмеблирована и имела совершенно комфортабельный вид.
Новая обстановка и новизна положения изменили к лучшему состояние духа молодого человека.
Устроившись в своем новом помещении, хотя и не совсем разобравшись, он весело поужинал с графом Стоцким у Контана и, вернувшись домой, сладко заснул.
Не успел он проснуться на другой день, как к нему пришли от Сигизмунда Владиславовича.
— Его сиятельство вас просят к себе кушать кофе.
— Хорошо, сейчас.
Сделав наскоро свой туалет, Иван Корнильевич поспешил к графу, которого застал в кабинете с газетою «Новости» в руках.
— Однако, твой тятенька рассвирепел.
— À что? — дрогнувшим голосом спросил молодой Алфимов.
— Полюбуйся.
Граф передал ему газету.
Иван Корнильевич прочел обьявление Корнилия Потаповича и побледнел.
— Это ужасно! — воскликнул он.
— Положим, особенно ужасного ничего нет.
— Как так?! Он меня опозорил.
— Разве ты хочешь открывать банкирскую контору?
— Нет.
— В таком случае, какое тебе дело, какого о тебе мнения господа финансовые деятели? Поймут это объявление только одни они.
— А общество?
— Общество подумает, что ты кутил, отдавая дань молодости, а деспот-отец принял одну из мер, практикуемую среди купечества для обуздания непокорных детищ… Впрочем, общество завтра позабудет эту публикацию.
— Так-то оно так, но…
Иван Корнильевич не договорил и задумался.
Несмотря на утешение своего ментора-друга, публикация произвела на него ошеломляющее впечатление.
Он снова поддался унынию, и никакие меры, принимаемые графом Стоцким, не достигали цели и не могли заставить его вернуться к прежней веселой жизни.
Молодой Алфимов или сидел дома, или же был в квартире Сигизмунда Владиславовича, ходя, как маятник, из угла в угол и действуя на нервы его сиятельству.
Последний решил везти его за границу, куда он собирался с графом Вельским, Гемпелем и Кирхофом.
В тот вечер, когда к графу Сигизмунду Владиславовичу должен был заехать Савин, он первый раз заговорил о заграничной поездке с молодым Алфимовым.
Тот ухватился за эту мысль.
— Но, говорят, что эту публикацию поместили и в иностранных газетах, — заметил Иван Корнильевич.
— Пфу… Не думаешь ли ты, что Европе только и дела, что читать помещаемые о тебе публикации? Русским языком тебе твержу, что и здесь все ее забыли.
В передней раздался звонок.
— Это, наверно, Савин… По делу, — заметил граф Стоцкий.
— Я уйду к себе черным ходом, — заторопился Алфимов.
— Хорошо. Я зайду потом к тебе, поедем ужинать.
— Пожалуй.
— Ну, слава Тебе, Господи! Умнеть начал! — воскликнул Сигизмунд Владиславович.
XXIV
БЕГЛЯНКА
Назначенный на другой день вечер у полковницы Усовой был чрезвычайно оживлен.
Вера Семеновна была в каком-то возбужденно веселом настроении и вызывала шепот восторга собравшихся ценителей женской красоты.
Капитолина Андреевна была довольна и вечером, и младшей дочерью.
У Екатерины Семеновны была на этот вечер тоже серьезная миссия, порученная ее матерью и графом Стоцким — серьезно увлечь Ивана Корнильевича Алфимова, которого граф Сигизмунд Владиславович всеми правдами и неправдами успел затащить на вечер к полковнице.
Он передал Капитолине Андреевне о попавшем в полное распоряжение молодого человека громадном капитале, а у ней уже текли слюнки в предвкушении знатной добычи.
Она рассыпалась перед графом Стоцким в благодарностях за рекомендацию клиентов и в особенности за дочь, которая, по ее мнению, была близка к осуществлению возлагаемых на нее любящею матерью надежд.
— Век не забуду вам этого, ваше сиятельство, — говорила полковница, — вы положительный волшебник, ведь как вдруг под вашим влиянием развернулась девчонка, любо-дорого глядеть.
Они стояли в глубине залы, из одного угла которой доносился до них громкий смех Веры Семеновны.
Для более наблюдательного и внимательного слушателя в этом смехе было что-то истерическое, но обрадованная поведением дочери мать не заметила этого.
— Погодите хвалить, захвалите. Конец венчает дело… — полушутя, полусерьезно отвечал граф Сигизмунд Владиславович.
— Нет, уж не говорите, вы молодец… Благодарю! Благодарю.
— И мой птенец, кажется, развернулся, — заметил граф Стоцкий, указывая глазами на проходившую парочку: Ивана Корнильевича и нежно опиравшуюся на его руку Екатерину Семеновну.
— Об этом не беспокойтесь… Катя маху не даст… Не таких к рукам прибирала и с руки на руку перебрасывала, — с материнской гордостью заметила Капитолина Андреевна и отошла от графа.
Он посмотрел на часы, затем оглянулся кругом.
Был двенадцатый час в начале, вечер был в полном разгаре.
— Пора! — шепнул он незаметно Вере Семеновне, проходя мимо нее, и отправился в гостиную, где снова уселся около полковницы и начал занимать ее разговором о способе поживиться на счет молодого Алфимова.
Та слушала с восторгом, и перспектива наживы в радужных красках витала перед ее глазами.
Вера Семеновна между тем незаметно вышла из залы, прошла через кухню в сени, где ожидала ее горничная, подкупленная графом Сигизмундом Владиславовичем, которая накинула ей на голову платок, а на плечи тальму и проводила по двору до ворот.
Выйдя из калитки, молодая девушка робко остановилась и огляделась кругом себя.
— Вера Семеновна… вы? — раздался над ее ухом голос.
— Я…
— Едемте…
Она подала Николаю Герасимовичу Савину — то был он — дрожащую руку, и он подвел ее к стоявшей у ворот карете, отпер дверцу, подсадил ее в экипаж, впрыгнул в него сам и крикнул кучеру:
— Пошел!
Карета покатилась.
— Ты со мной!.. Со мной!.. Моя… Навеки… Дорогая моя!.. — взял ее за руки Савин.
— Ты меня защитишь от них, от всех?.. — прошептала она, прижимаясь к нему.
— Тебя добудут они только через мой труп! — отвечал он, наклоняясь к ней ближе.
— Милый!..
— Божество мое!..
В карете раздался звук поцелуя.
— Куда мы едем?
— Ко мне…
— К тебе!..
Карета остановилась у подъезда «Европейской» гостиницы.
Лакей отпер и распахнул дверь занятого утром Николаем Герасимовичем нового помещения.
Оно было все освещено.
В первой же комнате был накрыт стол на два прибора, уставленный всевозможными закусками и деликатесами, в серебряных вазах стояли вина, дно серебряного кофейника лизало синеватое пламя спирта.
Лакей, сняв с прибывших верхнее платье, вышел.
— Ты живешь здесь?.. Как хорошо!.. — с наивным восторгом воскликнула молодая девушка.
— Мы будем жить здесь, — поправил он ее.
— Мы, — повторила она и вдруг обняла его за шею и крепко поцеловала.
Он было схватил ее в свои объятия, но она выскользнула из его рук и бегом побежала в другую комнату, то был ее будуар… Глаза у нее разбежались от туалетных принадлежностей, которые были установлены на изящный столик из перламутра с большим зеркалом в такой же раме; платяной шкаф был отворен, в нем висело несколько изящных платьев и среди них выдавался великолепный пеньюар.
— Это чьи же платья? — наивно спросила она.
— Твои.
— Мои?
— Да, они сделаны совершенно по мерке… Граф Сигизмунд Владиславович недаром спрашивал у тебя адрес твоей портнихи.
— А, помню, так вот для чего… Она стала рассматривать платья.
— А дальше еще комната?
— Да.
— Какая?
— Спальня.
— Спальня?
— Но пойдем, дорогая моя, чего-нибудь покушать, выпить…
— Я ничего не хочу…
— Ну, для меня…
— Для тебя, изволь…
Он снова повел ее в первую комнату, они сели рядом.
Через каких-нибудь пять минут, несмотря на то, что она заявила, что ничего не хочет, Вера Семеновна с аппетитом пробовала все поставленные блюда и пила второй бокал шампанского.
Николай Герасимович был на седьмом небе.
Все дороги ведут в Рим, и все подобные свиданья кончаются одинаково.
Вернемся в квартиру матери влюбленной беглянки.
Исчезновение молодой девушки очень скоро обратило на себя общее внимание.
— Куда скрылась божественная Вера Семеновна?
— Куда исчезла наша царица бала?
— Куда закатилось наше красное солнышко?
Эти сетования дошли до Капитолины Андреевны, занятой разговором с графом Сигизмундом Владиславовичем.
Окончив разговор, она встала и прошлась по залам и гостиным. Граф сопровождал ее.
— На самом деле, куда девалась Вера? — с недоумением сказала она, ни к кому собственно не обращаясь.
— Мы сами недоумеваем… — отвечали ей некоторые из мужчин.
— Вера Семеновна жаловалась мне на головную боль, — заметил граф Стоцкий, — быть может, она прошла к себе.
— Опять за свое принялась… — раздражительно сказала Капитолина Андреевна. — Дурь нашла… каприз… Погодите, я сейчас приведу ее к вам, господа…
Полковница быстро направилась во внутренние комнаты. Граф Стоцкий нагнал ее в коридоре.
— Капитолина Андреевна, на два слова.
— Что такое?
Она проходила мимо желтого кабинета, того самого, в котором граф Стоцкий имел неприятное первое свидание с Кирхофом, тогда еще бывшим Кировым.
— Зайдем сюда…
Капитолина Андреевна и граф Сигизмунд Владиславович вошли в кабинет.
Последний плотно притворил дверь и запер ее на ключ.
— Что такое? Что это значит? — воскликнула полковница.
— Садитесь и выслушайте.
Капитолина Андреевна села, с тревогой смотря на своего собеседника.
Сел и граф.
— Необходимо, чтобы вы вернулись в залу, не заходя к Вере Семеновне, и объявили гостям, что она внезапно заболела.
— Это почему? — воскликнула полковница. — Я ее, мерзкую, заставлю выйти.
— Это невозможно.
— Почему?
— Очень просто, потому что ее здесь нет.
— Как здесь нет? Где же она?
— Это я вам скажу тогда, когда вы дадите мне ее бумаги.
— Вы с ума сошли!
— Как хотите… Идите тогда, ищите ее по дому, объявляйте всем о бегстве вашей дочери… Заявляйте полиции… Впрочем, последнего, я вам делать не советую, для вас полиция нож обоюдоострый. А я, я уйду…
Он двинулся было к двери.
Она вскочила и загородила ему дорогу.
— Отдайте мне дочь! — крикнула она.
— Потише, потише, могут услышать… Меня вы не запугаете.
Он взял ее за руки и почти бросил обратно в кресло.
— Угодно меня слушать или я ухожу?.. — спросил он ее.
— Я слушаю… — покорно отвечала она.
— Ваша дочь, при моем содействии, бежала из дому с одним из моих друзей, в которого она влюблена.
— Это с Савиным!.. — взвизгнула Капитолина Андреевна.
— Хотя бы с Савиным… Это безразлично…
— Но он гол, как сокол… У него француженка содержанка!
— Гол не гол, а денег у него теперь осталось немного… Что касается француженки, то они разошлись, и она уехала вчера из Петербурга.
— Моя дочь ее заменила… Несчастная! — мелодраматично воскликнула полковница.
— Не увлекайтесь материнским чувством, — с иронической улыбкой заметил граф Стоцкий, — ведь вы же и готовили ее, чтобы она кого-нибудь при ком-нибудь заменила, так как ваши избранники все люди пожилые и, конечно, не живут без женшин… Дело только в том, что ее судьбой распорядились не вы, а я… Вы меня не раз называли другом.
— Хорош друг…
— Вы измените ваше мнение, когда дослушаете до конца. Савину она очень понравилась… По моим с ним отношениям я не мог отказать ему в содействии соединить их любящие сердца… Долго их связь не продолжится, а между тем он лучше всякого другого сделает из нее львицу полусвета, и я ручаюсь вам, что старик Алфимов убьет в нее все состояние, из которого, конечно, значительная толика перепадет и нам с вами… С финансовой точки зрения вы не в убытке. Зачем же поднимать скандал…
По мере того, как он говорил, лицо Капитолины Андреевны приобретало постепенно прежнее спокойное выражение, и наконец она даже сказала:
— Если бы это было так…
— Это так и будет… Мы не первый год работаем вместе, и, кажется, никогда мои советы не были вам в ущерб.
— Я и не говорю этого… С первого раза меня это поразило и взволновало… Если вы говорите, что этот ее роман долго не продолжится, то пусть ее позабавится, поиграет в любовь, я ничего не имею, но все же сделаю вид, что сержусь на нее… Когда она вернется, то будет послушнее.
— Умные речи приятно слушать… Значит, давайте мне бумаги и объявите гостям, что она нездорова.
— Ох, боюсь я, как бы она совсем не пропала для меня, ведь мать я, сколько заботы с нею было, расходов…
— Покроем сторицей, говорю вам.
— Я вам верю…
Граф отпер дверь. Они вышли.
Капитолина Андреевна прошла в спальню и через несколько минут вынесла дожидавшемуся ее в коридоре графу Сигизмунду Владиславовичу метрическое свидетельство Веры Семеновны.
— Извините мою девочку… Она и верно расхворалась… Жар, озноб… — объявила через минуту в зале и гостиной полковница.
Все выражали искреннее сожаление.
На другой день утром граф Стоцкий послал Николаю Герасимовичу метрическое свидетельство его новой подруги жизни.
В описываемое нами время метрическое свидетельство заменяло для несовершеннолетних девушек вид на жительство, и полиция свободно прописывала их.
Это только и было нужно Савину для избежания недоразумений с администрацией гостиницы.
XXV
СОВРЕМЕННАЯ ПЕРИКОЛА
Время летело со своею ледяною бесстрастностью, не обращая никакого внимания ни на комедии, ни на трагедии, ни на трагикомедии, совершающиеся среди людей, ни на их печали и радости.
Через месяц после возвращения Дмитрия Павловича Сиротинина в банкирскую контору Алфимова в почетном звании главноуправляющего состоялась его свадьба с Елизаветой Петровной Дубянской.
Свадьба была более, чем скромная.
Венчание происходило в церкви святого Пантелеймона, а оттуда немногочисленные приглашенные, в числе которых были Аркадий Семенович, Екатерина Николаевна и Сергей Аркадьевич Селезневы, Долинский, Савин и Ястребов с женой, приехали в квартиру молодых, где, выпив шампанского и поздравив новобрачных, провели вечер в дружеской беседе и разошлись довольно рано, после легкой закуски.
Сиротинин переехал в том же доме на Гагаринской улице, но только занял квартиру в бельетаже, более просторную и удобную, с парадным подъездом с улицы.
Его мать, по настоянию невесты и сына, осталась жить с ними.
Корнилий Потапович, по праву посаженного отца, подарил невесте великолепный изумрудный парюр, осыпанный крупными бриллиантами, стоимостью в несколько тысяч.
Шаферами у невесты был молодой Селезнев, а у жениха — Сергей Павлович Долинский.
Когда гости разъехались и молодые остались одни в гостиной — Анна Александровна занялась с прислугой приведением в порядок столовой — Елизавета Петровна подошла к мужу и, положив ему руки на плечи, склонилась головой ему на грудь и вдруг заплакала.
— Что с тобой, Лиза, дорогая, милая?.. — тревожно заговорил Дмитрий Павлович.
— Ничего, Митя, ничего… Это так, хорошо, хорошо…
— Что же тут хорошего — плакать?
— Не говори, молчи. Дай поплакать, это слезы счастья… Ведь всего месяц назад я не могла думать, что все так хорошо, скоро и счастливо устроится… Ведь сколько я пережила за время твоего ареста, один Бог знает это, я напрягала все свои душевные силы, чтобы казаться спокойной… Мне нужно было это спокойствие, чтобы обдумать план твоего спасения, но все-таки сомнение в исходе моих хлопот грызло мне душу… А теперь, теперь все кончено, ты мой…
Елизавета Петровна подняла голову, обвила голову мужа своими руками и впилась в него счастливым взглядом любящей женщины.
На глазах ее еще были слезы, напоминавшие капли летней росы на цветах, освещенных ярким летним утренним солнцем.
— Сокровище мое, как я люблю тебя… Сколько счастья ты уже дала мне и сколько дашь впереди…
Об обнял ее.
Губы их слились в нежном, чистом, святом поцелуе.
— Едва ли в Петербурге, что я говорю, во всем мире сыщется пара людей счастливее нас! — восторженно воскликнул он.
— Не говори так… Не сглазь… — с суеверной тревогой проговорила она.
— Такое счастье нельзя сглазить… Оно лежит не вне нас, оно не зависит ни от людей, ни от обстоятельств, оно — внутри нас, в нашем чувстве, и это счастье взаимной любви может кончиться только смертью…
Как бы подтверждая слова своего мужа, Елизавета Петровна снова склонила голову к нему на грудь и крепко прижалась к нему.
В квартире было тихо.
Разъехавшиеся из квартиры Сиротининых, из этого вновь свитого гнездышка, гости были все под тем же впечатлением будущего счастья молодых, счастья, уверенность в котором, как мы видели, жила в сердцах новобрачных.
Все уехали домой в прекрасном расположении духа, подышав этой атмосферой чистого чувства, царившего в квартире Сиротининых, и лишь в сердце Николая Герасимовича Савина нет-нет да и закипало горькое чувство.
Сердце его было, кроме того, переполнено каким-то тяжелым предчувствием.
Он не сознался бы в этом самому себе, но ему была завидна эта перспектива тихого счастья, развертывавшегося перед Сиротиниными; его, Савина, горизонт между тем заволакивался грозными тучами.
Он с грустью думал о будущем.
Ослепленные страстью глаза прозрели. Он увидал, что его новая подруга жизни из «неземного созданья» обратилась в обыкновенную хорошенькую молоденькую женщину, пустую и бессердечную (последними свойствами отличаются, за единичными исключениями, все очень хорошенькие женщины), да к тому же еще всецело подпавшую под влияние своей матери.
Капитолина Андреевна Усова через несколько дней после побега дочери явилась в «Европейскую» гостиницу, заключила в свои материнские объятия сперва свою «шалунью-дочь», как она назвала ее, а затем и Савина и благословила их на совместную жизнь.
— И молодец он у тебя, люблю таких, сразу полонил тебя, — обратилась она к сперва смущенной ее появлением, а затем обрадовавшейся дочке, — с ним не пропадешь.
Полковница осталась с «детьми», как она назвала их, пить кофе и уехала, обещая навещать и пригласив к себе.
С этого и началось.
Насколько молодая девушка была, по выражению Капитолины Андреевны, «упориста» относительно ее, настолько молодая женщина стала в руках интриганки-матери мягка, как воск.
Это видел Николай Герасимович, но был бессилен бороться с тлетворным влиянием Усовой, которую вдруг почему-то со всею силою дочерних чувств полюбила Вера Семеновна.
— Милая, добрая мама, она простила меня, — твердила молодая Усова, — как она меня любит, как была она права, говоря, что желает мне добра.
И это убеждение в высоких нравственных качествах матери было невозможно выбить из юной головки.
Влияние Капитолины Андреевны вскоре сказалось. Молодая женщина стала мотать деньги направо и налево, как бы с затаенной целью вконец разорить своего обожателя.
К чести Веры Семеновны надо сказать, что у нее самой такой цели не было, она была лишь исполнительницей ловких наущений своей матери.
Оставшиеся у Савина пятнадцать тысяч приходили к концу, и он с горечью в сердце чувствовал, что ему вскоре придется отказывать своей «Верусе», как звал он Веру Семеновну, в тех или других тратах.
Первый пыл страсти миновал, а восставший денежный вопрос способный, как известно, парализовать и последние вспышки этой страсти, заставил поневоле Николая Герасимовича делать невыгодное для Веры Семеновны сравнение с Мадлен де Межен.
Савин подчас тяжело вздыхал при этом воспоминании.
Последний поступок любящей француженки окончательно доконал его, и вместе с тем, еще более возвысил в его глазах так недавно близкую ему женщину.
В первые дни восторгов любви Николай Герасимович совершенно позабыл о своем намерении написать Мадлен де Межен об окончательном с ним разрыве.
В минуты даже кажущегося счастья человек не хочет вспоминать о тяжелых обязанностях жизни, он старается отдалить их.
Так было и с Николаем Герасимовичем, писать письмо о разрыве когда-то безумно любимой им женщине было именно этою тяжелою обязанностью.
Мадлен де Межен его предупредила, как предупредила и в вопросе о своем отъезде из Петербурга.
Через неделю после того, как он проводил ее на Николаевский вокзал, на его имя было получено заказное письмо с русским адресом, написанное писарскою рукою.
Он распечатал конверт и в письме узнал почерк Мадлен.
В письмо вложен был перевод на государственный банк в пятнадцать тысяч рублей на его имя.
Николай Герасимович побледнел при виде этой бумажки.
Он понял, что Мадлен де Межен возвращает ему его деньги.
С жадностью он стал читать письмо.
В нем молодая женщина, видимо, хладнокровно сообщала ему, что обстоятельства ее жизни изменились, что она не уезжает во Францию, а остается в России и едет в день написания письма в Одессу, где получила очень выгодный ангажемент в опереточную труппу. Деньги она возвращает, думая, что ему они понадобятся скорее, чем ей, так как она в настоящее время совершенно обеспечена.
«Возврат к прошлому, — между прочим говорилось в письме, — невозможен, так как если воспоминание об моей артистической деятельности в Петербурге, которую я предприняла исключительно для тебя, вызывало в тебе сомнения, омрачившие последние дни нашей жизни, а между тем я была относительно тебя чиста и безупречна, то о настоящем времени я в будущем уже не буду иметь право сказать этого».
«Дай Бог, — заканчивалось письмо молодой женщины, — чтобы m-lle Вера дала тебе больше счастья, нежели могла дать я, хотя искренно этого хотела. Прощай».
Письмо выпало из рук Николая Герасимовича, он откинулся на спинку кресла, стоявшего у письменного стола, за которым он сидел, и несколько минут находился в состоянии беспамятства, как бы ошеломленный ударом грома.
«Она все узнала… Теперь я понимаю ее отъезд… Но как?..» — мелькнуло у него в голове, когда он очнулся.
Он вспомнил найденное им под чернильницей письмо Веры.
«Она прочла его…» — догадался он.
Теперь только, по прочтении письма молодой женщины, он с ужасом почувствовал, что в его сердце, действительно, таилась надежда снова вернуть ее себе.
Теперь все кончено. Последние строки рокового письма — это прозрачное признанье — вырыло между ним и ею непроходимую пропасть.
Взгляд его упал на валявшийся на столе перевод.
Он выдвинул ящик письменного стола и бросил его туда.
Он решил узнать адрес Мадлен и возвратить ей ее деньги.
«Я напишу ей, — с наболевшею злобою подумал он, — что если она берет плату за настоящее, то что же мешает ей взять эту плату и за прошлое… Пятнадцать тысяч хороша плата даже для „артистки“».
Он с яростью подчеркнул мысленно последнее слово.
Но, увы, все возраставший аппетит «Веруси» к нарядам и драгоценностям заставил его вскоре изменить решение.
По переводу были получены деньги, и ко дню свадьбы Сиротинина с Дубянской от них оставалось всего около четырех тысяч рублей.
Окончательное безденежье стояло перед Савиным близким грозным призраком.
Все, что было им за последнее время пережито и переживаемо, сделало то, что, возвращаясь из квартиры молодых Сиротининых, этого гнездышка безмятежного счастья, Николай Герасимович, повторяем, чувствовал зависть, и это чувство страшною горечью наполняло его сердце.
«Разве я не мог бы точно так же быть счастливым с Мадлен?» — пронеслось в его голове.
На счастье с Верой Семеновной он и не рассчитывал.
Он понимал, что связь их основана на извлекаемых этой женщиной — так скоро преобразившейся в «петербургскую львицу-акулу» — из него выгодах, и что с последней вынутой им из кармана сотенной бумажкой все здание их «любви» — он мысленно с иронией произнес это слово — вдруг рушится, как карточный домик.
За последнее время предчувствие этой катастрофы с его «зданием любви» все чаще и чаще посещало его сердце.
При возвращении от Сиротининых последнее как-то особенно было полно этим предчувствием. Сердце не обмануло Николая Герасимовича.
Возвратившись в гостиницу, он был удивлен, что встретивший его лакей подал ему ключ от его отделения.
Савин вздрогнул.
— А где же барыня? — сдавленным голосом спросил он.
— Барыня уехали, за ними приехала их мамаша, они уложили вещи…
— Хорошо, ты мне не нужен… — не дал ему договорить Николай Герасимович.
Он сам отпер дверь и вошел.
— Там вам письмо… — успел доложить ему вдогонку слуга.
На письменном столе Савин увидел лежавшее на нем письмо Веры Семеновны.
Николай Герасимович дрожащей рукой распечатал его. В письме было лишь несколько строк:
«Прости, что я уезжаю от тебя, не объяснившись. Объяснения повели бы лишь к ссоре.Вера».
Ты сам приучил меня к роскоши и исполнению всех моих прихотей. Отвыкнуть от этого я не могу, да и не хочу.
Я молода. У тебя же, я это знаю достоверно, нет больше средств для продолжения такой жизни, какую мы вели. Иначе же я жить не могу, а потому и приняла предложение Корнилия Потаповича Алфимова и переехала в купленный им для меня дом.
Ты, надеюсь, меня не осудишь. Человек ищет, где лучше, а рыба — где глубже.
В этом письме сказалась и мать, и дочь.
Оно произвело на Савина впечатление удара по лицу, но вместе с оскорблением, нанесенным ему этою женщиною циническим признанием, что она жила с ним исключительно из-за денег, он почувствовал, что письмо вызвало в нем отвращение к писавшей его, хотя бы под диктовку мегеры-матери.
Глубоко вздохнув, как человек освободившийся от тяжести, он разорвал в мелкие клочки прочтенное письмо и стал ходить по комнате.
Постепенно к нему возвращалось спокойствие.
«Не гнаться же за ней… Ее дорога известная… Я взял от нее лучшее, и теперь, бросив ее в толпу, отплатил этой толпе за свою разбитую жизнь… О, Мадлен, на кого я променял тебя!..»
Он не спал всю ночь, обдумывая свое будущее. Планы за планами роились в его голове.
На другой день с почтовым поездом Николаевской железной дороги он уехал из Петербурга, решив никогда не возвращаться в этот город каменных домов и каменных сердец.
XXVI
ДВЕ СМЕРТИ
Владимир Игнатьевич Неелов перенес ампутацию блистательно, а механическая фальшивая нога, выписанная из Парижа, давала ему возможность ходить, почти как здоровому.
Любовь Аркадьевна была для него самой внимательной сиделкой, но как только опасность миновала, она стала избегать его.
Он сам почувствовал, насколько его общество тягостно для нее, и решился оставить ее одну в имении.
— Здесь ты можешь жить, как тебе угодно, а я не стану отравлять твое существование своим присутствием. Поеду искать наслаждений, которые еще доступны калеке. Но если ты вздумаешь вызвать меня, то я явлюсь, — сказал он ей.
Она ничего не ответила на это.
Он уехал на другой день после этого заявления. Имение, вследствие безалаберности графа Вельского и небрежности Неелова, было запущено.
Лучшие из старых служащих, недовольные новыми порядками, разошлись.
Любовь Аркадьевна тосковала, и чтобы заглушить горе, поставила себе целью восстановить порядок в именье и принялась за хозяйство.
Владимир Игнатьевич отправился в Москву и поселился там.
Анна Павловна Меньшова содержала в Белокаменной совершенно такой же тайный увеселительный и игорный дом, как полковница Усова в Петербурге, с тою только разницею, что в виду щепетильности москвичей доступ к ней был гораздо труднее.
Она жила в одном из первых построенных в описываемое нами время на петербургский образец домов, так называемых Петровских линиях, занимая громадную и роскошную квартиру на третьем этаже.
Неелов, обжившись в Москве, был с нею в хороших отношениях и даже успел войти в соглашение относительно известного процента с выигранного им рубля, за что ему предоставлялось доставлять карты.
В описываемый нами вечер он был, по-видимому, особенно в духе, врал, болтал разный вздор и согласился метать банк только по усиленной просьбе молодого Лудова.
Данила Иванович Лудов был одним из полированных отпрысков старого московского купечества.
Едва достигнув совершеннолетия, он остался один распорядителем миллионов своего умершего ударом в Сандуновских банях тятеньки. Маменьку Господь прибрал, по его выражению, годом ранее.
Вырвавшись из ежовых тятенькиных рукавиц, молодой Лудов тотчас же поехал за границу, людей посмотреть и себя показать.
Об его заграничном житье-бытье ходило после по Москве множество анекдотов.
Рассказывали, например, что он несколько дней подряд хотел поехать на конке в местность Парижа, где он не бывал, в «Комплет».
Вскакивал на конки, где была эта надпись, но был выпроваживаем кондуктором, с одним из которых он вступил в драку и попал в полицию.
Там ему только разъяснили, что надпись на конке «Комплет» (Complet), которую он принял за неизвестную ему местность Парижа, куда отправляется вагон, означала, что конка «полна» и что мест более нет.
В том же Париже, по приезде, он в ресторане обратился к лакею за разъяснением, что такое омары — при жизни у тятеньки он не имел понятия ни о каких заморских кушаньях.
— Это род раков, — отвечал слуга.
— Дай-ка мне дюжину.
— Дюжину!.. — повторил удивленно гарсон, но пошел исполнять приказание.
Через некоторое время Лудову принесли двенадцать омаров, на двенадцати блюдах.
Лудов затем совершил кругосветное путешествие, но это не помешало ему вернуться в Москву таким же купеческим обломом, каким он уехал, лишь всегда одетым по последней европейской моде.
Впрочем, он привез с собою прирученного тигра, который долгое время служил предметом толков досужих москвичей.
Этот-то Данила Иванович Лудов в описываемое нами время прожигал уже в родной Москве тятенькины капиталы.
Кроме Лудова был еще обрусевший англичанин мистер Пенн, приятель Данилы Ивановича и тоже большой оригинал, всегда ходивший с хлыстом, как отличительным знаком знатока лошадей и охотничьих собак.
На собачьих выставках в московском манеже мистер Пенн был постоянным экспертом.
Было и еще несколько человек из представителей «веселящейся Москвы».
Игра завязалась легкая, веселая, ставка была скромная.
Только Лудов и Пенн заметно волновались и сосредоточенно следили за игрой.
— Дама бита шесть раз… Ставь на даму, — шепнул Даниле Ивановичу мистер Пенн.
— Дама пять тысяч! — крикнул Лудов.
— Ого… — проговорил Неелов, принимаясь изящно и, непринужденно метать карты. — Десятка — туз, осмерка — валет, тройка — семерка, дама… бита… Ну, вам огорчаться этим, Данила Иванович, нечего. Никакой даме против вас долго не устоять… Ставьте еще.
— Дама — пять тысяч!
— К чему ты горячишься?.. — заметил ему мистер Пени. — При таких условиях игра перестанет быть забавой.
— Владимир Игнатьевич, мечите, — упрямо отрезал Лудов.
Дама была бита.
— Дама десять тысяч! — отчеканил Данила Иванович. Кругом поднялся ропот, но Лудов настоял на своем. Неелов стал метать.
Дама опять была бита.
— Дама — двадцать тысяч! — проговорил Лудов, почти с бешенством.
— Послушай, оставь… — начал было мистер Пенн.
— Если ты намерен мне мешать, то убирайся отсюда! — крикнул Данила Иванович.
— Нет, мистер Пенн прав… Это безумие, — подтвердили другие.
— Я никого и ничего знать не хочу! — кричал Данила Иванович в исступлении. — Владимир Игнатьевич, мечите. Дама — двадцать тысяч!
Неелов притих, пожал плечами и стал метать. Дама опять была бита.
Мистер Пенн проиграл тоже около трех тысяч рублей. Он поставил последние бывшие у него в кармане пятьсот рублей.
Карта была бита.
Вдруг мистер Пенн вскрикнул:
— Карты меченые! Я сейчас только увидал это, как увидал и то, что вы передернули.
Неелов вскочил и быстро, вместо ответа, стал собирать со стола выигранные деньги.
— Ах, ты мерзавец! — заревел рассвирепевший англичанин и стал бить Неелова бывшим в его руках хлыстом.
В зале поднялся шум.
Владимиру Игнатьевичу удалось добраться до лестницы, но здесь он оступился со своею искусственною ногой, кубарем скатился вниз и остался без движения на асфальтовом полу швейцарской с разбитой головой.
С помощью призванных дворников и городового несчастного подняли, уложили в извозчичьи сани и повезли в ближайшую Ново-Екатерининскую больницу, но он дорогою, не приходя в сознание, умер.
Газеты отметили этот факт под заглавием «Несчастный случай», каким и представили это дело местной полиции, не знавшей закулисных сторон дела.
Заметка эта прошла незамеченной, тем более, что в этот же день московские газеты поместили обширное описание самоубийства купеческого сына Ивана Корнильевича Алфимова в одном из веселых притонов Москвы.
Репортеры в этом случае не придали этому самоубийству романтического характера в погоне за традиционным пятачком; происшествие само по себе действительно имело этот характер.
В заметке рассказывалось, что молодой человек покончил с собой выстрелом из револьвера в том самом притоне, откуда год тому назад бежала завлеченная обманом жертва Клавдия Васильевна Дроздова и из боязни быть вновь возвращенной в притон бросилась с чердака трехэтажного дома на Грачевке и была поднята с булыжной мостовой без признаков жизни.
Самоубийство Алфимова ставили в ближайшую связь с этим происшествием, так как покойная Дроздова была девушка, которую он любил и на которой ему не разрешил жениться его отец, известный петербургский финансовый деятель и миллионер.
Последнее, как известно нашим читателям, несколько расходилось с истиной, но в общем связь между самоубийством Дроздовой и молодым Алфимовым существовала.
Читатель, вероятно, помнит, какое страшное впечатление произвела на Ивана Корнильевича случайно прочтенная им заметка о самоубийстве Клавдии Васильевны Дроздовой.
Граф Стоцкий, с присущим ему апломбом, успел убедить его, что дело шло о самоубийстве тезки и однофамилицы Клодины.
Находясь, видимо, под влиянием своего сиятельного друга, молодой Алфимов поверил и успокоился.
Он снова окунулся в водоворот веселой петербургской жизни, особенно после происшедшей с ним катастрофы, когда он принужден был признаться в произведенной им растрате и был изгнан отцом из дома с наследованным после матери капиталом.
Капитолина Андреевна оказалась права относительно способностей своей старшей дочери Кати и не таких, как молодой Алфимов, не только забирать в руки, а с руки на руку перекидывать.
Иван Корнильевич вскоре сильно привязался к молодой девушке и ходил отуманенный ее ласками, часто перемешанными с капризами.
Он совершенно позабыл не только о Клодине, но и о своей последней, казалось ему, безумной любви к Елизавете Петровне Дубянской, ставшей госпожой Сиротининой.
Проектированная графом Сигизмундом Владиславовичем заграничная поездка состоялась. С ним вместе отправились граф Вельский, барон Гемпель, Кирхоф и молодой Алфимов, а с последним ставшая с ним неразлучной Екатерина Семеновна Усова.
Граф Стоцкий первое время восстал против проекта своего молодого друга взять с собою Катю, доказывая ему, что ехать за границу с женщиной все равно, что отправиться в Тулу со своим самоваром.
Но Иван Корнильевич стоял на своем, и граф, скрепя сердце, согласился.
Какое-то предчувствие говорило ему, что эта «баба ему дело испортит».
Он утешался, впрочем, одним, что Екатерина Семеновна была тоже в его руках и не посмеет отступить от даваемых ей им инструкций.
Предчувствие, однако, не обмануло его в этот раз, хотя порча дела произошла со стороны, совершенно не ожидаемой для графа Стоцкого.
Как-то раз оставшись вдвоем — они жили в одном из лучших отелей Ниццы — Екатерина Семеновна совершенно случайно вспомнила увлечение своего возлюбленного белокурой Клодиной.
— Она некрасиво поступила со мной… — заметил Иван Корнильевич.
— Ну, что поминать лихом покойную, — отвечала Екатерина Семеновна.
— Как покойную? — дрожащим голосом спросил Алфимов.
— Разве ты не знаешь, что она покончила жизнь самоубийством в Москве?
И Екатерина Семеновна, ничего не подозревая, рассказала историю жизни Клодины за последние дни в Петербурге, об увозе ее в Москву и описанном в газетах смертельном прыжке молодой девушки с чердака трехэтажного дома на мостовую.
— Так это была она? — сказал весь бледный Иван Корнильевич, но тотчас оправился и не произнес более ни одного лишнего слова.
На другой день он исчез из Ниццы, бросив своим товарищам по путешествию свою подругу жизни.
Он с утренним поездом поехал в Россию и через несколько дней был уже в Москве.
В Белокаменной он принялся за тщательные розыски и с помощью денег вскоре разузнал всю историю бросившейся на мостовую «жертвы веселого притона», памятную для местной полиции.
Матильда Карловна, хотя по суду и была лишена права быть хозяйкой учреждения, которое она скромно именовала «нечто, вроде ресторана», но сумела передать его фиктивно своей бедной родственнице, оставшись негласной его хозяйкой.
Молодой Алфимов поехал туда.
Из рассказов «пансионерок» Матильды Карловны, которых он в этот вечер положительно залил шампанским, Иван Корнильевич узнал все подробности самоубийства Клодины, а Ядвига, как звали брюнетку, с первых шагов Клавдии Васильевны в «притоне» принявшая в ней участие — показала ему даже фотографическую карточку, оставшуюся в узелке несчастной, которую молодая девушка до сих пор без слез не могла вспомнить.
Карточку эту, как память о покойной, Ядвига хранила у себя в комоде.
Сомнения не было.
Клодина была верна ему, Алфимову, до самой смерти.
Он пригласил Ядвигу распить с ним наедине бутылку шампанского и после того, как бутылка была опорожнена, удалил молодую девушку под каким-то предлогом из кабинета.
Вернувшись, Ядвига застала тароватого гостя распростертого на ковре кабинета с простреленным черепом.
XXVII
«СУЖЕНОГО КОНЕМ НЕ ОБЪЕДЕШЬ»
Прошло полгода.
Судебное дело о самоубийстве Ивана Корнильевича Алфимова окончилось утверждением в правах наследства после него его сестры, графини Надежды Корнильевны Вельской.
Наследственное имущество составляло капитал в шестьсот тысяч рублей, хранившийся в государственном банке под именной распиской отделения вкладов на хранение, найденной в кармане самоубийцы.
Более двухсот тысяч рублей он уже успел прожить — или, лучше сказать, ими успели поживиться граф Сигизмунд Владиславович Стоцкий и его сподвижники.
Получение наследства графиней спасло ее почти от нищеты или, в лучшем случае, от зависимости от Корнилия Потаповича, потому что все ее состояние, составлявшее ее приданое, было проиграно и прожито графом Петром Васильевичем, который ухитрился спустить и большое наследство, полученное им после смерти его отца, графа Василия Сергеевича Вельского.
Дом в Петербурге, где жила графиня, оказался обремененным двумя закладными, кроме долга кредитного общества, и к этому времени закладные были просрочены, и бедная графиня могла лишиться последнего собственного крова.
Быть может, и полученные ею шестьсот тысяч пошли бы на безумную страсть ее мужа, бесстыдно эксплуатируемого его «другом» графом Стоцким, так как графиня Надежда Корнильевна, по чисто женской логике, отказывая своему мужу в любви и уважении, не решалась отказывать ему в средствах, передав ему все свое состояние.
Ей казалось, что этим она успокаивает свою совесть, возмущенную ложной клятвой, данной перед алтарем по принуждению ее названного отца.
Но, увы, через несколько дней после получения ею известия о доставшемся ей наследстве после покончившего с собою самоубийством ее брата в петербургских газетах появилось сообщение из Монте-Карло о самоубийстве в залах казино графа Петра Васильевича Вельского, широко перед этим жившего в Париже и Ницце, ведшего большую игру и проигравшего свои последние деньги в рулетку.
Надежда Корнильевна, нельзя сказать, чтобы встретила спокойно известие о трагической смерти ее мужа.
Ее верная горничная Наташа нашла ее без чувств в будуаре, а около нее валялась прочитанная ею газета.
Произошло ли это от того, что она все же привыкла считать графа близким себе человеком, или же от расстройства нервов, чем графиня особенно стала страдать после смерти своего сына, родившегося больным и хилым ввиду перенесенных во время беременности нравственных страданий матери и умершего на третьем месяце после своего рождения — вопрос этот решить было трудно.
Испугавшаяся Наташа бросилась за доктором и почему-то фатально вспомнила о Федоре Осиповиче Неволине.
Он оказался дома и через полчаса уже всеми доступными его науке средствами приводил в чувство безумно любимую им женщину.
Обморок продолжался более часу.
Наконец Надежда Корнильевна пришла в себя ив наклонившемся над ее постелью человеке узнала Неволина.
— Вы здесь, зачем? — вскрикнула она.
— Я здесь как врач около больной, — спокойно, настолько, насколько это было возможно в его положении, отвечал Федор Осипович, хотя это «зачем» больно резануло его по сердцу.
— А… — произнесла больная и закрыла глаза.
Тяжелый вздох против воли вырвался из груди Федора Осиповича.
Он отдал некоторые распоряжения относительно ухода за больной присутствовавшей в спальне Наташе и вышел с грустно наклоненной головой.
Чувствительная девушка проводила его сочувственным взглядом и даже метнула взгляд укоризны на лежавшую с закрытыми глазами больную графиню Надежду Корнильевну.
На другой день вечером Федор Осипович снова заехал к графине Вельской.
— Как здоровье графини? — спросил он у отворившего ему дверь лакея.
— Их сиятельство сегодня встали и чувствуют себя, как кажется, лучше.
— Доложи, что приехал доктор. Не пожелает ли графиня меня принять?
— Слушаюсь-с, — сказал лакей и удалился, оставив доктора Неволина в зале.
Мы уже говорили, что Федор Осипович был почему-то твердо уверен, что безумная любовь, питаемая им к подруге своего детства и разделяемая ею не только в прошлом, но и в настоящем, должна увенчаться браком.
Смерть графа Вельского, о которой он узнал тоже из газет даже ранее Надежды Корнильевны, нисколько не поразила его.
Эта смерть — так сложилось его внутреннее убеждение — была неизбежна, она устраняла последнее препятствие к соединению любящих сердец.
Как-то особенно сладко было ощущать Неволину висевший у него на груди медальон графини Вельской.
Он, как сумасшедший, стремглав помчался на призыв Наташи к почувствовавшей себя дурно графине Надежде Корнильевне и вдруг…
Холодное, почти тоном упрека сказанное вчера молодой женщиной «зачем» леденило мозг Федора Осиповича.
«Ужели она теперь не примет меня, — неслось в его голове, в ожидании возвращения лакея, — меня, который любит ее всем сердцем, жизнь которого не полна без нее, и для которой я готов ежеминутно пожертвовать этой жизнью?»
Федору Осиповичу казалось, что лакей не возвращался целую вечность.
Наконец он появился и почтительно произнес:
— Ее сиятельство вас просит.
Неволин облегченно вздохнул.
Графиня Надежда Корнильевна встретила его весьма приветливо.
Она была еще бледна после вчерашнего обморока, но в общем состояние ее здоровья оказалось удовлетворительным.
Не будучи в состоянии забыть вчерашнее роковое «зачем», Неволин вел себя более, чем сдержанно, и начал беседу с графиней только как с пациенткой.
Она, видимо, поняла это сама и перевела разговор на более общие темы.
— Я только сегодня получила официальное уведомление о смерти моего мужа и о том, что он уже и похоронен там, — между прочим сказала графиня.
Федор Осипович молчал, опустив голову.
— Я и не знаю, перевозить ли его тело сюда, или же не тревожить его праха?
— У него здесь в Петербурге не осталось после смерти отца никаких близких, кроме вас, — сказал Неволин, с трудом произнося последние слова.
— Да, он последний в роде, родственников у него нет… Может быть, впрочем, дальние… Я не знаю… Вы говорите: «Кроме меня»… Это-то и составляет для меня вопрос. Если я не перевезу его тело, меня осудит общество, если же я исполню всю эту печальную церемонию, то должна буду лицемерить… Я вам как старому другу должна признаться, что известие о его смерти поразило меня лишь неожиданностью… Успокоившись теперь, я не нахожу в сердце к нему жалости, несмотря на то, что он был отец моего милого крошки, которому Бог так мало определил пожить на этом свете… Я не любила графа, выходя за него; он не сумел даже заставить меня к нему привыкнуть… Притворяться убитой горем на его похоронах я не была бы в силах.
Она остановилась.
Федор Осипович продолжал сидеть молча.
— Вам может показаться с моей стороны бессердечным, что я так говорю все это на другой день по получении известия о смерти мужа, да еще такой страшной, трагической смерти, но что делать, если он сам сделал меня по отношению к нему такой бессердечной…
— Я полагаю, графиня, что в Петербурге никого не найдется, кто бы решился вас осудить за это… Слишком хорошо знали вашу жизнь с графом или, лучше сказать, слишком хорошо знали его жизнь…
— Как знать… Но если и осудят меня, Бог с ними… Я была так далека от них всех и останусь далека… Друзья же мои, их немного, меня знают… — она как-то невольно протянула руку Федору Осиповичу.
Тот почтительно поцеловал эту руку, хотя ему стоило больших усилий эта почтительность.
С этого дня доктор Неволин стал довольно частым гостем графини Вельской.
Он оказался правым.
Общество не осудило графиню Надежду Корнильевну за бессердечность к своему мужу, оставленному ею лежать в чужой земле.
Покойный граф слишком уже бравировал своим презрительным отношением к разоренной им жене, чтобы на самом деле мог найтись человек, в котором смерть его вызвала бы сожаление, а хладнокровное отношение к ней вдовы — порицание.
— Он не знал о получении графиней наследства после брата, иначе он повременил бы годок разбивать свою пустую голову, — сказало даже одно почтенное в петербургском свете лицо, хотя и отличавшееся ядовитою злобою, но, быть может, этому самому обязанное своим авторитетом в петербургском обществе.
С его мнением почти всегда соглашались. Согласились и в данном случае.
Частые посещения доктора Неволина, уже успевшего сделаться «петербургской знаменитостью», вызвали было некоторые пересуды.
Злые языки заработали, но не надолго.
Через год после смерти в Монте-Карло графа Вельского Надежда Корнильевна вышла замуж за доктора Неволина.
Свадьба была очень скромная, хотя венчание происходило в церкви пажеского корпуса.
Сергей Павлович женился на Любовь Аркадьевне Нееловой, урожденной Селезневой.
Судьбе главного нашего героя Николая Герасимовича Савина мы посвятим следующую, последнюю главу нашего правдивого повествования.
XXVIII
В СИБИРЬ!
В марте 1889 года в гостинице «Принц Вильгельм» в Берлине остановился отставной корнет Николай Герасимович Савин с женой, прибывший накануне из Москвы.
Савин привел с собою шестерку лошадей, которых поместил в конюшнях Бретшнейдера.
Здесь, в татерсале, он познакомился с барышником, евреем Зингером.
Новому знакомцу он заявил, что в Москве на конюшнях его матери стоят еще десять прекрасных рысаков, и жена его, оказавшаяся госпожой Мейеркот, подтвердила слова мужа и добавила, что она неоднократно каталась на этих рысаках и даже сама правила.
Зингер польстился на дешевую покупку и купил у Савина 16 лошадей — шесть, находившихся в Берлине, и десять в Москве — за 16 000 марок.
Для того, чтобы дать Савину возможность привезти лошадей из Москвы, Зингер дал ему 6000 марок.
К величайшему удивлению своему, он встретил Савина через несколько дней на улице.
— Разве вы не уехали? — спросил.
В ответ на это Савин объяснил ему, что «жена» его, она же госпожа Мейеркорт, ужасно расточительна и растратила все деньги на покупки, но если Зингер выдаст ему еще 2000 марок, то он, Савин, сейчас выедет в Москву.
Зингер согласился, но для того, чтобы жена не отняла снова у Савина деньги, Зингер хотел вручить ему их на вокзале перед отходом поезда.
Поезд ушел в положенный час, но не увез Савина, не явившегося на вокзал.
Зингер бросился в гостиницу, но оказалось, что Савин покинул гостиницу, забыв заплатить по счету 249 марок и возвратить швейцару взятые у него 600 марок, оставив на память о себе сундук с двумя старыми книгами.
Госпожа Мейеркорт, кроме номера в гостинице «Принц Вильгельм», занимала еще номер в «Центральной» гостинице и потому могла «выехать» еще с большею легкостью.
Савин намеревался покинуть не только гостиницу, но и Берлин, но был арестован вместе со своею сожительницею.
Не чувствуя за собой никакой вины, Савин ужасно оскорбился арестом и так убедительно сумел доказать свою невиновность, что был освобожден.
Так как при нем было найдено 2800 марок (правда, не в кармане, а в чулке, но все-таки при нем), то он и мог доказать, что не имел никакой надобности скрываться, имея возможность уплатить все по счету.
Первым делом освобожденного Савина было обратиться к редакциям газет с требованием поместить опровержение известий, «позорящих» его честь.
Некоторые редакции не согласились, и тогда он явился туда лично и обещал прислать к редакторам своих секундантов.
Но пока Савин восстанавливал свою опороченную репутацию, берлинская полиция снеслась с полицией других европейских столиц и сочла себя вынужденною, на основании добытых сведений, арестовать Савина и его сожительницу вторично.
На этот раз их не освободили, и они 26 августа (7 сентября) 1889 года предстали перед судом Берлинского ландгерихта.
Савин обвинялся во многократных обманах, в попытках к мошенничеству, в угрозах к редакторам газет и, наконец, в нарушении таможенных правил, так как в Ахене он заявил таможне, что везет свою шестерку лошадей в Париж.
Госпожа Мейеркорт обвинялась в содействии Савину в его мошенничествах.
Выдаваемая Савиным за его жену госпожа Мейеркорт, урожденная Швелдрун, была опереточною певицей и вышла замуж за московского «банкира», а в настоящее время, когда муж в Америке, является «невестой» Савина, за которого, конечно, выйдет замуж, когда брак с мужем будет расторгнут.
Госпожа Мейеркорт, высокая, стройная блондинка, с замечательно бледным лицом, возбуждала среди мужчин еще больший интерес, чем Савин среди дам.
На вопрос президента суда был ли Савин осужден раньше за обманы в Брюсселе и Париже, Николай Герасимович заявил, что это неправда.
Действительно, он осужден был в Брюсселе, но только за то, что оскорбил должностных лиц, а в Париже был арестован по подозрению в сношениях с нигилистами.
Франция должна была выдать его России, но он в дороге бежал, «что в России делают все арестованные».
Бежав в Дуйсбург, он направился в Пешт, оттуда в Венецию, где посетил своего «друга» Дон-Карлоса, испанского претендента.
В то время из Болгарии ушел Баттенберг, и Савин заявил своему «другу», что он намерен отправиться в Болгарию и поработать там для России. Дон-Карлос одобрил этот план и дал ему 10 000 франков.
С французским паспортом на имя графа Тулуза де Лотрека Савин прибыл в Софию и заявил министрам, что вследствие своей «близости» с французскими капиталистами, он может добыть для Болгарии миллионы.
— Разве вы могли добыть денег? — спросил его президент.
— Нет, но в интересах России, я хотел сделаться претендентом на болгарский престол и надеялся, что русское правительство наградит меня за это.
В Софии Стамбулов с товарищами признали его «претендентом», и он в качестве такового отправился в Константинополь.
В Константинополе у него было столкновение с обер-полицей-мейстером, которого он вынужден был «побить»; если бы этого случая не было, «то Болгария принадлежала бы теперь России». Он русский патриот и никогда не был нигилистом.
Таковы объяснения, которые дал Савин в берлинском суде.
Что касается последнего обвинения, Николай Герасимович не признал себя виновным. Зингер — еврей, ему верить нельзя, «у нас в России им не верят».
Он получил с него вовсе не 6000 тысяч марок, а всего четыре тысячи, швейцара в гостинице он тоже не обманывал, и долг образовался оттого, что швейцар уплачивал за него, Савина, мелкие расходы.
Один из свидетелей подтвердил действительно, что Зингер выплатил Савину не 6000 тысяч марок, а только четыре тысячи.
В последнем своем слове Савин сказал:
— Перед судом я всегда говорю правду, но не считаю обязанностью говорить правду полиции, которая впутывается в дела, которые ее совсем не касаются.
В публике при этих словах раздался смех.
— Какое дело полиции до моих споров с Зингером? У нас в России это гораздо лучше: там дадут полиции на водку, и дело в шляпе.
Зал заседания охватывает гомерический хохот.
Савин чрезвычайно доволен своим спичем, очень хорошо зная, что чем более он будет клеветать на свое отечество, тем снисходительнее к нему отнесется немецкий суд.
Еще лучше, чем Савин, отличился его защитник Фридман.
По его мнению, прокурор неверно охарактеризовал подсудимого.
Савин не мошенник, это просто легкомысленный, заносчивый славянин, малообразованный, некультурный полуазиат, отправляющийся в Болгарию, чтобы сделаться претендентом, и наделяющий турецких пашей затрещинами просто для удовольствия.
Такую «скобелевскую натуру» нельзя считать простым обманщиком.
Он ни в чем не виноват и его следует оправдать.
Подсудимый — только человек, который думал, что с помощью затрещины и давания на водку можно прожить век и возвратиться в отечество с большим запасом опыта.
Суд действительно оправдал обоих подсудимых, но Савина не освободил от ареста, а передал в распоряжение полиции для выдачи русскому правительству.
Доставленный из-за границы этапным порядком в Москву, Caвин вскоре предстал там перед судом по обвинению в целом ряде мошенничеств.
Присяжные заседатели вынесли ему обвинительный вердикт, и по приговору московского окружного суда он был сослан в Томскую губернию, где местом его жительства был назначен Нарымский округ.
Очутившись в глухой деревне, Савин ходатайствовал о разрешении ему проживать в Томске, где бы он мог подыскать себе подходящие занятия.
В этой просьбе ему было отказано.
В Москве он поручил господину Наумову продажу своего движимого имущества и взыскание денег с разных лиц, но их не получил и решился отправиться в Москву за деньгами, чтобы вернуться обратно и открыть на эти деньги какое-нибудь торговое предприятие.
По дороге в Москву, в вагоне Савин познакомился с купцом Жиляевым, ведущим в Козлове и Ельце крупную торговлю хлебом.
На вопрос Жиляева, с кем он «имеет честь говорить», Савин назвал себя Морозовым и заявил, что едет в Ряжск, где думает закупить на козловской ярмарке лошадей для продажи их за границей.
Жиляев предложил ему ехать с ним в Козлов на ярмарку, где у него много знакомых барышников, у которых можно выгодно купить лошадей, о деньгах же он не советовал ему особенно беспокоиться, так как он может их ему ссудить.
Савин отправился с Жиляевым на ярмарку в город Козлов, где взяв у последнего 920 рублей, начал скупать лошадей, которых отдавал на прокормление.
Оставив себе из взятых у Жиляева денег 280 рублей, он отправился в Ряжск, где, выдавая себя за Морозова, занимался коммерческим оборотом.
В это время до сведения администрации дошли слухи, что Савин бежал из Сибири и проживает в Ряжске.
Тотчас же были приняты все меры к розыску его, и он был арестован.
Рязанский окружной суд, в котором последний раз судили нашего героя, после продолжительного совещания вынес приговор, по которому Савин в мошенничествах был оправдан, в побеге же из места ссылки был признан виновным и приговорен к заключению в тюрьме на 3 месяца, а по отбытии этого наказания должен быть возвращен на место ссылки.
Эти и подобные вести о похождениях корнета Савина, имя которого стало чуть ли не нарицательным как «ловкого мошенника», доходили по газетам до его петербургских знакомых, среди которых семья Ястребовых, Долинских и Сиротининых сохранили о нем хорошую память.
Дальнейшая жизнь «Героя конца века» и «Современного самозванца» могла служить, действительно, обвинительным материалом лишь для составленных против него обвинительных актов, — некоторые из них были очень обширны, — но не для романа, который мы и заканчиваем этими строками.
В его мошеннических проделках, преимущественно на почве имущественных прав, совершенных им вследствие наступившего безденежья и сознания полной своей неспособности и неподготовленности к какому-либо труду в борьбе за свое жалкое существование, не было ничего романтического.
Появлявшиеся около него женщины были уже далеко не героинями романов, а, выражаясь языком тех же обвинительных актов, лишь «пособницами в преступлениях».
Нельзя, впрочем, не сказать, что в Савине погибла недюжинная русская натура, извращенная с малых лет почти беспочвенным воспитанием, которое давали своим детям представители нашего богатого офранцуженного старого барства.