Князь Тавриды

Гейнце Николай

Часть третья. Среди степей

 

 

I. Очаков

Проходили дни, недели, а осада Очакова не подвигалась вперед.

Лишь в половине августа 1788 года была заложена первая параллель в расстоянии версты от города, а к половине октября русские батареи приблизились к ретраншаментам не более, чем на 150 сажен.

Григорий Александрович был в нерешительности.

Происходило это, с одной стороны, оттого, что он нашел Очаков отлично вооруженным.

Французские инженеры, вызванные султаном, употребили все свое в это время славное искусство, чтобы сделать крепость неуязвимой.

Она была, кроме того, окружена внешними сооружениями, которые могли служить укрепленным лагерем для целой армии.

Очаков имел фигуру четырехугольника, продолговатого и неправильного, примыкавшего одной стороной к Днепровскому лиману.

Эта сторона была прикрыта простою гладкою каменною стеною, а три другие обнесены валом, с сухим рвом и гласисом.

Впереди была воздвигнута линия редутов, а в углу, образуемом морем и лиманом, пятиугольный замок с очень толстыми стенами.

Осадные работы были чрезвычайно трудны, вследствие песчаной и каменистой окрестной местности.

Турки поклялись держаться в крепости до последней крайности.

С другой стороны, причина медленности осады лежала в свойстве натуры светлейшего главнокомандующего.

Он был лично храбр и смел в составлении предначертаний, но когда приходилось их исполнять, то затруднения и заботы волновали его так сильно, что он не мог ни на что решиться.

Он сам сознавал это и зачастую говаривал:

— Меня не соблазняет победами, воинскими триумфами, когда я вижу, что они напрасны и гибельны. Солдаты не так дешевы, чтобы ими транжирить и швырять по-пустому… Упаси Бог тратить людей, я не кожесдиратель-людоед… тысячи лягут даром… Да и полководец я не по своей воле, а по указу… не в моей это природе… Не могу видеть крови, ран, слышать стоны и вопли истерзанных, изуродованных людей… Гуманитет излишний несовместим с войною. Так-то…

И он медлил и медлил отдать решительное приказание.

Все, между прочим, ожидали этого приказания с нетерпением. Многие даже роптали на эту черепашью осаду.

Что таил в своем уме князь, не было известно никому.

Состояние его духа было, по обыкновению, переменным.

Он то был в «Кане Галилейской», как называл он свои веселые дни, то «сидел на реках Вавилонских», как он образно именовал дни своей тяжелой хандры.

Чужая душа потемки. Душа светлейшего для всех его окружающих, и даже самых близких, была непроглядной ночью.

Григорий Александрович всегда тщательно скрывал свои планы и намерения и с этою целью даже, делая одно, говорил другое.

Во время этой бесконечно длящейся очаковской осады в главную квартиру прибыл присланный австрийским императором военный уполномоченный принц Карл-Иосиф де Линь.

— Когда сдастся Очаков? — спросил он светлейшего, явившись к нему тотчас же по приезде в армию.

— Ах, Боже мой! — воскликнул Григорий Александрович. — В Очакове находятся 18 000 гарнизона, а у меня столько нет и армии. Я во всем претерпеваю недостатки, я несчастнейший человек, если Бог мне не поможет!

— Как? — сказал удивленный де Линь. — А Кинбурнская победа… отплытие флота… неужели все это ни к чему не послужит?.. Я скакал день и ночь. Меня уверяли, что вы начали осаду!

— Увы! — вздохнул Потемкин. — Дай Бог, чтобы сюда не пришли татары предать все огню и мечу. Бог спас меня — я никогда этого не забуду — Он дозволил, чтобы я собрал все войска, находившиеся за Бугом. Чудо, что до сих пор удержал за собою столько земли.

— Да где же татары? — допытывался де Линь.

— Везде, — отвечал князь, — в стороне Аккермана стоит сераскир с великим числом турок; двенадцать тысяч неприятелей находятся в Бендерах, Днестр охраняем; да шесть тысяч в Хотине.

Принц де Линь недоверчиво покачал головой и, убедившись из этой беседы, что от Григория Александровича ничего не узнаешь, переменил разговор.

— Вот, — сказал он, подавая князю пакет, — письмо императора, долженствующее служить планом всей кампании; оно содержит в себе ход военных действий. Смотря по обстоятельствам, вы можете сообщить их начальникам корпусов. Его величество поручил мне спросить вас, к чему вы намерены приступить.

Григорий Александрович взял пакет.

— Не позже, как завтра, я дам вам непременно ответ.

Принц де Линь удалился.

Прошел день, другой, неделя, две, а ответа от Потемкина принц не получал.

Де Линь решился наконец напомнить князю об его обещании, и наконец получил от него лаконичную записку:

«С Божьей помощью, я сделаю нападение на все, находящееся между Бугом и Днестром».

Послав этот ответ, Григорий Александрович призвал к себе войскового судью незадолго перед тем сформированного «войска, верных черноморских казаков», уже известного нашим читателям Антона Васильевича Головатого.

— Головатый, как бы взять Березань?

Из укрепления Березань, построенного недалеко от Очакова, турки очень часто беспокоили вылазками нашу армию.

— Возьмем, ваша светлость! А чи будет крест за то? — спросил прямо Головатый.

— Будет, будет, только возьми.

— Чуемо, ваша светлость, — сказал Антон Васильевич, поклонился и вышел.

Немедленно послал он разведать о положении Березани и узнал, что большая часть гарнизона вышла из укрепления для собирания камыша.

Головатый быстро посадил казаков на суда, пристал спокойно к берегу, без шума высадил отряд и без сопротивления овладел Березанью.

Затем, отпустив свои суда, он переодел казаков турками и поставил из них караулы.

Гарнизон возвратился и, ничего не подозревая, беспечно входил малыми отрядами в укрепление.

Казаки забирали их по частям.

Березань была взята.

Антон Васильевич явился с ее ключами к Потемкину.

— Кресту твоему поклоняемся, владыко! — громким голосом запел он, входя в ставку к светлейшему.

Он поклонился низко князю и положил к его ногам ключи Березани.

Объяснив, каким образом ему удалось исполнить порученное ему дело, он заключил свой рассказ той же церковной песнью:

— Кресту твоему поклоняемся, владыко!

— Получишь, получишь! — воскликнул обрадованный Григорий Александрович, обнял Головатого и возложил на него орден святого Георгия IV класса.

Принц де Линь остался недовольным скрытностью и ответом Потемкина.

Вскоре после получения им письма и взятия Березани, он однажды в разговоре, в присутствии Григория Александровича, заметил, что хитрить в войне хорошо, но также необходима и личная храбрость полководца.

При этом принц привел пример личной храбрости австрийского императора Иосифа II, оказанной им в каком-то сражении.

Григорий Александрович промолчал.

На другой день, надев парадный мундир, во всех орденах, окруженный блестящим штабом, князь отправился осматривать только что заложенный на берегу Черного моря редут, почти под самыми стенами Очакова.

Ядра и пули сыпались со всех сторон.

Находившиеся в свите князя генерал-майор Синельников и казак были смертельно ранены.

Казак испустил жалобный вопль.

— Что ты кричишь? — сказал Потемкин и продолжал хладнокровно распоряжаться работами.

Окружающие начали представлять ему опасность, которой он себя подвергает.

— Спросите принца де Линя, — отвечал с досадой князь, — ближе ли к неприятелю стоял при нем император Иосиф, а не то мы еще подвинемся вперед.

Больше всех осуждали князя за медлительность осады иностранные вояжеры и эмигранты, кишмя кишевшие при главной квартире.

Для того чтобы судить, какого сорта были эти иностранцы, расскажем следующий эпизод.

Известный французский генерал Лафайэт прислал к принцу де Линю инженера Маролля, рекомендуя его за человека, способного управлять осадой крепости.

Де Линь отправился с ним к Потемкину.

Войдя в ставку князя, Маролль, не дожидаясь, чтобы его представили, спросил:

— Где же генерал?

— Вот он! — указал ему один из княжеских свитских.

Маролль фамильярно взял Григория Александровича за руку и сказал:

— Здравствуйте, генерал? Ну что у вас тут такое? Вы, кажется, хотите иметь Очаков?

— Кажется, так, — отвечал Потемкин.

— Ну, так мы его вам доставим, — продолжал Маролль. — Нет ли у вас здесь сочинения Вобана и Когорна? Не худо бы иметь также Реми и прочитать все то, что я несколько забыл или даже не так твердо знал, потому что, в сущности, я только инженер мостов и дорог.

Князь, бывший в эту минуту в хорошем расположении духа, расхохотался на нахальство француза и сказал:

— Вы лучше отдохните после дороги и не обременяйте себя чтением; ступайте в свою палатку, я прикажу вам принести туда обедать…

Казавшийся лентяем, Григорий Александрович Потемкин зорко следил за исполнением обязанностей подчиненных ему даже сравнительно мелких служащих.

Во время осады Очакова ночью, в сильную снеговую метель, князь сделал внезапно поверку и смотр траншейных работ и не нашел дежурного инженера-капитана, который, не ожидая главнокомандующего в такую погоду, оставил пост свой на время под наблюдением молодого офицера.

Кончив смотр и возвращаясь домой, Григорий Александрович встретил по дороге неисправного траншейного начальника.

— Кто ты такой? — спросил Потемкин.

— Я инженер-капитан Селиверстов.

— Через час ты им уже не будешь! — заметил князь и пошел дальше.

Действительно, не прошло и часу, как капитан получил отставку и приказание удалиться из армии.

Строгость светлейшего, впрочем, не превышала меры.

Один из офицеров черноморского казачьего войска, имевший чин армейского секунд-майора, в чем-то провинился.

— Головатый, пожури его по-своему, чтобы впредь этого не делать.

— Чуемо, наияснейший гетмане! — отвечал Антон Васильевич.

Головатый на другой день явился с рапортом к князю.

— Исполнили, ваша светлость.

— Что исполнили?

— Пожурили майора по-своему, как ваша светлость указали.

— Как же вы его пожурили, расскажи мне?

— А як пожурили? Прости, наияснейший гетмане? Положили, да киями так ушкварили, что насилу встал.

— Как, майора!.. — закричал Григорий Александрович. — Как вы могли…

— Правда-таки, — отвечал Головатый, — шо насилу смогли. Едва вчетвером повалили; не давался, однако справились. А шо майор? Не майорство, а он виноват. Майорство при нем и осталось. Вы приказывали его пожурить: вот он теперь долго будет журиться, и я уверен, что за прежние шалости никогда уже не примется.

 

II. Перед лицом неприятеля

В то время, когда русская армия с нетерпением ждала решительного приказания идти на штурм Очаковской крепости и роптала на медлительность и нерешительность вождя, когда сотни человеческих жизней гибли от стычек с неприятелем, делавшим частые вылазки и особенно от развившихся в войсках болезней, главнокомандующий жил в главной квартире, окруженный блестящей свитой и целой плеядой красавиц.

Около роскошно убранной ставки Григория Александровича каждый вечер гремел громадный оркестр под управлением Сарти, устраивались пиры и праздники, тянувшиеся непрерывно по целым неделям.

Волшебник Сарти, как называл его Потемкин, особенно угодил светлейшему, исполнив кантаты собственного сочинения на слова: «Тебе, Бога хвалим», причем припев «свят, свят» сопровождался беглою пальбою из пушек.

В числе красавиц, гостивших в то время при главной квартире, были княгиня Голицына, графиня Самойлова и жена двоюродного брата светлейшего Прасковья Андреевна Гагарина.

В угоду своим дамам Григорий Александрович не жалел ничего.

Все малейшие их капризы исполнялись.

Для них он выписывал с особыми фельдъегерями разные диковинки: икру с Урала и Каспия, калужское тесто, трюфели из Перинге, итальянские макароны из Милана и каплунов из Варшавы.

Узнав однажды, что два княжеских офицера, братья Кузмины, отлично пляшут лезгинку, князь тотчас же их выписал из Екатеринодара с курьером.

Те прискакали, лихо отплясали перед его светлостью лезгинку и на другой же день были отпущены назад.

— Молодцы, потешили, спасибо! — поблагодарил братьев Потемкин.

— Офицеры — народ лихой, на все руки… — заметил кто-то. — Взять хоть, например, ваша светлость, вашего адъютанта Спечинского.

— Разве есть у меня такой? — спросил Григорий Александрович.

Надо заметить, что многие адъютанты только числились состоявшими при светлейшем князе, что считалось высокою честью, но в дело он их не употреблял и даже некоторых совершенно не знал ни в лицо, ни по фамилии.

— Спечинский числится в числе адъютантов вашей светлости, — поспешил объяснить находившийся тут же Попов.

— А-а… — протянул Григорий Александрович. — Ну, так что же этот… как его… — обратился князь к говорившему.

— Спечинский, ваша светлость…

— Ну да, Спечинский.

— Да он обладает необыкновенною памятью, знает наизусть все святцы и может без ошибки перечислить имена святых на каждый день.

— Что ты, это, братец, очень интересно… Василий Степанович выпиши-ка его сюда… Он где?..

— В Москве, ваша светлость.

— Пошли в Москву… выдай на дорогу деньги, пусть приедет… Это любопытно…

Спечинский принял приглашение с восторгом, вообразив, что Потемкин нуждается в нем для какого-нибудь государственного дела, обещал многим своим знакомым протекцию и милости, наскоро собравшись, проскакал без отдыха несколько суток в курьерской тележке и прибыл под Очаков.

Это было рано утром. Светлейший еще был в постели. Спечинский тотчас же был потребован к нему.

Григорий Александрович, ожидая выписанного им адъютанта, держал всегда при себе святцы.

Они лежали на столе у его кровати.

— Правда ли, — спросил князь, окинув вошедшего равнодушным взглядом, — что вы знаете наизусть все святцы?

— Так точно, ваша светлость.

— Какого же святого празднуется 18 мая? — продолжал Григорий Александрович, открыв наугад святцы.

— Мученика Феодота, ваша светлость.

— Точно, а 29 сентября?

— Преподобного Кириака, ваша светлость.

— Точно. А 5 февраля?

— Мученицы Агафии.

— Верно, — сказал князь и закрыл святцы.

— Благодарю, что потрудились приехать. Можете отправиться обратно в Москву хоть сегодня же.

Разочарованный адъютант печальный поехал восвояси, хотя и получил хорошую денежную награду.

Надо заметить, что он приехал не вовремя.

Светлейший в это время, говоря его же образным языком, «сидел на реках Вавилонских».

Среди праздников и разного рода чудачеств проводил время осады главнокомандующий, казалось, забывая о деле, а между тем часто в самом разгаре пира делал распоряжения, поражавшие всех своею обдуманностью и знанием расположения предводимых им войск.

Только однажды, из самолюбия и желая похвастаться исполнительностью своей армии, князь отдал необдуманное приказание.

Турки при содействии служивших у них французских инженеров, вместо взятой Головатым Березани, в одну ночь построили впереди Очакова отдельный редут.

Это укрепление, выдававшееся на довольно значительное расстояние от крепости, стало сильно вредить нашим осадным работам и батареям.

Потемкин, в сопровождении своего блестящего штаба и иностранных гостей, отправился лично осмотреть этот выросший вдруг как из-под земли редут.

— Однако укрепление это построено на славу, взять его будет трудно и на это надо будет потратить немало времени… — заметил принц Нассау-Зиген.

— Ваша правда, — отвечал князь, — но через часа два-три его не будет.

Затем, обратясь к генерал-поручику Павлу Сергеевичу Потемкину, Григорий Александрович приказал ему поручить одному из храбрейших штаб-офицеров немедленно же взять редут с батальоном гренадер, а в помощь им назначить пять батальонов пехоты и несколько сотен кавалерии.

Штаб-офицер, получив приказание, объяснил невозможность исполнить его днем и просил или отложить его до вечера, или дать солдатам фашиннику для закидки рва и штурмовые лестницы, в противном случае, — говорил он, — люди погибнуть совершенно даром.

Павел Сергеевич оценил справедливость этих доводов и сообщил князю о разговоре своем с офицером, равно и о том, что при армии нет фашинника и лестниц.

Григорий Александрович сам очень хорошо видел, что, не подумав, без расчета, выпустил слово, но отменить его значило показать пустую похвальбу.

Самолюбие князя было задето, и он, внутренне досадуя на себя, сказал с наружным равнодушием:

— Хоть тресни да полезай.

Слова эти буквально переданы штаб-офицеру.

Последний собрал свой батальон, велел гренадерам стать в ружье, сомкнул их в колонну и, сообщив о приказании главнокомандующего, громко сказал:

— Итак, товарищи, надо помолиться Господу Богу и его святому угоднику Николаю Чудотворцу, попрося помощи свыше. На колени!

Солдаты упали на колени и стали усердно молиться. Молился на коленях и батальонный командир. Наконец, он встал. Встали и солдаты.

— Теперь с Богом, вперед. Помните, братцы, по-суворовски, точно так, как он, отец наш, учил нас.

Осенив себя крестом и взяв ружья наперевес, батальон, обреченный на верную смерть, быстро направился к турецкому укреплению, твердо решившись или взять его, или погибнуть.

Григорий Александрович молча следил за гренадерами, и лишь только они приблизились к редуту, велел двинуть беглым шагом приготовленные к подкреплению их войска с полевою артиллериею.

Турки в недоумении смотрели на происходившее и наконец, догадавшись, открыли убийственный огонь.

Гренадеры шли вперед, несмотря на осыпавшие их ядра и пули и шагов за тридцать перед рвом остановились на мгновение.

Три роты сделали залп из ружей в турок, усыпавших вал, и с криками «ура» бросились в ров, а оттуда полезли в укрепление.

Четвертая, рассыпавшись по краю рва, била пулями по головам неприятелей.

Произошла ужасная схватка, и минут через десять наши солдаты уже ворвались в укрепление, наповал поражая отчаянно защищавших турок.

Укрепление было взято, гарнизон его переколот, но подвиг этот стоил потери трехсот лучших солдат. Иностранцы диву дались перед геройством русского войска.

Светлейший главнокомандующий торжествовал и велел тотчас же представить к наградам уцелевших храбрецов.

Прошло несколько дней.

Штаб-офицер, взявший укрепление, был приглашен к столу князя — честь, которой удостаивались немногие из офицеров в его чине.

За обедом Григорий Александрович завел разговор о заселении Новороссийского края и вдруг, обратясь к штаб-офицеру, спросил его:

— Вы которой губернии?

— Слободско-Украинской, ваша светлость.

— Имеете имение?

— Отец мой имеет.

— И хозяйственные заведения есть?

— Есть, ваша светлость.

— А какие?

— Посевы, сады, заводы винокуренные, конские и рогатый скот. Есть овцы и пчелы.

— А пчелы ваши лесные или в хозяйстве разведенные?

— Домашние, ваша светлость.

— Э… домашние ленивы и крупнее лесных.

— Точно так, ваша светлость, прекрупные.

— А как?

— Да с майского большого жука будут.

Потемкин улыбнулся.

— И!.. А улья какие же?

— Улья и летки обыкновенные, ваша светлость.

— Да как же такие ваши пчелы лазят в летки?

— Ничего нет мудреного, ваша светлость, у нас так: хоть тресни, да полезай…

Григорий Александрович закусил губу и прекратил разговор.

Он понял, что штаб-офицер намекает на его необдуманное приказание штурмовать среди белого дня и без лестниц турецкое укрепление.

Вскоре этот штаб-офицер со своим батальоном был удален из-под Очакова под предлогом усиления корпуса Суворова, охранявшего Херсон и Кинбурн.

Осада между тем все тянулась.

Но наконец медлить было нельзя. В Петербурге недоброжелатели князя громко говорили о его промахах, и сама императрица высказывала неудовольствие. Надо было решиться на штурм Очакова, и Потемкин решился.

Это было 6 декабря 1788 года.

Стоял сильный мороз, и кровь, лившаяся из ран, моментально застывала.

Так говорит предание.

Начался приступ.

Турки сопротивлялись с отчаянным упорством, но ничем не могли удержать победоносного русского солдата. Битва была страшная и кровопролитная.

В недалеком расстоянии от места сражения на батарее сидел, подперев голову рукой, генерал с одною звездою на груди.

Тревожное ожидание отражалось на лице.

Он обращал свой унылый взор то к небу, то к месту битвы.

Ядра со страшным свистом летали вокруг него, в нескольких шагах от него лопнула граната и осыпала его землею, но он даже не двинулся с места, а продолжал, вздыхая, произносить:

— Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Вдруг взор его, как бы прикованный, остановился на одном пункте… Русские мундиры показались на городских валах.

— Ура! Ура! — раскатилось вдали.

От валов до бастионов был один шаг, русские овладели ими. Очаков был взят.

— Тебя, Бога хвалим! — громким голосом воскликнул генерал и осенил себя истовым крестным знамением.

Генерал этот был — сам Потемкин.

Он тотчас же отправил донесение императрице и вскоре получил орден Святого Великомученника и Победоносца Георгия 1-го класса и шпагу, украшенную алмазами, в шестьдесят тысяч рублей.

Все офицеры, бывшие при взятии Очакова, получили золотые кресты, а нижние чины — серебряные медали на георгиевской орденской ленте.

В числе отчаянно дравшихся под стенами Очакова был и наш знакомец — Щегловский, уже ранее пожалованный золотою саблею и капитанским чином за храбрость и орденом Святого Георгия за взятие в плен турецкого паши.

За долгое сопротивление город был предан на три дня в добычу победителям.

Десятка два солдат из отряда Щегловского возвратился к нему с мешками золота и, поощренные удачей, отправились снова на поиски.

Несколько раз возвращались они с сокровищами, но раз пошли и не вернулись более.

Василий Романович должен был вскоре выступить, взять сокровища не было возможности, да и было опасно.

Завалив землянку с серебром и золотом, он покинул Очаков.

Он уже более не возвращался туда никогда и неизвестно, сохранился ли этот скрытый им клад.

К фельдмаршалу, в числе пленных, был приведен очаковский комендант сераскир Гуссейн-паша.

Потемкин гневно сказал ему:

— Твоему упорству мы обязаны этим кровопролитием.

— Оставь напрасные упреки, — отвечал Гуссейн, — я исполнял свой долг, как ты свой; судьба решила дело.

Взятие Очакова произвело потрясающее впечатление не только в Петербурге и Константинополе, но и во всей Европе.

 

III. Долг платежом красен

Очаков пал.

Добыча была громадна. На долю Потемкина, между прочим, достался изумруд, величиною с куриное яйцо.

Он послал его в подарок государыне.

Как мы уже говорили, Григорий Александрович сам сознавал необходимость решительных действий и, желая поднести ключи Очакова императрице в день ее тезоименитства, назначил днем штурм 24 ноября.

К этому дню, однако, не успели окончить все приготовления, и штурм был отложен до 6 декабря.

Войска узнали о намерении главнокомандующего с восторгом. Солдаты, встречаясь между собой, обнимались и поздравляли друг друга.

Интересен приказ, отданный князем по армии 1 декабря 1788 года:

«Истоща все способы к преодолению упорства неприятельского и преклонения его к сдаче осажденной нами крепости, принужденным я себя нахожу употребить, наконец, последние меры. Я решился брать ее приступом и на сих днях, с помощью Божиею, приведу оный в действо. Представляя себе торжество и неустрашимость войска российского и предполагая оным крайность, в которой находится гарнизон очаковский, весьма умалившийся от погибших во время осады, изнуренный болезнями и терпящим нужду, ожидаю я с полною надеждою благополучного успеха. Я ласкаюсь увидеть тут отличные опыты похвального рвения, с которым всякий воин устремится исполнить своей долг. Таковым подвигом, распространяя славу оружия российского, учиним мы себя достойными названия, которое имеет армия, мною предводимая; мне же останется только хвалиться честью, что я имею начальствовать столь храбрым воинством. Да дарует Всевышний благополучное окончание».

Приступ продолжался всего час с четвертью.

Мы уже знаем, что русские солдаты не щадили никого, кроме женщин и детей, озлобленные долгим ожиданием и отчаянным сопротивлением.

Наполненный трупами, Очаков представлял страшное зрелище.

Не было возможности похоронить их, а потому трупы, вывезенные на Лиман, оставались там до весны, когда и стали добычею подводного царства Черного моря.

Трофеи победителей состояли в 310 пушках и мортирах и 180 знаменах. Число пленных простиралось до 283 офицеров и 4000 солдат. Число убитых с неприятельской стороны превышало 10 000 человек. С нашей стороны было убито и ранено 150 штаб— и обер-офицеров и свыше 3000 нижних чинов.

Взятие Очакова было для России тем важно, что оно открыло для нее свободное плавание по всему Днепру, обеспечило плавание по Черному морю и обуздало турок и татар, утвердив владычество России в Малой Татарии и в Крыму.

Взятие этой крепости, кроме того, способствовало утверждению спокойствия в этом крае и даровало средство к приведению его посредством земледелия и торговли в цветущее состояние.

Действия Украинской армии были сравнительно ничтожны. Румянцев, недовольный предпочтением, оказываемым Потемкину, провел все лето в бесплодных переходах по Молдавии и ограничился сдачей Хотина и занятием Ясс.

Австрийцы потерпели во всех своих предприятиях полнейшую неудачу, император Иосиф, лично предводительствовавший армией, был разбит турками и, возвратясь в столицу, помышлял уже не о победах, а о защите собственных владений.

Григорий Александрович лично распоряжался расстановкой армии по зимним квартирам в Очакове и Молдавии, а конницы за Днестром.

В это время небольшой отряд турецких пленных был отправлен под присмотром турецкого чиновника в Яссы.

Дорогой пленники, по наущению чиновника, бросились на сопровождавший их слабый конвой казаков, разбили его и пустились в бегство, но вскоре были пойманы и приведены в главную квартиру.

Потемкин, потребовав к себе турецкого чиновника, сделал ему грозный выговор.

— Как бы поступил верховный визирь с русскими, если бы они сделали то же самое, что и ты? — спросил он.

— Верховный наш начальник велел бы отрубить голову русскому чиновнику, — трепещущим голосом отвечал турок.

— А я… я прощаю тебя… — сказал Григорий Александрович.

Турок упал к ногам великодушного главнокомандующего.

Не только отдав все распоряжения, но и убедившись в их точном исполнении, светлейший отправился в Петербург, куда призывала его императрица, обрадованная взятием Очакова, оправдавшим ее надежды «друга и ученика».

Он пристыдил своих врагов.

«За ушки взяв обеими руками, — писала государыня Григорию Александровичу, — мысленно целую тебя, друг мой сердечный… всем ты рты закрыл и сим благополучным случаем доставляется тебе еще раз случай оказать великодушие ложно и ветрено тебе осуждающим».

Екатерина вызывала его в Петербург для совещания о плане будущей кампании и о делах со Швецией, которая, пользуясь затруднениями России на юге, объявила нам тоже войну.

Светлейший по дороге заехал в Херсон и там прожил около двух недель, для распоряжений по части кораблестроения.

В числе многочисленной свиты, сопровождавший победителя, были знакомый наш Василий Романович Щегловский и молодой поставщик армии первой гильдии купец Яковкин.

Щегловский лично испросил у князя позволение ехать с ним в Петербург, для свидания с родными.

— С родными ли… — подозрительно спросил его Потемкин.

— Только с родными, ваша светлость, — отвечал Василий Романович, делая ударение на первом слове.

— Хорошо, поезжай, но, смотри, только с родными… — сказал князь.

— Слово офицера, ваша светлость…

— Хорошо, говорю, поезжай, но если…

Светлейший не договорил и вышел из приемной.

История другого спутника князя, Яковкина, является чрезвычайно интересной.

Его отец был тот самый петербургский торговец, который, если не забыл читатель, был «кормилец гвардии», отпускавший в долг солдатам и офицерам незатейливые товары своей лавочки.

В числе должников был, как мы знаем, в молодости и Потемкин.

Вскоре после отъезда Потемкина в Новороссийский край для приготовления к встрече государыни, старый Яковкин, не получая уплаты от множества должников, совершенно проторговался и обанкротился.

Заимодавцы, рассмотрев его счета, признали его должником несостоятельным и посадили в тюрьму.

Сын Яковкина — юноша восемнадцати лет, предвидя беду, с согласия своего отца, скрылся, имея в кармане всего семнадцать рублей.

Тщетно кредиторы отыскивали его — он проводил где день, где ночь и потом приютился у раскольников, в одной из белорусских губерний.

Вследствие просьбы кредиторов, правительство присудило отдать старика Яковкина, еще стройного и ловкого, в солдаты. Ему забрили лоб и определили на службу в полевые полки. В то время, когда отец тянул тяжелую солдатскую лямку, сыну его часто приходило на мысль явиться к светлейшему князю и получить с него должок, простиравшийся до пятисот рублей.

«Но как осмелиться беспокоить могущественного вельможу. Да и допустят ли к нему?» — раздумывал молодой Яковкин.

Однако до Яковкина стали доходить слухи, что светлейший очень милостив к простому народу и солдатам, допускает их к себе без замедления и что только одни высшие чины не смеют войти к нему без доклада, а простого человека адъютанты берут за руку и прямо вводят к князю.

Слухи эти, хотя и были преувеличены, но заключали в себе значительную долю правды.

Они ободрили Яковкина, он решился и, помолившись Богу, пустился пешком в армию к Очакову.

Здесь он отыскал знакомого маркитанта, расспросил его, когда, как и через кого можно достигнуть светлейшего и, получив подробное наставление, явился в княжескую ставку и, доложив о себе адъютанту, был приведен к Григорию Александровичу.

— Кто такой? Что тебе нужно от меня?

Яковкин задрожал. Сердце его замерло, он упал на колени и трепещущим голосом сказал:

— Я Яковкин, сын бывшего мелкого торговца в Петербурге.

Потемкин задумался. Это имя, этот человек напомнили ему былое, давно прошедшее. Опустив голову, он, по обыкновению, грыз ногти, а потом вдруг весело улыбнулся и сказал:

— А, теперь только я вспомнил и тебя — тогда еще мальчика, и отца твоего — честного человека. Встань! Ну, как поживает твой старик?

— Давно не видал его, ваша светлость, он отдан в военную службу по приговору заимодавцем.

Яковкин рассказал все, как было.

— Вы глупы оба, — заметил князь, — почему не писал ко мне? Почему ты тогда же не явился? А!.. В каком полку твой старик?

— В нижегородском пехотном полку служит солдатом, ваша светлость. А я, отец ты мой, не смел явиться к тебе, опасался… Да, наконец, услышал от одного проезжего офицера, что ты, государь, милостивый, принимаешь милостиво всех нас, бедных, решился и вот пришел к тебе, отец мой! Не оставь и меня, и отца моего…

Яковкин снова упал на колени перед светлейшим.

— Встань! Встань! — сказал князь и, обратясь к адъютанту, добавил: — Баур! Возьми его на свои руки. Одень и все, все ему. Да, кажется, я должен отцу твоему, Яковкин?

— Так, ваша светлость, было малое толико!

— А сколько? Ведь я согрешил, забыл и что должен-то был.

— Да четыреста девяносто пять рублей двадцать одну копейку с деньгой.

— Ну, хорошо. Ступай теперь. После увидимся.

Яковкин опять бросился в ноги князю и со слезами благодарил его.

Через несколько дней Яковкин был вымыт, выхолен и одет щегольски в кафтан из тонкого сукна, подпоясан шелковым кушаком, в козловых сапогах с напуском и рубашке тонкого александрийского полотна с косым, обложенным позументом, воротом, на котором блестела золотая запонка с крупным бриллиантом. В таком виде он был представлен князю Бауром.

— А, господин Яковкин, здравствуй! — весело встретил его Потемкин. — Да ты сделался молодцом.

Яковкин упал на колени.

— Ваша светлость, да наградит же вас Господь Бог! От милости твоей я не знаю, жив ли я или мертвый? Вот третий день я как во сне, живу словно в раю. О, спасибо же вам, отец родной!

Князь был в духе и разговорился с молодым человеком.

Узнав, что он умеет хорошо читать и писать, знает арифметику и мастерски считает на счетах, Григорий Александрович спросил его:

— Скажи-ка мне, Яковкин, не хочешь ли ты быть поставщиком всего нужного нам в полевые лазареты для больных моей армии?

— Ваша светлость, да у меня не только лошади с повозкой, но и кнутовища нет, а рад бы душой служить вашей светлости, — ответил Яковкин, не поняв вопроса.

— Не то, — возразил князь, — ты не понял.

— Василий Степанович, — обратился он к Попову, — старого поставщика долой, рассчесть, он испортился, а Яковкина на его место, он первой гильдии купец здешней губернии. Растолкуй ему, в чем дело. Для первых оборотов дать ему деньги взаймы, дать все способы. Все бумаги приготовить и представить мне. Ну, Яковкин! Теперь ты главный подрядчик. Поздравляю!.. Э, Василий Степанович! А что о старике?

— Писано, ваша светлость, — отвечал Попов, — к полковому командиру, чтобы он произвел его в сержанты, имел к нему особенное внимание и об исполнении донес вашей светлости.

— Хорошо, — сказал Григорий Александрович, — да не забудь: через шесть месяцев он аудитор с заслугою на подпоручий чин. Вот, — продолжал князь, обращаясь к Яковкину, — и отец твой сержант, а после будет и офицер.

Яковкин залился слезами и осыпал поцелуями ноги князя.

Он честно провел порученное ему дело и вскоре разбогател с легкой руки светлейшего.

Его-то и вез с собою в Петербург Григорий Александрович на побывку и для свидания с отцом, которого князь перевел в Петербургский гарнизон.

 

IV. Триумф

Едва ли триумфы полководцев классической древности были более великолепны, нежели триумф светлейшего князя Григория Александровича Потемкина при его возвращении в Петербург после взятия Очакова.

В пространственном отношении он несомненно превосходил их все, так как это было триумфальное шествие по всей России.

Во всех попутных городах, в ожидании светлейшего триумфатора, звонили в колокола, стреляли из пушек, зажигали роскошные иллюминации.

Жители и все власти, начиная с губернатора до мелких чиновников, выходили далеко на дорогу для встречи князя и с трепетом ждали этого земного полубога.

Григорий Александрович, одетый в дорожный, но роскошный костюм: в бархатных широких сапогах, в венгерке, крытой малиновым бархатом, с собольей опушкой, в большой шубе, крытой шелком, с белой шалью вокруг шеи и дорогой собольей шапкой на голове, проходил мимо этой раззолоченной раболепной толпы, как Голиаф между пигмеями, часто даже кивком головы не отвечая чуть не на земные поклоны.

Его, пресыщенного и наградами, и почестями, не радовали эти торжества встречи, эти знаки поклонения, эти доказательства его могущества и власти.

Совершенные им дела он не считал своими — он их исключительно приписывал Богу.

Князь, как мы уже имели случай заметить, был очень набожен и не приступал ни к какому делу без молитвы. Любимым предметом его беседы было богословие, которое он изучил очень основательно.

Великолепные храмы, построенные им на юге России, и богатые вклады, пожертвованные разным монастырям, до сих пор служат памятниками его набожности.

Относя все свои успехи и удачи к Промыслу Божию, он видел в них лишь проявление особенной к себе милости и благоволения Господа.

Еще недавно, когда в бытность князя в Новогеоргиевске, было получено известие о первой морской победе принца Нассау-Зигена над турками.

— Это произошло по воле Божией, — сказал Григорий Александрович окружающим. — Посмотрите на эту церковь, я соорудил ее во имя Святого Георгия, моего покровителя, и сражение под Кинбурном случилось на другой день его праздника.

Вскоре принц Нассау прислал донесение еще о двух новых победах своих.

— Не правду ли я говорил, — радостно воскликнул князь, — что Господь меня не оставляет. Вот еще доказательство тому. Я избалованное дитя небес.

Сообщая Суворову об удачных морских действиях принца Нассау, Григорий Александрович писал:

«Мой друг сердечный, любезный друг! Лодки бьют корабля, пушки заграждают течение реки. Христос посреди нас. Боже! Дай найти тебя в Очакове!»

Во время осады Очакова князь однажды сказал принцу де Линю:

— Не хотите ли посмотреть пробу новых мортир. Я приказал приехать за мной шлюпке, чтобы отвезти на корабль, где будут производиться опыты.

Де Линь согласился, и они отправились на Лиман, но, к удивлению, не нашли там ни одной лодки.

Приказание князя почему-то не было исполнено.

Делать нечего, пришлось оставаться на берегу и смотреть издали на опыты.

Они удались прекрасно.

В эту минуту появилось несколько неприятельских судов.

На корабле поспешно начали готовиться к обороне, но второпях забыли о порохе, насыпанном на палубе и покрытом только парусом.

При первых же выстрелах порох вспыхнул, и корабль вместе с экипажем взлетел на воздух, на глазах Потемкина и де Линя.

— То же самое воспоследовало бы и с нами, — уверенно, с набожным видом, сказал он принцу, — если бы Небо не оказывало мне особенной милости и не пеклось денно и нощно о моем сохранении.

Таким безусловно глубоко верующим человеком был князь Григорий Александрович.

В столицу Потемкин прибыл вечером 4 февраля 1789 года. Дорога от Царского Села до Петербурга была роскошно иллюминирована. Иллюминация, в ожидании князя, горела по вечерам целую неделю. Мраморные ворота были украшены арматурами и стихами из оды Петрова «На покорение Очакова», выбранными самою императрицей.

«Ты с плеском внидешь в храм Софии!»

Екатерина была совершенно уверена в дальнейших успехах Потемкина.

— Он будет в нынешнем году в Царьграде! — сказала она Храповицкому после получения известия о падении Очакова.

Несметные толпы ликующего народа сопровождали торжественный поезд победителя до самого Петербурга.

Григорий Александрович остановился в Эрмитаже.

Скажем несколько слов об этом выдающемся из памятников Екатерининского времени.

Мысль создать Эрмитаж явилась у государыни совершенно случайно.

В 1766 году, проходя через кладовую Зимнего дворца, в комнате верхнего этажа императрица нечаянно обратила внимание на большую картину, изображающую «Снятие со креста».

Картина эта, после кончины императрицы Елизаветы, была перенесена сюда из ее комнаты.

Екатерина долго любовалась ею, и здесь у нее родилась мысль завести у себя картинную галерею.

Вскоре она повелела собрать все лучшие картины, находившиеся в других дворцах, а также приказала своим министрам и агентам при иностранных дворах скупать за границей хорошие картины и присылать к ней.

Таким образом были приобретены в течение нескольких лет известные богатые картинные коллекции: принца Конде, графов Брюля и Бодуэна, берлинского купца Гоцковского, лорда Гаугтона и еще много других.

Кроме покупок императрица заказала лучшим художникам снять копию с ложи Рафаэля.

К собранию картин императрица присоединила коллекцию античных мраморов, приобретенных в Риме, купила также все мраморные статуи у известного в то время мецената Шувалова; затем государыня приобрела у принца Орлеанского богатейшую коллекцию разных камней, античных гемм и стала покупать отрываемые в раскопках древности: монеты, кубки, оружие и пр.

Положив основание художественной части Эрмитажа, государыня избрала его местом отдохновения в часы, свободные от государственных занятий.

Здесь она делила свой досуг в беседе с Дидро, Гриммом, Сепором, принцем де Линем, Потемкиным, Шуваловым, Строгановым и многими другими остроумнейшими людьми своего времени.

Эрмитажем собственно называлась уединенная комната, где теперь хранятся эскизы и рисунки Рафаэля и других великих художников.

Она-то и дала имя всему зданию.

Из этой комнаты был выход в так называемую «Алмазную комнату», в которой, по приказанию императрицы, были собраны разные редкости из финифти и филиграна, агата, яшмы и других драгоценных камней.

Тут поместили все домашние уборы русских царей и бывшие у них в употреблении вещи: часы, табакерки, кувшины, зеркала, бокалы, ножи, вилки, цепочки, солонки, чайные приборы, перья, букеты.

Здесь хранились, между прочим, филиграновые туалеты царевны Софьи Алексеевны и царицы Евдокии Лукьяновны; хрустальный кубок императрицы Анны Иоанновны; серебряная пудреница Елизаветы Петровны, золотая финифтяная чарочка царя Михаила Федоровича; часы, служившие шагомером царю Алексею Михайловичу, модель скромного домика, в котором обитал Петр Великий в Саардаме; кукла, одетая по-голландски — копия с хозяйки этого домика; изображения Полтавской битвы и морского сражения при Гангеуде, высеченные резцом Петра; табакерки, игольник и наперсток работы Екатерины.

Впоследствии эти достопримечательности были расставлены по галереям Эрмитажа.

Первою из этих галерей считалась та, которая примыкала к южной части висячего сада.

Все три галереи были со сводами и имели около трех сажен ширины и четыре вышины.

Окна выходили только в сад.

Из первой галереи выстроен в своде переход через переулок в придворную церковь Зимнего дворца.

Вторая галерея, западная, примыкала к застройке флигеля, через который государыня из внутренних покоев ходила в Эрмитаж.

По обеим сторонам дверей находились вазы из белого прозрачного мрамора с барельефами, на подножках цветного мрамора, в четыре фута вышины.

Подле них стояли два женских портрета в восточных нарядах, в подвижных рамах.

Они были сделаны на императорской шпалерной фабрике.

В третьей, восточной, галерее были еще такие же две вазы.

В последней комнате все стены и промежутки между окон были покрыты картинами.

Окруженный с трех сторон галереями, а с северной залом Эрмитажа, висячий сад имел вид продолговатого четырехугольника, около двадцати пяти сажен длины и двенадцати сажен ширины.

Своды были покрыты землею на три фута, так что сад имел такую же вышину, как пол в галереях.

Сад был покрыт дерном, а между роскошными рядами прекрасных березок шли дорожки, усеянные песком.

В конце каждой из них стояли из белого мрамора работы Фальконета, на подножьях из дикого камня.

В северной части сада была устроена высокая оранжерея, с галереей вверху.

В этом зимнем саду содержалось множество попугаев и редких птиц, обезьян, морских свинок, кроликов и других заморских и наших зверьков.

От галереи, с восточной стороны, шли комнаты, в одной из которых стоял бюст Вольтера в натуральную величину из красноватого мрамора, на столбе из дикого камня.

В прилегающих к этим и другим комнатам стояло еще несколько бюстов Вольтера: один из фарфора, другой из бронзы, сделанные с оригинала Гудоном.

Все эти комнаты были украшены бронзовыми группами из жизни древней Греции и Рима.

Подле угольной комнаты к оранжерее находился зал, вместо стены с одной стороны были громадные окна в сад; рядом с залом была столовая комната.

Пол здесь состоял из двух квадратов, которые вынимались и из них поднимались и опускались посредством особого механизма два накрытых стола на шесть приборов.

Императрица здесь обедала без присутствия слуг.

В этой комнате стояли два бюста работы Шубина: графа Румянцева и графа Шереметьева.

Из этой комнаты шла арка ко второму дворцу Эрмитажа.

В первой, овальной зале этого дворца со сводами и высокою галереею, поддерживаемою тринадцатью столбами, никаких украшений не было.

Висели только два рисунка с изображением цветов, писанные великою княгинею Мариею Федоровною, и несколько географических карт.

В небольшой угловой комнате за этим залом сохранялся токарный станок Петра Великого и разные выточенные им работы из стеновой кости.

Рядом, в овальной комнате, стоял большой биллиард и маленькая «фортуна».

Стены этой комнаты были увешаны картинами.

В небольшой комнате, «диванной», рядом с биллиардной, стоял драгоценный столик из разноцветных камней, а в углах бюсты адмиралов: графа А. Г. Орлова и В. Я. Чичагова.

В соседней комнате стояли две драгоценные вазы: одна из стекла аметистового цвета, а другая фарфоровая с тонкою живописью.

Тут же было одно из первых и древнейших фортепьян с флейтами.

В комнате рядом помещались две мраморные группы и большой фарфоровый сосуд на круглом пьедестале, в четыре фута вышины, из голубого состава, работы Кенига.

В следующем, полукруглом зале находилось изображение римских императоров Иосифа и Леопольда и бюст князя Потемкина-Таврического.

Уборная императрицы кроме обыкновенной мебели имела следующие редкости: играющие часы работы Рентгена, бюсты Цицерона и Вольтера, античное изображение Дианы с собакой из слоновой кости, античный стол, горка из уральских драгоценных камней с каскадами из аквамаринов.

В следующем, большом зале висело шесть хрустальных люстр и были расположены разные китайские редкости.

Первая комната, на восточной стороне, по каналу, вела к лестнице главного входа в Эрмитаж, сделанной из одноцветного камня; напротив нее был переход через канал в придворный театр.

В комнате перед проходом построен был греческий храм, в котором стояло изображение из мрамора «Амур и Психея».

Далее, во всю длину по каналу, шли «ложи Рафаэля», расписанные al fresco.

Затем следовали императорская картинная галерея, кабинеты минералогические и скульптурных античных мраморов.

Таков был Эрмитаж при его основательнице, императрице Екатерине.

Потемкину было отведено помещение во втором дворце.

Императрица, желая особенно почтить его, предупредила его представление и сама первая посетила его.

Своеручно возложила она на князя орден Святого Александра Невского, прикрепленный к драгоценному солитеру, и подарила сто тысяч рублей.

Через несколько дней, при утверждении доклада о наградах за очаковский штурм, государыня приказала выбить медаль с изображением князя и пожаловала ему, «в доказательство своей справедливости к благоразумному предводительствованию им екатеринославской армией», фельдмаршальский жезл, украшенный лаврами и алмазами, и золотую шпагу, тоже с алмазами и с надписью: «командующему екатеринославскою сухопутною и морскою силою, успехами увенчанному».

Шпага была поднесена Григорию Александровичу на большом золотом блюде, имевшем надпись: «командующему екатеринославскою сухопутною и морскою силою и строителю военных судов».

При дворе и у вельмож начались балы и праздники.

 

V. Смотритель памятника

Снова разной формы и цвета экипажи стали запруживать каждый день, в приемные часы светлейшего, Миллионную улицу.

Снова массивные двери дворца то и дело отворялись, впуская всякого рода и звания людей, имевших надобность в властном вельможе.

А надобность эту имели очень многие.

Иные ехали благодарить за оказанное покровительство, другие искали заступничества сильной руки Потемкина, те надеялись получить теплое местечко, а те шли на горячую головомойку.

Большинство же торчало в его приемной лишь для того, чтобы обратить на себя внимание случайного человека, выказать ему лицемерное почтение, принести дань далеко не искреннего уважения, преклониться кумиру со злобной завистью.

Григорий Александрович хорошо знал настроение большинства этой низкопоклонничающей знати, которая еще так недавно старалась обнести его перед государыней всевозможною клеветою, а теперь ползала перед ним в прах и тем же подлым языком готова была лизать его ноги, а потому и не очень церемонился со своими гостями, заставляя их по целым часам дожидаться в его приемной и по неделям ловить его взгляд.

В один из таких дней, в самый разгар княжеского приема, к роскошному подъезду дворца, робко озираясь, нерешительною походкою подошел дряхлый старик с косичкою, выглядывавшей из-под порыжевшей шляпы духовного фасона, в нагольном полушубке, сильно потертом, и с высокой палкой в руках, одетых в рукавицы. Обут старик был в валенки, обшитые кожей сильно пообившеюся.

В подъезде то и дело сновали разодетые сановники и военные генералы, а отворявший дверь швейцар в расшитой золотом ливрее показался пришедшему важнее и строже всех этих приезжающих.

Старик остановился в сторонке и растерянным, боязливым взглядом стал смотреть на роскошные двери, охраняемые таким знатным господином, изредка своими подслеповатыми, слезящимися глазами решаясь взглянуть на последнего.

Седенькая, жиденькая бородка старичка мерно покачивалась, указывая на нерешительное раздумье ее обладателя.

С час времени простоял старик неподвижно, пока, наконец, не обратил на себя внимания важного на вид, но добродушного швейцара.

— Ты чего, дедушка, тут на ветру мерзнешь, ходь сюда, в подъезд, здесь не дует.

— Разве дозволено… — тихо, как бы про себя, сказал старик и робко подошел к подъезду.

— Ты кого ждешь, што ли, дедушка? — спросил швейцар.

— Поспросить думал во дворце, может, знают, где живет Григорий Александрович, может твоя милость знает…

— Какой Григорий Александрович?

— Потемкин.

— Его светлость?..

— Уж не знаю, милый человек, как его здесь величают… А по мне так Гриша.

— Гриша!.. Поди-ж ты какой… Первого, можно сказать, после матушки-царицы вельможу, а он — Гриша…

— Первого… не врешь?.. — вскинул удивленный взгляд на швейцара старик.

— Конечно же первого… Да ты, брат, откуда взялся?..

— Из Смоленской губернии, родименький, из села Чижова, дьячек я тамошний… вот кто…

— Как же тебе светлейший-то доводится, что он для тебя Гриша…

— Доводиться-то никак не доводится, а грамоте я его обучал мальчонком, за уши, бывало, дирал, за милую душу, хлестко дирал, ленив да строптив был, постреленок…

Старик улыбнулся беззубым ртом, весь отдавшись воспоминаниям прошлого;

— Вот оно что… Значит, повидать своего выученика приплелся, каков он стал поглядеть…

— Да вот разыскать бы его, посмотреть, может, куда-нибудь меня, старика, пристроит…

— Пристроит, коли захочет, как не пристроить, барскую мамзель, гувернантку, бают, к гвардейскому полку приписал, и жалованье положил… он у нас чудесник…

— А проживать-то где он изволит? — спросил старик.

— Как где, да здесь…

— Во дворце?.. — удивился старик.

— А то где же ему проживать, говорю, вельможа первеющий.

— Первеющий…

— Коли повидать желательно, в самый раз, ходь, дедушка, кверху, в приемную…

— Ты, внучек, коли в дедушки меня записал, зубоскалить-то брось… Над стариком смеяться грешно… Ишь, что выдумал, ходь вверх, в приемную… Так я тебе и поверил…

Много времени и слов пришлось истратить швейцару, пока он убедил старика-дьячка, что не смеется над ним и что, поднявшись наверх, в приемную, он может повидать своего Гришу.

Для вящей убедительности он даже позвал лакея, который подтвердил его слова и проводил старика в приемную.

Волшебная обстановка, ленты, звезды, толпы придворных, преклонявшихся перед прежним деревенским школьником, ошеломили окончательно старого дьячка, и он стоял ни жив, ни мертв между благоговейным страхом, смутною надеждой и мгновеньями безысходным отчаянием, покуда не упал на него рассеянный взгляд могучего вельможи.

Григорий Александрович узнал своего бывшего учителя, несмотря на долгий промежуток лет, разъединивших их в разные стороны, и, к удивлению придворных, бесцеремонно им раздвинутых, подошел к старику и приветливо взял его за руку.

— Здравствуй, старина!

— Какой же молодец стал ты, Гриша! — прошептал растерявшийся дьячок, окончательно обезумевший от лет, от неожиданного приема, от роскошной, никогда и во сне им не виданной обстановки. — Какой же ты молодец стал! — повторил он.

— Зачем ты прибрел сюда, старина? — ласково спросил его князь.

— Да вот пятьдесят лет, как ты знаешь, все Господу Богу служил, да выгнали за неспособностью. Говорят, дряхл, глух, глуп стал, так матушке-царице хочу чем-нибудь еще послужить, чтоб недаром на последях землю топтать, — не поможешь ли у ней чем-нибудь?..

— Поможем, поможем, старина, ты теперь у меня отдохни, тебя накормят, напоят и спать уложат, а завтра потолкуем, куда тебя приспособить: утро вечера, сам знаешь, мудренее.

Григорий Александрович отдал адъютанту соответствующие приказания.

— Да ты, Гриша, на голос мой не надейся, теперь я, голубчик, уж того — ау, — заметил дьячок.

— Слышу! — подтвердил, улыбаясь, князь.

— И видеть-то того — плохо вижу, уж раз сказал, что обманывать!..

— Разумеется!.. — согласился Потемкин.

— А даром хлеб есть не хочу, вперед тебе говорю, ваша светлость…

— Хорошо, хорошо, успокойся и ступай…

Дьячка увел адъютант во внутренние апартаменты.

Прием вскоре окончился.

На другой день, рано утром, когда еще князь был в постели, дьячок был позван к нему в спальню.

— Ты говорил вчера, дедушка, что ты хил, и глух, и глуп стал? — спросил Григорий Александрович.

— И то, и другое, и третье, как перед Богом сказать справедливо…

— Так куда же тебя примкнуть?

— Да хоть бы в скороходы или в придворную арапию, ваша светлость.

— Нет, постой! Нашел тебе должность! Знаешь ты Исакиескую площадь? — вскочил князь с кровати.

— Еще бы! Через нее к тебе тащился из гавани.

— Видел Фальконетов монумент императора Петра Великого?

— Еще бы! Повыше тебя будет!

— Ну, так иди же теперь, посмотри, благополучно ли он стоит и тотчас мне донеси.

Дьячок пошел.

Открытие памятника Петру Великому состоялось за семь лет до описываемого нами времени, а именно 7 августа 1782 года, в присутствии государыни, прибывшей на шлюпке, при выходе из которой была встречена всем Сенатом, во главе с генерал-прокурором A. A. Вяземским, и сопровождаемая отрядом кавалергардского полка отправилась в Сенат, откуда и явилась на балкон в короне и порфире.

Со слезами на глазах императрица преклонила главу и тотчас спала завеса с памятника и воздух огласился криками войска и народа и пушечными выстрелами.

Камень, служащий подножием колоссальной статуи Петра Великого, взят близ деревни Лахты, в 12 верстах от Петербурга, по указанию старика-крестьянина Семена Вишнякова.

Камень был известен среди окрестных жителей под именем «камня-грома».

По словам Вишнякова, на него неоднократно всходил император для обозрения окрестностей.

Камень этот лежал в земле на 15 футов глубины и зарос со всех сторон мхами на два дюйма толщины.

Произведенная громовым ударом в нем расщелина была шириною в полтора фута и почти вся наполнена черноземом, из которого выросло несколько довольно высоких берез.

Вес этого камня был более четырех миллионов футов.

Государыня приказала объявить, что кто найдет удобнейший способ перевести этот камень в Петербург, тот получит 7000 рублей.

Способ этот придумал простой кузнец, а князь Корбург, он же граф Цефалони, купил его у него за ничтожную сумму.

В октябре 1766 года было приступлено к работам для поднятия камня.

От самого места, где лежал камень, дорогу очистили от леса на десять сажен в ширину.

Весь путь был утрамбован.

Везли камень четыреста человек, на медных санях, катившихся на медных шарах.

Как скоро камень достиг берега Невы, его спустили на построенную подле реки плотину и затем на специально приготовленное судно.

22 сентября 1767 года, день коронации Екатерины, камень был торжественно провезен мимо Зимнего дворца, и на другой день судно причалило благополучно к берегу, отстоящему на 21 сажен от назначенного места для памятника.

В июне 1769 года прибывший из заграницы архитектор Фальконет окончил гипсовую модель памятника.

Голову всадника сделала приехавшая француженка девица Коллот.

Для того чтобы вернее изучить мах лошади, перед окнами дома Фальконета было устроено искусственное возвышение вроде подножия памятника, на которое по несколько раз в день выезжал вскачь искусный берейтор, попеременно на лучших двух лошадях царской конюшни: «Бриллиант» и «Каприсье».

5 августа 1775 года начата была отливка памятника и окончена с отделкой в 1777 году.

Модель змеи делал ваятель академии художеств Гордеев.

Такова краткая история памятника и этой «нерукотворной Россовой горы», которая, по образному выражению поэта, «пришла в град Петров чрез невские пучины и пала под стопы Великого Петра».

О том, благополучно ли стоит этот памятник и послал Григорий Александрович справиться своего бывшего учителя, старого дьячка.

Дьячок вскоре вернулся с докладом.

— Ну, что? — спросил Потемкин, все еще лежа в постели.

— Стоит, ваша светлость.

— Крепко?

— Куда как крепко, ваша светлость.

— Ну и очень хорошо! А ты за этим каждое утро наблюдай, да аккуратно мне доноси. Жалованье же тебе будет производиться из моих доходов. Теперь ступай.

Обрадованный получением места, дьячок отвесил чуть не земной поклон и вышел.

Григорий Александрович позвал Василия Степановича Попова и сделал распоряжение относительно аккуратной выдачи жалованья «смотрителю памятника Петра Великого».

Дьячок до самой смерти исполнял эту обязанность и умер, благословляя своего «Гришу».

 

VI. Попущение

В одном из пустынных в описываемое нами время переулков, прилегающих к Большому проспекту Васильевского острова, ближе к местности, называемой «Гаванью», стоял довольно приличный, хотя и не новый, одноэтажный деревянный домик, в пять окон по фасаду, окрашенный в темно-серую краску, с зелеными ставнями, на которых были вырезаны отверстия в виде сердец.

К дому примыкал двор, заросший травой, с надворными постройками и небольшой садик, окруженный деревянной решеткой, окрашенной в ту же серую краску, но значительно облупившуюся.

Над калиткой, почти всегда заложенной на цепь, около наглухо запертых деревянных ворот, была прибита железная доска, надпись на которой хотя была полустерта от дождя и снега, но ее все еще можно было прочитать, была следующая:

«Сей дом принадлежит жене губернского секретаря Анне Филатьевне Галочкиной».

Его владелицей была знакомая нам бывшая горничная княгини Святозаровой и сообщница покойного Степана Сидорова в деле подмены ребенка княгини — Аннушка.

Был поздний по тому времени зимний вечер 1788 года — седьмой час в исходе.

Ставни всех пяти окон были закрыты и в сердцевидных их отверстиях не видно было огня в комнатах — казалось, в доме все уже спали.

Между тем это было не так.

Войдя, по праву бытописателя, в одну из задних комнат этого домика, мы застанем там хозяйку Анну Филатьевну, сидящую за чайным столом со старушкой, в черном ситцевом платье и таком же платке на голове.

Чайный стол накрыт цветной скатертью. Кипящий на нем больших размеров самовар, посуда и лежащие на тарелках печенья и разные сласти и освещавшая комнату восковая свеча в металлическом подсвечнике указывали на относительное довольство обитателей домика.

Сама Анна Филатьевна с летами изменилась до неузнаваемости — это была уже не та вертлявая, красивая девушка, которую мы видели в имении княгини Святозаровой, в Смоленской губернии, и даже не та самодовольная дама умеренной полноты, которую мы встречали в кондитерской Мазараки, — это была полная, обрюзгшая женщина, с грустным взглядом заплывших глаз и с поседевшими, когда-то черными, волосами.

Между редких бровей три глубоких морщины придавали ее почти круглому лицу какое-то невыразимо печальное выражение.

Одета она в темное домашнее платье.

Разговор со старушкой, с год как поселившейся у ней, странницей Анфисой, оставленной Анной Филатьевной для домашних услуг, «на время», «погостить», как утверждала сама Анфиса, все собиравшаяся продолжать свое странствование, но со дня на день его откладывавшая, вертелся о суете мирской.

В комнате было тихо и мрачно.

Воздух был пропитан запахом лекарств и давал понять всякому приходящему, что в доме лежит труднобольной и заставлял каждого и тише ступать по полу, и тише говорить.

Муж Анны Филатьевны, Виктор Сергеевич Галочкин, лежал на смертном одре.

— Вы говорите, Анна Филатьевна, болеет — оно точно божеское попущение. Им, Создателем, каждому то есть человеку в болестях быть определено; а плакать и роптать грех. Его воля — в мир возвратить, али к Себе отозвать, — говорила певучим шепотом Анфиса.

— Да я, матушка, и не ропщу, а со слезой что поделаешь, не удержу; ведь почти двадцать пять годов с ним в законе состоим, не чужой!

— Вестимо, не чужой, матушка, что и говорить.

— То-то и оно-то, может, за эти годы какие от него обиды и побои видала, а муку его мученическую глядеть не в мочь; и как без него одна останусь и ума не приложу. Все-таки он, как ни на есть, а муж — заступник.

Анна Филатьевна заплакала.

— Это вы, матушка, правильно: муж и жена — плоть одна, и в писании сказано; а я к тому говорю, что болезнь это от Бога, а есть такие попущения, что хуже болезни. Это уж он, враг человеческий, посылает. Теперича, к примеру, хозяин наш, Виктор Сергеевич, по христианскому кончину приять приготовился; ежели встанет — слава Создателю, и ежели отыдет — с душою чистою…

— И что ты, Анфиса, не накличь.

— Что вы, матушка Анна Филатьевна, зачем накликать? Наше место свято. Я вот вам про солдатика одного расскажу: от смертной болезни Божией милостью оправился, а противу беса, прости, Господи, не устоял, — сгиб и души своей не пожалел. Силен он — враг-то человеческий.

— Расскажи, матушка, расскажи, авось забудусь я. За разговором-то мне и полегчает…

— Было это, родимая моя, годов назад пятнадцать; в эту пору я только овдовела. Деток, двух сынков, Он, Создатель, раньше к Себе отозвал; осталась я аки перст и задумала это для Господа потрудиться — по сиделкам за больными пошла — княгинюшка тут одна благодетельница в больницу меня определила. Недельки с две я в больнице пробыла; привозят к нам поздно ночью нищего-солдатика, на улице подобрали, и положили его в мою палату. Известное дело, дежурный дохтур осмотрел, лекарства прописал, по утру главный, Карл Карлович, царство ему небесное, добрый человек был, палаты обошел, с новым больным занялся. Порядок известный. Лежит солдатик этот неделю, другую, третью, лекарством его всяким пичкают, а не легчает. Дохтура с ним бились, бились, и порешили на том, что не встанет. Карл Карлович при нем это громко сказал и всякую диету для него велел прекратить. «Давайте ему все, что он ни пожелает», — приказ мне отдал. Ушли это они из палаты-то, а солдатик меня к себе подзывает: «Нельзя ли, — говорит, — мне медку липового?» Наше дело подневольное: Карл Карлович давать все приказал, ну я и послала. Принесли это ему медку на тарелке — я тем временем с другими больными занялась. Подхожу потом к нему, а он спит, и тарелка уже порожняя. И что бы вы, матушка, думали? В испарину его с эфтого самого меда ударило. Поутру дохтора диву дались: наполовину болезнь как рукой сняло.

— Ишь ты, мед какой пользительный! — вставила слово Анна Филатьевна.

— Не от меда, матушка, а такое, значит, уже Божье определение. Донесли это, значит, Карлу Карловичу, он сейчас мне свой приказ отменил, на диету посадили снова, лечить стали. Солдатик поправляется, ходить уже стал, но грустный такой, задумчивый.

— С чего же бы это?

— Я, матушка, и сама дивовалась; больные-то все перед выпиской веселые такие, а этот как в воду опущенный. Выбрала я минуточку и спросила его об этом. «Нечего, говорит мне, радоваться, капитал съел».

— Это то есть как же?

— Да так; рассказал он мне, что как доктора-то его к смерти приговорили, он это услыхал, и грусть на него в те поры напала, кому его капитал достанется. А было у него в ладанке, на кресте, пятьсот рублей — все четвертными бумажками — зашито. И порешил он их съесть; мед-то ему дали, он их изорвал, смешал с ним, да и слопал, прости, Господи!

— Ишь, грех какой! — удивилась Галочкина.

— Грех, матушка, грех, вражеское попущение!

— Ну а ты ему что же?

— Я, вестимо, утешать начала: Бог-де дал, Бог и взял. Куда тебе! Только пуще затуманивается. Ну, я и оставила, авось думаю, так обойдется: погрустит, да и перестанет.

— Что же перестал?

— Какой, родная, в эту же ночь в коридоре на крюке удавился. Вот он, бес-то, горами ворочает.

— Грехи… Слаб человек! Слаб! — заахала Анна Филатьевна.

— Уж именно, матушка, что слаб… Как раз ему, бесу-то, прости, Господи, поддаться, он уже насядет, да и насядет… Я это солдатику в утешение говорила: «Бог-де дал, Бог и взял», ан на поверку-то вышло, дал-то ему деньги не Бог, а он же, враг человеческий… Петлю ему на шею этими деньгами накинул… да и тянул всю жисть, пока не дотянул до геенны огненной…

— До геенны… — побледнела Галочкина.

— А вестимо, матушка, до геенны… Кто руки на себя наложит, уже ведь и греха хуже нету, непрощаемый, и молиться за них заказано, потому, все равно, не замолишь, смертный грех, матушка…

— Откуда же у него эти деньги взялись? — спросила Анна Фнлатьевна.

— Земляк его, матушка, опосля в больницу приходил, порассказал… Сироту, младенца, покойный, вишь, обидел… обобрал то есть… Господами был его жене на пропитание отдан, не в законе эти деньги прикарманил как в побывку ходил, от жены отобрал, а ребенок-то захирел, да и помер…

Анна Филатьевна сидела бледнее стоявшей перед ней белой чайной чашки и молчала.

Анна Филатьевна встала и, шатаясь, прошла в соседнюю комнату, где лежал больной Виктор Сергеевич.

Через минуту из этой комнаты раздался неистовый крик и шум от падения на пол чего-то тяжелого.

Анфиса бросилась туда и ее глазам представилась следующая картина: на постели, с закатившимися глазами и кровавой пеной у рта, покоился труп Галочкина; на полу, навзничь, лежала без чувств Анна Филатьевна.

 

VII. Была ли она счастлива?

Обморок с Анной Филатьевной был очень продолжителен, или скорее он перешел в болезненный, тяжелый сон.

Она совершенно пришла в себя только поздним утром другого дня.

Блуждающим взглядом обвела она вокруг себя.

Она лежала раздетая на двухспальной кровати, занимавшей добрую половину небольшой комнаты, служившей спальней супругам Галочкиным.

Кроме кровати в спальне стояли комод, стол, а в углу киот-угольник с множеством образов в драгоценных ризах, перед которыми теплилась спускавшаяся с потолка, на трех металлических цепочках, металлическая же с красным стеклом лампада.

Анна Филатьевна уже месяца с два как спала одна в спальне, так как больного Виктора Сергеевича перевели в более просторную комнату, рядом со столовой, где и поставили ему отдельную кровать.

Поэтому, проснувшись одна, Анна Филатьевна не удивилась. Удивило ее только странное, монотонное чтение, доносившееся из соседних комнат.

Анна Филатьевна некоторое время внимательно вслушивалась. Это читали псалтырь. Мигом она вспомнила все происшедшее накануне.

Анна Филатьевна думала. Перед ней проносилась вся ее жизнь со дня ее свадьбы с Виктором Сергеевичем, с тем самым Виктором Сергеевичем, который теперь лежит там, под образами, недвижимый, бездыханный…

Она сделалась чиновницей-барыней. Она купила это положение на деньги, добытые преступлением, преступлением подмены ребенка, обидою сироты…

Анна Филатьевна вспомнила вчерашний рассказ Анфисы.

Она невольно вздрогнула под теплым, ваточным одеялом, покрытым сшитыми уголками из разных шелковых материй.

Одеяло было пестрое, красивое.

— Когда и как, а все скажется… Грех это… — силилась она припомнить слова старухи.

— Скажется? А может быть, уже и сказалось? — задала она себе вопрос.

В самом деле, была ли она счастлива?

Анне Филатьевне в первый раз в жизни пришлось поставить себе ребром этот вопрос.

Она затруднялась ответом даже самой себе.

Со многими людьми может произойти то же самое, если не с большинством.

Как много людей живут без всяких целей, интересов, чисто растительною жизнью, для которых понятия о счастии узки, и между тем так разнообразны, что вопрос, поставленный категорически: «Счастливы ли они?» — поставит их невольно в тупик.

— С одной стороны, пожалуй, и да, а с другой, оно конечно… Живем ничего, ожидаем лучшего…

Вот ответ, который вы получите от них после некоторого раздумья.

Да и что такое счастье?

Понятие относительное, но все же… человек может быть и даже должен быть счастлив, хотя мгновеньями.

Если человеку вообще не суждено сказать на земле: я счастлив, то ему по крайней мере дается возможность сказать: я был счастлив. И это уже большое утешение.

Была ли хоть так счастлива Анна Филатьевна?

С одной стороны, пожалуй, и да… а с другой, оно, конечно…

Эта именно или вроде этой фраза сложилась в уме лежавшей с закрытыми глазами Галочкиной, после долгого раздумья над вопросом: была ли она счастлива?

И действительно, с одной стороны ее жизнь катилась довольно ровно.

Первые годы муж служил. На часть ее денег они купили себе тогда домик. Виктор Сергеевич, впрочем, запивал и во хмелю был крут; Анне Филатьевне приходилось выносить довольно значительные потасовки… Анна Филатьевна терпела, потому трезвый он был хороший человек… Первого ребенка она выкинула, свалилась с лестницы в погреб и выкинула. После того было еще четверо детей — три мальчика и одна девочка, и все они умирали, не дожив до году, только последняя девочка жила до семи лет… жила бы и до сих пор, здоровая была такая, да ее забодала корова. Больше детей у нее не было.

«Дети — Божье благословение!.. — вспоминалось Галочкиной, — значит, на их доме благословения нет…»

«Скажется, как и когда, а скажется…» — снова лезли ей в голову слова Анфисы.

Она вернулась к своим воспоминаниям.

Вскоре после смерти девочки муж стал прихварывать и вышел в отставку… На службе он скопил деньжонок, так что вместе с оставшеюся у нее частью капитала образовалась довольно солидная сумма.

Виктор Сергеевич стал отдавать деньги в рост.

Дела пошли ходко.

Все окрестное неимущее население Васильевского острова полезло за деньгами к «Галке», как попросту называли Галочкина.

Вслед за мужем и у Анны Филатьевны развилась страсть к стяжанию, к скопидомству, к накоплению богатств.

В этом смысле они были удовлетворены.

Доходы с каждым годом росли.

Две комнаты дома, отведенные под кладовые, были полны всякого рода скарбом, принесенным в качестве заклада; тут были и меховые шубы, и высокие смазные сапоги, каждая вещь была под нумером.

Книги вел сам Виктор Сергеевич.

В комоде, стоявшем в той же кладовой, пять ящиков были наполнены золотыми и серебряными вещами, тоже занумерованными.

Проценты брались большие.

Бедность ведь и терпелива, и податлива.

Дом Галочкиных был полной чашей.

Они сладко ели и мягко спали.

«Но в этом ли счастье?» — задумалась Анна Филатьевна.

«Нет, не в этом!» — решила она мысленно.

Виктор Сергеевич изредка продолжал запивать и расхварывался все сильнее. Наконец слег.

«Теперь он умер…» — вспомнилось ей вчерашнее.

Монотонное чтение псалтыря снова явственно доносилось до ее ушей из соседних комнат.

Она теперь одна, во всеми накопленными богатствами…

К чему они ей?

Ведь и у солдатика, о котором рассказывала Анфиса, было богатство — пятьсот рублей.

Его деньги, как и ее, были нажиты не трудами праведными, а это ведь…

«Скажется, как и когда, а скажется», — снова прозвучала в ее ушах фраза Анфисы.

Он обидел младенца-сироту, а она…

Анна Филатьевна вспомнила со всеми ужасающими душу подробностями появление в Несвицком Степана Сидорова, искушение, которому он подверг ее… Страшную ночь родов княгини Зинаиды Сергеевны… Подмена ребенка…

Руки ее похолодели.

Ей показалось, что она и теперь держит в руках переданный трупик девочки.

Это ощущение холода мертвого тела как-то страшно соединилось с ощущением, испытанным ею вчера, при прикосновении рукой ко лбу мертвого мужа.

Она вся задрожала и как-то съежилась под пестрым одеялом.

«Легче будет ему, да обесится жернов осельный на вые его и потонет в пучине морской, — припомнились ей вдруг слова Анфисы. — вот что ожидает того, кто обидит единого из малых сих».

А она обидела.

Накинет бес петлю… Тянет, тянет, да и дотянет до геенны… А у нее разве на шее не такая же петля?..

Вчера умер муж, завтра может умереть и она.

Все под Богом ходим!

А каково предстать на суде Всевышнего, так, без покаяния… Не даст Господь покаяться, как вдруг призовет.

Анна Филатьевна вспомнила, что Виктор Сергеевич умер без покаяния.

Она не раз говорила ему намеками, стороной, чтобы он исповедался, да приобщился… Куда тебе… сердился… Ты что меня раньше времени хоронишь… Она, бывало, и замолчит… А вот теперь вдруг и нет его…

Не допустил Господь до покаяния.

Тоже ведь бедняков да сирот обижал — «малых сих».

Там, в кладовой, на стенах, в узлах и в комоде все слезы бедняков да сирот хранятся… Каждая вещь, может, кровавым потом нажита да горючими слезами облита, прежде чем сюда принесена! Так-то! Все за это самое…

Такие отрывочные мысли бродили в голове Анны Филатьевны.

Мерное чтение псалтыря при каждом возвышении голоса читальщика доносилось между тем явственно до ее ушей.

«Что же делать? Что же делать?» — мысленно, со страхом задавала она себе вопросы.

Она открыла глаза и обвела вокруг себя беспомощным взглядом.

Этот взгляд остановился на киоте с образами.

Кроткие лики Спасителя, Божьей Матери и святых угодников глядели на нее, освещенные красноватым отблеском чуть теплившейся лампады.

Вдруг Анну Филатьевну осенила мысль.

Она вскочила с постели и, как была, в одной рубашке, босая упала ниц на голый пол перед киотом.

Она молилась.

Сначала молитвенные помыслы перебивали, как это всегда бывает, другие мирские мысли, но потом, когда силою воли она принудила себя сосредоточиться, ей почудилось, что она не молится, а беседует с добрыми друзьями, готовыми прийти к ней на помощь, посоветовать, выручить из беды, разделить тяжесть горя.

Тяжесть, лежавшая на ее груди, стала как будто подниматься кверху, вот подошла к самому горлу.

Анна Филатьевна залилась слезами.

Это были великие слезы примирения с Богом, примирения со своей собственной совестью.

Долго еще горячо и усердно молилась Анна Филатьевна.

Наконец, она встала с колен и присела на край кровати.

Лицо ее за ночь как будто похудело и казалось каким-то просветленным.

Скрипнула дверь, полуотворилась, и в ней показалась голова Анфисы.

— Встали, матушка родимая, одевайтесь да выходите, болезная, гробовщик пришел.

— Сейчас! — отозвалась Анна Филатьевна и стала торопливо одеваться.

Через четверть часа она уже окунулась в омут жизненной сутолоки.

 

VIII. Исповедь

Совершенно оправившаяся Анна Филатьевна твердою походкой вошла в зал, где в переднем углу лежал покойный Виктор Сергеевич.

Он почти не изменился, только черты исхудавшего за время болезни лица еще более обострились.

Одет он был в его старый вице-мундир, три свечи горели по сторонам и у изголовья покойника.

Анна Филатьевна опустилась на колени и с полчаса пролежала ниц лицом у самого стола, на котором лежало тело ее мужа.

Она не плакала.

Встав, она начала отдавать приказания и делать нужные распоряжения.

К вечеру был принесен гроб и за вечерней панихидой в него положили тело.

Все соседи, близкие и дальние, перебывали в доме, чтобы поклониться покойному.

Большинство пришедших движимы были, впрочем, далеко не желанием отдать последний долг покойному, а любопытством, что происходит в том доме, ворота которого были почти постоянно на запоре и в который только ходили по нужде, за деньгами.

Весть, что умер «Галка-ростовщик», с быстротою молнии облетела весь Васильевский остров, и вся беднота невольно встревожилась.

— А вдруг Галчиха, — так звали Анну Филатьевну клиенты ее мужа, — вещи-то не отдаст, скажет, муж брал, а я знать не знаю, ведать не ведаю.

И они побежали смотреть, что делает Галчиха, чтобы вывести из ее наружности, настроения духа, как думает поступить.

Такт, присущий последнему нищему, не позволял говорить о делах в присутствии покойника.

Анна Филатьевна ходила по комнатам, распоряжалась, стояла на панихидах с сухими глазами, покойная, почти довольная.

Так по крайней мере показалось некоторым.

— Ишь, кремень-баба, слезы не проронит! — шептались в толпе, окружавшей гроб.

— Пропали наши манатки, пропали…

— У меня самовар… пять рублев стоил… полтинник дал… за полтинник пропадет, хороший самовар…

— А у меня, родимые, салоп чернобурый, канаусом крытый, старый, оно говорить нечего, маменькин… — бормотала ветхая старушка, — а еще хороший, теплый-растеплый… Три рубля отвалил покойный, не тем будь помянут, царство ему небесное… Пропадет…

— Вестимо, пропадет… — утвердительно, тоже шепотом, решил чиновник в вице-мундире и пальто нараспашку. — У меня табакерка жалованная, отцовская, сто рублей ей цена… за пятнадцать… Ну да я потягаюсь, до царицы дойду.

— Мужчинам, вам хорошо, управу как раз найдете, — томно закатив глаза, тихим шепотом говорила молодящаяся дама с раскрашенным лицом и с подведенными глазами и бровями. — У меня браслет, покойный муж еще в женихах подарил, сувенир… С жемчугом… Как твои зубки, говорил покойный, — осклабилась дама беззубым ртом. — За три рубля… Пропадет…

— Пропадет… — снова изрекал чиновник.

— Ах, mon dieu… — восклицала дама.

— Сапоги смазанные, намедни только и заложил за три гривны… Сама принимала, может, отдаст… — заявлял какой-то оборванец. — Ужели пропадут… Сапоги первеющие… Пропадут…

— Пропадут… — эхом шептал себе под нос чиновник.

Таково, вместо молитвенного, было настроение окружавших гроб покойного Виктора Сергеевича.

Как ни тихи были эти разговоры, но они достигали порой до ушей вдовы.

Анна Филатьевна на них только как-то загадочно улыбалась.

Ее улыбка, замеченная многими, еще более утверждала их к роковой догадке, что она не отдаст заложенные вещи.

Большинство склонялось к мнению чиновника, все продолжавшего повторять, как заключение на раздававшееся кругом сетование:

— Не отдаст!..

— Придется тягаться… — решили многие.

— Что тягаться… Ведь номерок и то своей рукой записал… Где-ж доказать… Квартальный им свой человек… Ишь перед вдовой рассыпается… Чувствует, что перепадет… Иродово племя…

Местный квартальный надзиратель, доводившийся Анне Филатьевне кумом по последней дочери, действительно разговаривал с ней в это время, называя ее кумушкой.

Это не ускользнуло от слуха окружающих.

— Квартальный-то ейный кум.

Эта фраза, сказанная кем-то, начала переходить из уст в уста.

— Пиши пропало… — решило большинство.

— До царицы-дойду… потому жалованная… — ворчал чиновник.

Панихида окончилась.

Это была последняя панихида перед днем похорон.

Отпевание тела состоялось на другой день, в церкви Смоленского кладбища.

Анна Филатьевна купила могилу на одном из лучших мест кладбища, возле церкви.

На вынос собралось также много народа, был и чиновник, хотевший дойти до царицы, и крашеная дама, и оборванец, заложивший сапоги.

Были и приглашенные — знакомые соседи, с местным квартальным во главе.

По окончании печального обряда вдова стала оделять нищих…

Милостыня, сверх ожидания, была очень щедрая…

— На помин-то души муженька расщедрилась… да только вряд ли замолят… скаред был покойничек, не тем будь помянут, царство ему небесное, — вставляли лишь некоторые ядовитое замечание, узнав об обильной милостыне, розданной Анной Филатьевной.

После погребения приглашенные поехали назад в дом, где был им предложен поминальный обед.

Анна Филатьевна вышла с кладбища под руку с квартальным надзирателем.

— Задобрит, шабаш… пропадут… — шептали снова в толпе, при виде этой пары.

— До царицы дойду… — ворчал чиновник.

Наконец кладбище опустело.

Виновник всей этой тревоги остался один, под свеженасыпанном холмом.

После поминального обеда, продолжавшегося до вечера, наконец все провожавшие разошлись.

Анна Филатьевна осталась вдвоем с Анфисой.

Последняя занялась уборкой посуды и только управившись заметила, что Галочкина сидит у окна, не переменяя позы, в глубокой задумчивости.

— Анна Филатьевна, матушка, Анна Филатьевна… — окликнула ее старушка.

Та не отвечала.

Анфиса подошла ближе и дотронулась до плеча сидевшей.

— Анна Филатьевна…

— А!.. Что?.. — точно очнувшись от сна, произнесла Галочкина.

— С чего это вы так задумались… Все время молодец-молодцом были… на людях… когда не грех бы и покручиниться, а тут вдруг затуманились, ровно в столбняке сидите…

— Ох, Анфисушка, столько дум, что и не передумаешь…

— О чем, матушка, думать-то… Покойного не вернешь… Надо и без него жизнь доживать…

— Доживать… Страшно…

— И чего, матушка, страшиться…

— Смерти, тоже также, без покаяния…

— Да разве покойный-то… Как же вы, матушка, мне сказывали, что исповедался, и он тайн святых принял…

— Ох, Анфисушка, голубушка, обманула я тебя, грешная, ты в Невскую лавру помолиться пошла, к вечеру вернулась, я тебе и сказала, чтобы ты к нему не пошла его уговаривать.

— Ахти, грех какой.

— Сколько разов я сама его Христом Богом просила: «Исповедайся ты да приобщись», — слышать не хотел… — «Что ты меня спозаранку в гроб кладешь… еще поправлюсь… на спажинках отговею, сам, на ногах отговею…» Серчает, бывало, страсть…

— Ахти, грех какой, ахти, грех какой… — продолжала качать головой Анфиса.

— Грех, грех…

Наступило молчание.

Сумерки стали сгущаться. В комнате была полутьма.

— Что же, матушка, очень-то убиваться о том, нищую-то братию ты сегодня как следует быть оделила — замолят за его грешную душеньку… Милостыня — тоже великое дело. Вклад сделай в церковь-то кладбищенскую… сорокоуст закажи… В Лавру тоже… помолятся отцы святые… — первая заговорила Анфиса.

— Все сделаю, Анфисушка, все сделаю… — со слезами в голосе отвечала Анна Филатьевна.

— Что, касаточка?

— Я вот, матушка, по весне по святым местам пойду, может, со мной какие жертвы угодникам Божиим пошлешь.

— Вот что я, Анфисушка, надумала, — вдруг вскинула на нее глаза Анна Филатьевна. — С тобой по святым местам походить…

— Оно что же, для души, ах, как пользительно…

— Еще Господь Иисус Христос сказал: «Легче верблюду пройти сквозь игольные ущи, чем богатому войти в царствие Божие».

— Я дом продам, Анфисушка, на что мне дом…

— Продашь?.. — удивилась старуха.

— Продам, Анфисушка, продам — и все деньги бедным раздам… Христовым именем с тобой пойду по святым местам.

— И что ты, Анна Филатьевна, что-то несуразное толкуешь… Прости меня, Господи.

Старуха перекрестилась.

— Ничего нет тут, Анфисушка, несуразного… Это я еще на другой день смерти Виктора Сергеевича решила… Так и будет, ведь я нынче нищей-то братии пятьсот рублев раздала…

— Пятьсот! Да в уме ли ты, матущка, такую-то уйму денег…

— Куда они мне, все раздам…

— Да с чего же ты это?

— А помнишь, Анфисушка, намедни, как мужу-то умереть, ты мне рассказала про нищего солдатика.

— Помню, расстроила только тебя…

— Не расстроила, а совесть у меня зазрила в те поры… Страшно стало…

— Не пойму я что-то! Что же тебе-то страшно?

— А вот сейчас и поймешь, Анфисушка! Припомни, ты сказала, что нечистый этими деньгами на него петлю накинул, да и тянул, и дотянул до геенны огненной…

— Сказала.

— А мои-то деньги тоже мне на шею нечистым, прости, Господи, петлей накинуты.

— Господи Иисусе Христе… С нами крестная сила… — лепетала Анфиса, истово осеняя себя крестным знамением.

— Слушай, Анфисушка, ты женщина праведная…

— И, какая праведная, матушка…

— Слушай и не перебивай, я тебе, как на духу, во всем откроюсь, тогда ты сама скажешь, что мне остаток своих дней не о мирском, а о небесном думать надо…

Тихим шепотом, со всеми мельчайшими подробностями, рассказала Анна Филатьевна Анфисе всю свою жизнь у княгини Святозаровой, отъезд в Несвицкое, подкуп ее покойным Степаном Федоровичем, подмене ребенка, который был отправлен к соседке Потемкиной.

— Вот на какие деньги, Анфисушка, разжились мы с Виктором Сергеевичем… Он, покойничек, царство ему небесное, об этом, в могилу сошел, не узнав… Ни духу я не признавалась, ты одна знаешь, суди меня… Разве деньги эти не петля дьявольская… Господи, прости меня, грешную…

Старушка, несколько раз крестившаяся во время рассказа Анны филатьевной, молчала.

— Вот какова я, окаянная… Грех совершила незамолимый, смертный, младенца обидела… В геенну себе путь уготовила…

Анна Филатьевна залилась горькими слезами. Анфиса вышла из своего оцепенелого состояния.

— Коли искреннее раскаяние чувствуешь… Бог простит… Он милостив… «Не до конца прогневается, ниже век враждует». В писании сказано… Не мне отговаривать тебя от твоего подвига… Сам Господь, быть может, вразумил тебя… Только вот что… княгинюшке своей ты все это расскажи, может, она сыночка своего и найдет…

— Ох, идти-то мне к ней боязно… — сквозь слезы прошептала Анна Филатьевна.

— Что тут боязно, передо мной покаялась, и перед ней покайся… К Богу-то тоже идти надо с душою чистою…

— Ох, боязно…

— Со мной пойдем, чего не сможешь… я доскажу…

— Пойдем, Анфисушка, пойдем… Только вот с этими закладами справиться, с завтрашнего дня, чай, ходить начнут узнавать, что и как…

— Как же с ними ты сделаешь?..

— Раздам, все раздам… дарма, за помин души раба Виктора.

— Пойдем-ка спать теперь, касаточка, утро вечера мудренее. Помолимся, да и на боковую…

Анна Филатьевна с Анфисой отправились в спальню.

Долго молились они перед образами, и обе плакали…

Кончив молитву, старушка перекрестила Анну Филатьевну и пошла на кухню.

Она сразу заснула.

Анна Филатьевна не могла от пережитого волнения долго сомкнуть глаз и задремала только под утро.

 

IX. Неожиданная благодетельница

Был седьмой час утра, когда в парадной двери дома Галочкиной раздался первый звонок.

Анна Филатьевна еще спала.

Первым посетителем оказался тот чиновник, который на панихидах и накануне на похоронах пророчил всем, что заложенные у «Галки» вещи пропадут и грозился дойти до самой царицы.

Ему отворила Анфиса. Она встала рано и была очень сосредоточена. Ее на самом деле поразила исповедь ее хозяйки и благодетельницы.

Проснувшись и помолившись Богу, она раздумалась о людских прегрешениях.

— Вот, кажется, живут люди… дом — полная чаша, истинно Божеское благословение на нем почет, а поди ж ты, что на поверку-то выходит… Что внутри-то гнездится… Так и яблоко, или другой плод какой, с виду такой свежий, красивый, а внутри… червь… Так-то…

Эти философские рассуждения старушки прервал раздавшийся звонок.

Анфиса поплелась к двери…

— Пошли… поехали… Прости, Господи!.. — ворчала она.

Чиновник вошел с видимо напускною важностью.

— Хозяйка дома?

— Спит еще…

— Спит. Мужа вчера похоронила, а спит.

— Да что же ты ей, батюшка, не спать прикажешь, столько дней намаявшись и всю ночь глаз, может, не сомкнувши… — рассердилась Анфиса.

— Ночь, говоришь, не спала?

— Вестимо, не спала, этакое горе.

— Ну, им, богатеям, такое горе с полгоря…

— Деньжищ, чай, покойный уйму оставил?

— А ты, ваше благородие, считал…

— И считать нечего… знаем… слухом, чай, земля полнится…

— Не всякому слуху верь, ваше благородие, да если и впрямь денег много… разве с ними-то, окаянными, горя люди не видят… еще большее…

— Да ты, кажись, тетка, начетчица, с тобой не столкуешь. Мне бы хозяйку повидать…

— Вот проснется… выйдет…

— Проснется… выйдет… Мне тоже не досуг, на службу царскую надобно…

— Так и иди на службу, а уж не обессудь, будить не стану; пусть поспит, болезная…

— С чего это ты к ней больно жалостлива, али вчерась щедро одарила?

— Это тебе, ваше благородие, ни к чему. А будить для тебя не стану, вот весь и сказ… — окончательно озлилась старуха.

Чиновник, видя непреклонность служанки, смирился.

— Что ж, и не буди, коли на самом деле она всю ночь не спала… я подожду.

У него мелькнула мысль, что если «Галчиху» разбудят, она встанет злая и, пожалуй, что табакерка его и впрямь пропадет.

Надежда дойти до царицы при близком знакомстве хозяйки дома с местным квартальным представилась ему вдруг делом довольно затруднительным.

— Что ж, посиди, я не гоню… — смилостивилась и Анфиса.

Чиновник сел на один из стульев, стоявших по стенам залы. Анфиса тоже присела.

— Я, собственно, насчет одной вещи.

— Заложена?

— Заложена.

— Отдаст…

— Не врешь?.. Потому у меня теперь денег нет, подождать попросить пришел недельки с две до жалованья… — заметил чиновник.

— Отдаст… так отдаст…

— Как, так?

— Так, без денег…

— Да ты, тетка, в уме ли?

— Да что же ты, ваше благородие, диву дался… точно отдать нельзя.

— Без денег?

— Ну, вестимо, без денег… На помин души покойника, все раздаст, что заложено было… Вечор мне так сказала, так и сделает…

— Не врешь?

— Пес врет, ваше благородие.

— Ну, дела, дивные дела… От Бога, видно, ей так внушено было…

— Вестимо, не от беса, прости, Господи!

Старуха перекрестилась.

— Так ты, тетушка, вот что, ее не буди… Пусть спит… — сказал чиновник.

— Да я и не буду…

— Я и говорю, не буди… Добреющая, видно, у ней душа… Не ожидал, признаюсь, не ожидал… — потирал руки чиновник. — Без денег и без процентов…

— Дивные дела… А уж за душеньку покойного мы замолим.

— Вестимо, молиться надо… Пусть спит, голубушка, пусть спит… — говорил чиновник.

— Ты вот что, ваше благородие, здесь побудь, а я пойду на кухню, самовар наставлю, а ежели кто позвонится, уж не поставь себе во труд, отвори…

— Иди, иди, дивные дела! — продолжал повторять чиновник, ходя по зале.

Через несколько времени раздался звонок. В дверь влетела раскрашенная дама.

— Вы уже здесь! Как я рада! — воскликнула она при виде отворившего ей чиновника. — Видели! Отдает?

— Тсс…

— А что?

— Спит…

— Кто?

— Анна Филатьевна…

— Галчиха?

— Тссс…

— Вот новости… Спит…

— И чего вы кричите, сударыня, пусть спит, благодетельница, мы и подождать можем… Мне ихняя старушка сказала, что всю ночь не спала.

— Благодетельница, вы говорите… mon dieu!..

— Конечно, благодетельница, когда решила все заложенные вещи даром раздать…

— Ужели?..

— Да, сударыня, именно так мне сказала старушка… На помин, значит, как бы души покойника…

— Сувенир?

— Да, так на манер сувенира.

— И вы поверили?.. Я ни в жисть не поверю…

— Не верьте, вот встанет, поверите… Старушка Божья врать не станет.

— Mon dieu, это было бы хорошо… Мой браслет… Сувенир мужа с жемчугом… «Как твои зубки», сказал покойный, подавая мне его…

Барыня улыбнулась своим беззубым ртом.

Снова раздался звонок.

Чиновник отворил, но оставил дверь полуоткрытой.

В комнаты стали набиваться разные люди, в числе которых были и старушка, заложившая маменькин салоп, и оборванец, заложивший сапоги.

Все сообщили друг другу известие, что вдова решила раздать заклады даром…

— «Ура!» — вдруг закричал во все горло оборванец.

— Тсс… — раздалось со всех сторон.

В залу вбежала Анфиса и напустилась на парня, указанного всеми, как на виновника крика.

Старушка подошла к нему совсем близко.

— Ты чего это орешь, в кабаке нечто ты?

— Виноват, бабушка, с радости…

Анфису заставили повторить слышанное ею от Анны Филатьевны решение раздать даром заложенные вещи.

— Спит? — спросили некоторые.

— Встала, чай пьет! — отвечала старушка и снова удалилась во внутренние комнаты.

— Пусть кушает… Мы подождем! — послышались замечания. Наконец Анна Филатьевна вышла.

Вся толпа шарахнулась на нее.

— А вы не все вдруг… По одному, — распорядилась вышедшая с ней вместе Анфиса.

Порядок водворился.

Анна Филатьевна со спокойным, несколько грустным лицом отбирала по несколько номерков и направлялась с ними в кладовую, откуда выносила с помощью Анфисы вещи и отдавала владельцам.

— Помяните в своих молитвах, да упокоит Господь душу новопреставленного раба Виктора… — говорила старушка каждому, получающему заклад.

— Будем поминать, будем, благодетельница…

— Упокой его душу в селениях праведных! — говорили, кланяясь, владельцы вещей.

— Уж и помяну я покойного! — вскрикнул радостно оборванец, получив обратно свои смазные сапоги.

Все уходили с радостными, веселыми лицами из того дома, куда еще недавно загоняли людей только нужда и безысходное горе.

Ушедших сменяли другие, уже знавшие о решении Галчихи раздавать даром заклады.

Весть об этом почти моментально облетела Васильевский остров и до позднего вечера бедняки все приходили в дом Галочкиной и, уходя оттуда, расточали ей свои благословения и пожелания всего лучшего в мире.

На другой день все повторилось. И так целую неделю.

Наконец, все вещи были розданы.

Эти радостные лица бедных людей, эти благодарности, полные искреннего чувства, эти благословения, идущие прямо от сердца, произвели необычайное впечатление на Анну Филатьевну.

В эти дни она была счастлива.

«Вот в чем счастье! — думала она. — Мало быть довольной самой, надо еще быть окруженной довольными людьми…»

Улыбки этих бедняков отражались тоже улыбкою на лице Галочкиной, как в зеркале.

Анфиса ходила вся сияющая, счастливая и шептала молитвы:

«Господи Иисусе Христе, прости ее грешную, Господи Иисусе Христе, пошли ей силы на искус…»

Когда последний бедняк с последним закладом вышел из дома, Анфиса заперла за ним дверь и вернулась в залу.

Анна Филатьевна бросилась ей на шею.

— Спасибо, родная, спасибо, родимая, спасибо, милая… — шептала она, покрывая лицо старухи нежными поцелуями.

Анфиса почувствовала, что на ее лицо и шею капают горячие слезы ее хозяйки.

— Что ты, матушка, что ты, голубчик, — бормотала старушка. — Меня-то тебе благодарить с какой стати?

— Тебя, Анфисушка, только тебя одну и благодарить мне надо… Не будь тебя, коснела бы я в этом скаредстве, не видела бы вокруг себя лиц радостных… Не была бы, хоть на минуту, да счастлива…

— Все Бог, матушка, один Бог…

— Бог и послал тебя мне, Анфисушка… Не расскажи ты мне про этого несчастного солдатика, может ничего такого, что теперь случилось, и не было, а теперь у меня с души точно тяжесть какая скатилася, а как исповедаюсь с тобой вместе перед княгинюшкой, паду ей в ноги, ангельской душеньке, да простит она меня, окаянную, и совсем легко будет… Силы будут остатные дни послужить Господу…

— Когда же пойдем мы к ее сиятельству?..

— А вот дай, Анфисушка, дела все справить, от денег-то бесовских совсем отвязаться, дом продать… Тогда уж и пойду, перед странствием…

— Не долгонько ли это будет откладываться?

— Недолго, Анфисушка, недолго… За ценой на дом ведь не погонюсь, мигом покупщик явится… Филат Егорович уже обещал мне это быстро оборудовать…

Филатом Егоровичем звали местного квартального.

— Оно, конечно, за дешевую цену дом со всей движимостью, кому не надо и тот купит, — заметила Анфиса.

— Купят, голубушка, купят… А завтра чем свет на кладбище пойдем да в Лавру, в другие церкви вклады сделаем, на вечный помин души покойничка… А что от дома выручим, с собой возьмем, по святым местам разнесем, в обители святые пожертвуем, но чтобы на себя из этих денег не истратить ни синь пороха.

— Вестимо, зачем на себя тратить… Ну, их, и деньги-то эти… Всю Рассею матушку из конца в конец обойдем, Христовым именем, и сыты будем, и счастливы…

Так и порешили обе женщины.

 

X. Слеза Потемкина

Жизнь княгини Зинаиды Сергеевны Святозаровой текла тихо и однообразно.

Она, как мы знаем, после смерти мужа совершенно удалилась от двора и посвятила себя сыну и Богу.

Последнее выражалось в широкой благотворительности княгини, благотворительности, заставившей говорить о себе даже черствый чувством Петербург.

Все нуждающиеся, все несчастные, больные, убогие находили в княгине Зинаиде Сергеевне Святозаровой их ангела-хранителя, она осушала слезы сирот, облегчала страдания недужных и порой останавливала руку самоубийцы от приведения в исполнение рокового решения.

Имея свое независимое громадное состояние, получив законную часть из состояния мужа, она, кроме того, через несколько лет после его смерти унаследовала колоссальное богатство своей тетки графини Анны Ивановны Нелидовой, умершей в Москве, среди той же обстановки, в которой мы застали графиню в начале нашего правдивого повествования, не изменив до самой смерти своих привычек и, казалось, нимало не огорченной таинственным исчезновением графини Клавдии Афанасьевны Переметьевой.

Старуха никогда не хотела слышать о завещании и умерла без него.

Ближайшей родственницей и единственной наследницей после нее оказалась княгиня Зинаида Сергеевна Святозарова, так как единственная, оставшаяся в живых дочь графини уже более двадцати лет находились в безвестном отсутствии.

Деньги «московской чудачки» попали в хорошие руки.

Даже небольшая часть с процентов с огромного капитала могла обеспечить не десятки, а сотни семейств бедняков.

Княгиня по смерти мужа уменьшила громадную дворню почти наполовину и один из надворных флигилей отвела для богадельни на двадцать старушек, благословлявших, вместе со всеми бедняками столицы, имя ангела-княгинюшки Зинаиды Сергеевны.

Сама княгиня помещалась в верхнем этаже двухэтажного княжеского дома, апартаменты же нижнего этажа всецело были отданы в распоряжение молодого князька Василия Андреевича.

Последний, попав прямо из объятий маменьки в среду удалых товарищей-офицеров, как это всегда бывает с мальчиками, которых держат в хлопках, развернулся, что называется, во всю.

Ни один товарищеский кутеж не обходился без его участия, он был зачинщиком всевозможных шалостей и проделок тогдашней молодежи.

Ухарство заставляло его пить, часто против его желания, и его поведение доставляло много горьких минут любящей его матери.

Она нежно выговаривала ему порой.

Он давал ей обеты воздержания, ласкаясь как ребенок, и княгиня Зинаида Сергеевна таяла под лучами этой сыновьей ласки, таяла, как воск под лучами солнца.

Сынок же принимался снова за прежнее.

Так шли годы.

С Потемкиным Зинаида Сергеевна не встречалась, с Дарьей Васильевной, последние годы болевшей сильно ногами, виделась лишь несколько раз, сделав ей краткие визиты.

Из-за шалуна Васи, как она называла своего сына, ей, впрочем, пришлось один раз, уже по возвращении Григория Александровича из-под Очакова, явиться самой к нему просительницей.

Дело заключалось в следующем.

Несколько офицеров, с князем Святозаровым во главе, позволили себе сыграть какую-то злую шутку с одним из близких государыне лиц, почтенным графом Александром Андреевичем Безбородко.

Последний среди шалунов узнал одного Святозарова и объявил, что пожалуется на него самой государыне.

Дело могло принять дурной оборот для молодого князя.

Он во всем покаялся матери.

— Единственное спасение попросить светлейшего… Съезди, мама…

— К Потемкину! — вздрогнула княгиня.

— Ну да, к нему… Он один может спасти и отвратить гнев государыни…

— Хорошо… я съезжу, — сказала Зинаида Сергеевна после продолжительной паузы.

Много потребовалось ей силы воли, чтобы решиться на этот шаг.

На другой день она была в приемной светлейшего.

— Кого там принесло? — спросил Григорий Александрович адъютанта, сидя в кабинете и кивая в сторону приемной.

Адъютант начал говорить фамилии. Князь рассеянно слушал.

— Княгиня Святозарова, — произнес адъютант.

— Кто? — вскочил светлейший.

— Княгиня Зинаида Сергеевна Святозарова… — повторил адъютант.

— Ты не ошибся?.. — спросил Григорий Александрович. Голос его дрогнул.

— Никак нет-с, ваша светлость, я лично знаком с ее сиятельством, и сейчас только говорил с нею… Она приехала просить вашу светлость по поводу ее сына…

— Сына… какого сына?.. — уставил Потемкин на адъютанта свой единственный здоровый глаз.

Глаз этот выражал сильное душевное волнение.

— Князя Василия Андреевича… — просто отвечал адъютант, с недоумением наблюдая волнение вельможи.

Он не понимал, да и не мог понять причины. Григорий Александрович вздохнул свободнее.

— Проси, проси сюда… скорее… Как можно заставлять дожидаться ее сиятельство… — заторопился светлейший.

Адъютант кинул на него чуть заметный удивленный взгляд и поспешил исполнить приказание светлейшего.

Через несколько минут дверь отворилась, и в кабинете Потемкина появилась княгиня Зинаида Сергеевна.

При виде этого, до сих пор дорого ему лица, этих светлых, почти таких же, как прежде светлых, глаз, часто мелькавших перед ним и во сне, и наяву, Григорий Александрович еле удержался на ногах от охватившего его волнения, но силой воли поборол его.

— Княгиня! — двинулся он навстречу неожиданной гостье. — Чем я обязан удовольствию видеть вас у себя… Несмотря на то, что я очень рад, я начну с упрека… Если я вам нужен, вам стоило только написать, и я явился бы к вам.

— Вы слишком добры, ваша светлость, — сказала княгиня, опускаясь в подставленное ей князем кресло. — Я к вам с просьбой.

— С приказанием, княгиня…

Зинаида Сергеевна окинула его вопросительно недоумевающим взглядом.

— Ваша просьба — для меня приказание… — пояснил светлейший свою мысль. — Потемкин всегда в полном распоряжении бывшей княжны Несвицкой.

Княгиня вспыхнула, а затем вдруг побледнела.

— Не будем тревожить прошлого, ваша светлость.

Очередь побледнеть настала для Григория Александровича.

— Для меня оно всегда настоящее… Но в чем дело, княгиня?

Зинаида Сергеевна рассказала ему подробно шалость молодого князя и грозящую ему беду.

— Одни вы можете спасти его… — заключила она.

Потемкин улыбнулся.

— Это просьба не из больших, княгиня… Прикажите вашему шалуну быть у меня завтра вечером, да скажите ему, чтобы он был со мной посмелее… Все уладится как нельзя лучше…

— Я не знаю как благодарить вас, ваша светлость.

— Вместо благодарности я прошу вас, княгиня, если я понадоблюсь вам, прислать за мной просто, а не беспокоиться ездить ко мне, этим вы доставите мне большое удовольствие… Обещайте мне это?

— Хорошо, я обещаю вам… — протянула княгиня руку Григорию Александровичу.

Он наклонился поцеловать ее, по обычаю того времени.

Княгиня почувствовала, что ее руку чем-то обожгло.

Это была слеза Потемкина.

Она вышла из кабинета почти шатаясь, с дрожащими на ресницах слезами.

Это были слезы волнения.

Василий Андреевич Святозаров явился в назначенное время к светлейшему.

Потемкин вышел из кабинета в обыкновенном своем наряде, не сказал никому ни слова и сел играть в карты.

В это время приехал приглашенный им граф Безбородко.

Григорий Александрович принял его как нельзя лучше, но продолжал игру.

Вдруг он подозвал к себе князя Святозарова.

— Скажи, брат, как мне тут сыграть? — спросил он его, показывая карты.

— Да мне какое дело, ваша светлость, играйте, как желаете, — отвечал согласно приказанию Василий Андреевич.

— Ай, мой батюшка, и слова нельзя сказать тебе; уж и рассердился… — улыбнулся Потемкин.

Услыхав такой разговор, граф Безбородко раздумал жаловаться.

Молодой князь был в восторге от этой выходки светлейшего и со смехом рассказал матери этот эпизод.

Княгиня слушала рассеянно.

Она спасла сына, но потеряла душевный покой, который добыла страшной нравственной ломкой. Задушевная речь Потемкина, капнувшая на ее руку его горячая слеза вновь унесли княгиню в далекое, чудное прошлое.

Гриша Потемкин как живой стоял перед ней.

Княгине было за сорок, но она замечательно сохранилась и нравственно, и физически. Она чувствовала, что она снова любит в светлейшем князе ее незабвенного Гришу.

Григорию Александровичу это свидание не прошло даром.

Исполнив просьбу княгини, князь захандрил, и хандра эта продолжалась долго и была сильней обыкновенной.

Но вернемся к молодому Святозарову.

Несмотря на ухарство, кутежи и шалости, единственно, что осталось в нем под влиянием воспитания в родительском доме, это благоговение перед женщиной.

Благоговение это доходило до того, что он боялся их.

Товарищи, зная за ним это свойство, поднимали его на смех, нарочно наталкивали его на модных куртизанок, но исправить в желательном для них смысле не могли.

Молодой князь дичился и убегал от оргий с женщинами. Это претило его чистой натуре.

Женщина и любовь для него были понятия нераздельные, одно из другого вытекающие.

Разделение этих понятий казалось ему отвратительным.

— Его надо познакомить с «гречанкой», — решил один из друзей князя, молодой граф Сандомирский, красивый мужчина, один из завзятых «дон жуанов» того времени.

Читатель несомненно догадался, что под именем гречанки подразумевалась Калисфения Николаевна.

Граф Владислав Нарцисович, так звали Сандомирского, усиленно именно в это время ухаживал за нею.

Соперничества князя Святозарова он не боялся. Граф не боялся ничьего соперничества.

Знакомство состоялось в театре.

Красивый, стройный и несколько застенчивый и дикий, молодой офицер понравился Калисфении Николаевне.

Она употребила все неотразимые чары своего кокетства, чтобы произвести впечатление на Василия Андреевича. Она достигла цели.

Князь Святозаров ушел из ложи красавицы в каком-то тумане. Он влюбился, влюбился в первый раз в жизни.

С летами Калисфения Николаевна Мазараки унаследовала опытность и осторожность своей матери. Немногие из ее поклонников решались хвастаться победою.

Она выбирала из них самых скромных, и прежде чем одарить своею хотя и мимолетною взаимностью, играла с ними, как кошка играет с мышью, прежде чем ее съесть.

Она продолжала получать громадные суммы из конторы светлейшего князя Григория Александровича, который во время своего отсутствия на театре военных действий находился с ней даже в переписке.

Поклонники ее осыпали и подарками, и цветами, предупреждали ее желания, и она, таким образом, каталась, по народному выражению, как сыр в масле.

Жила она все в том же восточном домике на Васильевском острове.

Стоявшие к ее услугам в конюшне лошади и в каретном сарае экипажи уничтожали расстояние этого отдаленного места от центра города, каковым и тогда, как и теперь, была Дворцовая площадь, Морская и конец Невского проспекта, или, как тогда называли, «Невская першпектива», примыкающая к последней.

Ежедневно, в урочный час, карета Мазараки появлялась в этих улицах, окруженная и пешими, и конными поклонниками.

В числе последних были отличные ездоки того времени, граф Сандомирский и князь Святозаров.

Последнего все сильнее и сильнее охватывало чувство первой любви.

Как известно, это чувство по преимуществу бывает платоническим.

Оно чуждо стремления к обладанию любимым существом, которое представляется любящему светлым, чистым образом, малейшая физическая близость к которому уничтожает его обаяние.

Нежный, прозрачный мрамор мечты не должен быть загрязнен малейшим прикосновением.

Это даже не любовь, это обожание, поклонение.

Для этого чувства совсем не надо, чтобы та или тот, к кому оно проявлялось, обладал всеми теми свойствами, которые приписывает ему влюбленный или влюбленная.

Оно находит силу в самом себе, и эту силу пылкого воображения, которая является для влюбленного созданной им действительностью, нельзя разрушить никакими доводами благоразумия.

Таким именно чувством к Калисфении Николаевне было охвачено все существо князя Василия Андреевича Святозарова.

Молодая женщина чутьем угадала духовное настроение своего поклонника, и оно польстило ее самолюбию.

Какая из женщин откажется быть так любимой?

В Калисфении Николаевне проснулись, кроме того, временно заглохшие мечты юности, обновленные полузабытыми речами Василия Романовича Щегловского.

Она стала искать любви, которая есть все, что есть лучшее. Она поняла, что такова именно любовь князя Святозарова. Калисфения Николаевна искусно разожгла ее и с удовольствием видела, как брошенная ею искра разгорелась в пламя.

В этом пламени суждено было, кажется, погибнуть несчастному князю.

 

XI. По душе

От княгини Зинаиды Сергеевны не ускользнула перемена, происшедшая в ее сыне.

Веселый, беззаботный, он сделался вдруг серьезен и задумчив.

Постоянно вращавшийся в обществе, участник всевозможных пикников и кутежей, он вдруг стал по несколько вечеров подряд просиживать дома, поднимаясь наверх к матери.

Хотя последней это было очень приятно, но показалось подозрительным.

Чуткое сердце матери забило тревогу.

Тем более что в этом домоседстве сына княгиня видела далеко не желание проводить вечера в ее обществе, а причина его лежала в какой-то тихой грусти, с некоторых пор охватившей все существо этого, так недавно жизнерадостного, молодого человека.

Бывая с матерью, князь Василий то задумчиво ходил из угла в угол по мягкому ковру ее гостиной, то сидел, смотря куда-то вдаль, в видимую ему одному только точку, и нередко совершенно невпопад отвечал на вопросы княгини.

— Что с тобой, Basile? — не раз восклицала Зинаида Сергеевна.

— Ничего, maman, так я задумался…

— О чем?

Князь Василий давал объяснение, но оно явно оказывалось деланым и ничуть не успокаивало встревоженную мать.

Она стала доискиваться причины такого странного настроения ее единственного сына.

Из некоторых отрывочных фраз, которыми сын перекидывался при ней с посещавшими его товарищами, княгиня догадалась, что эти товарищи знают более внутреннюю жизнь ее сына.

К одному из них, а именно к графу Сандомирскому, она и решилась обратиться с расспросами.

В приемный день княгини он приехал с визитом ранее всех.

Они были вдвоем в гостиной.

Княгине показалось, что это был самый удобный момент для достижения намеченной ею цели.

— Много веселитесь, граф? — спросила она с напускною веселостью.

— Нельзя пожаловаться, нынешний сезон очень оживлен, особенно благодаря приезду светлейшего, который, кстати сказать, на днях снова уезжает…

— В армию?

— Да, он, видимо, серьезно задался мыслью выгнать турок из Европы и занять Константинополь.

— Мне кажется это мечтой…

— Для Потемкина сама мечта — действительность.

Граф Сандомирский после разнесшегося по Петербургу известия, что Григорий Александрович поцеловал руку у польского короля, сделался его горячим поклонником.

— Вы думаете? — рассеянно спросила княгиня, досадуя, что разговор, начатый ею, принимает другое направление.

— Не думаю, а убежден… У него в несколько часов строят корабли, в несколько дней созидают дворцы, в несколько недель вырастают города, среди безлюдных степей. Это волшебник, княгиня. Это — гений! — восторженно говорил граф.

— Говорят… Я слышала… — заметила княгиня. — Но я потому спросила вас, веселитесь ли вы, — заспешила она, как бы боясь, что панегирист светлейшего князя снова переведет разговор на него, — что Basile чуть ли не по целым неделям вечерами не выходит из дома и… скучает.

Граф засмеялся.

Зинаида Сергеевна вперила в него беспокойно-удивленный взгляд.

— Basile — это другое дело… Ему не до светских развлечений… — со смехом заметил Владислав Нарцисович.

— Почему?

— Разве вы не знаете… Он влюблен…

— Влюблен… В кого?

— Виноват, княгиня, но я не смею… Я со своей стороны, по дружбе моей к нему, делал все возможное, чтобы представить ему всю неприглядность такого выбора, но, вы знаете, влюбленные — это безумцы.

Княгиня побледнела.

— Граф… вы… не можете… или, как вы говорите… не смеете… сказать, в кого влюблен мой сын… — дрожащим голосом, с расстановкой сказала княгиня. — Кто же она?

— Княгиня… — начал было Сандомирский.

— Мы одни, граф… Вы говорите не в гостиной, не с княгиней Святозаровой, вы говорите с матерью о ее сыне… Прошу вас… умоляю… назовите мне ее…

В голосе Зинаиды Сергеевны послышались слезы.

— Извольте, княгиня, тем более, что это на самом деле серьезно, и, быть может, вы сумеете его образумить… Будете в этом смысле счастливее меня…

— Кто же она, кто?

— Гречанка… Потемкинская затворница… Жар-птица… Одна из его бесчисленных… но, кажется, самая любимая…

— Ах!..

Княгиня нервно вскрикнула и откинулась на спинку кресла. С ней сделалась легкая дурнота.

Флакон с солями, всегда находившийся на столике, у которого сидела княгиня, был любезно подан ей графом. Она поднесла ее к носу и усиленно вдохнула.

Несмотря на свою замкнутую жизнь, княгине было известно о существовании в Петербурге прекрасной гречанки.

Она считала ее просто кокоткой.

Известие, что ее сын, князь Святозаров, влюблен в эту женщину, с таким даже недвусмысленным положением в обществе, окончательно ошеломило Зинаиду Сергеевну.

«Это хуже самоубийства… Это позор!» — мелькнуло в ее голове.

— Благодарю вас, граф, — необычайной силой воли заставила прийти в себя Княгиня, — вы мне открытием оказали большую услугу… Я постараюсь спасти его от этого рокового увлечения.

— Дай Бог, чтобы вам удалось… Мне не удалось… — делано грустным тоном сказал граф и через несколько минут стал откланиваться.

Княгиня протянула ему руку, которую он почтительно поцеловал.

«Совершенно неожиданно устроил хорошее дельце… Княгиня его приструнит… Перестанет он набивать голову этой дуре разными сентиментальностями и позволять себя ей водить за нос… Только мешает другим… Ни себе, ни людям… Лежит собака на сене, сама не ест и другим не дает… Так, кажется, говорит русская пословица…»

Таковы были мысли спускавшегося с лестницы дома Святозаровых графа Сандомирского.

Его лицо выражало полное удовольствие.

Он сам усиленно ухаживал за Калисфенией Николаевной и считал ее затянувшийся платонический роман с Святозаровым главным препятствием для осуществления своих далеко не платонических целей.

Он надеялся, что княгиня прекратит этот глупый роман ее сына с содержанкой князя Потемкина.

Тогда дорога к сердцу, или лучше сказать в будуар красавицы, будет для него открыта.

«Удастся ли княгине?..» — возник в его уме тревожный вопрос.

«Это, конечно, в ее же интересах… она сумеет…» — утешал он самого себя.

В подъезде он встретился с несколькими только что приехавшими визитерами.

Княгиня Зинаида Сергеевна вынесла стоически мытарства приемных часов.

Она старалась быть приветливой и любезной, старалась поддерживать разговор, когда думы ее были совсем не о том, о чем говорили с ней ее светские знакомые.

Наконец гостиная опустела. Княгиня удалилась в свой кабинет.

«Что делать?» — восстал в ее уме роковой вопрос.

Она вспомнила о более чем любезном приеме, оказанном ей Григорием Александровичем Потемкиным, и о спасении им карьеры ее сына.

«Он, один он, и теперь может спасти его… Он сумеет его образумить… Это волшебник… Это гений… — вспомнились ей слова графа Сандомирского. — Поехать завтра к нему… Нет… Он взял с нее слово, что она напишет ему, когда он ей понадобится…» — мелькнула в ее голове мысль.

Княгиня села к письменному столу. Через несколько минут записка была написана.

Княгиня дернула сонетку. Вошел лакей.

— Это письмо сегодня же отправить во дворец… Его светлости князю Потемкину.

Лакей бережно взял письмо и, произнеся стереотипное: «слушаю-с, ваше сиятельство», удалился.

Княгиня снова оставалась одна и задумалась.

«Сын сказал ей, что и сегодня вечером он будет дома и зайдет к ней… — начала размышлять она. — Поговорить с ним… Нет… Нет, он даже не должен знать, что она получила сведения. Он будет допытываться от кого… Догадается… Это приведет к ссоре между ним и графом… Граф такой милый… Она и князю Григорию Александровичу скажет завтра, чтобы он действовал от себя… ведь она… его…»

Сердце княгини почему-то вдруг болезненно сжалось.

Перед ней восстал образ белокурого юноши Григория Потемкина там, в далекой Москве, и в далекие от настоящего годы.

Княгиня ходила в это время по кабинету и как-то инстинктивно приблизилась к зеркалу.

Отражение показало ей, что она еще очень моложава.

Несмотря на то, что ей уже было далеко за сорок лет, княгиня замечательно сохранилась. Свежий цвет лица и почти юношеский взгляд голубых глаз делали то, что ей можно было дать лет тридцать с небольшим.

Она порывисто отошла от зеркала.

Грустная полуулыбка, появившаяся на ее губах, говорила красноречиво, что она решила отрицательную какую-то льстившую ее женскому самолюбию мысль.

Она стала ожидать сына. Первый раз в жизни ей захотелось, чтобы он не пришел. Желание ее исполнилось.

Князь Василий провел вечер вне дома.

На другой день, часов около трех, великолепный, известный всему тогдашнему Петербургу экипаж светлейшего остановился у подъезда дома Святозаровых.

Князь был аккуратен и явился в назначенный княгиней час. Зинаида Сергеевна встретила его в зале. Они прошли в угловую маленькую гостиную, находившуюся рядом с будуаром княгини.

Княгиня спустила портьеру и жестом указала князю на одно из стоявших кресел. Григорий Александрович сел. Княгиня опустилась на противоположное кресло.

— Прежде всего, княгиня, благодарю вас за память и исполнение вами слова, написать мне, когда я вам понадоблюсь… А затем, что вам угодно?

— Ваша светлость, мне так совестно…

— Прошу вас, без чинов, кажется, мы слишком старые знакомые.

Сбиваясь и даже краснея, начала княгиня рассказ о несчастной любви ее сына к гречанке, к Мазараки, как, путаясь, называла княгиня Калисфению Николаевну.

— Вы одни, князь, можете помочь мне его образумить, так, чтобы он не знал, что это идет от меня… Поговорите с ним, пугните его вашей властью, делайте что хотите, только спасите его…

— Это уже не просьба, княгиня, тут обоюдный интерес… Он действует против меня… — заключил князь.

Княгиня вскинула на него испуганный взгляд.

— Успокойтесь, княгиня, я пошутил, — эта девочка, которою я когда-то от скуки заинтересовался, кружит, как мне известно, головы многим из нашей молодежи, но не так серьезно, как вы рассказываете, относительно князя Василия. Впрочем, он молод и, быть может, любит в первый раз.

Григорий Александрович вздохнул. Княгиня вся вспыхнула.

— Но выбор из неудачных, — продолжал светлейший.

Княгиня горько улыбнулась.

— Во всяком случае, я сумею излечить его от этой дури, простите за выражение, княгиня.

— Именно дури, c'est le mot… — улыбнулась Зинаида Сергеевна. — Значит, вы обещаете, и я покойна…

Княгиня протянула Григорию Александровичу руку. Он поклонился и поцеловал ее.

Этот поцелуй был дольше, чем этого требовал светский этикет; но Зинаида Сергеевна не отнимала руки.

— Положитесь на меня… Он даст мне слово позабыть ее и сдержит, — сказал князь.

— Я заранее благодарю вас… Вы во второй раз спасете его, — взволнованно сказала княгиня.

— Успокойтесь, все будет хорошо… Я на днях повидаюсь с ним…

Князь встал и, снова поцеловав руку хозяйки, уехал. Действительно, через несколько дней князь был вызван к Потемкину.

Светлейший принял его запросто, в спальне.

— А, соперник! — встретил он вошедшего князя Василия, совершенно неожиданным для последнего возгласом.

Князь Святозаров вспыхнул и затем побледнел.

— Не годится князю Святозарову делать то, что заставляет его краснеть…

Князь стоял, потупив глаза.

Это странное начало разговора положительно поставило его в тупик.

Он долго не мог понять, серьезно ли говорит светлейший или шутит.

— Я выручил тебя в трудную минуту и избавил от козней, которые тебе готовил Безбородко, а ты, вместо благодарности, вздумал отбивать у меня любовницу…

— Ваша светлость…

— Что, ваша светлость, разве я не прав? От меня ничего не укроется… Жениться, кажется, князю Святозарову на любовнице Потемкина не приходится… А ведь я и женю… Это убьет твою мать. Слышишь… женю… Это светский скандал… Похуже, чем дело Безбородко…

Князь молчал.

Да и что он мог возразить. Потемкин был прав. Он ведь знал, что Калисфения его содержанка. Ухаживая за ней, он совершал кражу.

— Ты сядь, чего ты стоишь… В ногах правды нет… — вдруг крикнул светлейший, лежавший на постели, и указал рукой на стоявшее около него кресло.

Князь Василий Андреевич машинально опустился на него.

— А ты не робей уж так, я, ведь, шучу. Я также, брат, не прочь поухаживать и за замужними, но если муж мне друг да еще оказал мне услугу… никогда… И тебе не советую… нехорошо… Честь прежде всего… а потом… женщина…

— Простите, ваша светлость, — пробормотал князь Василий.

— Чего простить, я не сержусь. Сказал по душе… Моя — не трожь… и весь сказ…

— Не буду…

— Честное слово?..

— Честное слово!

— Ну, вот и шабаш… давай руку… верю… А то ведь женил бы… что хорошего.

Рука Святозарова утонула в широкой длани светлейшего.

— Приезжай сегодня ко мне вечером… Я тебе не таких красавиц покажу, как та, черномазая, лучше…

Князь Василий понял, что аудиенция кончилась и откланялся. Он окончательно пришел в себя только в своем кабинете.

 

XII. Раскаяние

Прошло около двух недель.

Зинаида Сергеевна Святозарова сравнительно успокоилась за своего сына. Урок, данный ему Потемкиным — какой именно, княгиня не знала — видимо, пошел впрок.

Она реже видела его задумчивым, он снова вернулся в товарищеский круг и завертелся по-прежнему в столичном омуте.

Это радовало княгиню. Из двух зол надо было выбирать меньшее.

«Слава Богу, он позабыл ее! Вот было бы несчастье… Позор… Светский скандал», — мысленно говорила себе Зинаида Сергеевна.

Была ли она права совершенно, покажет будущее. Пока что, повторяем, она успокоилась и отдалась снова исключительно благотворительности.

Жизнь ее, словом, вошла в свою обычную колею. Княгиня в этот период своей жизни вставала и ложилась рано. Был десятый час утра, когда ей доложили, что ее желают видеть две странницы.

Доклад этот сам по себе не представлял ничего особенного, так как по утрам к княгине ходила масса разного рода и звания людей, кто за пособием, кто поблагодарить за оказанное благодеяние, кто с вынутой «за здравие ангела княгинюшки» просфорой, а кто с образком, освященным в дальних монастырях у мощей святых угодников Божиих.

Княгиня приказала провести вошедших в приемную и попросить обождать.

Зинаида Сергеевна сидела в своем уютном кабинете и была занята просмотром суточного рапорта смотрительницы ее богадельни, чем она занималась внимательно каждое утро.

Княгиня не ограничивалась отведением помещения для нашедших в ее богадельне приют старушек и доставлением им полного содержания, она внимательно следила за их жизнью, за их нуждами и старалась предупредить последние, дабы они ни духовно, ни физически ни в чем не терпели недостатка.

Старушки при попечении княгини жили, по народному выражению, «как у Христа за пазухой».

Покончив с рапортом и сделав надлежащие пометки, она занялась корреспонденцией, которая каждое утро составляла довольно объемистую пачку.

Она сплошь состояла из просительных и благодарственных писем.

В иных эти оба содержания смешивались.

Надо заметить, что к одному из окон, выходящих на двор княжеского дома, был приделан большой деревянный ящик с разрезом для опускания писем и прошений.

Туда бедняки имели право с утра до вечера опускать их, хорошо зная, что наутро ангел-княгинюшка собственноручно их распечатает, развернет, прочтет и, наконец, положит милостивое решение.

При ящике состоял один из слуг, на обязанности которого лежало ранним утром выбирать накопившуюся за сутки корреспонденцию и всю целиком класть на стол в кабинете княгини.

Княгиня действительно сама распечатывала письма, внимательно читала их и клала на каждое собственноручную резолюцию.

Особенно назначенный конторщик приводил эти резолюции в исполнение.

На этот раз писем было сравнительно немного, и княгиня в какой-нибудь час покончила с ними и позвонила.

Вошел дожидавшийся в соседней комнате конторщик и почтительно принял из рук Зинаиды Сергеевны просмотренную ею корреспонденцию.

Княгиня вышла в приемную.

Увидев входящую Зинаиду Сергеевну, две женщины, одетые по-дорожному, с котомками за плечами, встали со стульев, сидя на которых, видимо, до этого времени, мирно беседовали, отвесили низкие поясные поклоны.

Княгиня пристальным взглядом обыкновенно изучала приходящих к ней лиц, и первые ее впечатления никогда ее не обманывали.

— Обведет это тебя глазками, точно всю душу высмотрит! — говорили о ней обращавшиеся к ней бедняки. — И соврал бы ей, грешным делом, да язык не поворачивается; чуешь, сердцем чуешь, что ей, ангелу, ведомо, с горем ты тяжелым пришел али с нуждишкой выдуманной, от безделья да праздношатайства.

Одна из женщин была старуха, другая помоложе. Лицо последней показалось знакомо Зинаиде Сергеевне.

— Аннушка… ты? — произнесла княгиня посте некоторого размышления.

— Я, матушка, ваше сиятельство, я самая… — дрожащим голосом отвечала Анна Филатьевна.

— Что с тобой, ты так изменилась… тебя узнать нельзя… и этот наряд… Что это значит?.. — забросала ее вопросами княгиня.

Галочкина действительно страшно изменилась, особенно за время, которое ее не видала княгиня Святозарова, а она не видала ее более года, да и ранее Аннушка лишь изредка посещала свою бывшую госпожу, которой она была так много обязана и которой она отплатила такой черной неблагодарностью.

Анне Филатьевне было, по ее собственному выражению, «нож вострый» ходить к княгине, особенно после, вероятно, не забытого читателями разговора со Степаном Сидоровичем в кондитерской Мазараки.

Этот разговор навел ее на грустные мысли, он разбудил ее задремавшую совесть. Анна Филатьевна все реже и реже стала появляться в княжеском доме.

Изменилась Анна Филатьевна даже за тот сравнительно короткий промежуток времени, который промчался с тех пор, как она раздала последние заложенные у ее мужа вещи и решила продать дом, а затем уже и пуститься в странствование по святым местам.

Она страшно похудела и совершенно поседела.

Кожа на лице повисла морщинами, и с него исчезло прежнее самодовольное выражение сытости.

Глаза, уже далеко не заплывшие, а скорее навыкате, сделались больше и в них появилось какое-то щемящее душу отражение безысходного горя и перенесенного, или лучше сказать, переносимого страдания.

— Хозяина они, матушка, ваше сиятельство, только надысь похоронили… — отвечала Анфиса, видя, что дрожащая как осиновый лист Анна Филатьевна не в силах более произнести ни слова.

— Муж у ней умер?.. — с соболезнованием переспросила княгиня.

— Так точно, ваше сиятельство, от болезни, месяца с два грудью промаялся… и недавно Богу душу и отдал… — отвечали Анфиса.

— Чахоткой?

— Так точно, ваше сиятельство.

— С чего же ты, Аннушка, уж так убиваешься, все под Богом ходим, в животе и смерти Бог волен, я ведь вот тоже мужа потеряла, еще страшней было, да не прогневала Господа ропотом… — обратилась Зинаида Сергеевна снова к Анне Филатьевне.

Та молчала.

— И куда же ты это собралась… Ведь у тебя дом, хозяйство…

— Продала она, матушка, ваше сиятельство, и дом, и все продала…

— Продала, зачем?

— Так ей от Господа свыше указание было… — таинственно заметила Анфиса.

Княгиня окинула ее подозрительным взглядом.

— Какое указание?.. Куда же она дела деньги?..

— По церквам да по монастырям раздала на помин души покойничка… Виктор Сергеевич, царство ему небесное, не тем будь помянут, закладами занимался, так все залоги даром раздала… Деньги же, что за дом выручила, с собой несем… по святым местам да по дальним монастырям раздадим… — продолжала неспешно старуха.

Зинаида Сергеевна поняла, что говорившая чужда в этом деле корыстных целей.

У княгини, прежде всего, мелькнула эта мысль. Она навидалась разного рода странниц. Мысленно укорила она себя за нехорошую мысль о ближнем и, видя, что Аннушка стоит перед ней с остановившимся взглядом, видимо, ничего не понимая из совершающегося вокруг нее, уже более мягко обратилась к Анфисе.

— Так неужели, матушка, она так безумно любила своего мужа?

Старуха еще не успела ответить, как Анна Филатьевна, совершенно неожиданно, как сноп, ничком повалилась к ногам Зинаиды Сергеевны. Княгиня сперва испуганно отступила, а затем стремительно нагнулась, чтобы поднять лежавшую.

— Аннушка, Аннушка, что с тобой, что с тобой… — растерянно бормотала Зинаида Сергеевна, тормоша ее за плечо.

— Не замай ее… ваше сиятельство… пусть полежит, совесть ее не дозволяет смотреть вам в очи, ваше сиятельство, вот она к ногам и припала, прощенья, значит, вымолить хочет.

— Почему же ей совесть не дозволяет… в чем ей у меня просить прощенья? — выпрямилась княгиня, бросив удивленно-вопросительный взгляд на Анфису.

— Говорила она, что не сможет покаяться вашему сиятельству, и впрямь не смогла… Придется мне за нее поведать ее грех незамолимый против вас, княгинюшка.

Анна Филатьевна при этих словах старухи поднялась с пола, но продолжала стоять на коленях, опустив низко голову.

— Какой грех, говори, что такое? — нетерпеливо спросила княгиня.

— Жила она у вас в деревне, как вы на сносях были, ваше сиятельство, — медленно начала Анфиса и вдруг остановилась…

— Ну, ну…

— Родили вы в те поры мальчика.

Зинаида Сергеевна вся превратилась в слух и даже наклонилась вперед всем корпусом.

Глаза ее были широко открыты.

— Камердинер покойного князя, супруга вашего, и подкупил ее, окаянную, подменить ребенка на мертвую девочку, что родила судомойка вашей соседки… Потемкиной…

Княгиня слабо вскрикнула. Ноги у нее подкосились и она медленно, сперва села на пол, а потом опрокинулась навзничь.

На этот крик вбежала прислуга и понесла бесчувственную княгиню в ее спальню.

Этот же крик привел в сознание и Анну Филатьевну. Она вскочила на ноги.

— Ишь, болезная, как ее сразу скрутило… — заметила Анфиса.

— Но надо ей рассказать все… все… Ведь мне Степан Сидорыч сказал, что он, ребеночек этот, у Потемкиной.

— Другой раз зайти надо будет… к вечеру… пойдем-ка в Лавру, помолимся…

— Ее сиятельство просит вас обеих к себе в спальню… — вернула горничная уже было выходящих из приемной женщин.

— Пришла в себя, значит, голубушка…

— Ее сиятельство лежит в постели… — бросила на них суровый взгляд служанка.

Она, как и вся прислуга в доме, боготворила Зинаиду Сергеевну и считала этих неизвестных ей богомолок причиною дурноты княгини.

Горничная пошла вперед.

Анфиса и Анна Филатьевна послушно последовали вслед за ней.

Княгиня, уже раздетая, лежала в постели.

— Говори, Аннушка, говори… Что сделано, то не вернешь… Я много страдала, все вынесла… и это вынесу… Где он, где мой сын… Вот о ком написал мой муж перед смертью.

Голос Зинаиды Сергеевны прерывался.

Анна Филатьевна, облегченная исповедью за нее Анфисы, тоже прерывающимся голосом рассказала подробности происшествия в Несвицком, не умолчав и о том, что сынок княгини был отдан Степаном Сидоровичем Потемкиной.

— Простите меня, ваше сиятельство, простите окаянную, всю остатнюю жизнь буду замаливать грех свой перед Господом, только коли вы не простите, не простит и Он, милосердный.

— Бог простит ли тебя, а я прощаю…

Княгиня протянула ей руку.

Та припала к ней долгим поцелуем и облила ее всю горячими слезами.

— Не плачь… молись… за себя… и за меня… Это меня тоже Господь наказал за гордость.

Княгиня вспомнила свое поведение относительно мужа, после убийства им Костогорова.

Дрожь пробежала по ее членам.

— Вот она, матушка, ваше сиятельство, и надумала иудины-то деньги эти, с которых они и жить пошли, все раздать бедным да по святым местам, и самой для Бога потрудиться со мной вместе странствием… — вставила слово Анфиса.

— Простите, простите меня, окаянную! — плакала, припав к руке княгини, Аннушка.

— Прощаю, прощаю… Идите, помолитесь за меня…

Обе женщины вышли.

Зинаида Сергеевна некоторое время была в каком-то оцепенении.

— Она знает, где он… Знает наверное и мой сын… — высказала она вслух свою мысль и резко дернула за сонетку, висевшую у кровати.

— Одеваться! — сказала она вошедшей горничной. — Да сперва вели заложить карету.

Та удивленно посмотрела на барыню, но тотчас же отправилась исполнить приказание.

Через каких-нибудь четверть часа княгиня была уже в Аничковом дворце, но, увы, к Дарье Васильевне ее не допустили.

Старуха Потемкина была больна и лежала в постели.

Зинаида Сергеевна приказала ехать в Зимний дворец. Там ей сообщили, что его светлость накануне выехал из Петербурга в Новороссию.

Княгиня села в карету и зарыдала.

Лакей отдал приказание кучеру ехать домой.

Выплакавшись, она несколько успокоилась и стала соображать.

— Написать… он ответит… — решила она.

Тотчас же по приезде домой она стала писать письмо Григорию Александровичу Потемкину.

Она решила отправить его с нарочным вдогонку за светлейшим князем.

 

XIII. Сдача бендер

Пятого мая 1789 года Григорий Александрович Потемкин уехал из Петербурга к своей победоносной армии.

За это кратковременное пребывание его в столице он ко всему приложил свою могучую и искусную руку.

Она отразилась на ходе дел со Швецией, Польшей и Пруссией.

Его влияние на императрицу и доверие последней к нему ярче всего выяснилось в том факте, что Потемкину были поручены обе армии: украинская и екатеринославская, и он явился, таким образом, полководцем всех военных сил на юге и юго-западе.

Предводитель украинской армии, граф Румянцев-Задунайский, считал себя несправедливо обиженным, удалился в свою малороссийскую деревню.

Григорий Александрович получил для продолжения кампании шесть миллионов рублей.

Постоянно усиливавшаяся неприязнь поляков, сочувствовавших Турции, и в силу этого отказавшихся доставлять провиант для украинской армии, принудила его избрать главным театром своих действий не Подолию, а Бессарабию; он решился наступать по кратчайшей и удобнейшей для него операционной линии и от Ольвиополя к Нижнему Днестру и задался целью овладеть Бендерами и Аккерманом.

Сообразно с этим планом, князь разделил вверенные ему войска, численность которых превосходила 150 000 человек, на две части.

Одна, состоявшая из трех дивизий, под личным его предводительством, сосредоточилась у Ольвиополя; другая же, из двух дивизий и таврического корпуса, под начальством генерал-аншефа, князя Репнина, расположилась на реке Прут.

Кроме того, дивизия Суворова была направлена к Бырладу, для поддержания сообщения с австрийцами, которые занимали небольшим отрядом принца Кобургского Молдавию и собирала свои армии в Кроации, Славонии и Баннате, намереваясь двинуться к Белграду.

Намерение неприятеля было, видимо, стараться возвратить себе Очаков и овладеть Крымом.

Начало военных действий замедлилось в силу непредвиденных случайностей.

Растянутое положение екатеринославской армии и бури, свирепствовавшие на Днепре, не позволяли собрать ее к Ольвиополю ранее конца июня. Истощение молдаванских магазинов и сильное разлитие Прута, сорвавшего все устроенные на нем мосты и затопившего дороги, задержали Репнина в Молдавии.

В это же самое время умер султан Абдул-Гамид, и его место занял юный Селим III.

Князь Потемкин, далеко не уклонявшийся от мирных переговоров с турками, считал за лучшее выждать, какой оборот примут дела в Константинополе, вследствие перемены правительства.

Во время этого вынужденного обстоятельством бездействия Григорий Александрович заложил при устье Ингула, недалеко от Очакова, новый портовый город с верфью и назвал его Николаевым, в память святителя, в день которого был взят Очаков.

В половине июня великий визирь, получив повеление нового султана начать наступательные действия, перешел Дунай и направил 25 000-й корпус на Фокшаны, чтобы вытеснить австрийцев из Молдавии.

Русские войска, стоявшие в Бырладе, поспешили на помощь к австрийским и соединенными силами разбили турок близ Фокшан.

Великий визир, взбешенный неудачею, двинулся сам с 90 000-й армией против союзников, а для отвлечения оттуда главных сил Потемкина, велел сераскиру Гассан-паше выступить с 30 000 из Измаила к Лапушне.

Обе эти армии потерпели полное поражение.

Суворов, вместе с австрийцами, разбил визиря наголову при Рымнике, а князь Репнин — сераскира при Сальче.

Начало этой кампании было, таким образом, много счастливее начала первой.

Эти победы русских повлекли за собой сдачу турецких крепостей на Днестре.

Потемкин почти без боя занял 14 сентября замок Гаджи-бей, где впоследтсвии была выстроена Одесса, 23-го — укрепление Паланку, 30-го — крепость Аккерман.

Интересна подробность взятия последнего.

Григорий Александрович послал сказать начальствовавшему в нем паше, чтобы он сдался без кровопролития.

Ответ, по мнению Потемкина, мог быть только утвердительным, а потому в ожидании его был приготовлен великолепный обед, к которому были приглашены генералитет и все почетные особы, принадлежавшие к свите светлейшего.

По расчету Потемкина, парламентер должен был явиться к самому обеду.

Однако же он не явился.

Князь сел за стол в дурном расположении духа, ничего не ел, грыз, по своему обыкновению, ногти, и беспрестанно спрашивал не едет ли посланник.

Обед оканчивался, и нетерпение светлейшего возрастало.

Наконец, вбежал адъютант с известием, что парламентер идет.

— Скорей, скорей, сюда его! — воскликнул Григорий Александрович.

Через несколько минут в ставку вошел запыхавшийся офицер и подал князю письмо.

Распечатать и развернуть его было для князя делом одной минуты, но вот беда — оно было написано по-турецки.

Новый взрыв нетерпения.

— Скорее переводчика!.. — крикнул Потемкин.

Переводчик явился.

— На, читай и говори скорей, сдается крепость или нет?

Переводчик начал читать письмо, прочел раз, другой, оборачивает его, вертит перед глазами, но не говорит ни слова.

— Да говори же скорей, сдается крепость или нет! — загремел князь.

— А как вашей светлости доложить? — хладнокровно ответил переводчик. — Я сам в толк не возьму…

— Как так?

— Да изволите видеть, в турецком языке есть слова, имеющие двойное значение: утвердительное и отрицательное, смотря потому, бывает поставлена над ним точка или нет…

— Ну так что же?

— В этом письме есть именно такое слово. Если над ним поставлена точка, то крепость не сдается, но если эту точку насидела муха, то на сдачу крепости паша согласен.

— Ну, разумеется, насидела муха! — воскликнул Григорий Александрович и тут же соскоблил точку столовым ножом, приказал подать шампанское, и первый провозгласил тост за здоровье императрицы.

Крепость Аккерман действительно сдалась, но только через двое суток, когда паше были обещаны подарки.

Донесение же государыне о сдаче этой крепости было между тем послано в тот же самый день, когда Потемкин соскоблил точку, будто бы насиженную мухой.

После взятия Аккермана Потемкин двинулся на Бендеры.

Во время этого движения в авангарде произошла ночью небольшая стычка.

Григорий Александрович, услышав перестрелку, немедленно сел на лошадь и поехал вперед.

Дорогой он встретил партию казаков, из которых один, весь в крови, шел пешком и во все горло пел песни.

Князь остановился, подозвал к себе казака и спросил его, что с ним случилось.

— Батько свитлый! — отвечал казак. — отказаковался! Пропала рука! Сучий турчин отбив из гарматы.

Казак показал князю оторванную по самый локоть руку, которую он бережно нес, завернув в тряпку.

Григорий Александрович вздохнул, вынул из кармана десять червонцев и подарил их казаку.

Бендеры были обложены 28 октября. В них находилось 16 000 человек гарнизона. Осадой крепости заведовал лично сам главнокомандующий.

Однажды он поехал на передовую линию, чтобы указать места для закладки осадных батарей. Турки узнали его и усилили огонь.

Одно из ядер упало около самого князя и забросало его землей.

— Турки в меня целят, — сказал он спокойно, — но Бог защитник мой, Он отразил этот удар.

Постояв еще некоторое время на том же месте, князь поехал медленным шагом по линии, не обращая никакого внимания на учащенные выстрелы.

Однако осада сильной крепости в такое позднее время года могла иметь весьма невыгодные последствия для осаждающих, и потому Потемкин старался всеми мерами побудить гарнизон сдаться.

«Я через сие даю знать, — писал он командовавшему в городе паше, — что с многочисленною армиею всемилостивейшей моей государыни императрицы Всероссийской приблизился к Бендерам, с тем, чтобы сей город взять непременно. Закон Божий повелевает наперед вопросить. Я, следуя сему священному правилу и милосердию моей самодержицы, объявляю всем и каждому, что если город будет отдан добровольно, то все без вреда, с собственным имением, отпущены будут к Дунаю, куда захотят; казенное же все долженствует быть отдано нам. В противном случае поступлено будет, как с Очаковым, и на вас уже тогда Бог взыщет за жен и младенцев. Избирайте для себя лучшее».

Постоянные успехи и многочисленность русской армии, свежие еще в памяти гибель защитников Очакова и великодушие победителя к покорившемуся аккерманскому гарнизону, получившему свободу, сделали турок миролюбивыми.

Бендеры сдались.

В крепости было найдено 300 пушек, 25 мортир, 12 000 пудов пороху, 22 000 пудов сухарей и 24 000 четвертей муки.

Григорий Александрович, верный своему слову, отпустил гарнизон и жителей в Измаил.

Приобретение такой сильной крепости без всякого урона было тем более приятно светлейшему, что в 1770 году эта же крепость три месяца была осаждаема графом П. И. Паниным и, наконец, взята кровопролитным штурмом, стоившим свыше 7000 человек убитыми и ранеными.

Потемкин донес государыне о взятии Бендер. «Мы взяли девять судов, не потеряв даже одного мальчика, и Бендеры с тремя пашами, не потеряв и кошки».

С этим донесением отправлен был в Петербург Валерьян Зубов, осыпанный милостями императрицы.

Взятием Бендер окончилась успешная кампания 1789 года.

Действия австрийцев тоже были гораздо счастливее сравнительно с предшествовавшими походами: они заняли Валахию и успешно воевали на Саве и Дунае.

В ноябре месяце князь распустил войска на зимние квартиры между Прутом и Днестром и поселился в Яссах, которые избрал своим местопребыванием и главною квартирою.

26 декабря он получил от императрицы благодарственный рескрипт, оканчивающийся такими словами: «дабы имя ваше, усердною к нам службою прославленное, в воинстве нашем пребывало навсегда в памяти, соизволяем, чтобы кирасирский екатеринославский полк, коего вы шеф, отныне впредь именовался «кирасирским князя Потемкина полком».

Вслед за тем, государыня пожаловала ему 100 000 рублей деньгами, 150 000-й лавровый венок, осыпанный бриллиантами и другими драгоценными каменьями, и звание «великого гетмана казацких войск, екатеринославских и черноморских».

Кроме того, императрица приказала выбить в честь Потемкина три золотые медали с его изображением в виде героя, увенчанного лаврами. На обороте одной медали была представлена карта Крыма, на другой — план Очакова и на третьей — Бендеры.

Посылая князю эти медали государыня, между прочим, писала ему: «Я в них любовалась как на образ твой, так и на дела того человека, в котором я никак не ошиблась, знав его усердие и рвение ко мне и к общему делу, совокупленное с отличными дарованьями души и сердца».

Потемкина ожидали после этой кампании в Петербург, но он не поехал.

 

XIV. В Яссах

Блестящие успехи русского оружия не могли, однако, вывести Россию из того затруднительного положения, в которое она была поставлена в описываемое нами время.

В наступившем 1790 году эти затруднения достигли своего кульминационного пункта.

Война со Швецией не прекращалась. Польша собирала свои войска на наших границах. Пруссия, Англия и Голландия, опасаясь возраставшего могущества России, готовились, под предлогом пресловутого политического равновесия, помогать Турции и грозили войною, если не будет заключен мир с Портой, при условии возвращения последней завоеванных областей.

К довершению всего, верный союзник Екатерины, Иосиф II умер, а его преемник Леопольд II, под влиянием берлинского кабинета и вследствие внутренних неурядиц, поспешил заключить мир с Турцией.

Россия осталась одна, окруженная врагами.

Григорий Александрович Потемкин поневоле должен был ограничиться обороной взятых им крепостей, так как получить подкрепления войсками было невозможно. Он даже завязал с турками мирные переговоры, безрезультатно длившиеся до августа.

Сам же он проживал в Яссах. Эта жизнь была рядом великолепных празднеств.

Обеды и рауты сменялись балами. Оркестр в 300 человек, под управлением волшебника Сарти, ежедневно оглашал роскошное помещение светлейшего и разбитый вокруг его ставки английский сад.

Цветник красавиц, между которыми особенно выдавались Потемкина, де Витте, Гагарина и Долгорукая, украшал эти волшебные праздники и лукулловские пиры.

Тосты за этих представительниц прекрасного пола сопровождались грохотом пушек, во время десерта им раздавались бриллианты целыми ложками.

Григорий Александрович усиленно ухаживал в это время за княгиней Гагариной.

Она находилась в интересном положении, и князь обещал ей собрать мирный конгресс в ее спальне.

На одном из таких праздников Григорий Александрович, в порыве неудержимой страсти, обнял княгиню при всех.

Та ответила ему пощечиной.

Не ожидавший этого Потемкин вскочил и весь бледный вышел из комнаты.

Гости похолодели от ужаса.

Наступило короткое, но казавшееся бесконечным, тяжелое молчание.

Григорий Александрович через несколько минут снова появился среди гостей, веселый, улыбающийся.

— Мир, княгиня… — подошел он к виновнице переполоха и поднес ей дорогую брошку с великолепным солитером.

Праздник, омрачившийся на несколько минут, продолжался.

«Делу — время, забаве — час» — говорит русская пословица.

Следуя ей, Григорий Александрович, несмотря на беспрерывно сменявшиеся праздники, неусыпно и неустанно работал.

Курьеры от начальников частей то и дело прибывали в Яссы с донесениями и за получением приказаний главнокомандующего.

Между этими курьерами явился и присланный Суворовым ротмистр Софийского кирасирского полка Линев.

Это был очень умный, образованный и богатый человек, но чрезвычайно невзрачной наружности.

Посланный был тотчас же представлен князю.

Приняв от Линева депешу, Потемкин взглянул на его некрасивое лицо, поморщился и произнес сквозь зубы:

— Хорошо! Приди ко мне завтра утром.

Когда на другой день Линев явился к князю, последний пристально посмотрел на него, снова поморщился и сказал:

— Ответ на донесение готов, но ты мне еще нужен, приди завтра.

— Я вижу, — резко ответил Линев, оскорбленный таким обращением, — что вашей светлости не нравится моя физиономия; мне это очень прискорбно; но, рассудите сами, что легче: вам ли привыкнуть к ней, или мне изменить ее?

Ответ этот привел в восхищение Григория Александровича.

Он расхохотался, вскочил, обнял Линева, расцеловал его и тут же произвел в следующий чин.

Горожане и окрестные жители Ясс чуть не молились на светлейшего.

Его щедрость вошла в пословицу.

Один из окрестных крестьян, узнав, что князь охотник до огурцов, принес ему ранней весной несколько штук.

Потемкин удивился, откуда крестьянин мог так рано достать свежих огурцов.

Тот доложил, что у него есть нечто вроде парника, и как только поспели первые огурцы, он счел долгом ударить ими челом светлейшему.

Григорий Александрович щедро наградил его.

Слухи об этом вскоре распространились по окрестным деревням.

Когда наступило лето и огурцы выросли уже на грядах, одна крестьянка начала понукать своего мужа свезти огурцов светлейшему.

— Повези целый воз, князь тебя озолотить! — говорила она. Муж было заупрямился, но баба поставила на своем и отправила его в Яссы с возом огурцов.

— Прихвати и несколько арбузов… — заметила она. Но от арбузов мужик решительно отказался.

Григорию Александровичу доложили о приезде мужика. Князь был в эту минуту чем-то расстроен и сказал в сердцах:

— Выбросьте ему огурцы на голову…

Челядь с радостью принялась буквально исполнять приказание его светлости.

Пока в мужика швыряли огурцами, он обнаруживал не столько чувство боли, сколько чувство самодовольства.

— Хорошо-таки я сделал, — приговаривал он, — что не послушался бабы и не взял арбузов, а то теперь ими меня бы убили до смерти…

Челядь смеялась.

Потемкин, увидя в окно исполнение своего приказания, о котором уже успел позабыть, послал узнать о причине такого веселого настроения слуг.

Ему доложили все в подробности.

Поведение мужика, избиваемого его собственными огурцами, прогнало хандру князя, он улыбнулся и велел дать ему довольно значительную сумму денег.

Кроме щедрости, князь заслужил любовь жителей Ясс и справедливостью.

Людям его была отведена квартира в доме одного купца.

У последнего случилась крупная кража, грозившая ему совершенным разорением.

Купец принес Потемкину жалобу, объяснив, что причина кражи была та, что люди светлейшего беспрерывно днем и ночью ходят со двора, вследствие чего нельзя запирать ни ворот, ни дверей.

Григорий Александрович, убедившись в справедливости жалобы купца, приказал немедленно вознаградить его сполна наличными деньгами из своей шкатулки.

Сюда же, в Яссы, явился из отпуска Василий Романович Щегловский.

Князь Потемкин, к которому он не замедлил представиться, принял его более чем сухо.

Он на его приветствие как-то загадочно посмотрел на него исподлобья и не сказал ни слова.

Щегловский вышел из приемной бледный как полотно, еле держась на ногах.

Он понял, что светлейшему известно, что он не сдержал своего слова и виделся в Петербурге не только с родными.

Выдержав свой характер, в присутствии князя в столице, Василий Романович после отъезда Потемкина, не устоял против соблазна посетить несколько раз восточный домик на Васильевском острове.

Григорий Александрович, до мелочей зорко следивший за исполнением своих приказаний, был уведомлен об этом из Петербурга.

Этим и объясняется холодная, суровая встреча провинившегося.

Василий Романович понял, что его карьера окончательно погибла.

Не таков был светлейший, чтобы забыть и оставить безнаказанным человека, нарушившего данное им честное слово.

«Честь прежде всего… потом женщины!..» — говаривал, как мы знаем, Потемкин, и твердо держался этого правила.

Щегловский чувствовал, что отныне над ним висит Дамоклов меч.

Меч упал.

Между прочими возложенными на него обязанностями, Василий Романович получил ордер сдать турецких пленных поручику Никорице. Из числа этих пленных девять турецких офицеров бежали.

Об этом доложили светлейшему.

Не прошло и пяти дней, как за это упущение пленных, без всякого допроса и суда, Щегловский был в кандалах отправлен в Сибирь.

В Яссах же находился и созданный Потемкиным богатый подрядчик Яковкин.

Он уже был титулярный советник и ездил на своих лошадях.

— Я слышал, что ты купил себе имение? А отцу своему купил ли? — раз спросил его светлейший.

— Я для себя купил имение, ваша светлость, а для отца еще нет.

— Купи и ему. Он стар и ему время на покой.

Воля князя была немедленно исполнена.

Старик Яковкин дослужился в это время благодаря, конечно, покровительству Потемкина уже до капитанского чина, вышел в отставку и зажил барином в своем имении.

Задаваемые чуть не ежедневно Григорием Александровичем пиры и праздники служили ему некоторым рассеянием от тяжелых гнетущих мыслей, которые невольно посещали его голову под влиянием сложившихся обстоятельств.

Старания князя, давно, кажется, разочаровавшегося в скором осуществлении своих крупных планов о мире, не увенчались успехом.

Конечно, мир, после всех блестящих успехов русского оружия, должен был бы быть почетным, между тем Порта, подзадориваемая иностранными державами, не особенно спешила вести переговоры и делать уступки.

Потемкин стал приготовляться к военным действиям.

Он послал адмирала Ф. Ф. Ушакова с эскадрою отыскивать турецкий флот.

«Возложите твердое упование на Бога, — писал ему набожный князь, — и при случае сразитесь с неприятелем. Христос с вами, я молю Его благость, да ниспошлет на вас милость и увенчает успехом».

Через несколько дней он снова писал Ушакову.

«Молитесь Богу! Он вам поможет, положитесь на Него, ободрите команду и произведите в ней желание сразиться. Милость Божия с вами».

Кроме того, светлейший призвал Головатого и спросил, нет ли у него из числа возвратившихся из Турции беглых запорожцев, таких, которых можно было бы послать к Измаилу для разведывания о пришедшем турецком флоте и о положении островов на устье Дуная, ниже крепости.

— Стрывай, батьку, — отвечал Головатый, — я пиду пораспытаюсь до коша.

Собрав казаков и сделав им вызов, Головатый нашел многих, способных выполнить поручение.

Оказалось, что некоторые из них даже знали инженерную науку, умели рисовать и брались начертить всему точные планы.

Когда Головатый донес об этом светлейшему, тот приказал немедленно снабдить казаков всем нужным, но Головатый остановил его:

— Треба тилькы хлиба дать, а бильще ничого.

Вызвавшиеся на опасное поручение запорожцы, в числе сорока человек, отправились к устью Дуная, сели там на легкие рыбацкие лодки, взяли невод и объехали свободно весь турецкий флот, показывая вид, что они ловят рыбу.

Турки сначала было остановили их, но они уверили их, что они турецкие запорожцы и были отпущены.

Таким образом, смельчакам удалось снять подробные планы расположения турецкого флота и крепостей Измаила и Браилова.

Окончив поручение, запорожцы возвратились в Яссы.

Головатый представил план князю, который был чрезвычайно удивлен верностью чертежей и подробностью собранных сведений и пожелал лично поблагодарить смельчаков-искусников.

Головатый привел их в залу и построил в одну шеренгу. Все они были оборванцы, ощипаны, в рубищах. Некоторые не имели даже рубашек, не только платья и обуви.

Григорий Александрович вышел, и, думая что это стоят нищие, спросил:

— Где же они?

— Вот они, батько… — указал Головатый на запорожцев.

Князь был поражен представившейся ему картиной бедности и прослезился.

Он тут же произвел шестнадцать человек запорожцев в офицеры, а остальных, которые отказались от чина, велел обмундировать с ног до головы в лучшее казацкое платье и сверх того подарил каждому по сто червонцев.

Но ни денег, ни платья не стало некоторым и на месяц, — все было пропито и остались они опять в чем мать родила.

Наступил август.

Григорий Александрович получил неожиданно радостное известие о прекращении шведской войны.

«Велел Бог одну ногу высвободить из грязи, — писала к нему государыня, — а как вытащим другую, то пропоем аллилуйя».

Мир со Швецией дал возможность усилить нашу армию и возобновить наступательные действия на Дунае. Надо было сломить упорство Турции и взять ее последний оплот на театре войны — твердыню Измаила. Для совершения этого дела, конечно, лучше всего было назначить Суворова.

 

XV. Суворов

Александр Васильевич Суворов, этот знаменитый чудак-полководец, уже в описываемое нами время пользовался репутацией непобедимого.

Он был кумиром солдат, и одно его появление перед войсками уже предрешало победу.

Он украсил свое бессмертное чело первыми военными лаврами в семилетнюю войну в 1759 году, участвовал в усмирении Польши в 1768 году и в подавлении пугачевского бунта в 1773 году и везде с одинаковым успехом.

Про него говорили, что он нашел тайну побед. Эта тайна, как все на свете, была очень проста.

Гений — это труд.

Этот афоризм английского ученого всецело оправдывается на истории величайшего русского полководца.

Расскажем вкратце его биографию.

Отец Александра Васильевича Василий Иванович Суворов был потомок шведского дворянина Сувора, переселившегося в Россию при царе Михаиле Федоровиче.

Потомки Суворова верой и правдой служили русским государям и пользовались их особою милостью, что доказывается тем, что Василий Иванович был крестником Петра Великого.

Служа при своем высоком воспреемнике, он дослужился до чина капитана гвардии и после кончины императрицы Екатерины I вышел в отставку и поселился в своем имении в Новгородской губернии.

Там он занялся воспитанием своего единственного сына Александра, родившегося 15 ноября 1729 года.

Мальчик был очень худ и слаб, что беспокоило его отца и заставило его, скрепя сердце, решиться пустить сына по гражданской службе.

Маленький Саша, напротив, как бы унаследовал от отца любовь к военной службе и спал и видел себя солдатом.

После долгой борьбы с самим собою, по совету родственников, Василий Иванович решился исполнить желание сына.

Мальчик был в восторге.

Он был записан солдатом в гвардейский Семеновский полк.

Несколько лет провел он в родительском доме, и только в 1745 году, семнадцати лет, он вступил в действительную службу.

Отец его тоже, по восшествии на престол Елизаветы Петровны, событии радостном для всех приверженцев Петра Великого, покинул деревню и вновь был принят на службу, в чине генерал-майора.

Молодой солдат Александр Суворов с первых же шагов заявил себя примерным служакой, а свободное от фронтовой службы время посвящал изучению военной науки.

Однажды, летом 1749 года, он стоял на часах в Монплезире, в Петергофе.

Вдруг из большой аллеи вышла государыня.

Суворов не замедлил отдать ей честь.

Полюбовавшись очаровательным видом открытого моря, Елизавета, возвращаясь, обратила внимание на молодого солдата.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Александром Суворовым, ваше императорское величество.

— Ты не родственник генерала Суворова?

— Я его сын, ваше величество.

— Поздравляю тебя с таким отцом; старайся следовать по его стопам и служи мне верно и усердно. Я не забуду.

— Рад стараться, ваше величество.

— А вот тебе от меня рубль серебром… — сказала императрица, подавая ему серебряную монету.

— Всемилостивейшая государыня, закон запрещает солдату, стоящему на часах, принимать деньги.

— Ай да молодец… — улыбнулась Елизавета и, потрепав его по щеке и дав поцеловать свою руку, она прибавила: — Ты, я вижу, знаешь службу. Я положу рубль на землю. Возьми, когда сменишься. Прощай.

Суворов снова отдал честь.

Когда его сменили, он поднял рубль и, поцеловав его, решил хранить как святыню.

На другой же день рядового Александра Суворова потребовали к генералу.

— Поздравляю тебя, — сказал ему последний, — сейчас получен от императрицы приказ произвести тебя в капралы вне очереди. Продолжай служить как служил до сих пор и без награды не останешься. Ступай с Богом.

Весь сияющий, вышел от генерала Александр Васильевич. Несколько времени спустя после производства в капралы Суворов опять случайно встретил императрицу Елизавету Петровну.

— Здравствуй, капрал! — милостиво улыбнулась она.

— Здравия желаю, ваше императорское величество.

— Послушай, Суворов, — продолжала государыня, — я слышала, что ты не только не водишься со своими товарищами, но даже избегаешь их общества… Какая тому причина?

— Ваше величество, — отвечал Суворов, — у меня много старых друзей, а старым для новых грешно изменять.

— Кто же эти старые друзья?

— Их много, ваше величество.

— Назови мне кого-нибудь.

— Слушаю, ваше величество. Старые друзья мои — Цезарь, Аннибал, Вобан, Когорн, Фолард, Тюрен, Мантекукули, Роллен… всех и не упомню.

Императрица невольно улыбнулась, когда молодой солдат скороговоркой произносил имена знаменитых полководцев и историков, творения которых он не переставал изучать.

— Это очень похвально, — заметила государыня, — но не надобно отставать и от товарищей.

— Успею еще, ваше величество! Теперь же мне нечему у них учиться, а время дорого.

— Странный молодой человек! — сказала императрица одному из следовавших за нею придворных и, обратясь к Суворову, добавила: — Старайся поскорее дослужиться до офицерского чина. Ты, я вижу, будешь отличным офицером.

— Рад стараться, ваше величество! — отвечал молодой капрал, и когда императрица удалилась, милостиво кивнув ему головой, он прибавил вполголоса: — Нет! Я недолго буду ждать очереди к производству по гвардии. Я подам прошение о переводе в армию… Чины мои на неприятельских пушках…

Еще два года прослужил Суворов и был произведен в сержанты.

В этом чине его посылали курьером в Польшу и в Германию, а по возвращении оттуда он получил чин фельдфебеля.

Наконец, в 1754 году он был произведен в офицеры, а в 1757 году мы застаем его подполковником в действующей армии во время Семилетней войны.

Он командовал гусарами и казаками и в несколько недель превратил их в своих орлов.

— Ребята, — говорил он солдатам, — для русских солдат нет середины между победой и смертью. Коли сказано вперед, так я не знаю, что такое ретирада, усталость, голод и холод.

Офицерам же он говорил следующее:

— Господа, помните, что весь успех в войне составляют: глазомер, быстрота и натиск!..

С одной сотней казаков он явился к стенам города Ландсберга. Казаки, высланные вперед для рекогносцировки, вернулись и с беспокойством объявили, что в городе прусские гусары.

— Помилуй Бог, как это хорошо! — заметил Суворов. — Ведь их-то и ищем.

— Не прикажете ли узнать, сколько их здесь?

— Зачем, мы пришли их бить, а не считать. Стройся, — скомандовал он своему отряду и крикнул:

— Марш-марш!

Впереди отряда он во весь опор проскакал к городским воротам.

— Ломи! — скомандовал Александр Васильевич.

В несколько минут ворота были выломаны бревном, и казаки ворвались в город.

Неожиданное нападение смешало пруссаков, которые сдались, хотя были впятеро сильнее.

Таково было первое дело Суворова.

Близ Штаргарда, он с небольшим отрядом был окружен пруссаками, которые закричали ему:

— Сдавайся!

— Я этого слова не понимаю, — отвечал Александр Васильевич и, крикнув «ура», прочистил себе путь.

Таким образом, во время описываемой нами войны с турками имя Суворова уже было окружено ореолом славы — он был генерал-поручиком и участвовал, как мы знаем, в сражениях при Кинбурне и осаде Очакова.

Незадолго перед штурмом последнего, он был ранен пулею, ворвавшись и чуть не овладев одним из очаковских укреплений.

К телесным страданиям Суворова присоединились и душевные скорби.

Григорий Александрович выговаривал ему за последнее дело, где много легло русских солдат, и писал ему:

«Мне странно, что в присутствии моем делают движения без моего приказания пехотой и конницей… Извольте меня уведомить, что у вас происходить будет, да не так, что даже не прислали мне сказать о движении вперед».

Александр Васильевич, огорченный этим выговором, просил Потемкина позволить ему удалиться в Москву для излечения ран.

Он писал, между прочим, князю:

«Невинность не терпит оправдания; всякий имеет свою систему, так и по службе я имею свою. Мне не переродиться и поздно! Светлейший князь! Успокойте остатки моих дней!.. Шея моя не оцарапана — чувствую сквозную рану, — тело мое изломано. Я христианин, имейте человеколюбие! Коли вы не можете победить свою немилость, удалите меня от себя. Но что вам сносить от меня малейшее беспокойство. Добродетель всегда гонима. Вы вечны, мы кратки».

Потемкин отпустил Суворова, но не вследствие немилости, а искренно примирившись с ним, и называл его в письмах сердечным другом.

По взятии Очакова Александр Васильевич встретился с Григорием Александровичем в Петербурге.

Григорий Александрович неоднократно назывался к нему на обед.

Суворов всячески отказывался, но наконец был вынужден принять князя с многочисленною свитою.

Накануне назначенного для обеда дня, Александр Васильевич позвал к себе лучшего княжеского метрдотеля, Матоне, и поручил ему, не щадя денег, изготовить великолепный стол; а для себя велел своему повару Мишке приготовить только два постных блюда.

Обед был самый утонченный и удивил даже Потемкина, но Суворов, под предлогом нездоровья, ни до чего не касался, за исключением своих блюд.

На другой день, когда метрдотель принес ему счет, простиравшийся за тысячу рублей, он подписал на нем: «Я ничего не ел» и отправил князю.

Потемкин рассмеялся и тотчас же заплатил деньги и сказал:

— Дорого стоит мне Суворов.

Императрица приняла Александра Васильевича в Петербурге очень милостиво и пожаловала ему бриллиантовое перо на каску, с изображением буквы К. в воспоминание славного Кинбурнского дела.

В 1789 году Суворов снова вернулся в действующую армию.

Первыми славными делами его в эту кампанию были битвы при Фокшанах и на берегах Рымника.

В последней он явился спасителем австрийского корпуса, находившегося под начальством принца Кобургского.

Принц, увидав неожиданно перед собой турецкую армию, послал нарочного за помощью к Суворову.

«Иду! Суворов…» — отвечал Александр Васильевич.

Тотчас по прибытии его принц приказал просить его к себе.

«Суворов Богу молится!» — был получен ответ. Принц, немного подождав, прислал вторично.

«Суворов ужинает», — получил он в ответ. Третьему нарочному, присланному принцем, отвечали:

«Суворов спит».

Между тем он не думал спать, а с высокого дерева обозревал расположение неприятельских войск и слез тогда, когда совершенно стемнело.

На рассвете он явился к принцу и условился с ним о нападении.

Турки между тем в надежде, что будут иметь дело с одними австрийцами и легко победят их, перешли через крутые берега Рымника и сами атаковали неприятеля.

Тут они неожиданно для себя встретились с Суворовскими штыками.

Когда великому визирю доложили, что войском командует Суворов, он не поверил и сказал:

— Это, наверное, другой Суворов, потому что первый умер от ран в Кинбурне.

Турки обращены были в позорное бегство.

Суворов преследовал бежавших, не давал им пощады, приказав рубить их всех и не брать в плен.

Следствием Рымникской победы было, как мы уже знаем, взятие Белграда, сдача Аккермана и Бендер.

Императрица истинно по-царски наградила победителя.

Александр Васильевич получил знаки ордена Андрея Первозванного, осыпанные бриллиантами, шпагу, тоже украшенную бриллиантами и лаврами и надписью: «Победителю верховного визиря», диплом на графское достоинство с наименованием Рымникского и орден святого Георгия 1-го класса.

Последняя награда особенно обрадовала Александра Васильевича.

Вот что писал он по этому случаю своей единственной горячо любимой им дочери, воспитывавшейся в институте в Петербурге.

«Слышала ли, сестрица, — в письмах Суворов, иногда в шутку, так называл свою дочь, — душа моя. От моей щедрой матушки — рескрипт на полулисте, будто Александру Македонскому; знаки святого Андрея тысяч в пятьдесят, да выше всего, голубушка, первый класс святого Георгия. Вот каков твой папенька за доброе сердце. Чуть, право, от радости не умер».

Император Иосиф пожаловал Александра Васильевича графом римской империи, а принца Кобургского в генерал-фельдмаршалы.

После сражения принц, сопровождаемый своим штабом, пришел в палатку Суворова, и оба полководца, со слезами на глазах бросились друг другу в объятия.

Все эти подвиги и победы Александр Васильевич приписывал далеко не себе, а солдатам — чудо-богатырям, как он всегда называл их.

«Помилуй, Бог, — говаривал он о них, — это моя семья, мои дети! Я с ними пройду весь свет, принесу Царьград на плечах и сложу у ног моей матушки-царицы».

Многие удивлялись привязанности к нему со стороны солдат.

— А знаете ли вы, — говорил Суворов, — за что меня солдаты любят и народ уважает?

— За ваши геройские подвиги.

— Полноте, геройские подвиги не мои, а того же солдата… Любит он меня за то, что я забочусь о нем, люблю как брата родного, как сына, рано встаю, пою петухом и не изгибаюсь ни перед неприятельскими пулями, ни перед дураками.

Солдаты и народ действительно боготворили Александра Васильевича.

Первые иначе не называли его, как «отцом родным».

— Батюшка нам родной!

— Кормилец!

— Ясный сокол!

— Красное солнышко!

Таковы были эпитеты Суворова, даваемые ему в народе и в войске.

Его-то и избрал Потемкин для взятия твердыни Измаила, считавшейся неприступной.

Суворов тоже не понимал этого слова.

 

XVI. Измаил

Наступил декабрь 1790 года.

Взять Измаил было тогда единственной мыслью Григория Александровича Потемкина.

О чем бы он ни начинал говорить, всегда кончалось тем, что он переводил разговор на эту неприступную, сидевшую неотступно в его мозгу, турецкую твердыню.

По оборонительным средствам это была третья крепость в Европе: вал ее имел четыре сажени вышины, а ров семь сажен глубины и столько же ширины, шесть бастионов защищали стену крепости.

Гарнизон, снабженный на несколько месяцев провиантом, состоял из 35 000 человек отборного войска, под командою храброго сераскира Аудузлу-паши.

Турки, таким образом, не без основания считали Измаил неприступным.

Гудович и Кутузов открыли осадные работы, но, не предвидя успеха, собрали военный совет, который, приняв в соображение наступление ненастной погоды, появившейся в войсках болезни, крайнее изнурение солдат и недостаток в продовольствии, решил снять осаду.

Известие это не успело еще дойти до Потемкина, когда, однажды вечером, де Витт, гадая светлейшему на картах, сказал, что Измаил сдастся через три недели.

— Я умею гадать лучше вас! — отвечал с улыбкой Григорий Александрович и вышел в свой кабинет.

Оттуда он немедленно послал приказ Суворову:

«Взять Измаил во что бы то ни стало».

Александр Васильевич понимал почти невозможность исполнить это приказание. Все лучшие военные авторитеты того времени признавали штурм Измаила делом неисполнимым.

Вся армия Суворова состояла из 28 000 человек, терпевших от болезней и недостатков.

Но… солдат не рассуждает — Суворов стал готовиться к приступу, послав начальнику крепости письмо светлейшего главнокомандующего, в котором Потемкин требовал сдачи Измаила.

— Скорее Дунай остановится в своем течении и небо преклонится к земле, нежели сдастся Измаил! — отвечал гордый Аудузлу-паша.

Суворов послал ему вторично письмо от себя:

«Если сераскир в тот же день не выставит белого флага, то крепость будет взята приступом и гарнизон сделается жертвою ожесточенных воинов».

Это письмо осталось без ответа.

На Григория Александровича между тем напала нерешительность, и он послал Суворову вторичное приказание:

«Если предвидится невозможность взять Измаил, то оставить».

Александр Васильевич отвечал:

«Намерение мое твердо решено; два раза русские были у ворот Измаила: стыдно будет третий раз отступать».

Собран был военный совет.

Бригадир Платов — будущий герой Отечественной войны 1812 года, первый написал: «штурмовать».

Другие написали то же.

Радостно принял это решение Александр Васильевич.

— Один день — Богу молиться; другой день — учиться; третий день — славная смерть или победа! — воскликнул он.

Из каждого полка были выбраны лучшие старые солдаты.

— Чудо-богатыри, — сказал им Суворов, — крепость непременно должна быть взята; это повелевает матушка-царица, а воля ее — святой закон.

Наступила ночь на 11 декабря.

Еще часа за три до рассвета во всем русском лагере царила глубокая тишина.

Вдруг взвилась ракета и рассыпалась сотнями звезд во тьме ночи.

Штурмовые колонны стали по своим местам.

По второй ракете войска двинулось, a по третьей бегом бросилось к крепости.

Гробовую тишину не нарушал ни один выстрел.

Только в двух стах шагах от Измаила нападающие были встречены адским огнем со всех батарей и со всего вала.

Турки, зная хорошо Суворова, не спали и ожидали нападения.

Пули, ядра и картечь свистали в воздухе. Огненный дождь лился на русские войска. Весь Измаил светился от выстрелов.

Наши продолжали подвигаться вперед, не отвечали на выстрелы и подошли ко рву крепости.

Мигом стрелки рассыпались по краю рва и, под прикрытием их выстрелов, русские спустились в ров, приставили к стенам лестницы и полезли на вал.

Завязался страшный рукопашный бой.

В числе бывших на валу находился и Кутузов, этот тоже будущий герой двенадцатого года, более двух часов боровшийся с малочисленным отрядом против несметного числа неприятелей, получавших беспрестанно свежие подкрепления.

Наконец, он послал своего адъютанта к Суворову с донесением, что вскоре он не будет более в силах удержаться на валу и просил помощи.

Суворов ответил посылкой 200 человек и велел передать Кутузову, что поздравляет его с назначением комендантом крепости Измаил.

Только Суворов мог сказать эти замечательные слова и только Кутузов мог понять их. Последний возобновил отчаянную борьбу.

Рассветало. Битва продолжалась с обоюдным ожесточением. Час проходил за часом, а кровопролитная резня не прекращалась.

Русские стояли уже твердою ногой в Измаиле и бились с неприятелем на улицах крепости.

Наконец победа была одержана окончательно. Измаил пал.

Перо прозаика слишком слабо для описания подробностей этого свирепого штурма, где люди превратились в зверей, где кровь лилась потоками и где живые дрались, попирая ногами мертвых и даже полумертвых.

Недаром взятие Измаила, считавшееся беспримернейшим эпизодом всемирной истории, вдохновило гений Байрона, посвятившего в своем «Дон Жуане» этому событию много чудных строк.

Приведем их:

     Над крепостью раздался крик: «Аллах!»      Зловещий грохот битвы покрывая,      И повторился он на берегах;      Его шептали волны, повторяя;      Он был и вызывающ, и могуч,      И даже, наконец, из темных туч      Святое имя это раздавалось,      «Аллах, Аллах!» — повсюду повторялось.      Сдавался шаг за шагом Измаил      И превращался в мрачное кладбище.      Нет, не сдались твердыни Измаила,      А пали под грозою. Там ручьем,      Алея, кровь струи свои катила…      Штыки вонзались, длился смертный бой,      И здесь и там людей валялись кучи;      Так осенью, убор теряя свой,      В объятиях бури стонет лес дремучий…

Наш славный русский поэт Г. Р. Державин написал оду на взятие Измаила. Вот несколько стихов из нее:

     Представь последний день природы,      Что пролилася звезд река,      На огнь пошли стеною воды,      Бугры взвилися в облака;      Что вихри тучи к тучам гнали,      Что мрак лишь молнии свещали,      Что гром потряс всемирну ось,      Что солнце, мглою покровенно,      Ядро казалось раскалено:      Се вид, как вшел в Измаил Росс.

Трофеи штурма Измаила были: 200 орудий, 350 знамен, 10 000 пленных и более нежели на два миллиона разных товаров и военных припасов.

Убитых со стороны турок было 15 000 человек, а с нашей — 10 000 человек убитыми и ранеными.

Утром 11 декабря Александр Васильевич Суворов рапортовал князю Потемкину:

«Нет крепче крепости и отчаяннее обороны, как Измаил, павший перед троном ее императорского величества кровопролитным штурмом. Нижайше поздравляю вашу светлость».

Императрице Суворов рапортовал кратко:

«Знамена вашего величества развеваются на стенах Измаила».

Город Яссы принял праздничный вид. От дворца светлейшего по дороге к Измаилу были расставлены сигнальщики, и адъютанты князя скакали взад и вперед по всему протяжению.

Григорий Александрович ожидал к себе Суворова.

Но день проходил за днем, а герой Измаила не приезжал. Оказалось, что Александр Васильевич, не любя никаких парадных встреч, нарочно приехал в Яссы ночью, а рано утром явился к Потемкину в длинной молдаванской повозке, заложенной парою лошадей в веревочной сбруе.

Один из адъютантов Потемкина узнал, однако, приехавшего в этом оригинальном экипаже и поспешил доложить об этом светлейшему.

Григорий Александрович вышел на крыльцо и обнял и расцеловал измаильского победителя.

— Чем могу я, дорогой граф Александр Васильевич, — сказал он ему, — наградить вас за все победы над врагами и за взятие Измаила?.. Скажите, друг мой!.

Этот покровительственный тон оскорбил Суворова.

— Помилуй, Бог, ваша светлость! — отвечал он, отвешивая чуть не земной поклон. — Сколько милости!.. Меня никто не может награждать, кроме Бога и всемилостивейшей нашей матушки, государыни царицы.

Григорий Александрович побледнел и закусил губу. Молча он прошел в залу, где Суворов с почтительностью подчиненного подал ему рапорт. Фельдмаршал холодно принял его и также холодно расстался с Александром Васильевичем. Его гордости был нанесен страшный удар.

Это не прошло даром Суворову. Он был вскоре отозван в Петербург. Императрица, желая вознаградить его, велела спросить: где он желает быть наместником.

— Я знаю, — отвечал Александр Васильевич, — что матушка-царица слишком любит своих подданных, чтобы наказать мною какую-либо губернию… Я размеряю силы с бременем, какое могу поднять… Для другого невмоготу и фельдмаршальский мундир.

Но фельдмаршальского мундира он не получил и сделан был лишь подполковником лейб-гвардии Преображенского полка.

Дочь его была пожалована фрейлиной.

Падение Измаила произвело сильное впечатление на Турцию, но, уверенная в помощи Пруссии и Англии, Порта отвергала мирные условия, предложенные ей Потемкиным, и решилась продолжать войну.

Вследствие этого Григорий Александрович приказал войскам расположиться на зимних квартирах в Молдавии, начал деятельные приготовления к предстоявшей кампании.

Расположение духа светлейшего было в то время далеко не из веселых.

Уже в последних письмах к нему императрицы он читал между строк, что государыня недовольна громадностью военных издержек и жаждет мира.

Между нею и ним стали набегать черные тучки.

В Петербурге же при дворе появилось новое лицо — Платон Александрович Зубов — новое восходящее придворное светило.

Быстрое возвышение двадцатидвухлетнего Зубова было неожиданно для всех, а особенно для Потемкина.

В 1789 году Зубов был только секунд-ротмистром конной гвардии, на следующий год он уже был флигель-адъютантом государыни, генерал-майором и кавалером орденов: святого Станислава, Белого Орла, святой Анны и святого Александра Невского.

При таких явных знаках благоволения монархини надменный Зубов не искал благосклонности и покровительства Потемкина и не обнаруживал к нему того раболепного уважения, с каким все преклонялось перед князем Тавриды.

Такая смелость глубоко потрясла душу человека, в течение пятнадцати лет привыкшего не видеть себе совместника в доверии императрицы, в ведении государственных дел и в общественном мнении относительно силы своей у престола.

Чувство оскорбленного колоссального самолюбия зародилось в груди всемогущего до этого времени вельможи.

Ни пышность, ни великолепие, его окружающие, ни почести, везде ему воздаваемые, не могли залечить этой ноющей раны.

Особенно в Яссах после взятия Измаила был он мрачен, задумчив, скучен, искал развлечения и нигде не находил его.

Не скрывая своих чувств от государыни, Григорий Александрович писал ей в конце 1790 года:

«Матушка родная!

При обстоятельствах отягощающих, не оставляйте меня без уведомления. Неужели вы не знаете меру моей привязанности, которая особая от всех. Каково слышать мне, со всех сторон, нелепые новости и не знать: верить мне или нет?

Заботы в такой неизвестности погрузили меня в несказанную слабость. Лишась сна и пищи, я хуже младенца. Все видят мое изнурение. Ехать в Херсон, сколь ни нужно, не могу двинуться; в подобных обстоятельствах скажите только, что вы здоровы».

В начале февраля 1791 года Потемкин начал готовиться к отъезду из Ясс в Петербург и, сделав распоряжение по армии и флоту, 9 февраля снабдил князя Репнина следующею инструкциею:

«Отъезжая на кратчайшее время в Петербург, препоручаю здесь командование всех войск вашему сиятельству, а потому и предписываю: сколь возможно остаться до времени без движений, ради успокоения войск, разве бы нужно было подкреплять которые, части.

Флот гребной исправить в скорости. Как крепости Измаил, Килия и Аккерман должны быть уничтожены, то взять на то меры, употреблять жителей на помянутую работу. Против неприятеля иметь всю должную осторожность.

С поляками обходиться ласково и дружно, но примечать. Если бы турки вызвались на переговоры и предложили бы перемирие, не принимать иначе, как разве утвердят прелиминарно объявленный от меня им ультиматум, состоящий в том, чтобы утверждено было все поставленное в кайнарджинском трактате и потом бывшие постановления; границу новую на Днестре и возвращение Молдавии и Валахии, на кондициях, выгодных для помянутых княжеств — sine qua non.

Казначейство будет зависеть от вашего распоряжения, о чем и в Варшаву я дал знать. Работами судов на Пруте и Днестре поспешить прикажите и почасту наблюдать.

Я в полной надежде, что ваше сиятельство все устроите к лучшему. Меня же уведомляйте через курьеров каждую неделю».

Мечты о восстановлении Византии снова начали копошиться в уме Потемкина, особенно вследствие того, что императрица, под влиянием Зубова и его партии, желала прекращения военных действий.

Григорий Александрович надеялся лично убедить государыню в необходимости продолжения войны.

Мысль о Зубове не давала ему покоя.

— Зуб болит, — говаривал он окружающим, — еду в Петербург вырвать…

Близкие к князю понимали этот намек.

Кроме этого государственного дела у князя было в Петербурге еще дело личное…

Он хотел сам возвратить княгине Святозаровой ее сына Владимира.

Получив в дороге письмо княгини, он тотчас же ответил ей, что ее сын с честью сражается с неприятелем и вполне достоин имени, которое носит его мать, и что по окончании кампании он сам привезет его к ней.

В письме он много не распространялся.

Тогда же Григорий Александрович написал императрице письмо с подробным изложением семейного дела князей Святозаровых и его в нем участия и просил высочайшего ее соизволения на восстановление прав усыновленного дворянина Владимира Андреевича Петровского, дарования ему княжества и фамилии его отца Святозарова.

«Только сделать это надо, матушка, секретно, чтобы злые языки о том не проведали и не оскорбили княгиню-страдалицу нелепым подозрением», — заключил свое письмо Потемкин.

Императрица отозвалась на это письмо чутким женским сердцем, и просьба Потемкина была исполнена.

Владимир Андреевич Петровский, за жизнью и воспитанием которого неусыпно следил князь, действительно, окончив курс в московском университетском пансионе, по собственному желанию пошел в военную службу, в армию, и в описываемое нами время служил в отряде Кутузова.

Во время штурма Измаила он был легко ранен, и ко времени отъезда светлейшего находился накануне выписки из лазарета.

В день своего отъезда Потемкин подписал приказ о переводе Владимира Андреевича Петровского в гвардию, с откомандированием в распоряжение фельдмаршала.

 

XVII. На пути

Вторая поездка Григория Александровича Потемкина в Петербург с театра военных действий сопровождалась такою же торжественною обстановкою, как и первая, после Очакова.

Во всех городах были парадные встречи, при звоне колоколов и пальбе из пушек, если таковые, конечно, имелись в тех городах, которые проезжал светлейший фельдмаршал.

Роскошные пиры и праздники устраивались в честь победителя Очакова и Измаила в более значительных городах. Ночью путь князя освещался горящими смоляными бочками.

Но пресыщенного властелина не тешили почести, не радовали торжества. Он был уныл, сердит и мрачен.

Лишь при особом умении приближенных к нему лиц, в нем пробуждались интерес к чему-нибудь и желание.

В одном из маленьких городов, лежавших на пути, жители ожидали проезда светлейшего с особенным нетерпением, так как хотели подать ему просьбу о городских нуждах.

Дни шли за днями. Наконец ночью появился экипаж Потемкина. Жители окружили его. Но на их беду, князь дремал и не велел себя тревожить и останавливаться в городе.

В этом затруднительном положении горожане обратились к одному из свиты светлейшего, и тот, тронутый их просьбами, согласился устроить дело.

Когда Григорий Александрович сердито спросил, скоро ли будут готовы лошади, он отвечал:

— Сейчас, ваша светлость! А какая здесь капуста, какой хлеб! — добавил он, как бы про себя, со вздохом.

Потемкин вдруг встрепенулся:

— Где, братец, давай сюда!

Капуста и хлеб были мигом поданы. Они оказались действительно прекрасными. Князь покушал, похвалил, внимательно рассмотрел просьбу горожан и, найдя ее справедливою, тут же удовлетворил их желания.

Светлейший приближался к Тульской губернии.

Знали, что он выразил желание пробыть в Туле несколько дней, чтобы осмотреть оружейный завод.

— Тульский завод, — сказал дорогой Григорий Александрович, — есть такое государственное заведение, такой военный предмет, который заслуживает моего внимательного обозрения, и я непременно займусь этим делом тщательно и серьезно.

Когда это намерение светлейшего стало известным в Туле, все пришло в движение.

Везде готовились роскошные торжества, спектакли, иллюминации и разного рода увеселения.

Местные власти с неутомимой энергией спешили привести в порядок город и завод, в сладкой надежде хотя на одно слово похвалы полудержавного властелина, хотя на один взгляд одобрения.

Так ценны были милости светлейшего.

Тульский губернский предводитель с дворянством и чиновники всех присутственных мест были наготове по первой повестке явиться в парадных кафтанах к тульскому наместнику, генерал-аншефу Михаилу Никитичу Кречетникову, для представления могущественному вельможе.

По-видимому, и народ принимал живейшее участие в этой парадной встрече.

Множество крестьян пришли в Тулу из ближайших сел и деревень.

Все хотели посмотреть на человека, на которого обращено было внимание всех и слава о котором гремела по всей обширной России.

Ежедневно толпы этого пришлого люда собирались по Киевской улице и осаждали тогда еще существовавшие триумфальные ворота, дворец, где должен был остановиться высокий путешественник, и крепость.

Михаил Никитич Кречетников, зная хорошо Григория Александровича, приказал, на всякий случай, приготовить на каждой станции все, что только могло удовлетворить причудливый вкус князя.

Тульский губернатор, Андрей Иванович Лопухин, ожидал дорогого гостя на границе Мценского уезда.

Все суетилось, готовилось, хлопотало.

Наконец, светлейший въехал в Тульскую губернию и, нигде не останавливаясь, даже не вылезая из своего зимнего дормеза, продолжал путь.

Таким образом, сопровождаемый губернатором, капитаном-исправником и некоторыми чиновниками, он проскакал Малое и Большое Скуратово — станции, где переменяли лошадей, а Лопухин все еще не видал его.

Желая непременно представиться светлейшему и донести об этом свидании наместнику, Лопухин решил обратиться к любимому адъютанту князя — Бауру, который был не только ему знаком, но даже несколько обязан.

Это было в Сергеевске, в шестидесяти верстах от Тулы, где переменяли лошадей.

Баур, сидевший вместе с Григорием Александровичем, вышел из дормеза, и Лопухин спросил его каким-нибудь средством доставить ему случай сейчас представиться князю.

— Хорошо, — ответил Баур, — я сделаю все, что могу, но за успех не ручаюсь.

Подойдя к дормезу и обращаясь к своим товарищам — другим адъютантам, которые от инея, облепившего их с головы до ног, были похожи на белых медведей, громко он сказал:

— Вот каков русский мороз: и без румян покраснеешь! Бррр… хорошо бы теперь, знаете, перекусить чего-нибудь да подкрепиться водочкой.

Князь из наглухо закрытого дормеза не подавал голоса, хотя мог слышать этот разговор.

— Кто бы отказался от таких благ! — подхватил один из адъютантов, переминаясь с ноги на ногу у дормеза.

Потемкин молчал.

— Этак, пожалуй, чего доброго, застынешь как студень, — продолжал Баур.

— Ты шутишь, а нам не до шуток — мы смертельно прозябли.

Потемкин молчал.

— Ваша светлость, — крикнул, наконец, потерявший терпение Баур, подойдя к самому окну дормеза, — здесь приготовлен вкусный завтрак.

Григорий Александрович сделал легкое движение.

— Тульские гольцы теперь только из воды, а калачи еще горячие. Право, все это стоит внимания вашей светлости.

Стекло дормеза опустилось.

— Алексинские грузди и осетровая икра заслуживают того же… — продолжал Баур.

— Гм!.. — отвечал Потемкин.

— А ерши, крупные, животрепещущие, так и напрашиваются в рот.

— Ой ли?

— Сверх того, ваша светлость, здесь мигом приготовят и яичницу-глазунью.

— Вели отворить карету! — крикнул Григорий Александрович, видимо, соблазненный последним блюдом русской кухни.

Светлейший вышел из дормеза, вытянулся во всю длину своего роста, окинул блуждающим взором своих полузамерзших спутников и сказал Попову и Бауру:

— Пойдем.

Они отправились к почтовому дому, где их действительно ожидали сытные яства и превосходное вино.

Когда с князя сняли шубу, он скорее упал, нежели сел в вольтеровское кресло в каком-то изнеможении, которое, вероятно, было следствием продолжительной и необыкновенно скорой езды.

Баур, улучшив минуту, доложил ему, что тульский губернатор уже две станции сопровождает их и желает представиться его светлости.

— Попроси сюда господина губернатора, — отвечал Григорий Александрович и велел своему камердинеру подать флягу с водкой.

Баур бросился за Лопухиным в другое отделение почтового дома.

— Его светлость просит ваше превосходительство к себе… Пожалуйте скорее…

Лопухин не заставил себя ждать и вошел к князю, который, сидя откинувшись на спинку кресла, отвинчивал серебряную крышку у фляги, оклеенной красным сафьяном.

Увидя вошедшего, он сделал легкое движение головой, что означало поклон, и холодно сказал:

— Напрасно вы беспокоились, я слышал, что вы проехали с нами две станции.

— Три, ваша светлость, — отвечал Андрей Иванович.

— Напрасно, повторяю вам, — возразил князь, — я, право, не мог этого знать, потому что не выходил из кареты.

Крышка между тем была отвинчена.

Светлейший налил в нее из фляги тминной водки, которую всегда употреблял, выпил, потом налил Попову, а флягу отдал Бауру, который, в свою очередь, также налил из нее, проглотил свою порцию и передал флягу камердинеру.

— Я здесь немного отдохну и позавтракаю, — продолжал Григорий Александрович, обращаясь к Лопухину, — а вы поезжайте с Богом в Тулу и потрудитесь поклониться Михаилу Никитичу, с которым я сам скоро увижусь… Вас же лично благодарю.

Князь опять сделал легкое движение головой. Андрей Иванович низко поклонился, вышел из комнаты, надел шубу, сел в сани и помчался в город.

Наступило продолжительное молчание.

Подали яичницу. Баур напомнил о ней светлейшему, полулежавшему в кресле в мрачной задумчивости.

— Яичница готова, ваша светлость! — сказал Баур.

Потемкин встрепенулся, как бы от сна и начал завтракать. Его примеру последовала и свита, и скоро яичница, а за ней и другие кушанья были истреблены по-военному.

В этот день вечером вся Тула осветилась иллюминацией. Светлейший въехал в город. Наместник, губернатор, вице-губернатор, губернские и уездные предводители с дворянством, многие военные генералы, штаб-офицеры, гарнизон, все чиновники присутственных мест встретили его у дворца.

Григорий Александрович был на этот раз в хорошем расположении духа.

Он был крайне вежлив с Кречетниковым, повторил свою благодарность Лопухину, сказал несколько приветливых слов генералам, губернскому предводителю, вице-губернатору, похвалил почетный караул, ординарцев и сделал всем остальным общие поклоны, прошел вместе с наместником и губернатором во внутренние покои дворца.

На другой день, за обеденным столом, к которому было приглашено более сорока особ, Григорий Александрович, обращаясь к Кречетникову, сидевшему с ним рядом, сказал, указывая на некоторые кушанья.

— Я замечаю, Михаил Никитич, что вы меня балуете. Все, что я видел и вижу, доказывает особое ваше обо мне озабочивание.

— Очень рад, ваша светлость, — отвечал тот, улыбаясь, — что я мог угодить вам этими мелочами.

Взяв с тарелки огромную мясновскую редьку, стоявшую на столе под хрустальным колпаком, Потемкин отрезал от нее толстый ломоть и продолжал:

— У вас каждое блюдо так хорошо смотрит, что я начинаю бояться за свой желудок.

Редька ему чрезвычайно понравилась; но он, к удивлению всех, взял, вслед за тем, свежий ананас, разрезал его пополам и начал есть, заметив:

— У всякого свой вкус.

Тогда наместник провозгласил тост за князя, музыка заиграла туш, и артиллерия, привезенная из парка, открыла пальбу.

— Все это прекрасно, Михаил Никитич, — сказал князь Кречетникову, — но здесь нет еще одной вещи, до которой я большой охотник и которую вы, помните, прислали мне с курьером в Бендеры.

— Не могу догадаться, ваша светлость, — отвечал несколько изумленный Кречетников.

— Вы, кажется, и калужский наместник?

— Точно так, ваша светлость.

— А забыли, что тульские обварные калачи едва ли лучше калужского теста…

На другой день за завтраком светлейший уже ел калужское тесто.

Князь между тем не забыл главнейшей цели пребывания своего в Туле — оружейного завода. Он посвятил ему два утра и осмотрел подробно во всех частях. Многое он одобрил, но многое нашел требующим значительных улучшений и преобразований.

Он сделал тут же некоторые распоряжения и приказал начальству выбрать двух чиновников, которых хотел послать в Англию для изучения оружейного искусства.

Он изъявил, кроме того, желание вызвать оттуда же опытных и знающих мастеров для закалки стали, которую делали у нас очень дурно.

Эти предложения светлейшего осуществились уже после его кончины.

Два дня и два вечера толпился народ на тульских улицах, то бегал за каретой Потемкина, с любопытством и уважением поглядывая на знаменитого вельможу, то любовался иллюминацией, дивился прозрачным картинам, глазел на тысячи предметов, для него диковинных и чудесных.

Два дня и два вечера в Туле беспрерывно происходили торжества, спектакли, раздавались музыка и песни.

Наконец, Григорий Александрович уехал и город снова вернулся к своей однообразной и скучной жизни.

Императрица отправила навстречу светлейшему главнокомандующему графа Безбородко. Она ждала своего друга с радостью, вельможи же, которых он заслонил своим присутствием, с ненавистью.

Среди придворной толпы один только не боялся предстоящей встречи — это Платон Зубов. Страшно честолюбивый и затаивший ненависть против Потемкина, не дававшего ему быть «первою персоною» в государстве, он, поощряемый большой партией при дворе и благоволением государыни, вздумал сломить гиганта. Предстояла борьба великана с пигмеем.

Встреча князя в Петербурге, куда он прибыл 28 февраля 1791 года, была необыкновенна по своей пышности.

 

XVIII. День Потемкина

С первого взгляда казалось, что Григорий Александрович ничуть не утратил своего могущества.

Роль его в устройстве государственных дел по-прежнему была первенствующая.

Имя его имело такое же, как и прежде, обаяние в придворных сферах.

Но… Это «но» было и у Потемкина; хотя императрица и относилась к нему по-старому благосклонно, однако порой замечалось с ее стороны как бы какое-то тайное предубеждение против князя.

Это были, видимо, результаты наветов графа Платона Зубова.

Светлейший, по самому своему характеру, не был склонен к мелким интригам — он привык сокрушать с маху, одним ударом, а не валить противника «под ножку».

Понятно, почему этот чисто русский богатырь не мог терпеть совместничества во власти с Зубовым.

Не желая иметь с ним частых встреч, князь не остановился в приготовленных для него его прежних покоях в Зимнем дворце, а поселился в Таврическом.

Столкновений между этими «светилами», одним еще стоявшим на зените, а другим восходящим, не было по крайней мере крупных.

Из мелких отметим лишь одно.

Вскоре после приезда Григория Александровича в столицу, императрица объявила Зубову, что дарит ему за заслуги имение в Могилевской губернии, заселенное 15 000 душ крестьян, но потом спохватилась, вспомнив, что имение это уже подарено Потемкину.

Тогда она раз за обедом сказала князю:

— Продай мне твое Могилевское имение.

— При всем моем желании исполнить желание вашего величества, — сказал, весь вспыхнув, Потемкин, догадавшись для кого предназначается покупка, — исполнить его не могу.

— Почему?

— Я продал имение…

— Кому?

— Вот ему… — оглянувшись кругом, сказал Потемкин, указывая на стоявшего за его креслом молодого камер-юнкера Голынского.

Императрица, догадавшись, что князь догадался о ее намерении, сильно смущенная, растерянно спросила Голынского:

— Как же ты это купил имение у светлейшего?

Григорий Александрович бросил на молодого человека выразительный взгляд.

— Точно так, ваше величество, купил… — ответил с низким поклоном догадливый Голынский.

В этом поступке виден гигантский размах «великолепного князя» — он не пожалел огромного богатства, швырнув его юноше, лишь бы это богатство не досталось Зубову.

В общем отношении Екатерина к своему подданному другу оставалась, однако, по-прежнему благосклонна. На него сыпались милостивые знаки внимания, награды и подарки.

Григорий Александрович с присущим ему тактом, сам удалился от Зимнего дворца, проводя время у себя в Таврическом.

В своей домашней жизни князь всегда держался порядка, к которому сделал привычку еще в молодости.

Он ложился спать и вставал в назначенные часы.

Впрочем, нередко, особенно в описываемое нами время, он проводил целые ночи, ходя и лежа в постели, но не засыпая. Терпел от этого не столько сам князь, сколько Василий Степанович Попов, изумлявший всех своей неутомимою деятельностью.

Когда Григорий Александрович мучился бессонницей, то беспрестанно призывал его к себе, заставлял записывать мысли и планы, отдавал различные приказания и поручал тотчас же приводить их в исполнение.

Попов являлся всегда в полной форме, работал до утра, не смыкая глаз, и, несмотря на это, когда Потемкин просыпался, первым входил к нему с донесением.

Такая неутомимость Василия Степановича удивляла иногда даже самого князя, потому что Попов, не имевший буквально минуты покоя и исправлявший самые трудные и разнообразные обязанности, был постоянно весел и бодр.

Проснувшись и выслушав доклад Попова, князь на целый час садился в холодную ванну, потом одевался, отправлял краткое утреннее моление и выходил в столовую, где уже стоял завтрак, заключавшийся обыкновенно в чашке шоколада и рюмке ликера.

Затем, если был весел, приказывал своим музыкантам и певцам исполнять какую-нибудь кантату.

Нередко он приглашал к завтраку и красавиц своих, которые, по выражению современника, «отличным образом прелестного обхождения и редкою красотою могли затмить самих граций».

Когда же князь был не в духе, что также случалось нередко, к нему никто не смел являться, за исключением должностных лиц, и все двери кругом затворялись, чтобы до него не доходил никакой шум.

После завтрака к Григорию Александровичу снова входил Попов, вручал полученные бумаги и письма и оставался до тех пор, пока не получал приказания удалиться.

Попова сменял секретарь, имевший доклад два раза в день, потом медик, наконец, все прибывшие с поручением от разных правительств иностранцы.

По отпуске последних Потемкин запирал свой кабинет и оставался часа два один.

Служить у Потемкина было трудно.

Василий Степанович Попов, отлично изучивший все привычки светлейшего, никогда и ни в каком случае не начинал говорить первым и не осмеливался напоминать ему о каком-либо деле, которое он почему бы то ни было медлил исполнять, потому что князь, никогда и ничего не забывавший, терпеть не мог напоминаний.

Не только служившие при князе лица, но даже все вельможи и иностранцы без изъятия должны были приноравливаться к его характеру, если не хотели навлечь на себя его неудовольствия и гнева.

Перед обедом, если не было надобности собственноручно писать императрице или не удерживали другие важные дела, Григорий Александрович обыкновенно ехал навестить кого-нибудь из своих близких.

При возвращении, он подписывал все приготовленные бумаги, отдавал пароль и в два часа садился обедать.

Насколько был великолепен двор светлейшего, по блеску многочисленности равнявшийся королевскому, настолько был роскошен и его стол, к которому ежедневно собиралось несколько десятков гостей, званых и незваных.

В продолжении обеда играл прекрасный домовой оркестр князя, меняясь по очереди с хорами русских песенников и оперных певцов и певиц.

В это время Потемкин был почти всегда весел, разговорчив и любезен.

Хотя он величественностью своей осанки и обхождением, немного резким и гордым, внушал каждому какое-то подобострастие к себе, тем не менее все современники согласны в том, что князь был очень внимателен и снисходителен к своим гостям и не делал между ними никакого различия.

Григорий Александрович старался строго следовать правилам умеренности и трезвости и, для сбережения своего здоровья, воздерживался иногда по целым месяцам, от употребления вина и других излишеств.

После обеда, который продолжался не более двух, иногда трех часов, князь, посидев еще немного с гостями, удалялся в свой кабинет, где так же, как поутру, оставался некоторое время один.

Затем, если не препятствовали дела, он развлекался игрою в карты с приближенными к нему людьми.

Игра происходила всегда в глубокой тишине, потому что партнеры князя, зная его привычки, не говорили ни слова, кроме того, что следовало по игре, или если Григорий Александрович не подавал сам повода к разговору.

Вечером Потемкин занимался гимнастикой или гулял пешком.

Потом ехал в концерт или театр, если же назначал у себя вечера, что бывало довольно часто.

Кроме порядка, введенного в доме князя и соблюдавшегося им даже в походах, он нередко давал великолепные, стоившие огромных издержек, балы, на которые приглашались все придворные, генералитет, офицеры.

Сознавая вполне необходимость и пользу развлечений, Потемкин заботился доставлять их не только себе, но и своим подчиненным.

«Чтобы человек был совершенно способен к своему назначению, — говорил он, — потребно оному столько же веселия, сколько и пищи; в рассуждении сего наипаче надлежит помышлять о солдатах, кои без того, быв часто повергаемы великим трудам и отягощениям, тратят бодрость и силы сердца. Унылое же войско не токмо бывает неспособно к трудным предприятиям, но и легко подвергается разным болезням».

Руководствуясь таким правилом, Григорий Александрович не жалел ни трудов, ни денег на устройство и содержание вверенных ему войск и этим приобрел себе искреннюю любовь подчиненных и солдат.

В тех случаях, когда около князя все веселилось, был весел и сам он, хотя нередко среди веселья внезапно подвергался припадкам своей обычной скучливости и раздражительности.

Григорий Александрович ужасно боялся болезней и питал отвращение ко всем лекарствам.

Когда он заболевал, нужно было иметь необыкновенное терпение, чтобы переносить капризы и раздражительность, проявлявшиеся в нем в это время.

Доктора возились с ним и день и ночь как с ребенком и должны были давать ему лекарства обманом, в пище и питье, потому что иначе он ни за что бы не принял их.

Несмотря на все просьбы медиков, он никогда не хотел слушаться их советов, не лежал в постели, когда того требовали обстоятельства болезни, и не мог долго выдерживать диеты.

Как только силы ему позволяли, он тотчас же выезжал и без разбора ел все, что нравилось. Скорое выздоровление производило в Потемкине чрезвычайную радость.

Вскоре после приезда в Петербург после падения Измаила он простудился на охоте. Врачи уложили его в постель и прописали лекарство, которое, по обыкновению, осталось нетронутым.

Почувствовав ночью сильный лихорадочный пароксизм, Григорий Александрович кликнул камердинера и велел подать себе горячего пунша. Несколько стаканов этого напитка вызвали, разумеется, обильный пот, и князь вдруг почувствовал себя совершенно здоровым.

Это привело его в такой восторг, что он немедленно велел осветить весь дом, готовить великолепный ужин и разослал гонцов будить всех своих коротких знакомых и звать их сейчас же на бал.

Еще не рассвело, как все уже танцевали под звуки двух оркестров. Потемкин сам открыл бал и старался доставить присутствующим разнообразные удовольствия, которые продолжались до самого обеда.

Вот мнение о великолепном князе Тавриды одного из его современников:

«При великих свойствах Потемкина нельзя не дивиться и противоположностям, кои имел знаменитый вельможа в нравственном своем поведении. Характер его с этой стороны был из самых странных, каковой едва ли можно в сравнении приискать в другом муже; поэтому нельзя верить, чтобы человек в состоянии был предаваться стольким непостоянным страстям, как Потемкин.

Люди, возраставшие с ним в молодости, обнадеживали, что он прихоти свои усвоил в совершенных летах, с приумножением его необычайного счастья, и что в молодости своей не оказывал он и следов такого нрава.

Великое богатство, дозволявшее ему издерживать ежегодно свыше трех миллионов рублей, не в состоянии было доставить ему радость, чтобы он хотя один день в покое оным наслаждался. Он не щадил великих сумм для удовлетворения страстям своим, и прежде нежели что-либо доходило к его употреблению, он терял уже желание, побудившее его в первые мгновения сделать на то издержки.

Сколько странна была сия его перемена страстей, столько же быстро действовала и переменчивость его душевного состояния; несколько раз в день можно было видеть его в полном веселии и удовольствии и столько же раз в совершенном унынии. Нередко случалось, что во время увеселений князь ясностью своего духа и радованием превосходил всех участвующих; но прежде, нежели кто-либо мог вообразить, делался он столь унылым, как бы произошли с ним все несчастия в свете.

Радость и огорчение с равномерною быстротою в нем действовать могли, и потому нельзя было воспринимать осторожности, чтобы заблаговременно избегать его гнева, поелику нрав его был вспыльчивый и действия оного следовали скорее, нежели можно себе представить.

Малость в состоянии была доставить ему несказанное удовольствие и опять малость могла на целый день повергнуть в несносную скуку. Он имел некоторые часы, в которые сердце его таяло, иногда от радости, иногда же от сострадания; еще иные, в которые ему ничто на свете не нравилось, не могло восстановить его понуренного духа. Он имел привычку непременно окусывать ногти, отчего всегда говорил сквозь пальцы и большею частью наморщив лицо; а сие представляло в нем вид недовольный. Чтобы не видеть уныния на лице других, Потемкин, особливо же в веселом духе, расточал свои сокровища, в другое же слезы невинности и бедности служили орудием к вящему раздражению его гнева; но через несколько мгновений приходил он в состояние, в котором о поступке своем раскаивался. Вообще кроме занятий по своей обязанности ни к чему на свете примениться не мог».

Мы знаем истинную причину такого, оставшегося для современников, не посвященных в роман юности Потемкина, странного душевного состояния светлейшего князя, этого «несчастного баловня счастия».

Загадочная хандра в последние приезды князя в Петербург повторялась с ним особенно часто.

Причиной ее, с одной стороны, была известная нам «болезнь зуба», вырвать который оказалось труднее, нежели князь предполагал, а с другой — душевное состояние княгини Святозаровой, с которой князь виделся несколько раз и которая с нетерпением ожидала заключить в объятия своего второго сына.

Хандра напала на князя, как мы знаем, и в день приезда в Петербург Владимира Андреевича Петровского, загадочным образом попавшего с первых же своих шагов в столице в восточный домик Калисфении Николаевны Мазараки, откуда под арестом его привезли в Таврический дворец.

 

XIX. Дуэль

Состояние духа княгини Зинаиды Сергеевны Святозаровой со дня полученного ею от Аннушки известия о том, что сын, рожденный ею в Несвицком, появления на свет которого она, как, вероятно, не забыл читатель, ожидала с таким нетерпением, жив, до самого получения ею ответа на ее письмо от Потемкина и даже после этого ответа, едва ли поддается описанию.

Она, несмотря на громадную силу воли, ходила положительно в каком-то тумане, с единственной мыслью о предстоящем свидании с своим ребенком, которого она никогда в жизни не видала.

Из письма Григория Александровича она поняла, что последний все время заботился о Володе, как уже она мысленно называла своего сына и, несомненно, сделал его достойным имени, которое он будет носить.

«Которое носит его мать…» — вспомнилась ей фраза из письма Потемкина.

«Почему же он не написал достойным имени своего отца?» — возник вопрос в уме Зинаиды Сергеевны.

«Он прав!» — решила она через мгновение и горькое чувство к покойному мужу шевельнулось в ее душе.

«Царство ему небесное!» — остановила она сама течение этой мысли, которое могло разрастись до страшного обвинения.

Он искупил свою вину… страшной смертью…

Он покаялся перед ней коротким предсмертным письмом… Он написал в нем «наш сын». Он безумно ревновал ее, но ревность ведь признак любви… Можно ли обвинять в чем-нибудь человека, который любит… Любовь искупает все… — мелькали в уме княгини мысли, клонившиеся к защите несчастного самоубийцы…

Невольно в уме Святозаровой возникло сравнение между тем сыном, который с честью сражается с неприятелем, и этим, старшим, который проводит время среди праздности и веселья, в то время когда там, на границах Турции, льется кровь героев.

Володя, ее сын, один из этих героев.

Княгиня припоминает все подробности о ее неожиданно найденном сыне, рассказанные ей Григорием Александровичем, несколько раз посетившим ее по приезде в Петербург после падения Измаила.

— Он похож на Васю лицом и фигурой, только немного ниже ростом, да выражение лица более серьезное, вдумчивое, — перебирает в своей памяти Зинаида Сергеевна. — Он до сих пор не знает, кто он. Князь скажет ему это здесь, накануне свидания с нею… Потемкин для этого вызовет ее к себе… Свидание произойдет при нем…

Княгиню всю охватывала нервная дрожь при одной мысли, что эта минута скоро наступит.

— Скоро, очень скоро… Князь уже уведомил ее, что ее сын выехал из Ясс и… едет… Это было вскоре после приезда светлейшего… Уже давно, значит…

— Авось доедет благополучно… а так он здоров, совершенно здоров… Ужели… накануне… Не может быть… Бог этого не допустит.

Таковы были беспокойные мысли княгини Святозаровой.

Сердце ее болезненно сжималось, точно чуя какую-то близкую беду…

Беда на самом деле была у ворот, но не касалась ее нового — она так и называла его — «новый» — сына Владимира.

Мы оставили князя Василия Андреевича Святозарова в тот момент, когда он возвратился к себе после объяснения с князем Потемкиным, по поводу его ухаживания за Калисфенией Николаевной Мазараки, объяснения, как мы знаем, сильно подействовавшего на молодого человека и заставившего его совершенно изменить свое поведение относительно «потемкинской затворницы».

Насколько сильно ранее он искал с ней хотя мимолетной встречи, настолько после он упорно и настойчиво стал избегать ее.

Это было для него тем более необходимо, что чувство к «прекрасной гречанке» далеко не потухло в сердце князя Святозарова.

Скажем более: властное потемкинское «не тронь — моя» и данное светлейшему честное слово, положив между ним и предметом его любви безбрежную пропасть, только усилило в нем обожание этой женщине.

Она, со времени его объяснения со светлейшим, умерла для него, но память о ней была для него священна.

Он смешивал, как это всегда бывает с влюбленными, ее личность с своим чувством и чистоту последнего переносил на его предмет.

Фривольно и двусмысленно произносимое имя Калисфении заставляло его страдать и портило на несколько дней расположение его духа.

Товарищи знали это, и более чуткие и дальновидные щадили его и были осторожны в разговорах.

Увы, такой тактики держались не все.

Граф Владислав Нарцисович Сандомирский, бесплодно, как мы знаем, ухаживавший за красавицей гречанкой, ничего не выиграл, удалив с своей, как ему казалось, дороги князя Василия.

Скорее даже он проиграл.

На Калисфению разрыв с князем Святозаровым, так неожиданно начатый им самим, произвел неожиданное для нее самой впечатление. Ей вдруг страшно захотелось, чтобы князь Святозаров был снова у ее ног.

Это был каприз оскорбленного женского самолюбия — импульс, зачастую заменяющий у женщин любовь и страсть.

Она изобретала всякие способы, чтобы увидаться с князем, рассчитывая на силу своих чар, писала ему письма. Но Василий Андреевич оставлял их без ответа и не являлся ни к ней, ни в места, назначенные для свидания.

Молодая женщина выходила из себя, рвала и метала.

Это состояние духа далеко не способствовало победе над ней со стороны другого.

Граф Сандомирский оставался, как выражаются гадалки, при пиковом интересе.

Красавица перестала на него обращать даже небольшое, как прежде, внимание.

Пришлось отказаться от всякой надежды.

Фат по природе и воспитанию, пустой человек, с мелким самолюбием, граф Владислав Нарцисович был взбешен.

Он считал уничтоженным свой престиж «неотразимого», которым он так кичился в товарищеском кругу.

Он начал поднимать этот престиж, стараясь при всяком случае намекнуть, что он был близок к «жар-птице», но что она ему надоела.

«Слишком навязчива… не люблю таких… прямо бросилась на шею, так и висит, не стряхнешь… Ну да я не из таковских — стряхнул… С такими, как она, чем круче, тем лучше… Видали мы их не одну сотню… какое, тысячу…» — врал озлобленно отвергнутый ловелас.

Товарищи посмеивались, но слушали. Многие знали, что он врет, но молчали.

«Какое нам дело… Пусть врет…» — думали, вероятно, они.

По счастливой случайности, это хвастовство графа происходило без князя Святозарова.

В тот самый день, с которого мы начали наше правдивое повествование, у князя Василия Андреевича Святозарова был товарищеский обед, обильно политый всевозможными винами.

После обеда все холостое общество собралось в кабинете князя с трубками.

Разговор перешел, сообразно настроению собравшихся, на женщин вообще и на Калисфению Николаевну в частности.

О последней заговорил Сандомирский. Он стал, по обыкновению, рассказывать о своей к ней близости и вошел в самые пикантные подробности.

— Подлец! — вдруг, не выдержав, вскочил князь Василий.

— Что-о!.. — в свою очередь, крикнул граф.

— Подлец!.. говорю я, кто рассказывает так о женщинах. Если же, вдобавок, он, как ты, врет, то подлец — вдвойне!..

Граф Сандомирский было рванулся к князю, с поднятой рукой, но его удержали.

— Ты мне за это ответишь!.. Думаешь, как самого тебя прогнала кокотка, так и всех…

Князь Святозаров поднял чубук и хотел ударить им графа, но его также не допустили сделать этого.

— Ты мне ответишь… за это… — прохрипел князь, вырываясь из рук державших его товарищей.

— Хоть сейчас… — отозвался, тоже силившийся освободиться из непрошенных объятий офицеров граф.

— Сейчас… так сейчас… вот шпаги… Снимите!.. — прохрипел князь Святозаров.

Над диваном, крест-накрест, были расположены прекрасные, парные дуэльные шпаги.

Этому обороту дела присутствующие не решались воспрепятствовать.

Дуэли были тогда в ходу.

Оскорбление, служащее поводом к дуэли, несомненно имело место.

Двое из товарищей графа Сандомирского и князя Василия сами вызвались быть секундантами и начали говорить, что дуэль надо отложить до более удобного времени и назначить в более удобном месте.

— К чему… — сказал князь Василий, — он сам сказал сейчас… А я говорю здесь…

— Я согласен… — отозвался граф.

Секунданты подали противникам шпаги и поставили их на позиции.

Дуэль с хозяином дома, при весьма оригинальной обстановке в его собственном кабинете, началась.

Князь Василий горячился.

Граф Сандомирский, напротив, совершенно овладел собою и, видимо, хладнокровно рассчитывал каждый удар.

В этом было его преимущество, так как они оба фехтовали прекрасно.

Горячность погубила князя.

Он сделал неосторожный выпад и открыл противнику правый бок.

Шпага Сандомирского почти до половины лезвия вонзилась в бок князя Святозарова несколько выше бедра.

Этот страшный удар был, видимо, непредвиден самим графом, быть может, и не желавшим убить товарища.

Владислав Нарцисович бросил эфес шпаги и в ужасе отступил.

Князь Святозаров медленно опустился на ковер кабинета. Шпага дрожала в его боку. Широко раскрытые глаза князя были полны предсмертного ужаса.

Все присутствующие окружили тяжелораненного.

В наступившем переполохе не заметили, как граф Сандомирский выбежал из кабинета, а затем из дома.

Один из товарищей быстрым движением вынул шпагу. Кровь хлынула фонтаном и обагрила пушистый ковер. Глаза раненого закатились.

С помощью сбежавшейся прислуги раненого раздели, уложили на диван и сделали первую перевязку.

Прибывший очень скоро врач констатировал безнадежное положение князя Василия Андреевича.

Княгиня Зинаида Сергеевна, несмотря на осторожность, с которой ей сообщили о случившемся несчастии, бледная как смерть, поспешила к смертному одру своего старшего сына. Она приняла его последний вздох.

Он умер, не приходя в сознание.

Княгиню без чувств унесли наверх.

Все это произошло в тот самый вечер, когда Владимир Андреевич Петровский был в Большом театре и, принятый Калисфенией Николаевной за его брата князя Василия Святозарова, совершил после спектакля таинственное и загадочное для него путешествие в восточный домик Васильевского острова.

Обморок княгини продолжался недолго. Несчастная женщина, закаленная под ударами судьбы и поддерживаемая религиозным чувством покорности воле Божией, вскоре встала и почти спокойно стала делать необходимые распоряжения.

Дали знать полиции. Та по горячим следам бросилась за графом Сандомирским, но разыскать его не могли: он как в воду канул. Оказалось впоследствии, что он в этот же вечер бежал за границу.

Одинокая и беспомощная княгиня вспомнила, естественно, о Потемкине и о своем втором сыне, возвратить которого обещался ей светлейший. Она приказала заложить карету и поехала в Таврический дворец.

Мы знаем, что Григорий Александрович не принял ее: у него был припадок жестокой хандры.

Через несколько часов после ее отъезда был привезен Бауром Петровский.

Хандра князя на этот раз продолжалась с небольшим сутки.

Входивший на другой день несколько раз в кабинет светлейшего Попов застал его около четырех часов дня уже сидевшим за письменным столом. Он осторожно доложил ему о случае с Петровским и повторил свой вчерашний доклад о дуэли между князем Святозаровым и графом Сандомирским со смертельным исходом для первого и о посещении княгини.

Князь молча выслушал первую часть доклада и мрачно улыбнулся. На вторую часть он сквозь зубы сказал:

— Знаю!..

Наступило молчание. Григорий Александрович озлобленно кусал ногти.

— Петровского… сюда, — наконец произнес он. Попов вышел, чтобы исполнить приказание.

Через несколько минут смущенный и бледный Петровский уже стоял перед светлейшим князем.

Григорий Александрович принял его почти ласково, несмотря на свое мрачное настроение духа.

Он подробно рассказал ему историю его рождения и воспитания и окончил сообщением, что по воле императрицы он теперь получил принадлежащий ему по праву княжеский титул и фамилию его отца и матери…

— Не обвиняй твоего несчастного отца… Быть может, каждый сильно любящий и дорожащий своею честью человек поступил бы так же, как и он… не обвиняй и мать… они оба и виноваты и не виноваты… Оба они были жертвою светской интриги… небывалой, возмутительной… Кроме того, возмездие за их поступок уже свершилось… Отец твой окончил жизнь самоубийством… брат вчера убит в дуэли… Ты теперь один, будь опорой, утешителем своей матери… Она… святая женщина.

У Григория Александровича на глазах блеснули слезы. Расстроенный Владимир Андреевич плакал как ребенок. Князь дал ему выплакаться.

— Поедем к матери! — сказал он ему, когда тот несколько успокоился. — Подожди меня в приемной, я оденусь.

Князь дернул за сонетку.

Владимир Андреевич, шатаясь, вышел из кабинета светлейшего и в изнеможении опустился на один из ближайших к нему стульев в приемной.

 

XX. Волшебный праздник

Мириады мыслей неслись в голове молодого офицера. Все прошлое восстало перед ним общей картиной; дымка таинственности с нее исчезла. Все мучившие его еще с детства вопросы вдруг получили неожиданное разрешение.

Все для него стало ясно, включительно до эпизода вчерашнего вечера. Она, эта красавица, приняла его за брата, за того брата, который теперь лежит мертвый, убитый на дуэли.

«Быть может, из-за нее!» — мелькнуло в его голове предположение.

Он инстинктивно угадал истину.

Владимир Андреевич вырос без родительской ласки. Потребность в ней гнездится в сердце каждого человека. Имя «мать» звучит для всякого, даже дикаря, небесной мелодией.

«У него есть мать!» — это сознание, как вывод из объяснения князя, вдруг поселило в его душе какое-то неземное спокойствие.

«Поскорей бы очутиться в ее объятиях, поскорей бы начать жизнь для нее…»

До сих пор его жизнь казалась ему бесцельной, теперь цель жизни была отыскана. Широкая волна энергии и подъема духа охватила все его существо.

Князь Владимир Святозаров — так мы теперь будем называть его — встал.

В это самое время вышел из кабинета Григорий Александрович Потемкин.

— Едем! — коротко обратился он к Святозарову.

Владимир Андреевич с сильно бьющимся сердцем последовал за князем.

В карете всю дорогу они молчали. Григорий Александрович усиленно кусал ногти, что было у него, как известно, признаком сильного волнения.

Княгиня молилась у гроба сына, когда ей доложили о приезде светлейшего князя Потемкина.

— Князь один? — спросила она лакея.

— Никак нет-с, с ними офицер.

Сердце княгини сжалось от охватившего ее волнения. Она догадалась, что это — он, ее сын. Зинаида Сергеевна вышла в гостиную.

— Княгиня… — сделал к ней несколько шагов Потемкин, — ваш сын, Владимир…

Не успел он договорить этой фразы, как княгиня Святозарова была уже на груди Владимира Андреевича.

— Володя, дорогой, милый… — шептала она, рыдая.

— Мама, мама… — задыхаясь от волнения, говорил молодой офицер, и слезы крупными каплями падали из его глаз.

Потемкин, усиленно моргая глазами, смотрел на эту сцену.

Когда сын и мать выплакались и успокоились, когда он перестал покрывать ее руки поцелуями, обливая их слезами, а она с какою-то ненасытностью целовать его в лоб, щеки, губы, Зинаида Сергеевна вдруг бросилась на шею Потемкину и поцеловала его в губы.

Князь дрогнул и было в первое мгновение отшатнулся, но затем сжал княгиню в своих мощных объятиях.

— Княгиня… Зинаида Сергеевна… Зина… — заговорил он, не помня себя от нахлынувшего на него потока счастья.

— Вам, одному вам, я обязана этим счастьем… Вам я обязана моим возрождением… Вы единственный светлый луч во тьме моей жизни… Гриш… Григорий Александрович…

Она опомнилась и отшатнулась.

Потемкин тоже пришел в себя… Страдальческая улыбка промелькнула на его губах.

— Я рад, княгиня, что мог доставить вам утешение в вашем горе… — сдержанным тоном сказал он. — Я хотел бы поклониться покойнику…

Он прошел в залу.

Княгиня, опираясь на руку сына, последовала за ним.

Они все трое преклонили колени перед гробом усопшего Василия.

Вскоре Потемкин уехал.

Он присутствовал через два дня на похоронах молодого князя, которые отличались необыкновенною помпою и многолюдством.

Весь великосветский Петербург собрался проводить прах безвременно погибшего молодого человека, а главное, посмотреть на нового, неожиданно, точно с неба, свалившегося сына княгини Святозаровой — Владимира Андреевича.

История появления этого сына в самых разнообразных версиях уже успела облететь все петербургские гостиные.

Злые языки уверяли, что это побочный сын Потемкина и княгини, не признанный покойным князем Андреем Павловичем, простившим жену под условием, что плод ее любви к Григорию Александровичу не разделит ни титула, ни состояния с их сыном.

Теперь законный сын умер, а незаконный вступил в его права. Могущество светлейшего сделало эту метаморфозу.

Так шептались в гостиных…

Молодого князя похоронили в фамильном склепе князей Святозаровых, на кладбище Александро-Невской лавры.

Таинственная история семейства князей Святозаровых снова заняла умы петербургского большого света и заняла бы на более долгое время, если бы его внимание не отвлек данный светлейшим князем Потемкиным волшебный праздник в Таврическом дворце.

Приготовления к этому празднику делалось уже давно, и также давно в обществе циркулировали слухи о тех и других подробностях его программы, но самый праздник превзошел, как это нередко бывает, даже самые взыскательные ожидания, самую пылкую фантазию приглашенных, которых было множество.

Приглашен был буквально весь великосветский Петербург кроме Александра Васильевича Суворова, которому светлейший не забыл нанесенной обиды.

К огорчению Григория Александровича, не могла, конечно, быть и княгиня Святозарова с сыном.

Наконец день праздника наступил.

Это было 8 мая 1791 года. На площади, перед Таврическим дворцом, построены были качели и разного рода лавки, из которых безденежно раздавалось народу не только яства и питье, но платья, обувь, шляпы, шапки и прочее.

Народу, конечно, собралась несметная толпа. К дворцовому подъезду между тем один за другим подкатывали богатые экипажи. Над подъездом красовалась из металлических букв надпись, выражавшая благодарность Потемкина великодушной его благодетельнице.

Всех приглашенных было три тысячи человек, и все они как мужчины, так и дамы, должны были явиться в маскарадных костюмах.

На самом Григорие Александровиче был алый кафтан и епанча из черных кружев, стоившая несколько тысяч рублей.

Все это, по обыкновению светлейшего, сияло бриллиантами, а на шляпе его было их столько, что ему стало тяжело держать ее в руке и он отдал ее одному из своих адъютантов, который и носил за ним эту неоцененную драгоценность.

Обстановка и убранство комнат были великолепные.

Из передней, не очень большой комнаты, о трех дверях, входили в огромную большую залу с куполом и светом сверху. Под куполом устроены были хоры, на которых стояли невидимые снизу часы с курантами, игравшие попеременно пьесы лучших тогдашних композиторов; тут же помещены были триста человек музыкантов и певцов.

Во всю длину залы, в четыре ряда, шли высокие и массивные колонны из белого полированного гипса, образовавшие таким образом две узкие галереи, и по четырем концам которых были громаднейшие зеркала.

Окна находились не в продольных, а в поперечных стенах комнат, и тут, у каждого из этих стен, устроено было по эстраде, отделявшейся от полу несколькими ступенями.

Одна из эстрад, предназначавшаяся для императрицы, была покрыта драгоценнейшим персидским шелковым ковром.

На каждой из эстрад стояло по огромнейшей вазе из белого каррарского мрамора, на пьедестале из серого; а над вазами висели две люстры из черного хрусталя, в которых вделаны были часы с музыкой.

Люстры эти стоили сорок две тысячи рублей.

Кроме того, в зале было еще пятьдесят шесть люстр и пять тысяч разноцветных лампад, белых и цветных, сделанных наподобие роз, тюльпанов и лилий и развешанных гирляндами.

При входе в залу, по обеим сторонам от дверей, устроены были ложи, задрапированные роскошными материями и убранные цветами.

Под ними были входы в четыре ряда комнат, обитых драгоценными обоями.

На стенах этих комнат красовались великолепные картины, купленные Потемкиным, как и описываемые нами вазы из черного хрусталя у герцогини Кингстон.

Из этих комнат особенным великолепием отличались комнаты, предназначенные для карточной игры императрицы и великой княгини Марии Федоровны. Обои в них были гобеленовские, софы и стулья стоили сорок шесть тысяч рублей.

В одной из этих комнат находился «золотой слон» и средней величины часы, стоявшие перед зеркалом на мраморном столе. Часы служили пьедесталом небольшому золотому слону, на котором сидел персиянин. Слон был обвешен драгоценными каменьями.

Из большой залы был выход в зимний сад, в шесть раз больший эрмитажного и несравненно красивее распланированный.

На дорожках сада и на невысоких дерновых холмиках стояли мраморные вазы и статуи, изображающие гениев, из которых одни венчали очень сходно сделанный бюст Екатерины, а другие совершали перед ним жертвоприношения.

Посреди сада возвышался храм с куполом, достигавшим до самого потолка, искусно расписанного в виде неба. Купол опирался на восемь колонн из белого мрамора.

Государыня была представлена в царской мантии, держащею рог изобилия, из которого сыпались орденские кресты и деньги.

На жертвеннике была надпись: «Матери отечества и моей благодетельнице».

Сад был увешан также гирляндами разноцветных лампад в форме цветов и плодов, оглашался пением певчих птиц и был полон ароматами от поставленных там и сям курильниц и фонтана, бившего лавандовою водою.

Эффект, производимый этой волшебной обстановкой, был чрезвычайный.

Самый Таврический сад, окружавший дворец, был точно также великолепно убран и иллюминирован. В нем построены были несколько новых мостов из мрамора и железа, несколько павильонов и беседок, а в аллеях поставлены были новые статуи.

В шестом часу съехались почти все приглашенные, но в роскошных залах дворца царствовала чинная тишина. Все ждали царицу праздника.

Пробило шесть часов и из уст в уста стали передавать известие, что императрица едет.

Действительно, вокруг дворца раскатилось громоподобное «ура». Это народ приветствовал свою «матушку-царицу».

Екатерина с великими княгинями Александрою Павловною и Еленою Павловною подъехала ко дворцу.

Григорий Александрович принял ее из кареты, а в передней комнате встретил императрицу наследник престола Павел Петрович и его супруга Мария Федоровна.

Сопровождаемая всей высочайшей фамилией, государыня прошла на приготовленную для нее, в большой зале, эстраду и начался балет сочинения знаменитого балетмейстера того времени Пика.

В балете участвовали двадцать четыре пары из знатнейших фамилий — на подбор красавцы и красавицы.

Все они были в белых атласных костюмах, украшенных бриллиантами, которых в итоге было на десять миллионов рублей.

Предводительствовали танцевавшими великие князья Александр и Константин Павлович и принц Виртембергский.

В конце балета явился сам Пик и отличился необыкновенным соло.

Стало уже смеркаться.

Григорий Александрович пригласил императрицу, со всей высочайшей фамилией, в театр, устроенный в одной из боковых зал, куда последовала и часть гостей, сколько могло уместиться.

Когда занавес поднялся, на сцене появилось лучезарное солнце, в середине которого в зеленых лаврах стояло вензелевое имя Екатерины II.

Поселяне и поселянки, воздевая к солнцу руки, выражали движениями благоговейные и признательные к нему чувства.

Затем следовали две французские комедии и балет.

В последнем представлен был смирнский купец, торгующий невольниками всех народов, между которыми не было ни одного русского.

После спектакля императрица, в сопровождении великих князей и княжен, прошла сперва в большую залу, а потом в зимний сад.

Там уже все приняло другой вид.

Дворец освещен был ста сорока тысячами лампад и двадцатью тысячами восковых свечей.

Он был буквально залит светом, всюду отражавшимся в бесчисленных зеркалах, всюду дробившимся в хрустале и драгоценных украшениях.

— Неужели мы там, где и прежде были? — спросила Потемкина Екатерина, изумленная и, видимо, довольная представившимся ей великолепным зрелищем.

Государыня последовала в зимний сад.

Там заливались на все голоса соловьи и другие птицы.

На колоссальной, украшенной хрусталем пирамиде, находившейся между храмом и устроенной за ним лиственной беседкой, сверкало бриллиантовыми литерами имя Екатерины, от которого на все стороны исходило сияние.

На других пирамидах горели составленные из фиолетовых и зеленых огней вензелевые имена наследника престола, его супруги и обоих великих князей, Александра и Константина Павловичей.

Когда императрица со своею свитою подошла к храму, Григорий Александрович на его ступенях упал на колени перед изображением государыни и благодарил ее за все ее благодеяния.

Екатерина ласково подняла его и поцеловала в лоб.

По возвращении высочайших особ в залу начался бал.

Он открылся знаменитым польским гимном Козловского «Гром победы раздавайся», слова которого сочинил Державин, с трескотней литавр, пением и пушечными выстрелами.

Императрица во время бала играла в карты с великой княгиней Марией Федоровной, а гости кроме обыкновенных танцев забавлялись плясками, русскою и малороссийскою музыкой, устроенными в комнате качелями и разными другими увеселениями.

Прохладительные напитки, плоды и конфеты подавались беспрерывно.

Угощался и веселился по-своему и народ в дворцовом саду, который тоже весь горел огнями.

Иллюминированы были беседки, иллюминированы аллеи, иллюминированы суда, стоявшие на прудах, иллюминированы берега самых прудов.

Роговая музыка и хор песенников попеременно услаждали слух несметной толпы гуляющих.

На столе, за которым ужинала императрица с наследником престола и его супругою, был золотой сервиз, и сам Потемкин прислуживал императрице, пока она не попросила его сесть.

Сервировка и посуда и на других столах были драгоценные. Нечего и говорить, что ужин состоял из самых изысканных и редких блюд.

После ужина бал продолжался до самого утра, но императрица с высочайшей фамилией уехала в исходе второго часа ночи.

Никто и не помнил, чтобы она у кого-либо оставалась так долго.

Когда она уже выходила из залы, с хор, закрытых стеклянными сосудами, сиявшими яркими огнями, послышалось нежное пение с тихими звуками органа.

Пели известную итальянскую кантату, слова которой были следующие:

«Царство здесь удовольствий, владычество щедрот твоих; здесь вода, земля и воздух — дыщут все твоей душой. Лишь твоим я благом и живу, и счастлив. Что в богатстве и в почестях, что в великости людей, если мысль — тебя не видеть — дух ввергает в ужас! Стой, не лети время, и благ наших нас не лишай! Жизнь наша — путь печали: пусть на ней цветут цветы».

Императрица обернулась к провожавшему ее Потемкину и объявила ему свое живейшее удовольствие и признательность за прекрасный праздник.

Григорий Александрович упал перед Екатериной на колени, схватил ее руку и прижал к губам своим. Она была глубоко тронута, он плакал.

На глаза императрицы тоже навернулись слезы…

Многие из присутствующих при этом говорили потом, что светлейший был растроган потому, что предчувствовал близкую смерть.

Предчувствовал ли он ее или нет — неизвестно, но смерть действительно уже избрала его своей жертвой, и во время этого «волшебного праздника» он в последний раз видел императрицу в своем доме.

Ранним утром разъехались от Таврического дворца последние экипажи, и он опустел и принял угрюмый вид.

Угрюмый, проводив гостей, отправился на покой и его светлейший хозяин.

 

XXI. Закат

После данного Потемкиным «волшебного праздника» он еще около трех месяцев оставался в Петербурге.

Для такой отсрочки отъезда в армию, казалось, не было основательной причины, но князь просто хандрил и не хотел ехать.

Это странное поведение главнокомандующего породило в Петербурге массу слухов.

Говорили даже, что он хлопотал о разрешении основать из областей, отнятых у турок, особое царство и владычествовать в нем под протекторатом России.

Это были, конечно, выдумки досужих и праздных умов.

На самом деле на Григория Александровича напал продолжительный припадок его болезненной хандры, и он, бросив все дела, то валялся по целым неделям на диване в своем кабинете нечесаный, полураздетый, то задавал пиры и проводил в самых необузданных оргиях по несколько дней и бессонных ночей подряд.

Временами «великолепный князь Тавриды» по целым часам стоял на коленях, бил с рыданием головой в пол перед образами, в горячей молитве, то в бешеной злобе катался по широким оттоманкам, изрыгая страшные ругательства и проклятия, а иногда по целым дням сидел, уставившись в одну точку, грызя ногти, не слыша и не видя ничего и никого, и не принимая пищи.

Вдруг, среди ночи, это мрачное настроение сменялось бурным весельем.

Таврический дворец горел огнями, гремела музыка, пел хор певцов, начинались увлекательные танцы, дорогие вина лились рекой и сам хозяин был как-то необузданно весел и ухаживал за женщинами с пылкостью юноши.

Но в середине пира внезапно он хмурился, уходил на полуслове; музыка смолкала, огни потухали, и сконфуженные гости спешили разъехаться по домам.

Между тем на театре войны турки потерпели несколько чувствительных поражений.

Еще в последних числах марта генерал-поручик князь Голицын, переправясь через Буг, взял Мачин, срыл его и потом овладел укреплениями на острове Концефан, лежащем против Браилова. В начале июня генерал-майор Кутузов разбил турок при Пободаче, а командовавший на Кавказе генерал-аншеф Гудович взял приступом сильную и важную крепость Анапу; наконец, 28 июля князь Репнин одержал блистательную победу над верховным визирем при Мачине.

Диван, устрашенный мачинской победой и падением Анапы, предписал верховному визирю сделать Репнину мирные предложения.

Все эти победоносные подвиги русских войск не были известны в Петербурге.

Хандривший Потемкин не распечатывал пакетов князя Репнина, которые последний один за другим слал ему с курьерами, напрасно ожидавшими ответа светлейшего главнокомандующего в кордегардии Таврического дворца.

Слух о курьерском пленении дошел до придворных сфер, но не находилось смельчака доложить о действиях Потемкина императрице.

Узнал об этом и Алексей Григориьевич Орлов, а на другой же день он присутствовал за завтраком во дворце среди небольшого кружка первых вельмож двора.

Тут, среди других, находился и остроумец того времени Лев Александрович Нарышкин.

Разговор зашел о необыкновенном молчании князя Репнина по поводу военных действий с турками. Больше всех возмущался поведением Репнина Нарышкин.

Орлов молчал, но под шумок разговора незаметно собрал со всего стола ножи и спрятал их под салфетку около своего прибора.

— Лев Александрович! Отрежь, благодетель, телятинки, что около тебя стоит, — обратился он к Нарышкину, сидевшему на противоположном конце стола.

— С удовольствием, Алексей Григорьевич, с удовольствием.

Нарышкин начал искать нож около телятины, около своего прибора, на всем столе, но безуспешно.

— Чудеса в решете… Точно от сущеглупых все ножи обобрали… Эй, кто там! — крикнул он.

— Постой, Лев Александрович, не надо ножей, вот они здесь, это я нарочно… Ты вот говоришь, что Репнин вестей не шлет и здесь ничего о войне неизвестно! А как же быть известным, коли все репнинские вести, как у меня ножи, у светлейшего Григория Александровича под спудом лежат.

— Как, что такое? Как под спудом?

— Да так!.. Он нынче в грустях находится и курьеров с письмами Репнина без ответа во дворце держит, и писем не читает, и подступиться никто к нему не смеет.

— Да как же это можно?

— Нам с тобой не можно, а ему можно, — съязвил Орлов.

— Нет, это великолепно… — восхитился Нарышкин. — Отобрать все ножи и просить отрезать… Так и письма Репнина… Сегодня же буду у ее величества в Царском, насмешу ее до слез… Ножей нет, а отрежь…

Нарышкин хохотал от души.

Он действительно сообщил это императрице, но далеко не насмешил ее.

Государыня рассердилась.

Она призвала к себе Василия Степановича Попова и приказала ей немедленно доставить все пакеты Репнина, а затем сама приехала к Потемкину и объявила князю в решительных выражениях о необходимости отъезда в армию.

Григорий Александрович должен был покориться.

Он выехал 24 июля 1791 года.

Он ехал медленно, в покойном экипаже, но, несмотря на это, путешествие чрезвычайно утомляло его.

Но через несколько дней пути он вдруг ожил.

Эта бодрость, впрочем, была неестественная, а следствие сильного раздражения и страшного гнева.

По дороге Григорий Александрович встретил курьера, отправленного из армии в Петербург, и узнал от него, что князь Репнин уже подписал мирный договор с Турцией.

Забыв свою болезнь, Потемкин стрелою помчался в Галац.

Тотчас же по прибытии туда был позван князь Репнин.

— Несчастный, что ты сделал!.. — воскликнул Григорий Александрович.

— Я исполнил свой долг… — спокойно отвечал Репнин.

— Ты изменил мне…

Князь Репнин нахмурился.

— Как ты смел начать без меня кампанию? — неистовствовал Потемкин.

— Я должен был отразить нападение тридцатитысячного турецкого корпуса сераскира Ботал-Бея.

— Но как дерзнул ты заключить мир не только без моего согласия, но даже не посоветовавшись со мной?.. Мир невыгодный, и в тот самый день, когда Ушаков одержал победу над турецким флотом у мыса Калакрии, когда султан уже трепетал видеть русский флот под стенами Царьграда… Несчастный!

— Я исполнил свой долг, повторяю вам, ваша светлость.

— А я повторяю тебе… — с пеной у рта закричал Григорий Александрович, — что ты головой поплатишься мне за эту дерзость… Я велю тебя судить, как изменника…

— Ваша светлость… — возразил Репнин, с трудом сдерживая свой гнев, — если бы вы не были ослеплены в эту минуту гневом, то я заставил бы вас раскаяться в последнем слове…

— Угрозы… — зарычал Потемкин. — Да ты знаешь ли, что через час я могу приказать расстрелять тебя…

Князь Репнин гордо поднял голову и пристально глядя на светлейшего, спокойно отвечал ему:

— Знаете ли, князь, что я могу арестовать вас, как человека, противящегося повелениям государыни.

Григорий Александрович остолбенел.

— Что это значит? — спросил он задыхающимся голосом.

— Это значит, что я повинуюсь и обязан отдавать отчет в своих действиях одной государыне императрице.

Потемкин понял, что во время пребывания его в Петербурге императрица уполномочила князя Репнина на самостоятельные действия.

Страшный удар был нанесен его самолюбию.

Он удалился к себе в кабинет и слег в постель, на самом деле совершенно разбитый и нравственно, и физически.

В это время, а именно в половине августа, в Галаце скончался брат великой княгини Марии Федоровны, принц Виртембергский.

Григорий Александрович полубольной был через несколько дней на похоронах. Выйдя из церкви, он, в задумчивости, вместо своей кареты, сел на похоронные дроги, но вовремя в ужасе отступил.

Это произвело страшное впечатление на суеверного Григория Александровича.

Через пять дней его, уже совершенно больного, повезли в Яссы.

Тут болезнь князя ежедневно стала усиливаться, и натура, изнуренная трудами, страстями и невоздержанностью, не могла победить ее, несмотря на старание и искусство генерал-штаб-доктора Тимона и доктора хирургии Массота.

Сначала, впрочем, ему стало лучше, но, по нетерпеливости своего характера, он не берегся, то и дело нарушая правила диеты, и болезнь перешла в горячку.

К нему приехала его племянница, графиня Браницкая.

Григорий Александрович пожелал приобщиться святых тайн и послал за духовником своим, архиепископом Херсонским Амвросием, который и прибыл к нему вместе с русинским митрополитом Ионою.

Оба они умоляли князя беречь себя, принимать лекарства и воздерживаться от вредной пищи.

— Едва ли я выздоровею, — отвечал он им, — сколько уже времени, а облегчения нет как нет. Но да будет воля Божия! Только вы молитесь о душе моей и помните меня. Ты духовник мой, — обратился Григорий Александрович к Амвросию, — и ведаешь, что я никому не желал зла. Осчастливить человека было целью моих желаний.

Амвросий и Иона не могли удержать рыданий и, обливаясь слезами, приступили к исполнению великого таинства.

Потемкин исповедовался и приобщился с живейшими знаками веры и тотчас же велел собираться к выезду из Ясс.

— По крайней мере умру в моем Николаеве, — говорил он, — а то место сие, наполненное трупами человеческими и животных, более походит на гроб, нежели на обиталище живых…

2 октября дрожащею рукою он подписал последнюю официальную бумагу — полномочие генералам Самойлову, Рибасу и Лошкареву на окончательное ведение мирных переговоров с Турцией, а 4 числа, бережно уложенный в экипаж, отправился в Николаев, в сопровождении графини Браницкой, правителя канцелярии Попова и нескольких слуг.

С самого начала дороги Григорий Александрович жаловался по временам на сильную боль в желудке.

В общем, впрочем, он был в веселом расположении духа.

— Тише, тише! — кричал он во время приступов боли кучеру. Ехали тихо и в день отъехали только двадцать пять верст. К ночи припадки желудочной боли усилились. Экипаж остановился. Князя внесли в хату, стоявшую на дороге. Он несколько раз спрашивал:

— Скоро ли рассветет?

Чувствуя удушье, он судорожно вырывал пузыри, заменявшие в хате стекла.

— Боже, Боже мой, как я страдаю… — изредка стонал князь.

— Дядюшка, успокойтесь, в Николаеве вы отдохнете, выздоровеете… — успокаивала его графиня Александра Васильевна.

— Выздоровею… — повторил Григорий Александрович… — К чему мне выздоравливать… Я лишний на этом свете… Императрица более не нуждается во мне…

Горькая усмешка пробежала по губам светлейшего.

— Дядюшка, вы несправедливы… Государыня до сих пор к вам расположена… Когда мир будет окончательно заключен…

— Мир… — заскрежетал зубами Потемкин, — мир! Я не хочу мира! Этот мир опозорит меня в глазах всего света… Я хочу войны, жесткой, упорной, неумолимой… и хоть бы мне пришлось вести ее на свой счет, я продал бы свое последнее имение и отдохнул только в Царьграде…

Волнение еще более усилило боли…

Наконец занялась утренняя заря. Потемкина снова уложили в карету и продолжали путь. Боли несчастного страдальца все усиливались.

— О, как я страдаю, как страдаю… — то и дело повторял он.

— Потерпите, дядюшка, мы остановимся у первого дома…

— Не могу… стой… — пронзительно вскрикнул Григорий Александрович.

Кучер вздрогнул и остановил лошадей.

Место было совершенно пустынное. С одной стороны расстилалась бесконечная равнина, с другой, чернелся густой лес… Кругом не было видно ни одного жилища. Браницкой стало страшно.

— Остановитесь! Мне дурно! Теперь некуда ехать, некуда ехать… Умираю… Выньте меня из кареты… я хочу умереть в поле…

Слуги, окружившие карету, поспешно разостлали белый плащ под деревом, стоящим при дороге, и положили на него князя. Свежий воздух раннего утра облегчил страдания больного.

— Где ты… где! — произнес он слабым голосом, потухающим взором отыскивая свою племянницу.

— Я здесь, дядюшка, не угодно ли вам чего…

— Мне худо, очень худо, дайте образ…

Ему подали образ Христа Спасителя, с которым он никогда не расставался.

Он взял его благоговейно, поцеловал три раза, осенив себя крестом.

— Мне худо, очень худо, — повторил он.

— Пройдет, дядюшка…

Князь безнадежно покачал головой.

— Наклонись ко мне…

Александра Васильевна села рядом и наклонила свою голову к умирающему.

— Дай мне руку… вот так… Слушай… более тридцати лет… служил я государыне верой и правдой и теперь, в предсмертную минуту, сожалею только об одном… что прогневил ее…

— Оставьте, дядюшка, эти печальные мысли… они несправедливы.

— Слушай… скажи государыне… Боже… опять… опять… эти страдания… Господи! В руце Твои предаю дух мой…

Князь замолчал и, казалось, успокоился. Холодная рука его продолжала держать руку графини Браницкой.

— Его светлость отходит, — сказал стоявший рядом казак. Все окружавшие поняли горькую истину этих слов. Александра Васильевна приложила руку к сердцу Григория Александровича.

Оно не билось.

Тот же казак положил дрожащей рукой на глаза усопшего две медные монеты.

Светлейший князь Потемкин-Таврический, президент государственной военной коллегии, генерал-фельдмаршал, великий гетман казацких екатеринославских и черноморских войск, главнокомандующий екатеринославскою армиею, легкою конницей, регулярною и нерегулярною, флотом черноморским и другими сухопутными и морскими военными силами, сенатор екатеринославский, таврический и харьковский генерал-губерантор, ее императорского величества генерал-адъютант, действительный камергер, войск генерал-инспектор, лейб-гвардии Преображенского полка полковник, корпуса кавалергардов и полков екатеринославского кирасирского, екатеринославского гренадерского и смоленского драгунского шеф, мастерской оружейной палаты главный начальник и орденов российских: святого апостола Андрея Первозванного, святого Александра Невского, святого великомученника и победоносца Георгия и святого равноапостольного князя Владимира, больших крестов и святой Анны; иностранных: прусского — Черного Орла, датского — Слона, шведского — Серафима, польского — Белого Орла и Святого Станислава кавалер — отошел в вечность.

Ночью, в той же самой карете, окруженной конвоем и освещенной факелами, привезли усопшего обратно в Яссы.

 

XXII. Похороны Потемкина

Графиня Александра Васильевна Браницкая была права, говоря своему покойному дяде Григорию Александровичу Потемкину, что он не прав, жалуясь на изменившееся к нему отношение императрицы.

Екатерина на самом деле, выпроводив князя из Петербурга, как того требовала честь государства и его личная, нимало не уменьшила своего расположения к подданному-другу.

Целый ряд самых ласковых и ободряющих ее писем полетел вслед за Григорием Александровичем, едва он выехал из столицы.

Императрице нужно лишь было, чтобы он «для славы империи» уехал в армию; но она все-таки по-прежнему ценила его таланты и сердце.

Когда донеслась до Екатерины первая весть о болезни светлейшего, она писала ему:

«О чем я всекрайне сожалею и что меня же столько беспокоит, есть твоя болезнь и что ты мне пишешь, что не в силах себя чувствуешь оной выдержать. Я Бога прошу, чтобы он отвратил от тебя сию скорбь, а меня избавил от такого удара, о котором и думать не могу без крайнего огорчения».

«Обрадовал ты меня, — писала она в другом письме, — прелиминарными пунктами о мире, за что тебя благодарю сердцем и душою.

Желаю весьма, чтобы великие жары и труды дороги здоровью твоему не нанесли вреда, в теперешнее паче время, когда всякая минута требует нового труда.

Adieu, mon ami».

Болезнь князя очень сильно беспокоила государыню.

Подтверждением этого служит заметка в дневнике Храповицкого от 28 августа 1791 года: «Получено известие через Кречетникова из Киева, что Потемкин был очень болен и что к нему поехала Браницкая… Печаль и слезы».

Опечаленная Екатерина на другой же день, то есть 29 августа, ездила ко всенощной в Невский монастырь и пожертвовала в тамошнюю церковь большое серебряное паникадило, золотую лампаду к раке святого Александра Невского и несколько золотых сосудов с антиками и бриллиантами.

Вслед за тем четыре курьера, один за другим, привезли сведения, что князю все хуже и хуже.

Наконец, 14 октября прискакал нарочный из Ясс с роковым известием, что Потемкина не стало.

Весть эта поразила императрицу как громом. Она впала в совершенное отчаяние, заперлась в своем кабинете, плакала и долго не могла утешиться.

— Мне некем заменить Потемкина, — говорила она окружающим, — он имел необыкновенный ум, нрав горячий, сердце доброе; глядел волком и потому не пользовался любовью многих; но, давая все, благодетельствовал даже врагам своим; его нельзя было купить — он был настоящий дворянин.

Уведомляя о смерти князя принца Нассау-Зигена, Екатерина писала:

«Это был мой ученик, человек гениальный; он делал добро своим неприятелям и тем обезоруживал их».

Письмо государыни к Гримму — великолепное надгробное слово светлейшему.

«Древо великое пало — был человек необыкновенный», — сказал о Потемкине московский митрополит Платон.

Честолюбивый фельдмаршал граф Румянцев-Задунайский не любил Григория Александровича и постоянно завидовал его значению и влиянию при дворе.

Когда, как вероятно не забыл читатель, в 1788 году главное начальство над действующею армиею против турок было вверено императрицей Потемкину, Румянцев оскорбился предпочтением, оказанным его противнику, уехал из армии и поселился в деревне, которую уже не оставлял с тех пор до самой своей кончины.

Он получил известие о смерти светлейшего, сидя за ужином со своими друзьями, князем Дашковым и Апраксиным.

Старый фельдмаршал быстро поднялся с кресла, стал на колени перед образом и громко произнес:

— Вечная тебе память, князь Григорий Александрович!

Затем, обратясь к Дашкову и Апраксину, удивленно глядевших на него, сказал:

— Чему вы удивляетесь? Князь был мне соперником, может быть, даже неприятелем; но Россия лишилась великого человека, отечество потеряло сына, бессмертного по заслугам своим.

Подробности об обстоятельствах, сопровождающих необыкновенную по своей внезапности смерть «необыкновенного человека», ходили из уст в уста по обширной России.

Кроме описанного нами происшествия с погребальными дрогами, рассказывали еще следующее предзнаменование кончины Григория Александровича.

На одной из черниговских церквей, во имя святого Иоанна Богослова, до сих пор находится 600-пудовый колокол, отличающийся необыкновенно приятным звуком.

Народная молва говорила, что, когда Потемкина, по приезде в Чернигов в 1791 году, встречали колокольным звоном во все городские колокола, он отличил звук богословского колокола и с удовольствием слушал его.

Захворав, он пробыл в Чернигове три дня и в продолжение всего этого времени велел звонить в колокол.

«Потемкин звонит по себе!» — говорили в народе.

Когда князь выехал из Чернигова, колокол стащили и повезли в только что основанный Екатеринославль.

Народ со слезами провожал свою потерю.

Вдруг колокол воротился с дороги… с ним вместе пришла весть о кончине Потемкина.

Императрица велела похоронить Потемкина почти с царскими почестями и великолепием и поставить в Херсоне мраморный памятник.

Тело усопшего, по прибытии в Яссы, было поставлено в доме, где он жил прежде, в большой зале, которая к этому случаю была вся обита черным крепом с флеровыми перевязями по бортам. Часть залы была отделена для катафалка черною шелковою занавесью, обложенною по бортам серебряным позументом, и большими висячими серебряными кистями и подтянутою серебряным шнуром; несколько поодаль поставлена была баллюстрада, обитая черным сукном и обложенная сверху по краям широким серебряным позументом.

Потолок этого отделения был задрапирован, наподобие павильона, черным сукном и увит крестообразно по краям белыми и креповыми перевязями.

По середине отделения был поставлен амвон, обитый красным сукном, с тремя степенями, обложенными по краям серебряным позументом.

На амвоне сделано было возвышение, покрытое богатою парчою, на котором стоял гроб, обитый розовым бархатом, выложенный богатыми позументами с серебряными скобами, на серебряных подножиях и покрытый великолепным златотканым покровом.

Над гробом возвышался огромный балдахин из розового бархата, обложенный по краям черным бархатом с богатым золотым позументом.

Спуски его были из розового бархата, обложенные золотым позументом с бахромой и подтянутые шнурками с небольшими золотыми кистями.

Балдахин стоял на десяти древках, обтянутых розовым бархатом и перевитых серебряными позументами и укреплен к полу восьмью золотыми шнурками, на которых висели большие золотые кисти. Верх балдахина украшался черными и белыми страусовыми перьями, а внутренность была обложена белым атласом.

В головах, на особом возвышении, лежала на парчовой подушке княжеская корона, обвитая лаврами.

На первых ступенях гроба, у головы с обеих сторон, стояли табуреты, покрытые красным сукном с золотыми по краям позументами, на которых были положены подушки из малинового бархата, обложенные золотым позументом с бахромою и висячими по углам золотыми кистями.

На них с правой стороны лежал фельдмаршальский жезл, а с левой — пожалованный покойному императрицей золотой лавровый венок, усыпанный изумрудами и бриллиантами; с той же стороны лежала крышка от гроба, на которой были укреплены шпага, шляпа и шарф.

На последней ступени были расположены на бархатных подушках все ордена умершего, по старшинству их, все знаки власти, полученные им от щедрот монарших.

По сторонам катафалка возвышались две пирамиды из белого атласа, увешанные перевязями из черного и белого крепа.

На пирамиде, стоявшей с правой стороны, виден был герб Потемкина, осененный двумя знаменами великого гетмана; на черной доске изображена была белыми буквами следующая надпись:

«В бозе почивающий светлейший князь Григорий Александрович Потемкин-Таврический и прочее и прочее, усерднейший сын отечества, присоединитель к Российской империи Крыма, Тамани, Кубани, основатель и соорудитель победоносных флотов на южных морях, победитель сил турецких на суше и на море, завоеватель Бессарабии, Очакова, Бендер, Аккермана, Килии, Измаила, Анапы, Кучук-Кале, Сунии, Тульчи, Исакчи, острова Березанского, Хаджибея и Паланки, прославивший оружие Российской империи в Европе и Азии, приведший в трепет столицу и потрясший сердце Оттоманской империи победами на морях и положивший к преславному миру с оною; основатель и соорудитель многих градов, покровитель науки, художеств и торговли, муж, украшенный всеми доблестями общественными и благочестием.

Скончал преславное течение жизни своей в княжестве Молдавском, в 34 верстах от столичного города Ясс, в 1791 года, октября в пятый день, на 52 году от рождения, повергнув в бездну горести не только облагодетельствованных, но едва ведающих его».

На пирамиде, стоявшей с левой стороны, находился герб, во всем подобный первому, осененный справа кейзер-флагом, слева — гетманским знаменем.

Девятнадцать больших свеч, в высоких подсвечниках, обложенных золотою парчою, и множество меньших свеч, поставленных кругом гроба, освещая катафалк, придавали всему великолепный вид.

При гробе были учреждены дежурства из одного генерал-майора, двух полковников, четырех штаб-офицеров, восьми обер-офицеров, одного генерал-адъютанта и одного флигель-адъютанта.

11 октября жителям города было объявлено, что желающие отдать последний долг покойному фельдмаршалу будут допускаться без изъятия.

Народ стоял толпами; горесть была написана на всех лицах, преимущественно военные и молдавские бояре проливали слезы о потере своего благодетеля и защитника.

В это время поставленный у дверей залы офицер раздавал нищим мелкие серебряные деньги.

Поклонение телу происходило в тот день от 3 до 6 часов пополудни.

В часы прихода для поклонения у головы усопшего стояли по обеим сторонам два генерал-адъютанта, у середины гроба по два офицера гвардии и два флигель-адъютанта, несколько подалее по два офицера екатеринославского гренадерского полка, лейб-гвардии бомбардирской роты и кирасирского князя Потемкина полка, а у баллюстрады по два офицера того же полка в супервестах.

12 числа двери залы были отворены для публики от 10 часов утра до двух часов пополудни и от 3 до 8 часов вечера.

В это же время по-прежнему происходила раздача нищим мелких серебряных денег.

Между тем один генерал-адъютант, два флигель-адъютанта на лошадях, в сопровождении одного эскадрона кирасирского князя Потемкина полка, в траурном одеянии, с литаврами, покрытыми черным сукном, возвестили городу о времени выноса тела, которое назначено было на другой день в 8 часов утра.

Шествие происходило в следующем порядке:

1) Эскадрон конвойных гусар усопшего фельдмаршала.

2) Кирасирский полк князя Потемкина.

3) Дом покойного в трауре.

4) Верховые лошади в богатых уборах; каждую вели два конюха в богатых ливреях, в черных епанчах и шляпах.

5) Сто двадцать человек солдат с факелами, в черных епанчах и в распущенных шляпах с черным флером.

6) Двадцать четыре обер-офицера в траурном одеянии со свечами.

7) Двенадцать штаб-офицеров в траурной одежде со свечами.

8) Бояре княжества Молдавского, князья и посланники черкесские.

9) За ними должен был следовать генералитет, но генералы выносили гроб и шли по сторонам его до самого монастыря.

10) Знаки отличия, из которых каждый несли штаб-офицеры с двумя обер-офицерами за ассистентов: а) ордена святого Андрея Первозванного; б) святого Александра Невского; в) святого Георгия 1-го класса; г) святого Владимира 1-го класса; д) Белого Орла; е) святого Станислава; ж) прусского Черного Орла; з) Датского Слона; и) Шведского Серафима; и) святой Анны 1-го класса; к) камергерский ключ; л) гетманская булава; м) гетманская сабля; н) жалованная шпага; о) венец золотой с бриллиантами; п) бант от портрета императрицы; р) фельдмаршальский жезл; с) гетманское знамя; ф) княжеская корона.

12) Гроб на черных дрогах, запряженных 8 лошадьми, в черных попонах, из которых каждую вел конюх в черной епанче и шляпе.

13) Парадная карета, покрытая черным сукном, запряженная 8 лошадьми, под черными покрывалами; при ней конюхи в парадных ливреях и черных епанчах.

14) Родственники покойного.

15) Шествие замыкали: эскадрон конвойных гусар, казачий полк великого гетмана и донской казачий полк князя Потемкина.

По совершении литургии преосвященный Амвросий, местоблюститель экзархии молдаво-валахской, вышел было сказать надгробное слово, но, зарыдав, не мог выговорить ни слова и возвратился в алтарь.

По окончании отпевания, когда запели «вечную память», сделав одиннадцать выстрелов, войска произвели троекратный беглый оружейный огонь.

Церковь огласилась рыданием присутствующих.

Штаб и обер-офицерам были розданы золотые кольца с именем покойного фельдмаршала.

Четырем полкам были розданы на каждого человека по рублю серебром.

Тело покойного оставалось еще на несколько дней в монастыре, а затем было перевезено в Херсон и 23 ноября положено в крепостной соборной церкви во имя святой Екатерины, в особом склепе, куда все желающие могли входить и служить панихиды.

Особенно горевали о Григории Александровиче солдаты.

— Покойный, его светлость, — твердили они, — был наш отец, облегчал нашу службу, довольствовал нас всякими потребностями; словом сказать, мы были избалованные его дети; не будем иметь подобного ему командира; дай Бог ему вечную память!

Но были люди, которые обрадовались смерти светлейшего князя.

Прежде всего — все придворные.

Рады были смерти Потемкина и его родственники, получившие от него огромное наследство в десять миллионов и неисчислимые художественные сокровища.

В память Потемкина государыня кроме памятника приказала изготовить грамоту с перечислением всех подвигов и хранить ее в соборной церкви Херсона.

В степях Бессарабии, на том месте, где умер «князь Тавриды», возвышается небольшая пирамида.

 

XXIII. Послесловие

Гигант пал.

Князь Тавриды, жизни и действительности которого мы посвятили наше правдивое повествование, отошел в вечность.

Остается сказать лишь несколько слов о судьбе оставшихся в живых второстепенных выведенных нами героев и героинь и о судьбе останков светлейшего князя Тавриды.

Эта судьба последних, как и жизнь и смерть русского Алкивиада, не из обыкновенных.

Калисфения Фемистокловна Мазараки не выдержала монастырского заключения и, не получая ответа от своей дочери, поняла, что последняя оставила ее на произвол судьбы.

Бывшая куртизанка загрустила, а через год с небольшим после приезда в монастырь утопилась в монастырском пруду.

Начальство монастыря, впрочем, приписало это несчастной случайности, и наложившая на себя руки грешница была похоронена по христианскому обряду и нашла успокоение от полной треволнений жизни на монастырском кладбище.

О судьбе матери Калисфения Николаевна узнала лишь после смерти Григория Александровича, кстати сказать, не очень ее огорчившей — она уже успела себе составить большое состояние.

Равнодушно узнала она и о том, что ее матери уже нет в живых. Эгоизм, почти нечеловеческий, нашел себе воплощение в этой красавице.

Возмездие, впрочем, не заставило себя ждать. Года через три после смерти Григория Александровича она увлеклась венгерцем — наездником из цирка, который сумел быстро обобрать красавицу и убежать с ее капиталом за границу.

К довершению несчастья, Калисфения Николаевна заболела. У нее сделалась оспа, поветрие которой было тогда в Петербурге.

Крепкий организм выдержал болезнь, но… она встала с постели уродом.

Когда она подошла к зеркалу, то невольно отшатнулась.

Изрытое лицо, глаза, лишенные ресниц, с воспаленными веками, поредевшие волосы сделали неузнаваемой за какие-нибудь два месяца очаровательную женщину.

Калисфения Николаевна зарыдала.

Это были первые серьезные слезы ее жизни — горькие слезы безнадежного отчаяния.

Она поняла, что ее жизнь кончена. Красота и деньги были главными рычагами ее существования. У нее не было ни того, ни другого.

На другой день ее нашли повесившеюся на шелковом шнурке в том самом будуаре, служившем алтарем поклонения ее исчезнувшей красоты, где было принесено столько жертв, где несколько томительно-сладких минут провел Владимир Андреевич Петровский-Святозаров.

Она висела на крючке, вбитом в потолок для снятой на летнее время люстры.

Искаженное лицо удавленницы обращено было к висевшему на стене большому портрету, из золотой рамы которого насмешливо смотрел на нее Григорий Александрович Потемкин.

Восточный домик после смерти Мазараки был приобретен родственниками покойного Потемкина и лучшие вещи, вместе с портретом светлейшего князя, вывезены, а другие распроданы.

Вырученные деньги, как выморочное имущество, поступило в казну.

Домик был заколочен наглухо.

О нем на Васильевском острове сложилось множество легенд, пока, пришедший в ветхость, он не был продан на слом уже в конце царствования императора Александра I.

Княгиня Зинаида Сергеевна Святозарова была глубоко потрясена вестью о кончине Потемкина.

Она нашла, впрочем, утешение в своем «новом» сыне, который свято сдержал слово, данное им светлейшему — быть опорой матери, умершей через десять лет после смерти Григорий Александровича.

В царствование императора Павла и особенно Александра I князь Владимир Андреевич Святозаров сделал блестящую карьеру.

Аннушка и Анфиса нашли себе приют в одном из отдаленнейших и строгих женских монастырей и постриглись в монашество, сделав богатый вклад из оставшихся нерозданных денег, взятых с собою из Петербурга.

Игуменья этого монастыря отличалась святой, почти отшельнической жизнью. Она начала в нем с самых тяжелых трудов послушницы около тридцати лет тому назад и дослужилась до звания игуменьи за свое более чем строгое житье.

Кто она и при каких обстоятельствах поступила в монастырь, — никто из монашек не знал.

Для Аннушки в лице игуменьи, матери Досифеи, мелькнуло что-то знакомое.

Бывшая горничная княгини Святозаровой стала напрягать свою память и вспомнила.

Мать Досифея оказалась не кто иная, как пропавшая без вести графиня Клавдия Афанасьевна Переметьева.

Императрица Екатерина пережила своего подданного друга на шесть лет.

В первый же год царствования Павла I, который не любил Потемкина, Куракин, увидев из его бумаг, как много тот вредил императору через мнение императрицы, направил Херсонскому губернатору следующие бумаги:

Помеченная 18 апреля 1798. Секретно.

«Милостивый государь мой Иван Яковлевич.

Известно государю императору, что тело покойного князя Потемкина до ныне еще не предано земле, а держится в особо сделанном под церковью погребу, и от людей бывает посещаемо, а потому, находя сие непристойным, высочайше соизволяет, дабы тело без дальнейшей огласки в самом же том погребу погребено было в особо вырытую яму, поверх засыпано землею и выглажено, как бы его никогда не бывало.

Вследствие чего, о такой высокомонаршей воле вашему превосходительству сообщая, есмь впрочем с истинным и непременным почтением вашего превосходительства, милостивого государя моего покорный слуга Алексей Куракин.

Марта 27 дня 1879 года».

Приказ был, конечно, немедленно исполнен.

Не прошло и месяца, как была получена бумага и о памятнике Потемкину, воздвигнутом по велению Екатерины II.

Бумага эта, помеченная 7 мая 1798 года, была следующего содержания:

«Милостивый государь мой Иван Яковлевич.

Господин действительный тайный советник генерал-прокурор и кавалер князь Алексей Борисович Куракин 10 минувшего марта сообщил мне высочайшее Его Императорского Величества повеление, на имя его данное, чтобы сооруженный в Херсоне от казны в память князю Потемкину памятник был уничтожен.

А потому, предписав о точном и немедленном исполнении сего высочайшего соизволения Херсонскому коменданту, нужным почитаю об оном известить сим и ваше превосходительство.

Имею честь быть с совершенным почтением вашего превосходительства покорнейший слуга Граф Михаил Каховский.

Апреля 27 дня 1798 года».

Херсонский комендант вскоре донес, что высочайшая воля относительно памятника князя Потемкина исполнена.

Эти распоряжения подали основание молве, быстро облетевшей всю Россию и проникшей за границу, будто тело князя вынуто было из гроба и зарыто бесследно во рву Херсонской крепости.

Молва эта была несправедлива — тело оставалось в гробу неприкосновенным.

В 1818 году при объезде епархии Екатеринославский архиепископ Иов Потемкин, по родству, пожелал убедиться в справедливости носившегося слуха.

Ночью 4 июля в присутствии нескольких духовных лиц поднят был церковный пол, проломан свод склепа и вскрыт гроб.

Архиепископ удостоверился в присутствии в гробу тела.

Рассказывали, что он вынул из склепа какой-то сосуд и поместил его в свою карету; в сосуде этом, по догадкам, находились внутренности покойного.

Говорили, что сосуд отправлен был в сельце Чижово, Смоленского уезда, на родину князя.

Предание гласит, что, захватив из склепа сосуд, иерарх взял и портрет императрицы Екатерины II, осыпанный бриллиантами, лежавший в гробу.

В 1859 году, по случаю внутренних починок в церкви, пять лиц спустились через пролом в склепе и, вынув из развалившегося гроба засыпанные землею череп и некоторые кости покойного, вложили их в особый ящик с задвижкой и оставили в склепе.

Около этого времени, как рассказывают, из склепа взято было все до последней пуговицы, куски золотого позумента и даже сняты полуистлевшие туфли Потемкина.

Череп и несколько костей — вот что осталось от великолепного «князя Тавриды».

Позднейшее потомство лучше оценило заслуги великого государственного мужа.

В 1836 году «благодарный Новороссийский край» с высочайшего соизволения воздвиг в честь Потемкина в центре Херсона, в городском саду, новый бронзовый памятник, который изображает князя во весь рост, облеченным в рыцарскую мантию: лицо его обращено к завоеванной им Тавриде, а взор устремлен на Екатеринославль.

В одной руке он держит фельдмаршальский жезл — эмблему военных подвигов, в другой — подзорную трубу — эмблему зоркой проницательности.

Чудный вид принимает памятник среди деревьев, когда весеннее солнце яркими лучами играет на его блестящей поверхности.

Колоссальная фигура князя, превосходно исполненная знаменитым художником Мартосом, возвышается на гранитном пьедестале, окруженном чугунными колоннами и цепью.

В 1873 году Херсонское земство повесило в церкви Святой Екатерины в память князя Таврического небольшую мраморную доску с надписью.