Морган привез подарки матери, главным образом отрезы дорогой роскошной материи, которые в первое же утро после прибытия выложил на столе среди горящих палочек ладана. Когда он позвал Лили и слуг, те закричали от восторга, и на мгновение он увидел, как в их глазах играли всеми цветами радуги разложенные на столе шелка. Здесь было все – ароматы, цвета, пробужденное видение дальних стран. Но потом все было убрано; ткани сложены и запрятаны в коробки, чтобы никогда вновь не являться на свет.

Некоторое время Морган чувствовал себя потерянным. Старые ритуалы и привычки не помогали. Ничто не было достаточно ярким или красивым, все слишком известно и пресно. Он постоянно думал об Индии, был одержим этими мыслями; но никто из знакомых не разделял его интереса, и это было хуже всего. Туда он постоянно возвращался мыслями, весьма произвольно выбирая и впечатления, и события из воспоминаний о своей поездке. В самых безудержных своих фантазиях он представлял, что влюбился в каждого из миллионов обитателей этой страны.

Но, по сути, значение для него имел только один. Он ужасно скучал по Масуду и страстно желал вновь с ним увидеться. Однако он по-прежнему был на него сердит. Время и расстояние смягчили остроту боли, но Масуд явно не желал быть прощенным, поскольку писал всего раз в несколько месяцев и не сообщал о себе ничего нового. Он знал, что чувствует Морган, поскольку тот выражал свои чувства, не смягчая, но, похоже, ни на что больше не был способен. Либо молчание, либо пустословие – вот и все, что он мог предложить в ответ.

Но в одном из своих писем, которое Морган получил вскоре после возвращения, и, вероятно, руководствуясь чувством вины, Масуд сделал искреннее признание. Он подошел к нему, двигаясь окольным путем, не сразу говоря то, что имеет в виду, хотя то, что он хотел сказать, было вполне ясно. Его отец, как он полагал, принадлежал к меньшинству.

Но, как ни странно, сюрприза не получилось – Морган был готов к этому признанию – по тому, каким тоном Масуд говорил о своем отце, по историям о его удручающем поведении. Отец Масуда всегда выглядел несчастным, словно испытывал невыразимые мучения, подавляемые алкоголем. Но теперь, когда слова оказались закрепленными на бумаге, они вызвали в Моргане шквал эмоций, который разом осветил и его собственную жизнь – до самого ее начала.

Он подумал о своем отце. То, что он знал об Эдварде Форстере, он почерпнул главным образом из историй и анекдотов, рассказываемых Лили. Но и этих сведений было достаточно, чтобы возник тревожный вопрос, недостаточно ясно и четко сформулированный, чтобы его можно было произнести. В голосе Лили, когда она упоминала о своем муже, всегда звучали ноты неприязни и разочарования, и направлены они были на некие странности или слабости его характера, в целом не вполне мужского. Морган рано почувствовал эту тональность и постарался приспособиться к ней.

Но теперь ему открылось кое-что еще – то, что он знал, но над чем не удосужился как следует поразмыслить. У Моргана был гувернер, некий Тед Стритфилд, очень близкий друг его отца – настолько близкий, что даже сопровождал Лили и Эдди в их свадебном путешествии в Париж. Лили упомянула об этом лишь однажды, много лет назад, когда Морган был ребенком. Язвительность в ее голосе его расстроила, но он не догадывался почему. А потом лицо матери стало бесстрастным, тема была закрыта и к ней никогда не возвращались. Однако вскоре после смерти отца, еще до того, как Морган смог хорошенько узнать Теда Стритфилда и запомнить его, тот исчез из их жизни, и имя его уже не упоминалось.

Что тут можно сказать? Конечно, Лили он расспрашивать не мог. Это была как бы личная ее печаль, нечто потаенное, куда ему не было доступа. И тем не менее он тревожился – словно некое привидение, запечатанное в конверте, явилось из Индии, чтобы одновременно и приблизить, и отдалить от него его друга.

Масуду он о своих домашних проблемах ничего не сказал. Их жизни уже не были настолько связаны, как прежде. И никогда это не проявлялось так отчетливо, как в тот день, когда, явившись к Морисонам, Морган узнал о предстоящей помолвке Масуда. Ему было горько узнать о ней именно таким путем, хотя письмо от Масуда и пришло через несколько дней. Тот собирался жениться на Зорах, женщине, о которой он говорил, – дочери адвоката, знакомого Моргана по Алигару.

Ему пришлось ответить, хотя это было нелегко. Он писал: «Добрые вести, которые ты прислал, тронули меня. Славно, что все устроилось, и я счастлив. Я всегда этого желал. Полагаю, что я действительно люблю тебя, если так хочу, чтобы другой человек – не я – вошел в твою жизнь. А я действительно желаю этого всем сердцем».

В его словах соседствовали правда и ложь. После объявления о помолвке, которое ему, вероятно, было непросто сделать, Масуд на некоторое время замолчал. Письма не приходили, и Морган пребывал один на один со своими желаниями, настолько острыми иногда, что он мог рассыпаться или сойти с ума.

Он внезапно обнаружил, что в том, как он ведет себя, заключается потенциальная опасность, хотя он толком даже не знал, чего хочет добиться. Пару раз он околачивался в общественном туалете, надеясь, что ему поступит какое-нибудь предложение. Открытые пространства, особенно пространства Гайд-парка, казалось бы, таящие некие возможности, возбуждали его. Случайно брошенный взгляд, неосторожное столкновение – все развязывало его бурную фантазию. Действовать исключительно из похоти, не заботясь о неких сопровождающих ее нежных чувствах, было менее опасно, чем стать объектом разрушительного желания, не знающего выхода. Он отправился смотреть Нижинского, который практически обнаженным танцевал в «Послеполуденном отдыхе фавна» Дебюсси, и этот тотальный отказ от человеческого тела одновременно и встревожил, и обрадовал его – как воплощение того, что незаметно кипело и бурлило внутри. Потом ему страшно захотелось опоздать на поезд домой и отдаться приключениям где-нибудь в густой листве, хотя он и не представлял, где таковую найти.

Его неспособность к продолжению рода была для него очевидна, и скоро, как он чувствовал, она станет очевидна и другим. Как ни странно, эта перспектива его не расстроила. Его влекла идея поддаться своей странности и превратиться в одно из тех отдалившихся от мира бесплодных существ, которые настолько погружены в собственное одиночество, что нормальные люди начинают их ненавидеть. Он уже повидал таких.

* * *

Через месяц после приезда Морган писал Масуду: «Я не уверен, что смогу написать про Индию, – как только я начинаю, все вы начинаете меня разочаровывать. Но материал действительно ждет великого романиста. Произведи на свет его сам».

Это заявление было столь убедительным, что вскоре Морган с удивлением обнаружил себя за письменным столом на своем чердаке, превращенном в кабинет.

Он выбрал зеленые чернила – цвет, которым никогда до того не пользовался, – чтобы показать, хотя бы себе самому, что книга эта принципиально отличается от всех его прочих книг. И вот первые зеленые строки начали покрывать белый лист бумаги решительным ритмичным потоком. Хотя многое, как Морган понимал, оставалось пока еще не до конца продуманным.

Все последние недели своего индийского путешествия, и особенно по пути домой, он начал обдумывать характеры, а также обстановку, в которой они будут существовать. Место действия должно было напоминать Банкипор. Река, грязь, ужасающе угнетающая обстановка – все это будет присутствовать в романе; но еще и зеленый массив, видимый с крыши, и аккуратно разлинованный улицами сорок восьмой округ Триссура. Роман стал способом повторно вернуться туда, хотя бы в мыслях, и вновь соединиться с Масудом… В целом же место действия, вымышленный Чандрапор был создан из множества маленьких городков, через которые он проехал в течение тех шести месяцев.

И люди, которых он представлял себе, также были вылеплены из того материала, из тех людей, что он встретил в Индии. Никто в точности не воспроизводил конкретный прототип; характеры создавались на основе различных черт, осколков, мимолетных впечатлений. Когда он писал свои первые романы, то научился одному трюку: если, прищурившись, долго смотреть на знакомого человека внутренним зрением, вскоре в нем проблеснет иная, новая личность, и похожая, и отличная от оригинала. А как только общий контур будет найден, можно заполнять его деталями, подмеченными и заимствованными в других местах, у других людей.

Мистер Футбол, например, пережил путешествие в Англию и занял подобающее место в уголке сознания Моргана, усевшись там с ручками и ножками, сложенными исключительно аккуратно. Но он сбросил свою комическую маску и теперь изрекал какие-то невнятные афоризмы. И уже мало чем напоминал того пожилого человека из Лахора, которого встретил там Морган, – за исключением, быть может, любви к пению да темперамента. Остались имя, а также некоторые черты характера и поведения – и довольно, чтобы создать новый образ.

Или, если быть точным, образ многих людей: восточный мир Моргану всегда напоминал толпу. Невозможно рассказать историю, не поместив в ее центр как минимум двоих. А сердцевиной сюжета послужит дружба, напоминающая его отношения с Масудом. Как написать книгу об Индии, не коснувшись этой главной привязанности своей жизни? Истока и источника любви, которая даже сейчас терзала его. Но, конечно, прямо о таком не напишешь, нужно будет замаскировать все, о чем могут догадаться читатели.

Что касается Масуда, то черты его характера можно перемешать с чертами Ахмеда Мирзы, а еще и брата Мирзы, Саида. Он будто воочию видел своего героя – молодой мужчина, страстный и глубоко чувствующий, гордый и ранимый. Именно этот тип более всего импонировал Моргану. Была там и любовь к риторике, и некая экзальтированность, а также некоторая избыточная эмоциональность, обычно проявляющаяся, когда индийцы ведут разговор на волнующие их темы. Из всех этих черт характера быстро выкристаллизовался Азиз – именно он явился сразу во всей своей сложности и полноте.

Сложнее обстояло дело с англичанином, Филдингом. Похожим на Моргана он быть не мог – Морган никогда не думал о себе как о герое. Малькольм Дарлинг стал той формой, в которую Морган мог влить свою личность, чтобы прожить жизнь, отличную от собственной. Кроме того, он использовал и личность Леонарда Вульфа, с которым относительно недавно весьма близко сошелся. Они познакомились еще в колледже, но только в последние месяцы перед отъездом Моргана в Индию, когда Леонард учил его верховой езде, между ними затеплилась настоящая дружба. Морган последнее время много думал о Леонарде, который, будучи человеком высоких принципов, несколько лет провел на гражданской службе на Цейлоне. Что касается других англичан, то подобных Леонарду среди них было немного, особенно в Индии.

Все это страшно расстраивало Моргана. Когда он принимался тщательно обдумывать свой индийский опыт, то понимал, насколько трудным он был. Да, Индия причиняла ему серьезную боль, терзала его самым сложным и противоречивым образом. Он не выносил убожества, а там подобного добра имелось предостаточно. И, что гораздо хуже, убожество проникало и в человеческие отношения. Что же касается отношений между индийцами или его связей с индийцами, то здесь проблем не возникало, но то, как относились к местному населению англичане в целом, не могло пробудить в Моргане чувства гордости за своих соотечественников.

Это злило его, злость проявлялась в том, что он писал, что было для него в новинку. В прежних его романах присутствовали легкость и юмор, которых здесь он не мог отыскать и следов. Вновь и вновь он возвращался к вопросу о власти, власти одной расы над другой – вот где крылась настоящая мерзость! Морган никогда особенно не интересовался политикой, и ему не нравилось то, что выходило у него на бумаге. Тем не менее именно это он видел и чувствовал почти с того самого момента, когда сел на корабль в Неаполе, и ведь он никогда не поднимал своего голоса против подобной мерзости. Он бормотал и шептал, как все это плохо, сворачивался в тугие узлы, но… на этом всё. Теперь же его дух жаждал высказаться.

Вся история вращалась вокруг молодой женщины, одинокой и сдержанной, которая впервые приезжает в Индию и очень хочет узнать индийцев поближе. Похоже на историю самого Моргана, и, может быть, именно поэтому она так его беспокоила. Он даже никак не мог остановиться на имени. Сначала она была Джанет, потом Эдит, но ни то имя, ни другое не задавали роману верного тона. Многое будет зависеть от того, что приключится с ней в пещерах, а до этого момента Моргану не удастся понять ее, и ее характер останется для него тайной.

Чем ближе он подходил к пещерам, тем чаще запинался. Он понимал, что что-то должно произойти в темноте, должна проявиться некая сексуальная агрессия, призванная преодолеть границы между расами. Пещеры были в полной мере наделены подобной силой преодоления. Но дело не ограничивалось самим действием; важно было понять, из чего действие проистекало. Вот она – базовая проблема. Как бы Морган ни старался, слова повисали в воздухе – под ними не существовало почвы, и у них отсутствовали корни. Что-то было не так с тем, что он вообразил себе, что-то нечестное и плохо сбалансированное, и, хотя повествование уже приближалось к заветному порогу, Морган понимал, что двери храма перед ним не отворятся.

Он уже утратил нужный темп, когда вдруг произошло нечто, полностью отвратившее его от намеченного курса.

* * *

Лили по-прежнему жестоко страдала от ревматизма, и в сентябре тысяча девятьсот тринадцатого года решила пройти курс терапии в Хэррогейте, на севере. Спланировав курс лечения в течение месяца, она посчитала необходимым, чтобы Морган большую часть этого срока пребывал с ней. Но от Хэррогейта было рукой подать до Миллторпа, а Миллторп являлся тем самым местом, где жил Эдвард Карпентер.

Морган много раз слышал имя Карпентера. У них нашлись общие знакомые, среди которых самым выдающимся был Голди. Много лет назад, когда Голди был еще студентом, влюбленным в Роджера Фрая, он отправился пожить в Миллторп и с тех пор стал горячим энтузиастом и данного местечка, и хозяина дома, где он остановился. Он настаивал, чтобы Морган посетил Карпентера, и даже дал ему рекомендательное письмо, но Моргану так и не удавалось им воспользоваться. То время оказывалось неподходящим, то путешествие представлялось слишком неудобным, хотя, если говорить по правде, он просто боялся.

Карпентер слыл человеком с репутацией. Или, если быть более точным, человеком со многими репутациями. Будучи на тридцать пять лет старше Моргана, он прославился тем, что громогласно выступал в защиту различных, но связанных друг с другом общественных и социальных вопросов – социализма, вегетарианства, прав женщины. Это принесло ему добрую славу в определенных кругах, хотя иные его кампании принесли ему славу противоположную.

Карпентер принадлежал к меньшинству. Но в отличие от Моргана и Голди он открыто заявил об этом, опубликовал две книги, произносил речи и вообще вел себя вызывающе-смело. Правда, он окружал то, во что верил, ореолом мистицизма и был предельно осторожен в сексуальных вопросах, тщательно выбирая слова и говоря о любви между друзьями-мужчинами как о продолжении славной традиции мужских сообществ, которые зародились, как всем было известно, еще в Древней Греции. Однако он не стеснялся жить в соответствии со своими убеждениями, и все знали, что в его доме живет более молодой мужчина, из рабочих. Карпентер и этот человек вели совместную жизнь, как сказал Голди, уже больше двадцати лет.

Морган читал кое-что из написанного Карпентером по поводу того, что тот называл «гомогенной любовью». Прочитанное взволновало его – в том, что постулировал Карпентер, отозвались многие чувства самого Моргана. Но раньше он опасался приближаться к Карпентеру лично, боясь непредсказуемых последствий шага. Теперь же, после поездки в Индию, он чувствовал себя более дерзким и бесстрашным и готов был, в случае если подвернется возможность, воспользоваться ею.

Эта экспедиция не была простой. Во-первых, он не мог сообщить Лили, куда собирается ехать, а потому ему пришлось укрываться за покровом неопределенностей и извинений. Во-вторых, Миллторп находился в стороне от линий железнодорожного сообщения, и с ближайшей станции Моргану пришлось бы несколько миль шагать через поля и рощи. И, кроме того, он нервничал, боясь того, что приедет, но с хозяином дома так и не поладит – что тогда? Однако в конце концов все это оказалось не таким страшным. Когда он стоял перед Карпентером, пожимая руку великого человека, то ощущал значительность момента, который наступил чуть позже, чем хотелось бы Моргану.

– Э.М. Форстер? – повторил хозяин дома, иронично улыбаясь сквозь бороду. – Почему вы прячетесь за инициалами? Как ваше имя?

– Эдвард, как и ваше, – ответил Морган. – Но все зовут меня Морган.

– У нас только имя общее? – спросил Карпентер.

– Возможно, что и нет. Но я вас не очень хорошо знаю, чтобы говорить откровенно.

– Скоро вы узнаете меня лучше. Добро пожаловать в дом. Но для начала я должен измерить вашу стопу.

– Прошу прощения? – не понял Морган.

– Это для сандалий, – пояснил Карпентер. – Я сделаю их для вас. Вы нуждаетесь в том, чтобы освободиться; ваши ноги не могут познать землю, пока на них эти ужасные ботинки.

Карпентер тоже был обут в сандалии и, одновременно посмотрев вниз, они с Морганом некоторое время созерцали его длинные, кривые, узловатые пальцы ног.

– Мои первые сандалии изготовлены были в Кашмире, – сказал Карпентер. – Мне их прислал мой дорогой друг, Кокс.

– Я был в Индии шесть месяцев и только что вернулся.

– О, Индия! – покачал головой Карпентер. – В высшей степени чудесное, исключительное место! Хотя, по правде говоря, Индия – это много мест одновременно. Двадцать лет назад я провел там несколько месяцев. Вы должны рассказать мне о своей поездке, но прежде давайте войдем в дом. Прошу вас.

Каменный дом был простым и без особых прикрас, в его облике доминировали прямые линии. Коридоры, которые связывали бы комнаты, отсутствовали, а потому комнаты просто шли одна за другой: кухня переходила в буфетную, за которой располагалась судомойня, в свою очередь выходившая в стойло. Гостиная, где Моргану предложили чувствовать себя как дома, напоминала пустой канцелярский кабинет, хотя вид из окна, выходившего в сад со множеством растений, был достаточно приятен. Когда Карпентер сел напротив Моргана, он вдруг показался каким-то чересчур большим – быть может, так воздействовали стены, покрытые холодной темперой, и деревянные полы.

Вне всякого сомнения, Карпентер обладал странной внутренней силой. Высокий и стройный, одетый в сельский твид, он смотрел на мир прямо и открыто. И хотя его годы близились к семидесяти, он по-прежнему говорил и слушал вас с той же самой открытой и напряженной прямотой. Это волновало и воодушевляло одновременно.

Они поговорили об Индии, и Морган понял, что встретил первого англичанина, который его понимает. Карпентера не интересовали ни колонии, ни завоевания, его волновали живые люди; причем чем проще был человек, тем лучше. В Индии и на Цейлоне он провел большую часть своего времени среди простых рабочих, выполняющих самую незаметную работу. И Карпентер верил, как он сказал Моргану, что англичане либо должны дать индийцам больше свободы, либо вообще оставить полуостров – каким бы немыслимым данный шаг ни казался большинству. К удивлению Моргана, Карпентер тоже заезжал в Англо-Восточный колледж в Алигаре и получил сильное впечатление от того, что увидел там.

А отсюда уже пошла заставившая Моргана вздрогнуть история о двух студентах-мусульманах из этого колледжа.

– Они так сильно любили друг друга, – сообщил Карпентер, – что, когда их силой заставили расстаться, убили себя. Да-да, это правда. Один утопился, а другой, насколько я помню, бросился под поезд.

Наступила тишина, во время которой собеседники размышляли о том, что это значит – умереть за любовь. Морган тайком осматривался – не появится ли приятель Карпентера, который пока ничем себя не обозначил. Поблизости находились и другие люди, женская фигура мелькнула в окне; но в доме никого не было. Подсаживаясь ближе к Моргану, Карпентер спросил:

– А что вы? У вас есть… особый друг?

Морган отрицательно покачал головой:

– Нет, я одинок.

Карпентер хмыкнул:

– Никто из нас не одинок. Мы все часть мирового сообщества. Если бы только мир знал об этом.

– Да, я согласен. Только…

– Пойдемте в сад, и я познакомлю вас с Джорджем, – предложил хозяин дома.

Морган отправился за ним через лужайку к маленькому ручью, который со счастливым журчанием перекатывался через камни. Мужчина без рубашки, лет на десять моложе Моргана, стоял на солнце, пританцовывая и переступая с ноги на ногу. Все тело Джорджа Мерилла, кроме усов и глаз, казалось, было устремлено вверх. Он не прекратил пританцовывать даже тогда, когда пожимал руку Моргана.

– Вода чудесная, – сказал он гостю. – Вам следует раздеться и искупаться.

– Может быть, в следующий раз, – отозвался Морган. – Мне кажется, сейчас немного прохладно.

– Чепуха! – вскричал Карпентер. – Над вами просто довлеют запреты. Что вы думаете по поводу нудизма?

Вот еще одна тема, близкая его сердцу. Он полагал, что одежда, как и многие другие социальные условности, скрывает то, что было вполне естественным и прекрасным в человеке. С нотой отчаяния в голосе Морган повторил:

– Я хотел бы искупаться в другой раз, а сейчас мне было бы интересно осмотреть дом и окрестности.

Все вокруг дома было большей частью предоставлено само себе, кроме огорода, спланированного в таких же геометрических формах, как и дом. Но истинно очаровательным оказался вид на долину, окруженную холмами и покрытую кустарником и цветами. В какой-то момент их прогулки нагнал Джордж, заправлявший на ходу рубашку в брюки. Карпентер говорил о том, что Миллторп является для него неким утопическим образом возвращения человека к природе, в то время как его особый друг сперва бросал на Моргана взгляды украдкой, а потом понимающе подмигнул.

Морган смутился, но совсем чуть-чуть. Он знал, что люди в этом доме вели себя не так, как в других местах. Карпентер и его поклонники пытались жить, исходя из революционных норм жизни, отрицающих нормальные правила поведения. Со стороны подобное могло казаться абсурдным, даже пугающим, но, оказавшись вблизи, Морган ощутил, что главным чувством в этом доме была доброта – самая человечная и непосредственная. Удивительно, насколько всеобъемлющим могло быть это простое чувство!

Оно пронизывало собой все то время, что Морган провел в доме Карпентера. Когда они гуляли вокруг дома, и потом, сидя в кухне и наблюдая, как Джордж готовит ланч, Морган думал про себя: «А почему бы и нет? Почему бы не жить так, как живут они?» Тончайший покров отделял его собственную жизнь от альтернативного взгляда на то, что существует и должно существовать в этом мире.

Не было причин, по которым он не мог бы освободиться от покрова, сбросить его. Правда, оставалась Лили. Он представил лицо матери, когда он скажет ей, что собирается отказаться от мяса и алкоголя, жить дарами земли и мастерить сандалии. Не говоря уже о гомогенной любви. Покров действительно был тонок, но в некоторых случаях он казался и вовсе неподъемным. Хотя Карпентер с этим вряд ли согласится. Он сам происходил из почтенной семьи, принадлежавшей в Брайтоне к высшим слоям среднего класса, учился в Кембридже и даже изучал теологию, но потом забросил и религию, и академическую жизнь вообще.

Такая жизнь не для всех. Голди как-то пытался в молодости жить в соответствии с подобными нормами – некоторое время он провел на ферме, среди рабочих, где пробовал реализовать на практике свою новую философию, но для него это обернулось катастрофическими последствиями. Голди мог обрести свое место в жизни только как мыслитель. Для некоторых людей, и для Моргана в их числе, единственной возможной жизнью была жизнь сознания. И что же в этом плохого? Карпентер сам, учась в Кембридже, находился под влиянием теолога и христианского социалиста Ф.Д. Мориса. Именно Морис начал практику чтения лекций за пределами университета, впоследствии вместе с отцом Голди став основателем Лондонского колледжа для рабочих. Морган и некоторые из его друзей преподавали там, на долгие годы установив добрые отношения с людьми из низших классов.

За ланчем они немного поговорили о Морисе. Карпентер самым забавным образом изображал этого великого человека, прикрывая глаза, похлопывая себя пальцами по щекам и высказывая его мысли в некоем хаотично-бессвязном порядке. Тем не менее мысли пережили десятилетия и, вероятно, стали причиной появления и этого дома, и того образа жизни, которому подчинил себя Карпентер. Морис верил в силу личных взаимоотношений, в силу связующей людей любви, начиная с семьи и заканчивая обществом. И где эта сила проявлялась более очевидно, чем здесь, в комнате, где Джордж, молодой рабочий из шеффилдских трущоб, придвинув свой стул к стулу своего возлюбленного, ласково гладил его по волосам?

Только соединять! Пропасть, разделяющая людей, исчезла для тех, кто согласился не обращать на нее внимания. Принадлежность к определенному сословию, возраст и воспитание отброшены одним жестом, в котором сквозит человеческая привязанность. Бог есть любовь. На мгновение эта картина оказалась тождественной самой жизни. Возможно, многое из того, чем жил Карпентер, лежало за пределами возможностей Моргана. Он не смог бы существовать в этой простой и грубой обстановке. Но сидеть рядом с человеком из совершенно чуждой социальной среды, мягко касаться его и не видеть в этом ничего плохого – разве так уж невозможно? Морган желал этого, он знал, что способен на решительный поступок – стоит лишь сделать выбор, и выбор вдруг окажется таким очевидным и нетрудным.

Потом Джордж отодвинул свой стул и принялся убирать тарелки со стола. Подошла уже середина дня, и Моргану нужно было к вечеру вернуться в Хэррогейт. Но из чувства вежливости он захотел помочь Джорджу. Он никогда не носил посуду, непривычным казался для него и таинственный полумрак кухни – это была не его часть дома. Поискав глазами чистую поверхность, на которую можно было бы поставить тарелки, он вдруг почувствовал, что сзади стоит Джордж, и услышал взволнованное прерывистое дыхание.

– Сюда? – спросил он. – Оставить здесь?

– Дайте посмотреть. Да, здесь хорошо. Поставьте сюда.

Морган поставил тарелки и остался стоять, не двигаясь. Звук дыхания был так близок, что, казалось, исходил от него самого. И вдруг он осознал, что это действительно его дыхание.

– О! – произнес он удивленно.

И испугался – совсем немного.

Потому что Джордж прикоснулся к нему.

Просто тронул рукой ложбинку внизу спины. Прикосновение так много говорило, хотя пальцы не двигались. Может быть, дело было в беседе, которую они вели за ланчем, или же в мыслях, что посетили его тогда, но в прикосновении присутствовало нечто, нарушающее все и всяческие границы. Нечто исходило от его руки, передавалось через ладонь – презумпция равенства, а возможно, и обладания, что было еще опаснее. Да, вероятно, именно так чувствует себя тот, к кому прикасается любовник. Морган ощущал жар руки, властную уверенность ее прикосновения. Затем рука скользнула ниже, прошлась по ягодицам и замерла чуть выше, у основания позвоночника.

Морган был ошеломлен. Что-то необычное происходило с ним. Он словно покинул кухню, но вместе с тем покинул и собственное тело. Его сознание оставило предназначенное ему место и ринулось глубоко внутрь его «я», туда, где хранилась память о сегодняшних событиях. Но теперь они выглядели совсем по-другому и распределялись в иной последовательности.

– Да, – сказал Джордж. – Все правильно, сюда.

Снаружи раздался голос Карпентера, и рука исчезла. Не так уж долго она там и пробыла, но по пути в Тотли, на станцию, через длинные послеполуденные тени, вытянувшиеся вдоль дороги, Морган напряженно размышлял. Он выстраивал сюжет, форму, вытеснившую в его сознании то, что оказалось безнадежно лживым и слишком простым. Теперь у него есть история – новая история! Позднее он решит, что она явилась ему сразу и целиком, войдя в его существо через точку, которой касалась рука Джорджа. Но, по сути, это прикосновение только подтолкнуло его к созданию истории, которую он сложил в поезде, увязывая разрозненные части. Они валялись вокруг него, как обломки разбитой статуи, и что-то должно было случиться, чтобы фрагменты вновь слились в единое целое.

Когда Морган вернулся в Хэррогейт, он извинился перед Лили и прямиком направился в свою комнату. От стряпни Джорджа разболелся желудок, но он сел перед стопкой бумаги, взял перо и принялся быстро писать, время от времени выходя в туалет.

* * *

Одна книга вытеснила другую. Индийский роман был заброшен. Вместо этого Морган писал о том, что значит принадлежать к меньшинству. История однополой любви! Всю свою жизнь он вынужден был придумывать что-то совершенно иное – сводить и разводить женщин и мужчин, – хотя втайне мечтал говорить только о самом себе. Теперь же случайное прикосновение к основанию позвоночника высвободило другое, глубоко запрятанное повествование. Мгновенно, словно освещенную вспышкой молнии, Морган узрел всю последовательность событий, в центре которых стояли три персонажа.

Конечно, он никогда не сможет опубликовать этот роман. Даже не сможет показать его большинству из тех, кого знает. Среди его знакомых были люди, которые, естественно, поймут его, и он писал для них, а также для себя самого. И для некоего идеализированного читателя, который примет все как есть и простит.

Какое отрадное чувство освобождения! Огромное напряжение, сформированное годами молчания, стояло за словами и теперь выталкивало их наружу. Мало найдется на свете вещей, уступающих в силе и мощи исповеди, и он использовал белый лист бумаги как исповедальню. Его дух пробудился в Кембридже, и теперь Морган мысленно обратился к давним временам. Хотя некие недомолвки и были необходимы.

Имя Морис он выхватил из сегодняшнего разговора с Карпентером. Нормальное имя, ничем не хуже прочих. Чтобы в нем самом не увидели какой-то связи с этим героем, он сделает его энергичным, атлетически сильным и прямодушным. Это будет Морган, но только в другой жизни! Хом был гораздо ближе к правде жизни в образе Клайва Дюрхэма, а то, что произошло между ними, тоже присутствовало в истории, хотя и в измененной форме. Правда, пришлось запрятать поглубже детали семейной жизни и прототипов второстепенных характеров – вдруг на них упадет чей-то непрошеный взгляд!

Оторваться от работы на начальном этапе было трудно – все это казалось таким живым, столь необходимым, и все, что Морган писал, словно искрило электричеством. Так много требовалось сказать, так много из того, что он собирался сказать, уходило корнями в его собственную жизнь, что удовольствие от работы оказалось очень личным и потаенным. Роман даже снился ему по ночам. Мысли о прошлом вызволили из глубин памяти воспоминания о событиях и переживаниях, относившихся к давним годам. Годы, проведенные в Кембридже, были годами пробуждения. Но его необычность проросла в нем гораздо раньше, в далекой юности.

Первые его эротические переживания не имели объекта. В Рокснесте он любил забираться на деревья и прижиматься к их ветвям. Это возбуждало его. Позже его ужасно привлекали мальчики, работавшие в саду, и особенно Ансель, с которым они до изнеможения щекотали друг друга в соломе. А этот толстый, смуглый ирландец, мистер Хэрви, который служил его воспитателем в Стивенедже, когда Моргану было восемь лет! Как-то ему приснился очень тревожный сон о причиндалах мистера Хэрви – они напоминали длинную белую змею, заполнившую весь коридор и всю гостиную и плотно обхватившую Моргана своими кольцами. Морган счел этот сон нелепым, потому что причиндалы в его мирке были только у одного человека, у самого Моргана.

Первый сознательный выбор он сделал позже, когда ему исполнилось одиннадцать. Он проводил каникулы вместе с матерью в Борнемауте, и там его очень занимала мысль, что будущее представляет собой территорию, по которой расходится множество вилоподобных тропинок. Ему предстояло найти свой путь через незнакомый, залитый сумеречным светом ландшафт, где каждое решение, принятое на развилке, могло определить все его будущее. Для маленького мальчика это было причиной серьезных переживаний и, глядя из окна отеля, он решил главный жизненный выбор доверить судьбе. «Все зависит от того, – подумал он, – кто появится первым на улице – мужчина или женщина». И принялся со страхом ждать, кого же откроет ему пустая улица. И когда вдали показался мужчина с рыжими усами, Морган испытал сильнейшее облегчение.

Все школьные годы являлись периодом непрерывного ожидания, хотя чего Морган ждал, он не смог бы сказать наверняка. Кисловатый запах общественных бассейнов, расположенных в Кент-Хаусе в Истборне, постоянно стоял у него в носу как одористическое сопровождение сцен с прыгающими в воду мальчиками. Шумящее прибоем море, располагавшееся за потеющими стенами бассейна и соединенное с ним подземным каналом, своим ревом напоминало: в этом мире, помимо этой глянцево поблескивающей невинной кожи, есть и более опасные вещи. Морган всегда вспоминал неделю, проведенную в Истборне, с восторгом, к которому примешивался тошнотворный страх, хотя ничего, заслуживающего внимания, там не произошло.

По-настоящему важным, хотя именно поэтому глубже других забытым, было воспоминание о реальном, достаточно обычном мужчине без усов, но в бриджах и войлочной охотничьей шляпе, которого Морган как-то зимой увидел в кустах недалеко от Истборна. Тот справлял большую нужду, и уже одно это шокировало мальчика, но оказалось абсолютным пустяком по сравнению с тем, что последовало затем. Мужчина втащил Моргана в кусты, причем брюки его по-прежнему были расстегнуты – и принялся просить: «Подергай, мой милый мальчик, подергай!» Морган исполнил просьбу. Когда же мужчина получил то, чего желал, он сразу обмяк, потерял ко всему интерес и предложил Моргану шиллинг, от которого тот отказался.

Когда он рассказал все матери, а потом, по ее требованию, директору школы, это вызвало волну негодования, обрушившуюся почему-то именно на него. Морган понял, что произошло нечто ужасное, в чем, как это подразумевалось, он был частично виноват. Тем не менее переживание, выпавшее на долю одиннадцатилетнего мальчика, вдруг заставило его почувствовать себя способным на многое. По пути в полицейский участок он с негодованием сказал ошарашенному директору, что у того человека было расстройство желудка.

– По этой улике мы его и найдем, – уверенно заявил он.

Ничего из детских воспоминаний в книгу не войдет. Морган должен писать ее в более позитивном, даже высоком, ключе. Он сделает все, по крайней мере в своем воображении, что жизнь иначе никак не позволит ему сделать. И, кроме прочего, история завершится любовью. Двое мужчин, принадлежащих к разным классам, будут жить вместе и любить друг друга в некоем возвышенном, далеком от нас, воображаемом мире.

Первая половина книги изливалась из него легко и без напряжения. Кембридж и ранние платонические увлечения – все происходило неподалеку от дома и не требовало особой изобретательности. Полутени и намеки, и все – в предчувствии действия. Суть самой его жизни.

Но когда он дошел до Алека Скаддера, то потерял былую уверенность. Об этой части повествования он лишь думал; он ею не жил. Знание было вытеснено воображением, и писание романа сделалось процессом довольно скользким.

В это же самое время он навестил Голди, которого не видел со времен путешествия по Индии. Воспоминания о тех днях сблизили их, хотя Морган по-прежнему относился к старшему товарищу с почтением. Они поговорили о том, что произошло с тех пор, как они расстались, а после Морган рассказал Голди про свою поездку в Миллторп и про книгу, вдохновленную ею.

Лицо Голди изобразило недоумение.

– Но зачем писать книгу, – сказал он, – если ее невозможно опубликовать?

– Придет время, когда я смогу это сделать.

На мгновение они задумались о будущем.

– Вы так считаете? – спросил Голди. – Надеюсь, что вы не ошибаетесь. Я же тем временем хотел бы почитать ее, когда она будет готова.

У Моргана не оказалось с собой рукописи, а то бы он продемонстрировал Голди пару-тройку страниц. Но у него было кое-что другое. Он протянул другу несколько листов бумаги.

– Вы можете почитать это, если хотите, – сказал он. – Рассказ, что я написал месяц назад. Жест в ту же сторону.

Морган имел в виду – в сторону плоти. Он отдавал Голди один из своих эротических рассказов, которые по-прежнему продолжал писать. Это были не любовные истории. Но, насколько ему было известно, Голди как раз являлся тем человеком, который мог бы разделить с ним его фантазии.

Он ошибся. Утром за завтраком произошел несколько неловкий разговор. Голди рассказ показался ужасным. Более того, Голди, читая рассказ, почувствовал ни с чем не сравнимое отвращение. О таких вещах, полагал он, писать не следует; они унижают и писателя, и читателя.

Все это он сказал с искренностью, в которой сквозила боль, рассеянно глядя на горсть рассыпанного по скатерти сахара.

Морган был ошеломлен. Он ожидал совсем другой реакции.

– Этот рассказ я недавно показал Хому, – сказал он, – и он совсем не расстроился.

– Хом, вероятно, думал, что расстраиваться – это слишком тривиально, – проговорил Голди, чопорно поджав губы. Он аккуратно сложил рукопись и подвинул ее через стол Моргану, после чего занялся чехлом на чайнике. Оба поняли, что тема закрыта и возвращаться к ней не стоит.

Тем не менее разговор серьезно озаботил Моргана. Более всего беспокоило его то, как Голди отнесется к «Морису», если этот прочитанный им рассказ он воспринял как образчик литературной порнографии. Впервые с тех пор, как он начал работать над книгой, его посетили сомнения. Можно ли открыто выставлять на всеобщее обозрение то, что считается низменным и гадким? Не выставляет ли он напоказ свою извращенность и не делает ли ее предметом любования?

Морган вновь посетил Миллторп, надеясь оживить огонь в камине своего вдохновения. Хотя он и увозил с собой оттуда то же чувство радости, вызванное общением с Карпентером, Джордж Меррилл на сей раз не стал трогать его. Морган продолжал копаться со своей книгой, но теперь работа шла медленно, а перо словно парализовали сомнения. Он подходил к самой сердцевине истории, к эпизоду, где Морис и Алек должны соединиться. Но как ему описать это? Как, если сам он через это не прошел? Ему было тридцать четыре года, но он оставался девственником, и девственником, вероятно, пребудет до конца своих дней.

В творчестве – единственной форме деятельности, где раньше он был плодороден и плодовит, – он тоже оказался бесплодным, сев на мель на пороге середины жизни с тремя незаконченными книгами на руках. Целый год он не касался «Арктического лета». Его индийскую книгу затормозили какие-то неполадки с главными механизмами повествования, а теперь, получается, и «Морис» оказался опытом, сомнительным с точки зрения нравственности. Не исключено, что ему вообще не удастся ничего закончить. Может быть, силы уже оставили его?

* * *

В марте 1914 года Морган отправился погостить у Мередита в Бангоре. Хом так глубоко погрузился в семейную жизнь, что торчала только макушка. Но искра между ними не погасла, не умерла и свежесть отношений, а потому Моргану казалось вполне естественным передать Хому пачку бумаг с рукописью.

– Вот тебе моя древнегреческая история, – сказал он. – Кое-что из нее тебе будет знакомо.

Хом хмыкнул что-то, слегка встревоженный, и унес рукопись с собой. Больше он о ней не упоминал. Морган прожил в его доме две недели, и в последнее утро он осведомился, имел ли его друг возможность прочитать текст.

– Да, просмотрел, – сказал Хом и состроил гримасу, по которой нетрудно было догадаться о его отношении к рукописи.

– И тебе не понравилось? – спросил Морган.

– Не слишком, если честно, – ответил Хом. – Я не понимаю, что ты пытаешься доказать.

– Ничего не пытаюсь! – удивился Морган. – Я просто хочу… просто хочу рассказать правду, как я думаю.

– Правду? – переспросил Хом. – Ну что ж, во всем этом, наверное, есть какая-то правда. Но я не могу понять одного: почему вашему брату нужно обязательно соперничать с теми, кто от вас отличается? Вы так громко шумите по поводу вашей исключительности, а сами только того и желаете, чтобы вас не сочли в чем-то отличными от прочего народа.

– Конечно, желаем, чтобы к нам относились как ко всем остальным. Что здесь плохого?

– Если бы дело было только в этом! Но ты ведь хочешь жить с мужчиной. Жить счастливой жизнью. А ты не думал, что тривиальнее такого поступка нет ничего? Брак, семья – эмблемы нашей современной жизни. Мужчина живет с женщиной… Большей глупости я не знаю. В подобном нет ничего достойного, ничего благородного. Жаль, что ты не замечаешь простых вещей, вместо этого занимаясь романтизацией идиотизма.

Замечание глубоко уязвило Моргана. Во всем виновато безразличие Хома. Хом еще говорил, что и к безразличию нужно относиться с безразличием. Таков уж он есть. Раньше Морган думал, что эта история принадлежала им обоим; теперь же понял, что она принадлежит только ему. Вашему брату… Его, Моргана, отставили в сторону, и он должен привыкать к своему новому месту.

Сердечная дружба с Хомом, когда-то обещавшая так много, утекала в песок. Океан времени, капли достоинства – все это вырастало между ними непреодолимым барьером. Моргана могли удручать такие мысли, но долго подобное продолжаться не могло. В каком-то очень существенном смысле он был другим человеком и понимал это. Да уж, Индия – она изменила самые основы его личности, повернула все в жизни для него под непривычным углом. Теперь, чтобы чувствовать себя самодостаточным, он уже не зависел от мнения других людей. И право на счастье Морган не считал своим природным правом. Теперь он знал: счастье – для сильных.

* * *

Его первым читателем был Голди. Его же суждения Морган и боялся более всего – после реакции Голди на тот короткий рассказ он ожидал серьезнейшей нахлобучки. Но когда Голди ответил, в его словах сквозили тепло и восхищение. Впервые, чувствовал Морган, он и его старший друг стали истинными товарищами. И этот переворот в их жизнях осуществила его маленькая книга.

А не пытался ли Голди как-то загладить свою резкость по поводу того рассказа? Но он вновь и вновь говорил о «Морисе», и один раз глаза его даже налились слезами.

– Может быть, не желая того, – сказал он Моргану, – ты говорил в этой книге и от моего имени.

Воодушевленный этой реакцией друга, Морган показал книгу некоторым другим своим знакомым. И Форрест Рэйд, и Сидней Уотерлоу, и Флоренс Барджер книгу одобрили. Внутренне трепеща, он даже дал почитать ее Литтону Стречи, и, к его удивлению, Стречи книга понравилась, особенно в одном аспекте.

– Скажите мне, – потребовал тот. – Только, чур, не притворяйтесь! Лорд Рисли – это я? Ну-ка, не отпирайтесь.

Персонаж вышел не слишком привлекательным, и Морган надеялся, что сходство не будет замечено. Но он уловил некий блеск в глазах Стречи и, помедлив мгновение, кивнул.

– Я так и знал! – воскликнул его собеседник с нескрываемым удовольствием. Именно голос, его интонации лучше всего рассказывали о том, что Стречи чувствует по поводу тех или иных вещей. Если при Стречи вы произносили имя Эдварда Карпентера, то вам был обеспечен каскад восторженных восклицаний, высотой тона напоминающих крики проносящейся во тьме летучей мыши. Теперь же в голосе Стречи слышались приглушенные триумфальные нотки.

– Мой дорогой! Вы подарили мне бессмертие! – кричал он. – Немедленно поменяйте название. Больше никаких Морисов! Рисли! Только Рисли! Вот и вся моя критика.

Конечно, критика Стречи этим не ограничилась. Морган получил от него длинное, проницательное письмо, в котором тот дал понять, что испытал истинное наслаждение от тех частей романа, где описывается кембриджская публика, а вот Морис и Алек Скаддер его не убедили. Еще он был не уверен, что такого рода отношения между людьми, принадлежащими к разным классам, могут продолжаться долго. Стречи давал этим героям шесть месяцев – не больше.

Но самые запоминающиеся комментарии относились к вопросу интимных отношений. Те выражения, с помощью которых в романе описывались таковые, показались ему нездоровыми. Что-то было неправильное в том, как Морган изображал интимные отношения между мужчинами, как он показывал мучительную борьбу Мориса со своим целомудрием, тот внутренний надлом его личности, что предшествовал союзу со Скаддером.

Эти мысли Стречи, высказанные им в письме, заставили Моргана серьезно задуматься. Процесс написания романа обнажил перед ним самим лучше, чем любая исповедь, тот факт, то он не дал себе труда толком обдумать данный вопрос. Что было еще хуже, и комментарии Литтона показали это, что Стречи знал о таких вещах не понаслышке. Было что-то ненормальное в том, что малопривлекательный, странно выглядящий человек с вертлявыми конечностями и сверхъестественным голосом испытал подобную любовь и такие плотские радости, которых Морган позволить себе не мог.

* * *

Морган полагал, что, написав «Мориса», он освободит себя и сможет вернуться к своему индийскому роману с новой энергией и со свежим взглядом, но постепенно обнаружил, что ошибся. Когда он смотрел на страницы, покрытые зелеными письменами, они казались ему убогими, лишенными крови и дыхания. Он застрял в пещерах, смущенный тем, что с ним там произошло или, напротив, не произошло, и не знал, куда двигаться дальше. Теперь, когда он написал роман столь личный, столь интимный, Индия оказалась от него страшно далекой, и он уже не думал, что сможет вернуться к ней.

Тем временем произошли события, которые сделали Индию не просто далекой, но недостижимой. Сама идея войны считалась до этого нелепой, даже возмутительной. И тем не менее страшное слово проникло во все разговоры, оно разрасталось, становилось всеобъемлющим и вытесняло все другие темы. Многие уже произносили его с жаром и нескрываемым восторгом.

Когда Англия официально вступила в конфликт, Лили занервничала.

– Я думаю, тебе следует что-то предпринять, Поппи, – сказала она. – Все уже записались волонтерами.

Он не пойдет в армию и не будет воевать. Морган знал об этом так же хорошо, как знал самого себя. Правда, когда он видел неких белолицых юношей, которые охраняли железнодорожную станцию на предмет предотвращения некой возможной, связанной с войной, опасности, то подумал, что мог бы поступить подобным образом и совершить что-нибудь достаточно бессмысленное. Например, поработать в госпитале – он бы все-таки предпочел останавливать кровь, а не проливать ее.

Решение проблемы пришло через несколько дней. Один из его знакомых по Уэйбриджу, сэр Чарльз Холройд, был директором Национальной галереи. Он прислал Моргану письмо, в котором просил приехать, а потом предложил место каталогизатора галереи.

– Работы на четыре дня в неделю, – сказал ему сэр Чарльз. – И время от времени дежурство в пожарной команде. Ничего обременительного, уверяю вас. Так или иначе самые важные полотна мы на время убрали в хранилище переждать эти неприятности. Кто знает, что может произойти. Вдруг бомбежка!

– То есть, если мне придется здесь умереть, я умру среди второсортной живописи? – усмехнулся Морган. – Миленькая перспектива!

Сэр Чарльз мгновение смотрел на него, открыв рот, а затем, когда шутка дошла до него, загоготал.

– Вы здесь не умрете, – проговорил он, а затем, спохватившись, залопотал: – Я хотел сказать, вы не умрете вообще…

Мать полностью согласилась с выбором Моргана.

– Теперь ты сможешь внести свою лепту, – сказала она, – и при этом по вечерам будешь обедать дома.

Таким образом, жизнь некоторое время продолжалась в своих старых границах. Мало кто принимал войну близко к сердцу, хотя мысль о ней проходила через все, чем занимались и о чем думали люди, – как рокот отдаленного землетрясения. Если смотреть на нее из дома, она выглядела как концентрированное средоточие зла. Но она гремела далеко, за самым горизонтом. Морган втайне подозревал, что война была устроена исключительно из-за него, чтобы преподать ему некий моральный урок. Умри он сейчас, войска с обеих сторон отозвали бы и война прекратилась.

И все-таки война изменила жизнь вокруг, и наиболее заметно это было по изменениям приоритетов, что тревожило Моргана более всего. И дело даже не в Законе о защите королевства, который в том числе вводил цензуру, а в том, что люди повсеместно принимали такие изменения. Они верили в то, что радикальные перемены были необходимы и полезны. Возникала новая ментальность – ментальность толпы, лозунгов и коллективных эмоций, нервирующих Моргана до тошноты.

Чаще, чем обычно, он навещал Морисонов, надеясь на новости от Масуда. Несколько лет назад Теодор Морисон был возведен в рыцари, и, хотя сам он носа по этому поводу не задирал, жена его кичилась своим новым статусом сверх меры. Как-то он поразился, услышав от леди Морисон, что война возвышает человека.

– Когда мужчина берет в руки оружие, – говорила она, – то происходит трансформация, некое таинственное духовное обновление. Словно изнутри его исходит свет. Вы разве не согласны?

Он был так удивлен, что поначалу решил, что она иронизирует. Но потом увидел этот свет на ее собственном лице и поставил чашку на стол.

– Боюсь, что нет, – сказал он твердо.

– Но вы же наблюдали подобное наверняка!

– Я знаю, что человеком на войне овладевают самые низменные инстинкты, – сказал он. – И я знаю также, что эта война отбросит европейскую цивилизацию на тридцать лет назад. Вот и все.

– Вот как?

Леди Морисон выключила свой внутренний свет и стала холодна как лед.

– Конечно, – сказала она, – всякий имеет право на собственное мнение, хотя не ждите, что патриоты с вами согласятся. Но мне пора, я и не подозревала, что уже так поздно. Боюсь, вам придется извинить меня…

Такие периоды ясного понимания ситуации длились лишь мгновения. Морган не мог слишком долго наслаждаться уютом подобных убеждений, особенно когда его раздирали сомнения. Морган не признавал крайностей и не был таким уж твердолобым. Хотя идея убивать казалась ему ужасной, что-то напрочь лишенное вкуса он видел и в холодной отстраненности тех, кто отказывался воевать.

Являлся ли он сознательным пацифистом? Данный ярлык к нему явно не подходил. Принцип отказа был ничем не лучше, чем безоговорочное согласие на участие в бойне. Каждый из лагерей исповедовал высокие принципы, о которых по обе стороны невидимых баррикад говорили так много, что Морган уже начал задыхаться. Что же расстраивало более всего, так это способность понять обе точки зрения при полной неспособности принять либо ту, либо другую.

* * *

В начале 1915 года его настроение немного улучшилось после того, как он завел новое знакомство. Он знал леди Оттолин Морелл уже несколько лет, хотя и сопротивлялся ее желанию втянуть его в свои социальные сети. Многие из принадлежавших к его кругу, особенно Литтон, являлись частыми гостями ее званых вечеров на Бедфорд-сквер, но она немного пугала Моргана своей выступающей нижней челюстью и лошадиными зубами, не говоря уже о нелепых нарядах, которыми она пользовалась во время приступов эксцентричности. Но теперь леди «О» почему-то вбила себе в голову, что он, Морган, хорошо поладит с ее новым протеже, молодым романистом по имени Дэвид Герберт Лоуренс.

И поначалу казалось, что она права. За обедом в его честь Морган сидел рядом с Лоуренсом, и они тепло разговаривали друг с другом. Лоуренс высказывался излишне эмоционально, а его новая жена-немка тревожилась, что остается в тени мужа, но впечатление, которое они производили, говорило больше об их страстности, чем эгоизме. Тем не менее назавтра в студии Дункана Гранта атмосфера оказалась совершенно иной. Когда Лоуренс с жаром обрушился на живопись Дункана, укоряя его за то, что он изображает зло, Морган решил, что ему лучше извиниться и уйти.

Последовал обмен письмами. Морган неожиданно для самого себя принял приглашение приехать в Грэйтхэм, где жили Лоуренсы. Визит оказался приятным. Морган оставался в гостях три дня, и в первый же день они с Лоуренсом отправились в длительную прогулку по меловым холмам. Во время прогулки они обсуждали тему, которой Лоуренс уже касался в своем письме, а именно: его утопического проекта под названием «Рананим».

– Вы найдете там свое место, Форстер, – уверял Моргана Лоуренс. – Вы и ваша женщина.

– Вы слишком щедры, – отвечал Морган.

Не желая более обсуждать этот вопрос, он быстро спросил:

– Как же выглядит ваша Утопия?

– Это остров, – сказал Лоуренс. – В реальном мире его нет. Вот и все, что вам нужно знать.

– Но как же тогда в нем жить?

В ответ на это Лоуренс разразился интенсивным словесным потоком, достаточно бессвязным. В идеальном обществе, похоже, не должно быть ни деления на классы, ни денег. Люди, уже состоявшиеся как личности, смогут там развиваться дальше.

– Это напоминает дом Эдварда Карпентера, – рискнул предположить Морган.

– Карпентер? – переспросил Лоуренс. – Этот отставший от жизни псевдомистик? Нет, в Рананиме не будет ничего подобного.

Морган натянуто рассмеялся, но замечание Лоуренса о Карпентере запомнил. Разговор принял особую остроту уже на следующий день, когда Лоуренс без всякой видимой причины вдруг яростно атаковал английскую политическую систему. Крайне необходима революция! Земля, промышленность и пресса должны быть немедленно национализированы! Морган негромко выразил свое несогласие, и вдруг весь тон разговора поменялся. Словно жаркий луч маяка, сердитый взгляд Лоуренса остановился на нем.

Все началось достаточно спокойно, но Лоуренс, который был сколь искренним, столь же пылким, вскоре обрушился на Моргана со всей свойственной его характеру дикой яростью. Морган с удивлением осознал, какую несдерживаемую злобу он способен пробудить в другом человеке своей личностью, своим стилем жизни и своими произведениями. Все, чем он жил, было абсолютно неприемлемым! Почему он, Морган, удовлетворен тем, что живет жизнью убогого, никому не нужного затворника? Почему прячет от самого себя того дикого и яростного прачеловека, который обосновался внутри? Он обязан действовать, обязан развязать путы, стягивающие его желания, и удовлетворить их. Он должен найти достойную себя женщину и с ее помощью освободить свою глубинную сущность, вместо того чтобы кропать романчики про любовные истории, разворачивающиеся под вялым итальянским небом, между вязанием и посещением оперы. Его книги – красноречивые доказательства его стерильности. Характеры, которые интересовали Моргана, все как один принадлежали задыхающемуся миру без будущего. И он, Лоуренс, готов разорвать этот мир как плаценту, чтобы появиться на свет обновленным, окровавленным, возвещающим свое появление неистовым криком.

Морган перебил тираду Лоуренса одним кратким замечанием:

– Я не вяжу.

Лоуренс нахмурился, потом с силой швырнул камнем в ближайшее дерево и сказал:

– В душе вы только этим и занимаетесь! Но если вы хотите вернуться к жизни, вам нужно изменить все свое существование. Все, без остатка!

– Но с чего вы взяли, что я уже мертв?

– Видите ли, это именно то, что я имею в виду. Ваша идея будущего состоит в возвращении к древним грекам. Ваш бог – Пан. Но Пан – источник, а не цель. Ни одно растение не растет вниз, к корням. Мы обязаны стремиться вверх, мы должны выбрасывать побеги – пусть даже на них растут шипы. Разве вы не видите?

– Наверное, нет.

Лоуренс, который только начал успокаиваться, вновь взволновался. Снова и снова, буквально в течение нескольких часов, пока не охрип, он призывал гостя убедиться в своих многочисленных недостатках. Когда наконец наступила тишина, Морган рискнул спросить:

– И что, в моих книгах вас ничто не заинтересовало? Все они написаны зря? И ничего стоящего в них нет?

– Ну, я несколько перегибаю… Я говорю, исходя из абсолютных категорий, – ответил Лоуренс, – потому что я… Ну, в общем, Леонард Баст из «Говардс Энд»… да, именно он… это было смело.

И Фрида Лоуренс, которая сидела рядом, кивнула и рассмеялась.

– Ja, – сказала она. – Леонард Баст.

К этому моменту наступила уже совершенная темнота. Они не ужинали, но Морган решил, что он взбешен.

– Вы, оба! – начал он, и его голос зазвенел в его собственных ушах как стрекотание сверчка. – По-моему, вы оба меня дурачите!

И Морган отправился в постель, никому не пожелав доброй ночи, пребывая почему-то в полной уверенности, что его хозяева сразу же начнут предаваться похоти, как кролики.

Дружбе настал конец и полный крах. Но на следующее утро Лоуренс был само спокойствие. Когда они прощались, он сказал Моргану:

– Надеюсь, вы поняли, как вы мне нравитесь. И я очень рассчитываю на следующую встречу.

Но Морган не стал возвращаться. Насколько Лоуренс привлекал его, настолько же и отталкивал. Ему любопытна была горячая страстность рабочего человека, которой жил Лоуренс, но какие близкие отношения способны выдержать такой напор? Нет, Морган никогда не станет жить в Рананиме – его и Грэйтхэм-то не слишком привлекал.

В конце концов, Моргана оттолкнула от Лоуренса не его фанатическая приверженность крайностям, выражаемая и устно, и на бумаге. Когда он принялся размышлять обо всем этом, то понял, что главный удар его дружбе с Лоуренсом нанесло замечание последнего о Карпентере. Отставший от жизни псевдомистик? Ни в коем случае! Любой, кто мог сказать о старике такое, сразу оказывался по другую сторону барьера. Какие бы недостатки ни числились за Карпентером, за ним было будущее, и никто не имел права выступать против него.

* * *

Когда Морган навещал Голди в Кембридже, произошло событие, показавшее, что жизнь в Англии раскололась на две составляющие. Группа солдат из Уэльса, узрев выпускника в академической шапочке и мантии, зашлась хохотом – они никогда не видели существа столь странного. Но это странное существо принадлежало традиции, которая взрастила Моргана, и то, что эта традиция подверглась осмеянию, потрясло и расстроило его.

Ему поступило предложение отправиться в Италию, в отряд «Скорой помощи». Идея врачевать раны, лечить поврежденные тела неожиданно пришлась ему по душе. Джордж Тревильян уже работал там и готов был немедленно принять его к себе. Но Лили вдруг закапризничала.

– Это кажется мне очень опасным, – мрачно сказала она.

Но Моргана привлекала именно опасность такого предприятия; она-то и могла оправдать его томительное существование.

– Как Италия может быть опасной? – спросил он. – Разве ты не помнишь Флоренцию? Нация, способная производить столь прекрасные произведения искусства, никогда не причинит мне вреда.

– Не говори чепухи, Морган, – возразила мать. – Не все годятся для войны. Мысль о том, что ты можешь убивать, нелепа. Это не в твоем характере.

– А что в моем характере?

– Почему бы тебе не остаться дома, писать свои романы? – сказала Лили.

Но именно писать-то и не представлялось возможным. Или, если быть более точным, писать романы. Придумывать чьи-то жизни, вымучивать диалоги, мечтать о нереальном, в то время как реальность обрела вдруг ощутимую плотность и вес, – все равно что отрицать силу тяготения.

Потом как-то в поезде он подслушал разговор двух медсестер. Оказалось, что Красный Крест в Египте и на Мальте нуждался в «дознавателях». Как он понял, «дознаватели» в госпиталях расспрашивают раненых о тех, кто мог пропасть без вести. Похоже, вот работа, исполняя которую он мог бы себя уважать.

Необходимо было пройти собеседование с мисс Гертрудой Белл, оказавшейся, несмотря на свою славу дипломата-арабиста и шпиона, довольно мрачной и одновременно сентиментальной особой. Над ней витала аура пустынь, а к Моргану она испытывала презрение, так как не удосужилась даже поднять голову после единственного беглого взгляда, которым его окинула.

– Не думаю, что вы подходите для подобной работы, – сказала она. – Что вы делаете в настоящее время?

– Работаю каталогизатором в Национальной галерее.

– Думаю, вам лучше остаться там. Держитесь за это место.

– Но я хочу поехать и работать в Египте.

Мисс Белл передернуло.

– Если я найду для вас место, – сказала она, – то свяжусь с вами.

Моргану пришлось потянуть за тайные веревочки и через старого кембриджского приятеля уломать неуступчивую мисс. В конце концов он вновь появился перед ней для подписи его документов. Она была побеждена, его настойчивость одержала верх. Он наклонился к мисс Белл через стол и спросил:

– А что это за люди, жители Александрии?

– У вас не будет возможности узнать, – ответила она. – Вы столкнетесь с ними только на улице, по пути на работу и с работы.

Индийский опыт внушил Моргану смелость, и он уточнил:

– За границей я предпочитаю близко общаться с местным населением.

– Но только не в Александрии. Там есть районы, которые могут вас шокировать.

– Эти-то районы интересуют меня больше всего.

– Не советую там появляться, – сказала мисс Белл, сердито глянув на Моргана. – Лучше передвигаться, не глядя по сторонам, опустив голову вниз, – идите прямиком туда, куда вам нужно.

Тон ее был суров. Но она улыбнулась быстрой суховатой улыбкой, и Морган решил, что мисс ему симпатична.