Сидя в своих креслах, собеседники образовывали вместе прямой угол. Они потягивали недорогой виски, а разговор парил над самой поверхностью земли, едва-едва ее касаясь. Они говорили о средиземноморской цивилизации, особенно о Древней Греции, но разговор был бессвязен и бессистемен, да еще и прерывался продолжительными паузами.

Сегодня была их третья встреча. До этого они виделись на людях, в клубе Мохаммеда Али, и вежливо изучали друг друга на расстоянии. Но сегодня был сделал конкретизирующий их отношения жест: Моргана с парой друзей пригласили в дом поэта на стаканчик виски. Друзья давно ушли, Морган остался. Воспоследовала некоторая неловкость, но оба быстро приспособились к новой ситуации, и смущение прошло. Моргану нравился новый знакомый, о котором он уже не раз слышал, и ему хотелось углубить их отношения. Для начала он полюбопытствовал, где живет Константинос Кавафис.

Он не был разочарован. Ру-Лепсиус находилась в греческом квартале, когда-то в весьма приличном районе, но потом настали трудные времена, и многое поменялось. Теперь под квартирой Кавафиса располагались номера с дурной репутацией, куда, крадучись, день и ночь спешили мужчины.

– Я смотрю на них со своего балкона, – сказал поэт, – и вижу среди них поразительных чудовищ! Однако не все так ужасны. Сюда приходят несколько молодых людей с поистине ангельскими лицами, поверьте мне!

Как и улица снаружи, квартира Кавафиса несла на себе следы великолепия, ныне пришедшего в упадок. Большой зал, где он принимал Моргана во время его первого визита, заполонили мебель и вазы, драпировки и орнаменты, ни один из которых не был толком различим в свете бензиновой лампы. Все производило эффект живописных руин – следы лучшей, более значительной жизни, безвозвратно канувшей в прошлое.

А может быть, дело в его репутации? К моменту своего знакомства с поэтом Морган знал о нем довольно много историй – небольшие фрагменты из разных источников. В миниатюрном мире александрийской культуры Кавафис был знаменит. Иначе говоря, люди обсуждали его – иногда с громким восхищением, иногда вполголоса и в сторону. Морган узнал, что он происходит из хорошей константинопольской семьи, которой не повезло сохранить свои капиталы, самые остатки коих были к тому же неудачно инвестированы. Один за другим отпрыски семейства либо покидали страну, либо уезжали, бросив младшего сына, достигшего теперь средних лет, один на один с житейским мусором, оставшимся после них. Ходили также разговоры про теневую сторону жизни Кавафиса, в различных кругах городского общества вызывавшую зависть, а порой и отвращение.

Ночь выдалась прохладной. Кавафис держал в руке мундштук с половинкой незажженной сигареты и размахивал им, повествуя самым кротким голосом о своей работе в Министерстве общественных работ. Он был приписан к департаменту третьего ирригационного кольца, где его более всего прочего удручала тупость коллег.

– Мне приходится проверять их грамматику, – жаловался он Моргану. – Каждую служебную записку, каждое письмо. Сколько бы я ни объяснял, где нужно ставить запятую, всякий раз они делают одну и ту же ошибку. Про апостроф я уже и не говорю. Но я не сдаюсь! Я вызываю их и объясняю все снова и снова, надеясь, что однажды в их головах забрезжит свет. Как я буду счастлив в тот день! Но сомневаюсь, что он придет. В их душах поэзии ни на грамм, ни у одного из них.

Вспомнив про поэзию, Кавафис, похоже, забеспокоился. Некоторое время он размышлял, потом скорбно глянул на Моргана через стекла очков.

– Вы так и не попросили меня дать вам почитать мои стихи, – сказал он.

– Я не осмелился, – ответил Морган. – Но, конечно, очень хотел бы.

– Вряд ли вы их поймете, – покачал головой Кавафис. – Они ведь написаны по-новогречески. Но для вас, боюсь, что новогреческий, что древнегреческий – все едино. И, кроме того…

Он пожал плечами и негромко вздохнул.

– Я озабочен совсем не тем, что интересно большинству людей, – продолжил он. – Я человек необычный. Меня привлекает прошлое, глубокое прошлое… А с другой стороны, меня тянет к тому, что взрывает общепринятые нормы поведения. Я… Хотя что в этом толку?

Он отвел глаза. Взгляд поэта блуждал теперь по отдаленным углам комнаты.

– Я бы очень хотел почитать ваши стихи, – повторил Морган.

– Вы никогда не сможете понять мою поэзию, дорогой Форстер. Никогда.

– Может быть, и смогу. Хотя бы попробую.

– Нет-нет! Что толку?

Казалось, что Кавафис принял окончательное решение. Но вдруг резко встал.

– Пожалуйста, подождите, – сказал он. – Я схожу в переплетную.

И исчез в боковой двери.

Когда через некоторое время он появился вновь, то держал под мышкой папку, в которой Морган увидел листы бумаги, исписанные красными и черными чернилами. Но поэт не стал возвращаться к своему креслу.

– Идемте в красный зал, – сказал он. – Там лучше освещение.

В красном зале освещение было ничуть не лучше, но и сама комната, и мебель казались классом выше, чем в других комнатах. Здесь стояли не масляные лампы, а свечи, которые Кавафис немедленно принялся переставлять, следуя какому-то загадочному плану. Наконец, поместив себя в тень, он удовлетворенно вздохнул. Моргана же он усадил возле окна с льющимся из него желтым светом, под которым было удобно читать.

Моргану стало ясно, что ему хотят устроить экзамен. Кавафис набросил на лицо маску усталости и безразличия, что свидетельствовало о его волнении. Но Морган не упражнялся в греческом со времен Кембриджа, а потому не вполне соответствовал стоящей перед ним задаче. До него едва доходили неясные, смутные значения некоторых фраз лежащей перед ним рукописи, и после нескольких минут, в течение которых он вглядывался, хмурясь, в тексты Кавафиса, Морган выдавил из себя какое-то вялое суждение:

– На мой взгляд, имеются кое-какие совпадения между вашим греческим и тем греческим, что учат в английских школах. Я могу ошибаться…

Эффект был мгновенным. Кавафис, словно очнувшись ото сна, вскочил со своего кресла.

– О, как это здорово, мой дорогой Форстер! – прокричал он. – Действительно здорово!

И принялся нетерпеливо звать слугу:

– Миргани! Сюда, немедленно! Миргани!

Явился Миргани, и хозяин тут же послал его за виски.

– Мой стакан еще полон, – сказал Морган.

– Да, но это виски из Паламаса. А поэзия требует чего-нибудь получше. Миргани! В красных стаканах!

Миргани принес хорошего виски в красных стаканах, а также тарелку с оливками и сыром. Старые свечи были задуты, другие зажжены и расставлены по-новому, так что теперь Кавафис оказался на свету, а Морган утонул в тени. Папка с рукописями тоже перекочевала в руки хозяина. Морган понимал, что его статус в глазах поэта поменялся, так как ему удалось доказать, что он человек стоящий. Красный зал, красные стаканы – все говорило о гораздо большей мере уважения. Он попытался и вести себя соответственно. Но через мгновение, когда поэт начал читать, уже не было нужды притворяться. Голос Кавафиса, с его изысканным английским акцентом, лился мягко и уверенно. Он одновременно переводил то, что читал, но было ясно, что он отлично знает свои слова и что бумага не нужна. Длинное бледное лицо с глазами ящерицы и выражением легкой меланхолии на время, казалось, растворилось в тумане, и через этот туман Морган заскользил навстречу некоей полуночной процессии, призрачной и прекрасной, текущей сквозь александрийские городские ворота, – в те незапамятные времена, когда и времени-то еще не существовало.

Поэма была короткой, и смысл ускользал от Моргана, пока Кавафис не сообщил ее название – «Бог оставил Антония».

– Это из Плутарха? – спросил Морган.

– Именно! Отлично, Форстер!

И вновь в словах поэта заиграли энергия и интерес – сегодняшний гость ему нравился.

– Еще почитать?

– Конечно, непременно!

Была прочитана еще одна поэма, затем другая. В обеих поэт посетил Древний мир – либо с помощью истории, либо опираясь на мифологию. Утраченное прошлое в них возрождалось и связывалось – либо через образность, либо посредством чувства – с настоящим. Язык поэм был сдержанным и строгим – как и голос их автора, холодным и теплым одновременно, вибрирующим от внутренней иронии. Ошибиться невозможно – поэмы были прекрасны!

Греческий квартал, где жил поэт, располагался к северо-востоку от центральной площади, где стояла гостиница Моргана. По пути домой он впервые осознал, насколько стар этот город. Странное, совершенно новое ощущение, и Морган надеялся, что оно останется в памяти недолго. До этого момента он воспринимал Александрию как некое временное прибежище путешественников, исследователей и завоевателей; и даже сейчас улицы были переполнены хорошо одетыми людьми, которые стремились в никуда из ниоткуда. Не так уж много следов истории разлилось вокруг них или же под их ногами – все в этом городе постоянно разрушалось и перестраивалось. И хотя он был построен Александром Великим, в нем жили Каллимах и Феокрит, и здесь же умерла Клеопатра, мало что из прошлого сохранилось в Александрии. В отличие от индийских городов, ревниво хранящих свое прошлое, Александрия казалась вполне современным городом-космополитом, выстроенным на известняковом кряже, с морем по одну сторону и соляными болотами по другую.

Александрия являлась столь же обыденной и банальной, как камни и вода. В конечном итоге ее даже ненавидеть было трудно.

* * *

Морган хотел поехать в Египет потому, что надеялся вновь попасть на Восток. Но он ошибся, угодив на псевдо-Восток. Он жил здесь уже четыре месяца, но с самого момента приезда так и не увидел ничего романтического или мистического в окружающем пейзаже. Лишь иногда, на закате, в небе происходило что-нибудь неординарное.

Не привлекали его и египтяне. Они не пробуждали в нем интереса и сочувствия, как индийцы. Все в египтянах – их манера двигаться, одежды, привычки и обычаи – скорее отталкивало, чем притягивало Моргана. Выдалось только два случая, когда эротическое начало в нем было тронуто и на мгновение пробудилось. Один из них произошел в трамвае, где молодой человек, прощаясь с солдатом, тронул пуговицы на его тунике. Большей частью он чувствовал к местным жителям физическое отвращение, и это ощущение, в свою очередь, возмущало его. Оно напомнило Моргану живущих в Индии тупых высокомерных англичан. Он не ожидал, что в нем поселится чувство расового превосходства, эта достойная презрения зараза, отвратительнее любой грязи. Страшно обеспокоившее его открытие!

В его первый приезд еще шли разговоры о возможном вторжении турок, и, как следствие, Морган почувствовал себя очень храбрым. Но приподнятое настроение вскоре улетучилось, оставив его один на один с рутинными обязанностями. Его работа предполагала поездки по разным госпиталям в Александрии; шествуя из палаты в палату, он разговаривал с ранеными, выслушивал их истории и делал пометки в блокноте. Каждый вечер в офисе организации Красного Креста на бульваре Мохаммеда Али он писал на машинке отчет, который потом отправляли в Лондон.

Отсюда, как полагал Морган, семьям в Англии шли сведения о погибших, а также пропавших без вести сыновьях и братьях. Отчеты были сухими и точными и, вне всякого сомнения, полезными. Но именно голоса, звучавшие за этими отчетами, свидетельствовали о самой правдивой правде.

Мы устраивали бруствер, и там лежал этот мертвый австралиец. Так мы его разрезали – по горлу и коленям – и стреляли сквозь него. Когда мы шли в атаку, нам давали не по одной, а по четырнадцать ложек рома, и мы ничего не боялись. Хуже всего было, когда случалась задержка и боевое настроение проходило. Тогда лежишь и слышишь, как сердце бьется о поверхность земли.

У Моргана самого сердце отчаянно колотилось, когда он представлял себе все это. Военные были так молоды – почти мальчики, невинные и уязвимые. Каждый из них, будь это в его власти, сегодня же закончил бы войну. Они видели кошмарные вещи и сами совершали подобное («Мы дрались за каждый дюйм, не жалея ни себя, ни турок», – рассказывал один, и Морган верил ему). Но главное состояло в том, что нечто ужасное совершалось по отношению к ним самим, и именно поэтому они находились в госпиталях. Кого-то ранили в жестоком бою, кто-то просто заболел. Кровь и гной, рвота и кал – никогда Морган так близко не сталкивался с жизнью человеческого тела, с его болезнями, страданиями и разложением. Он старался не отводить глаз, но уносил с собой из госпитальных палат убеждение в том, что эти страдания необходимо срочно прекратить, причем немедленно, ценой даже крайнего унижения.

Подобное мнение разделяли далеко не все англичане. От своих коллег по Красному Кресту Морган слышал, что есть более страшные вещи, чем война, и что Британия пока не оплатила свой долг перед маленькой храброй Бельгией. Один особенно воинственный полковник, несколько минут послушав Моргана, сказал с усмешкой:

– Нет, вы точно не созданы быть солдатом. Занимайтесь лучше розысками. Вы в своем деле непревзойденный работяга.

В общем, чтобы оставаться на этой работе, ему не требовалось дополнительных усилий; разговоры с простыми солдатами доставляли ему удовольствие. Принадлежность к Красному Кресту давала Моргану право на выражение заботы и нежности, которые в иных условиях могли показаться подозрительными. Солдаты говорили прямо и искренне – никакого идеализма, только факты. Их отправляли под огонь, в то время как офицеры, подобные этому ужасному полковнику, держались в тылу. Да, раненые солдаты и были настоящей Англией – никакого снобизма, и человек стоит столько, сколько он стоит. Морган проводил с ними гораздо больше времени, чем было необходимо: играл в шахматы, писал за них письма, читал вслух или играл для бедолаг на фортепиано. Пару раз даже относил их часы в мастерскую. Но большую часть времени он просто слушал их, склонив голову, а они говорили и говорили о Войне.

* * *

По работе он отчитывался перед мисс Викторией Грант-Дафф, командующей департаментом, контролирующим учет раненых и пропавших без вести. Она была на десяток лет старше Моргана, несколько нудная и нервная, но в целом достаточно дружелюбная дама. У них нашлось о чем поболтать, так как отец ее служил в свое время губернатором Мадраса. Но, что более важно, ей очень нравились отчеты Моргана. Через две или три недели она вызвала его, сообщив, что из Лондона телеграфом ей передали, что его отчеты очень хороши.

– Вы лучший из моих подчиненных, – сказала ему мисс Грант.

– Я рад, – отозвался Морган.

– Только не говорите об этом другим.

– Не буду, – пообещал он.

То, что его признали лучшим, звучало забавно, потому что под началом мисс Грант трудилось всего четыре человека. Один из них, некто Уинстэнли, проживал с Морганом в одном отеле и как-то признался, что и он, и остальные члены их команды фактически ничего не делают. Так что состязание с прочими специалистами департамента у Моргана выходило не слишком ожесточенное.

Тем не менее положение его было надежным. Морган уже оставался в Александрии дольше, чем собирался, и не думал уезжать. Он участвовал в войне, фактически в ней не участвуя. Поэтому серьезным ударом для него – сразу после встречи с Кавафисом – стали проблемы на работе, едва не разрушившие привычный ход его бытия.

Поползли слухи, что работники Красного Креста должны пройти аттестацию в военном комиссариате. Кто-то наверху счел, что каждый способный воевать мужчина должен быть готов в любую минуту встать под ружье. В строгом смысле это не являлось мобилизацией, хотя в Англии таковую и объявили еще три месяца назад, но первый шаг в ее направлении был сделан.

Отправившись в Египет, Морган полагал, что избегнет судьбы окопника, но, похоже, эта судьба следовала за ним. Его двоюродный брат, Джеральд Уичело, недавно объявил себя отказником по убеждениям, и теперь, как следствие, готовился сесть в тюрьму. Морган не знал, хватит ли у него духу на такое.

Проблема разрешилась, но прежде Моргану пришлось постоять перед сэром Кортольдом Томсоном, главным уполномоченным Красного Креста, и высказать свои убеждения. Непростое дело, поскольку Морган не очень хорошо представлял, в чем они состоят. Тем не менее он сообщил своему главному начальнику, что сама мысль о том, чтобы убить другое человеческое существо, кем бы оно ни было, кажется ему отвратительной. В подобном чувстве отсутствует религиозная подоплека, добавил он. Единственным словом, которым он мог аргументировать свой отказ от военной службы, было слово «совесть».

Немного поразмыслив, сэр Кортольд заявил:

– Я полагаю, отказников по убеждениям вообще нельзя принимать в расчет.

– Понимаю, – отозвался Морган. – Вы считаете, что их не существует?

– Я не то имел в виду, – сказал начальник, и кровь прилила к его лицу.

В тот момент Моргану светила прямая дорога – в Англию и на тюремную койку вместе с кузеном Джеральдом. Но его здоровье, которое не подвело, когда он напрашивался на службу в Красном Кресте, помогло ему и сейчас – в обратном смысле. Да и мисс Грант встала на его защиту, поскольку Морган исполнял свою работу как нельзя лучше. Когда наконец все разрешилось, вместо того чтобы похвалить себя за отважную защиту своих принципов, он почувствовал, что стал еще большим трусом, чем раньше, по крайней мере в собственных глазах. Никто никогда не узнал, как он, оставшись в одиночестве, в отчаянии стал бросаться на мебель, а потом упал на пол – то ли в приступе гнева, то ли просто потерял сознание.

Тем не менее он выдержал. Победил. Он художник, а художники не воюют. Они не убивают других людей. Хотя чем они действительно занимаются, не всегда понятно, и прежде всего им самим.

* * *

В Египет Морган привез с собой свой индийский роман и теперь время от времени вынимал его и просматривал, то там, то тут вычеркивая и вписывая по два-три слова. Он даже читал некоторые пассажи своим знакомым, надеясь, что таким образом возбудит себя на работу. Но результат оказался прямо противоположным – то, что удавалось вообразить, сразу же представлялось ему убогим и скучным. Мысль о том, чтобы вновь сесть за роман и, достаточно долгое время удерживая себя за столом, закончить его, казалась неисполнимой. Для этого, думал он, необходимо вернуться в Индию. Но Индия теперь виделась недостижимой, будто страна, приснившаяся когда-то. И вдруг она вновь стала реальной и доступной.

Из Деваса пришла телеграмма. Их Высочество Баху-сагиб, которого возвели в сан магараджи, нуждался в личном секретаре и спрашивал, не заинтересует ли эта должность Моргана. При условии, конечно, что он немедленно оставит свою работу в Красном Кресте и сядет на корабль.

Приглашение взволновало Моргана. Ехать или не ехать? Несколько мгновений соблазн был непреодолим. И теоретическая возможность этого – недалеко находился Порт-Саид, где можно сесть на корабль до Индии.

С самого начала в глубине своего сердца Морган лелеял надежду вновь отправиться на Восток. Он постоянно думал об Индии – с горечью и страстью. В своей комнате он держал миниатюрную репродукцию образа одного из Великих Моголов; часто брал ее в руки и рассматривал, словно некий талисман.

Но колебался он недолго. Когда-нибудь он поедет в Индию, но не в теперешней ситуации. Война сделала поездку невозможной. У него есть обязательства перед Красным Крестом в Египте и перед матерью в Англии.

За такой аргументацией стояло нечто, о чем он никому не мог сказать. Его отношения с Индией были одновременно отношениями с Масудом, и отделить одну любовь от другой не представлялось возможным. Но в последнее время они разошлись в своих интересах – Морган знал, что Масуд поддерживает Турцию в ее противостоянии с Англией.

И все последние месяцы Масуд по-настоящему терзал его. Долгое время они не переписывались, а потом он узнал – от своей матери, через Морисонов, что Масуд стал отцом. Когда Масуд спустя несколько месяцев наконец прислал весточку в несколько напыщенном и уклончивом стиле, он извинялся за то, что не назвал сына в честь Моргана, и говорил, что, несмотря на это, мальчик все равно принадлежит его английскому другу, а потому не желает ли Морган его усыновить.

Записка была состряпана в явной спешке и таким шутейным стилем, словно само событие было незначительным. Но ничто так больно не ранило Моргана с той самой ночи в Индии, когда Масуд отверг его! Он почувствовал себя оскорбленным, и ему потребовалось время, чтобы понять, как он взбешен. Он разочаровался в Масуде; теперь же молчание и равнодушие друга подлили масла в огонь. Морган по-прежнему любил своего друга и знал, что тот тоже любит его, но есть ли смысл в любви, если ее столь беззаботно швыряют в виде подачки, совершенно не думая о последствиях?

Нет, сейчас в Индию он вернуться не сможет. Не поедет он ни ради Бапу-сагиба, ни ради кого-либо еще, столь же далекого. Масуд бросил адвокатскую практику и занялся образовательной деятельностью, и это, знал Морган, еще больше отвлекало бы Масуда от него. Если им и суждено встретиться, пусть это случится позже, значительно позже, когда война закончится и мир повернется лицом к самому себе. Пока же Моргану суждено оставаться в Египте – таково его предназначение.

* * *

Как ни претили Моргану служившие в Александрии английские офицеры, большую часть нерабочего времени он проводил в их компании. Каждое утро он шел из своей гостиницы «Маджестик», стоящей на одной стороне площади, в контору Красного Креста, расположенную на другой. В госпитали ездил на новом электрическом трамвае, но ни разу не рисковал погрузиться в паутину кривых улочек за пределами своего узкого маршрута – туда, где протекала реальная жизнь египтян.

Длинные руки Кембриджа дотянулись даже до Египта: самым близким знакомым Моргана здесь был Роберт «Робин» Фернесс, с которым он много лет назад общался в Королевском колледже. Робин являлся главой департамента цензуры, и Морган встретился с ним тотчас же, как приехал. Тех немногих друзей, которых Морган приобрел в Египте, он узнал через Робина, однако круг его общения оставался очень узким и не хотел расширяться.

Чего ему действительно хотелось, так это поближе познакомиться с жутковатыми окрестностями местного базара, и Робин смог бы в этом помочь, когда бы захотел, – он жил в Египте много лет и знал большинство здешних тайн. До войны он работал на Гражданскую службу и любил намекать на то, как близко знаком со всякого рода местными безобразиями.

– О! – воскликнул он, прикрывая лицо руками. – Это невозможно описать. И, пожалуйста, не просите…

Но Морган просил, хотя Робин неизменно ему отказывал. Через Литтона, сопровождавшего каждое подобное откровение пронзительным воплем кастрата, Морган узнал о письме, которое Робин девять лет назад прислал из Египта Мейнарду Кейнсу. В то время Робин служил полицейским инспектором и рассказывал о разврате и распущенности, царящих в местных трущобах.

– Мой дорогой! – говорил, всплескивая руками, Литтон. – Он писал, что ему приходится разглядывать анусы катамитов – можете ли представить себе что-нибудь более удивительное? Не говоря уже о раненных ножом черкесских проститутках и заживо поедаемых червями нищих, которых он вынужден допрашивать. По-моему, это райское местечко. Немедленно едем в Александрию!

И он сотрясался, пожираемый одновременно отвращением и восторгом.

Робин признал все это и довольно сухо прокомментировал, но отказался что-либо показывать. Самое большее, что он мог сделать для Моргана, – отвести того в Дженерах, район, где была сконцентрирована проституция. Темные, узкие, пропахшие мочой входы в дома, возле которых стояли, зазывая прохожих, назойливые женщины, и некоторые из них были стары и уродливы; мужчины – кое-кто пробирался тайком, а другие открыто прогуливались перед домами и время от времени устраивали шумные потасовки; все это произвело на Моргана сильное впечатление, словно он столкнулся с чем-то находящимся вне времени и пространства, с чем-то истинно романтическим. Но он не нашел ничего, что соответствовало бы его вкусам. Возле одной двери в душе его забрезжила было надежда, когда он увидел чувственные губы стоящих там двух юношей, но он обманулся в своих ожиданиях. Увы! Если это и были самые глубины греха, то уважения в нем они не вызывали.

Через Робина тем не менее он познакомился с египтянином, работавшим в полиции, и это знакомство было любопытным. Когда Морган попросил своего нового знакомого показать ему реальный Египет, «неприкрашенную сторону вещей», ответ был многообещающим. «Не откажется ли Морган посетить притон любителей гашиша?» – «Конечно, почему нет?»

В Индии, в Лахоре, американский миссионер водил его посмотреть притон опиоманов, но Моргану там не понравилось. Место оказалось слишком обыденным и каким-то чересчур чистым. Здесь, в Египте, он ожидал увидеть нечто подобное, но с самого начала, когда они оставили позади европейский квартал и начали пробираться сквозь паутину запутанных улочек в самом центре трущоб, перед ними, к радости и удовлетворению Моргана, открылось все самое неприглядное и омерзительное, что было в стране.

Они поднялись по темной лестнице и поскреблись в грязную дверь на самом ее верху. Дверь со скрипом отворилась; перед ними стоял одноглазый мальтиец, который говорил по-итальянски. Притон? С гашишем? Нет, ничего подобного он не знает. Даже слов таких не понимает. Египтянин, с которым пришел Морган, долго ждать не стал – он оттолкнул одноглазого, и они прошли в длинную комнату, где сидела компания спокойных, умиротворенных людей с трубками, над которыми клубился и уходил в потолок сизый дым. По комнате бродила усталая и босая девушка-арабка, а на кроватях и диванах, расставленных вдоль стен, сидели и полулежали молодые люди, выглядевшие как слуги. Они играли в карты.

Морган и его спутник уселись. Мальтиец, оказавшийся владельцем заведения, подошел, чтобы предложить им трубку. Морган колебался; он, в общем, был не прочь перейти границы дозволенного. Но его друг сделал резкий протестующий жест, и мальтиец отошел.

Время в комнате сгустилось; почти ничего не происходило, но то, что происходило, происходило медленно. Внесли поднос с чаем, зажгли еще одну трубку. Все было погружено в сонный покой, и тем не менее чувства Моргана обострились, как никогда прежде. Он неожиданно ощутил близость закрытых дверей, из-за которых доносились неясные звуки. И в этот момент один из молодых людей сделал ему знак. Жест этот мог означать совсем не то, что Морган думал, а потому он не ответил.

Молодой человек встал, подошел и сел рядом. В своей длинной галабее и феске он был очень красив – лицо с мягкими чертами и крепкое тело. Почувствовав его рядом, Морган ощутил смутное желание. Но когда попытался заговорить с юношей по-итальянски, тот отвечал на арабском, и, не сумев понять друг друга, они начали беспомощно пожимать плечами. Другой юноша, увидев их в затруднении, стал подавать Моргану непонятные знаки. Но спутник Моргана, египетский полицейский, сидел с самым презрительным видом, и Морган не счел возможным продвинуться дальше по стезе порока.

Что было еще хуже – их необщительность и отчужденность начали оказывать воздействие на собравшихся. Явное беспокойство воцарилось в комнате, и Морган со своим спутником стали его центром – курильщики напряженно наблюдали за ними и перешептывались. Когда в комнату вошли еще трое посетителей – продавцы-итальянцы в соломенных шляпах, – один из юношей попытался сесть им на колени, но тут же был изгнан из комнаты. Все вновь закурили, и вялая расслабленная атмосфера наполнила помещение.

Наконец спутник Моргана встал и дал понять кивком головы, что пора уходить. Когда они спускались по темной лестнице, он сказал:

– Теперь вы видели дурную сторону жизни в Египте.

Видеть-то он видел, но ведь не попробовал! А он хотел именно этого. Когда бы он был один, то взял бы трубку. Будь он один, тот юноша сел бы к нему на колено. В душе Моргана родилась смятенная надежда, что, быть может, он сам отыщет дорогу к заветной комнате! Но вряд ли – в этом муравейнике домов и улиц он бы сразу потерялся. Без проводника ему туда не вернуться.

Через пару дней он сказал об этом Робину Фернессу.

– Видишь ли, – объяснял он, – я вынужден проводить свои исследования исключительно самостоятельно. Если бы только ты помог мне, все эти тайные двери сразу бы открылись.

Робин холодно улыбнулся:

– Именно эта дверь и не откроется. Ни для тебя, ни для кого другого.

– Насколько я понял, – сказал Морган, – в том доме постоянная клиентура.

– Верно, – кивнул Робин. – Но я слышал, что о владельце притона докладывали его консулу. Он ведь с Мальты, верно?

– О да.

– Местечко прикрыли. А самого владельца, вероятнее всего, депортируют.

Морган расстроился. Любопытство в нем взыграло, хотя в погоне за пороком он пока что был лишь свидетелем. И когда через несколько дней он пригласил своего египетского друга на обед, то с грустью сообщил ему о депортации мальтийца.

– Да, я знаю, – сказал тот, с усилием изображая скромность. – Это я подал жалобу.

– Вы? Но почему?

– Как вам сказать? Таковы мои обязанности. По вечерам я частное лицо, а днем – административное. Как частное лицо я могу вечерами ходить куда угодно, но как работник полиции…

Ночное «я», дневное «я»… Морган был взбешен. Он постарался побыстрее покончить с обедом, извинился и вскоре прекратил знакомство с этим человеком.

* * *

Он рассказал Кавафису о притоне и о красивом молодом слуге, которого там встретил. Не уверенный в реакции, он выбирал слова крайне осмотрительно, чтобы не слишком себя выдать. Особенно же старался ничем не выдать своих чувств, хотя и внимательно наблюдал за тем, как слушает его поэт. Но Кавафис просто мягко улыбнулся и произнес:

– О!

Время от времени Морган возвращался на Ру-Лепсиус, чтобы под виски поговорить о поэзии. Иногда он встречал поэта на улице, когда шел с работы или на работу, и его новый друг тотчас же разражался изысканными монологами, часто на классические темы, которые, если смотреть со стороны, могли бы подразумевать некую степень близости между собеседниками. Но когда Морган попытался по-настоящему сблизиться с поэтом, он почувствовал, что его держат на некоторой дистанции. Кавафис вел себя дружелюбно и исключительно вежливо, но никогда не раскрывал того, что касается его личных привычек. И Морган со своей стороны не был расположен говорить о самом себе с раскрепощенностью полной свободы.

Их вечера иногда завершались чтением одного-двух стихотворений, причем Кавафис переводил, помогая себе поднятой вверх рукой. Этим вечером Кавафис тоже принялся читать, хотя голос его звучал несколько суше обычного. Но то, что услышал Морган, заставило его заерзать в кресле.

Это был рассказ от первого лица об эротическом приключении, произошедшем на кровати в неряшливо убранной комнате, расположенной над убогой площадью. Слова подбирались столь аккуратно, что поэту не пришлось называть вещи своими именами, однако было очевидно, что в стихотворении отразилось воспоминание, а может быть, и желание. Совершенно ясно, что объектом приключения была особа мужского пола, хотя все и маскировалось отсутствием личных местоимений.

Конечно, Морган знал, что Кавафис принадлежит к меньшинству. Это угадывалось и по его нервозности, и по избыточной изысканности манер; ходили также разговоры о том, что поэт посещает сомнительный квартал Аттарин. Поэтому Морган не видел ничего особенного в том, что описывал Кавафис; необычным было лишь то, что он нарушил существовавшую между ними негласную договоренность. До этого момента ни тот ни другой даже не заикались, насколько много между ними общего.

Кавафис прокашлялся и сказал:

– Вот еще одно. Но я над ним пока работаю, и оно далеко от совершенства.

И он прочитал стихотворение, на сей раз от лица молодого человека, который шел по улице, ошеломленный тайным, почти противозаконным наслаждением, только что испытанным. Стихотворение было очень коротким, но оно с силой надавило на болевую точку в сознании Моргана.

Последовала тишина, прерванная звоном колокола в стоящей неподалеку церкви. Кавафис время от времени шутил, что именно там по нему будут служить панихиду, но пока собор Святого Саввы в его жизни существовал лишь как слабый серебристый перезвон, уже затихающий в вечернем воздухе.

– Я хотел спросить вас кое о чем в связи с этими стихотворениями, – сказал Морган.

– О, на сегодня хватит, – покачал головой Кавафис, откладывая листы в сторону. – Боюсь, я вас утомил.

И он ушел от темы, начав размышлять вслух о падении цен на хлопок и о том, как это повлияет на рынок.

И все! В конце вечера, когда Морган собирался уходить, у него возникло ощущение, что в воздухе висят слова, которые так и не были произнесены. Но он также понимал, что два прочитанных Кавафисом стихотворения ответили на то, что он – почти – сказал. Поэт смотрел на него с иронией и удовольствием, хотя в глазах его застыла усталость. Они пожали друг другу руки, и Морган запнулся на мгновение, перед тем как выйти в ночь.

Несколько дней, последовавших за этим вечером, Моргана терзало предположение, что, если бы Кавафис посетил притон курителей гашиша, он наверняка взял бы того молодого человека за руку. И они возлегли бы на кровать в одной из задних комнат, после чего поэт воспел бы красоту юноши в прекрасных стихах.

* * *

Его одиночество сделалось столь огромным, что заполнило всю жизнь без остатка. А вместе с этим чувством пришла и некая капризная придирчивость, так что, если бы опыт, которого он страстно желал, был бы предложен ему, Морган мог бы от него и отказаться. Временами, склоняясь над солдатами, лежащими на больничных койках, он думал: знай эти мужчины, такие правильные и достойные, в каком ужасном состоянии он находится, они бы захотели ему помочь. Но он не мог говорить, а лишь слушал.

«Земля полна мертвых тел. Их руки и ноги торчат на поверхности».

Несмотря на то что он только выслушивал чужие рассказы, картинки, встающие перед ним, были необычайно живыми.

«Когда взрывается мина, получается такая мешанина, что иногда приходится пробиваться через трупы».

Ужасно. Ужасно даже думать об этом. Морган максимально приблизился к реалиям войны. И сам театр военных действий теперь был ближе, хотя все еще оставался на приличном расстоянии.

«После атаки они лежат между траншеями, и запах стоит ужасный, особенно когда светит солнце и дует ветер».

Он думал о телах, сжигаемых в Бенаресе. Многочисленные костры, жар которых ощутим даже на большом расстоянии, запах сандалового дерева и горящей плоти – воздух от этого делается спертым и нездоровым. Каким бы равнодушным ты ни хотел оставаться, твой беспокойный взор неизменно устремлялся к запеленатой фигуре в центре костра. Одна из них, как помнил Морган, у которой непроизвольно сократились мускулы, вдруг воздела руку к небесам и держала ее так, пока слуга не разбил обгоревший остов палкой.

Нельзя было так концентрироваться на мертвых; лучше обратить внимание на живых, к которым относились и эти раненые солдаты. Большинство из них должны были провести в госпиталях неделю-две, после чего их вновь отправят в ад; но, по крайней мере, хотя бы две недели на них будут смотреть как на людей, а не как на пушечное мясо, за ними будут присматривать, заботиться о них, держать между свежими простынями. Морган был рад дать волю своим братским (а может, материнским?) чувствам. И одним прекрасным днем в ответ на заботу он получил нечто божественное, причем там, где менее всего ожидал.

Госпиталь в Монтазахе, за восточной окраиной города, когда-то был дворцом хедива, и его элегантно-величественный вид неизменно радовал Моргана. Подъезжая от станции по аллеям цветущих олеандров, он каждый раз по-новому открывал для себя гармоничную комбинацию изразцовых стен, беседок и мавританских арок. Госпиталь располагался в саду, где среди рощиц тамариска росли розы и перечные деревья. С края скалистого утеса, с террасы, за дворцом открывался вид на залив с прихотливо вырезанной береговой линией, украшенной очаровательными рифами, мысами и волноломами. Моргана настолько очаровал этот вид, что он не сразу обнаружил ведущие вниз ступени, вырезанные в камне. Когда же спустился, то был поражен, увидев в сем прибрежном Эдеме огромное количество мужчин разной степени обнаженности. Их были сотни – маленькая доброжелательная армия, воины которой обнажили грудь и ноги, а многие и вовсе разделись донага, чтобы играть, плавать, удить рыбу, бороться, болтать, слушать небольшие оркестры, которые здесь же импровизировали, качаться в гамаках или просто бесцельно слоняться туда-сюда. Никто на Моргана и внимания не обращал – каждый всецело погрузился в созерцание самого себя. Будто видение рая – но еще более того Морган был ошеломлен на закате солнца, когда, придя на вершину поросшего деревьями небольшого холма, увидел, что его как короной опоясывает цепочка мужчин. Среди пурпурных теней и оранжевых всплесков света их коричневая кожа сияла наподобие разогретого металла, и сияние это оттенял голубой цвет их льняных шорт и розовато-лиловый тон рубашек.

Вскоре Морган вернулся туда, а потом возвращался еще и еще. Это место не переставало удивлять и восхищать его, но особенно эффектным оно бывало именно в часы заката, когда все краски горели особенно ярко. В один из таких моментов он оказался на пляже один и достаточно осмелел, чтобы освободиться от формы офицера Красного Креста. И вот он оказался стоящим по пояс в воде в одних трусах, а потом к нему на осле подъехал молодой солдат и принялся раздеваться. Морган смотрел, как совершенно нагой юноша пытается затащить осла в воду, а тот упирается, направляясь в противоположную сторону. Осел в конце концов вышел победителем, но Морган сохранил в памяти те моменты их противостояния, когда красный отсвет солнца трепетал на напряженных мускулах молодого человека, а песок, взрытый копытами упирающегося животного, оказался расчерчен полосами, подобными перьям. Настоящая картина, обернувшаяся реальностью, чья красота предназначалась только для него одного.

* * *

Как-то, идя по волнолому, Морган услышал обрывок разговора, который заставил его замедлить шаг. Остановившись, он обернулся и спросил:

– Кто из вас принадлежит Королевскому полку Западного Кента?

– Мы все, сэр, – получил он ответ.

– А знаком ли вам Кеннет Сирайт?

Послышались одобрительные восклицания. Ну как же! Они все его знали. Самый дружелюбный офицер в полку! Прочие офицеры не так хорошо относятся к рядовым. Отличный товарищ!

– Он не здесь, не с вами? – спросил Морган.

Нет, Сирайт остался в Месопотамии. Там было спокойно, хотя Сирайт не любил покоя. Сами они дрались в Турции. А один из молодых людей, лукаво смотревший со стороны, спросил Моргана:

– А где вы познакомились с капитаном, сэр?

– Мы… мы вместе плыли в Индию, – ответил Морган.

Его голос дрогнул и затих. Как памятен был тот разговор – сияющее море, ароматы Аравии в воздухе. И слова, неожиданные слова: «Во всем виновата жара». Морган побывал в Индии, но жара не сломила его, и он остался вполне респектабельным англичанином.

Неплохо было бы рассказать об этом Сирайту, повстречайся они вновь. Другие люди, как правило, признаются в собственных грехах; он же, Морган, мог сознаться лишь в отсутствии оных. Весьма постыдное обстоятельство, если подумать; нечто вроде деградации.

Размышляя об этом, он нетвердым шагом покинул волнолом и вышел на берег залива. Был почти полдень, и жара стояла почти невыносимая. Камни, деревья могли послужить здесь препятствием, особенно при высоком приливе. То, что он счел поначалу проходом, обернулось тупиком, и Морган повернул было назад, когда обнаружил, что он не один.

Молодой человек, солдат, с перевязанными руками, мочился на корни дерева. На нем были короткие брюки, которые он, занимаясь своими делами, расстегнул, но когда закончил, застегнул не полностью. Он окинул Моргана почти враждебным взглядом.

– Вы говорили со мной, – сказал он.

– Прошу прощения, я молчал.

– В палате, на днях. Помните?

Морган пребывал так далеко от обычных своих занятий, что ему потребовалось время, чтобы понять, где он и что происходит. Конечно, он беседовал с ним на той неделе. Саму историю он не вспомнил – молодой человек не произвел на него особого впечатления. Маккензи? Или Доддс? Ранен во время атаки? Среди пациентов госпиталя встречались такие, кого не замечаешь, хотя этот парень был вполне заметен – напряженный и сердитый.

– Что вы здесь делаете? – спросил солдат.

– Пытался найти дорогу, – ответил Морган.

– Здесь нет дороги.

– Теперь уж вижу.

С минуту они разглядывали друг друга. Доддс или, может быть, Маккензи был рыжеволос, с усыпанным веснушками лицом.

– А вы? – спросил Морган.

– Что – я?

– Что вы делаете здесь?

– О, я ищу. Просто ищу, – ответил солдат.

– Что ищите? – не понял Морган.

– Приключений, – ответил солдат, и лицо его расплылось в улыбке.

Теперь он казался не таким сердитым. А возможно, лицо его сделал мягче свет.

– Вас может удивить, что здесь можно найти, – продолжил он. – Идемте, и я покажу.

Морган последовал за ним за поворот, откуда уже не было видно ни моря, ни пляжа. В этой расщелине скалы было влажно и прохладно, но не было видно и намека на приключения, о которых толковал молодой человек, за исключением того, что он обернулся к Моргану и тронул того за китель.

Морган почувствовал тревогу и дрогнувшим голосом спросил:

– Чего вы хотите?

– Того же, чего хотите и вы.

– Я не понимаю.

– Вот как? Действительно? Но когда я увидел вас в госпитале, то подумал… я подумал, что вы понимаете. Я увидел это… я увидел это в ваших глазах.

Теперь он заглядывал Моргану в глаза, словно пытался вновь отыскать то, что увидел тогда. Но настоящее откровение находилось гораздо ниже, в чем и убедились его дрожащие пальцы.

– Так-то лучше, – проговорил он неожиданно глухим голосом. – Я знал, что не ошибся.

– О, и я вижу. Господи!

Теперь оба видели все. Сомнений не осталось. Чтобы Морган смог во всем удостовериться еще лучше, молодой человек положил ему руки на плечи и потянул вниз.

Длинный изгиб побережья, купающийся в ясном свете солнца, всегда казался ему воплощением чистоты и невинности. Свои же собственные желания он воспринимал как врага этой чистоты, как захватчика, который прокрался на берег, прикрываясь камуфляжем. Но теперь его желания отражались в теле другого и безо всякого прикрытия. Ему казалось невероятным, что он держит в руках не свою, а чью-то чужую плоть. Ощущение было шокирующим, а примитивный облик того, что он держал в руке и что напоминало какой-то корень, казалось, не имел в себе ничего человеческого. Окружающий мир неожиданно исчез – как абстракция, как сон. И тем не менее Морган понимал, что это самое реальное из всех реальных мгновений его жизни.

Не оставалось сомнений в том, чего хочет от него молодой человек, и он, лишь мгновение поколебавшись, уже не сопротивлялся, в то время как мозг его перебирал слышанные еще в школе слова, обозначавшие то, что он уже держал во рту. Когда ребенком он трогал себя, то называл свою штуку противной игрушкой, а потом молился по ночам, чтобы от нее избавиться. Он подумал о матери, а затем мысленно вернулся в Истборн, в бассейны, где толкался среди упругих тел других мальчиков, которые смеялись над ним и спрашивали друг друга, все ли видели «форстерова петушка, эту противную коричневую фигульку». Насмешки он воспринимал как приговор суда, и приговор этот окрашивал с тех пор его желание – так, что он оказывался как бы вне собственного тела и ничего не мог с собой поделать. Но сейчас все обстояло по-другому. Нет, его тело было с ним – существо, жившее собственной жизнью, и он не смог подавить его волю, особенно в тот момент, когда в него хлынуло потоком нечто, обладавшее острым, странным и несколько медицинским вкусом.

И все закончилось в одно мгновение. А потом этот человек, застегнувшись, стал уходить, бормоча не то вежливо, не то с испугом:

– Спасибо, сэр… вы немного подождите… дайте я пройду первым…

И оставил Моргана, который, в мокрых до колен брюках хаки, шатаясь, поднимался на ноги и набирал в горсть соленой воды, чтобы прополоскать рот. О, если бы они видели, что он сейчас делает, что он только что делал… и его мать, о, как это ужасно, и Мэйми, и тетя Лаура, да и любая из напудренных старух, что, как некий ореол, окружали его жизнь… Они бы попросту онемели. Все они поняли бы, как он понял и сам, что сегодня перешел некую внутреннюю черту, оставив по ту сторону их мир, мир чайных вечеринок и старомодного остроумия. Мир телеграмм и ярости.

Когда он вновь выбрался на солнечный свет, то ожидал, что все станут на него смотреть. Все всё узнают. Вторая волна шока нахлынула на Моргана с медленным осознанием того, что, несмотря на его переход в совершенно иное качество, вселенная в его отсутствие не прекратила своего существования. Компания мужчин бросала друг другу мяч, и, когда он упал рядом с Морганом, тот поднял его и швырнул назад, играющим. И никто из них даже не бросил взгляд в его сторону.

У основания ступеней, когда он принялся взбираться на береговой утес, он встретил знакомого, и они дружески поздоровались. Никто не выкрикивал его имени, никто не указывал на него пальцем, никто ни в чем не обвинял.

Тем не менее страх, которого Морган минуту назад не испытывал, все же настиг его. На полдороге вверх колени отказались сгибаться, и он едва не потерял сознание. Пот выступил на лбу. Скорчившись, чтобы прийти в себя, и опустив голову вниз, он шептал, до конца не веря в то, что случилось:

– Это произошло… произошло…

Ему было тридцать семь лет.

* * *

Все последующие дни единственным оставшимся у него чувством была печаль. Ни сожалений, ни раскаяния. Вступи он на эту дорожку, как он полагал, в нормальном возрасте, когда он был молод, легко возбудим и страстен, он мог бы испытывать и сожаления, и угрызения совести. Но и счастье его тогда было бы более полным. Однако теперь что-то безвозвратно ушло; Морган жил жизнью скорее духовной, а не телесной, жизнью холодной, несколько однобокой, исключительно внутренней (почему люди думают, что их связывает только плоть?).

В любом случае его голод не был утолен. Даже в те моменты, когда тело Моргана испытывало удовлетворение, душа его жаждала любви. Эти несколько минут у кромки моря дали ему нечто и сейчас же забрали назад. И не было никакой возможности совершить обратное движение, ведь он даже не знал имени этого молодого человека. Не оставила его и печаль; лишь трансформировалась в общее мрачное настроение, в чувство несостоятельности, принявшее весьма прихотливое выражение во время званого обеда, когда его вырвало. Слава богу, здесь легко было поставить диагноз: у него признали желтуху и отправили подлечиться в офицерское отделение Главного госпиталя. И хотя болезнь с течением времени отступила, недомогание духа осталось неизлеченным.

К тому времени он жил в Египте уже полтора года, но все еще не научился любить эту страну. Бывали вечера, когда, вернувшись один в свою комнату, он чувствовал смертельную усталость. «Неужели теперь всегда будет так?» День за днем тянулась привычная череда событий, похожих одно на другое. Отупляющая власть привычек, начисто лишенных чувства. Время от времени на него нападал страх – а вдруг единственными значимыми вещами, которые он вывезет отсюда, будут умение плавать и пользоваться телефоном?

Но теперь у него хотя бы было приличное жилище. Через приятеля его свели с некоей Ирэн, гречанкой, говорившей по-итальянски, владелицей двух пансионатов в Рамлехе на востоке города, где проживали большинство иностранцев. Его работа почти ежедневно заставляла его приезжать сюда, поскольку большинство крупных зданий в этом районе снимал Красный Крест под госпитали. Теперь Морган путешествовал в обратном направлении – назад, на площадь Святого Марка, где он писал и передавал начальству свои отчеты.

Ездить на трамвае было скучным занятием – потерянное время, которое не вернуть. Но во время одной из поездок, когда холодным зимним вечером Морган направлялся домой, он вдруг отвлекся от своих тусклых мыслей, осознав, что над ним склонился некий молодой человек в форме кондуктора. Морган полез было в карман за билетом, но молодой человек остановил его жестом руки.

– Простите, пожалуйста, – сказал он. – Вы не могли бы подняться?

– Прошу прощения?

– Мое пальто – под вашим сиденьем. Мне очень жаль, что я вас потревожил.

Морган быстро встал, с тем чтобы молодой человек смог извлечь свое пальто. Когда он надел его, Морган заметил:

– Да, сегодня прохладно.

И они улыбнулись друг другу.

Трамвай почти доехал до Саба Паша, где заканчивался маршрут, но в оставшиеся несколько минут Морган кое-что осознал. Он оставался в трамвае один и, оказывается, погрузившись в свои невеселые мысли, не узнал своего недавнего знакомого. Но теперь он вспомнил, что они уже виделись. Первый раз это было полгода назад, когда с платформы он увидел промелькнувшую мимо красивую голову в красной феске и сверкнувшие белоснежные зубы. «Красив», – подумал он тогда. Утро было солнечным, и Морган осознал, насколько его свежесть оживилась этим мимолетным образом красоты.

С тех пор ему иногда удавалось наблюдать за молодым человеком, и его поражало изящество, с которым тот исполнял свои обязанности: он аккуратно ступал по полу вагона, стараясь не задевать ноги пассажиров, в отличие от прочих кондукторов, смело шагавших прямо по ним. С таким же изяществом он прощался на конечной остановке со своим приятелем-солдатом. Обрамленный дверью вагона, эпизод прощания нес в себе явный чувственный компонент – кондуктор последовательно дотронулся до каждой пуговицы солдатского кителя, словно играл на каком-то музыкальном инструменте.

Так бывает: некое особенное лицо вдруг выплывает из толпы. То, что Морган чувствовал, не могло быть облечено в слова; единственным спасением оставались общие места.

В тот раз он был с Робином Фернессом.

– У этого парня африканская кровь, – сказал он ему. – Явно негритянская.

Робин медленно кивнул головой, глядя искоса, и ответил задумчиво:

– Да.

Воспоминания, несколько постыдные, вновь стали волновать Моргана, одновременно он любовался кондуктором: молодой человек, должно быть, не старше двадцати, с красиво сформированной круглой головой, полными губами и темными глазами, в которых сквозит живое чувство. Есть особенная привлекательность в блаженной минуте, когда тобой овладевает любопытство, и Морган понял, что такая минута настала. Но он не смог придумать ни одной подходящей реплики, а потому они просто кивнули друг другу, и молодой человек присоединился к двум другим кондукторам, ехавшим на подножке трамвая. Пару раз они еще взглянули в сторону друг друга, но потом резко отвели взгляды.

На следующее утро Морган ждал своего нового знакомого на конечной остановке, держа под мышкой номер «Панча». У него созрел, хоть и не до конца, план показать молодому человеку картинки в журнале, что могло бы стать поводом к разговору. Но молодого кондуктора не было видно, и только спустя несколько дней среди толчеи и давки он прошел мимо Моргана. Египтянин приветствовал Моргана полукивком, на первый взгляд ироническим; англичанин же махнул в ответ рукой.

Теперь его интерес пробудился в полной мере. Морган часами болтался на конечной остановке, ожидая своего шанса. Но ему все не везло, и лишь совершенно случайно как-то вечером он оказался в нужном ему трамвае. Они сразу узнали друг друга. Когда Морган попытался заплатить за проезд, кондуктор запротестовал:

– Нет-нет! Этого не можно случиться.

– Но почему?

– Вы никогда не платить. Если вы не хотеть этот пиастр в вашей руке, тогда бросить его на дорогу или дать бедному человеку. Я его не брать.

– Почему вы так добры ко мне?

– Мне понравиться ваша манера. Вы сказать мне спасибо, я говорить спасибо вам.

Морган не мог вспомнить, когда это он благодарил кондуктора, но ничего на сей счет не сказал. Только спросил:

– Как вас зовут?

– Я Мохаммед эль-Адл, – ответил молодой человек.

Он произнес свое имя с подчеркнутым достоинством – так, словно боялся, что ему не поверят. Морган ждал, что юноша, в свою очередь, спросит, как его зовут, но вопрос так и не прозвучал.

– Вы говорите по-английски? – наконец сказал он.

– Совсем мало. Практика делать лучше.

– Вы гораздо успешнее, чем я. Я совсем не знаю арабского. А хотел бы на нем говорить.

– Почему?

Морган не знал, что сказать, а потому ответил наудачу:

– Чтобы читать «Elf Lela wah Lela», «Тысячу и одну ночь».

– О, они были написать известный философ. Правильно?

Мохаммед ошибался, но это был их первый разговор, и Моргану не хотелось поправлять его. Их встреча впилась в душу Моргана как заноза, вызвав острую непрекращающуюся боль. Из всей безымянной толпы, ежедневно снующей вокруг, он выбрал одного и единственного египтянина.

Теперь он иной раз по часу стоял среди шума и грохота конечной остановки в Рамлехе, ожидая, пока нужный ему трамвай войдет в поворотный круг. Смесь восторга и паники овладевала им, когда он видел, как Мохаммед эль-Адл, склонившись над своей рабочей записной книжкой, спешил в офис, где первым делом показывал маленькую бело-голубую овальную бляху, что висела у него на груди.

Когда же Моргану удалось столкнуться со своим новым другом вновь, тот спросил:

– Вы ищете меня?

– Да.

– Я сказать вам точно!

И он выдал всю необходимую пассажиру информацию – о маршрутах трамваев, о времени их прибытия.

– Но если вы ехать со мной, – добавил Мохаммад эль-Адл, – вы никогда не платить.

* * *

Вопрос платы за проезд никуда не ушел. Вскоре, путешествуя в трамвае Мохаммеда, Морган предложил ему сигарету.

– Я редко курю, – сказал юноша, мягким движением принимая ее. – Мое министерство финансов не позволяет.

Он проговорил это с юмором, но его слова встревожили Моргана. Похоже, они скрывали нечто иное. Ему нужны деньги? Он блюдет прежде всего свой интерес?

– Сегодня, – сказал Морган, – я плачу за билет. И не нужно сдачи.

Но Мохаммед сжал кулак, монеты покатились по полу, и Моргану пришлось едва не на коленях собирать их. Теперь юноша согласился их взять, монеты скользнули в его карман, и он поехал дальше, надувшись.

– Ну вот так-то лучше, – сказал Морган. – Теперь вы сможете купить себе английскую книгу.

– Сумма слишком маленький для книга, – ответил молодой человек.

Этот ответ еще больше запутал дело. Совершенно очевидно, между ними – в финансовом отношении – пролегла пропасть, и Морган был на той ее стороне, где жилось лучше и комфортнее. В следующий раз, когда он поехал на трамвае и Мохаммед отказался принять плату за проезд, он поблагодарил того за доброту кивком головы.

Однажды утром, когда Морган направлялся в офис Красного Креста, молодой кондуктор спросил:

– Я хочу задать вопрос о магометанах. Ответить, пожалуйста, правда, сэр.

– Я попытаюсь, – сказал Морган.

Но трамвай уже прибыл на конечную остановку, и остаток разговора был перенесен на вечер.

Вечером же Мохаммед сказал:

– Я хочу спросить так. Почему английские люди ненавидеть магометан?

И Морган увидел перед собой другое лицо – лицо Масуда.

– Но это не так, – ответил он.

– Они ненавидеть, – покачал головой Мохаммед. – Потому что я слышать, как один солдат говорить другому: «Это мечеть для трахнутых (прошу простить, сэр) магометан».

– Они просто шутили.

– Вы так думать? – с сомнением покачал головой Мохаммед. – Но вы не уверенный.

– Да нет, я именно уверенный, – сказал Морган, поняв, что пора говорить начистоту. – Один из моих лучших друзей – магометанин, и я ездил в Индию, чтобы повидать его.

Кондуктор покачал головой:

– Но это стоить большие деньги.

И добавил:

– Те деньги, что вы потратить в Индии, вы можете купить много друзей в Англии. Если иметь деньги, можно иметь друзей, кроме один или два.

Снова деньги! Молодой человек, похоже, был искренним, но что, если его приязнь – всего-навсего товар? Такая мысль заставит поблекнуть любое слово, которое они скажут друг другу.

Тем не менее эпизод, произошедший чуть позже, отодвинул сомнения Моргана далеко в сторону. Вскоре после того, как Морган сел на трамвай, туда забрался контролер и попросил его предъявить билет. Мохаммед заговорил с этим человеком по-арабски, и последовал довольно напряженный диалог. Когда все успокоилось, Морган спросил, что случилось.

– Я сказал ему, что у вас разрешение начальника станции.

– Но ведь это неправда!

– Я считать немного лжи необходимо в жизни.

Такой ответ заставил Моргана замолчать, но на следующей остановке контролер остановил трамвай, вышел из него и позвонил по телефону на станцию. Последовал еще один ожесточенный спор, после чего чиновник позволил трамваю следовать дальше, оставив Моргана с его другом в покое.

После всего крика, который звучал в трамвае, тишина казалась мертвой. Наконец Морган спросил:

– Все ли в порядке? Я знал, что было бы лучше заплатить.

Темные глаза кондуктора потемнели еще больше, хотя лицо его оставалось безмятежным.

– Меня увольнять, – сказал он Моргану.

– Что?

Морган принялся вглядываться в лицо юноши, надеясь, что тот просто шутит.

– Но это же ужасно! – произнес он.

– Почему? Я сделал хорошее дело, – ответил Мохаммед.

Подкупающе-искренний ответ. И в это мгновение Морган увидел своего друга совершенно в ином свете. Мохаммед был готов лишиться источника собственного существования, но к англичанину за помощью не обращался. Напротив, успокаивал своего английского знакомого. Видя, как расстроен Морган, он спросил, словно ничего не произошло:

– Пожалуйста, ответьте на вопрос. Когда вы путешествовать в Индия, сколько миль это быть?

– Да откуда же мне знать? – воскликнул Морган, ум которого отчаянно искал способ совершить новое приобретение на еще не исследованной территории.

– Когда я снова увижу вас? – спросил он.

Кондуктор подумал и ответил:

– Я могу встретить вас одним вечером. Возможно, не в форме.

Потрясенный до опьянения, Морган покинул трамвай. Чувства нахлынули, когда он смотрел, как трамвай уносил маленькую темную фигуру, стоящую особняком от пассажиров. И чувства эти не были радостными. Как он мог принимать подарки от человека, во много раз беднее и незащищеннее, чем он сам? По странному капризу в каком-то полусне он принес большое несчастье молодому человеку, о чьем благосостоянии, наоборот, собирался позаботиться.

На следующее утро он отправился к Робину Фернессу. Тот знал многих, и если кто-то и мог предложить решение этой проблемы, то, конечно, Робин. Хотя и с ним к делу нужно было подходить со всей осторожностью. Морган с Робином многое понимали относительно друг друга, но до сих пор не все между ними было сказано и не обо всем можно было говорить. А уж в подобных вопросах Морган вполне мог нарваться на полное непонимание.

Поэтому он заговорил о прекрасном молодом человеке, которого встретил в трамвае, о том, насколько этот юноша лучше прочих представителей его класса, и о его особой доброте, проявившейся в отказе от денег Моргана, и о том, как он, Морган, заинтересовался этим юношей, возможно, ошибочно, но из самых благих побуждений. И еще о том, что самые добрые намерения чаще всего ведут в ад, и их вполне невинные отношения привели к самым ужасным для молодого человека последствиям…

И таким образом, спотыкаясь через слово и ходя вокруг да около, Морган объяснил создавшееся положение.

Робин кивнул.

– Так уж вышло, – сказал он, – что мне знаком этот начальник станции. Я поговорю с ним и сообщу тебе его ответ.

– О, как прекрасно! – воскликнул Морган. – Возможно, дело будет улажено!

– Возможно, что и будет, – сказал Робин, стараясь не встретиться с глазами Моргана, и скользнул за свой рабочий стол.

К полудню Моргану в офис Красного Креста прислали записку от Робина, где тот писал, что все обстоит хорошо, но что он хотел бы вечером встретиться с Морганом в клубе и обсудить происшествие.

Морган пребывал в приподнятом настроении. Он делал нечто важное для своего нового друга. И соответственно, многоречивой была его благодарность Робину. О, замечательный подвиг доброты! Робин оказал любезность не столько трамвайному кондуктору, которого никогда не видел, сколько ему, Моргану, и, если у Моргана появится возможность оплатить свой долг перед Робином, тому достаточно лишь молвить слово! Британская империя непоколебима, пока ею управляют такие люди, как Робин, и все несправедливости тем или иным способом улетучиваются, когда люди поступают правильно…

Высокий и сухощавый, состоящий как бы из сегментов, похожий на большую неряшливую птицу, Робин всегда выглядел так, словно ему не по себе. И особенно это было заметно сейчас, когда он беседовал с Морганом.

– Да, все верно, и хорошо, что ты так говоришь, – сказал он, протестующе подняв руку. – Но тем не менее, Морган…

– Что?

Робин сразу стал предельно серьезным.

– Не мне давать тебе советы, – сказал он. – Я уверен, что ты все уладишь сам. Но в подобных делах, где ты на каждом шагу встречаешься с такими различиями… Ну, сам понимаешь: класс, мировоззрение и все такое прочее…

– Конечно, я понимаю.

– Осторожность здесь не бывает излишней. Люди болтают, ты же знаешь; люди замечают разные вещи. Нам следует заботиться о приличиях, о соблюдении правил. Мне так же, как и тебе, нравятся здешние люди, подобно твоему знакомому, пытающиеся подняться над своим окружением. Но нельзя всегда верить тому, что тебе говорят. Например, этого молодого человека никто не собирался увольнять. Он должен был просто заплатить штраф.

– Я думаю, он неправильно выразился. Его английский далек от совершенства.

– Возможно, – согласился Робин. – Но уверен ли ты, что он тебя не обманывает?

– Штраф для человека в его положении – уже серьезный удар, – покачал головой Морган.

– Я тебя понимаю, – сказал Робин. – Но и ты пойми меня. Я просто говорю, что тебе следовало бы для начала побольше узнать.

Он испытующе посмотрел на Моргана поверх своего стакана с бренди и закончил:

– Прежде чем… выказывать свой интерес. Мы же ничего, в сущности, не знаем об этих людях. Они демонстрируют дружелюбие на лицах, и нам хочется им верить, но ситуация может быстро измениться. Как та, которую мы сейчас так счастливо разрешили. Однако в следующий раз…

– В следующий раз все может оказаться не так просто.

– Именно, – кивнул Робин. – Я очень надеюсь, что ты меня понимаешь. Я говорю с тобой как друг. Пока же, думаю, тебе следует воздержаться от поездок в том трамвае. Ты вытащил парня из затруднительного положения, и довольно с него. Может быть, потом ты и возобновишь знакомство, но пока…

Предупреждение, сделанное Робином, отрезвило Моргана. И в течение нескольких часов он размышлял над тем, что имел в виду его друг. Робин знал, чем все может закончиться, и убедил его.

Но длилось все это не очень долго. Следующим днем на протяжении всего времени, проведенного на работе, Морган думал о Мохаммеде, вспоминая, с каким спокойным лицом тот заявил, что сделал доброе дело. Качества, подмеченные в нем Морганом, никак не вязались с тем, о чем его предупреждал Робин. Нет, Мохаммед не обманщик; он олицетворял ту никому не известную часть Египта, о которой мечтал Морган; и если бы он поддался сейчас своим страхам, то никогда бы ее не познал.

Со странным чувством гордости и радостного облегчения Морган вошел вечером в трамвай. Они посмотрели друг на друга и улыбнулись – новое, пока не выраженное словами согласие установилось между ними.

– Вы говорить с начальник? – спросил Мохаммед.

– Нет, – отрицательно покачал головой Морган.

– Но проблема есть исчезнуть.

– Я знаю.

Мохаммед явно собирался задать еще вопросы, но всю первую половину маршрута вынужден был заниматься другими пассажирами. Когда вагон опустел больше чем наполовину, он подошел к Моргану и сел с ним на одно сиденье. Их ноги, в брюках одинакового цвета хаки, на мгновение соприкоснулись.

– Я хочу увидеться с вами после работы, – сказал Морган. – Вы встретитесь со мной?

Голос, которым ответил Мохаммед, был мягок, но страстен:

– Когда угодно и где вам угодно.

Эти шесть слов ударили Моргана будто обухом. Чувства настолько переполнили его, что он вышел на Сиди-Габир, гораздо раньше своей остановки, и вынужден был в темноте добираться домой пешком.

* * *

С глубочайшим волнением воскресным вечером Морган ждал Мохаммеда в Мазарите. Время от времени он доставал из кармана трамвайный билет, на оборотной стороне которого записал маршрут, с тем чтобы снова и снова перечитывать свои записи. Люди сновали взад и вперед, и лишь после минутного замешательства он понял, что спокойная красивая фигура, стоящая рядом, – это Мохаммед.

Они не узнали друг друга потому, что впервые встретились без формы: Морган надел белый теннисный костюм, по каким-то причинам показавшийся ему наиболее подходящим видом одежды; на египтянине же был черный пиджак, белые фланелевые брюки и парусиновые туфли на резиновой подошве. Еще он надел очки, которые несколько изменили форму его лица. Выйдя из привычного для себя мира, где они познакомились, первые мгновения оба чувствовали странную робость и не знали, куда им пойти. Потом Мохаммед сказал:

– Пойдемте сидеть в парке Чатби.

Когда они тронулись с места, он добавил нервно:

– Я называть его Чатби, потому что он рядом с Чатби. Я дать им имя. Это, может быть, не их имя. Я давать разные вещи имена.

Это оказался всего-навсего муниципальный парк. Хорошее место, тем более что европейцы туда практически не захаживали. Оба тем не менее чувствовали себя неловко. Сначала они притворились, что интересуются розовой Птолемеевой колонной на западной окраине парка и расположенными рядом статуями с львиными головами. Но когда они в последних лучах солнца проходили мимо развалин старой арабской стены, Морган почувствовал неподдельную легкость. Почему жизнь не может быть такой беззаботной и свободной? Если хочешь встретиться с другом, так встречайся! И какое имеет значение то, что он принадлежит к другой расе или другому классу и вас разделяет социальная пропасть?

Но, конечно, это имело некоторое значение, и, когда Морган вынул коробочку тягучих пирожных, которые купил, думая порадовать своего нового друга, Мохаммед вдруг сделался хмурым и подозрительным.

– Я не люблю пирожные, – сказал он, тем не менее откусывая краешек одного. – Сколько вы за них заплатили?

– Я правда не помню.

– Нет? Сколько веков назад вы их купить?

– Да какая разница, сколько я заплатил? – удивился Морган.

– Потому что в следующий раз вы заставить меня платить столько же.

– Есть греческая пословица, которую вы должны знать, – сказал Морган. – «То, что принадлежит другу, принадлежит и мне». Я думаю, это правильно.

– Я думать не так. Я имею много друзей, но что принадлежать им, то принадлежать им. Ты не можешь иметь все.

– Вы сегодня сердиты.

– Нет, не сердиты. Я только отличаться от вас. Вы – джентльмен. А посмотрите на меня. Сын мясника…

Его голос умолк. Почти стемнело. Когда они сели на скамейку на берегу пруда, Мохаммед весьма серьезным голосом сказал Моргану:

– И я еще так молод.

К этому моменту Морган отчетливо осознал, и осознал почти с благодарностью, что Мохаммед пребывает в плену страха. Да не так уж они и отличаются друг от друга. Сын мясника и джентльмен – оба были людьми, и оба переживали страх, и оба наслаждались теплым вечером.

– Вы тоже джентльмен, – сказал Морган. – Только совсем юный.

Мохаммед улыбнулся. Нужные слова наконец были произнесены, и разговор сразу принял более естественный характер. Все последние дни, пока они виделись в трамвае, Морган пребывал в плену страсти. Но сегодня все было иначе – он восхищался поведением своего друга и тем, как тот говорит. Страсть вытеснила интерес; они сидели сблизившись и повернувшись друг к другу.

Потом, похоже, Мохаммед принял решение и неожиданно сказал:

– Вы хотеть посмотреть мой Дом Печали? Это будет ужасно.

Морган натужно рассмеялся – скорее спазм, чем проявление радости.

– Очень хочу, – произнес он.

Всю поездку в трамвае Мохаммед пребывал в радостном настроении, раздавая пассажирам тягучие пирожные и шутя. Но в узких грязных улицах Баргоса, в районе собственного дома, он притих. Дом Печали оказался обычной комнатой, почти что пустой, где имелось только самое необходимое – кровать и деревянный сундук. Лампа отбрасывала на стены колеблющиеся тени. Мохаммед обеспокоенно смотрел на своего гостя, но тот радостно улыбался.

– Не вижу я здесь печали, – сказал Морган.

– Я думаю, вы лжете.

– Что вы сказали мне тогда в трамвае? Немножко лжи…

– …в жизни необходимо? – продолжил Мохаммед. – Да, прошу вас, садитесь.

Они сели на кровать. Мохаммед достал тарелку с финиками и хлебом и поставил между собой и Морганом. Пока они ели и болтали, Мохаммед заметно успокоился. Вопросы в их беседе поступали в основном с английской стороны, но ответы стали более полными и менее сдержанными. Морган узнал, что Мохаммеду восемнадцать лет, но его родители не владели грамотой, а потому дата рождения так и не была записана. Английский язык он учил в школе американской миссии. Родители продолжали жить там, где он родился, в городе Мансурах в дельте Нила. Он тепло говорил о матери и брате, но не скрывал своей нелюбви к отцу, как, впрочем, и к его новой жене и новой семье.

– Я всегда ел отдельно, жил отдельно и думал отдельно, – говорил Мохаммад. – Возможно, я не сын своего отца.

Морган улыбнулся.

– Возможно, ты прав, – сказал он. – Но со временем поймешь по своему лицу, копирует ли оно лицо отца.

– Гм, наверное. Но я не считаю правила полезными. С людьми – сплошные исключения из правил, как и с английской грамматикой.

Морган был очарован эксцентричностью речей Мохаммеда. Их странность не только заставляла его собственный язык звучать иначе, но и по-новому освещала личность говорящего. Морган начал смотреть на Мохаммеда другими глазами. Он не ожидал встретить в нем ум, юмор, а также искренность, которая теперь становилась все очевиднее.

– Я кое-что вам сказать, – произнес Мохаммед. – До этого минуты я не доверять вам. Но я изменил свое мнение. Я хочу показать вам все.

Он вскочил с постели, открыл деревянный сундук и принялся доставать свои вещи – одну за одной. Раскладывая на постели, он называл их, причем голос юноши звучал почти сердито.

– Мой записная книжка, – говорил он, – мой ручка. Мой Библия, хотя я не следовать религии больше. Мой отец говорить, что это стыдно не следовать религии, в которой ты воспитался, но я не отказаться по такой глупый причина. Я просто не нравиться христианство. А это мой одежда. Немного их. Это моя кондуктора значок, которую вы видеть много раз. Это мой иголка и нитка. А это губная помада.

Он наклонил сундук, чтобы показать Моргану, что он пуст.

– Не так много, но весь чистое, – сказал он с вызовом. – Теперь я показать вам все, что есть.

* * *

Только в конце их второй встречи, произошедшей через несколько недель, Мохаммед сказал при расставании:

– Я иметь честь спросить ваше имя.

– Эдвард Морган Форстер.

– Форстер, – повторил Мохаммед. – Я рад познакомиться с вами.

С того момента Мохаммед звал его по фамилии. Поначалу это казалось Моргану недопустимой вольностью, и он чувствовал себя едва ли не обиженным. Но потом решил, что это своеобразный знак равенства между ними, и порадовался такому обстоятельству.

До сей поры отношения между двумя мужчинами следовали обычному сценарию. Грубое физическое влечение скрывалось под сдержанностью, и существовала опасность, что их встречи так и останутся вполне респектабельными.

Но Моргана все более терзали эротические фантазии, разрушающие нормальную работу его рассудка. Он хотел жить так, как один из молодых людей в стихотворении Кавафиса, потворствовавший своим страстям без малейшего чувства вины. Он был очень далек от вещей и людей, которые действительно имели значение, на самом краю мира, где не имелось никого, кто мог бы обо всем рассказать матери или устроить скандал. И, если он ничего не сделает, его дружба с Мохаммедом так и останется навеки замороженной между правилами хорошего тона и страхом.

Проблема состояла в том, что он не знал, как это сделать. Он часто вспоминал о своем приключении на пляже в Монтазахе. Но там все произошло без слов, в соответствии с законами, чьих правил он не понимал. Мог ли он таким же образом сблизиться с Мохаммедом? Кроме того, в Доме Печали он чувствовал себя не в своей тарелке и был слишком неуверен в себе, чтобы запустить механизм соблазнения.

Лучше было бы предпринять что-то у себя дома. Хотя и с этим все обстояло непросто. Его хозяйка, Ирэн, была натурой властной, постоянно крутилась вокруг его двери, высматривая, чем он занят, и приставала с советами относительно того, с какими людьми ему лучше водить знакомство. Морган ей нравился, она высоко его ценила, и ему совсем не хотелось ее разочаровывать. Немыслимым казалось привести Мохаммеда домой в то время, когда там находится Ирэн.

Но в конце концов сама судьба предоставила ему шанс. Ирэн владела двумя пансионатами, одним в Кэмп-де-Сезар, и другим в Саба-Паша, и жила по неделе то в одном, то в другом. Ей нравилось, когда ее сопровождал Морган, поэтому он иногда чувствовал себя неким подобием куклы, которую повсюду таскают за собой. Но в этот раз, когда она попросила Моргана переехать вместе с ней, он отказался. Между ними вышла небольшая размолвка, но в конце концов она сдалась.

Он тотчас же пригласил в гости Мохаммеда. Такое простое действие – и тем не менее, когда приглашение было сделано, Морган одновременно стал терзаться и желанием, и мрачным предчувствием. Недостаточно получить шанс – необходимо его использовать.

В назначенный вечер он ни в чем не был уверен. Встретив Мохаммеда на станции, пошел с ним к своему жилищу, но, когда они приблизились, им овладело беспокойство. Когда же они подошли к входной двери, его буквально колотило от волнения.

Однако, как только они вошли в дом, он успокоился. Никто их не видел, и мир снаружи продолжал вращаться так, как вращался до этого. Наконец они оказались в комнате вдвоем.

– Это мой Дом… – начал Морган с улыбкой, – …я не знаю чего.

Морган всегда считал свое жилище скромным, но, посмотрев еще раз на картины, висящие на стенах, на ковры, устилавшие пол, на вид, простиравшийся за окном, он не нашел в нем ничего печального.

– Дом Уютного Одиночества, – закончил он.

– Вы есть одиночество? – спросил Мохаммед.

– Иногда.

Мохаммед никак не мог успокоиться и сесть – он, хмурясь, ходил по комнате, брал в руки разные предметы и снова клал их на место. Наконец один из увиденных им предметов позволил разговору сдвинуться с мертвой точки.

– Вы играть в шахматы? – спросил он.

– Немного.

– Может быть, мы играть партию?

Сев на постель, они установили между собой стол. Морган во все глаза смотрел на своего друга. Это было удивительно – видеть в своей комнате молодого египтянина, трамвайного кондуктора. Игра казалась пустой абстракцией; значение имело лишь присутствие, совсем рядом с ним, симпатичного человека.

От страха его бросало то в жар, то в холод. Морган понимал, что первый шаг должен сделать именно он. С противоположной стороны его ждать не приходилось, учитывая различия в их социальном статусе, а также гордость Мохаммеда. Хотя Морган и предполагал, что египтянин может ответить на телесную увертюру. По крайней мере, когда им случалось сталкиваться физически, Мохаммед не отстранялся. Еще более любопытным было то, что в первые минуты их встречи он держал руки в карманах, словно пытался скрыть результаты испытываемого возбуждения. Таким образом, знаки представлялись благоприятными.

Да, он должен начать действовать, но Морган не знал, как именно. Откуда другие люди – Кавафис, Сирайт, Карпентер – знали, что им делать? Какие слова нужно говорить? Лучше всего было, конечно, дать волю страсти, а уж тело последует за ней. Даже если оно так трепещет, что грохот сердца заполняет все пространство комнаты.

И вот начался этот особый ритуал, напоминающий движение шахматных фигур на доске. Потянувшись за пешкой, Морган коснулся колена Мохаммеда и позволил своим пальцам задержаться. Ощути он хоть малейшее отторжение, крохотное вздрагивание – отдернул бы пальцы. Вместо этого Мохаммед придвинулся к нему. Все нормально, он может продолжать.

Морган поднял руку и погладил Мохаммеда по волосам. Ощущение было очень отчетливым, словно его осязательная способность вдруг многократно усилилась. Он на мгновение испугался – в таких случаях трудно притвориться, что твой интерес чисто случаен. Если со стороны Мохаммеда и последует агрессия, то именно сейчас.

Мохаммед что-то пробормотал.

– Что? – переспросил Морган. – Я не расслышал.

– Я сказал, короткие волосы, – ответил египтянин. – Короткие, но жесткие.

Голос его был прерывист.

– Мне нравятся ваши волосы, – сказал Морган.

– Нет. Ваши лучше.

Теперь Мохаммед поднял руку, чтобы, в свою очередь, потрогать волосы Моргана. Барьеры рушились, огромные дистанции сокращались.

– Красивые волосы, – сказал Мохаммед.

– Нет.

– Да. Я счастлив…

– И я…

Они оба погружались в то, что извне могло быть воспринято как крайняя степень усталости, хотя Морган никогда еще не чувствовал такого воодушевления. Он обнаружил, что полулежит на постели, и рука Мохаммеда поддерживает его. Ему стало вдруг ясно, что этот момент ждал его долго, если не всю жизнь, скрываясь под покровом обыденности и притягивая к себе сквозь пустые, напрасно прожитые годы. От страха он едва соображал, но единственное, что сейчас требовалось от него, – идти той тропинкой, что уготована ему, тропинкой, по которой он был обречен пройти. Потянувшись вперед, он закрыл глаза и прижался губами к губам своего друга. Легкий привкус табака. Сухая текстура кожи. Он подумал: «Со времен Хома не было ничего подобного. Поцелуи».

Он целовал Мохаммеда.

Словно все это было в порядке вещей, они отстранились друг от друга и улыбнулись. Но волнение победило скромность, и Морган не смог сдержаться. Он вновь придвинулся к Мохаммеду, перевернув шахматную доску и рассыпав по всему полу фигуры.

– Что вы делать? – спросил Мохаммед.

– Скажи, ты меня любишь?

– Что вы иметь в виду?

Преодолевая головокружение, Морган потянулся, чтобы расстегнуть брюки Мохаммеда. Сопротивления поначалу не последовало, и оба уставились в одно и то же место, пораженные мощью напружиненной плоти, которую с трудом удерживала ткань нижнего белья.

Теперь Морган расстегивал собственные брюки.

Неожиданно Мохаммед хмыкнул и прикрылся ладонью.

– Моя чертова конец чего-то стоит, – сказал он. – Но это ничего не значить.

Голос его звучал почти устало, и юноша принялся застегиваться. Морган попытался было остановить его, но Мохаммед вдруг дернулся с горячностью, которая никак не вязалась со спокойствием, звучавшем в его голосе. Морган вскрикнул.

– Ты разбил мне руку, – простонал он.

Мохаммед не ответил. Но теперь между ними установилась напряженность, в основании которой крылось раздражение. Да и рука у Моргана болела, хотя гораздо большей болью в нем отзывалось понимание того, что этот шанс потерян, а другого уже не представится никогда. Он потянулся было к лицу друга, но тот вновь стал защищаться. Теперь Морган почувствовал, как его собственный ноготь царапнул что-то.

– О, вы тоже меня ранить, – воскликнул Мохаммед.

– Я не хотел, это ты… О, у тебя кровь…

Ногтем Морган поцарапал Мохаммеду лицо. Царапина небольшая, но кровь лилась ручьем. И это на время озаботило мужчин, не дав им увязнуть в возникшем чувстве неловкости.

Они поднялись с кровати и завозились вокруг умывальника. Вся нежность, которую они чувствовали друг к другу, перешла теперь в манипуляции с водой и ватой. Ни один из них не заикнулся о том, что произошло несколько минут назад, и вскоре Мохаммед заявил, что ему лучше уйти.

Морган проводил его до станции, и, хотя пытался непринужденно болтать о разной ерунде, Мохаммед молчал. Их расставание было тихим и вежливым и пробудило в душе Моргана неизбывную печаль.

По пути к себе он заметил – как давно он не видел подобного! – насколько огромное небо простиралось над ним и насколько крупными были звезды, рассыпанные по небосклону. Такого неба не увидишь в Англии, и Морган вновь почувствовал, как далеко он находится от дома.

Все кончено, он был уверен в этом. Он поспешил с соблазнением и все испортил. Мохаммед наверняка находится во власти предрассудков, и то, что Морган поранил его, конечно, окончательно восстановит против него египтянина. Оставалось только извиниться и в дальнейшем держаться на расстоянии.

* * *

Но когда Морган вошел в трамвай и столкнулся с Мохаммедом, от вчерашних тяжелых переживаний не осталось и следа. Мохаммед встретил его улыбкой, а когда публики в трамвае поубавилось, подошел и сел рядом.

– Как ваша рука? – спросил он.

– Ушиб побаливает, но это пройдет. А как ваш глаз?

Мохаммед повернулся, демонстрируя Моргану щеку. При дневном свете царапина все еще была видна, хотя и не очень.

– Мне очень жаль, что я вас поранил, – сказал Морган.

– Ничего страшного, – ответил Мохаммед. – Хотите встретиться в воскресенье в парке Эль-Нузха?

Все выглядело так, будто вчера ничего страшного не произошло. И действительно, согласие между ними уже пустило корни.

В течение последующих недель видеться им приходилось нечасто. У Моргана, из-за того, что он работал длинные смены, свободными оставались два часа, не больше. Когда они встречались на публике, то приезжали на свидание и покидали его по отдельности, и всегда в обычной одежде. Такие предосторожности вряд ли могли предотвратить скандал, заметь их кто-нибудь, но, по крайней мере, они минимизировали возможность того, что кто-то их опознает. Оба ощущали, что нарушают некое фундаментальное правило, отчего Морган испытывал и волнение, и чувство вины. И тем не менее он, когда переживания приобретали особенную остроту, задавал себе вопрос – а что плохого они, собственно, делают? В те немногие минуты, когда они оставались наедине, преступления их были невелики. Иногда они ласкали друг друга, иногда целовались. По какой-то причине такая демонстрация привязанности была для Мохаммеда вполне приемлемой, хотя дальше он не шел. Но то, что можно было счесть самым вопиющим преступлением, заключалось не в самих действиях, а в том, что лежало подспудно, в глубине. Они привязались друг к другу, наслаждались компанией друг друга и говорили друг с другом совершенно открыто, без всякого стеснения и не обращая внимания ни на какие барьеры – вот в чем состоял величайший грех. Никаким чувствам не позволено пересекать границу, разделяющую классы. Привязанность могла разрушить любую иерархию – в этом крылась и опасность, и величайшее удовольствие.

Однажды Морган был тронут до глубины души – Мохаммед принялся критиковать его одежду. Высокомерно взяв Моргана за рукав, египтянин стал поворачивать его так и сяк, чтобы получше рассмотреть, и громко выражал свое неодобрение.

– Знаете, Форстер, – говорил он, – хоть я и беднее вас, но меня никогда нельзя видеть в таком пиджаке. Я не упрекаю вас, нет, скорее хвалю, но меня никогда не видеть… И на вашей шляпе есть дыра, и на ботинке есть дыра, и на носках есть дыра.

Морган был восхищен и взволнован.

– Я исправлюсь, – сказал он.

– Нет-нет. Хорошая одежда есть как заразная болезнь. Мне бы лучше не заботиться об этом и выглядеть как вы, но не в Александрии.

Почему его наставление вызвало в душе Моргана такую бурю радостных переживаний? Потому что Мохаммед был прав. Но еще более правым было тепло чувства, из которого это наставление вырастало. Вот наконец он обрел брата, который любил его и, наставляя, желал, чтобы Морган стал лучше.

Тем не менее нерешенный вопрос полной близости беспокоил его. Моргану позволялось ласкать друга, но, едва его рука вторгалась в заветные пределы, его сразу же останавливали.

– Никогда! Никогда! – твердо говорил Мохаммед.

Отказы пробуждали в душе Моргана чувство стыда, поскольку он начал предполагать в Мохаммеде странную, но чересчур благородную натуру.

Поэтому он был поражен, когда в обычном разговоре между делом Мохаммед поведал, что в прошлом имел интимные отношения с мужчинами.

– Дружба меня возбуждает, – сказал он просто. – Или когда я добрый. Обычно я ничего не делаю, но если человек красивый или я начинаю представлять, то я делаю больше.

И через мгновение добавил:

– Иногда я делал это за деньги.

– Что ты имеешь в виду? – спросил Морган.

– Ты хорошо знать, что я имею в виду. Нет необходимость объяснять. Пожилые мужчины платить за удовольствие. А иногда, если они хотят держать это в секрете, можно легко просить деньги.

– Ты шантажировал их?

– Да, когда был моложе. Но по какой-то причине я начал представлять себя на месте этих людей. И я сказал себе – тебе бы не понравиться, если бы такие вещи делать тебе. И я прекратил.

Морган не мог понять, во сне ли он пребывает, наяву ли. Но, как ни странно, не чувствовал ревности.

Наконец он спросил:

– Тогда почему ты не хочешь со мной?..

Мохаммед отвернулся и сказал тихим голосом:

– О, Форстер, Форстер! Разве ты не понимаешь?

Потом помолчал и продолжил:

– Хочу задать тебе один вопрос. Ты когда-нибудь думать о том, что твое желание заставит тебя познакомиться с трамвайным кондуктором? И разве тебе не кажется это плохо и позорно? Пока отвечать на мой вопрос, ты не должен смотреть на меня.

Морган отвернулся. Наконец он все понял. Мохаммед питал к нему истинное уважение и, вероятно, считал, что физические желания унижают его.

Они лежали рядом, глядя в разные стороны.

– То, что ты трамвайный кондуктор, не имеет для меня никакого значения, – сказал Морган.

– Я нравлюсь тебе потому, что я такой молодой?

– Ты мне нравишься потому, что ты Мохаммед.

* * *

Морган не предавался самообману. Мохаммед не принадлежал к меньшинству, но был открыт самой возможности однополого романа настолько, что сравниться с ним не мог бы ни один из англичан. Но ведь и сам Морган, хотя и обсуждал со своим другом пока лишь вопросы жизни тела, вряд ли испытывал безразличие к романтической стороне отношений. С того самого первого дня в Доме Печали он гораздо острее вспоминал не свое возбуждение, а нежное чувство прикосновения руки Мохаммеда к своей голове в тот момент, когда они мягко опустились на кровать. И действительно, грезя о Мохаммеде, он вспомнил не столько собственные физические желания, которые оставались для него вопросом без ответа, сколько объятия, ласки и поцелуи.

Только теперь Морган понял, что между ними установилось настоящее равенство. Раньше они лишь играли в то, что они равны, крича друг другу через разделявшую их пропасть, что никакой пропасти не существует. Но теперь буквально через кожу своего египетского друга Морган начал понимать, что есть на самом деле египетский мир, совсем непохожий на тот, в котором жил сам. Пока еще очень отдаленно, несовершенно, но осознал, что это значит – быть египтянином, работающим под началом англичан, а также испытывать ярость и унижение, неизбежные при таком положении. Когда пьяный старший сержант английской армии ударил Мохаммеда в челюсть, а взбешенный офицер хлестнул стеком по ноге, Морган почувствовал эти удары своей кожей. И его выводила из себя зарплата, которую получал Мохаммед, – всего-навсего два шиллинга в день, сумма, на которую едва можно было протянуть. А продолжительность рабочего дня, не оставляющая почти никакого времени для отдыха и развлечений!

– И я всегда в плохом настроении, – говорил Мохаммед, – что плохо для моего здоровья.

Несмотря на все это, Мохаммед относился к себе без малейшего снисхождения, и Морган, выходило, жалел его гораздо больше. Но он мало что мог поведать. В конце концов время стояло военное, и это была не Англия, где у Моргана нашлись бы и друзья, и широкие возможности.

В отчаянии Морган послал Мохаммеда с письмом к даме, заправлявшей правительственным бюро по найму. В тот момент ей нечего было предложить, но дама написала Моргану о том, как ей понравился Мохаммед, и что вскоре она даст ему должность клерка с зарплатой в целых пять шиллингов в день!

– Когда твой доход увеличится, – сказал ему Морган, – вырастут и твои желания.

– Иметь желания значит понимать жизнь.

– Это плохая мысль, хотя и верная.

Но с работой в должности клерка ничего не вышло, и Морган продолжал печалиться по поводу стесненных обстоятельств Мохаммеда. Чем ближе он узнавал молодого человека, тем более скудным казался ему его гардероб и более ограниченными перспективы. К нынешнему моменту Морган остро чувствовал разницу в их положении и не видел никакой возможности залатать эту брешь. Каприз судьбы, и ничего больше – и Мохаммед всегда будет бедным необразованным трамвайным кондуктором, а Морган – благополучным, сытым джентльменом без мозолей на руках. Он бы изменил такое положение вещей, если бы мог, но пока единственным, что ему оставалось, было использовать связи.

То есть вновь прибегнуть к помощи Фернесса. После их последнего разговора Морган не хотел вновь обращаться к Робину, но не видел иного выхода.

– Тот молодой человек, о котором я говорил в прошлый раз, – объяснял Морган. – Который работает на трамвае…

– Снова он? Я думал, ты больше не видишься с ним. Что он натворил на сей раз?

– Нет, все не так, – возразил Морган. – Он ничего плохого не сделал. Я просто хотел поинтересоваться, нет ли возможности найти ему место, работу с более высокой зарплатой.

Робин вздохнул.

– Морган, – сказал он. – Ты не прислушиваешься к голосу разума.

– А что неразумного в том, что я хочу помочь другу?

– Ничего, – ответил Робин. – Вопрос лишь в том, насколько верным является этот друг. В конце концов он местный. А я в прошлый раз пытался сказать тебе…

Он пожал своими костлявыми плечами и, всплеснув руками, произнес:

– Ты ввергнешь себя в неприятности, только и всего!

– Без сомнения. Но не из-за него. Прошу, верь мне, Робин. Я не последний дурак!

– Не уверен в этом, – покачал головой Робин, но в его неодобрительном тоне слышалась ироничная нотка. – Я поспрашиваю, и посмотрим, что можно будет сделать.

Помолчал и добавил:

– Но никаких обещаний!

* * *

За последние недели из дома пришли письма с новостями, от которых Морган не мог отмахнуться: умирала Мэйми Эйлуорд, старейшая и ближайшая подруга его матери, а тетя Лаура, сестра отца, была очень больна. Мысли о долге и обязанностях терзали Моргана. Не следует ли ему оставить Египет и вернуться на родину? Он не питал никаких иллюзий по поводу того, что это означало. Поддайся – и золотое время будет безвозвратно потеряно. Ему уже не вернуться к Мохаммеду и к тому, что между ними происходило. И этот выбор Морган должен был сделать в полном одиночестве, поскольку не мог ничего объяснить ни Лили, ни тете Лауре.

Да и кому он мог рассказать о своей любви? Он написал о ней горстке друзей, остававшихся дома, но догадывался, каким абсурдным и нелепым выглядело его письмо. Конечно, в Египте его никто бы не понял. Тем не менее то, что он влюблен, не было для него секретом. В истории с Мохаммедом не существовало особого, определяющего момента, как в случае с Масудом в Париже. Скорее он влюбился посредством Мохаммеда, в силу чего любовь стала маленьким, четко очерченным пространством в самом центре его жизни, где ничто не отбрасывало тени.

Неспособность прийти к решению есть своего рода решение. Пока Морган колебался, время истекало и результат был отнюдь не самым плохим. Но его домашние дела внезапно явились ему в истинном свете, когда Мохаммед получил письмо, в котором говорилось, что его мать заболела и умерла.

Моргану до этого момента уже приходилось находиться рядом с близкими людьми, уязвленными страданием. Но с английскими друзьями было просто – чтобы ты мог выразить соболезнование или выказать участие, существовали определенные ритуалы. Здесь такое не работало. Морган не мог сопровождать Мохаммеда во время похорон, не мог разделить с ним бремя встречи с отцом и новой семьей отца. Он мог лишь узнать обо всем из короткого письма да ждать возвращения друга. Когда тот вернулся, то выглядел так, словно прибавил в весе, набрав массы, – печаль сделала его тяжелым. Он очень любил свою мать.

Это событие еще более приблизило Моргана к Мохаммеду, но в то же время отдалило. Он стал лучше понимать своего друга, однако, с другой стороны, все напоминало ему, какими разными жизнями они жили. Пропасть, разделяющая их, стала еще глубже оттого, что в Доме Печали появился новый постоялец – сводный брат Мохаммеда приехал с ним после похорон и, когда Морган навестил друга, сидел в углу и смотрел на него враждебным взглядом, полным злобы.

В то же самое время на собственной квартире Моргана случилась неприятность. Когда Мохаммед пришел к нему в воскресенье, чтобы поговорить и поиграть в шахматы, в комнату неожиданно заглянула Ирэн, которая, увидев, что они оба сидят на постели, издала непроизвольный крик.

После, конечно, Морган поговорил с ней.

– Этого юношу я встретил у Робина Фернесса, – солгал он. – Очень достойный молодой человек, я вам гарантирую. Я даю ему уроки английского языка.

– Но им нельзя доверять, – зашипела Ирэн. – Даже если вы думаете иначе. Нельзя же быть настолько доверчивым! У меня в доме так много ценностей…

– Я отвечаю за ваши ценности, – сказал Морган, и это ее успокоило. Но он решил больше не приводить Мохаммеда домой.

Их совместная жизнь всегда была мизерной, сложенной из кусочков и остаточков времени, по большей части занятого работой. Но теперь и этот крохотный островок сокращался до минимума. Место для встреч наедине отсутствовало, а встречи на людях были опасны. Мохаммед, более привычный к тому, что в его жизнь вмешиваются посторонние, относился ко всему философски; Морган же впал в уныние. Поэтому, когда от Робина пришло предложение, круто переменившее их жизнь, это не показалось чересчур ужасным.

Фернесс не забыл о просьбе Моргана и постоянно делал соответствующие запросы. Через несколько недель он сообщил Моргану, что кое-что нашел.

– Это работа в военной разведке, – сказал он. – Связана с войной. Правда, имеется один недостаток, если смотреть с твоей точки зрения. Работа в зоне Суэцкого канала, а значит, твоему приятелю придется уехать из Александрии.

Несколько недель назад Морган бы колебался, но сейчас у него не осталось никаких сомнений: зарплата вдвое больше того, что Мохаммед получал на трамвае!

– Я искренне благодарен тебе, Робин, – сказал Морган Фернессу.

– Ты имеешь в виду, что он принимает предложение?

– Конечно, он согласен работать.

Как Морган и думал, Мохаммед принял предложение с радостью и волнением. Правда, было одно небольшое сомнение.

– Я должен работать шпионом? – спросил он.

– Не знаю, – ответил Морган. – А это кажется тебе ужасным?

– Конечно.

Но, подумав немного, он лукаво улыбнулся:

– Впрочем, не очень.

До отъезда оставалось несколько недель, во время которых оформлялись документы Мохаммеда и его пропуск. Чувство спокойной обреченности, почти умиротворения, снизошло на обоих. Подспудно они оба понимали, что близость была лишь интерлюдией, а неизбежное расставание уже грозило им из недалекого будущего.

Это ясное спокойствие приняло конкретные формы однажды вечером, незадолго до того, как друзья попрощались. Брат Мохаммеда куда-то ушел, и Дом Печали оказался в их распоряжении. Тем не менее все шло как обычно. Словно выброшенные на берег пассажиры потерпевшего крушение корабля, они, обнявшись, лежали на постели, глядя в потолок и лениво лаская друг друга. Рука Моргана, как часто бывало, отправилась в странствия, но, вместо того чтобы прервать эти поползновения, Мохаммед оставался совершенно неподвижным. Мгновение подумав, он откинулся назад и принялся расстегивать свои льняные брюки.

– Делай то, что ты хочешь, – сказал он Моргану.

Предложенное Мохаммедом казалось невозможным! Морган, оцепенев, смотрел на друга. Но смущение длилось недолго, и вместо того, чтобы говорить, он начал действовать. Потянув за край нижнего белья, он увидел то, что так часто себе представлял.

Конечно, он подумал о Монтазахе, но сегодня все было более безопасно, и обнаружить их никто не мог. Оба они, не говоря ни слова, посмотрели вниз, словно сторонние зрители, и Морган принялся за дело. Эти ритмичные движения, когда применяешь их не по отношению к себе, оказываются удивительно тяжелой работой. В последний момент Мохаммед издал легкий горловой хрип, словно произнес некое слово, а потом отодвинул руку Моргана.

После этого Моргану показалось, что он сердит. Отрывистыми движениями приводя себя в порядок, Мохаммед воспользовался куском простыни, после чего спросил раздраженно:

– Теперь ты счастлив?

– О, да, – ответил Морган совершенно искренне. – Счастлив.

Но истинное счастье они обрели в течение последующих часов. Было слишком поздно, и Морган не поехал домой. Они легли спать вместе, и Мохаммед, неожиданно обняв Моргана сзади, прижался к его спине. В первый раз в своей жизни Морган делил с кем-то постель. Конечно, ему приходилось жить в одной комнате с разными людьми, но он никогда не был частью такого плотного сплетения рук и ног, никогда не чувствовал на своей шее чьего-то сонного дыхания. Нечто значительное свершилось и завершилось в его жизни, думал он, но важности этого события аккомпанировали тишина и сон, а потому триумф ощущался половинчатым.

Мохаммед уезжал через несколько дней, но Моргану показалось, что момент расставания последовал сразу за ночью. Они вдвоем донесли до станции тяжелую сумку Мохаммеда, которая, похоже, была сделана из станиоли и плотной бумаги, и после этой непростой работы момент прощания оказался смят. К тому же, кроме рукопожатия, на глазах стольких людей они не могли бы обменяться ничем.

Успехов! До свидания! Спасибо!

Вежливость иногда становится непереносимой. Но когда к платформе стал подходить поезд, тщательно запрятанные чувства вырвались наружу, и среди грохота состава неожиданно прозвучал голос Мохаммеда:

– Не забывай меня! Не забывай…

Словно в театре, в конце первого акта, упал занавес.

* * *

В Англии наконец умерла Мэйми Эйлуорд. Но Морган знал, что пока он не готов поехать домой. Мохаммед мог вернуться в Александрию, и они увидятся вновь.

Потом из Лондона пришла телеграмма. Морган назначался главой службы, в которой состоял штатным сотрудником, то есть теперь он будет руководить теми, кто до этого руководил им. Хотя Морган не слишком заботился о своем служебном продвижении, он обрадовался поначалу, так как связывал с новым назначением надежды на то, что получит больше свободного времени. Однако очень скоро он оказался втянутым в конфликт – мисс Грант-Дафф расстроилась сверх всякой меры.

Она всегда была непростой штучкой и балансировала на грани открытого противостояния, но теперь ее ярость обрела конкретную мишень. Несколько раз Моргану казалось, что она тайно влюблена в него, и это его страшно беспокоило; но то, что она продемонстрировала на сей раз, было далеко от любви. Теперь стоило ему подойти к ней, она поджимала губы и поводила глазами, словно норовистая лошадь.

– Это из-за отсутствия доверия, – говорила она. – Начальство мне не доверяет.

– О, прекратите, – возражал Морган, желая успокоить мисс Дафф. – Не считайте меня своим начальником.

– Но все так и обстоит, – отвечала она. – Они именно вас сделали начальником.

Мисс Дафф использовала слово «вас» в качестве щипцов, которыми ухватила Моргана за шею и, приподняв, исследовала на предмет служебного соответствия.

Ему не хотелось воевать. Он видел, что для нее это имеет значение, что в этом содержится вся ее жизнь, и именно в этой ее роли мисс Дафф воспринимали другие люди. Она же видела в нем узурпатора, хитрого захватчика, который сковырнул ее с ее законного места. Она писала длинные, нудные письма в Лондон, упрашивая тамошнее начальство отменить назначение, но ее просьбы оставили без удовлетворения.

Вскоре все стало еще хуже. Мисс Дафф прекратила разговаривать с Морганом и отворачивалась, когда видела его, а лицо ее шло морщинами и бледнело. Она вскрывала письма, предназначавшиеся ему. Вскоре такое положение дел стало непереносимым, и Морган на время решил сбежать, отправившись в поездку к пирамидам и храмам на берегах Нила. По его возвращении ничего не изменилось, и, чтобы утешиться, ему пришлось изыскивать более действенные средства. Одним из таковых была музыка, и по вечерам пансионат Ирэн оглашали мелодии Франка и Шопена. Он завел новые знакомства и исключительно ради них пошел на некое участие в общественной жизни.

Морган даже подумывал продолжить работу над своим индийским романом, но тема за последние месяцы слишком удалилась от него, и вместо этого он попробовал себя в журналистике.

Постепенно его все больше увлекала идея более грандиозного свойства. После отъезда Мохаммеда город выглядел покинутым, и Моргану показалось, что он может наполнить его прошлым. Он давно ощущал присутствие невидимой истории – и вокруг, и под ногами; и теперь решил, что ее можно воспроизвести с помощью слов. Поскольку пространство было захвачено военными, ему оставалось путешествовать во времени. Некоторое время назад, почти с чувственным удовольствием, он перечитывал Гиббона, и ему показалось, что он смог бы оживить ушедшие века столь же живо и увлекательно.

Он думал о книге. С помощью книги он реконструирует прошлое, на ее страницах возведет обширный город-призрак. Практичный мир, мир современной коммерции уничтожил древнюю Александрию, оставив лишь несколько полуразрушенных строений. Мелочная жестокость, шум и суета воцарились в этом некогда великом городе. Новые современные мостовые покрыли места, где ступали короли, императоры и патриархи, не оставив и следа их присутствия. Не сохранила Александрия и воспоминаний о великих философах, что когда-то родились здесь. Город погряз в постоянных перестройках, в горах мусора, и его неряшливая ностальгия по собственному прошлому, конечно же, требовала какого-то утоления.

Из всех людей, с которыми Морган обсуждал свой проект, самым активным его сторонником оказался Кавафис.

– Отлично, Форстер! – провозгласил он и, подчинившись собственной скупости, разломил сигарету надвое. – Я и сам всегда разрывался между поэзией и историей. Я мог бы писать и то и другое. И, вероятно, сделал неверный выбор.

Морган счел возможным признаться:

– В сердце моей книги, как и в сердце Александрии, живет Греция.

– Увы, мой дорогой Форстер, увы! Империя эллинов давно исчезла с лица земли. Осталось только эхо.

– Но и эхом нельзя пренебрегать, – сказал Морган. – О вашей стране я всегда, еще со студенческих дней, думал как о фокусе всех моих чувств и мыслей.

И сразу же лицо Кавафиса стало печальным. Он отвернулся.

– О, греки! – воскликнул он. – Нельзя забывать, что нынешние греки – банкроты. В этом разница между древними греками и нами, а также между нынешними греками и англичанами. Поклянитесь, мой дорогой Форстер, что вы, англичане, никогда не растеряете свои капиталы. В противном случае вы станете такими же, как мы, – вечно недовольными, желчными лжецами.

Моргану хотелось сказать Кавафису что-нибудь приятное, но тот не позволил. Тем не менее задуманное Морганом дело подняло их отношения на новую ступень. Советы посыпались как из рога изобилия, и почти все оказались полезными и вдохновляющими. Читал ли Морган Плотина? Знал ли Филона Александрийского и его учение о Логосе? Что он думает по поводу Великого Афанасия? У Кавафиса нашлось несколько книг, которые Моргану следовало немедленно прочитать.

Занимаясь предварительными изысканиями, Морган понял, что они с Кавафисом озабочены одним и тем же трудным делом. Он видел в своей книге способ превращения кладбища в цветущий сад жизни. Но и в своей работе, на собственный лад, Кавафис был занят тем же. Погружаясь с головой в миф и древнюю историю, а затем возвращаясь на современные улицы Александрии, он заставлял свои стихотворения курсировать между старой, уже утраченной культурой и современной жизнью, которой жил и которую так хорошо чувствовал сам. В его произведениях прошлое буквально оживало.

Но, в конце концов, Кавафис был местным уроженцем. Что же столь мощно притягивало к Египту Моргана? Ведь, когда он только приехал в страну, его реакция несколько отличалась от нынешней. Поразмышляв над этим, Морган пришел к выводу, что Александрия была совершенно автономным образованием, почти самостоятельной страной, отделенной от окружающего пространства. Более же всего волновало то, что город являл собой пеструю и почти беззаконную смесь рас и влияний, народов и традиций. Морган научился не доверять ничему чистому и лишенному примесей или скорее идее чистого – существовала только идея, но не реальная вещь под названием чистота. В действительности все представляло собой смесь; в истории царила полная путаница; люди были гибридами.

* * *

Сам же гибрид по имени Морган страшно скучал по Мохаммеду. Вся его вновь обретенная активность была лишь средством убежать от одиночества. Прошедшие несколько месяцев чудесного единения казались безвозвратно ушедшими в прошлое. Зачем же он приложил столько усилий для того, чтобы они ушли?

Свои страдания он держал в тайне. Разлука с Мохаммедом представлялась чем-то вроде перманентного состояния, состояния хронической болезни. Каждые несколько дней от Мохаммеда приходило письмо, но его послания были вежливыми и мало что говорили. Он служил не шпионом, скорее клерком, и все это выглядело довольно скучным и унылым. Место его службы находилось далеко, а перспективы возвращения были крайне неопределенными.

Перед отъездом из Александрии Мохаммед по просьбе Моргана сфотографировался. Морган всегда держал фотографию при себе, часто доставал ее и рассматривал. Мохаммед был одет в европейский костюм – смокинг, белую рубашку с галстуком-бабочкой, но на голову надел свою обычную красную феску. Закинув ногу на ногу и держа в руках отделанную слоновой костью мухобойку, египетский друг Моргана, ужасно серьезный, смотрел с фотографии, словно из прошлого, в самую сердцевину души Моргана, никак не желавшую успокоиться.

Пролетали месяцы, а они все не могли встретиться. И только в мае, через полгода после того, как они с Морганом расстались, Мохаммеду удалось вернуться на пару дней в Александрию. Он остановился в Бакосе у приятеля, и Морган его там навестил. Все еще опасаясь попасться на глаза кому-нибудь из знакомых Моргана, они провели день в Мексе, к западу от города, где купались среди скал и загорали на вершине холма. Все это напомнило Моргану сцену из его «Мориса», где, прогуливая занятия в Кембридже, Морис и Клайв предавались таким же незаконным утехам.

Морган часто думал о «Морисе». Почему он поторопился написать его? Если бы он работал над романом сейчас, то совершенно иначе изобразил бы отношения, составляющие его суть! Тогда его воображение только робкими шагами подбиралось к действительности. С другой стороны, без того, что с ним случилось в Египте, его жизнь была бы жалкой и ничтожной, как плохой роман.

– Бросай работу, – сказал Морган другу. – Возвращайся в Александрию.

– А где мне работать?

– Не имеет значения. Я все тебе дам.

Улыбнувшись, Мохаммед покачал головой. Когда они прощались в парке Эль-Нузха, где им никто не мешал, Мохаммед сказал Моргану:

– Два дня пролетели как две минуты, и все-таки, я думаю, лучше уж так, а не иначе.

– Но почему?

– Если я каждый день встречаюсь с одним другом, – объяснил Мохаммед, – то я могу захотеть встретиться с другим. А мы с тобой будем мечтать о встрече еще шесть месяцев, а потом у нас будет счастье.

Морган боялся, что еще шести месяцев он не выдержит. Будь проклята эта зона ведения военных действий! Мохаммед не мог ее оставить, а Морган не мог туда приехать.

* * *

Но когда Мохаммед вскоре оставил работу на армию, то не вернулся в Александрию. Вместо этого он поселился на родине, в Мансурахе. Его посетило сразу двойное горе – вначале умер отец, а потом, двумя днями позже, купаясь в канале, утонул брат.

Мохаммед любил брата. И хотя факт его гибели явно окутывала тайна, Мохаммед отказался от проведения расследования.

– Что толку? – вопрошал он. – Мой брат был всем, что у меня оставалось от моей семьи.

Эта катастрофа заставила Моргана приехать в Мансурах. Мохаммед унаследовал дом, а точнее, как понял Морган, три соединенных вместе маленьких дома. Два дома сдавались; Мохаммед же жил в третьем, который, в общем-то, включал в себя лишь одну обветшавшую комнату, заставленную разнокалиберной мебелью, и стоял на запруженной грязью пристанционной улице, где между лужами сновала домашняя птица.

Когда на вторую ночь они лежали в постели, Мохаммед сказал:

– Я, наверное, женюсь на жене своего брата.

– И это возможно? – спросил Морган.

– Многие так делают, – объяснил Мохаммед. – Не нужно платить выкуп, поэтому так дешевле. Еще там есть ребенок, которому нужен отец.

И через минуту он добавил другим, уже более спокойным голосом:

– Хочу быть счастливым человеком, живущим в родительском доме.

– Я понимаю, – сказал Морган.

Он знал: то, что Морган высказал в виде утверждения, являлось, по сути, просьбой, и в качестве ответа он ждал позволения сделать то, что задумал.

Чуть раньше, тем же вечером, Мохаммед рассказал ему, как в Кантаре, в зоне Суэцкого канала, его соблазнил английский солдат. Этот человек выпросил у Мохаммеда сигарету, а потом привел в свою палатку. То же самое повторилось и на следующий день. Но рассказ не вызвал в душе Моргана ревности – как и известие о том, что Мохаммед собирается жениться. Тела могут соединяться, подчиняясь неверно истолкованным желаниям; но то, что имело реальное значение, было совсем иным, и Морган мучился с поиском слова, которым смог бы это обозначить.

Во время своей поездки Морган гулял с Мохаммедом по эспланаде вдоль Нила. Они вместе навестили друзей Мохаммеда и проехались по реке на лодке. Они сходили к портному и заказали один костюм на двоих; Мохаммеду он будет чуть великоват, а Моргану – немного маловат. По вечерам они мылись на дорожке под лестницей, поливая друг другу водой из таза. Когда же они забрались в постель, то принялись щекотать друг друга и бороться как дети, при этом Мохаммед в шутку кричал, что сейчас убьет своего друга.

Такого рода отношения казались Моргану гораздо более ценными, чем их немногочисленные поспешные физические контакты. Секс в конечном счете можно оставить в стороне или свести к минимуму; чувство же похоронить значительно труднее. Еще в Александрии у них случались минуты, когда они просто сидели и, покуривая, беседовали, как братья, отделенные и отдаленные от остального мира. Пара. И Моргану пришло в голову предположение, что в этом мире, в его прошлом и настоящем, было и есть множество людей, что так же сидели или сидят друг возле друга, окруженные аурой единого невидимого чувства.

Невидимого, но мощного. Любовь – это как цвет, будто аромат, разлитый в воздухе; в руку его не возьмешь, но он существует, он длится. Когда они с Мохаммедом покинут сей мир, думал Морган, следы их близости останутся – словно призрак, навещающий пустую комнату.

К тому же их расставание с каждым днем становилось все реальнее. Наблюдались все признаки того, что война близится к концу. Когда точно наступит мир, было неизвестно, и об этом даже не говорили, но Морган ощущал приближение момента, когда ему придется уехать. Каждый из них пойдет своей особой дорогой, и жизни их разойдутся. Морган надеялся, что, когда это произойдет, жизнь его друга будет полностью устроенной.

* * *

В конце концов Мохаммед действительно женился, хотя и не на вдове своего брата, а на ее сестре. Незначительное на первый взгляд изменение в планах на самом деле означало что-то более глубокое – Мохаммед сообщил Моргану, что читал о любви, но не понял, что это такое. Женитьба имела исключительно практический смысл, не становясь из-за этого менее существенной.

– До сих пор, – сказал Мохаммед, – мне казалось, что я не принадлежу этому миру. Теперь каждый день я счастлив.

С Хомом и Масудом Морган научился принимать неизбежное. Все мужчины, которых он любил, в конечном итоге женились. Это нисколько не отменяло того, что было раньше, или того, что, как в случае с Мохаммедом, продолжалось. Поэтому Морган примирился с мыслью о неизбежности их нового положения, пока не произошло нечто, перед чем все его беспокойства оказались ничтожными.

Когда Мохаммед в очередной раз приехал в Александрию, Морган заметил, что его спина выглядит неестественно вогнутой. Но когда он спросил об этом своего друга, тот не смог скрыть раздражения.

– Со мной все нормально, – сказал он. – Просто у меня были проблемы с деньгами. И ничего больше.

Но Морган помнил, как Мохаммед последнее время жаловался на усталость и апатию. Время от времени его лихорадило, потом лихорадка сделалась постоянной, и Морган нисколько не удивился, когда – вскоре после того, как Мохаммед женился, – получил письмо, в котором его друг жаловался, что при кашле у него горлом идет кровь.

Словом, сразу вспыхнувшим в сознании Моргана, было название болезни, унесшей его отца. Лили говорила о ней с уважительным трепетом, и нечто подобное испытывал Морган, когда писал ответное письмо. Писать его оказалось нелегко, зато полученный ответ был предельно лаконичным. Мохаммед понимал, что у него чахотка, хотя доктора и не говорили ему об этом напрямую, боясь огорчить. Болезнь и ее неизбежные последствия его не слишком беспокоили – смерть, как он писал, стала бы для него лучшим средством избавления от этой муки.

Когда Моргана посетило настоящее горе, он вдруг обрел спокойствие. Мягкий в обращении и усердный в деле, он продолжал свою обычную работу, появлялся везде с неизменной улыбкой, но центр его внимания пребывал далеко.

Еще один доктор, оплаченный Морганом, принес ободряющие известия – он полагал, что болезненное состояние было диагностировано вовремя. При достаточном уходе и здоровом образе жизни молодой человек должен справиться с болезнью. Моргану очень хотелось в это верить. И когда в декабре, вскоре после перемирия, он вернулся в Мансурах, ему показалось, что Мохаммед прибавил в весе. Да и настроение его не казалось мрачным. Он воспользовался шансом, предоставляемым экономикой военного времени, а также ссудой от Моргана, чтобы открыть торговлю хлопком, который он покупал в сельской местности, а потом перепродавал дилерам в городе, и работа приносила ему радость и удовольствие.

Да и брак каким-то образом удерживал его в этой жизни. Изменения в нем были очевидными, хотя и недоступными точному определению. Моргану мельком удалось увидеть жену Мохаммеда, Гамилу, очень молодую, хорошенькую, почти девочку, – та покинула комнату, как только Морган вошел. Подобно маленькому лесному существу, она готова была стремглав умчаться при первых признаках опасности. Но с Гамилой Мохаммед казался счастливым, и Морган слышал, как жизнерадостно они смеются, когда его не было с ними, – звук, вызвавший в душе Моргана сложные чувства.

Но могла ли жизнь сложиться иначе? Он хотел своему другу счастья, ради чего самому ему приходилось уходить из его жизни. Со времени последнего визита Моргана в доме произошли изменения: арендатор переехал вниз, освободив более просторный второй этаж – две комнаты, мощеный холл, кухню и ванную. Молодые переехали наверх. Теперь не было нужды спать в одной комнате – у Моргана появилась собственная.

Тем не менее чувство, которое они питали друг к другу, оставалось самым искренним, а может быть, более глубоким и даже обновленным. Жизнь более или менее определилась и устоялась, и, хотя между друзьями неизбежно возникла некая дистанция, появление ее было вполне уместным именно сейчас. Смотреть в будущее с оптимизмом – долг человека, и Моргану при всех сложностях его жизни помогала уверенность в том, что в основе их с Мохаммедом отношений лежит нечто простое и первичное. И в определенном смысле основа таких отношений оставалась неизменной. К нынешнему моменту это оказалось главным событием его жизни, и он был горд подобным обстоятельством. В некоем трудно определимом смысле он вырос и стал мужчиной. В его жизни произошло что-то действительно существенное.

В понимании этого обстоятельства Морган находил утешение все последние два месяца – в противном случае они стали бы непереносимо трудными. Он должен был подготовиться к будущему. Великие события истории, словно странный, ни на что не похожий вихрь, бросили его сюда. И теперь тот же ураган истории должен вернуть его назад, на родину. Морган страшился возвращения. Конечно, он радовался окончанию войны, но подозревал, что мир неузнаваемо изменился и что изменения вряд ли приведут к лучшему. Он многое узнал о том, что произошло в Англии за время его отсутствия, и понял, что страна превратилась в весьма неприятное для проживания местечко: манеры, нравственность, мысли – война изуродовала все, все было проникнуто новым, темным, разлагающим духом.

С другой стороны, как ни сопротивлялся он такому прозрению, Египет оказался ему гораздо ближе, чем он мог помыслить. Трудно было смириться с мыслью, что сюда он уже может никогда не вернуться. Он начал сочинять книгу об Александрии, и в процессе письма город для него обрел новую значимость. Теперь у него появилась история, он зажил собственной жизнью, и немалая ее часть для Моргана была связана с Мохаммедом.

Над книгой еще предстояло работать и работать, но эту часть рукописи он решил взять с собой в Англию. Все остальное останется здесь. Поскольку отъезд был неизбежен, Моргану почти хотелось исчезнуть из Египта без сцен прощания – просто сесть ночью на корабль и раствориться в кромешной тьме.

С Мохаммедом все будет хорошо, думал он. Чахотка, даже если это она, теперь побеждена. Когда Морган приехал в Мансурах в последний раз, его друг пребывал в отличной форме. Радостно было видеть, что здоровье его так поправилось. Он прибавил в весе, уже много недель кровь не шла легкими при кашле, чувство постоянной усталости оставило его.

Все складывалось отлично, и Моргана уже не так, как раньше, беспокоил смех Мохаммеда и его жены, доносившийся из соседней комнаты. Он оставлял своего друга гораздо более обеспеченным, чем тогда, когда они встретились в первый раз и Мохаммед работал простым трамвайным кондуктором, жил почти без денег в съемной квартире и был совершенно одинок.

Хотя, когда они утром на второй день отправились гулять в поля за городом, Мохаммед выглядел печальным. Разве они плохо жили все это время в Египте? И разве Морган не может остаться здесь? Почему он хочет ехать домой? Мохаммед задавал подобные вопросы в своих последних письмах – он знал, как бить по больным точкам.

– Полагаешь, я об этом не думал? – спрашивал Морган. – Я не хочу уезжать, но, боюсь, должен. У меня обязательства. Мать осталась одна.

– Привози свою мать в Египет. Она и мне будет матерью.

– Невозможно, – улыбнулся Морган, но одновременно испытал боль в душе. Как же мало знает Мохаммед о том, как устроена жизнь в Англии! Как бы ему, Моргану, хотелось совместить две жизни и две страны. А может, привезти в Англию Мохаммеда, познакомить с друзьями и родственниками, и пусть думают что хотят? Каким бы облегчением было на все наплевать!

Но Лили он впервые сообщил о своем египетском друге всего две или три недели назад, причем писал с должной осторожностью и мимоходом сообщил о его женитьбе.

– Разве ты не сможешь найти мне работу в Англии? – спрашивал Мохаммед. – Я сразу же приеду.

– Я попытаюсь, – отвечал Морган, и голос его звучал не очень искренне. – Но не думаю, что ты будешь очень счастлив.

– Где бы ты ни нашел работу для меня, я буду тебе благодарность. Даже в Индии. Когда ты поедешь туда в следующий раз, я бы поехал с тобой.

– Возможно, мы так и поступим, – говорил Морган.

Но и эта идея была неосуществимой. Индия – иная жизнь, иная любовь, и Морган не представлял, как сможет привезти туда Мохаммеда.

Долина с теряющимися в тумане купами деревьев и фермами, где они гуляли, напоминала окрестности Кембриджа. Они спустились на дно дренажной канавы, где Мохаммед расстегнул брюки и позволил Моргану вдали от людских глаз несколько минут ласкать себя. Он не слишком возбудился, да и Морган не особо усердствовал. Они молчали о том, что между ними происходит, а довести дело до конца обоим казалось не столь уж важным.

Спустя две недели Морган, держась за поручни, стоял на палубе корабля, увозящего его из Египта. Во все стороны простиралась вода, земли не было видно ниоткуда. Ничего твердого и основательного, на чем задержаться взгляду. Прощание прошло трудно, как Морган и предвидел, отчасти потому, что ритуал не содержал особого смысла – все, имеющее значение, уже произошло до этого. Сожалеть о чем-то было бессмысленно, а потому, вероятно, в мыслях Моргана царил не Мохаммед, а поэт.

За несколько дней до отъезда Морган отправился навестить его на Ру-Лепсиус, чтобы попрощаться. Они стояли на балконе, попивая ракию, и смотрели на восточную гавань. В сгущающихся сумерках исчезли все уродства города, мягкий бриз дул с моря. Они болтали в своей обычной бессвязной манере на исторические темы, но вскоре на балконе воцарилось молчание. Затем Кавафис сказал:

– Итак, вы едете домой.

– Да, – кивнул Морган.

– Как бы я хотел поехать с вами! – произнес поэт. – Я всегда считал себя подданным Англии, хотя я и эллин.

Он удовлетворенно вздохнул и продолжил:

– Но я привык к Александрии. Даже будь у меня деньги, я все равно не переехал бы, хотя это место мне порядком надоело. Маленький город иногда бывает большим бременем, вы согласны? Для такого человека, как я, для необычного человека, существенно важно жить именно в большом городе.

– Мне трудно вас понять, – сказал Морган. – Сам я никогда не жил в большом городе.

– Конечно, мне следует сменить квартиру, – продолжил Кавафис. – Хотя, с другой стороны, здесь есть все, что мне нужно. Внизу публичный дом, где всегда можно найти плоть. Рядом собор Святого Саввы, где мне могут простить мои грехи. А напротив – больница, где я могу умереть.

Морган уже слышал эту шутку, и вскоре, когда Кавафис стал вслух размышлять, что было бы лучше – провести электричество или все-таки переехать, он понял, что пора прощаться.

Выйдя на улицу, он остановился и посмотрел вверх. На балконе все еще виднелось бледное лицо поэта, даже с этого расстояния выглядевшее странным и непроницаемым, в полной дисгармонии с тем, что его окружало. Морган вспомнил свой визит к Кавафису три года назад, когда тот впервые познакомил его со своими стихами, а именно стихотворение «Бог оставил Антония». «Прощай, прощай, Александрия; ее теряешь ты навек». Морган помахал рукой, и ему показалось, что поэт ответил ему. Но, может быть, только показалось?

* * *

С первого мгновения, когда он ступил на землю Англии в Грейвзенде, Морган понял, что не знает ничего, прежде казавшегося столь знакомым. Он попытался пробить лед и погрузиться в старую жизнь. Начал ходить по приятелям, родственникам. Некоторое время жил у тети Лауры, у Барджерсов, у Эдварда Карпентера. Повидался в Белфасте с Мередитами и две недели провел с Голди в Лайм-Реджис.

Но когда он гостил у тетки, непрерывно шел дождь. Флоренс была превосходным собеседником при переписке, но, увы, наяву с ней можно было умереть от скуки. Карпентеру же более интересно было читать лекции, чем слушать. Семейная жизнь Хома совершенно разладилась, а Голди исполнился самыми мрачными мыслями по поводу состояния мира, хотя деревенский дом, где они остановились, оказался превосходным.

Если, несмотря на все это, он продолжал разъезжать, то лишь потому, что сидеть дома было куда болезненнее. И, конечно же, дома находилась мать, от которой его еще больше отдалили Великие События Истории.

Хотя ему и приходилось скрывать самое важное, он всегда пребывал на грани того, чтобы исповедоваться. Прошлое и настоящее вдруг столкнулись друг с другом однажды утром, за завтраком, когда, открыв письмо от Мохаммеда, он узнал, что Гамила ждет ребенка. Если родится мальчик, писал его друг, то его назовут в честь Моргана. Это было гораздо больше того, что сделали для него Масуд и Индия, и, разволновавшись, Морган опрокинул молочник, что и расстроило, и разозлило его сверх меры – неприятно устроить сцену за столом.

Но Лили совсем неожиданно проявила мягкость. Она принялась гладить его по руке, и он попытался объясниться.

– Все это нервы, – сказал он. – Никак не привыкну к тому, что я дома. Невероятное напряжение – отсутствовать так долго. Я хотел сказать, что должен был поехать всего на три месяца, а получилось три года.

Моргану показалось, что его голос дрожит, но мать совершенно неожиданно кивнула понимающе головой. С самого его возвращения она пыталась склонить его – в первый раз со времен детства – к семейной молитве, которую они произнесли бы в его честь. Чувства, связывавшие их, лучше всего выражали ритуалы.

– Я тоже думала, что все это продлится целую вечность, – сказала Лили. – Или, по крайней мере, до конца моих дней.

Который теперь был, как видно, совсем недалек. С тех пор как Морган уехал, она заметно постарела. По форме и плотности фигуры она еще больше стала напоминать колонну – время сгладило самые острые из ее углов. Тем не менее Морган решил уже не подчиняться в дальнейшем ее власти, как делал он раньше. Показывать матери, что твое сердце разбито, небезопасно – правда могла просочиться через осколки.

Успешно преодолев единственный приступ слабости, Морган решил держать Египет на некоторой от себя дистанции. Самое большее, на что он мог пойти в этом отношении, – писать о Египте. Он по-прежнему занимался своей книгой об Александрии, уносясь в своем воображении в недавнее прошлое. Но, кроме того, Морган стал активно работать и в журналистике – писал статьи и обзоры, многие из которых посвятил оставленной им стране.

И это было лучшей темой для разговора за завтраком, тем более что газеты обильно поставляли завтракающим пищу для гнева. Конец войны разбудил в Египте надежду во многих сердцах, но этой надежде был нанесен сокрушительный удар. Поэтому страна кипела и бурлила, и громкие призывы звучали как из мечетей, так и из коптских храмов. Кровь пролилась, и поначалу английская кровь.

– Сорок погибших! – в ужасе провозгласила как-то утром Лили, трясущейся от гнева рукой показывая Моргану заголовок.

– Вообще-то тысяча сорок, – отреагировал Морган. – Но тысяча – это египтяне, а они не в счет.

– Прошу тебя, Морган, будь благоразумным. Не могу же я беспокоиться о людях, которых не знаю, сильнее, чем беспокоюсь о соотечественниках. – Но через мгновение она смягчилась: – Ты-то, конечно, знаешь хотя бы пару египтян.

Да, конечно, и более всего Морган боялся за Мохаммеда. В своих политических симпатиях он перешел линию фронта и теперь целыми днями пребывал в состоянии беспокойства и ярости. Читая о том, что египтян арестовывают, сажают в тюрьмы или расстреливают, он видел только лицо Мохаммеда. Но возможности дать выход гневу у Моргана были ограничены; позволить он себе мог только риторические инвективы в определенных газетах.

Затем, в самый разгар событий, пришло письмо из деревни, расположенной недалеко от Мансураха. В написанном по-французски письме говорилось, что Мохаммед арестован и проведет в тюрьме шесть месяцев.

Больше в письме ничего не было, и Морган запаниковал. Он сразу же написал, но ответ, пришедший вскоре, ничего не прояснил. Все, что он понял, – если Мохаммед заплатит штраф в десять фунтов, его заключение сократится до трех месяцев. Морган заплатил.

Приходившие в то же самое время новости из Индии были в равной степени пугающими. В первых скупых на детали сообщениях говорилось о бойне в Амритсаре. Какой-то британский генерал, которому противостояла толпа бунтовщиков, решил рассеять ее, приказав солдатам стрелять.

Морган только обрывочно помнил Амритсар, где он между поездами второпях осматривал Золотой храм и все боялся попасть под надвигающуюся грозу. Город оставил смутные воспоминания о воде и мраморе, да еще о глазах святых, прикрытых, чтобы грязь мира их не коснулась. Морган там никого не знал, а потому ему трудно было воочию представить стрельбу, панику и смерть – так, как представлял он себе схожие события в Египте. Поскольку индийские события были далеки от театра недавней войны, Индия каким-то образом исчезла с той карты мира, которую Морган держал в голове.

Но все эти новости заставили его думать о Масуде. Он хотел его видеть. Некоторое время Морган избегал мыслей о своем индийском друге, но теперь позволил себе вновь поразмыслить и о нем, и о том, что между ними происходило. Высокий, сильный человек с несколько удлиненным красивым лицом, на котором выделялись печальные глаза и свисающие усы! Морган тосковал по нему, хотя и не разрешал себе в этом признаться; он ужасался той физической дистанции, что разделяла их, дистанцию же, которая развела сами их жизни, измерить было вообще невозможно.

В настоящее время Масуд находился в Париже, каким-то боком участвуя в мирной конференции. Далее он намеревался пересечь Ла-Манш и продолжить путешествие в компании своих английских друзей, из которых по меньшей мере один с ума сходил от волнения, предвкушая его приезд. Морган так хотел встречи и воссоединения с другом, что притворялся, что вообще ничего не хочет.

Но когда этот момент наконец настал, все выглядело так, словно Моргану вновь исполнилось двадцать семь, а Масуд пришел на свой первый урок латинского языка. Как всегда, он опоздал и явился с тем же самым рассеянным видом, как на первую их встречу. Хотя возраст и сказался на его внешности – он стал заметно массивнее, а лицо чуть расплылось, – Масуд был так же высок и миловиден, в глазах по-прежнему таилась печаль, а речь оставалась столь же пышной.

– О, мой первый и мой единственный английский друг! – воскликнул Масуд, сграбастав Моргана и покрывая поцелуями его макушку. – Когда я высадился на берегах Англии, я думал только о пороге твоего дома!

Что было неправдой – в Париже Масуд накупил полный гардероб одежды, а в Англии уже успел встретиться со многими их общими друзьями, но Морган все ему простил.

– Я рад тебя видеть, Масуд! – сказал Морган.

– Рад? Рад? – воскликнул Масуд. – Что за бледное, вялое английское слово! Ты не «рад» быть должен! Ты должен сиять от счастья, должен быть в восторге, должен быть на седьмом небе! Ни в коем случае не говори «рад»! И позволь мне войти, я умираю как хочу чаю.

Масуд приветствовал Лили и горничных с тем же торжественным энтузиазмом; всем он привез подарки, всех заразил своей кипучей энергией. Он небрежно распространился по дивану, а его голос разносился по всему дому. Громогласие было его натурой, его активность быстро начинала утомлять, но через пару дней пребывания Масуда в доме царившая здесь угрюмая атмосфера стала просветляться.

В течение последующих недель они несколько раз виделись. Неясный страх ожидания уступил место восстановившейся близости. Они не упоминали о том, что происходило в Индии, – все осталось на другой стороне мира. Вместо этого они говорили о прошедших после их расставания шести годах и о том, как изменились их жизни.

Не сразу Морган поведал Масуду о Мохаммеде. Против всяческой логики он подозревал, что перенос чувства привязанности на другой объект включал в себя элемент предательства. Но постепенно, краснея и заикаясь, Морган все-таки выдавил из себя:

– В Египте у меня случилось то, что ты назвал бы романом. Или, если выражаться точнее, любовью.

– Это было предсказуемо. Я же тебя разочаровал.

– Я сердился на тебя.

– Знаю, – покачал головой Масуд. – Во всем виноват я, и я заслуживаю самого строгого наказания. Но давай не будем говорить об этом. Расскажи мне о своей великой любви. Я требую полного отчета.

Они ходили вокруг пруда в Риджентс-парке; долгий осенний день близился к концу, а счастливая компания детей, собак и уток только подчеркивала странность того, что рассказывал Морган. Неужели все это действительно с ним происходило? Все случившееся казалось таким нереальным! И тем не менее, начав говорить, Морган уже не мог остановиться.

Когда он упомянул о ребенке, то увидел, как Масуд вздрогнул.

– Он назвал сына твоим именем?

– Да, теперь в мире есть маленький египтянин по имени Морган. И хотя это только второе имя, я рад. Он родился в прошлом месяце.

Морган не мог удержаться, чтобы слегка не пожурить Масуда. К тому моменту у Масуда уже было два сына, Анвар и Акбар. В своем обычном легком стиле Масуд, когда они родились, спрашивал у Моргана, не хочет ли он стать их опекуном, – просто жест, не требующий ответа, и оба знали об этом. Теперь же Масуд, вздохнув, проговорил:

– Своих будущих детей я назову в твою честь.

– Увы, не получится. Ты только обещаешь, но ничего не делаешь.

– Я ведь только что признался, что друг я никудышный. Прости своего презренного слугу, который печется исключительно о твоем благосостоянии.

И Масуд, взяв Моргана за руку, легонько шлепнул его по тыльной стороне ладони.

– Это за что? – удивился Морган.

– Наказание за твое безрассудство, – засмеялся Масуд.

– Ты полагаешь, я был безрассуден?

– Ты ходил по лезвию ножа. И прекрасно это понимаешь.

– Но ведь тебя не расстраивает то, что я был счастлив? – спросил Морган.

– Как меня может расстраивать то, чего я более всего хочу? Я рад за тебя, мой милый. Но ты должен обещать, что в следующий раз будешь более осторожен и благоразумен.

Подумав, Масуд спросил:

– А что теперь сталось с твоим трамвайным кондуктором?

Беда, постигшая Мохаммеда, терзала Моргана целый год – тем более что в открытую он ни с кем говорить не мог. Теперь же заговорил, и это стало настоящим облегчением. Мохаммеда в конце концов, через четыре месяца, выпустили из тюрьмы, и он смог рассказать, что с ним произошло. По его версии событий, двое солдат из Австралии попытались продать ему винтовку, что было весьма соблазнительно, если учесть полное беззаконие, царившее в стране. Но Мохаммед отказался дать запрашиваемую цену, да еще и оскорбил продавцов, после чего из чувства мести они добились его ареста на том основании, что он якобы пытался склонить их к продаже оружия. Серьезное обвинение. Мохаммеда приговорили к шести месяцам каторжных работ и штрафу в десять фунтов. В тюрьме его били, плохо кормили и относились к нему с презрением.

Морган не до конца верил этой истории, но ничего не сказал из чувства преданности другу. В истории имелись и другие детали, о которых он тоже умолчал. Например, Моргану было известно, что друг его оказывал сексуальные услуги охранникам с целью облегчить свое положение, а также открыто говорил о своей ненависти к англичанам, которых называл жестокими, и о своем желании отомстить. Морган не стал об этом упоминать, чтобы не очернить одного друга в глазах другого.

Масуд, время от времени кивая, спокойно слушал.

– В Индии происходит то же самое, – сказал он наконец.

– Но, надеюсь, не так плохо?

– Плохо, совсем плохо. С англичанами и с вашей империей фактически покончено. Теперь это лишь дело времени. Вас вытеснят назад, на ваш маленький остров.

– Где ты являешься самым желанным гостем, добавил бы я, – сказал Морган.

Он так расстроился, что едва не плакал.

– Империя не моя собственность, – покачал он головой. – Почему ты не можешь этого признать, Масуд?

– Твоя империя – дружба, Морган. И я это очень хорошо знаю. Я просто шучу. И пожалуйста, помни, что в Индии ты всегда будешь желанным гостем. Хотя, похоже, ты и боишься туда вернуться.

– Ничего подобного!

– В таком случае когда же ты приедешь?

– Не знаю, – ответил Морган. – Пока не время об этом думать. Наверное, не скоро. Я должен позаботиться о матери. На время войны я оставил ее и не могу так быстро уехать вновь.

Но все-таки думать об отъезде он продолжал и вернулся к этому вопросу несколько недель спустя, перед самым отъездом Масуда. Морган отправился в Лондон, чтобы повидаться с ним. Непринужденно болтая, они сидели в саду, принадлежащем их общему другу, когда, казалось бы, совсем забытое чувство вдруг нахлынуло на Моргана.

– Наверное, – сказал он, – я должен снова поехать в Индию, если мне когда-нибудь суждено закончить свой роман.

– Твой роман! – воскликнул Масуд. – Твой индийский роман!

Мысль о нем словно впервые пришла Масуду в голову.

– Как он продвигается? – спросил он. – Ты скоро его закончишь?

– Мой индийский роман безнадежен, – искренне засмеялся Морган. – Мне следовало бы выбросить его.

– Чепуха! Ты умрешь от скромности! Я тебя слишком хорошо знаю. Это гениальная работа, и она почти завершена.

Но роман отнюдь не являлся гениальным произведением и до завершения был страшно далек. За прошедшие шесть лет – с тех пор как он начал «Мориса» – Морган практически не касался своего индийского романа. Правда, незадолго до возвращения в Англию он предпринял серьезную попытку вновь засесть за него, но выдержал лишь несколько дней. Обычно он работал спокойно и методично, но на сей раз слова никак не желали соединяться в более или менее разумные последовательности. В один из наиболее ужасных дней он, сидя в одиночестве в своей мансарде, был готов закричать – столь близким к безумию сделалось его состояние. После чего он вновь отложил роман, казалось, окончательно.

Вместо этого он занялся статьями и книжкой про Александрию. Каждую минуту он был занят, занят работой, но то, что он делал, не относилось к творчеству, и, осознав свое положение, он впал в уныние. Жизнь перевалила за середину, а все у него повторяется изо дня в день, одно и то же. Появилось небольшое брюшко, на голове значительно поредели волосы, а красноватый тон кожи носа стал постоянным. Он понял, что главные силы его уже потрачены, а лучшие времена остались позади. И он не думал, что когда-нибудь закончит свой индийский роман.

* * *

И тем не менее, после того как Масуд отплыл домой, роман стал с удвоенной силой беспокоить Моргана. Как и тогда, в Индии, – чем меньшее место в его жизни заполнял Масуд, тем больше требовала книга. Но теперь у него сложились престранные отношения со всем незаконченным материалом. Он разглядывал его словно бы на расстоянии, со всеми плюсами и недостатками. В книге содержалось нечто еще не оформленное, что притягивало его и манило. Но, чтобы продолжить, он должен был бы снова окунуться в этот мир и почти воочию представить его в своем воображении. Как сделать это, Морган не знал.

– Просто возьмите перо и пишите, – посоветовал ему Леонард Вулф.

Немного нашлось бы людей, перед которыми Морган мог обнажить свои писательские раны, но перед Вулфами – мог. Они были так внимательны! Хотя и не всегда его понимали.

– Не так это и просто, – протестовал Морган. – Ну, беру я перо. Я, так сказать, бью по клавишам, но пока произвожу только диссонансы.

– Будьте настойчивы! – учили его. – Ваши проблемы не так необычны.

– Вы думаете? – спрашивал искренне удивленный Морган, который полагал, что хромотой страдает он один.

– Недавно я перечитал свой роман, – продолжил он после минутного молчания. – И потерял всякую надежду.

– Прекратите бороться с самим собой, – увещевал его Вулф. – Нет, в самом деле, вы еще хуже, чем Вирджиния. Вы обязаны закончить роман. Имей я на то полномочия, я бы вам приказал.

Этот разговор был возможен только потому, что Морган с Вулфом остались наедине. Обычно Вулфы были заняты сверх меры, но в тот день многочисленные люди, составлявшие их окружение, куда-то разошлись. Морган знал всех и каждого в своем кругу, и как конкретные личности многие из них ему нравились; но когда они собирались вместе, он обычно уходил в себя. Люди, группировавшиеся вокруг Вулфов, были теснейшим образом связаны отношениями самыми интимными и меняли привязанности и объекты сексуального влечения с такой же легкостью, с какой иные люди меняют шляпы. Они были умны, но каким-то жестоким и язвительным умом, острие которого нередко направлялось как против врагов, так и против друзей. Мог ли Морган обнажить перед ними свои неудачи? Поэтому если и секретничал, то лишь с Леонардом и Вирджинией.

– Я сказал Масуду, – говорил он теперь, – что, вероятно, мне придется вернуться в Индию. Я многое забыл; слишком значительные события произошли в последнее время: Египет, война. Я писал о других вещах. Индия представляется мне весьма смутно.

– Вот и поезжайте! – резко сказал Леонард. – Если именно это вам нужно.

У данного Леонардом совета были такие острые края, что он казался почти материальным объектом. Леонард не любил ходить вокруг да около. Он и сам провел немало лет на Востоке, отлично зная, что это значит.

– Возможно, и поеду, – неуверенно сказал Морган.

Вирджиния сидела рядом и курила сигарету из любимого ею крепчайшего табака. Ее присутствие ощущалось столь мощно, что дух Моргана, казалось, забился глубоко в угол его существа. Тем не менее со временем она ему понравилась – длинное, формой похожее на фонарь лицо, скрывавшее острый ум. Яркими иголками глаз она долго изучала лицо Моргана, а затем произнесла:

– Знаете ли, я не могу представить вас в Индии.

– Но я там уже был. Целых шесть месяцев.

– Знаю, – ответила Вирджиния, – вы писали мне. Но я просто говорю, что не вижу вас в подобных местах. Это моя проблема, не ваша.

Хотя каким-то образом, когда рядом находилась Вирджиния, все проблемы становились его.

* * *

Александрийская книга была написана, и Морган не знал, куда себя деть. Он предался ничегонеделанию – занятию, к которому у него был несомненный талант. Однако за сим последовали неизбежные спутники безделья – угрызения совести. Без следа проходил месяц за месяцем.

Конечно, он поддерживал связь с Мохаммедом, но вести, приходившие из Египта, не радовали. Ребенок, которого назвали Морганом, заболел и умер, и само по себе это было печальной новостью. Однако Морган никогда не видел этого ребенка, почему и воспринимал его существование как сказку. Гораздо более реальными и горестными оказались новости, связанные с самим Мохаммедом. Со времени, проведенного в тюрьме, обострилась его предполагаемая чахотка. Кроме того, он сильно нуждался и особенно страдал оттого, что его английский друг не мог помочь ему с работой.

Но что тут можно поделать? Морган прикоснулся к жизни Мохаммеда, но устроить ее был не в силах. Судьба египтянина всецело зависела от его положения и условий существования; они, в свою очередь, определялись принадлежностью к расе и классу, и изменить что-либо здесь было практически невозможно. Морган и сам вернулся в те формы существования, которые его вылепили. И лучше бы ему оставаться дома, по крайней мере теперь. А если он и поедет куда-нибудь в будущем – это будет не Египет.

Оставалась Индия. И хотя Морган пока не мог ехать, Индия звала его на разные голоса. Одним из них был голос Масуда. Между ними с момента приезда Масуда в Англию вновь установились самые нежные отношения. Масуд писал, что отложил денег, чтобы оплатить путешествие Моргана – трогательное предложение, которое Морган, конечно же, не смог бы принять.

Почти в то же самое время с Малькольмом Дарлингом, приехавшим в Англию в отпуск, пришло новое известие. Поминутно исторгая яростные диатрибы по поводу бойни в Амристаре, которой он был почти одержим, Малькольм сообщил, что привез для Моргана свежее приглашение от Их Высочества магараджи. Не пожелает ли Морган бросить все и приехать в Индию, дабы вступить в должность его личного секретаря?

– Он как-то уже просил меня об этом, – сказал Морган. – Но я даже не знаю, что это такое.

– О, индийцы обожают титулы, – ответил Малькольм. – Обычный административный пост, нечто вроде блюстителя конституции, хотя никакой конституции там нет. Его занимал англичанин, но он будет отсутствовать несколько месяцев по состоянию здоровья. Небольшой несчастный случай – он выпал из поезда.

– Я не могу на это пойти, Малькольм. Очень хочу, но не могу.

Сущая правда. Внутренне его тянуло в том направлении – настолько, что со временем Индия сделалась для него настоящей манией. И через несколько месяцев, чувствуя, что совершает измену, он написал в Девас осторожное письмо, осведомляясь, не занят ли еще пост личного секретаря магараджи.

Ответа Морган не ждал. Поэтому рассказал о письме матери. После обеда они сидели вместе в гостиной и читали, и Морган спросил:

– Что мамочка скажет, если Поппи снова уедет?

Мать вздохнула и пальцем заложила место в книге, где читала.

– Все зависит от того, куда.

Морган рассказал ей о Девасе и о возможном приглашении. Внимательно наблюдая за матерью, он не увидел на ее лице следов беспокойства.

– А не может ли это великое царство обойтись без твоих услуг? – спросила она.

– Думаю, может, – ответил Морган. – Но у меня имеется еще один мотив. То есть мой индийский роман.

– О да, – сказала Лили неопределенным тоном.

– Возможно, ты его не помнишь. Я завяз в нем, но лишь постольку, поскольку подзабыл детали индийской жизни. И мне нужно вернуться, чтобы освежить впечатления.

– Ну что же, мой дорогой, – сказала Лили, вновь открывая книгу, – если нужно, поезжай. Только будь осторожен.

Морган и не надеялся, что Лили так легко перенесет внезапное расставание. Хотя вряд ли это имело значение, поскольку Морган сомневался, что приглашение вообще придет.

Но потом оно, конечно же, пришло.

Когда прислали телеграмму, Морган гостил у Голди в Лайм-Реджисе. Сообщение было многословным, но весьма неопределенным, и Морган, стоя в холле, несколько раз прочитал его, прежде чем вернуться в гостиную, где работал Голди. Смущение Моргана было столь велико, что его старший друг, взглянув на его лицо, пробормотал:

– Все в порядке?

– Думаю, да. То есть меня приглашают вернуться в Индию.

– О-о, ужасно, – проговорил Голди. – Вы рады?

– Даже не знаю, – отозвался Морган.

Его поразило то, что невозможное вдруг стало возможным, а что, казалось, находится в другом мире, вдруг приблизилось на расстояние вытянутой руки.

– Он хочет, чтобы я приезжал немедленно, – добавил он.

– Ни за что бы не вернулся туда, – покачал головой Голди. – Если, конечно, существует небесная справедливость, то Всемогущий отправит меня за грехи именно туда. Однако никакой магараджа не имеет надо мной подобной власти.

Всю войну Голди, мрачный пацифист, провел взаперти в Кембридже, желая, как он выразился, впитать в себя весь ужас времени.

В самом начале противостояния Голди отправил свой проект в Лигу Наций и с тех пор настойчиво его продвигал. Принятие Мирной конференцией Конвенции Лиги Наций вернуло ему уверенность в собственных силах, и настроение его с тех пор значительно улучшилось. Хотя он и был озабочен плачевным состоянием мира и его искренне волновало все, от голода в Китае до линчевания негров в Америке, уединившись с Морганом в Лайм-Реджисе, он изменился к лучшему, пребывая в состоянии относительной удовлетворенности жизнью. Завернувшись в халат, он сидел над переводом «Фауста». И хотя говорил Голди с Морганом тоном самым мрачным, подвижный рот выдавал его, а маленькая кисточка на макушке его оранжевой шапочки весело подергивалась.

Морган уже направился к двери.

– Телеграфирую согласие, – сказал он.

– Не обдумав все тщательно? – спросил Голди. – Мудро ли это?

– Что?

Морган смутился, не сразу поняв вопрос.

– Что же здесь обдумывать? – спросил он. – Я еду, и еду непременно.

* * *

Теперь, когда новость об отъезде обрела реальные черты, Лили частично вышла из равновесия. В последние дни перед его отъездом она как-то поблекла и стала невнимательной, но Морган понимал, что это от любви к нему, а потому реагировал соответственно. Вечером, перед отъездом, она написала записку, полную самых нежных слов из тех, которыми располагала.

«Мне представляется, что я проснулась много дней назад, а тебя нет уже долгое время. И дом скучает по тебе. Он так печален, словно знает, что ты в отъезде, в Лондоне, уехал на день или два. И во сне у меня было то же самое чувство, когда объявили войну».

Но в печали пребывал не дом, а его мать. И даже это не могло остановить Моргана. Через двенадцать дней после отплытия из Тилбери он уже был в Порт-Саиде.

Морган рассчитывал встретиться с Мохаммедом уже на берегу, но, к своему удивлению, когда он только собирался двинуться к трапу, чтобы спуститься на катер, в толпе на борту корабля вдруг увидел знакомую сияющую улыбку. Они пожали руки и уставились друг другу в лицо. Друзья не виделись два года, и в течение довольно долгого времени Морган ничего не понимал.

– Разве ты не рад видеть меня, Форстер? – спросил Мохаммед.

– Конечно, рад! Но как ты пробрался на корабль?

– Подкупом. Все делается за бакшиш, ты же знаешь.

Он достал коробку и протянул ее Моргану.

– Вот дорогие сигареты, мой тебе подарок, – сказал он. – Коробка неполная, потому что мне пришлось подкупать разных людей, чтобы тебя найти. Но мне кажется, ты меня больше не любишь.

Корабль кишел людьми, и продемонстрировать свою любовь Моргану было негде. Пока они пробирались по палубам второго класса, единственное, что им было доступно, – время от времени телами касаться друг друга через одежду.

Стоял холодный вечер, ветер гнал по небу низкие облака, и Мохаммед был тепло одет. Неожиданно он остановился и, взяв Моргана за руку своей рукой в голубой вязаной перчатке, спросил:

– Ну как ты, друг мой? Как ты?

– Со мной все хорошо. А как ты?

Неожиданно Мохаммед помрачнел.

– Я болен, – сказал он. – Я потерял в весе четыре фунта. Отец Гамилы обанкротился. Жизнь совсем плохая.

Морган остановил его.

– У меня только несколько часов, – сказал он. – Я не хочу разговаривать о грустном. Давай говорить о хорошем.

Мохаммед посветлел лицом.

– Я согласен. Давай притворяться, – сказал он.

Они стояли у поручней, глядя, как огромные угольные баржи проплывают мимо и скрываются в темноте.

– Пойдем и выпьем кофе на берегу, – предложил Мохаммед.

До берега добирались минут пять. Стоя на катере, Морган попытался определить, насколько похудел Мохаммед, но из-за толстого пальто – одна из бывших собственных вещей Моргана – его тело облегала плотная толстая ткань. Может быть, оно и к лучшему – иногда легче ничего не знать.

Приятно было вновь стоять на земле Египта, рядом с другом. До сего момента он не мог представить, как произойдет их встреча. Они вместе пили кофе по-турецки и сообща составляли открытку, которую Морган пошлет матери, после чего отправились гулять вдоль канала. С моря тянулся туман, и вдалеке вода сливалась с небом. Даже фигуры людей возле пристаней казались лишенными плоти, нереальными.

– Похоже на сон, – сказал Морган.

– Да, – ответил Мохаммед, хотя, возможно, они говорили о разных вещах.

В первый раз за вечер они замолчали и пошли, прижавшись друг к другу, плечом к плечу, вдоль мола по направлению к статуе де Лессепса. У могучей скульптуры были видны только ноги, тело исчезало вверху, в туманной ночи. Друзья постояли возле нее в молчании, а затем отправились вдоль пустынного берега, где чуть в стороне от моря нашли ложбину в песке и сели.

– Итак, – произнес Мохаммед, – Индия.

– Да, Индия. Наверное, на год.

– Позволь мне поехать с тобой.

– В следующий раз, – покачал головой Морган, не глядя Мохаммеду в глаза.

И быстро добавил:

– Я остановлюсь в Египте на обратном пути, и мы будем с тобой вместе.

– Но как надолго ты остановишься? Сегодня ты здесь всего на четыре часа. И что такое важное тебя ждет в Индии, что тебе нужно ехать туда так быстро?

– На обратном пути буду в Египте гораздо дольше, – сказал Морган.

От сдерживаемого чувства голос его стал хрипловатым. Оба понимали, что привело их сюда, в темноту, и Мохаммед не удивился, когда Морган наклонился к нему, запустив руку под складки его пальто.

Египтянин вздохнул, однако не стал сопротивляться и откинулся назад.

– Глупости, – сказал он, покачав головой.

– У всех свои глупости, а эти принадлежат мне.