Хесус Мараньон не любил, когда его фантастический дом называли роскошным, ибо роскошь — это избыток украшений, чрезмерная пышность и комфорт, а его жилище никогда не казалось перегруженным, как это часто бывает с домами нуворишей. Разумеется, если не считать излишеством пару скульптур Бранкузи в саду. Роскошь предполагает изобилие ненужных вещей, а с этой точки зрения шале Хесуса Мараньона в элитном поселке Ла-Крус-дель-Монте нельзя было назвать роскошным, потому что все в нем служило только для того, чтобы его хозяин пребывал в мире с самим собой. Например, беспроводные камеры видеонаблюдения, стоявшие по периметру участка площадью десять тысяч квадратных метров, были не только последним криком японской технологии безопасности, но и служили эстетической цели: сферические каркасы агатового цвета, спроектированные Исси Мияки, передавали сигнал на камеры «Банг & Олуфсен». Усадьба Мараньона, названная Ифигенией (по «Ифигении в Тавриде» Глюка, любимой опере супруги Мараньона), была более известна под именем «маленький Прадо»: в ней хранилось множество бесценных картин, включая двух Сурбаранов и одного Веласкеса, и можно было без преувеличения назвать этот дом музеем Прадо в миниатюре.

Даниэлю, прибывшему к «маленькому Прадо», даже не пришлось показывать приглашение. Сам Мараньон, встречавший гостей у входа в сад, жестом пригласил его войти. Даниэлю показалось, что охранник, которому пришлось его впустить, был разочарован тем, что обошлось без обыска.

— Ты один из мальчиков Дурана, верно? — спросил Мараньон, протягивая руку для приветствия, в другой руке он держал бокал шампанского «Кло дю Мениль» урожая девяносто пятого года.

Это был крупный мужчина лет шестидесяти, широкоплечий, с коротким горбатым носом, напомнившим Даниэлю лезвие томагавка. Его лицо покрывал безупречный загар, и, несмотря на то что было еще светло, глаза его время от времени вспыхивали зеленовато-золотистым светом, как у филина.

— Я работаю в его отделении, — ответил Даниэль, отметив проницательность хозяина.

— А как тебя зовут?

— Паниагуа. Даниэль Паниагуа.

— Добро пожаловать в мою скромную обитель, Даниэль. Я понял, кто ты, потому что ты здесь единственный, кого я не знаю. Я понимал, что Дуран зашлет ко мне шпиона — не обижайся, это шутка, — и сказал себе: это будет кто-то незнакомый. Помни, друзья Хакобо — мои друзья. Наверно, он наговорил тебе про меня с три короба, что я его преследую и все такое. Не верь ни одному его слову, ему нравится выдавать себя за жертву, ты же знаешь этих политиканов. Он не пришел сюда просто потому, что не хотел. Немного шампанского?

— Спасибо, с удовольствием.

С проворством иллюзиониста Мараньон едва заметным движением головы заставил возникнуть ниоткуда, подобно голубю из рукава, официанта с подносом, уставленным бокалами.

— В двух бокалах слева шампанское, которое я пью. Хотя оно самое дорогое в мире и, несомненно, имеет отменный вкус, я не рекомендовал бы начинать с него. Попробуй другое, «Болинже» девяносто седьмого года, возможно, оно тебя заинтересует, его делают из винограда пино нуар и тоже не задаром.

Даниэль взял бокал, выбранный радушным хозяином, и предложил музыкальный тост:

— За Бетховена!

Тогда Мараньон сделал нечто, позабавившее Даниэля, хотя и совершенно сбившее его с толку: он процитировал странные стихи:

Я поднимаю этот кубок За здравие, союз и силу… —

трижды чокнулся с Даниэлем и лишь тогда сделал первый глоток.

Затем он целых десять минут пытался объяснить, что на самом деле произошло с его дочерью и ван Аспереном, которого он, чтобы подчеркнуть свою близость с артистом, называл просто Бобом.

Тем временем Даниэль, не желая показать, что рассказ Мараньона ему не интересен, бросал мимолетные взгляды на смуглую женщину с роскошной шевелюрой и огромными кольцами в ушах, которые она могла бы крутить как хулахуп. Она была в очень открытом черном платье с тонкими бретельками и асимметричным подолом, открывавшим одно колено. Даниэль подумал, что она похожа на итальянку и что ее могли бы звать, к примеру, Сильваной. Она ни разу не взглянула в его сторону.

— … и вот, когда приехал Боб, Хакобо, зная, что Клаудиа, моя дочь, обожает барочный репертуар, предложил мне, чтобы в самом конце, когда Боб будет исполнять что-нибудь на бис, она спела пару арий. Дуран всегда любил производить впечатление, он хотел мне показать, что хотя у него нет ни гроша, артисты всего мира едят у него с руки. И разумеется, репертуар выбрал он: Клаудии предстояло спеть под аккомпанемент Боба арию «Schafe können sicher weiden» из кантаты номер двести восемь.

— Да, из «Охотничьей кантаты», — подтвердил Даниэль.

— Верно. И вторую, «Komm, komm, mein Herze steht dir offen», кажется, номер сто пятьдесят девять.

— Номер семьдесят четыре, — поправил Паниагуа, не переставая восхищаться безупречным немецким своего собеседника.

— Но в последнюю минуту Боб начал жаловаться, что они с Клаудией совсем не репетировали и лучше отложить выступление на следующий раз, и Хакобо ужасно разозлился. Но не на Боба — ведь это он в конечном счете сдрейфил, — а на меня, хотя я был совершенно ни при чем. Он обвинил меня в том, что я препятствую репетициям Клаудии, хотя я только сказал, что одну из двух репетиций придется перенести, потому что Клаудиа должна быть в Барселоне на свадьбе моей племянницы Патрисии. Вероятно, Дуран почувствовал свое бессилие, потому что не сумел урегулировать простой вопрос — согласовать наш график, — и, чтобы не выглядеть смешным, вбил себе в голову, что это я потребовал устроить выступление моей дочери. Хорошо, а как насчет тебя? — спросил Мараньон, заканчивая рассказ.

— Мое дело сторона, — ответил Даниэль, полагая, что они по-прежнему говорят о ван Асперене. — К тому же у меня тогда был гепатит.

Услышав ответ Даниэля, Мараньон насмешливо улыбнулся. Он схватил с подноса еще один бокал «Кло дю Мениль», который чуть не оказался в руках толстяка в подтяжках.

— Я не прошу тебя вставать на чью-то сторону, парень. Я просто спрашиваю, чем ты занимаешься.

— A-а. Я преподаю историю музыки. И пока меня не выгонят…

— …я никуда не уйду, так? О святая простота! Хорошо, было очень приятно познакомиться. Извини, Даниэль, но я веду себя невежливо по отношению к другим гостям. — И он пошел обслуживать своих «клиентов».

Даниэль довольно долго бродил по саду, ни с кем не вступая в разговор. Некоторые лица казались ему знакомыми, но он никого здесь не знал, и его не знал никто. Ощущение одиночества и изоляции среди толпы (здесь собралось человек сто пятьдесят) было полным. Он слонялся вокруг, ожидая, что будет принят какой-нибудь компанией, вымученно улыбался, встречаясь взглядом с кем-то из гостей, и молил небо о том, чтобы Мараньон, заметив его одиночество, сжалился над ним и кому-нибудь представил, пусть даже метрдотелю. Только официанты не относились к нему как к прокаженному, они то и дело подходили, предлагая разные деликатесы. Настоящие гастрономические изыски, которых Даниэль, возможно, не попробует до конца своих дней.

— Сеньор, еще одно канапе с тунцом под соусом тартар с инжировым чатни?

— Да, спасибо.

И он шел в угол, чтобы с жадностью проглотить лакомство, стыдясь, что он единственный ни с кем не разговаривает, а только ест, ест и ест, как страдающий булимией кролик из рекламы батареек «Дюрасел».

Его муки закончились, когда Хесус Мараньон поднялся по каменной лестнице, ведущей в его величественный дом, и попросил внимания гостей. Рядом с ним, немного отступив назад, стоял седой, коротко стриженный человек с греческим носом и в круглых металлических очках, который оказался Рональдом Томасом, не побоявшимся реконструировать Бетховена. Он с удовольствием озирал с высоты толпу и время от времени махал кому-нибудь или подмигивал. Кажется, он знал здесь всех.

Убедившись, что все внимание приковано к нему, Мараньон с большой торжественностью обратился к гостям:

— Я хочу поблагодарить всех собравшихся и извиниться за то, что мы не сумели разослать приглашения заблаговременно. По причине многочисленных международных обязательств сеньора Томаса назначить точную дату выступления представлялось невозможным, и я не решался рассылать приглашения, не будучи уверенным в приезде гениального музыканта. Однако в конце концов нам удалось сотворить чудо, и через несколько минут мы станем свидетелями беспрецедентного музыкального события. Позвольте мне напомнить, зачем мы здесь собрались. Впервые в истории благодаря необычайному упорству и таланту стоящего рядом со мной человека нам выпала честь прослушать первую часть Десятой симфонии Бетховена. Ты хочешь что-то сказать, Рональд?

Томас, которому явно льстили похвалы мецената, сделал едва заметный жест, чтобы привлечь внимание Мараньона, затем, шагнув вперед, что-то прошептал ему на ухо.

— Чтобы не ставить в неловкое положение своих друзей из Южного полушария, Рональд просит меня уточнить, что исполняет Десятую симфонию на публике не в первый, а во второй раз в истории. Первое исполнение состоялось меньше месяца назад в отделении музыки университета Отаго, где, как вы знаете, преподает маэстро. Но чтобы ни на йоту не принизить значение нашего концерта, я, дорогие меломаны и меломанки, почтившие своим присутствием мой дом, хочу открыто заявить, что, во-первых, эта так называемая мировая премьера Десятой симфонии состоялась в Новой Зеландии, которая находится на другом конце света, почти в двадцати тысячах километров отсюда, и для нас как бы не существует, а во-вторых — и это более важно, — там в исполнении Томаса прозвучала фортепианная версия симфонии, то, что музыканты называют переложением. К тому же, как мне рассказывали, рояль был расстроен!

Томас закивал, подтверждая слова Мараньона, и тот продолжал:

— Сегодня вечером мы услышим оркестровку первой части Десятой симфонии, сделанную этим выдающимся британским музыкантом, проживающим в Новой Зеландии. Выступление продлится чуть более пятнадцати минут. После этого вам предлагается одно из двух: либо считать вечер законченным — что еще можно делать после того, как послушаешь Бетховена? — либо перейти к другому занятию, несомненно более легкомысленному, но не менее приятному, здесь в саду, на этот раз с включенной звукоусиливающей аппаратурой.

Мараньон указал на группу латиноамериканских музыкантов, настраивавших микрофоны и инструменты для танцев, которые должны были начаться после концерта. В заключение он добавил:

— Не беспокойтесь, вам не будет жарко, внутри работает кондиционер последнего поколения, вас ожидает блаженство. Да, и последнее, но очень важное замечание. Те, кто бывал в «Ифигении», знают, что ее не назовешь убогой хижиной, но это и не Национальный концертный зал: там не поместятся восемьдесят музыкантов. Но восемьдесят музыкантов не помещались и в салоне князя Лобковича, одного из меценатов Бетховена, где впервые исполнялась «Героическая симфония». В те времена состав оркестра зависел от размеров помещения или количества имевшихся в распоряжении музыкантов. Так мы поступим и сегодня. Чтобы вам было ясно, в группе струнных будет только три скрипки, три вторых скрипки, две виолы, две виолончели и три контрабаса. Это, разумеется, не то, что хотел Бетховен, но мы воздадим должное гению тем, что на концерте прозвучат только оригинальные инструменты, то есть реконструированные в полном соответствии с инструментами той эпохи. Хотя оркестр будет представлен в меньшем объеме, его звучание или, иначе говоря, его тембр будет очень близок к тому, которым наслаждались современники композитора.

Гости почтительно внимали хозяину, перенесшему их в имперскую Вену конца XVIII — начала XIX века.

— А теперь пройдемте, пожалуйста, в дом. Вскоре мы станем редкими свидетелями исключительного события: мировой премьеры первой части Десятой симфонии Бетховена.

Слова Мараньона, пробудившие нетерпеливое ожидание публики, были встречены аплодисментами. Мгновенно появившиеся слуги широко распахнули двери, и гости стали заходить в дом.

— Hurry up! Чтобы не выпускать холодный воздух! — крикнул Томас тем, кто задержался в саду в отчаянной надежде съесть перед концертом что-нибудь еще и выпить последнюю рюмку.

Трудно поверить, но изысканная публика бранилась из-за лучших мест, а двое мужчин, перебравших спиртного, едва не сцепились в отчаянной борьбе за стул со сломанной ножкой. Даниэль, всегда испытывавший при подобных стычках острое чувство стыда, отошел подальше от этих одержимых, которые продолжали препираться, поощряемые своими взволнованными супругами.

Ему выпала редкая удача. На кресло рядом с ним опустилась привлекательная девушка, которую он пожирал глазами в саду. Ее сопровождал абсолютно лысый силач, похожий то ли на шофера, то ли на телохранителя, то ли на обоих вместе. Исходивший от соседки насыщенный восточный аромат «Пуазон» от Кристиана Диора одурманил Даниэля до конца вечера. Лысый с девушкой часто переговаривались, и Даниэль понял, что загадочная красавица была не итальянкой, а француженкой, и звали ее не Сильвана, а Софи.

Зал Мараньона с паркетным полом напоминал один из тех романтических салонов начала XIX века, в которых Бетховен столько раз играл свои новые сочинения. Например, «Героическая симфония» (которую сначала композитор посвятил Наполеону Бонапарту) не только впервые исполнялась во дворце Лобковича, но и впоследствии несколько раз звучала на домашних концертах мецената. Бетховен использовал эти пробные концерты, чтобы внести некоторые уточнения и изменения в партитуру, которая 7 апреля 1805 года была наконец-то официально представлена публике в Венском театре.

Чтобы придать живописность премьере, Хесус Мараньон отказался от электрического освещения и приказал повесить вдоль стен, украшенных фресками XIX века, десятки старинных канделябров, придававших залу вид театральной декорации. Интерес публики к концерту был огромным, отчасти из-за самой вещи, а отчасти из-за того, что музыканты никак не появлялись, хотя на сцене стояли пюпитры и часть инструментов. Наконец, когда публика начала проявлять нетерпение, показались оркестранты в париках и камзолах XIX века. Их встретили бурными аплодисментами. Как только музыканты принялись настраивать инструменты, на сцену вышел Рональд Томас, из-за которого, очевидно, и задерживался концерт: ему пришлось переодеться в коричневый бархатный сюртук а-ля Бетховен. Дирижера тоже встретили аплодисментами. Поприветствовав публику, он повернулся к ней спиной и лицом к оркестру.

Томас поднял руки, словно готовясь наброситься на первый такт, несколько секунд подержал их в воздухе и снова опустил, так и не решившись начать. Даниэль подумал, что музыканту вдруг стало плохо и концерт отменят. Или то был страх перед публикой? Некоторые артисты при виде зрителей испытывают такой ужас, что готовы на все, лишь бы прекратить мучения. Даниэль уже собирался звонить Дурану, чтобы рассказать о провале концерта, но после двух или трех попыток Томаса приступить к исполнению симфонии в зале воцарилась драматичная и очень музыкальная тишина, дирижеру удалось взять себя в руки, и полились первые такты первой части Десятой симфонии Бетховена.

Они сразу же напомнили Даниэлю незабываемое начало Пятой симфонии, только на этот раз Судьба не стучалась в дверь гения четырьмя нотами, мелодия состояла всего из двух аккордов: ПАМ-ПАМ! ПАМ-ПАМ! ПАМ-ПАМ! Трижды прозвучав, они уступили место изысканной женственной теме, доверенной духовым инструментам и перенесшей слушателей в бетховенский мир свободы, равенства и братства, который композитор не раз воскрешал в других произведениях. Музыка на пять минут погрузила присутствующих в атмосферу небывалой нежности и утонченности, а затем швырнула их в другой, жестокий мир, неистово и яростно, как это бывает в allegro agitato Бетховена (при резком переходе от одной части музыкального произведения к другой музыканты пишут в нотах attacco). Казалось, гений хотел сказать: «Я показал вам мир таким, каким бы мне хотелось его видеть (Даниэль никак не мог отделаться от впечатления, что анданте напоминает песню Джона Леннона „Imagine“), а теперь смотрите, каков он на самом деле: жестокость, зависть, смерть, разрушение, одиночество, трагедия». Это был настоящий Бетховен. Даже такие искушенные слушатели, как Паниагуа, не сумели бы отличить оригинальные фрагменты от сочиненных Томасом для перехода от одного музыкального эпизода к другому.

Когда музыка смолкла и раздались аплодисменты — не свист и не шиканье, как он боялся поначалу, — Даниэль почувствовал, что у него мокрые глаза и комок в горле. Спроси у него кто-нибудь, который час, он не смог бы ответить.

Даниэль, потрясенный возвышенной музыкой, минуты две не мог подняться со стула. Он сидел настолько неподвижно, что один из слуг, которым было поручено вынести стулья, как только публика выйдет из зала, подошел к нему и озабоченно осведомился, как он себя чувствует. Даниэль тут же сообразил, что в действительности слуга хотел убедиться, что он жив, и успокоил его, спросив, где находится артистическая Томаса, которого он хотел поздравить с концертом.

— Даже если я вам объясню, куда идти, — сказал слуга, — вы все равно потеряетесь, потому что это очень, очень сложный дом. Если вы любезно согласитесь пойти со мной, то я проведу вас в комнату, которую мы подготовили для сеньора Томаса.

Слуга нисколько не преувеличил, они словно оказались в лабиринте: в доме было множество лестниц, которые вели то вверх, то вниз, казалось бы, без всякой цели, образуя множество небольших возвышений и уступов, назначения которых Даниэль никак не мог уразуметь.

— Дону Хесусу нравится, когда в доме присутствует то, что он называет визуальным ритмом, — неожиданно произнес его поводырь, который, кажется, умел читать чужие мысли.

Преодолев множество сложных переходов, они наконец-то оказались у нужной двери, и слуга, решив, что его миссия окончена, собрался уходить.

— Постойте! — крикнул вдогонку Даниэль. — Не уходите. Как я потом отсюда выйду?

— Не беспокойтесь. Я вас увижу.

И показал куда-то вверх. На потолке длинного коридора Даниэль мог смутно различить недремлющее око инфракрасной камеры.

Двумя короткими ударами Даниэль стукнул в дверь, и та распахнулась так быстро, что он отпрянул. Как будто тот, кто стоял за дверью — а это оказался не кто иной, как Рональд Томас, — был наготове и держался за ручку изнутри.

Музыкант по-прежнему был в сюртуке XIX века, в котором блистал во время концерта.

— Привет, — произнес Даниэль, протягивая руку, которую Томас не стал пожимать. — Меня зовут Даниэль Паниагуа, я музыковед. Хочу поблагодарить вас за великолепный концерт, который вы нам подарили.

— Большое спасибо, — ответил Томас ровным голосом, не выражавшим никаких эмоций. Его поведение резко отличалось от непринужденной жизнерадостности, которую он демонстрировал перед концертом. Поскольку музыкант не проявил ни малейшего намерения его впустить, Даниэль покорно заговорил с ним через порог.

Несмотря на то что дверь была всего лишь приоткрыта и Томас загораживал вход своим телом, Даниэль мог убедиться, что в комнате, кроме музыканта, никого нет. Это показалось ему очень странным. Обычно после удачных концертов — особенно после такого необыкновенного концерта, как этот, — в помещения подобного рода набивается толпа восхищенных зрителей и пробиться к артисту бывает труднее, чем проложить себе путь в лесах Амазонки без мачете.

— Простите, что не приглашаю вас войти, — сказал Томас, явно думая о другом. — Сейчас неподходящий момент.

Все это время музыкант прижимал руку к шее, словно ему трудно было дышать.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Даниэль, вспомнив промедление на сцене.

— Превосходно. Если не считать небольшой сухости в горле. Но это у меня всегда бывает в день концерта. Надо было попросить хозяев поставить сюда какие-нибудь растения. Это всегда помогает.

— Вы правы, — подхватил Даниэль, порадовавшись возможности продемонстрировать свои знания перед знаменитостью, — вот почему артистическое фойе по-английски называется green-room. Еще во времена Шекспира среди актеров распространился обычай ставить в театральные помещения растения. Те увлажняли воздух, а это полезно для голоса.

— В других обстоятельствах я охотно поговорил бы с вами о елизаветинском театре, — ответил Томас, сдержанность которого теперь сменилась откровенным раздражением. — Прошу меня простить.

Тогда Даниэль сделал то, чего от себя не ожидал: вставил ногу в дверной проем, чтобы Томас не мог захлопнуть дверь у него перед носом, и, не давая тому опомниться, проговорил:

— Прошу вас уделить мне пять минут, я хочу спросить вас о симфонии.

Томас метнул в него возмущенный взгляд, и Даниэль подумал, что сейчас он вытолкнет его за дверь, однако, к его огромному удивлению, музыкант ответил:

— Хорошо. Только не больше пяти минут.

Как только Томас, пропуская Даниэля, отступил на шаг, зазвонил мобильный телефон. Музыкант вынул его из кармана сюртука и приложил к уху. Даниэлю не удалось разобрать ни слова, так как Томас отошел в дальний угол и что-то принялся шептать таинственному собеседнику.

Беседа была короткой, хотя и весьма несвоевременной для Даниэля, ибо Томас мгновенно изменил свои намерения относительно предстоявшего разговора.

— Мне очень жаль, но я не могу уделить вам и пяти минут. Я должен срочно явиться в другое место, — извинился он.

И тихонько подталкивая Даниэля к двери, решительно положил конец их недолгой встрече.