ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ
Возле ног матроса — бескозырка. Пробившийся сквозь оттаявшие стекла луч солнца поблескивает на потускневшем золоте ленты.
— «П-ры-у-т», «Прут», — по складам читает надпись на ленте бородатый казак в выцветшей гимнастерке с потемневшими следами от погон на плечах. — Чегой-то не пойму. Это вы, что ли, прете? — спрашивает он матроса.
Молчит матрос. От ворота тельняшки вниз, к животу, змеится кровавый ручеек. Матрос смотрит в окно. Там, согретые солнцем, медленно тают сосульки: кап!.. кап!.. Видна крыша сарая, на ней хлопочут, суетятся воробьи.
Казак рассуждает:
— Слово-то какое чудное придумали — «Прут». А куда прут — сами не ведают! Жизня, видать, вам ничего не стоит. Да и то сказать, что за жизня у матроса? Полосатая шкура да соленая вода.
Матрос следит за воробьями. Вот они испуганно взметнулись. На солнышко вылез серый, с белыми лапками кот, глянул на улетевших воробьев и лениво, с безразличным видом потянулся, будто вовсе не нужны ему эти непоседы птицы.
Бесшумно открылась дверь. Вытянулся по струнке казак. На пороге высокий военный, судя по выправке — офицер. Он еще не стар, хотя сквозь тщательный зачес сквозит лысина.
Офицер окинул быстрым взглядом пленного, прищурился:
— На «Пруте» ходил, матрос?
Пленный продолжает смотреть в окно. Кот неосторожно ступил в лужицу и отряхивает лапку. Офицер присел к столу, заглянул в бумажку, спросил:
— Арсений?
Как от удара, вздрогнул матрос: «Откуда знает имя?» Офицер медленно читает:
— Рывчук. Что за фамилия? Хотя кто вас, одесских, разберет. И греки, и немцы, и поляки, и итальянцы... Сам черт вас туда со всего мира натаскал!
«Откуда мог узнать имя и фамилию? Я ж не брал с собой в разведку никаких документов». Матрос все смотрит в окно. Сосульки уменьшаются и уменьшаются. Уже с них не капает, а льет. Вот одна с треском сорвалась.
Поймав наконец взгляд матроса, офицер говорит:
— Февраль, а смотри, как тает! Весна, а ты, матрос... Незавидная у тебя судьба... Кого же ты ждешь, сына или дочку?
Арсений упирается взглядом в лицо допрашивающего. «Ну откуда он все знает?»
Офицеру доставляет удовольствие играть с жертвой.
— Екатерина Юзко... Так, кажется, зовут вашу супругу, или кем она вам приходится?
— Что с ней? — Веревки впиваются в руки.
— Ну, заговорил... Так-то лучше.
— Что с ней? — Пересыхает во рту, дрожат ноги, в белый блик расплывается окно.
Кап!.. Кап!.. Кап!.. — тают сосульки. Нет, это копыта чавкают в рыхлом снегу... Кап!.. Хлюп... Кап!.. Хлюп... Уходит отряд...
— За что будешь умирать, матрос? Сам не знаешь... А ведь наш атаман Григорьев — народный герой, командир дивизии.
«Где слышал это? Недавно... Совсем недавно...» И вдруг Арсений вспоминает вкрадчивый голос Перепелицы:
«Григорьева кто ж не знает? Это ж такой человек... Герой! Зря мы с тобой мотаемся, браток. Послушай, что народ говорит об атамане. Он же наш, красный...»
...Арсений и Перепелица медленно едут по лесной тропинке. Перепелица говорит без умолку. Арсений настороженно слушает. Не любит он своего напарника по разведке. Хотя и носит Перепелица морскую форму, а чужой какой-то! И слова у него чужие.
— Не доверяет Гонта людям, — жужжит Михайло Перепелица. — Зачем он нас послал? Так может снарядить разведку и в саму Москву. Чтобы и там навести справки о самом товарище Ленине.
— Приказал командир, выясним... — перебил Арсений.
— «Команди-ир», — передразнил Перепелица. — Когда, матрос, из тебя муштра выветрится? Своим умом надо жить. А командиры, что они, умнее нас с тобой? Я так думаю. Всем отрядом надо податься к атаману Григорьеву. Он за Советы горой стоит... Правда, коммунистов да комиссаров с той земли, где Христа распяли, не любит...
— Подлюга!
Арсений скособочился в седле, чтобы удобнее было схватить Перепелицу за грудки. Тот испуганно пришпорил коня, вырвался вперед; находясь на почтительном расстоянии, сказал:
— А ты дурной! Я ж пошутковал... Надо знать, с кем в разведку идешь.
...Журчит, журчит в ушах вкрадчивый голос. Но это уже не Перепелица, это офицер убеждает матроса:
— Атаман Григорьев обратился к украинцам со специальным «Универсалом». Слушай! Это и к тебе, матрос, обращается атаман: «Святой труженик! Божий человек! Взгляни на свои мозолистые руки и оглядись вокруг. Ты царь земли! Политические спекулянты обманули тебя разными хитростями. Они использовали комиссаров из московской «обжорки» и той земли, где распяли Христа...»
Вот, значит, откуда Перепелица набрался мудрости! И не допрашивающему офицеру, а Михайле отвечает матрос:
— Брехня! Все брехня!
— Мерзавец! — стучит кулаком по столу григорьевец. — «Универсал» атамана брехней называешь?
— Брехня! — упорно повторяет Арсений.
— Большевик! К стенке мерзавца! К стенке!..
Подталкиваемый прикладом, матрос выходит на крыльцо.
От прогретых солнцем деревянных ступенек поднимается пар. Черная лоза винограда, свисающая с крыши, задевает Арсения по волосам. Бескозырка-то осталась там... Воробьи снова деловито возятся у лужи. Куда-то спрятался кот. Под ногами жидким месивом расползается снег. Тяжело идти. А тут еще руки за спиной туго стянуты веревкой. Впереди чернеет рощица. «Наверное, там и прикончат».
Вспомнилось сегодняшнее утро. Вместе с Перепелицей подскакали они к небольшой деревеньке. Спешились. Подкрались к сараю, осмотрелись. Солдаты с красными лентами на шапках тащат гусей, свиней, уводят скот.
— Вот какие подлюги твои разлюбезные григорьевцы. Полюбуйся!
Совсем близко от сарая седоусый крестьянин спросил у мародера:
— Яки ж вы красные, коли мужика грабите?
Бандит ткнул крестьянина кулаком — залились кровью запорожские усы.
Над самым ухом Арсения просвистела пуля. Рывчук обернулся: в руках Перепелицы винтовка.
— Ты что же это, гад, делаешь?! Разведку выдаешь!
— Не стерпел, браток!
Из деревни затрещали выстрелы.
— Полундра! Скачи к отряду, Перепелица. Я их задержу.
Арсений сбросил бушлат, в одной тельняшке кинулся на снег, беря на мушку первого из бежавших к сараю бандитов...
— Погоди трохи, — просит Арсения конвоир, останавливается, зажимает между ног винтовку, скручивает цигарку.
— Закурить хочешь?
Ноздри с жадностью втягивают запах крепкого самосада. Рывчук кивает. Казак вставил цигарку в его припухшие губы, чиркнул спичкой. Затем они молча идут по тропинке, попыхивая цигарками. Останавливаются на опушке. Конвоир разрезает веревки на затекших руках матроса.
— Может, помолишься?
— Обойдется... — отвечает Рывчук и вдруг видит за кустами черный бушлат, полосы тельняшки. «Это же Михайло Перепелица! Выручать пришел!»
Арсений кидается на конвоира, но, оглушенный ударом по голове, валится в снег. Перед ним возникает искаженное злобой лицо Перепелицы, черное дуло нагана.
— Расстрелять как следует не можешь, сволочь! — кричит Перепелица казаку.
Хлопает выстрел. Снег возле левого бока Рывчука медленно начинает краснеть. Михайло Перепелица смотрит на окрашенную кровью тельняшку.
— Так-то спокойнее! — говорит он и приказывает казаку: — Закопай за кустами.
— Слушаюсь, господин поручик!
Не знали в отряде Гонты, кого пригрели у себя. Если бы могли они заглянуть в церковные книги Варваринского прихода (небольшой деревенской церкви на Украине), то прочли бы такую запись: «В день 12 октября 1894 года у отца Евграфа родился сын, нареченный Пантелеймоном...»
Случилось так, что накануне родов у матушки Маланьи по телу пошли чиряки. Дабы избавиться от хворобы, матушка приложилась к лику святого Пантелеймона, слывущего исцелителем людских недугов. Через неделю-другую чирьи прошли. В благодарность за «чудесное исцеление» матушка назвала младенца Пантелеймоном.
Попович приверженности к святому Пантелеймону не питал. Позднее, когда обстоятельства сложились так, что прапорщик Пантелеймон Воскобойников оказался при дворе гетмана Скоропадского, он без колебаний переименовал себя в Богдана, а заодно изменил русскую фамилию Воскобойников на Сагайдачный. Когда карьера Богдана Сагайдачного при дворе незадачливого гетмана оборвалась по не зависящим от него обстоятельствам, попович-поручик вместе со штабс-капитаном Григорьевым подался в Красную Армию. По совету атамана Григорьева он натянул на себя матросскую форму, на бескозырке которой сверкало грозное слово «Гремучий», и заодно прихватил более простонародное имя и фамилию: Михайло Перепелица.
Григорьев направил своих ставленников во многие отряды Красной Армии. Так в отряде Гонты в форме матроса появился попович-поручик Воскобойников-Сагайдачный-Перепелица.
...Партизанский отряд Гонты метался в степях Украины, пытаясь пробиться к регулярным частям Красной Армии. В отряде большинство матросы, списанные с боевых черноморских кораблей. После того как в Бирзуле были разбиты красные и станцию захватили французы, отряд оказался отрезанным и все дальше уходил от моря, в степи Украины.
В одной из деревень командир отряда Гонта узнал, что в Елизаветграде рабочие подняли восстание, с помощью партизан окрестных сел изгнали петлюровцев, удерживают город и ждут подхода регулярных войск Красной Армии.
Эти вести порадовали Гонту. Отряд находился в районе Знаменки — рукой подать до Елизаветграда. Вплотную к Знаменке — большому железнодорожному узлу — подходил лес. Это было удачно. Осталось выяснить обстановку в самой Знаменке. Слухи были противоречивые. Одни говорили, что туда стянул своих головорезов Петлюра. Другие, наоборот, утверждали, что в Знаменке, как и в Елизаветграде, рабочие подняли восстание, петлюровцы разбиты, а на станции уже Красная Армия. Третьи предупреждали: петлюровцы в Знаменке «перекрасились», выдают себя за Красную Армию, а руководит ими петлюровский атаман Григорьев.
Для выяснения обстановки Гонта послал в разведку Арсения Рывчука — смелого матроса, который был близко знаком с самим Мыколой Ласточкиным, прославленным организатором коммунистического подполья в Одессе. Вместе с Арсением в разведку командир отправил и Михайлу Перепелицу, примкнувшего к партизанам после разгрома красных под Бирзулой. Разведка задерживалась. Не дожидаясь ее возвращения, Гонта вел отряд к лесу, где можно было надежнее укрыться, принять оборону.
...Катюша Юзко понимала, что стала обузой для отряда. Какой она боец в таком положении? Не зря Гонта оставлял ее вместе со своей женой Оксаной в одной из деревень. Было бы, конечно, спокойнее... Но, по расчетам Арсения и Кати, до родов оставалось еще недели две. И вот поди же...
Схватки начались, едва Арсен ушел в разведку. Лежа на санях, Катя до крови искусала губы, чтобы не закричать. Только Оксана Гонта и заметила, как ей плохо.
— Не до часу тебя разобрало... — сказала Оксана, склонив над ней усыпанное веснушками лицо.
Споткнулся гнедой, дрогнули сани. Катю пронзила боль. Она всем телом напряглась, и над степью взметнулся крик новорожденного: «Уа, уа!..»
Вспорхнул с куста ворон. Сделав круг, снова опустился на ветку, склонив голову, прислушался: не повторится ли странный крик? И крик повторился.
— Уа, уа!.. — кричал ребенок в неопытных руках Оксаны.
— Хлопец? — обессилевшая Катюша улыбнулась. — Добрый матрос будет!
— Уа, уа!..
Прядая ушами, топтался на месте гнедой. Ворон, привыкший к стонам умирающих, ржанию коней, звону сабель, выстрелам, к крови и смерти, продолжал вслушиваться в звонкое «уа!», возвещавшее о рождении человека.
И люди, подавленные горькой необходимостью отступать, тоже прислушивались к крику новорожденного, и многие улыбались. Командир отряда с лицом, обезображенным шрамом, ударил нагайкой по сапогу и радостно выругался. И кто знает, быть может, рождение человека больше любых слов вселило уверенность не в одну отчаявшуюся душу, заставило поверить в победу.
Дружнее захлюпали по талому снегу копыта, над отрядом тихо поплыла песня. Только вместо Дуни отряд пел: «Эх, Катя, Катя, Катя-я, Катя, душенька моя!..»
...Прошел день, на исходе второй, а разведка все не возвращается. Даже сладкое чувство материнства не может отогнать у Кати беспокойных мыслей: «Почему так долго нет Арсения? Сколько раз он попадал в переделки и всегда находил выход из положения. Как-то в лесу, натолкнувшись на отряд беляков, зарылся в опавшие листья, без движения пролежал сутки, но вернулся невредимым и привез нужные сведения. А то еще раз пошел в разведку и...»
Из леса выскочил всадник. Отряд остановился. Михайло Перепелица подскакал к командиру. Еще не зная, что произошло, Катюша инстинктивно прижала к себе сына, будто хотела защитить его от надвигающейся беды. Она медленно слезла с саней и, с трудом переставляя ослабевшие ноги, сделала шаг, другой...
— Тю, дурная! Ты що?.. — налетела на нее Оксана.
— Арсений не вернулся?..
К женщинам подскакал командир, за ним Перепелица. Дыхнув махоркой, Михайло склонился над ребенком.
— Назовешь-то как? — спросил он.
— Владимир. — Катерина пыталась заглянуть в глаза Перепелицы, прочесть в них ответ на свой молчаливый вопрос.
Но лицо матроса было спокойно, а ресницы прикрывали опущенные на ребенка глаза.
— Это как Ленина? Молодцом! — похвалил Гонта.
— Арсений так хотел...
Перепелица вздохнул и медленно снял бескозырку.
— Сынка-то он и не увидел...
Пошатнулась Катерина. Оксана подхватила ребенка и со злостью сказала Перепелице:
— Дурень! Разве можно так сразу?..
Командир обнял вздрагивающие плечи Катерины, подвел ее к саням, сказал жене:
— Оксана, нам надо уходить... Дороги на Знаменку нету. Ты с Катериной поезжай туда. — Командир кивнул на юг.
— Тю, и не думай!
— Ей тут в лесу не можно... Уезжайте... С ребенком вас не тронут.
Катюше хотелось заплакать, завыть! Тяжелый комок стоял в горле, в голове неотступно билась гнетущая мысль: «Арсений не вернется... Сына не увидит... Сын-сирота». Будто издалека доносились слова Гонты об отступлении, о Елизаветграде...
— Доброго вам пути, Екатерина Сергеевна, — впервые назвал Гонта ее по имени-отчеству.
— Спасибо....
Прижавшись к груди мужа, прощаясь, плакала Оксана.
ДОМА
Мария Александровна, мать Катерины, проснулась среди ночи. Вдали ухали орудия, а комната была наполнена привычными ночными шумами. В сенях скреблась кошка; муж, отвернувшись к стене, с присвистом дышал и жалобно постанывал. «На левом боку спит... Надо бы разбудить», — подумала Мария Александровна, прислушиваясь к канонаде. «Кто же это наступает? — гадала она. — И где Катерина?» Мария Александровна легла на спину. Свет месяца пробивался сквозь щели в ставнях. У окна на швейной машине белел кусок материи. Неоконченная работа...
— А-а-а-а... — застонал муж.
— Да перестань ты! — Мария Александровна раздраженно посмотрела на Якова Амвросиевича Свистунова — человека, которого называла своим мужем, но никогда не любила.
Овдовев, Мария растерялась. Первый ее муж, Сергей Юзко, слесарь с завода Эльворти, хотя и не слыл красавцем, но был человеком, на плечо которого можно было опереться. Руки у Сергея были золотые, и на заработки его — хотя и небольшие — можно было прожить.
Катерина была третьим ребенком в семье, но первые двое умерли. Потом на свет появился брат Петя, и Катюша, в три года ставшая старшей сестрой, ухаживала за маленьким. Вначале ее обязанности были несложны: покачает люльку, попрыгает перед плачущим братишкой, соску ему подаст. Постепенно обязанности усложнялись, но и Катюша росла. Отец и мать были всегда заняты. Отец на заводе, а мать, склонившись над зингеровской машинкой, строчила наряды мещанкам с Быковой — так называлась окраина, раскинувшаяся за Ингулом.
На Быковой же, в покосившемся от старости домике свекрови, и жила Мария с мужем и детьми. Комнатки были крохотные, низкие, и Сергей, высокий, широкоплечий, никогда не распрямлялся, чтобы не задеть потолок. Почерневшая рама, словно крест, пересекала окно.
За окном проходила нехитрая жизнь быковчан: девочки становились невестами, парни — женихами, умерших несли на кладбище, буйно заросшее жасмином и сиренью. На Быковой выросла и Мария, здесь же, догоняя ее ростом, тянулась вверх Катюша.
В августе 1914 года Сергея взяли в солдаты, а уже в начале 1915-го почтальон принес бумажку, в которой сообщалось, что рядовой Сергей Юзко «пал за веру, царя и отечество».
Жизнь становилась все тяжелее и тяжелее. Дорожали продукты. Быковские модницы все реже приносили заказы, а тут еще Петя чуть что — болел. Сколько на врачей да на лекарства расходовалось!
Как-то свекровь, с которой и раньше дружбы не было, заявила Марии:
— Забирай своих босяков и геть отсюда! Мертвого из могилы не поднимешь, а без него и вы мне не надобны!
Мария стала думать, как жить дальше. И тут одна из быковских модниц, принеся заказ, жарко зашептала:
— Кончай со своим вдовством, Мария! Такой самостоятельный мужчина... Ресторан... Красавец!
И модница познакомила Марию с «красавцем» — официантом богатого ресторана на Дворцовой — Яковом Амвросиевичем Свистуновым.
Многие годы Яков Амвросиевич бегал с подносом между столиками, расточал сладкие улыбки, угодливо сгибал спину перед клиентами. Ресторан посещали окрестные помещики, офицеры из юнкерского училища, местные богачи, врачи, адвокаты, заезжие знаменитости. Они не скупились на чаевые, а деньги Якову Амвросиевичу были очень нужны. Ему мечталось рядом с гостиницей «Палас» увидеть вывеску: «Ресторан Я. А. Свистунова». Он даже придумай название для ресторана: «Фортуна». Это слово он услышал однажды от одного образованного клиента, и оно волновало его своим неведомым смыслом.
С тех пор как началась война, чаевые росли. Посетители ресторана стали больше пить, швыряли деньгами. С Ковалевки, где жил рабочий люд, Свистунов перебрался в центр, на Миргородскую, где его соседями по дому стали инженер, аптекарь, зубной врач, мадам Жабо — хозяйка мастерской женских нарядов. В новой квартире не хватало только хозяйки. Присматриваясь к женщинам, чтобы выбрать себе спутницу жизни, Свистунов остановился на Марии. Ему нравились ее розовые щеки, волосы, словно вороново крыло, грустные карие глаза. Устраивало его и то, что она вдова, хлебнула горя — значит, попусту деньги мотать не станет. Знал Свистунов, что Мария неплохая портниха. Даже представлял себе не без удовольствия, как неподалеку от мастерской мадам Жабо появится вывеска: «Модная мастерская дамских и детских нарядов М. А. Свистуновой». Правда, у Марии двое детей. Но дети не маленькие — за собой присмотрят, прислугу нанимать не придется.
Мария, согласившись на замужество, не ждала для себя радостей. Она надеялась лишь на то, что Свистунов поможет ей вывести детей в люди.
Итак, свадьба состоялась.
Еще в ушах молодой звучали поздравления, а жизнь уже дала трещину: в город ворвалась гражданская война. Случалось, что власть в Елизаветграде менялась по нескольку раз в день. Уходили белые, приходили красные, их сменяли зеленые. Дворник из дома на Миргородской, где жили Свистуновы, хранил в подвале целую кучу знамен, и по утрам держал совет с другими дворниками: какое знамя вывесить, какую власть приветствовать, чтобы, не дай бог, не ошибиться.
В подобных условиях содержать ресторан было немыслимо. Ресторан на Дворцовой закрылся. Его хозяин Хрущицкий уехал в деревню переждать лихую годину, да, по слухам, там и умер.
Яков Амвросиевич замуровал в стену собранные чаевые и решил дожидаться, пока все не утихнет. А тогда... Ну что ж, раз нет в живых Хрущицкого — тут Яков Амвросиевич тяжело вздыхал — может, хозяином ресторана на Дворцовой станет он, бывший официант Яшка.
А пока на Миргородской появилась вывеска: «Модная мастерская дамских нарядов М. А. Свистуновой». Мария принимала заказчиц в самой большой комнате квартиры с тремя окнами. Чаще всего заказчицами были девицы, которые не терялись в военных условиях и не отличались приверженностью ни к одной власти.
Работы было много, и Мария предложила Катюше стать ее помощницей. Дочь отказалась. Она предпочитала работать в мастерской мадам Жабо и не зависеть от отчима. С его приходом в семью глухая стена встала между нею и матерью. Только младший братишка связывал Катю с семьей. Следуя примеру сестры, он отказался называть отчима отцом и, по словам матери, совсем отбился от рук. Целыми днями Петя с товарищами бегал по улицам, а возвратившись домой, к ужасу Якова Амвросиевича, приволакивал стреляные гильзы, осколки снарядов, от одного вида которых отчима бросало в дрожь. И он злобно шипел: «Выбрось! Сейчас же выбрось! Во время обыска найдут, и меня расстреляют! Брось в нужник!»
Но Петя не торопился выбрасывать свои сокровища.
Вскоре Катюша поступила на курсы сестер милосердия, но закончить их не успела, так как ушла с отрядом черноморских моряков на фронт. Покидая родной город, она даже не попрощалась с матерью, а Петю подстерегла на улице и сказала ему об этом.
Узнав, что падчерица сбежала с красными матросами, Яков Амвросиевич перепугался. Любой стук в дверь вызывал у него дрожь в коленях. Какая бы власть, кроме красных, ни появлялась в городе, Свистунов считал, что она пришла только затем, чтобы его расстрелять.
Однажды Яков Амвросиевич услышал, что красные «экспроприируют» имущество буржуазии. Значит, если его не расстреляют белые из-за падчерицы, то красные «экспроприируют» из-за денег. Он перепрятал свои сокровища в печку. Почему? Он и сам не знал.
Ночами Яков Амвросиевич стал спать беспокойно. Часто просыпался в холодном поту, стонал.
...Сон не шел. Мария повернулась на другой бок. Ей показалось, что скрипнула входная дверь. Она прислушалась, потом отбросила одеяло, нашарила туфли, вышла на кухню и тихо окликнула:
— Сынок! Сынок!
Тишина. Чиркнула спичкой, дрожащий огонек вырвал из темноты пеструю наволочку подушки, старенькое лоскутное одеяло. Лежанка была пуста. «Куда же это Петя среди ночи?» Вышла в сени. Так и есть — входная дверь не заперта.
На крыльце она снова окликнула сына.
Послышались робкие шаги.
— Мама, — тихо позвали из темноты.
— Катюша! — Мария Александровна бросилась к дочери.
— Осторожно. Ребенка не придуши.
— Ребенка! Чей ребенок-то?
— Сын мой... Сын... — плотнее прижала к груди дорогую ношу Катя.
Женщины тихо вошли в дом.
Где-то ухнуло орудие, близко застрочил пулемет. Мария Александровна торопливо перекрестилась, всхлипнула:
— Петенька-то нынче ночью ушел...
...Доктор Финкельштейн дремал, уткнувшись носом в меховой воротник. К вечеру подморозило. Сани, которые еще недавно с трудом тащились по раскисшей дороге, сейчас скользили легко. Доктор устал и был зол. Десять лет он женат и десятый год не может посидеть за праздничным столом в день рождения Эсфири. Такова профессия. Больные ждать не могут.
— Лев Абрамович! — окликнул доктора возница Авдей и остановил лошадь. — Дывися, дывися...
— Ну что там?
Финкельштейн высунул нос из воротника и увидел человека на снегу: рука с растопыренными пальцами выкинута вперед, на тельняшке расплылось ржавое пятно. Доктор поморщился.
— Нашел чем дивиться! Сейчас вся степь словно морг!
— Та що вы кажете, Лев Абрамович? Який же вин труп!
— Трогай лучше... Нечего по сторонам глядеть... Смотри, совсем стемнело.
Авдей крякнул, расправил вожжи и обернулся к доктору.
— Так, кажете, трогать?..
— Нет, тут будем ночевать! Человека дома ждет горячий пирог с мясом...
— Н-но!
Лошадь рванулась. Но Финкельштейн вдруг вытянул из рукавов шубы длинные пальцы с коротко обрезанными ногтями и ткнул кучера в спину:
— Беда мне с тобой! Человек замерзает, а он кричит: «Но!»
Авдей натянул вожжи. Доктор проворно спрыгнул с саней. Проваливаясь по колено в снег, подошел к матросу.
Григорьевцы, занявшие Знаменку, отдыхали. Гремел военный оркестр, повизгивали девицы, истошно мычали уводимые со двора коровы, причитали женщины. Двое в коротких шинелях, из-под которых виднелись синие шаровары, волокли по грязному снегу усатого железнодорожника.
К вечеру шум в городе стих, и к доктору Финкельштейну начали собираться гости. Эсфирь старалась быть веселой, но глаза ее не могли скрыть тревоги: Левушки до сих пор нет. Для некоторых теперь убить человека проще, чем выпить стакан воды. А ее сумасшедший Лева убежден, что в это проклятое время он должен спасать человечество. Ну какое ему дело, что на каком-то хуторе печник сломал ногу?
Раньше Эсфирь не беспокоилась о муже. Он больше десяти лет практиковал в этом местечке. Его здесь знали все, и он знал всех. Кто тронет врача, если он почти у каждого щупал пульс, каждому прописывал лекарство? А сколько их он оперировал, спасая от верной смерти! Даже во время погрома ее Леву не решились тронуть. Квартиру доктора погромщики обошли, словно запретный островок. Другое дело теперь.
Но спасибо гостям, они не давали Эсфири сосредоточиться на тревожных мыслях.
— Директория снова смазывает пятки, — уверял присутствующих розовощекий зубной врач Войтинский.
— Нет, нет! Директорию поддерживает генерал д'Эспре. Это Европа! — гудел высокий худой аптекарь, откидывая падающий на лоб длинный хохол, одиноко свисающий с лысой его головы.
— Зеленый, Ангел, наконец, Григорьев бегут, как крысы с тонущего корабля. Давно ли Петлюра гордился своим Верблюжьим полком? А сейчас где он? С кем? — наскакивал на аптекаря тугим животом Войтинский.
Споря, гости с нетерпением поглядывали на уставленный закусками стол, принюхивались к аппетитным запахам.
Разглядывая расставленные на столе яства, аптекарша с раздражением думала о своем муже: «О политике он говорить мастер, а вот курицу достать не может! — Аптекарша метнула гневный взгляд на мужа. — Берет за лекарства керенки, петлюровские банкноты с трезубцем на углах. А недавно ему сунули за йод совсем непонятную бумажку и сказали, что это деньги батьки Махно. А куда эти деньги? Печку топить! А у этой Эсфири, скажите пожалуйста, глаза грустные! Муж задержался — значит, привезет не одну, а две курицы».
Ванда Войтинская, молодая жена зубного врача, раскрыв тоненький томик стихов Надсона, с надрывом стала декламировать:
Эсфирь побледнела и с ужасом посмотрела на Войтинскую. «Он умер... Он умер!.. Он умер...» — звенели слова.
— Надсон — мой любимый поэт! — с жаром констатировала Войтинская и подняла глаза на именинницу. — Эсфирь, что с вами? На вас лица нет...
— Я просто устала, Ванда Станиславовна. А когда вы прочли эти....
Она не договорила. Распахнулась дверь, и на пороге появился доктор Финкельштейн. Он сощурился, обвел близорукими глазами собравшихся и сказал:
— Простите, господа! У меня больной...
— Левушка! — метнулась к нему жена.
— Приглашай гостей к столу. Я буду через полчаса.
Так же неожиданно, как появился, доктор исчез.
— Прошу к столу, — пригласила Эсфирь.
Гости рассаживались за праздничным столом, стараясь не шуметь. Аптекарша, выбрав выгодную позицию, потянулась за румяной куриной ножкой и, благополучно доставив ее на тарелку, вспомнила и о своем благоверном. Она отвалила на тарелку мужа добрый кусок щуки. Запасшись закуской, кто-то провозгласил тост, и гости, поднявшись, нестройно прокричали здравицу в честь хозяйки.
Пока гости расхваливали кулинарные таланты именинницы, Финкельштейн с Авдеем уложили матроса на кушетке в кабинете. Матрос был без сознания. Разрезав окровавленную тельняшку, Финкельштейн осмотрел рану.
— Спирт... Что ты топчешься как медведь? Дай ту бутылку... Вон ту... — обрабатывая рану, ворчал доктор.
— Будэ жыты чи ни? Дывиться, яка здорова людына...
— Здорова людына... Стреляли с близкого расстояния... Полюбуйся! — Доктор взял руку матроса и показал кровавые полосы у запястья. — Связан был...
— Невже?
— Матросу повезло. Вырвался из могилы — теперь сто лет проживет.
...Строчит пулемет... Так-так-так!.. Строчит, будто швейная машинка. И пули, как строчка, ложатся на чудесный зеленый шелк, устлавший лесную опушку. Пулемет содрогается в руках Катерины. Из леса выскакивают люди и, вскинув руки, изгибаются в глубоком шве, простроченном на зеленом шелке. Что это за люди? Вон тот, в красных шароварах, наверное, гайдамак. А этот, в обшитом галунами мундире, белогвардеец. А это еще кто?.. Скачет на белом коне на них. «Стреляй же, стреляй!» — слышит Катя голос Арсена. Руки Кати тяжелые, непослушные. Конь уже занес копыта над головой Арсена, и он совсем как младенец плачет «уа-уа»...
Кто-то вцепился в плечо Катерины, трясет ее...
Тускло горит керосиновая лампа, кричит Вовка, мать, склонившись над швейной машинкой, строчит цветастый капот. Яков Амвросиевич отпускает плечо падчерицы.
Катерина вскакивает, берет из люльки сына. Он тянет растопыренные пальчики к материнской груди, начинает мерно посасывать. Катерина думает о судьбе сына, о том, что никогда не будет отец носить его на плечах, некому будет Вовке сказать дорогое слово «папа». Она подносит розовые пальчики ребенка к губам.
«Счастливым будет наш сынок... Счастливым...» — слышит она голос Арсена.
Ни Катерина, ни Арсений, с детства узнавшие тяжелый труд, не могли себе представить, какой же будет эта счастливая жизнь их сына. Счастье всякий раз представлялось им по-другому. Маленькая Катюша мечтала о кукле, такой, как у соседской девчонки; и когда однажды отец принес ей куклу, она почувствовала себя счастливой. Во время работы у мадам Жабо она мечтала о том, чтобы есть досыта, высыпаться, думала, что будет счастливая, когда избавится от капризов и придирок «мадам». Но по-настоящему счастливой почувствовала себя Катюша, полюбив Арсена и узнав, что и он ее любит. В мечтах своих о счастье сына Арсений и Катюша видели какие-то сказочные города, высокие светлые дома, улыбающиеся лица, и среди этих лиц угадывалось лицо их сына. Кем он станет? Инженером? Доктором? А может, капитаном?.. Одно было ясно — их Владимир будет образованным, сильным, красивым. Но счастье его было в чем-то значительно большем, что словами высказать было невозможно. Поэтому, наверное, Арсен уверенно говорил: «Счастливым будет наш сынок... Счастливым. Потому что, знаешь, здорово счастливыми будут люди этак лет через двадцать. Красиво станут жить».
Целует Катерина пальчики сына и думает: «Нехорошо его отчим называет. Пусть Вовка с ее материнским молоком впитает любовь к отцу, которого никогда не увидит...»
— Расти, сынок! — шепчет Катерина.
На улице слышен глухой гул голосов, тяжелое шарканье ног, цокот копыт. С кастрюлей в руках появляется Яков Амвросиевич и испуганно шипит: «Гасите свет!» — и сам задувает лампу.
— Всего ты боишься, Яков!
— Не всем быть такими храбрыми, как твоя дочь.
Он смотрит на улицу сквозь щели в ставнях. Серый рассвет скудно освещает разбитые плиты тротуара, булыжник мостовой, тонкие ноги гнедого жеребца, тяжелые, облепленные грязью сапоги солдата, босые покрасневшие ноги, торчащие из рваных галифе, стоптанные детские ботинки. Яков Амвросиевич переводит взгляд на головы конвоиров и арестованных и вдруг испуганно выдавливает: «Там... там...» — и тычет рукой на улицу. Приникает к щели и Мария Александровна.
— Петюша! Петенька!.. — Крик заполнил комнату, забился в углах.
Вскочила с кровати Катерина, метнулась в сени. Дорогу загородил отчим.
— Куда? Не смей! Всех погубишь! — Под прокуренными усами отвисла дрожащая губа.
— Пусти! — Катерина со злостью оттолкнула отчима, выбежала на крыльцо.
— Петя! Петро!..
Арестованные уже прошли. Один из конвоиров обернулся.
— Это кого ты гукаешь, красавица? Не меня, часом?
Оглянулся и Петро, улыбнулся сестре.
— Брат... — пояснила Катерина конвоиру.
— Этот пацан? В тюрьму гоним... Может, там побачишь его... А зараз уходи.
— Егоров! Что за разговоры! — прикрикнул старший.
Катерина взглядом проводила удаляющуюся колонну и вдруг почувствовала непреодолимое желание лечь за пулемет и стрелять. Что им сделал мальчишка? Сжались в кулаки пальцы, напрягся каждый мускул. Катерина поняла: чувство материнства, убившее в ней на время солдата, прошло. Больше она не могла оставаться только матерью! Больше не могла отсиживаться в. закрытой ставнями квартире отчима! Растерянность, безразличие, пришедшее с известием о гибели Арсена, сменились жгучей жаждой деятельности. А как быть с Вовкой? Не возьмешь же с собой!
Открывая дверь в дом, вспомнила озорное, немного растерянное лицо братишки. Что сказать матери? Раньше, когда у нее не было сына, Катерина не понимала постоянного беспокойства матери о детях. Сейчас поняла. Что Вовка? Пеленки пока мочит ее Вовка! А Петю вон в тюрьму повели...
По комнате с испуганно выпученными глазами метался Яков Амвросиевич. Пахло валерьянкой. На полу, возле окна, лежала Мария Александровна. Лицо ее посинело, она тяжело дышала.
Катерина попыталась поднять мать с пола. Отчим замахал руками.
— Не смей! Не смей трогать! Нельзя беспокоить... Не успел вовремя капли дать...
Яков Амвросиевич схватил из шкафа черный шарф и накрыл голову Марии Александровны.
— Ты что? Задохнется она...
— У нее это не первый припадок... Сейчас успокоится.
Действительно, Мария Александровна стала дышать спокойнее, прошла синева. Отчим и Катюша перенесли ее на кровать.
Пришла заказчица, затараторила:
— Только что видела кошмарный случай... Мальчишку гнали вместе с арестантами. А он юркнул в толпу. А конвоир догнал его возле пожарной, на углу и... зарубил. Кошмар!.. Кровищи! Я вся дрожу...
— Замолчите! — Катерина рукой прикрыла рот женщине. — Уходите, прошу вас.
— Как уходите! Приезжает знакомый мужчина! А я без платья.
— Вон!
Катерина захлопнула за растерянной заказчицей дверь и бессильно прислонилась к стене.
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Придя в сознание после операции, Арсений осмотрел незнакомую комнату. Пробивающийся сквозь окно свет луны выхватывал из темноты кусок стола. С трудом подняв руку, он ощупал холодную клеенку кушетки, затем бинты, опутавшие грудь. Перед глазами вновь возникло перекошенное злобой лицо Перепелицы, подмигнул черный глазок нагана...
— Кто здесь? — глухо бросил в темноту Арсен, прислушался, опять спросил: — Где я?
Темнота молчала. Затем за стеной послышались звуки рояля и женский голос запел: «На тебя заглядеться не диво, полюбить тебя каждый не прочь...» Арсен приподнялся на локтях, хотел опустить ноги на пол и... опрокинулся навзничь.
Белыми простынями стелется поле. Снег набился в рот, снег залепил глаза. Видно, лень было казаку копать могилу в промерзшей земле. Жжет, горит внутри. Нет, это пылает не во рту. Это топка паровоза. Грохочет, мчится поезд. Бьют орудия. Французы накрыли эшелон. Летят щепки от разбитых вагонов, стонут раненые. Спасение в скорости! Только в скорости! А поезд замедляет ход... Хлопают ружейные выстрелы вслед убегающему машинисту. Испугался, шкура! Умолкли орудия, из-за насыпи гремит победный клич. Мечется от вагона к вагону командир эшелона — ищет, кто поведет паровоз. Не раздумывая, Арсений прыгает на землю, пригибаясь, бежит к паровозу. До флота он работал кочегаром, на эсминце — машинистом.
Полыхает в паровозном котле пламя, на черном лице кочегара сверкают только зубы да белки глаз.
«Не дрейфь, браток!»
Арсений переводит реверс. Вагоны лязгают буферами.
«Даешь, браток! Жми!»
Близится крик бегущих в атаку французов. Полыхает пламя в топке. Пересохли губы.
«Пей, браток...» — кочегар протягивает Арсению кружку. Вода прохладная, светлая. Пить!.. Свистит ветер в ушах. Пить!..
Так было...
И опять вернулось сознание к Арсению Рывчуку, когда Лев Абрамович, проводив гостей, зашел его проведать. Матрос схватил его за руку.
— Скачи в отряд, браток. Предупреди: Перепелица предатель. Не теряй время. Люди погибнут. Перепелица не матрос, а... — И матрос снова впал в забытье.
Финкельштейн с беспокойством посмотрел на жену, которая стояла у изголовья. Матрос не слышал, как доктор с женой решали его судьбу. Эсфирь предложила отправить матроса на хутор, но Финкельштейн не согласился: раненый не выдержит длинного пути, он нуждается в постоянном наблюдении врача. Оставлять больного у себя Финкельштейн тоже не решался. Квартира врача в такое время отнюдь не тихий уголок. Какая бы власть ни пришла — все нуждаются в хирурге. Стали перебирать знакомых. Одни, оказывается, скупые; другие болтливые; третьи трусливые; у четвертых квартира неподходящая; у пятых за больным ухаживать некому. Наконец была названа фамилия Войтинского. Зубной врач живет в отдельном особняке. Человек он покладистый. Ухаживать за больным есть кому. Помимо жены, у Войтинского живет сестра — старая дева. Да! Другого выхода нет.
Так была решена судьба Арсена. Войтинские устроили его во флигеле. Ухаживать за матросом взялась Ванда Войтинская.
До того как стать женой зубного врача, Ванда жила с матерью, вдовой офицера — преподавателя Елизаветградского юнкерского училища — поляка Ганьковского. Отец умер, когда Ванде шел пятнадцатый год. Девочка обожала отца, потом боготворила память о нем. Мать постоянно рассказывала дочери подробности из его биографии, и образ отца постепенно обрастал множеством романтических деталей. Мать вспоминала рассказы отца о Франции, где Ганьковский провел свои молодые годы на службе в русском посольстве. Во Франции он заразился «французским революционным духом», на всю жизнь полюбил героев Коммуны. Отец был горд тем, что его земляки-поляки сражались на баррикадах Парижа. Впечатлительная Ванда стала мечтать о героях Коммуны, тайком читала вольнодумные стихи декабриста Рылеева, плакала над судьбой мужиков, описанных Раймонтом. Любимыми героями ее стали Чайльд Гарольд, Дубровский, Овод. В ее девических грезах рисовался возлюбленный, который придет, возьмет ее за руку и поведет по жизни. Он будет таким же смелым, как д'Артаньян, таким же справедливым, как Овод. Ванда станет его верной подругой и, если понадобится, не побоится Сибири, каторги.
Но жизнь Ванды текла плавно, как вода в степном ручейке. Зубной врач Войтинский, избранный матерью в мужья Ванде, имел в Знаменке приличный домик и обширную практику, но не походил ни на одного из романтических друзей Ванды. С круглым животиком, облысевший, Войтинский напоминал Ванде разве что Санчо Пансу — верного оруженосца Дон-Кихота.
В мире свершались большие события, гремели орудия, лилась кровь, женщины плакали над могилами солдат, в далеком Петрограде свергли царя, шла гражданская война, а Ванда жила в домике мужа, словно в зачарованном замке, отгородившись книгами от мира.
Появление во флигеле раненого матроса оживило мир девичьих грез Ванды. Матрос, имени которого она далее не знала, представлялся ей таинственным героем, сошедшим со страниц книги. Может быть, Оводом?
Матрос метался в бреду, выкрикивал какие-то непонятные слова, ругал Перепелицу, звал Катерину и все порывался что-то сообщить командиру. Ванда гладила больного по черным сбившимся кудрям, клала на горячий лоб пузыри со льдом.
В отсутствие Ванды за раненым присматривала Ядвига Войтинская — сестра доктора. Оставшись старой девой, она отдала брату всю свою неизрасходованную любовь и ласку, но с появлением в доме раненого матроса уделила и ему место в своем сердце.
Однажды, когда Ванда сидела и читала книгу у постели раненого, он открыл глаза, оглядел комнату и остановил взгляд на красивом лице сидящей у его кровати молодой женщины. Женщина была в серой пуховой кофточке, в темной юбке. «Без халата. Значит, я не в лазарете».
— Где я, сестрица? Кто ты? — спросил он.
Ванда хотела ответить, что она жена доктора Войтинского, но почему-то покраснела и сказала:
— Я друг. Ни о чем не беспокойтесь...
Стараниями доктора Финкельштейна матрос возвращался к жизни. Арсений Рывчук побледнел, у него часто болела голова, звенело в ушах. Ему было тяжело не только говорить, но и думать. Но он был жив! И знал, что поправляется.
Выручило матроса воловье сердце, как сказал доктор Финкельштейн, умолчав, что, кроме богатырского здоровья, ему помогли умелые руки врача и заботы Ванды Войтинской.
Как-то Ядвига принесла Рывчуку букетик подснежников.
— Весна, сестрица... — Арсен благодарно пожал загрубевшую от домашней работы руку Ядвиги.
Та улыбнулась и тихо скрылась за дверью.
Лиловый букетик неожиданно вызвал бурю в душе матроса. Рывчук привык смотреть на окружающий мир глазами труженика. Тучный колос пшеницы, голубеющий лен, пряный запах гречихи были ему близки и дороги. Они радовали, обещали хороший урожай. Он не мог понять обывателя, который нежился под лучами солнца, когда земля просила дождя. Он презирал людей, которые восторгались васильками, засоряющими рожь. И вот теперь его растрогали слабенькие, беспомощные, бесполезные цветы. В дом словно ворвался кусочек леса, словно пришла сама весна.
Весна! Сколько же времени он провалялся?
Днем, как всегда на минутку, забежал к Арсению ворчливый доктор Финкельштейн. Приложив к груди матроса холодные пальцы, спросил:
— И долго вы думаете отлеживаться на кровати, герой? Марш во двор!
— Что вы, доктор! — испугалась Ванда. — Он еще такой слабый...
— Не беспокойтесь. Тот, кто вырвался из могилы, проживет сто лет!
Ванда стала сопровождать больного на прогулках.
Больше, чем пробуждающаяся природа, чем весеннее солнце, пьянила Арсения Рывчука близость Ванды. Он ловил взгляд ее больших глаз, любил ее голос. Без Ванды он скучал. Арсен был уверен, что это не любовь, а благодарность за заботу. Ванда не для него. Она из другого, чуждого ему мира, она оставалась непонятной.
Прогулки ускорили выздоровление. Рывчук почувствовал, как прибывают к нему силы, и у него появилось непреодолимое желание вернуться в строй. Ванда отвечала на его вопросы о происходящих событиях, но сама мало в них разбиралась. Для нее все власти были как бы на одно лицо: все стреляли, арестовывали и причиняли всяческие неудобства в жизни. Ванда сказала, что город месяц назад заняли красноармейцы и командует ими штабс-капитан Григорьев.
Григорьев?! И Рывчук будто снова услышал вкрадчивый голос: «Святой труженик! Божий человек! Взгляни на свои мозолистые руки и оглянись вокруг. Ты царь земли!» Нет, его, Арсения, не проведешь. Он слышал различных ораторов. И анархистов, и социалистов, и боротьбистов, и черт знает каких еще. Но однажды он услышал матроса Ласточкина — вожака коммунистов Одессы. Ласточкин рассказывал собравшимся о Ленине, о большевиках. С тех пор Арсений Рывчук ходил только на те собрания, куда ходил Ласточкин, гордился, когда тот его замечал, давал какое-нибудь поручение. Ведь Ласточкин говорил о том, что вынашивал в сердце сам Арсений: о земле для крестьянина, о том, как облегчить жизнь трудовому люду, о мире. Арсений был в Одессе и Елизаветграде, под Вознесенском и под Знаменкой — и всюду, куда забрасывала его военная судьба, воевал честно, ибо верил, что правое дело на стороне тех, за кого Ласточкин. А Ласточкин был коммунистом.
Никогда Рывчук не выбирал друга с первого взгляда, сердце его не сразу раскрывалось навстречу другому сердцу. Но если он выбирал товарища, то был верен ему до конца. Так и с убеждениями. Медленно впитывал ум Арсена слова правды. Каждое поразившее его слово, как горячий уголек, перекидывал он с ладони на ладонь. Огонь обжигал, а он любовался его светом. После этого слово проникало в сердце. Так он замкнул в сердце слова о большевиках, сказанные Ласточкиным, его рассказы о Ленине. Слово «большевик» стало для него компасом, который указывал путь в жизни. Арсений уверовал — только большевики принесут счастье народу.
Ванда Войтинская тяготилась разговорами о политике. Она любила пересказывать Арсению прочитанное, охотно декламировала стихи. Постепенно она вводила Арсения в увлекательный мир книг, населенный людьми, совсем не похожими на тех, кого он знал.
Однажды Арсений рассказал Ванде о Катерине.
Вечером обычно приходил Войтинский. Он, словно шарик, катался по комнате, рассекая воздух короткими ручками, и говорил, говорил, говорил о политике. Он принадлежал к той породе людей, которые, следя за происходящими событиями из окна своего дома, считают себя непревзойденными крупнейшими государственными мыслителями. Он ошеломлял Арсена множеством самых разнообразных, причудливо перемешавшихся в его голове сведений, неожиданными вопросами, фантастическими сообщениями о событиях, будто бы происходящих в мире. Арсению нелегко было дать правильную оценку всему, что говорил ему доморощенный политик, а тем более возразить ему.
Рывчук не был силен в грамоте, весь свой политический багаж он приобрел на митингах, проходивших на корабле и в Одессе, в беседах с товарищами матросами и особенно с Ласточкиным. Сердцем, рассудком понимал он, где правда, не соглашался со скоропалительными выводами Войтинского, но не находил убедительных слов для возражения. Разговаривая со своими товарищами, матросами, красноармейцами, Арсений, может быть, и нашел бы нужные слова. С Войтинским он терялся.
Однако эти разговоры были все же полезны. Войтинский держал Рывчука в курсе происходящих событий. Он подробно рассказывал ему о григорьевцах, которые все еще занимали Знаменку и окрестные местечки. Войтинский знал, что царский офицер Григорьев служил в войсках Центральной рады, потом служил гетману Скоропадскому, затем директории, а теперь командует второй заднепровской дивизией Красной Армии.
Арсений не понимал: как такой контре, как Григорьев, доверили командовать дивизией Красной Армии? К весне под командованием Григорьева армия уже насчитывала 40-45 тысяч солдат. Григорьев чувствовал себя безграничным хозяином в центре хлебородной Украины, на участке Александрия — Елизаветград — Новый Буг. Александрия была вотчиной атамана. Здесь он родился, здесь жила его семья, сюда частенько жаловал он сам, чтобы развлечься и отдохнуть. Атаман щедро одаривал александрийцев добром, награбленным в других местах. Вокруг григорьевцев начали группироваться мелкие банды, рыскавшие по хуторам и селам степной Украины.
Пока не было активных действий, григорьевцы охотились за «ненадежными» и списывали их в расход как врагов Советской власти. Не обошла банда и особняк зубного врача Войтинского.
Арсен только что вернулся из сада, как во флигель влетела бледная Ядвига.
— Бегите! Пришли эти...
— Сколько их?
— Двое. Видно, офицеры. Один высокий, черный, с усами... Второй среднего роста, чуть выше меня, толстый...
Слушая эти ненужные подробности, Арсений соображал, как быть. Бежать? Бессмысленно. Схитрить! Он схватил лежавшую на столе салфетку, завязал щеку, вышел во двор и неторопливо направился по дорожке к подъезду. Ядвига догадалась и встретила его на крыльце.
— Мне бы к доктору... Сил нет больше терпеть... Так и крутит, так и крутит, проклятый.
Увидев выглянувшего в окно усатого офицера, Ядвига сказала:
— Чего со двора влез? Здесь не ходят! Видишь, на дверях вывеска? Написано по-русски: «Зубной врач».
— Может, он сделает такую божескую милость? Ну просто спасения нет!
— Иди, иди...
Оказавшись за калиткой, Арсений не спеша пошел к вокзалу. Надвинув пониже на лоб картуз с лакированным козырьком, он смешался с толпой мешочников. Недурно было бы сейчас укатить в Елизаветград, навести справки о Катерине, об отряде. Облюбовав молчаливо стоящего у мешка человека в очках, Арсений спросил:
— Когда поезд будет на Елизаветград?
— Какие сейчас поезда? Мне надо в Кременчуг, и вот маюсь...
— Мне тоже в Елизаветград, — подошла женщина в клетчатом платке. — Говорят, утром туда солдат повезут. Обещали паровоз. — Женщина схватила Арсения за руку, потащила за угол. — Опять документы проверяют. А какие теперь документы?
Арсений увидел солдат, окруживших старика в шубе, островерхой шапке, с чемоданом в руках, и предпочел не задерживаться.
Ночью он оказался за городом, на дороге, ведущей в Елизаветград. Здесь Рывчук встретил попутчиков — мужчину, закутанного в женский шерстяной платок, пожилого железнодорожника, толкавшего перед собой тачку с узелками, полную даму в беличьей шубке, накинутой поверх длинного бархатного платья, и с кошелкой в руке. Спутниками Арсения были елизаветградские обыватели, которых голод погнал в дорогу. Они бродили по окрестным селам, выменивая костюмы, пальто и другую одежду на хлеб, сало, масло, мясо. Сейчас они торопились обратно в город, где их ждали голодные семьи. Но не только это подгоняло спутников. На рассвете они услышали канонаду в районе Знаменки. А это значит, что по дороге скоро пойдут войска. То ли будут наступать, то ли отступать. И тогда прощай сало и масло! Возвращайся домой с пустыми руками. Да хорошо, если сам вернешься!
Когда рассвело, мужчина, обвязанный женским платком, пробасил:
— Господа, дорога становится небезопасной...
Железнодорожник молча свернул на едва приметную тропинку, убегающую от шоссе к лесу. Тачка сразу потяжелела, колесо застряло в выбоине. Арсений встал рядом с железнодорожником и нажал на ручку. Колесо запрыгало, завертелось, оставляя позади узкую, словно змея, извилистую колею. Женщина в шубке приподняла намокшее от росы платье и заспешила по вихляющему следу тачки.
Тропинка довела спутников до небольшой рощицы.
— То добре, що мы оттуда ушли, — сказал железнодорожник. — Подывись туда. У тебя глаза моложе.
Прикрыв ладонью глаза от лучей весеннего солнца, Рывчук оглянулся. По дороге, где они недавно шли, мчался небольшой отряд всадников. «Разведка, — решил Арсен. — А вдруг свои? Красные? Да нет! Откуда они тут возьмутся? Вокруг одни григорьевцы».
— Пошли от греха подальше, — сказал железнодорожник.
И путники, подстегиваемые страхом, быстро двинулись к Елизаветграду.
В Чрезвычайной комиссии шум и суета. По коридору пробегали военные. У окна Арсений увидел Ивана Савченко — рабочего с завода Эльворти, ныне руководителя елизаветградской Чека, и его заместителя, латыша Андрея Ванага. Его Арсений знал давно — служили в одном флотском экипаже. Это Ванаг привел Арсения впервые на организованный большевиками митинг.
Узнав друга, Ванаг крепко обнял его. Рывчук взмолился:
— Осторожней, медведь! Человек с того света вернулся, а ты жмешь...
— Ранен?
— Расстрелян! — И Арсений, не упуская подробностей, рассказал все, что с ним произошло.
— Да... Не жизнь у тебя, а сплошной кинематограф! Что дальше надумал?
— Чего думать-то? Вернусь в отряд. Этого гада, Перепелицу, своими руками разорву. Из-под земли достану!
— Что ж, программа у тебя правильная. Я попробую разузнать, где твой отряд. А ты пока напиши нам заявление об этом Михаиле Перепелице.
Войдя в свою служебную комнату, Ванаг дал Арсению лист бумаги, ручку, придвинул чернильницу и, сказав: «Пиши», вышел.
Матрос прислушался к удаляющимся шагам друга, опустил перо в чернильницу и тяжело вздохнул: непривычное это дело — заявления писать. Когда Ванаг через полчаса вернулся, Арсений успел написать всего несколько строк. Прочитав написанное, Ванаг усмехнулся:
— Не больно ты красноречив, браток!
— Откуда мне эту премудрость знать! Где отряд? Узнал?
— Не так это легко. Попросил товарищей выяснить. Говорил я с Савченко. Он наш начальник. Мы решили предложить тебе: иди-ка ты к нам, в Чека. Люди позарез нужны.
— В Чека? Тоже мне сыщика нашли!
— Нам не сыщики нужны, а свои люди. Большевики.
— Я беспартийный.
— Знаю! Ты свой брат, матрос. Резолюции служишь, — наступал Ванаг. — Тут такие дела, отдыхать не придется! Иди, говорю.
— Не знаешь, что на Знаменке за сражение произошло? — спросил Арсений.
— Маруся к григорьевцам пожаловала. На бронепоезде прикатила.
— Что еще за Маруся?
— Неужто не знаешь?
— Не доводилось встречаться.
— А я вот встретился. Атаманша решительная! Сама к нам в Смольный прискакала на белом коне.
— Куда?
— В Смольный! Это мы так бывшее юнкерское училище называем. Там у нас ревком. Боевая бабонька! И красивая...
— Ты в нее, часом, не влюбился?
— Только и дел мне было влюбляться! Явилась Маруся на вокзал, увидела солдат в рваном обмундировании. А те на барахолке гимнастерки на хлеб выменяли. Пожалела она их, повела к военкому: «Открывай цейхгауз, приодень красавчиков!» Военком, конечно, послал ее подальше, а она своей нежной ручкой весь шпалер в него разрядила. Хороший товарищ был военком. Боевой. Ну, пришлось угомонить красавицу.
Ванаг рассказал Арсению об обстановке, сложившейся в Елизаветграде. Город расположен в центре Украины, на бойкой магистрали, соединяющей Харьков с Одессой. Кто ни пройдет, обязательно ущипнет. Недавно в городе одновременно уживались ревком с Красной гвардией, петлюровская рада, сотня Ивана Карася, городская управа, земская управа и даже чудом сохранившийся комиссар Временного правительства. Сейчас власть в руках Советов. Но в них и большевики и меньшевики. Меньшевики еще сильны в Союзе металлистов. А союз популярен среди рабочих. Обстановка сложная, а в городе только горстка надежных войск. Против Маруськи они выстоят. А с Григорьевым не сладят. У того более сорока тысяч. Они как-никак Красной Армией зовутся. Разве мужик сразу распознает, что это бандиты, а не красноармейцы? Тут и пролетарий не сразу раскусит! В Одессу Григорьев пожаловал контрреволюцию громить. Но вместо подавления контры его «доблестные» войска бросились по портовым складам да по магазинам шарить. Еле их ревком выпроводил. Скоро, верно, в Елизаветград пожалуют. Придут григорьевцы — быть грабежам. Как их не пустить? Как задержать? Пятнадцать эшелонов движется!
Недавно прибыл первый эшелон. Городские большевики выслали ему навстречу Савченко, Ванага и двух коммунистов из конной сотни. Вышли те за Балашовский мост, остановили эшелон. Вылез начальник эшелона — морда кирпича просит, в руках нагайка. Первым словом мать поминает, вторым — бога. Чекисты стоят, ждут, пока выговорится. Наконец бандит умолк. Савченко тихо так предлагает: «Разоружайтесь». А тот вместо ответа приказал пулеметы наводить. Тогда Савченко говорит: «Товарищ Ванаг, отдайте команду, пускай мост взрывают».
Заранее предупрежденные кавалеристы стали для вида какие-то провода соединять. Бандит на попятный. Даже нагайку бросил: деваться некуда! А Савченко предлагает: «Оружие сдайте. Мимо Елизаветграда мирно проследуете — и мост останется, и домой попадете». В эшелоне много донских казаков было. Им Елизаветград не нужен был: от награбленного барахла вагоны ломились. Покидали они винтовки, две пушки оставили, пулеметы. И тихо, мирно мимо города проследовали. С первым эшелоном прошло. А с другими как? Взорвать мост — невелика хитрость. А как потом с Одессой связь поддерживать? Григорьевцы все равно придут. Пешком. Ингул им не шутка форсировать. Надо искать другой выход. Григорьев себя правителем Украины считает, «Универсал» написал, по городам и деревням рассылает.
Ванаг достал из ящика стола «Универсал». Рывчук отмахнулся:
— Знаю. Читали мне... Божий человек, чтоб его!
Ванаг вдруг рассмеялся. Он только сейчас разглядел нелепый наряд друга. Пальто доктора Финкельштейна делало Арсения смешным: выпирала грудь, в плечах разошлись швы, длинные руки торчали из коротких и узких рукавов.
Ванаг достал из шкафа бушлат с двумя рядами надраенных пуговиц, маузер в деревянной кобуре. И стоило Арсению ощутить на плечах привычную форму, как он сразу почувствовал себя в строю.
Определив Арсена в семью елизаветградских чекистов, Ванаг тем же днем повел его участвовать в деле.
В Елизаветград из Киева прибыл некто в кожаной тужурке, с красным бантом на груди, с длиннющим мандатом, подписанным самим председателем Совнаркома Украины. В мандате было сказано, что товарищ Решетенко является уполномоченным Всеукраинского комитета по эвакуации и что ему предоставляются чрезвычайные полномочия. Ну что ж, раз такими полномочиями человек наделен — надо помочь. Местный Совет ему еще одну бумагу дал, помощников выделил на станции вагоны грузить. И вдруг в Чека пришел со станции грузчик и спрашивает:
— Куда этот типчик золото вывозит?
— Какой типчик? Какое золото?
Грузчик Христом-богом клянется, что уполномоченный никакой не Решетенко, а сын киевского протопопа поручик Колосков.
— Не путаешь? — спрашивает Савченко.
— Не могу я путать! В дворниках у них работал. С малолетства знаю...
— Брать надо! — предлагает Ванаг.
— Как возьмешь? Мандат-то какой! А если грузчик ошибся?
Судили-рядили и решили обыск устроить. Вот на это дело и отправился с Ванагом Арсений.
Решетенко застали в номере гостиницы. Он угрожал, мандатом размахивал, а Ванаг спокойно спросил:
— Кому вы, гражданин Колосков, в Полтаву вагоны отправлять собирались?
— Вы что, пьяны? Читать не умеете? Какой я Колосков? Решетенко моя фамилия!
А Ванаг стыдит:
— Нехорошо, гражданин Колосков, от отца родного отказываться. Ваш батюшка, киевский протопоп, обидеться могут.
Колосков — руку под подушку, а Ванаг как гаркнет: «Руки вверх!» — и приказал: «Товарищ Арсен, обыщи!»
Арсен взял пистолет из-под подушки, в чемодане пачки денег, золото, драгоценности обнаружил. Начал кожанку проверять, в кармане под подкладкой что-то твердое прощупал и, подпоров подкладку, извлек карточку «Союза русских офицеров» на имя поручика Колоскова и какие-то стихи: ни рифмы в них, ни смысла.
В Чека Колосков во всем признался. Драгоценности он, оказывается, Деникину отправлял. Помог и стихи понять — это был зашифрованный приказ генерала Деникина...
— Вот и крещен ты в чекисты! — поздравил Ванаг Арсения, когда они закончили допрос Колоскова.
— Подличает контра. Какой мандат достал! — не переставал удивляться Арсений Александрович. — От самого Совнаркома.
— «Липа». Типичная фальшивка! — ответил Ванаг. — Если бы враг в открытую шел, пожалуй, и чекисты не нужны были бы. Вот и твой Перепелица...
— Неужели уйдет от нас подлюга?
— Больше месяца ты в Знаменке провалялся. Он это время не сидел сложа руки. Может, концы прятал. А может, где под боком еще подличает. Переменил фамилию, и теперь не в матросскую форму, а в рабочую спецовку рядится. Не исключена возможность, что с григорьевцами отсиживается.
— Что же мы за Чека, когда не можем такого оборотня схватить?
— Схватить! Больно прыткий ты, Арсен. Вот и про отряд Гонты ничего не известно. Есть предположение, что его разбили в Черном лесу григорьевцы.
— Всех перебили! — ужаснулся Арсений.
— Я же говорю — это предположение. Мы его уточняем.
Захлестнувшая Арсения тревога заставила его рассказать другу о Катерине, поделиться с другом своим горем.
— Если с отрядом что стряслось, и она не ушла. Тяжелая была, на сносях. Уже вот-вот родить была должна. Куда она такая уйдет?
— Из Елизаветграда, говоришь, она? Родственников разыщем, — успокоил Ванаг. — Ты адрес ее знаешь?
— Не говорила. Не дюже она жаловала свою родню. Отчим у нее. Родной батько на фронте погиб. Мать за какого-то официанта выскочила.
— А фамилию-то ее знаешь?
— Катерина Юзко.
— Вот и расспросим про нее у заводских. Найдем!
Поиски Катерины оказались не такими легкими, как поначалу казалось Ванагу. Старые рабочие завода Эльворти помнили Сергея Юзко. Знали, что до войны жил он на Быковой. А куда девалась потом его жена с детьми — не знали. Но обещали по возможности выяснить.
Пока Ванаг наводил справки у заводских, Арсений попытался встретиться с кем-нибудь, кто раньше служил в ресторане. Одна женщина, работавшая на кухне ресторана Хрущицкого, сказала ему, что был в ресторане официант Яшка Свистунов. Года два назад он женился на вдове с двумя детьми. Кухарка назвала улицу Миргородскую, на которой якобы поселился Свистунов с женой.
— Ресторан закрыт. Что сейчас делает Яшка, не знаю. Болтали, что его падчерица с матросами ушла. Так что у него теперь на один рот меньше.
— Погибла? — переспросил Рывчук.
— Всякое болтают, матросик. Мало ли людей нынче гибнет! Смерть разъелась. Это людям харча не хватает. А ей, безносой, только успевай косой махать да зубами щелкать.
Арсений Александрович решил, не откладывая, разыскать официанта Свистунова.
С того дня как болтливая заказчица сообщила о гибели Петра, в доме Свистунова все пошло кувырком. Мария Александровна часами сидела, уставившись в одну точку. Она перестала воспринимать происходящее вокруг. Равнодушно отнеслась и к тому, что Катерина, оставив сына на ее попечение, ушла разыскивать свой отряд. Только когда Вовка кричал, требуя внимания, Мария Александровна оживала. Пеленая внука, кормя его, она улыбалась, что-то тихо напевала, разговаривала с ним, но при этом называла Вовку Петенькой. Яков Амвросиевич прислушивался: «Рехнулась баба. Совсем рехнулась». Приходили заказчицы, ругались, забирали обратно материал, а Мария Александровна лишь виновато улыбалась.
Все заботы по дому перешли к Якову Амвросиевичу. На базар была снесена каракулевая горжетка — его свадебный подарок Марии. Горжетка стоила дорого, но сейчас Яков Амвросиевич сумел сбыть ее юркому молодому человеку всего за два фунта сливочного масла и пачку обесцененных зеленых кредиток. Только дома Свистунов обнаружил, что в брусок масла был засунут творог. А Вовке нужна была манная каша, да и ему с женой есть надо было. Яков Амвросиевич теперь постоянно ощущал сосущую боль под ложечкой: «Голодные колики», — как определил он.
Голод был непривычен для официанта. Чего-чего, а еды ему всегда хватало!
По вечерам, согреваясь под толстым ватным одеялом, Свистунов мечтал теперь не о собственном ресторане, а о свиной отбивной с косточкой, о картошке-пай! О том, чтобы купить еды на припрятанные сокровища, он и не помышлял.
Яков Амвросиевич расправил на столе страницу старой газеты, в которую было завернуто так неудачно купленное масло. Это был «Одесский листок». Сквозь жирные пятна с трудом угадывались слова. Шевеля сизо-желтыми усами, Яков Амвросиевич стал читать ноту, направленную Директорией французскому командованию в Одессе:
«Директория признает совершенные ею ошибки и просит помощи у французского командования в борьбе против большевиков».
Он прочитал, что Директория отдает себя под покровительство Франции и надеется, что теперь большевикам придет конец.
— Как ты думаешь, большевики долго продержатся? — спросил Свистунов у жены.
— Сколько надо, столько и продержатся. Принеси пеленки.
— Пеленки, пеленки! Никогда с тобой ни о чем не поговоришь!
— Мальчик-то мокрый...
Поднимаясь со стула, Яков Амвросиевич глянул в окно — и обмер. На противоположной стороне улицы стоял высокий мужчина и пристально глядел на их окна. Что ему надо? Спрятавшись за занавеску, Свистунов стал наблюдать. Через бушлат от левого плеча к поясу тянулся желтый ремень. На нем в деревянной коробке висел огромный пистолет. Видать, какой-то начальник большевиков. Что ему нужно?
— Принесешь ты пеленки? — Мария Александровна спустила с кровати все еще стройные ноги. — Дай туфли, я сама принесу.
— Сейчас я... Тут какой-то... — Яков Амвросиевич заторопился на кухню.
В дверь постучали. Свистунов похолодел. «Конец! Сейчас все экспроприирует». Вытерев пеленкой пот, он обреченно открыл дверь и увидел не грозного матроса, а заказчицу.
— Входите, входите, — засуетился Свистунов.
Заказчица впорхнула в комнату и радостно затараторила:
— Мария Александровна, дорогая моя, мы гордимся вашим мужеством. У меня есть знакомый комиссар. Он хочет видеть меня в скромном ситцевом платьице работницы. Боже, этим мужчинам так трудно угодить! Сергей Валерьянович, тот любил шелк! И сверху и снизу — шелк. А этот называет шелковое кимоно отрыжкой прошлого и требует ситец. Эпоха — с ума сойти можно! Посмотрите. Не правда ли, хороший ситчик?
— Я больна...
— И слушать не хочу! Не могу же я шить у мадам Жабо! Комиссар говорит — она типичный эксплуататор и ее нужно к ногтю!
Яков Амвросиевич представил себе, как давят ногтем мадам Жабо, и внутри у него все затряслось. А заказчица продолжала атаковать Марию Александровну. Она пообещала за шитье два фунта пшена и в придачу банку консервов. Это было целое состояние, и Мария Александровна согласилась.
Угодливо улыбаясь, Яков Амвросиевич проводил заказчицу до двери.
— Прошу, мадам, — пропустил вперед женщину Яков Амвросиевич.
— Вы старомодны, товарищ! — Заказчица окинула Якова Амвросиевича презрительным взглядом и вдруг кокетливо и призывно заулыбалась.
У крыльца стоял человек в бушлате. Это ему улыбалась женщина, это для него зажглись ее глаза.
— Слушай, папаша, ты здесь живешь, что ли? — донесся до Якова Амвросиевича глухой голос.
— Здесь. — И Свистунов, словно кролик на удава, уставился на матроса.
— Официант Свистунов?
— Да, да! — обреченно закивал Яков Амвросиевич.
— Екатерину Юзко знаешь?
Как утопающий хватается за соломинку, так Яков Амвросиевич ухватился за имя падчерицы.
— Она большевичка! Воевала вместе с вами, — затараторил он. — Мы как ее родственники имеем право на ваше доверие...
— Что с ней?
Яков Амвросиевич прислушивался лишь к голосу своего страха.
— Героически погибла в боях против контры...
— Погибла? Катерина погибла! — изменился в лице матрос.
Официант перекрестился.
— Упокой, господи... — И, спохватившись, добавил: — Мы как родственники погибшей героини вправе рассчитывать на ваше покровительство, товарищ комиссар.
Матрос ссутулился и, не прощаясь, медленно пошел вниз по Миргородской.
Когда позеленевший от страха Яков Амвросиевич запирал дверь, Мария Александровна спросила:
— Кто это приходил?
— Да тут один... в бушлате!
Укачивая внука, прислушиваясь к его мирному посапыванию, Мария Александровна лениво размышляла: зачем приходил человек в бушлате?
ДОРОГИ ФРОНТОВЫЕ
Миргородская улица убегала от нарядной Дворцовой к Ингулу. Чем ближе к реке, тем беднее были домишки. Через Ингул, который в этих местах никак нельзя назвать могучим, был перекинут мостик, который елизаветградцы почему-то назвали Кладки. Пройдя по шатким доскам Кладки, Арсений остановился у круто вздымавшейся дорожки. Там, на холме, начиналось царство крохотных белых мазанок с подслеповатыми окнами, окруженных вишневыми садами. Это была Быковая — Нижняя и Верхняя Быковские улицы. Ноги сами привели его на эту окраину. И вот сейчас, прощаясь с Катериной, он пришел на улицу ее детства, о которой она часто ему рассказывала.
Потом незаметно для себя Арсений оказался за оградой кладбища. Свежая зелень, черные кресты, гранит памятников, возвышающихся над могильными холмиками, склепы и часовенки. Переходя от креста к кресту, от памятника к памятнику, Арсений читал надгробные надписи. Кто только не населял этот мертвый город! Годовалый младенец и старый бомбардир, участник Крымской войны и купец, фармацевт и поп, нищий и помещик. И разница была лишь в том, что могилу одного украшала массивная каменная плита, а могилу другого — деревянный полусгнивший крест.
«Не говорите мне: он умер — он живет», — подумал Арсений и удивился, откуда пришли к нему такие непривычные слова. Ну конечно! Они навеяны книгами, которые читала ему Ванда. Живет? Он посмотрел на оползшую, провалившуюся могилу, покосившийся крест с неразборчивой надписью. В чьей памяти живет хозяин этой могилы? Кем он был? Его тоже что-то волновало, он тоже о чем-то мечтал, на что-то надеялся. Нет! Засыпанные землей надежды не сбываются!
Матрос снял картуз, постоял у безвестной могилы и как бы простился с Катюшей.
Начальник елизаветградской Чека Савченко протянул Рывчуку бумажку:
— Читай, браток.
Арсен медленно, вдумываясь в каждое слово телеграммы, прочел:
— «Всем рабочим, всем крестьянам и красноармейцам Украины. Бывший начальник дивизии советских войск атаман Григорьев изменил рабоче-крестьянской революции. Прикрываясь хорошими словами, он поднял мятеж против Советской власти. Момент серьезный. Стать под ружье. Совнарком Украины».
— Они уже на вокзале, — уточнил Ванаг. — Три эшелона проследовали, задержался один Верблюжий полк. На станции бузу поднимают. Поехали?
По мере приближения к вокзалу тревога нарастала. У елизаветградского «Смольного» патрулировали кавалеристы конной сотни. У завода Эльворти ходили с винтовками за плечами рабочие. Лавочники поспешно заколачивали досками окна витрин.
На вокзале шум и суета. Зал набит до отказа. Солдаты, мешочники, мужики, бабы. Над головами повисло облако махорочного дыма. Воздух плотный, пропитан запахом пота, давно не мытого тела.
Член Елизаветградского исполкома, представитель Союза металлистов меньшевик Якобинский, взобравшись на скамейку, надрывался от крика.
— Дорогие товарищи! Солдаты славной революционной Красной Армии! Мы, металлисты, — он ударил себя рукой с зажатым в ней красным платком по груди, — горячо приветствуем вас в нашем городе!
— Хватит трепаться!
На скамейку вскочил высокий григорьевец в ладно сшитой бекеше, перекрещенный кожаными ремнями — на одном боку шашка, на другом пистолет, на затылок сбита смушковая папаха с красным дном. Небрежно отстранив Якобинского, он спросил:
— Отвечай! Почему в городе власть жиды захватили? Вам, металлистам, такой исполком нужен?
— Командир Верблюжьего, — шепнул Арсению Ванаг.
— Браты украинцы! — крикнул григорьевец. — Пока мы на фронтах свою драгоценную кровь проливали, тут жиды и коммунисты власть захватили. Гоните в три шеи ваш исполком! Избирайте новый! Мы поможем.
— А может, и нам дашь слово сказать? — На скамейку поднялся Кравченко, рабочий с Эльворти. Он снял картуз, не торопясь пригладил растопыренными пальцами непокорные волосы. — Я такого же христианского вероисповедания, как и ты. Меня рабочие в исполком выбрали! И Якобинского. Хотя он и меньшевик. Есть среди членов исполкома евреи? Есть! Такие же, как и мы, рабочие. Фельдман десять лет на каторге за народное дело цепи носил. Так почему ж ты его из исполкома предлагаешь вон? Чем ты, гражданин хороший, от царского держиморды отличаешься? Зачем звезду на лоб напялил?
— Командир, дозволь мени! — Юркий, с плутовато бегающими глазами григорьевец вскочил на скамейку. — Я тоже хочу спросить. Тут, значит, товарищи распинаются, свои рабочие руки показывают. А пусть они нам ответят, почему, пока мы с контрой на фронтах воюем, они в деревнях наших батьков силой в коммунию загоняют? Это как же получается? Вы хотите шесть часов работать, а крестьянину надо по двадцать часов шею гнуть, чтобы хлебец вам вырастить! Жрать-то вы все горазды! К черту такой исполком!
— Согласны! Решительно согласны! — поддакнул Якобинский. — Вот и резолюция готова. Разрешите огласить? — склонился он к командиру Верблюжьего полка.
— Валяй!
— «Заслушав мнение наших доблестных защитников и находя необходимым единодушно и решительно стать на защиту действительной власти крестьян, мы, рабочие Елизаветграда, признаем неотложным переизбрание Совета и его исполкома».
— Продажная шкура! — не выдержав, говорит Арсений.
Ванаг сжимает его руку, шепчет:
— Молчи! Иди в город, собери ребят. Будьте в боевой готовности.
Григорьевцы расползлись по городу, как тифозная вошь. На улицах появились какие-то подозрительные типы, у закрытых лавок бушевали мешочники. На Петровской двое солдат прикладами выламывали дверь табачного магазина. Их дружки стояли с мешками наготове.
— Эй, вы! Прекратите! — не удержавшись, крикнул Арсений.
— Это еще что за цаца?
— Прекратите грабеж!
— Ах ты, морская галоша! — осклабился мужичок с мешком в руках. — Табачка для народа пожалел?
Рывчук вынул маузер.
Григорьевцы с перекошенными злобой лицами стали наступать на матроса. Прижавшись к стене, чтобы не зашли со спины, Арсен выстрелил в воздух и сразу же почувствовал сильный удар по плечу — будто кто ножом полоснул по незажитой ране.
Плохо пришлось бы Рывчуку, если бы не подоспела подмога. Возвращавшиеся с вокзала чекисты отбили его у григорьевцев и отвезли на Дворцовую, в Чека.
В городе начался погром. Верблюжники выпустили из тюрем уголовников и контрреволюционеров. Меньшевики услужливо передали командиру Верблюжьего полка список с адресами местных большевиков и поддерживающих их рабочих. Григорьевцы окружили здание Чека.
Несколько часов чекисты сдерживали натиск разъяренных бандитов. Арсений лежал рядом с Ванагом и не спеша, целясь, как на учении, стрелял в наступающих григорьевцев. Когда патронов осталось мало, Савченко приказал отходить. Ванаг вывел защитников Чека через известный ему тайник на Петровскую улицу. За закрытыми ставнями притихли обыватели. Над улицами летали перья из вспоротых перин.
Три дня бесновались в Елизаветграде григорьевцы, три дня длился кровавый погром. Около четырех тысяч человек было убито. Заглянули григорьевцы мимоходом и в квартиру Свистунова и, не сказав спасибо, забрали обнаруженные драгоценности.
Григорьев, обнаглев от легких побед, строил планы захвата Киева, мнил себя верховным правителем Украины. В его руках оказались не только Знаменка и Елизаветград, но и Екатеринослав, Николаев и другие города.
Владимир Ильич Ленин запрашивал из Москвы Реввоенсовет Южного фронта о мерах, принятых для подавления григорьевского мятежа. Большевики собирали силы, готовили войска. Арсений Рывчук и Андрей Ванаг оказались в одном из отрядов. Им пришлось выбивать из Елизаветграда захмелевший от крови Верблюжий полк григорьевцев.
Хмурый и озлобленный, ходил Арсений по улицам разграбленного города. Ну ладно, когда его расстреливали, было понятно: он солдат, противник. А чем провинилась вон та девчушка, прижавшаяся к худому седобородому старику? Они так и умерли — обнявшись.
Человек в буденовке сорвал со столба григорьевский «Универсал» и наклеил объявление:
«Кто доставит живым или мертвым Григорьева, получит сто тысяч рублей, а за голову каждого его помощника, а также Зеленого, Струка и Ангела — по 50 тысяч...» — прочитал Арсений.
Матрос зашагал по Дворцовой, думая о том, с каким удовольствием он доставил бы командованию штабс-капитана Григорьева, и при этом совсем не думал об обещанной награде.
На углу Ингульской группа красноармейцев читала воззвание партийного комитета:
«Товарищи рабочие!
Наша партия вышла из подполья на широкий путь легального строительства.
Пролетариат на опыте двух лет революции убедился в том, что Коммунистическая партия большевиков является единственной, все время верно стоящей на защите его прав, ибо она состоит из передовых элементов рабочего класса. Наша партия в авангарде Революции, и каждый рабочий должен считать честью быть в ее рядах.
Рабочие! Мы зовем вас в Коммунистическую партию. Все в ее ряды!
Елизаветградский комитет Коммунистической партии (большевиков)».
Вместе с красноармейцами Арсений Рывчук зашел в партийный комитет. Арсений писал заявление и хотел выразить в нем гневные чувства, переполнявшие его в этот момент, хотел написать о том, что всю жизнь будет беспощаден к врагам Советской власти. Но нужных слов не находилось. И Арсений Рывчук непослушными пальцами вывел одну-единственную фразу: «Прошу принять меня в большевики».