За меня извинился редактор
1
Бог жил на Арбате. Его адрес назвали врачи редакционной поликлиники. Они же предупредили: «Бог на метро не ездит. За ним надо посылать легковую машину». Черт бы побрал всех богов. Пора им знать, что идет война и раздобыть машину нелегкая задача.
Но бог нужен мне, а не я ему. Тамару угораздило свалиться в противотанковый ров. Врачи из женской консультации вынесли приговор: немедленно прервать беременность, ребенка все равно не удастся спасти. Единственный, кто может помочь — старейший гинеколог Вяткин. Решаю: не добуду машину — понесу дряхлеющего бога на руках. Он сегодня же должен осмотреть жену. Третий месяц мы ждем сына.
Секретарша главного редактора обрадовалась моему появлению:
— Легок на помине. Главный просил тебя вызвать.
— Разве он уже приехал?
— Выехал.
— Маша, мне нужна машина. Томке плохо.
— Надолго?
— Что надолго?
— Машина.
— На час. Может быть, на полтора.
— Попрошу старика. Никуда не уходи.
В кабинете я уткнулся в свежий номер нашей газеты. Быстро пробежал отчет о пленуме Московского комитета. Раз главный вызывает в такую рань — значит, я что-то напорол. Но что? Пленум окончился в одиннадцать. Диктовал отчет прямо на машинку. Страницу за страницей относили к Максу, а он отправлял их в типографию. Около трех утра на мой стол вывалился снаряд автоматической почты, заряженный полосой с отчетом. Прочитал и остался доволен: всего в меру — фактов, критики, положительного опыта, цитат.
В кабинет вошла Маша.
— Через пятнадцать минут машина в твоем распоряжении. Только не задерживай. Иди к Сергею Борисовичу, ждет. — Уже от дверей предупредила: — Старик мрачен.
Машинально сложил газету, сунул в карман.
В коридорах непривычная для редакции тишина. Еще молчат телефоны, не успели вернуться с заданий корреспонденты, а уборщицы, наоборот, успели выключить пылесосы.
У стенгазеты встречаю первых сослуживцев, тех, кто приходит пораньше, чтобы потрепаться до «летучки». Семен из отдела информации бросается мне навстречу:
— Как живешь, старик, как с этим бороться? — это его излюбленное приветствие. И озабоченно спрашивает: — Зачем тебя к главному вызывают?
Я пожимаю плечами. Семен тянет за руку к стенгазете:
— Смотри, здорово ребята придумали.
Под примелькавшимся названием стенгазеты «Клякса» кто-то написал: «Орган редакции, где курьером тов. Картошкина».
С улыбкой вошел в приемную главного. Маша пожала плечами:
— Нашел время веселиться. Благодарности тебе объявлять не собираются.
Сергей Борисович кивнул мне головой и снял трубку «вертушки» или «кремлевки» — того самого телефона, по которому можно звонить руководителям, минуя секретарш и помощников.
Пока главный набирал нужный номер, я оглядел кабинет. Еще не успели выбросить в корзину тиснутые ночью полосы. Они висели на специальном стенде, пристегнутые никелированными застежками.
— Товарищ Павлюков? — спросил у невидимого собеседника главный. — Это из «Красного знамени». Вы читали сегодня отчет о пленуме эмка? Нет? Я должен перед Вами извиниться. По моему недосмотру неправильно напечатали Вашу фамилию…
Вот где собака зарыта: переврал фамилию секретаря горкома партии. Лихорадочно листаю блокнот. Ведь всех членов президиума собственноручно переписал по моей просьбе заведующий особым сектором горкома. Вот и его записка. Ясно написано: «Павлюченко», а не «Павлюков». Значит, не моя вина.
— Вполне возможно, что корреспондент думал о снайпере Людмиле Павлюченко, когда писал отчет, — хохотнул в трубку главный. — Еще раз прошу извинения.
Трубка главного легла на рычаг.
— Можешь ехать, старик.
— Я хотел бы объяснить, Сергей Борисович.
— Зачем объяснять. Я же извинился.
В приемной меня встретил вопросительный взгляд Маши: «Всыпал?» Мое кислое выражение лица послужило ответом. Возможно, было бы легче, если б отругал.
2
На девять вечера меня вызвали в ЦК партии к инструктору Беркутову. Со Степаном Беркутовым мы знакомы много лет. Вместе учились в институте журналистики. Он даже пытался когда-то ухаживать за Тамарой.
Я позвонил по телефону:
— Что стряслось, Степан?
— Приедете — узнаете. — Как я мог забыть, что в служебном кабинете Беркутов разговаривает только на «Вы».
В бюро пропусков ЦК шумно. Терпеливо выстояв в очереди, узнал, что на меня «заявку еще не спустили».
На черных стекляшках золотом написано, что по телефону звонить можно только по служебным делам и только к работникам ЦК. Черная трубка, сохранившая еще тепло руки предыдущего товарища, сжата в моей ладони:
— Алло, товарищ Беркутов? Я пришел, но пропуск не заказан…
— Ждите.
Звяк. Трубка на том конце провода покоится на рычаге. Ничего не поделаешь. Придется ждать. Сажусь на стул у самых дверей. Единственный свободный.
Большинство посетителей ЦК в военной или полувоенной форме. Здесь лейтенанты в гимнастерках с фронтовыми погонами и генералы в парадных мундирах одинаково терпеливо выстаивают в очередях к телефону и окошечкам за пропусками. Стоят работники министерств и директора заводов, председатели колхозов и ученые, писатели и домохозяйки. Одних из присутствующих ждет выдвижение, других — поддержка в смелых начинаниях, а третьих — нагоняй за упущения в работе… Чего ждет от посещения ЦК эта красивая блондинка, сидящая у стены напротив? В руках у нее книга. Но она не читает. Глаза заплаканы. Я не успеваю додумать, что могло привести ее сюда, как слышу громкий голос, называющий мою фамилию. Подхожу к окошечку, протягиваю партийный билет.
Бесшумно скользит лифт. В коридорах величественная, торжественная тишина, шаги тонут в ворсе ковровых дорожек. Двери, двери, на них таблички с фамилиями. Комната 174. Под стеклом фамилия: «Беркутов С. И.» Как же Степана по отчеству? Тогда, в студенческом общежитии, его называли просто Степкой, а как теперь его величать: Иванович, Иосифович? Кажется, Игнатович. Нет, не помню. Придется избегать обращения по имени и отчеству.
— Здравствуйте, вы меня вызывали?
— Да, садитесь.
Беркутов перекладывает с места на место папки, шелестит бумагами. Из кармана он извлекает кожаный футляр, в нем ключ от сейфа. Звякнул замок. Степан достал картонную папку и захлопнул дверцу.
— Товарищ Ткаченко, Павел Петрович, 1916 года рождения, член партии с октября 1940 года.
— Так точно, — поднялся я со стула.
Он встал из-за стола, шагнул к стене, где висела большая карта Советского Союза. Карта была густо испещрена красными флажками, нанизанными на булавки. Они обозначали пути наступления наших войск. Палец Степана пополз мимо Вязьмы, Смоленска, Минска, пересек реку Березину, остановился невдалеке от польской границы.
— Вот здесь, в Западной области, — с нажимом произнес Беркутов, — вам предстоит наладить выпуск газеты на русском языке. Область эта, как вам известно, недавно, перед самой войной, вошла в советскую семью.
Нарушая торжественность минуты, я перебил Беркутова:
— Я просил послать меня на Украину. Там моя родина. Там я получил образование. Первый рассказ написал по-украински…
— Здесь не торгуются, товарищ Ткаченко. Нам виднее, где лучше использовать того или иного коммуниста. Дайте пропуск — отмечу.
— Я не могу сейчас поехать. Тамара тяжело заболела. Ей нельзя вставать с постели. Сегодня привозил профессора Вяткина. Он говорит, что положение серьезное, нужен полный покой.
Глаза Беркутова потеплели, в них мелькнули искорки сочувствия, вспыхнули и тут же погасли:
— Не прячься за объективные причины, Паша, — и, словно испугавшись, что назвал меня по имени, поднялся из-за стола, заученным тоном произнес: — Нам не нужны справки от врачей.
Когда я взялся за ручку двери, Степан робко произнес:
— Что с Тамарой? Плохо? Жаль, очень печально. Передай привет.
3
Против ожидания Тамара встретила новость спокойно, почти безразлично. Это меня испугало. Она лежала на тахте, устремив глаза в потолок.
— Нет, просто слабость. Значит, будем жить на Западе. Помнишь, когда в 1939 году наша армия начала освободительный поход, ты все рвался поехать туда собкором… Говорят, что там очень красивые места. Кто от вас тогда ездил собкором, кажется, Илья?
Я не ответил, уткнулся в какую-то книгу. Возможно, там и красивые места, но я их не знаю. У меня есть свои города, которые с первых дней жизни стали родными — Кировоград, Киев, Харьков, Одесса… Любой город Украины. Там я буду на месте, там смогу принести больше пользы. Трудно делать газету в крае, где тебе все незнакомо: обычаи, литература, искусство, прошлое. Конечно, все это можно изучить. Но нужно время. Наш корреспондент, участвовавший в боях в этом крае, говорит, что там весьма серьезная обстановка.
— Ты чего молчишь?
— Думаю, Томка.
Резко зазвонил телефон. Сергей Борисович раздраженно сказал: — Черт знает что… Я считал, что ты патриот нашей газеты, а ты бегаешь в Цека, работу клянчишь.
— Наоборот, не даю согласия.
— Мне позвонил Беркутов и предложил, чтобы тебя освободили.
— Но ведь он же мне сказал…
— Есть силы — воюй.
Редакционные ночи
В том году — на стыке войны и мира — я вел записи, думая о будущей книге. Однажды вместо «глава вторая» написал «ночь вторая». Нынче, заметив эту описку, от души посмеялся.
Почему ночь, а не глава?
Наверное, потому, что в ту военную пору, в редакциях мы проводили за письменными столами ночи без сна… Слипаются глаза, голова клонится все ниже и ниже к мокрой полосе, буквы наползают одна на другую, строчки вытягиваются в бесконечную серую ленту. Холодная струя из водопроводного крана приносит бодрость лишь на полчаса.
Я хорошо помню многие статьи, опубликованные тогда в газете. В ушах еще звенят телефонные звонки, слышатся раздраженные голоса читателей, обнаруживших ошибку в номере…
Беглые дневниковые записи лишь напоминают об отдельных жизненных эпизодах, отшумевших спорах, огорчениях… В памяти все становится ярче, контрастнее, многое видится сегодня несколько иначе, чем тогда.
— Нет, в ту пору мы не могли так говорить и думать, — утверждают друзья, знакомясь с моими записями.
— Не могли? Почему же?
— Потому что не знали всех фактов…
Не знали, многого не знали. Но жили мы в неспокойное военное время, были не только свидетелями, но и участниками великих событий. Мы знали, чем живет народ, что его волнует, и об этом писали в своих статьях.
И это тоже факт!
К чему эти отступления? Разве нельзя обойтись без них?
Моя цель — поведать молодым журналистам, которые вместе с моим сыном пришли в редакцию, где когда-то мы растрачивали свои ночи, о том, как жили их старшие товарищи.
Без отступлений, пожалуй, не обойтись, если хочешь взглянуть на прошлое с вершины сегодняшнего дня.
Итак, ночь вторая, хотя описываемые в ней события и начинаются утром.
1
— Или завтра вы будете в Западном обкоме партии, или положите на стол партийный билет!
— Я обратился с ходатайством, состояние здоровья жены…
Разговор состоялся вчера утром, а сегодня военно-транспортный самолет укачивает меня в облаках. Под крылом промелькнули развалины городов, о которых так много в эти дни писалось в газетах, сообщалось в сводках Информбюро.
Среди пассажиров только трое впервые летят в Западную область. Рядом со мной Николай Долинин — международник «Красного знамени», впереди — дочь известного писателя, журналистка из Совинформбюро Ирина Ильинична. Они летят в освобожденный край на несколько дней, чтобы написать очерк для какой-то американской газеты. Николай говорит, что в Штатах живет много эмигрантов из этих мест. У них естественный интерес к судьбам хотя и давно покинутой, но родной земли.
Ирина Ильинична еще в Москве заполнила блокнот множеством легенд о древнем и колоритном городе Принеманске.
Николай обстоятельно познакомился с Западной областью по архивам Наркомата иностранных дел. Принеманск часто упоминался в речах делегатов Лиги наций, долгое время был камнем преткновения в международных спорах, фигурировал в соглашениях, подписанных высокими договаривающимися сторонами.
Для меня Принеманск — географическое понятие. Не успел прочесть даже энциклопедическую справку об этом городе.
Есть среди пассажиров самолета и четвертый, никогда не бывавший на западе. Чуть не забыл о нем. Этот пассажир или пассажирка надрывается в плаче.
С матерью ребенка в аэропорту мы немного повздорили. Она сумела получить билет забронированный для меня. Объяснила это предельно просто: мол, я могу денек-другой посидеть в Москве, вместе с семьей. У нее же кончилось терпение, и ждать она больше не намерена. В Принеманске ее ждет муж. Они давно не виделись. По-своему она была права. Я же помнил напутствие Степана Беркутова. Нарисованная им безрадостная перспектива придала мне смелости, и я тоже получил в кассе билет, предназначенный кому-то другому.
Самолет идет на посадку, лица прилипают к иллюминаторам.
В приземистом, барачного типа здании, именуемом аэропортом, долго кручу ручку телефонного аппарата. По ту сторону провода кто-то несколько раз переспрашивает, чего я хочу, в голосе у него такое удивление, словно я попросил достать звезду с неба, а не прислать на аэродром за будущим редактором машину.
— Лучше добираться до города с какой-нибудь оказией, — советуют в управлении делами обкома, — вернее.
— Старик, как живешь и как с этим бороться, — скаля зубы, произносит Долинин излюбленное выражение Семена, а у меня щемит сердце. Встретили, называется!
Возле аэропорта стоит пролетка. Извозчик в каком-то допотопном наряде, который я видел раньше разве что в кино, дремлет на облучке, — кажется, так называется место водителя конного экипажа.
— Что ж, господа, — широким жестом приглашает Николай, — отправимся путешествовать в прошлое.
2
Цокают копыта, подрагивают, кланяются развалины домов, неторопливо проползают пригородные рощи, с холма видны железнодорожные пути. Там деловито отдуваются паровозы, лязгают буферами длинные воинские эшелоны. Скоро, наверное, возобновится пассажирское движение между Москвой и Принеманском.
Перед глазами лицо Тамары. Провожая меня, она держалась бодро, даже улыбалась. Я-то знаю, ей совсем не сладко: оставаться в таком состоянии одной в Москве. Хорошо еще, что ее подруга из института согласилась на время перейти из общежития в нашу комнату.
Проезжаем мимо развалин, мимо маленьких домишек, похожих на тот, в котором мы жили в кубанской станице. Было это давно. Сразу после женитьбы. Вызвали меня в обком комсомола и вручили путевку на работу в газету политотдела МТС. В ту пору Тамаре очень не хотелось уезжать из родного города. Она плакала, старые ее тетки шептали что-то насчет нитки и иголки, что мужа нельзя оставлять без присмотра. После города Горького оказаться в такой дыре, как та станица, — радости мало. Грязища, пыль. Потом ездили много. В «Красном знамени» собственным корреспондентам не давали засиживаться на одном месте. Промелькнули, как станции в пути, Забайкалье и Сибирь. Из Иркутска получил назначение в Баку. Из Азербайджана просился на родную Украину. Направили снова в Горький, Томка радовалась. Казалось, круг замкнулся. Затем кому-то пришла идея выдвинуть меня в аппарат редакции. Вписалась строчкой в автобиографию Москва, а теперь вот — Принеманск.
За годы странствий жена наловчилась быстро паковать наш нехитрый скарб, при минимальных затратах обживать квартиры (если они были) в новых городах. Нигде мы не обзаводились мебелью. Во-первых, хронически отсутствовали деньги, во-вторых, не было уверенности, что когда-нибудь начнем оседлый образ жизни. Чаще всего довольствовались тем, что оставалось в наследство от предыдущего корреспондента.
Принеманск — другое дело. Сюда я приехал не собкором, а заместителем редактора газеты. Фактически редактором, ибо мой шеф, старый коммунист из Западной области, работавший здесь в подполье еще во времена господства пилсудчиков, вряд ли сможет приступить к работе. Год назад он был ранен под Орлом. С тех пор прикован к постели. Он меня принял на московской квартире. Достаточно было взглянуть на него, чтобы не тешить себя надеждой.
— Газету придется организовать и вести тебе одному. Видишь, в каком я состоянии, — сказал редактор, напутствуя меня перед вылетом из Москвы.
В ЦК ВКП(б) тоже сочли нужным предупредить:
— За газету будем с вас спрашивать. Смидович — человек больной, а вы молоды, здоровьем вас не обделили.
Пролетка трясется по узким улочкам. Слева — красивое здание с колоннами. Очень знакомое, где же я его мог раньше видеть?
— Ратуша? — спрашивает Николай у извозчика.
— То так, — извозчик опасливо покосился на моего спутника, — пан раньше жил в Принеманске?
— Нет, — признался Долинин, — видел это здание на картине.
— А-а, но, но, — погоняет коня извозчик.
Я вспоминаю: действительно, этот дом с колоннами я тоже видел на картине. Мимо него брели толпы понурых наполеоновских вояк.
Снова проезжаем район сплошных развалин. Ни одного уцелевшего дома.
— Скоро центр?
— То так, — односложно отвечает извозчик. — Тут була Торговая улица.
— Много в городе таких бывших улиц? — с нескрываемым беспокойством спрашиваю я.
— Занадто много. — Возница натянул вожжи. — Приехали, панове.
У входа в трехэтажное здание напротив унылой площади — часовой. Он преграждает дорогу:
— Пропуск?
— Мы из Москвы, вот направление из ЦК ВКП(б), нам надо к секретарю, — объясняю я.
— Вам в обком партии надо, а здесь НКВД, не задерживайтесь, тут стоять нельзя.
— Куда идти?
— Вниз по проспекту, там за площадью и обком партии.
Сам виноват. На аэродроме вместо обкома сказал Цека, а извозчик спутал с Чека, теперь тащись по городу с вещами. Хорошо хоть груз невелик. Чемодан только у меня, а у Николая и Ирины портфели.
Во время шествия по проспекту продолжаем разглядывать разрушенные здания, читаем на стенах уцелевших домов торопливые надписи: «Разминировано», «Мин нет».
— Пашка веселый городок выбрал, — посмеивается Николай.
В обкоме встречаем Григория Барановского. Он работал в управлении делами Наркомата. В Москве Барановский не баловал нас своим вниманием, но здесь встречает, как родных. Григорий назначен управделами обкома. Он быстро «организует» машину, дает сопровождающего.
Темным вечером подъезжаем к большому серому дому. Сопровождающий нас товарищ ныряет в подвал и возвращается с усатым дворником.
— Пан Казимир, принимай постояльцев.
— Можно, почему нельзя, можно, — бормочет дворник, прикрывая ладонью колеблющееся пламя свечи.
Идем по узкой лестнице, под ногами хрустит битое стекло. На четвертом этаже дворник долго возится с ключами. Наконец, дверь открыта.
— Паны могут тут отдыхать. В комнатах есть две кровати и один диван.
Чиркаем спичками.
— Нельзя, панове, — предупреждает дворник, — окна не завешены.
Ирина плюхнулась на диван, зашуршали газеты.
— Чур, мое место, мальчики…
Уступив даме диван, мы с Николаем отправились в темноту соседних комнат. Долинин сравнительно корректно ругнулся, очевидно, ему пришлось не по вкусу столкновение с каким-то тяжелым предметом. Мне повезло — вытянутая рука нащупала спинку кровати. Пользуясь правом первооткрывателя, я ее тут же и оккупировал. Вспыхнувший огонек спички слегка осветил мое ложе, но увы, не помог обнаружить на кровати признаков постели. Очевидно, усатый дворник успел стащить ее в питейное заведение. Угасающий огонек выхватил из темноты кипу газет и журналов, сваленных в углу, — отличная постель. Кстати, у меня есть ценный опыт. Несколько лет назад, когда я приехал в Баку собкором «Красного знамени», в квартире, оставленной моим предшественником, тоже была только кровать с голой сеткой и множество газетных подшивок. Тогда мне пришлось несколько ночей спать на газетах. Отправленный из Иркутска багаж шел с черепашьей скоростью.
Обшарив комнаты, Николай Долинин мрачно констатировал, что у пана Казимира плохое зрение: одну кровать он принял за две. Ирина благосклонно предложила выделить Николаю спинку от дивана. Он уволок диванную спинку на кухню. Таким образом, каждый из нас получил отдельный номер. Для военного времени устроились прекрасно.
Усталые с дороги, мы крепко заснули, едва успев принять горизонтальное положение.
3
Луч солнца уперся в лицо. Я повернулся на другой бок и вдруг услышал: бим-бом, бим-бом, бим-бом. В утренней тиши трезвонили колокола. Открыл глаза и обмер. На стене, в позолоченной раме висел портрет Гитлера. Закрыл глаза, снова открыл — портрет не исчезал. Осторожно приподнялся на кровати. Посыпались на пол газеты и журналы. С обложки одного из журналов глядел все тот же человек с низко опущенной на лоб прядью волос и черными усиками под мясистым носом.
— Подъем, — заорал я на всю квартиру, — мы попали в логово зверя.
Оказывается, мои спутники проснулись раньше. Они уютно устроились на диване и листали немецкие журналы. И Николай, и Ирина недурно владели немецким языком.
Днем узнали, что дом, в котором мы заночевали, во время оккупации занимали гестаповцы.
Бывший владелец квартиры, помимо портрета Гитлера, газет, журналов и книг, забыл в ванной бритву, наполовину измыленный кусок туалетного мыла, зубную щетку, а на столе в комнате, где я спал, остался стакан недопитого кофе.
Я рванул со стены раму с портретом Гитлера. Хлопнувшись о пол, она жалобно звякнула стеклами.
— Развоевался, — скептически заметила Ирина, — рама могла бы пригодиться, а теперь придется вставлять стекло. Оккупируй эту квартиру. В Москве такую получить трудно.
Мне предстоит надолго обосноваться в Принеманске, возможно, и отдадут эту квартиру. Тогда можно будет привезти из Москвы Тамару.
— Здесь целая библиотека немецкой периодики, — Николай уткнулся в книжный шкаф. — Советую, старик, разобраться. Издания, выпускавшиеся во время оккупации. Редакции может пригодиться, в целях контрпропаганды…
— Рано об этом говорить, квартира не моя, я здесь — не хозяин.
Маленькая точка на карте
1
— Виктор Антонович Урюпин, — пальцы замерли у лакированного козырька фуражки. Несмотря на знойный день, человек, стоявший передо мной, был в суконном морском кителе, застегнутом на все пуговицы.
Спутники Урюпина с нескрываемым любопытством разглядывали меня. О Викторе Антоновиче мне говорили в Москве и Смидович, и Беркутов. Последний показал личное дело Урюпина. Из него можно было узнать, что Виктор Антонович до войны работал в Принеманске, затем, после эвакуации, сотрудничал во флотской газете. Две недели назад, когда бои шли под городом, ЦК послал его готовить базу для редакции. Вместе с ним выехали из Москвы еще несколько сотрудников будущей редакции, отобранных Беркутовым и Смидовичем.
Смидович характеризовал Урюпина более обстоятельно. Они вместе работали в Принеманске. Выпускали русскую газету. В редакции тогда работала и жена Виктора Антоновича, московская журналистка.
— Жили они дружно, — вспоминал редактор, — но перед самой войной она вдруг подала заявление об уходе. Прошел слух, — разводятся. Почему? — пытался выяснить, но до сути не добрался. Началась война. Стало не до этого. Встретил Виктора Антоновича месяца два назад в Москве. Урюпин сильно изменился. Этакий «морской волк». Недавно приходил ко мне домой — разговаривали. Так и не понял — хочет он ехать в Принеманск или продолжать служить в своей морской газете. Спросил о семье — ответил что-то неопределенное. Расспрашивать не стал. Неудобно, все-таки дело личное.
На прощание Смидович посоветовал быть внимательнее к Урюпину. Журналист он толковый, знает край. Что же касается настроения, то все образуется.
И вот старожил Принеманска передо мной. Глаза Виктора Антоновича затуманены:
— Зайдем, редактор, в «Бристоль», позавтракаем, — предложил Урюпин.
— Но вы уже, кажется, успели…
— Не беда, талонов хватит, всех накормлю, — Урюпин выгреб из кармана кителя охапку карточек и продолговатых книжечек с талонами: — Это на еду, а это на напитки. Сегодня и вас отоварим.
— Редактор не здесь будет питаться, а в «Розе», — вмешался в разговор молодой парень с непокорным чубом, который торчал над высоким лбом, словно петушиный гребень.
— Там по десять литров выдают, — не скрывая зависти сказал второй спутник Урюпина, высокий, лысый, с бабьим лицом. — Напитки — основная валюта в этом городе. За пол-литра можно купить…
— Как обстоят дела с типографией, помещением для редакции?
Парень с петушиным гребнем самодовольно ответил:
— Уже опечатали больше десяти квартир.
— Как это опечатали? — не понял я. — О чем вы толкуете, молодой человек?
— Кстати, меня зовут Анатолий Александрович, по фамилии Платов, по возрасту, редактор, я думаю, мы ровесники. Что же касается квартир, то делается это просто, берется веревочка, сургуч, медный пятак, — и все в порядке. Нашел свободную квартиру — опечатал. Кроме чекистов, никто не рискнет сорвать казенную печать.
— Разве нельзя получить ордера на свободные квартиры через горисполком, допустим?
— Не уверен. И без нас им хватает работы.
— Как же вы додумались до сургуча, печати! — Деятельность Платова меня обеспокоила. Работники редакции еще не существующей газеты, решили конкурировать с милицией и ставить сургучные печати на свободных квартирах! Это может кончиться большим скандалом. Речь идет не о школьных забавах. Какое мальчишество!
Пока Платов рассказывал о своих похождениях, Виктор Антонович успел сбегать в буфет и вернуться с бутылкой французского коньяка. На этикетке по диагонали красным было напечатано: «Только для немецких офицеров».
Чокнулись гранеными стаканами — другой посуды в бывшем ресторане, а ныне столовой для актива, — не оказалось. С утра, на голодный желудок, мне никогда не приходилось пить, я боялся опьянеть и поэтому только пригубил коньяк.
— Так не годится, редактор, — настойчиво заявил Виктор Антонович, — за знакомство надо выпить до дна. Пойми, что все мы отныне винтики, шурупчики одной машины. Надо, чтобы не скрипели.
— Винтики, шурупчики! — передразнил я. — Не надо с утра пить.
— Слушаюсь, адмирал, — навалился на стол Урюпин.
Я поднялся:
— Мне пора. Где я смогу найти вас?
— Найти нас можете всегда или здесь, или в гостинице «Виктория», — ответил Виктор Антонович, — там мы для редакции держим три номера. Кстати, можете взять ключ, для вас припасен номер.
Урюпин передал мне ключ с большой деревянной грушей, на которой была вырезана цифра 16.
2
В приемной первого секретаря обкома сказали, что он с утра был, но потом уехал с председателем облисполкома на станцию. Должен прийти энергопоезд, который даст свет городу. Не всему Принеманску, но во всяком случае, получат электричество те предприятия и учреждения, которым это прежде всего необходимо. Электроэнергия — главная проблема.
В ожидании секретаря брожу по коридорам, заглядываю в кабинеты. Широкие мраморные лестницы, медные канделябры, лепные потолки. В коридорах топают военные с полевыми погонами на гимнастерках, партизаны в самой невероятной одежде.
У двери, ведущей в садик, встретился с Григорием Барановским. Он объяснил, что это жилой дом какого-то епископа. Жил он в нем один. Ему было просторно, обкому — тесно. Скоро перейдут в два здания на проспекте. Дома разминировали, сейчас заканчивают ремонт.
Первый секретарь вернулся в обком только к концу дня. Он меня узнал:
— А, редактор, заходите, — и уже в кабинете добавил, — газета на русском языке нужна позарез. Во-первых, ее ждут в армии, во-вторых, к нам с каждым днем будут приезжать все больше людей из других республик. О нашем крае они понятия не имеют. Ваша задача — не только рассказать им о Западной области, но и привить к ней любовь. Как назовете газету?
— Не думал.
— Может быть, «Заря Немана». Подумайте, посоветуйтесь со своими товарищами. Завтра давайте проект на бюро, сразу и примем решение.
— Не знаю, с чего и начать: помещения для редакции нет, типография не готова к выпуску газеты на русском языке, сотрудников почти нет.
— Забудьте слово «нет». От частого его повторения газета не выйдет. Хотелось бы, чтобы через неделю, в крайнем случае, через десять дней первый номер лежал у меня на столе. Завтра-послезавтра начнет работать энергопоезд. Типография получит электричество в первую очередь. Об остальном договоритесь в облисполкоме.
Когда я подошел к двери, секретарь спросил:
— Признайтесь, когда мы встречались на Волге, у вас даже мысли не было, что придется работать в нашей области?
Эту встречу я хорошо помнил. В небольшом волжском городке готовилась к боям только что сформированная стрелковая дивизия. Среди воинов было много эвакуированных из Западной области. По заданию редакции я должен был написать о воинах новой дивизии. Тогда и состоялось знакомство с первым секретарем обкома. Знакомство, каких бывает много на журналистских дорогах. Через несколько дней, когда я уже возвращался в Москву, мы с секретарем обкома оказались в одном купе вагона. Здесь разговор продолжался без блокнота и более оживленный. Потом раза два или три встречались в Москве. Но никогда я не думал, что нам придется вместе работать в Принеманске.
— Конечно, не предполагал, — признался я.
— Вот видите, а я тогда к вам прицеливался. Было ясно, что без помощи друзей нам не обойтись.
— Я вам обязан своим назначением?
— В известной мере. Так я на вас надеюсь. Действуйте.
Вечером в гостинице решил собрать немногочисленных сотрудников редакции. Но встретил лишь одного из них — лысого, который во время первой встречи был самым молчаливым. Его фамилия Задорожный. Растянув в улыбке бабье лицо, он сказал, что Урюпин и Платов отправились повеселиться к знакомым женщинам.
— А вы что отстаете?
— Дорожу своей репутацией, товарищ заместитель редактора.
— У меня есть имя, фамилия.
— Привыкайте, здесь принято называть всех по должности.
— Как же мне вас называть?
— Право не знаю. Всех нас, то есть Платова, Урюпина и меня, в Москве уверяли, что мы будем занимать пост ответственного секретаря редакции. Можете считать, что вам повезло. Редактора нет, зато три секретаря, полтора заведующих отделами и взвод технических секретарш, которых особенно охотно подбирает Урюпин. Некоторые из них, кажется, умеют печатать одним пальцем то ли на польском, то ли на белорусском языке.
— А вы злой человек, товарищ Задорожный.
— Не рискнули назвать меня секретарем. Как же вы завтра приказ писать станете? В шапку бросите записки с названиями должностей?
— Возможно. Постарайтесь вытянуть счастливый билетик. Спокойной ночи.
Четыре претендента на одно место
1
Вечером в номере гостиницы пусто и темно. Нет даже огарка свечи. Поднял шторы. За окном серая муть. Слякотное настроение.
Как пойдут дела? Нужен спаянный коллектив, такой, как в «Красном знамени». А здесь? Возможно, первое впечатление и обманчиво — даже наверное они не такие, какими показались мне в ресторане, но не похожи и на свои анкетные портреты.
Надо их понять, сдружиться. А я почему-то все время вспоминаю контору по заготовке рогов и копыт. Кто из подручных Остапа Бендера был приверженцем морской формы? Кажется, Шура Балаганов. Как же зовут Урюпина? Ах да, Виктор. Чем же обеспокоил он Смидовича? Разошелся ли он с женой? Надо будет поинтересоваться. Редактор меня не предупредил, что Виктор Антонович алкоголик. Нет, так нельзя судить о людях — безапелляционно, категорически… Может, выпил от безделья, со скуки. Вот начнем работать — и он сразу станет серьезнее. Сказал же Смидович, что Урюпин стоящий журналист.
Что за человек претендент в ответственные секретари Борис Задорожный? Вечером разговор у нас не получился. Он недружелюбно отозвался о своих товарищах. Это вызвало раздражение. Почему? Разве на меня они произвели отрадное впечатление? И все-таки мне не понравился его тон. Понимаю, что и мой тон ему не пришелся по душе.
Ворочаясь с боку на бок, я не щадил и себя. Впервые мне предстоит играть роль «руководящего товарища». Что-то быстро я в нее начал вживаться. Этакий всезнающий начальничек. Любуйтесь, мол, мною, как-никак столичная штучка. Сейчас мне кажется, что я был с товарищами высокомерен, играл в неприступность.
А может быть, выбранный мной тон и правилен. Не подыгрывать им, не становиться рубахой-парнем. Но у нас в «Красном знамени» отношения были проще, никогда не подчеркивалась разница в служебном положении. Сравнил! Там же коллектив годами формировался, традиции… Здесь надо создавать традиции. Поэтому так важно с первого дня установить правильные отношения. Хотелось хоть чуточку походить на Сергея Борисовича — быть уравновешенным, справедливым, дружески расположенным к товарищам по редакции… Смогу ли? В Принеманск я прилетел, словно кому-то сделал одолжение. Вот, мол, какой я несчастный. Оставил в Москве больную жену, подходящее жилье и приехал черт знает куда… Дыра… Путешествие в прошлое… Период нэпа… Придумали невесть что! Интересно получается: как дело доходит до самокритики, так и ищешь себе компаньона. Может, это Долинин и Ирина Ильинична меня настроили на пессимистический лад? Нет, Пашенька, никто тебя не настраивал, своим умишком дошел до этого. Представил себя этаким миссионером с партийным билетом. Какой же ты будешь редактор, если по уши не влюбишься в Принеманск, не поймешь его, не увидишь и не оценишь его прелестей. Выбрось из головы, что ты мудрее других и приехал поучать недорослей. Проще, скромнее веди себя, и жить будет интереснее, увидишь, как много привлекательного в новом городе. Какие в нем живут мудрые, бывалые люди.
Оказывается, есть на свете бессонница, не выдумали ее люди. Я почти убедил себя стать ангелом во плоти. До утра шевелил лопатками — не начали ли расти крылья? Нет, не растут. Наверное, потому, что всю ночь курил. Какому ангелу приятно поселиться в комнате, прокуренной, как пепельница.
2
Утром, когда мне показалось, что я, наконец, смогу заснуть, пришел парень с петушиным гребнем. Информация Задорожного, очевидно, была неточной. Никаких следов бурно проведенной ночи на его лице не осталось. В отличие от меня он выглядел свежим, хорошо отдохнувшим человеком.
— Павел Петрович, поступаю в ваше распоряжение добровольным гидом, — предложил Анатолий Платов. — Я покажу вам Принеманск, и вы поблагодарите судьбу в облике Центрального Комитета, которая вас сюда направила.
— Правда, вам нравится Принеманск, Анатолий Александрович?
— Любопытный город.
— Красивее вашего Ярославля?
— Сам-то я родом из Старой Русы, институт журналистики кончал в Ленинграде, потом уже работал в Ярославле.
— Тогда ваш отзыв о Принеманске особенно дорог. Можете сравнивать.
— С Ленинградом? Нет, Павел Петрович, я не ищу в Принеманске уголков, напоминающих другие города. Меня увлекает своеобразие города, его несхожесть с другими.
— Развалины всюду похожи друг на друга… Впрочем, охотно принимаю ваше предложение. В облисполкоме свидание мне назначили на двенадцать. Времени уйма.
Город, залитый яркими лучами солнца, сегодня показался более привлекательным, чем вчера. По проспекту дошли до высокой башни, застывшей в карауле у колонн собора. За ним виднелся высокий холм, заросший кленами. На его вершине краснели руины какого-то замка. Платов, не спрашивая согласия, вел по местам, которые, видно, полюбились ему. Через деревянный узкий мостик перешли на другой берег маленькой речки, по тропинке, круто взбегающей вверх, поднялись к вершине холма. Это была не та гора, что виднелась с соборной площади. Развалины замка теперь оказались под ногами.
— Ну как, нравится? — спросил Платов. В голосе его чувствовалось такое удовлетворение, как будто он был автором чудесной панорамы, открывшейся нашему взгляду.
— Действительно, любопытный город, — признался я.
— Смотрите, эти взметнувшиеся к небу купола костела напоминают мачты корабля?
— Признаться, не очень.
— Мне хочется их зарисовать, я вижу их плывущими по волнам.
— А вы рисуете?
— Немного.
Я обрадовался, что Платов рисует, и попросил его подумать, как лучше изобразить название нашей газеты. Предложение первого секретаря назвать газету «Заря Немана» ему понравилось.
В это утро Анатолий Александрович показался мне совсем не похожим на того парня с петушиным гребнем, который рассказывал вчера, как пятаком опечатывал пустые квартиры. Он, оказывается, человек любознательный. Приехал в Принеманск всего на несколько дней раньше моего, а о городе уже мог сообщить много интересного, — не легенд, которые выкопала со страниц старинных книг Ирина Ильинична, а об увиденном собственными глазами или услышанном из уст старожилов Принеманска. Когда же я задал вопрос о товарищах, которые вместе с ним приехали в Принеманск, от прямого ответа уклонился.
— Люди как люди, сами увидите.
— Человек лучше всего раскрывается в деле, — согласился я.
Когда возвращались в гостиницу, Платов вспомнил об опечатанных квартирах. Он посоветовал получить резолюцию заместителя председателя облисполкома, чтобы эти квартиры закрепили за редакцией. Оказывается, у него уже был напечатан список адресов квартир, на которые мы претендуем.
— Значит, ордера все-таки понадобятся, — не без злорадства констатировал я.
— А как же? Но если вы придете без адресов, ничего не получите. Это факт.
Я предложил зайти в одну из квартир, указанных в списке Платова. Время еще есть. Анатолий охотно согласился.
Узкая улочка, каких много в старом городе. За высоким забором двор-колодец. Поднимаемся по деревянной лестнице на второй этаж. Платов уверенно направляется к двери, обитой черным дерматином.
— Вот здесь, — произносит он. — Странно. Где же печать?
Мне остается только разделить его недоумение.
— Может быть, вы спутали номер квартиры? — высказываю я предположение.
— Нет, все точно…
Словно торопясь рассеять наше недоумение, из квартиры выходит женщина в защитной гимнастерке, но без погон. Она интересуется, кого мы ищем. Анатолий неуверенно объясняет:
— Видите ли, эта квартира предназначалась…
— Кому это там еще предназначалась, — перебивает женщина. — Я ее заняла… Сама живу и трех солдатских сирот при себе содержу.
— Да, но все-таки… На двери была печать…
— Зря сургуч расходовали, — беззлобно ответила женщина, — отодрала вашу печать, отмыла дверь. Мне горсовет ордер выдал. Интересуетесь?
— Нет, зачем же? Верим.
У Платова явно пропало настроение водить меня по опечатанным квартирам. Подтруниваю над своим новым товарищем:
— Оказывается, ваши пятачки не авторитетны. Народ нынче не робкий. Хорошо, что по шее нам не надавали.
В гостинице встречаю Задорожного. Ему было поручено выяснить, какие возможности у типографии для выпуска газеты на русском языке. Он обстоятельно пересказывает разговор с директором типографии. Мало русских шрифтов. Нет русских линотипистов. Нет…
— Ну, а вы чем помогли товарищам в типографии?
— Чем им поможешь? Работать надо, а они безынициативные, безрукие… От них требуешь, говоришь им человеческим языком, а они…
— Ясно.
Собственно говоря, ничего не ясно. Но мне не хочется продолжать разговор с Задорожным. Трудно преодолеть раздражение. Легко сказать, что надо не сигнализировать, а заниматься делом. Но это вряд ли поможет. Борис Иванович, не стесняясь в выражениях, характеризует директора типографии и других работников Принеманска. Прерывая поток его красноречия, советую:
— Вы бы сами активнее, деятельнее, что ли, помогли типографии…
— Это не входит в круг моих обязанностей.
Возможно, и не входит в круг его обязанностей. Ведь он прислан, как уже говорил мне, на пост ответственного секретаря. Но ведь газеты еще нет. Кто знает, что сегодня должно входить в этот пресловутый «круг»…
3
Ровно в двенадцать я постучал в дверь кабинета заместителя председателя Принеманского облисполкома. Из-за письменного стола поднялся человек с черными усиками и белоснежными зубами. Улыбка озаряет его лицо. Он внимательно и, как мне кажется, заинтересованно слушает.
Я говорю о нуждах редакции. Нужд этих великое множество: типография, помещение для редакции, жилье для сотрудников, карточки на питание…
Зампред щелкает портсигаром, предлагает закурить. С удовольствием пускаю дым и жду, что он мне ответит. Когда пауза становится тягостной для обоих, зампред, продолжая улыбаться, спрашивает:
— Почему вы обратились ко мне?
— Мне сказали, что вы в облисполкоме занимаетесь этими вопросами…
— Верно, Павел… Простите, запамятовал ваше отчество…
— …Петрович.
— Так вот, Павел Петрович, я думаю, что вы намерены издавать коммунистическую газету…
— Безусловно.
— Вот видите. А я беспартийный. Вашей газетой должна заниматься Коммунистическая партия.
От удивления я раскрыл рот и долго не мог произнести ни слова.
— Желаю вам успеха. Рад был познакомиться…
— Что ж, я тоже рад. А вы не скажете, есть у вас коммунисты в облисполкоме?
— Конечно. Руководство области народное. В него вошли коммунисты и выходцы из других партий… Вы, очевидно, еще не успели войти в курс дела.
— Признаюсь. Так кто же коммунист в облисполкоме?
— Председатель, его первый заместитель, некоторые заведующие отделами.
Уже за дверью я доставил себе удовольствие чертыхнуться. Расскажи мне о таком в Москве — не поверил бы.
Председателя у себя не оказалось. Зашел к первому заместителю. Высокий, грузный, он протянул руку. Я ощутил вялое рукопожатие.
Заместителя председателя зовут Кузьма Викентьевич. Он ждал моего прихода. Оказывается, ему уже звонил секретарь обкома и просил оказать содействие.
Я рассказываю о разговоре с коллегой Кузьмы Викентьевича. Он воспринимает рассказ равнодушно. Ни моего гнева, ни удивления не разделяет. Лишь между прочим заметил:
— Действительно, он человек со странностями, но честный и дело знает.
Условились после обеда поездить по городу и присмотреть какое-нибудь подходящее здание для редакции.
— Выбор небольшой, — предупреждает Кузьма Викентьевич, — город сильно разрушен. Придется вам, наверное, и ремонтом заняться.
— На дворец и не претендуем. Однако работать где-то надо…
— Конечно.
4
«Расцветай и крепни, родной край!» — я написал заголовок передовой статьи первого номера газеты «Заря Немана» и отложил ручку. Прошла неделя, как мы сверстали первую полосу. Потом дело застопорилось. Энергопоезд дает очень мало энергии. Наша типография с гордым названием «Луч» всегда сидит без света. Пытаемся найти выход. У отправлявшейся на фронт воинской части выклянчили ненужный им движок. Попробовали запустить. Пока безуспешно. Не хватает деталей, что-то сломано. Механик, демобилизованный из армии танкист, с видом доктора, выстукивает, выслушивает движок.
— У этой «кобылы», — говорит директор типографии, — большое преимущество — она питается дровами. Другого топлива у нас нет. Дров тоже нет, но их легче достать, чем уголь…
Дровами так дровами. В годы гражданской войны для паровозов тоже не было припасено угля. Однако кляча типографии попалась привередливая. Даже охапка сухих дров не разжигает ее. Танкист отвинчивает и прикручивает гайки, самонадеянно утверждает:
— Я заставлю эту кобылу бегать.
Название «кобыла» привилось, но движок не работает. Каждую ночь ждем чуда, по очереди бегаем в типографию. Напрасны наши ожидания — не вспыхивает «Луч», линотипы безмолвствуют, застыл металл. Может, его, черта проклятого, разогревать на примусах или карбидными лампами? Выслушав это рационализаторское предложение Анатолия Платова, которого назначили ответственным секретарем редакции, директор типографии зло ответил:
— С равным успехом можно греть металл и собственной задницей.
Пока механик уговаривает «кобылу» бегать, мы до бесконечности переделываем первую, вторую и четвертую полосы. Собранный работниками редакции материал быстро стареет. На фронте каждый день перемены. Наши войска заканчивают освобождение Прибалтики, перешли государственную границу, ворвались в Восточную Пруссию. Сегодня с фронта пришла статья под броским названием «Вот она, проклятая!» С освещением событий на фронте у нас дела обстоят значительно лучше, чем с материалами тыла. Я договорился с редактором фронтовой газеты, корреспондентами, чтобы в порядке шефства писали и для нас. Корреспонденты встретили наше предложение с энтузиазмом. На полосах их газет сильно не развернешься. То ли дело у нас — места хоть отбавляй. Фронт — главное. Из Принеманска и других освобожденных городов области наши ребята пока приносят лишь худосочные заметки. Ни они, ни я не представляем, что делается в области, здесь все непривычно, попали совсем в другую обстановку.
Борис Задорожный, которого в редакции, очевидно, за большой рост и примитивный ум назвали «Крошкой Бобом», вернувшись из деревни, обескураженно заявил, что здесь индивидуальное хозяйство пустило крепкие корни, кругом хутора, неизвестно, когда можно будет приступать к коллективизации…
Оценив такую «журналистскую наблюдательность» и учитывая сведения, почерпнутые из характеристики, я назначил Задорожного заведующим сельскохозяйственным отделом редакции. Ведь он работал в ведомственной сельскохозяйственной газете, в доисторические времена закончил сельскохозяйственный институт. Другого специалиста под рукой не оказалось. Урюпина, как знатока здешних мест, обком утвердил исполняющим обязанности заместителя редактора. Таким образом мы ликвидировали перепроизводство секретарей. Остался недовольным только Задорожный. И напрасно. Он первый вошел в историю «Зари Немана». Да, сделанная им полоса была первой подписана к печати, хотя и не вызывала нашего восторга. Она была задумана как страница писем крестьян в редакцию. Писем Крошка Боб сумел организовать мало. В основном он их сочинял сам, а стремясь сделать более колоритными, писал их псевдонародным языком. Несколько писем пришлось снять.
Пора отогнать посторонние мысли, надо кончать передовую. Хочется написать ее получше, а на бумагу ложатся лишь примелькавшиеся фразы. «Кончилась долгая, кошмарная ночь немецкой оккупации в…» Остановился, подумал: пожалуй, лучше написать в «нашем городе». Непривычно еще называть город, с которым шапочно знаком, своим. Но надо привыкать. Читатель к подобным нюансам чуток. «Усилиями всего советского народа Западная область полностью очищена от ненавистных захватчиков. Пограничники вернулись на свои заставы».
В дверь постучали. Я с сожалением посмотрел на чистый лист бумаги, буркнул: — Войдите.
Передо мной предстал человек в шляпе с обвислыми краями. Ощетинившись рыжими усами, пришелец бросился меня лобызать:
— Пашенька, здравствуй.
— Простите, но я…
— Не узнаешь, старик?
— Честное слово, не припомню.
— Вспомни Иркутск.
— Викентий!
— Соколов собственной персоной!
Тридцать восьмой год. Я тогда был собкором «Красного знамени» по Восточной Сибири. Часто приходилось бывать в областной газете. Там и познакомился с Викентием Соколовым — заместителем ответственного секретаря редакции. Потом он исчез из Иркутска. Я о нем ничего больше не слышал.
— Какими судьбами к нам, Викентий?
— С путевочкой ЦК, Пашенька. Вот, пожалуйста.
Я прочитал и тяжко вздохнул. Соколова к нам посылали в качестве ответственного секретаря. Что там Беркутов, рехнулся? Четвертого человека на одно и то же место.
— Занято у нас место ответсекретаря. Придется поработать заведующим отделом.
— Нет. Здесь я не уступлю. Или секретарем, или обратно отправляй.
В комнату с шумом ворвались Урюпин и Платов.
— Пыхтит! — выпалили они одновременно. — Пыхтит!
— По этому поводу следует, — Виктор Антонович потряс бутылкой с коньяком. Соколов вожделенно посмотрел на бутылку, разгладил усы.
— Дай сюда, — я забрал бутылку и спрятал в ящик стола, — тащите материал. Пока делается номер, объявляю сухой закон. Викентий, садись править материал, а ты, Анатолий, отправляйся в типографию и обеспечь набор. Завтра первый номер должен родиться!
5
Жизнь убеждает в непостоянстве человеческой натуры. Несколько дней назад в «Красном знамени» меня приводила в уныние пачка собкоровских статей, сотни ежедневно поступающих писем. К редакционным «планеркам» в секретариате готовился, как к сражению. Каждую лишнюю строчку на полосе приходилось вырывать зубами.
— Газета не резиновая! — эту фразу до того часто повторяли, что она не задевала сознания.
Как бы я радовался, если бы мог сегодня произнести ее на совещании в «Заре Немана»! Я на «планерке» взывал:
— Давайте материал. Газета не может выйти с белыми пятнами.
К вечеру мы посылали в типографию заметки, написанные от руки. С пылу-жару. Быстрее, быстрее, пока работают линотипы. Хочется изгнать из полосы устаревшие новости. Рождается первый номер «Зари Немана». Соколов переделывает вторую полосу. Он, хотя еще и нет приказа, цепко держится за секретарский пост. Пожалуй, опытнее Платова. Однако торопиться не стоит — время покажет.
В центре второй полосы Викентий макетирует письмо коллектива завода «Коммунар». Работники этого предприятия решили внести 41.420 рублей на строительство танковой колонны и авиационной эскадрильи. Цифра вызывает сомнения. «Правда» печатает письма некоторых колхозников. Они из своих трудовых сбережений отваливают по сотне тысяч.
Словно угадав мои сомнения, Викентий причмокивает языком и говорит, что невелика сумма, собранная рабочими. Начинаю спорить. Убеждаю фактически не его, а себя. Надо привыкать к местным условиям. Предприятия кустарные, и те в большинстве разрушены. Рабочих мало. Люди натерпелись во время оккупации. Нуждаются в самом необходимом. Откуда же у них возьмутся сбережения?
Даже в нашей скудной почте чувствуется, как поднимается к новой жизни освобожденный край. Уже отправлены в типографию заметки о начале театрального сезона. Правда, работают пока только польская музыкальная комедия и филармония. Еще информация: в городе восстановлен водопровод. Начали работать заводы, школы, университет, предприятия изготовили первую продукцию для фронта.
Друзья из фронтовой печати прислали несколько новых сообщений о боевых действиях, статью «Твой путь на Берлин, боец!» Название мне нравится. Хорошо бы его вынести над первой полосой. Высказываю свое предложение Соколову, он ворчит:
— Не зарывайся, старик. На первой полосе дадим приказ Верховного Главнокомандующего. Никакой отсебятины…
Викентий собирает в папку макеты, последние заметки:
— Ночью приходи в типографию, а сейчас поспи часок. Полосы будешь читать на свежую голову.
Викентий относится ко мне покровительственно, опекает.
Только снял с гимнастерки ремень, как в дверь осторожно постучали.
— Да-да!
Вошла Оля Разина. Она мне кажется похожей на Тамару. Разину приобщил к нашей редакции Виктор Урюпин. В Свердловске она была ретушером в фотоателье. В Принеманск приехала вместе с мужем — бывшим следователем Уральской прокуратуры. В Западную область его послали членом партийной коллегии при обкоме партии. Работа новая, незнакомая, и Разин сразу же уехал в Москву, чтобы получить инструкции. Ольга осталась одна в незнакомом городе, льнет к нашей редакционной братии.
— На какую должность ты ее готовишь? — спросил я у Виктора.
— Пригодится. Еще один винтик. Надо штат заполнять проверенными товарищами.
— Ладно, — согласился я. — Пусть работает в отделе иллюстрации. Будет ретушировать фото, заказывать клише, за порядком следить. Фоторепортеры и художники — народ неорганизованный. Как думаешь, справится с ними это милое создание?
— Не справится — уволим.
Я подписал приказ о назначении Ольги Андреевны Разиной исполняющей обязанности заведующей отделом иллюстрации. Ольга испугалась, замахала руками: — Не справлюсь, надо подождать, пока вернется муж.
— Ты комсомолка? — спросил я.
— Да.
— Какой же муж тебе разрешение должен давать? Комсомольская совесть разрешает — и ладно.
В дни вынужденного безделья мы несколько раз ездили за город. Неизменно рядом со мной в машине оказывалась Ольга. Об этом заботился Урюпин. В дороге мы, конечно, болтали, смеялись. Ни разу мы с Ольгой не оставались наедине. Мне хотелось этого, и я боялся. В «Красном знамени» мы руководствовались правилом: «Там, где работаешь, не ухаживаешь». Здесь, где редакция только рождается, это правило особенно следует помнить. Да и у меня заботы совсем другие. Тамара болеет… Странно, всякий раз, когда я вижу Ольгу, я вспоминаю о Томке.
— Я принесла клише, — сказала Ольга, остановившись на пороге.
— Везет нам сегодня, — обрадовался я. — Движок работает, клише готово. Заходи.
В комнате полумрак. Зашторивать окна не хотелось, зажигать карбидку — нельзя. Я подошел к балконной двери, стал рассматривать оттиски. Определенно я поступил мудро, что взял у фоторепортеров «Красного знамени» около полусотни снимков, сделанных в тылу и на фронте. При нашей бедности они всегда выручат.
Привстав на цыпочки, Ольга через мое плечо смотрит на оттиски. Я осторожно оборачиваюсь.
— Спасибо, Оля… Пойдем в типографию, проверим, работает ли движок.
— Пойдемте, — соглашается Ольга и, как мне кажется, облегченно вздыхает.
На улице Ольга говорит, что завтра из Москвы идет первый эшелон в Принеманск, едут семьи работников обкома и облисполкома. Может, с ними приедет и Николай. Впервые она назвала мужа по имени. Я думаю, что с этим же поездом может приехать и Тамара. В последнем письме она писала, что начала выходить из дома. Очевидно, бог с Арбата действительно хороший врач.
За квартал до «Луча» слышно тяжелое пыхтенье движка. Газета начинает жить. От радости я сжимаю руку Ольги. Зеленые глаза вопросительно смотрят на меня.
— Хорошо, Оля, очень хорошо.
6
Согнувшись над талером — так называют типографские столы, на которых стоит подготовленный к печати набор, — подписываю вторую полосу. Третью, сельскохозяйственную, подписал еще вечером. Заканчивается верстка первой полосы. Четвертую читает корректор. Это высокий, седой мужчина по фамилии Крижевский. Урюпин уверяет, что Крижевский знаток русской словесности. Еще при царе преподавал этот предмет в юнкерском училище.
— Смотри, чтобы этот знаток нам ятей не понаставлял, — предупредил я заместителя.
— Не волнуйся.
Крижевский выставляет на полях гранок обилие запятых и тире. Линотипист правит корректуру и ворчит:
— Запятых в кассах не хватает.
Приносят вторую полосу. Разворот готов. Урюпин, Платов и я, словно почетный эскорт, сопровождаем метранпажа в стереотипный цех. Сейчас отольют матрицы. Виктор Антонович подмигивает, щелкает пальцами по горлу. Словно передразнивая его, подмигивает электрическая лампочка. Свет становится тусклым.
Платов, успевший сбегать в линотипный цех, возвращается удрученный:
— Пропала «третья фаза».
Метранпаж матерится:
— Когда же этому будет конец!
Мне тоже хочется вспомнить всех святых и их родственников. «Пропала „третья фаза“» — это значит упало напряжение, остыл металл, не успели выправить первую полосу.
Урюпин шутит:
— Роды переносятся на завтра. Родовые схватки продолжаются.
— Никаких «завтра», — размахиваю я руками. — Платов, покажите, на что вы способны. Бегите к «кобыле», погоняйте ее с часик.
— Кончились дрова, — протирает очки Платов.
— Достаньте дрова! Чему вас только в институте учили? — серьезно произношу эту трамвайную фразу. Никто не смеется. Положение аховое. Работники польской и литовской газет лучше нас ориентируются в обстановке, они организуют экспедицию за сухими дровами для прожорливой «кобылы».
Цеха пустеют. Остаюсь с недоделанной полосой. Вспоминаю о принесенных Ольгой клише.
— Поставим клише вместо этой статьи, — говорю выпускающему.
— То невозможно, редактор, — качает головой выпускающий, — на первой полосе уже стоит портрет Сталина. Два клише — это замного.
— Замного, — передразниваю я. — Портрет оставим. На первую перебросим иностранную хронику с четвертой полосы. На ее место поставим снимок.
Я достаю из полевой сумки клише. Лампочка еле мерцает. Трудно разглядеть, что изображено на оттиске. Кажется, домна в Нижнем Тагиле. В «Красном знамени» мне приходилось из номера в номер давать материалы о ее стройке. Домну и тиснем на четвертой полосе. Отодвигаю тяжелые колонки старого набора. Склоняюсь над талером, сочиняю что-то о развитии металлургии, о больших стройках на Востоке страны.
Из дровяной экспедиции возвращаются работники дружеских редакций. Они, сдерживая улыбку, рассказывают, что Урюпин и Платов решили снять ворота в соседнем дворе. Ворота были деревянные, тяжелые. Долго возились. Вышел хозяин, уставился на ночных гостей. Очевидно, морская форма Урюпина произвела на него неотразимое впечатление. Он робко осведомился:
— Что вы делаете, Панове?
Виктор в ответ как гаркнет:
— Мещанина из-за тяжелых ворот на оперативный простор выводим. Понял?
— Понял, Панове, — испуганно ответил хозяин, а сам пятится к дому.
— Какой я тебе пан? — разъярился Виктор. — Не я, а ты пан, стоишь тут, рукой шевельнуть ленишься! Бери за этот край, помогай снимать ворота.
Схватился хозяин за ворота, помог снять их с петель. Наверное, и рубить бы стал, если бы хозяйка не вышла, — баба отчаянная, — да не прогнала наших заготовителей.
Спустился во двор типографии. Здесь субботник в разгаре. Руководители типографии, редакционные работники вооружились пилами, топорами. Вспомнился Николай Островский, комсомольцы на топливном фронте.
Когда метранпаж принес на подпись последнюю полосу, багряный рассвет уже окрасил двор типографии. Часам к восьми утра снова бойко запыхтел движок.
Гурьбой вошли в печатный цех. У маленькой, очень старой немецкой ротационной машины возился черный человек. Типографская краска, казалось, въелась в каждую пору его морщинистого лица.
— Когда пан начнет печатать? — спросил Урюпин.
— То уже скоро, товарищ редактор, — сверкнул зубами печатник.
Разворот был исправлен. Стереотипер ставил матрицу первой полосы.
— Можно считать, что схватки кончаются, — констатировал Платов, — младенец идет головой.
— Полный вперед! — скомандовал Урюпин. — Курс на «Розу». Редактор угощает!
Я не возражал. В восемь утра начинала работать столовая для руководящих работников, к которой мы с Урюпиным были прикреплены. Платова провели контрабандой. Запасные талоны у нас есть.
— За первенца, за нашу «Зарю Немана»!
Журналистское счастье
1
Что такое не везет и как с этим бороться? Вспомнил изречение Семена из «Красного знамени». Не везет? А может быть, в этом невезении скрыта моя удачливость. По существу мне удивительно повезло. Кто знает — воспользуйся я сегодня утром правом на сон — возможно, сейчас должен был бы держать ответ в обкоме партии за серьезную ошибку в газете.
Утром, это было уже часов в восемь, подписав последние полосы, пошел завтракать. Ко мне за столик подсел заведующий областным земельным управлением Бурокас. Я спросил его, почему не отвечают на выступления газеты. Крестьяне из Озерска жаловались на нарушение Постановления о реформе. Бурокас, оторвавшись от тарелки, буркнул:
— Газет не читаю.
Мне хотелось заехать ему тарелкой по физиономии. Нашел чем хвастать: газет не читает. Какого же черта ты носишь в кармане партбилет? Мы ночи не спим, сердце замирает, когда скажут, что исчезла проклятая «третья фаза», а он, извольте радоваться, газет не читает. Да еще и хвастает этим. Люди нам пишут, надеются, а он не желает читать! Чтобы скрыть волнение, унять дрожь в пальцах, я засунул руки в карманы, нащупал мелочь, бросил на стол:
— Вот вам, купите газеты. Следует надеяться, что вы умеете читать. Иначе откажитесь от своей должности.
Бурокас застыл с ложкой, поднесенной ко рту. Я не стал ждать, пока он соберется с мыслями, ушел из зала. Спать расхотелось. Решил еще раз взглянуть на газету, которую чинуши не желают читать. Начинают сдавать нервы. Не велика доблесть обругать человека.
У ворот типографии встретил Бориса Задорожного.
— Много нашли ошибок?
— Несколько лишних запятых сковырнул. Черчилля напечатали с одним «л»…
— С одним «л» — так с одним, переживем. Вот что, Борис Иванович, — если вы печатаете критические статьи, то добивайтесь по ним действенности. Сегодня же дайте справку, на какие сигналы не получили ответа из облзу.
— Я же «свежей головой» был, — взмолился Задорожный, — спать охота.
— Сначала сделайте, потом выспитесь.
В печатном цехе белый ручеек стремительно мчится из ротационной машины. Черный печатник сверкнул зубами:
— Посмотрите, как приправлены клише — люкс…
Я взял номер газеты:
— Какой там люкс, серятина. В Москве это браком посчитали бы.
— В Москве! Дайте мне такие машины, как в «Правде», и я вам покажу класс. Из этой старушки мы выжимаем все, что можем.
У меня вдруг рубашка прилипла к спине. В последней фразе вместо буквы «л» в слове «главнокомандующий» красовалось белое пятно, словно кто-то стер злополучную букву.
— Остановите машину! — крикнул я. — Много отпечатали?
— Тысяч пять.
— Где подписанные к печати полосы?
Печатник передал бумажный мешочек, в котором хранились подписанные мною страницы. Взглянул на конец передовой статьи. Все в порядке: «Главнокомандующий». Куда же пропала буква «л»?
— Кто правил газету после моей подписи?
— Никто. Случилось что?
— Читайте.
Печатник прочитал указанную мной строку, побледнел. Стали рассматривать матрицу. На металле, где положено быть букве «л» — капля клея.
— Возможно, когда я приправлял полосу, — размышлял вслух печатник, — капнул клеем. Весь ущерб возьму на себя. Пусть взыщут за бумагу.
— Пойдем к директору, — предложил я. — Заприте цех. Вы понимаете, ни один экземпляр газеты не должен увидеть свет.
— Можете быть уверены, товарищ редактор.
Директор типографии испугался не меньше моего.
Закрывшись в стереотипной, втроем, чтобы не привлекать постороннего внимания, мы жгли экземпляр за экземпляром. Смотрел я на пламя и думал о тяжелой шапке, напяленной на голову редактора. В газете десятки тысяч знаков, и каждая буковка, не на месте стоящая запятая, вот, даже капля клея — могут подвести.
Будь благословен Бурокас! Не поскандаль я с тобой за завтраком — не пошел бы в типографию. И кто ведает, каким бы сегодня было мое пробуждение?
2
В двенадцать дня, когда я только заснул после пережитых волнений, забесновался телефон:
— Срочно вызывают в обком, — сообщил Соколов.
Началось. Все-таки надо было поставить в известность обком. Но ошибку мы предотвратили. Мысли ворочались лениво, медленно. Мною овладело безразличие: вызывают так вызывают!
Секретарь обкома партии по пропаганде и агитации Владас Рудис, коренастый, среднего роста человек, с большими залысинами, поднялся из-за стола:
— Пока вы спите, мы тут за вас работаем, кадры подбираем.
— Поздно подписал газету.
— Да, только получили, — секретарь нажал кнопку звонка, но, вспомнив, что нет электричества, крикнул: — Олеся! — В кабинет заглянула секретарша. — Пригласите товарищей.
Вошли трое военных. Я даже не посмотрел на их погоны. Было ясно — сейчас начнется разговор об ошибке.
— Их-то мы и решили направить к вам в редакцию, знакомьтесь.
До меня не сразу дошел смысл сказанного. Я готовил себя к другому разговору. Внимательно посмотрел на вытянувшихся у стола военных. Девушка в синем берете с орденом Красного Знамени на гимнастерке, щеголеватый старший лейтенант с пышной черной шевелюрой, которая не умещалась под артиллерийской фуражкой, и высокий расплывшийся дядя в офицерской гимнастерке без погон.
— В газете приходилось работать? — начал я расспрашивать.
— Мне никогда, — призналась девушка, — выпускала «Боевой листок» в медсанбате, да вот несколько заметок напечатали в «дивизионке».
— Так. А вы, старший лейтенант, какую стенгазету редактировали?
— В тридцать девятом несколько месяцев работал в «Пионерской правде», потом призвали в армию.
— В дивизионную газету?
— Никак нет. Командовал батареей.
Секретарь прервал мой опрос:
— В редакции познакомитесь. Товарищи проверенные, коммунисты. До войны служили в наших краях, знакомы с обстановкой. Ну, и как говорится: «Была бы твердая воля, — гора превратится в поле». Мы просили политуправление фронта — нам прислали.
— Спасибо, встретимся в редакции. Пока заполните анкеты, напишите автобиографии.
Повернулись через левое плечо, вышли.
— Да они же не нюхали типографской краски, товарищ секретарь, петит от боргеса не отличат! Закончили университет «Пионерской правды», а нам нужны опытные журналисты, люди, знающие местные условия.
— Нужны, — согласился секретарь, — всем нужны. Другим редакциям еще труднее. У вас хотя бы десяток журналистов с опытом, а там почти никого… Ничего не попишешь, война.
— Товарищ секретарь, энергопоезд начал давать ток, но «третья фаза» в типографии по-прежнему пропадает. Оказывается, к линии уже успели подключиться всякие учреждения, частные квартиры.
— Всем надо.
— Не спорю, надо. Но есть объекты первой необходимости. И к ним относится типография. В редакции мы и с карбидками посидим. В обкоме тоже можно, а вот в типографии нельзя.
— К чему эта истерика? Позвоните в облисполком Кузьме Викентьевичу, он этим делом занимается.
В редакции я застал новое пополнение в тесном общении со старым. Викентий Соколов, Виктор Урюпин вводили новичков в курс дела. Когда я вошел в комнату, высокий мужчина в гимнастерке без погон спросил у моего зама:
— Так, значит, ни одного экземпляра газеты не оставили?
— Все сожгли.
Я попросил Соколова и Урюпина дать макет следующего номера. Когда остались втроем, зло спросил:
— Виктор Антонович, вы что, считаете обязательным каждого информировать об ошибках, которые обнаруживаются в редакции?
— Не каждого, — уточнил Урюпин. — А наших сотрудников, — таких же винтиков в редакции, как и мы с вами.
Соколов положил на стол дела новичков. Маркевич писала лаконично, круглым детским почерком. Старший лейтенант Олег Криницкий, видно, торопился, буквы наскакивали одна на другую, мягко говоря, почерк был не из разборчивых. В отличие от него человек в гимнастерке без погон Петр Рындин отчетливо выводил каждую букву, писал обстоятельно. Я по скупым анкетным данным, автобиографиям попытался представить характер, привычки людей, которые сегодня стали моими товарищами по оружию.
Беру анкету, лежащую сверху.
Имя, фамилия — Регина Маркевич.
Год и месяц рождения — май, 1921.
Место рождения — Западная область.
Социальное происхождение — крестьяне-середняки.
Социальное положение — военнослужащая.
Национальность — полька.
Партийность — член ВКП(б) с 1943 года.
Вопросы — ответы. Где же человек? Нет, не видно человека за правильными, как таблица умножения, ответами на анкетные вопросы. У каждого есть свое — характер, стремления, наконец, пройденный путь. Регине всего двадцать три года, а она уже многое видела, испытала. В автобиографии это одна строчка — вынесла с поля боя девятнадцать раненых с оружием. На гимнастерке боевой орден. А сколько пережито? Об этом в анкете и автобиографии не напишешь. И графы такой нет. Для меня эта одна строчка из автобиографии дороже ответов на все сорок вопросов анкеты. Безразлично, какой она национальности, кто были ее родители и имеет ли родственников за границей. Эта хрупкая девушка выносила раненых из-под огня. Вот это важно. Значит, она человек долга, отважная, отзывчивая. Такая не подведет, не струсит. В редакции ее место — в отделе писем. Туда приходят наши читатели со своими мыслями и бедами, порой тяжело раненые чиновниками. Им тоже нужна срочная помощь, их тоже надо вытаскивать из-под огня бюрократизма. Пусть и занимается этим делом кавалер ордена боевого Красного Знамени, сестра милосердия (не хуже звучит, чем медицинская) Регина Маркевич.
А вот личное дело старшего лейтенанта Олега Криницкого. Кокетка в офицерских брюках! А чуб-то, чуб как из-под фуражки выпустил! И автобиография у него написана манерно: «в отличие от других, у меня две матери и два отца. Родная и мачеха. Отец и отчим. Мать — режиссер, мачеха — актриса, отец — композитор, отчим — театральный критик. Обе семьи меня баловали, с детства готовили служить музам, а пришлось прислуживать Марсу…» Черт те что, не серьезно. Будто не в редакцию поступает, а в балаган какой-то. Однако воевал, видно, неплохо. Командир зенитной батареи. Награжден орденом Отечественной войны II степени и орденом Красной Звезды, тремя медалями. Даже не написал, какими медалями награжден. В отличие от него Петр Рындин перечислял названия двух медалей, которыми награжден, благодарности командования, которые получил. Здесь все было на месте — и номер приказа, и дата. Что это, педантизм? Нет, скорее аккуратность. До войны Рындин недолго работал в железнодорожной газете. Интересно, даже не сказал, что журналист, когда я спрашивал. С ним ясно. Назначим литработником в промышленный отдел.
Что делать с Криницким? Он старший по званию. Но назначить его можно только театральным репортером. А зачем нам такой? Театры, клубы только-только начинают дышать.
— Как, по вашему мнению, используем новых товарищей? Что думаете о Криницком?
— Он из них наиболее образованный, начитанный, — поспешил с ответом Викентий Соколов, — отдел культуры, например, подойдет.
— На меня он не произвел такого неотразимого впечатления. Для начала назначим репортером в отдел информации.
— Не согласится.
— Настоящий журналист тот, кто зуд в пальцах чувствует. Такой меньше всего станет о карьере размышлять.
Вспомнилось, как главный редактор «Красного знамени», когда меня направили туда для работы, спросил:
— Что вы чувствовали, когда открывали дверь редакции?
Не задумываясь, я ответил: — Священный трепет.
Главный рассмеялся: мол, будешь журналистом, мыслишь штампами.
Маркевич предложили работу в отделе писем. Она испугалась, попыталась отказаться:
— Что вы! Не справлюсь. Лучше назначьте технической секретаршей, пока освоюсь с работой редакции…
Рындин воспринял свое назначение в отдел промышленности, как должное. Криницкий удивленно поднял брови:
— Репортером в отдел информации? Писать трехстрочные заметки. Признаться, я рассчитывал…
— Стать заведующим отделом, — подсказал я.
— Нет! Очеркистом, рецензентом.
— Репортеру всегда с руки написать очерк, рецензию, конечно, если он на это способен. Не каждая зенитная батарея без промаха попадала во вражеские самолеты.
— Я вас понял. Буду репортером, — Криницкий мило улыбнулся и, прищелкнув каблуками, попрощался.
Нашего полку прибыло. Посмотрим, как это отразится на газете. Во всяком случае, пока у нас нет времени открывать школу будущих журналистов.
3
Так стучала в дверь только Ольга Разина. Короткий удар и пауза, словно прислушивается, снова удар.
— Входите.
— Я не одна, Пал Петрович. Знакомьтесь, мой муж. Разин радушно улыбнулся: — Рад познакомиться. Жена все уши прожужжала, расхваливая вас…
Я смутился и не сразу нашелся, что ответить на этот комплимент.
— Как доехали?
— Не дорога, а слезы. Поезд еле-еле ползет…
— Я рассчитывал, что жена этим же эшелоном приедет, но увы…
— Теперь поезда часто будут ходить…
Поговорили о положении на фронтах, московских новостях, делах принеманских… Неожиданно Разин пригласил меня к себе сыграть партию в преферанс.
— Рада душа в рай, — развел я руками, — но… надо идти в типографию.
— Что ж, такая ваша работа, — согласился Разин, — никогда своим временем не располагаете. Не состоится партия в преферанс — пойду в кино. Как думаешь, Оленька, достанем билеты?
— Наверное.
— Прояви журналистскую смекалку, организуй билетики.
— Попробую.
Как только Ольга вышла, Разин обнял меня за плечи, доверительно сказал:
— Дорогой Павел Петрович, как же вы могли так опрометчиво поступить?
Я почувствовал, как мурашки у меня пробежали по спине.
— Что вы имеете в виду? — я подумал, что Разин каким-то особым чутьем догадался, что мне нравится его жена. В конце-концов нравится — это еще ничего не значит. Я не давал никаких поводов… Но гость неожиданно стал расспрашивать об ошибке, которая чуть не попала в газету. Он продолжал выдерживать дружелюбный тон, но не трудно было догадаться, что именно этот разговор и служил целью прихода Разина. Не случайно он спровадил Ольгу за билетами в кино. Чем дальше, тем все больше вопросы Разина стали походить на вопросы следователя. Я в конце концов не выдержал и спросил:
— Это что, допрос? Но ведь вы не в прокуратуре теперь работаете.
— Жаль. Вы меня неправильно поняли. Я считал своим долгом вас предостеречь. Кстати, как фамилия этого печатника?
— Не знаю.
— Вот видите, даже фамилии не знаете, а вольно или невольно взяли его под свое крылышко…
Не знаю, сколько бы времени продолжался этот поучительный разговор, если бы не вернулась Ольга:
— Пойдем смотреть «В шесть часов вечера после войны»…
— «После войны» — так после войны, — сказал Разин. — А мы здесь с твоим шефом мило провели время, по душам поговорили, — он многозначительно подмигнул, — жалею, что не удалось вас затащить к себе на преферанс, но в другой раз не выкрутитесь… Рад, от души рад был познакомиться.
«К вам приехала жена»
1
— Прошу прощения, к вам жена приехала, — извозчик похлопал кнутом по голенищам порыжевших сапог.
Я вскочил с постели, торопливо стал наматывать портянки.
Томка восседала на узлах, чемоданах, домашнем, скарбе, которым была загружена пролетка. Ни дать ни взять — персонаж из «Сорочинской ярмарки».
— Томочка, ты?
— Как видишь. Не ждал?
Этот саркастический тон плюс холодный взгляд мне хорошо известны. Обиделась. Но по какому поводу?
— Почему не прислала телеграмму? Я бы встретил.
— Другие своих жен встречали…
— Но позволь…
— Разгружай вещи, мне надоело сидеть на этом барахле.
Я назвал извозчику адрес жилого дома обкома партии, в котором ночевал первую ночь. Более двух недель у меня в кармане лежал ордер на квартиру в этом доме. Я уже успел ее меблировать. Из недавно ликвидированного военного госпиталя привез железную койку. По наряду горсовета выписал из ломбарда (там собирали бесхозное имущество из квартир людей, бежавших с немцами) шкаф, буфет, этажерку, кресло и два стула. Обеденный стол мне притащил из сарая дворник Казимир. Это стоило литр водки.
Вещи разгружены. Тамара ходит из комнаты в комнату, восторгается: «смотри, какая плита», «А это что? Душ? Первый раз такой вижу», «О, и балкон! А ты о нем ничего не писал», «А это что, газовая плита? Неужели здесь есть газовая плита? А я взяла примус».
— Молодец, примус пригодится.
Я целую курносый нос Тамары. Все-таки я чертовски по ней соскучился. Я люблю Томку и за то, что она не умеет долго сердиться. Так не первый раз — надует губы, не подступись, а приласкал — и отошла: снова улыбается. Мне хочется узнать, почему она не прислала телеграмму, но задавать вопрос не решаюсь, чтобы снова не набежала туча.
В дверь грохнули кулаком. Вот черт — уже и гости. Пришли Урюпин и Соколов. Викентий на правах старого знакомого обнял Тамару: «Ах, ох, как рад встрече». Тамара, очевидно, старается вспомнить, где и когда с ним встречалась. Скорей всего, в Иркутске они не были даже знакомы. Тамара работала в молодежной газете, а Викентий в «Восточносибирской правде». Редакции помещались на разных этажах. Натиск Соколова Тамара выдерживает стойко.
Я подмигнул жене — пора приступить к обязанностям хозяйки.
— Я сейчас, — заспешила Тамара. — Только я не вошла в курс дела. Павочка, накрывай стол.
Урюпин деловито осведомился, кто дежурит по номеру. Мне хотелось эту ночь побыть дома, предложил, чтобы номер подписал Платов — все-таки он заведует основным отделом.
Из кухни вкусно запахло жареной на постном масле картошкой. Викентий потирает ладони:
— Это уже настоящая жизнь. Первая редакционная семья в сборе. Скоро и к другим жены приедут.
Виктор, не ожидая других, налил в рюмку коньяк и залпом выпил:
— Уютные гнездышки вьют пташки божьи. Ну, вейте, вейте! А я пойду дежурить.
— Что с тобой, Виктор? Не заболел ли?
— Все в ажуре. Я пошел. Кстати, — Урюпин засунул руки в карман широченного клеша, достал кошелек, — вот талоны на водку. Вручаю тебе на хранение. От греха подальше. На коленях просить стану — не давай.
Я пожал плечами. Из кухни пришла Тамара, начала упрашивать Виктора остаться. Тот отрицательно покачал головой — не могу, дела.
— А у меня к вам тоже дело. — Тамара вынула из сумочки бумагу, — вот направление из ЦК ВКП(б) к вам в редакцию. Речь шла об отделе писем.
— Ты была у Беркутова? — спросил я.
— Была, а что! — вызовом ответила Тамара.
— А то, что мы тебя не возьмем на работу. Не станем в редакции разводить семейственность. И в отделе писем у нас уже есть человек.
— Маркевич — литсотрудник отдела писем, — уточнил Соколов.
— Я с этим направлением пойду в обком партии. Вы что-нибудь слышали, товарищ редактор, о демократическом централизме?
— Растем и крепнем, — буркнул Урюпин. — Вопрос можно считать решенным. Приказ о назначении Тамары Васильевны Ткаченко заведующей отделом сегодня же будет подписан мной лично. Как редактор считает, может ли его заместитель подписать приказ?
— Если он имеет право подписывать газету, которую читают десятки тысяч человек, то бумажку, которую прочтет двадцать человек, — тем более.
Едва за Виктором Антоновичем закрылась дверь, Соколов спросил:
— Не знаешь, какая его муха укусила?
— Сам удивляюсь.
— Странный он какой-то, — поддержала разговор Тамара, — наверное, неприятности.
— Кстати, почему он развелся? — спросил я.
Соколов пожал плечами. О семье Урюпин никогда ни с кем не говорил.
— Эх вы, друзья-приятели, — напустилась на нас Тамара, — рядом работаете, а ничего о человеке не знаете.
2
В эту ночь я не думал ни о «третьей фазе», ни о газете, ни о типографии. Я просто радовался приезду любимого человека. Временами мы, перестав шептаться, прислушивались к неспокойной тишине ночного города. Казалось, где-то далеко ухают орудия, пыхтят паровозы, ревут моторы бомбардировщиков, идущих или возвращающихся с задания. Совсем близко, в развалинах, по ту сторону улицы, в тишине раздались один за другим три выстрела.
Тамара вздрогнула, плотнее прижалась ко мне:
— Часто так стреляют?
— Бывает.
Утром нас разбудил стук в парадную дверь. Принесли телеграмму, посланную Тамарой из Москвы четыря дня назад.
— Вот мое алиби, — торжественно заявил я.
— Может, сходим на базар? Ты меня проводишь? Завтракать будем дома.
— Нет, пойдем в «Розу». Я угощаю.
Столовая была почти пуста. В дальнем углу за столиком сидел Владас Рудис. Я предупредил Тамару, что это и есть тот самый секретарь обкома, к которому она хотела идти жаловаться на меня. Он интересный и смелый человек. Недавно его наградили орденом Ленина за организацию партизанской борьбы в тылу врага.
— Он что, оставался на территории, занятой немцами? — спросила Тамара.
— Кажется, несколько раз его сбрасывали с парашютом… Культурный человек. Мне говорили, что он владеет чуть ли не пятью иностранными языками.
Рудис расплатился с официанткой, подошел к нашему столу.
— Что же вы, дорогой мой, реформу в армии произвели? — укоризненно спросил он.
— Какую реформу? — не понял я.
— Читайте сегодняшний номер «Зари», фамилии командующих фронтами перепутали. Невнимательно у вас газету читают. Разберитесь.
Завтрак мне показался невкусным. Не терпелось пойти в редакцию. Как же Виктор Антонович так невнимательно читал полосы. Ведь опытный журналист.
Стараясь отвлечь меня от невеселых мыслей, Тамара излишне восторженно хвалила каждое блюдо, которое приносила нам официантка — красавица Ядя.
Когда мы уже собирались уходить, Ядя, смущаясь, сказала:
— Товарищ редактор, извините, мне надо отчитываться. Ваш заместитель вчера взял литр коньяку и сказал, что вы утром отдадите мне талоны.
— Конечно, конечно, — я достал торжественно врученную мне Урюпиным книжечку с талонами на напитки, — вот, пожалуйста.
На улице я дал волю словам:
— Гнать его надо, подонка. Пьяница несчастный. Сегодня же пойду в обком.
— Считай до тысячи, — посоветовала Тамара. — Вспомни, как поступал в подобных случаях Сергей Борисович.
— У него же не было в заместителях забулдыг. Здесь каждый человек на учете. Он редакцию разлагает.
— Ты отлично видел, в каком он был вчера состоянии.
— Видел, видел, — недовольно проворчал я. — Ты уж лучше, Томка, не вмешивайся…
Взрыв потрясает Принеманск
1
Статью мне дали уже в гранках. Прочитал ее с удовольствием. В ней есть и сердечность, и страсть, и наблюдательность, и раздумья. Настоящая публицистика. Тамара никогда раньше не выступала с публицистическими статьями. Неужели на нее такое благотворное влияние оказало содружество с Региной Маркевич? Возможно, они дополнят друг друга. Что ж, как говорится, дай бог…
Тему они взяли острую, волнующую — о женщине на войне, о верности и любви, о семье и ее прочности. Основой для статьи послужило письмо, полученное редакцией. Речь в нем шла о разбитой семье фронтовика. Жена советского офицера, оставшись в оккупированном Принеманске, пошла на содержание к гитлеровцу. Соседи презрительно называли ее «немецкой овчаркой».
Кончились бои, вернулся домой муж. Узнал о позорном поведении жены и ушел из семьи. Сейчас он, не оформив развода, второй раз женился. К нему приехала подруга, с которой познакомился на фронте. Скоро у них будет ребенок.
Автор письма напоминает, что и у законной жены есть дети. Кто же им заменит отца? Автор осуждает жену фронтовика за малодушие, но и находит обстоятельства, якобы смягчающие ее вину. Немец, с которым она сожительствовала, спас ее от угона в Германию и не дал погибнуть с голоду детям. Чего женщина не сделает ради детей?
Если автор письма в редакцию, хотя и осторожно, но выражал сочувствие законной супруге фронтовика, то симпатии журналисток явно были на стороне фронтовой подруги.
В статье много обобщений, чувствуется гражданская страстность и ярко выраженная тенденциозность. Они беспощадны в своих выводах, очень прямолинейны и не всегда справедливы. Именно в этом я и увидел недостаток статьи. Если бы автором был кто-нибудь другой, то я вернул бы статью для доработки. Но один из авторов — Тамара. Кто же лучше меня знает ее стиль и мысли, — я решил сам дотянуть статью. Сидел долго, ковырял основательно, пока не убрал все, с моей точки зрения, коварные места.
Прочитав гранки после моего хирургического вмешательства, Тамара и Регина обозлились.
— Товарищ редактор, — начала наступление Тамара, — я отказываюсь от своей подписи.
— Поставим псевдоним.
На помощь Тамаре приходит соавтор. Она говорит, что статья понравилась другим работникам редакции, и Виктор Антонович охотно ее отправил в набор.
— Вот видишь! — с видом победителя заявила Тамара. — А ты просто испугался острой постановки вопроса.
— Возможно. Но газету подписываю я, а не Урюпин. Я отвечаю за каждую ее строчку.
— Все мы отвечаем за газету, — перебила Маркевич.
— Все, но по-разному, — согласился я, — давайте еще раз посмотрим статью. Скажите мне конкретно, что не так выправил, вместе подумаем. Хотите — обсудим с товарищами?
Наконец, редакция становится редакцией. Уже возникают первые скандалы из-за места на полосе, уже редактора обвиняют в трусости, беспринципности и еще в великом множестве грехов. Я рад. Появился запас материалов. Опубликовано несколько интересных статей. Очень неплохо написал Рындин о лесорубах, Урюпин о литовской крестьянке, которая, рискуя жизнью, спасла двух русских офицеров. У Платова прорезаются зубки фельетониста. Он же относится к этому дарованию легкомысленно и без всяких на то оснований мнит себя знатоком партийной жизни.
Но были и серьезные срывы. Перебранка с Тамарой кажется детским лепетом по сравнению с тем «мужским разговором», который я вынужден был вести с Задорожным. Вернувшись из деревни, он разразился пространным опусом о коллективизации. По его словам выходит, что хуторская, разоренная войной здешняя деревня уже созрела для массовой коллективизации, так же как и ее восточные соседи, где Советская власть существует более четверти века. Выводы строит буквально на песке. Один-два случайных разговора с безымянными попутчиками. Я забраковал статью Задорожного. Он без обиняков заявил:
— У партии большой опыт борьбы против предельщиков и оппортунистов.
Я немедленно парировал обвинение:
— Левацкие загибы мы научились отличать от подлинной революционности.
До чего же мы привыкли к политической трескотне, наклеиванию ярлыков. К тому же каждый норовит вытащить из политического словаря прозвище пообиднее, чтобы больнее ударило по самолюбию, по достоинству. А ведь и Задорожный превосходно знает, что я не оппортунист, и я понимаю, что Борис Иванович не «левак», а просто человек, который не смог разобраться в сложной обстановке. Все заскоки Задорожного — результат того, что он переоценивает и свои журналистские способности, и свое знание деревни. Ему втемяшилось в голову, что все мы «дети асфальта» и лишь он один — образованный экономист-аграрник.
Все чаще и чаще приходится мне задевать авторское самолюбие то одного, то другого сослуживца. Это вызывает редакционные бури. Они проносятся в кабинетах секретаря и редактора. Очень редко в кабинете Урюпина. В редакции говорят, что он добрый, я, мол, всех стригу под свою гребенку. Неужели мне больше по душе телеграфный столб, чем елка?
2
Тамара прижалась щекой к моему плечу:
— Как придешь, сразу же позвони.
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет. Мне всякий раз становится страшно, когда ты ночью уходишь из дома.
— Глупенькая, ничего со мной не случится.
— Слышишь? Опять стреляют.
К этому привыкнуть нельзя. За каждой развалиной, кажется, подкарауливает беда. Руины, слепые окна домов таинственны и враждебны.
Кручу барабан нагана. Это единственное оружие на всю редакцию. Его подарил нам военный корреспондент «Комсомольской правды». Теперь каждый отправляющийся на ночную вахту в типографию берет наган с собой. Есть у нас товарищи, которые никогда не держали оружия в руках, и все же они увереннее чувствуют себя в городе, окутанном мраком, когда карман брюк оттягивает револьвер.
В типографии с вечера пропала «третья фаза». Линотипы не работали, и вот только сейчас они начали деловито перестукиваться. Выпуск номера затянется. Надо позвонить Тамаре, чтобы не беспокоилась.
В корректорской, где стоит телефон, накурено. В ожидании гранок горячо обсуждаются последние события на фронтах. Затянувшийся, как видно, спор редакционных «стратегов» обрывает на полуслове далекий отзвук тяжелого удара.
Звякнули стекла, ветер подхватил непрочитанные гранки, настежь распахнул двери. Бросились к окнам. Высоко в лунном небе облачко.
— «Фау», немцы запустили «фау».
— Вот оно, секретное оружие.
— Просто бомбежка.
Предположения следуют одно за другим. И вдруг новый взрыв, еще большей силы. Погас свет.
На ощупь набрал номер телефона дежурного по обкому.
— Что стряслось?
— Что-то в районе вокзала. Точно не знаю.
Позвонил Тамаре.
— Как самочувствие?
— У нас в спальне вылетели стекла, на кухне тоже.
— Ничего, будем спать в столовой. До свидания.
Несколько минут спустя мы узнали о катастрофе, которая произошла в районе вокзала. Воинский состав, следовавший с авиационными бомбами, наскочил на эшелон со снарядами. Взрывом уничтожен энергопоезд, паровозное депо, вокзал, несколько жилых домов.
Сегодня читатель не получит газеты. Можно идти спать, а с утра типография снова пересядет на «кобылу».
Изгнание труса
1
Кто такой Рындин? Какая роль ему отведена в редакции? Сегодня я впервые задал себе эти вопросы.
Утром зашел в общую комнату и застал редакционное воинство за «честным трёпом». Олег Криницкий рассказывал о первом дне войны, как его часть отступала от западной границы.
Среди слушателей Олега был и Петр Рындин. Увидев меня, он перебил Криницкого и тоном следователя спросил:
— Откуда ты взял, что мы отступали? Отходили! Улавливаешь разницу между этим? Не отступали, а отходили! Отсебятину порешь, старший лейтенант.
Черт знает что… Пора уже привыкнуть к этому уродливому слову «отсебятина». Оно хлестнуло не только Криницкого, но и меня, как кнутом. Почему в журналистике, где всегда должна биться живая, творческая мысль, надо карать за «отсебятину». Вялые, бесхребетные статьи, густо уснащенные цитатами, не вызывают раздражения — привыкли. Другое дело, если статья написана темпераментно, автор нашел свои слова, выразил свое отношение к увиденному. Обязательно найдется человек, который грозно спросит:
— Где вы эти мысли взяли? Почему отсебятину порете?
Вот и сейчас, после того, как Рындин произнес это магическое слово, наступила тишина.
— Что ж ты молчишь, Олег? — в голосе Рындина слышался явный вызов.
— Разве ты сам не прошел горьких дорог, разве тебе не стреляли в спину с чердаков или из-за угла? — вопросом на вопрос ответил Криницкий.
— Мне в спину не стреляли, — заявил Рындин. — Даже в самые горькие минуты, переходя на новые позиции, я не чувствовал себя покинутым. Мы не были щепками, которые безвольно болтались на гребне волн. Всегда я знал, что обо мне думает командование, что есть человек, который направляет не только весь ход войны, но и каждый шаг в лесной пуще.
— Некоторые товарищи путают редакцию с дискуссионным клубом. Вместо того, чтобы решать давно решенные проблемы, вы бы потрудились сдавать материал. Следить за этим надо прежде всего вам, товарищ Соколов.
Мне показалось, что Криницкий обрадовался моей нотации, — начатый разговор его тяготил. Он получил благовидный предлог для отступления. Рындин нагло ухмылялся. И в этой ухмылочке чувствовалось его явное превосходство, сила.
— Зайдите ко мне, — попросил я Рындина, — есть интересный материал.
Опубликованная в газете статья П. Рындина о лесорубах вызвала неожиданный отклик. В редакцию пришло письмо от самих героев очерка. Они сообщали, что неизвестные каждый день присылают записки с угрозами, требуют от них «выматываться из лесу или писать завещание». Рындин, несколько раз перечитав письмо, стукнул огромным кулаком по столу:
— Гады! Это им так не пройдет! Надо немедленно сообщить в органы государственной безопасности.
— Я сообщил. Но у меня есть конкретное предложение: поезжайте-ка вы на место. Там договоритесь с работниками госбезопасности о защите своих героев. Вы понимаете, в лесной пуще это нелегко сделать, но надо. Мы каждый день станем печатать ваши отчеты о работе лесорубов. Пусть знают гады, что советских людей не запугаешь.
— Правильно! — согласился Рындин. — Очень правильно. Я горячо поддерживаю ваше предложение, Павел Петрович. Пошлите Криницкого. Пора его проверить на настоящем деле.
— Поедете вы.
— Не претендую. За славой не гоняюсь.
— Получите у секретаря командировку.
— Боюсь, что кое-кто сочтет нецелесообразным мой отъезд из города.
Рындин испытующе посмотрел на меня. Этот взгляд должен был, очевидно, меня устрашить. «Помните, мол, за мной стоит кое-кто, если вы преднамеренно или даже случайно поступите вопреки воле этого таинственного кое-кого, то вам может не поздоровиться».
Вспомнил день, когда пришли в редакцию Маркевич, Криницкий и Рындин. В кабинете Соколова Урюпин рассказывал им о пресловутой ошибке, которая чуть не прошла в номер. Хотя ошибка и была выловлена, но о ней узнали в партийной коллегии обкома. После разговора с Разиным я терялся в догадках, кто мог сказать. Сейчас почти убежден, что сделал это Рындин. К тому же он хвастался, что на Урале до войны учился или работал вместе с Разиным. Так вот этот таинственный «кое-кто», на кого так охотно ссылался Рындин!
— Передайте кое-кому, что я дал приказ сегодня же вечером выехать в командировку именно вам.
Рындин вразвалочку покинул кабинет.
2
Вечером ко мне в кабинет несколько раз заглядывала Ольга Разина. Улучив минуту, когда я остался, наконец, один, она рискнула зайти.
— Слушаю вас, Ольга Андреевна.
— Я хотела вам сказать…
Мне показалось, что Ольга сильно волнуется. Я опустил глаза и стал рисовать на бумаге кружочки и звездочки.
— Может, лучше мне уйти из редакции? — спросила Разина.
— Вам не нравится работа?
— Очень нравится.
— Так в чем же дело? Вас кто-то обидел!
— Нет, что вы!
— Тогда не вижу повода.
— Видите, знаете… — прошептала Ольга. — Но если вы хотите, останусь.
— Конечно, оставайтесь. Будем считать, что этого разговора не было.
— До свидания, Павел Петрович. Будьте осторожны с Рындиным.
— Нашли кого бояться!
— Да. Я его боюсь. Он мужу наплел о нас… Вы не знаете, какой он человек… — Ольга скрылась за дверью.
Предупреждение Разиной опоздало. Сразу же после того, как Рындин отказался выполнить мой приказ, я собрал редакторат. Соколов предложил объявить Рындину выговор за недисциплинированность. Виктор Антонович не согласился.
— Выговор ему, что мертвому припарка, — горячо заявил он. — Гнать надо из редакции.
Голоса разделились. Мне лично пришлось больше по душе предложение Урюпина, но все же я решил внять голосу рассудка, позвонил секретарю обкома Рудису и рассказал о своих сомнениях.
— Рындин не входит в номенклатуру обкома, — ответил секретарь. — Решайте как подсказывает партийная совесть. Лично я трусов терпеть не могу…
Партийную совесть мне не пришлось долго спрашивать. Перед самым приходом Разиной у меня в кабинете побывал Рындин. Я ему сообщил, что он уволен из редакции.
— Формулировка? — теряя обычное самообладание, спросил Рындин.
— Трусость! Уволены из редакции как трус.
А вот теперь пришла Ольга и предупредила о грозящей опасности. Ну что ж! Будет писать кляузы. Он на это способен.
Позвонила Тамара:
— Танцуй, Пашенька! Танцуй!
— Только и осталось, что танцевать.
— Слушай, — она, не скрывая торжества в голосе, прочла телеграмму главного редактора «Красного знамени». В ней сообщалось о награждении меня орденом «Знак Почета» за организацию фронтовых молодежных бригад на машиностроительных заводах страны.
Оказывается, не так уж плохо жить на свете, когда рядом друзья. Молодцы в «Знамени»! Ушел я от них, а вот не забыли, представили к награде.
— Спасибо, Томка, за добрую весть. Спасибо!
— Спасибом не отделаешься. Приходи пораньше домой, поужинаем.
Не нужно оваций
1
Владас Рудис встретил меня в коридоре обкома.
— Заходи, заходи, именинник, — пригласил он, распахнув дверь своего кабинета. — С тебя причитается.
— За этим дело не станет.
Впервые секретарь обкома обращался ко мне на «ты».
— Так вот, друже, прочитал я Указ, наградили тебя орденом за организацию соревнования в промышленности…
— Есть такой грех. На автозаводе помог организовать первые фронтовые бригады, потом в газете об этом писал… — похвастал я.
— Вот видишь, дело хорошее сделали. Почему же в «Заре Немана» вы так нудно пишете о соревновании? Вот полюбуйся…
Владас Рудис протянул мне сегодняшний номер «Зари Немана». На первой полосе публиковалась подборка об организации соревнования на заводах области. Тоска зеленая. «Отвечая на призыв вождя, коллектив завода взял обязательство выполнить план на 150 процентов», «Стахановец (фамилия), включившись в соревнование, дал сегодня две нормы». И так из заметки в заметку. Строчек много, а толку мало.
— Ну как, нравится? — спросил секретарь.
— Да уж чего тут… Плохо, конечно, плохо. Но здесь и условия другие. Где найдешь такие коллективы, как на автозаводе? Предприятия все маленькие, народ опыта не имеет. Никогда не организовывали соревнования…
— Загнул, редактор, — засмеялся Рудис. — Даже работая в подполье, мы слышали о соревновании, изучали опыт стахановцев, верили, знали, что когда-нибудь пригодится. Вот и настало время. Помоги, а?
— Все, что будет в моих силах.
— Сходил бы ты на завод, показал своим товарищам пример, как писать, а главное, как организовать соревнование.
Я не стал ссылаться на занятость. В конце концов организация труда в редакции зависит от редактора. У меня, как видно, нет таких способностей. Стыдно признаться: восемнадцать часов в сутки занят в редакции, типографии, на заседаниях. Как же хватало времени в «Красном знамени»? На заводах я бывал тогда часто.
Вернувшись домой, стал раздумывать о разговоре с Владасом Рудисом. Появиться на заводе не велика хитрость. Толк бы вышел, вот что важно. В ящике письменного стола нахожу старые блокноты. Вот и записи, сделанные во время командировки на Горьковский автозавод, где создавались первые фронтовые бригады.
Страничка из блокнота:
«Перед сменой члены первой фронтовой волнуются:
— Большое дело затеяли. Вдруг опозоримся?
— Не можем опозориться: прав у нас таких нет, и совесть не позволит, — рассудительно отвечает бригадир. Он успокаивает ребят. — Дело, конечно, новое. С непривычки, конечно, странно, как это — фронтовик в тылу. А по существу — нормально».
Вспоминаю бригадира, молодого парня, курносого с плутоватыми глазами. Однажды, уже будучи именитым бригадиром, он увидел меня в цехе, схватил за рукав:
— Корреспондент, помоги! Жениться хочу.
— А что, сам не справишься?
— Не в том дело… Помоги свадьбу справить. По карточкам не сильно разгуляешься, сам понимаешь.
— Что ж, дело хорошее, — говорю я. — И во время войны не грех о личном счастье подумать.
А в голове уже план статьи о первой свадьбе во фронтовой бригаде рождается.
В тот же день пошел в партком, комитет комсомола, к директору. Там тоже вдохновились: первая свадьба во время войны, женятся лучшие люди завода. Справили свадьбу как в мирное время: и выпивка нашлась, и еды хватило. В газете снимки напечатали, отчет. Только молодые в ЗАГС не ходили, никаких намерений создавать семью не имели. Просто погулять захотелось.
Потом их драили на комсомольском собрании, а мнимые жених и невеста с невинным видом оправдывались:
— Из-за чего шум? Может, потом мы и вправду друг дружку полюбим, тогда и поженимся, а сейчас вину свою трудом искупим. Ежедневно — триста процентов плана давать станем, всей бригадой. Устраивает?
Комитетчики вздохнули и решение приняли, чтобы липовые молодожены звание фронтовиков не позорили.
В редакции мне тоже тогда влетело за отчет о несостоявшейся свадьбе. Однако вскоре они все же зарегистрировали брак в ЗАГСе. В гости в Москву ко мне вместе приезжали, счастливые.
История забавная, но вряд ли она мне пригодится при организации фронтовых бригад в Принеманске. Вспомнил клятву, которую давали фронтовые бригады на автозаводе. Стал искать, кажется, я ее тогда записывал.
Проснулась Тамара, улыбнулась:
— Ты чего не спишь, полуночник?
— Дела, милая, дела.
— Ложись-ка. Уже поздно.
— Ладно, не привыкать. Слушай, сегодня с утра, как придешь в редакцию, скажи Соколову и Урюпину, что меня весь день не будет. Пойду на завод.
— Правильно, — приподнялась на локте Тамара. — Я давно тебе хотела посоветовать. Боялась — обидишься.
Мне хотелось бы многое объяснить жене, но она, подложив ладонь под щеку, отвернулась к стене. Пусть поспит. Очевидно, она и сама понимает, что не из любви к кабинету я день и ночь торчу в редакции и типографии. Вот наладится дело, и я снова буду неразлучен с корреспондентским блокнотом.
В парткоме машиностроительного завода меня ждала встреча со старым знакомым-москвичом. Только мы с секретарем партийной организации Юозасом Мицкявичюсом начали говорить об организации соревнования в цехах, как в кабинет вошел рослый мужчина в офицерском кителе без погон, в синем галифе и до блеска начищенных хромовых сапогах. Мицкявичюс обрадовался:
— Знакомьтесь, наш директор Александр Сергеевич Чувалов.
Директор широко улыбнулся, дружески обнял:
— Мы знакомы. В Москве не раз доводилось встречаться. Помните?
Да, я помнил Александра Чувалова, инженера с шарикоподшипникового. Он некоторое время руководил одним из цехов. В «Красном знамени» мы его однажды критиковали за то, что не помогал молодым новаторам.
— Значит, не усидели в кабинете? — осведомился Чувалов. — Я так и думал. Как прочел в «Заре Немана» вашу фамилию, так и решил, что не дадите нам покоя. Станете по цехам шнырять. Милости просим. Помощь нам очень нужна.
Юозас Мицкявичюс извлек из письменного стола папку. На ее обложке тушью было написано: «Ход социалистического соревнования на Принеманском машиностроительном заводе». Хотя папка была и объемистая, но сведений в ней оказалось не так уж много.
— Бумагой пока не обросли, — самодовольно сказал Чувалов, — соревнование здесь стихийно начинается, не как у нас.
— Душевно, от сердца люди стараются работать, — поддакнул секретарь парткома.
— Эх, Юозас, пойми, наконец, что ни душу, ни сердце к отчету не подошьешь. Честно надо признаться, есть еще недоработки, отдельные недоделки, так сказать…
— Я, товарищ директор, и не пытаюсь скрывать наших недостатков. Редактор сам увидит. Надеюсь, в цеха зайдем…
— Буду признателен.
— Я сопровождать буду, на правах старого знакомого, — предложил директор. — На первый раз с сопровождающим, а потом сами запросто приходите. Пропуск выдадим. Завод не велик. На моем родном «Шарике» в одном цехе весь завод бы разместился.
По дороге Чувалов пожаловался, что кадры малоквалифицированные. «Вот вы познакомились с Мицкявичюсом. Разве это парторг завода? Зелен еще».
Я возразил. Парторг на меня произвел неплохое впечатление. Ну, а если опыта не хватает, не беда. Опыт — дело наживное.
В маленьком, тесном цехе — скрежет, визг, рев. Подошел к первому станку, поздоровался с высоким пожилым рабочим:
— Как успехи?
Рабочий посмотрел вопросительно на директора.
— Ты говори откровенно, — пробасил Чувалов. — Это наш редактор, так сказать, общественное мнение.
— Чего ж мне, товарищ директор, лукавить. Не то нынче время…
— Это верно, — согласился Чувалов. — Давай рассказывай, как план гоните, как соревнуетесь.
— Помаленьку соревнуемся. Каждый понимает, что сейчас от нашего труда многое зависит. Вон какие развалины гитлеровцы оставили.
— Какие обязательства взяли? — спросил я.
— Цех брал. Начальник знает.
— А вы лично с кем соревнуетесь?
— С ним, — рабочий кивнул в сторону соседнего станка. За ним стоял токарь в замасленной солдатской гимнастерке, со шрамом через все лицо. На мой вопрос о социалистическом соревновании он иронически ответил:
— Какое соревнование? Смех да и только. Помню, до войны на Уралмаше…
— Вы что, в Свердловске работали?
— Оттуда я, — вздохнул рабочий, и шрам на лице побагровел, — в стахановцах ходил, портреты на доске почета висели…
— Вам и карты в руки, помогите товарищам организовать соревнование. Как ваша фамилия?
— Иван Букин. Не доводилось слышать? Да это и не важно. Погиб Ванька Букин, когда ему морду разукрасило.
— Ранение — не позор.
— Эх, редактор, ранение! Не будь я ранен, так и в плену не оказался бы. Теперь какой я человек? Измученный, издерганный, душа растревожена.
Из цеха мы пошли в кабинет к директору. В полутемном коридоре заводоуправления Чувалов спросил:
— Фактики на поверхности. Критиковать нас не трудно.
— А я и не собираюсь вас критиковать, Александр Сергеевич, напрасно нервничаете. Давайте вместе думать, как лучше соревнование организовать. Чтобы на других заводах поучились.
— Это дело. Поможете — в ножки поклонюсь.
К нам подошел высокий худой мужчина в сером костюме, спросил:
— Товарищ директор?
— Не видите — занят!
— Простите, я хотел бы с вами встретиться.
Чувалов поморщился, как от зубной боли:
— По какому вопросу?
— Допустим, по личному.
Директор ткнул пальцем в конец коридора.
— Там мой заместитель по кадрам. Он личными вопросами занимается.
— Спасибо, понял.
Высокий пригладил волосы, надел кепку и неторопливо пошел в конец коридора, где возле дверей, обитых черной клеенкой, стояли люди.
— Кто этот товарищ? — полюбопытствовал я.
— Кажется, конторский один. Разве всех упомнишь?
Хотя и ничего толком не успел я сделать на заводе, но в редакцию пришел довольный. Теперь хотя бы имею представление об одном предприятии. Если три-четыре раза в месяц заходить на завод, и людей узнаю, и фронтовую бригаду организую. Вот тогда и опыт будем распространять.
2
Созван первый после войны пленум Западного обкома партии. Членов пленума, избранных областной конференцией, осталось мало. Многие погибли на фронте, в партизанских отрядах, а некоторые еще продолжают воевать. Приглашен партийный актив с мест и из областных учреждений. В фойе кинотеатра сизо от табачного дыма, стоит такой рокот, словно работает ротационная машина. К сожалению, только кажется, что ротация работает. Третий день нет тока. Не выходят газеты. Едва успеваю отвечать на ехидный вопрос:
— Что-то я не нашел в киосках сегодня «Зари Немана». Где ее можно купить?
— Нигде. Газета не вышла.
— Даже к пленуму?
— Даже к пленуму! Без электроэнергии линотипы не работают. Вы слышали что-нибудь о линотипах?
Едва отбившись от одного, отвечаю другому. Подошел первый секретарь обкома, спросил:
— Будете выступать?
— Не знаю.
— Следовало бы.
— Тогда запишите.
Все время думаю о предстоящем выступлении. Но сосредоточиться нет возможности. Как много у меня появилось новых знакомых. Всюду разговор о пленуме. Интерес вызывает бригада, приехавшая из ЦК ВКП(б). Бригада большая, и это разжигает любопытство. Высказываются предположения, что кое-кто из приехавших осядет в Принеманске, мол, многие работники областных учреждений путевочку получат на заводы, в уезды, волости — там с народом туго. Коммунистов почти нет.
Пронзительный звонок. Наспех гасятся папиросы, хлопают сиденья стульев. Зал невелик, а желающих участвовать в работе давным-давно не собиравшегося пленума великое множество.
Гремят аплодисменты, когда на сцену выходят представители ЦК ВКП(б), руководители советских и партийных организаций области.
Удивительно знакомое лицо у высокого человека в сером костюме, который сел рядом с первым секретарем обкома. Я его видел, и совсем недавно. В бок меня толкает Александр Чувалов.
— Посмотри, это тот, что тогда в коридоре ко мне подходил?
Возможно, он, тот же костюм, так же, как тогда, машинально проводит рукой по волосам.
— Конечно он. Вот черт, влип. Ну кто бы мог подумать? — Чувалов вытирает платком вспотевший лоб.
Первый секретарь открывает пленум. Он говорит о больших потерях, которые понесла партийная организация области во время войны, называет фамилии членов обкома, погибших на фронте и в партизанских отрядах, фашистских застенках. В скорбном молчании поднялись люди. Много, очень много ощутимых потерь понесли коммунисты Западной области. Сравнительно маленькая партийная организация оказалась богатой героями. Нам надо обязательно писать о них в газетах. Пусть знают все о героизме коммунистов. Пусть их дети, когда вырастут, с гордостью говорят о своих отцах. Это святой долг журналистов перед памятью погибших…
И еще нельзя забывать: когда товарищи рассказывали мне о погибших, они неизменно заканчивали свое повествование гневными словами о предателях. Одна группа подпольщиков была предана лесником, у которого остановились на ночлег. Другого коммуниста выдал какой-то тип, затесавшийся в подпольную организацию. Может быть, прав Криницкий, когда говорит, что нельзя забывать и о тех, кто в сорок первом стрелял в спину нашим солдатам. Мы еще очень робко разоблачаем на страницах нашей газеты буржуазных националистов. В годы оккупации здесь были предатели всяких национальностей — польские, еврейские, белорусские, литовские, украинские, русские… Они и сегодня где-то бродят среди нас. Не жалеют слов, чтобы предать анафеме своих немецких хозяев, называют себя жертвами фашизма, а потом ночью убивают советских активистов. Надо писать об этом, чтобы народ помог нам распознать и выловить всех предателей.
Вслушиваюсь в доклад первого секретаря обкома, торопливо делаю записи в блокноте. Во многом они совпадают с мыслями, которые только что пронеслись в голове. Секретарь вспоминает о героях, погибших в войну, говорит о предателях интересов народа. Буржуазные националисты угодничали, всячески выслуживались перед фашистскими оккупантами. Еще 19 марта прошлого года они писали в своей газете «Свобода»: «Мы хотим с немцами жить в согласии и сотрудничать. Мы даем им продовольствие, одежду и не спрашиваем, что получим взамен».
Вот повод для страстного публицистического выступления. Кто бы мог его написать? Надо бы обратиться за помощью к опытным литераторам. Но к кому? В области живет несколько писателей, но редакция с ними пока не установила связей.
Докладчик приводит все новые и новые документы из различных националистических изданий. Довольно откровенные признания националистов, холуйские, угоднические заявления, распродажа родного края оптом и в розницу. Как жаль, что я не знаю ни польского, ни литовского, на которых выходили эти газетенки. Опять все упирается в незнание языка. Надо изучить, обязательно изучить язык. Успею ли? Как показал мой личный опыт, корреспондентов в одном месте долго не держали. Год-два. Я не знаю ни азербайджанского, ни грузинского, ни бурятского языков. А я ведь работал в этих краях. Да, тогда корреспондентом, а сейчас редактором. Все равно не верю, что долго удержусь в этой области. Куда-нибудь перебросят. Ох, уж это сидение на чемоданах!
Слово предоставляется представителю ЦК ВКП(б) Андрею Михайловичу Саратовскому. Участники пленума дружно аплодируют, а мой сосед все вздыхает:
— Он, конечно, он. Наверное, думает, что я бюрократ, махровый бюрократ. Сейчас как врежет между глаз! Такой острый факт. Будь здоров! Директор не захотел разговаривать с представителем ЦК. Дальше ехать некуда… Как думаете, зачем он приходил на завод?
— Кто его знает.
Представитель ЦК ВКП(б) длинными пальцами проводит по пшеничным волосам, зачесанным на пробор, выжидающе смотрит в зал, пока смолкнут аплодисменты. Говорит он громко, выразительно. Чувствуется подлинный трибун, а их не много. Случается, что на трибуну поднимается бесстрастный чтец написанного помощниками текста. На этот раз нам повезло. Человек, который поднялся на трибуну, умеет говорить темпераментно, чувствуется, что у него слова льются из сердца, что в нем живут человеческие страсти — и гнев, и печаль, и радость.
Саратовский напоминает не о прошлых злодеяниях буржуазных националистов, а разоблачает их сегодняшние преступления. Они убивают советских активистов, членов их семей, не щадят даже малых детей. В печати об этом еще ни разу не писали. Интересно, будем публиковать материалы пленума или дадим только короткое сообщение?
После выступления Андрея Михайловича Саратовского объявляется перерыв до утра.
3
Лион Фейхтвангер когда-то заметил: «Человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться держать язык за зубами». Мне еще далеко до шестидесяти, и я, научившись говорить, не научился молчать.
Я поднялся на трибуну. По мере того как чувствовал, что овладеваю вниманием зала, все больше распалялся. Тема моей речи вымучена и выстрадана в бессонные типографские ночи. Начал с того, что впервые за многие годы собрался вместе партийный актив, а вот газеты не вышли. Кто в этом виноват? Одну за другой назвал причины, которые привели к подобному тяжелому положению. Типография должна вне очереди получать электроэнергию, надо строго наказывать «жучков», которые разбазаривают электроэнергию. Я знал, что сидящие в зале ждут, когда я назову фамилию того, кто прежде всего отвечает за эти упущения. На секунду голос предосторожности остановил язык, я помолчал. Но очень тихим был этот голос по сравнению с той еженощной досадой, которую вызывали неполадки в типографии. Я обернулся к президиуму и назвал по имени Кузьму Викентьевича, первого заместителя председателя облисполкома.
— Вы провели на бюро обкома решение о передаче типографии «Луч» в ведение облисполкома. Мы в редакции радовались — теперь будет наведен порядок. По существу же сменилась только вывеска. Вас мало волнует, что третий день не выходят газеты.
Кузьма Викентьевич меня перебил:
— Я на себе таскаю в типографию дрова, чтобы работал движок.
— Мы должны работать на тех постах, на которые поставила нас партия, и отвечать за порученное дело. Каждый на своем посту! Вот почему я от имени коллектива редакции, от наших читателей, обращаюсь к вам с претензией не как к грузчику, а как к руководителю областного исполнительного комитета.
В зале раздались аплодисменты. Я уже приготовился перейти к другому вопросу, как из президиума меня снова перебили вопросом. На этот раз поднялся из-за стола полный круглолицый мужчина в защитной гимнастерке — член бригады ЦК ВКП(б).
— Скажите, а редактор за что-нибудь отвечает?
— Обязанности редактора общеизвестны. Что же касается типографии, то она не подчинена редакции. Ею непосредственно руководит облисполком. Ну, и, конечно, обком партии.
— Каково же ваше отношение к типографии? Наблюдателя? — рука гневно опустилась на скатерть.
— Редакция — заказчик, а типография — исполнитель. Мое отношение такое же, как заказчика к портному. Портной испортил костюм — в этом нельзя винить заказчика, он пострадавшее лицо.
В зале зааплодировали. Товарищ из ЦК предостерегающе поднял руку:
— Мы не в театре, товарищи. Здесь не представление. Нам, откровенно говоря, хотелось, чтобы редактор областной газеты не только умел байки рассказывать, бойко произносить речи, но и организовать работу редакции, ежедневно давать читателям газету. Это его партийный долг, святая обязанность перед партией и народом.
На этот раз аплодировали не мне. Скомкав конец речи, вытирая выступивший на лбу пот, я пошел к своему месту. Чувалов, покосившись на соседей, зашептал мне в ухо:
— Правильно… Очень справедливо… Не грузчики, а партийные работники нужны в аппарате.
«Вылез бы ты сам на трибуну и сказал об этом во всеуслышание», — подумал я, но промолчал. Сегодня я и так успел дать волю словам. Пока мысли о заместителе предисполкома жили во мне, я был их господином. Теперь же, когда слова вырвались под своды этого зала, они стали мною повелевать. Нужно быть слепым и глухим, чтобы не понять, как не понравилась президиуму моя речь. Черт с ним: понравилась — не понравилась! Не ради карьеры я сюда приехал. Может быть, мое выступление заставит кое-кого задуматься о положении в типографии.
Последним на пленуме обсуждался организационный вопрос. Большинство приехавших с бригадой ЦК ВКП(б) остается на постоянной работе в области. Остается в Принеманске и Андрей Михайлович Саратовский, его избрали вторым секретарем обкома. Товарищ, который задавал вопросы во время моего выступления, станет председателем облисполкома. Большое подкрепление получила партийная организация области.
Молодость — не порок
1
Зеленый круг выхватывает на столе руки с длинными гибкими пальцами. Они дробно постукивают по листу белой бумаги.
— Сколько вам лет, редактор?
— Скоро тридцать.
— Молод!
— Это дело поправимое… — румянец заливает мне щеки.
Андрей Михайлович Саратовский громко, немного с хрипотой, смеется:
— Дело, говорите, поправимое? Нет, молодость прошла и ни на каком самолете ее не догонишь. Пора, — секретарь украдкой бросает взгляд на папку, лежащую с левой стороны, — пора, Павел Петрович, отказываться от комсомольского задора. В тридцать лет уже должна прийти партийная зрелость… Редактору она всюду нужна, а здесь в особенности.
Андрей Михайлович расспрашивает меня о планах редакции, сотрудниках, интересуется взаимоотношениями с руководителями обкома. Из ящика письменного стола он достает газету.
— Несколько месяцев назад я выступил в «Комсомольской правде» со статьей, — вспоминает секретарь, — рассказал об опыте антирелигиозной работы. Да, как видно, не очень тщательно слова отбирал, а товарищи в редакции были ко мне снисходительны. В статью вкралась неточная формулировка — она давала основания истолковать превратно мою мысль, можно было подумать, что у нас собираются ликвидировать церкви. В газетах союзников поднялся шум. Одна буржуазная газета назвала свою статью по этому поводу «Устами младенцев глаголет истина». Как вам это нравится?
Мне это совсем не нравится, но я не могу понять, куда клонит разговор собеседник.
Настольная лампа с зеленым абажуром придает его лицу болезненную бледность, улыбка кажется неестественной:
— На оргбюро слушали, замечание мне сделали.
Я подумал, что редактору «Комсомолки», наверное, выговорок привесили. Андрей Михайлович неожиданно протянул мне толстое личное дело Кузьмы Викентьевича и, круто меняя тему разговора, сказал:
— Вы, очевидно, не имели возможности раньше познакомиться с биографией человека, которого критиковали на пленуме. Садитесь к тому столу, почитайте, а я пока один документ отредактирую.
Я начал с анкеты, прочитал автобиографию, копии решений, различные справки, написанные казенным языком. По мере того, как я углублялся в личное дело зампредоблисполкома, передо мной возникал незнакомый герой, человек легендарной смелости, совсем не похожий на того, с которым я разговаривал по телефону, встречался на заседаниях. Оказывается, ему немногим более сорока лет, а он уже судами различных буржуазных стран был приговорен в общей сложности к шестидесяти годам каторжных работ. Он — боец интернациональной бригады в Испании, вел подпольную революционную работу в Польше, Литве, во Франции, в Германии, Бразилии. В его активе — дерзкие побеги из тюрем, участие в баррикадных боях, организация подпольных типографий, выпуск газет и прокламаций. Судя по всему, этот человек с беспокойной биографией был орлом в годы подполья. Как же я ошибся в Кузьме Викентьевиче! Я был убежден, что нет такого огня, которым можно его зажечь. А он, оказывается, сам огонь.
— Прочли? — прервал мои размышления второй секретарь обкома.
— Прочел. Обдумываю.
— Не буду вас больше задерживать. Теперь нам придется с вами часто встречаться. Газетами, выходящими на других языках, мне труднее руководить. Побольше внимания уделю вам. Так что терпите.
2
Викентий Соколов торжествовал. Подмигивая из-за стекол очков, он с нескрываемым удовольствием произнес:
— Читай! Как раз то, что нам нужно. А ты в него не верил, — секретарь редакции положил передо мной статью Олега Криницкого «Нет!». Я скептически отнесся к заголовку, не желая сразу высказать своего отношения к материалу, сказал:
— Оставь, прочту.
— Это надо ставить в номер.
— Хорошо.
Соколов и Платов настояли, чтобы вместо струсившего Рындина поехал в лес Олег Криницкий. Откровенно говоря, я не верил, что такое боевое задание, требующее не только журналистских навыков, но и организаторских способностей, окажется ему по плечу. Свои сомнения я высказал товарищам, но с их предложением согласился, забыв, что эту кандидатуру, но с других позиций, рекомендовал и Рындин. В конце концов выбор у меня был невелик.
— Я оставлю место на первой полосе, — все еще топтался возле стола Викентий. Ему явно хотелось увидеть, какое впечатление на меня произведет статья.
— Вместо передовой?
Не улавливая иронии в моем ответе, секретарь попросил:
— Ты все же прочти.
Я стал читать. Статья была невелика — всего три странички. Криницкий писал страстно, с публицистическим накалом. Он упоминал об анонимных письмах с угрозами, которые получали лесорубы. О том, с каким пренебрежением отнеслись рабочие к запугиванию бандитов. Лесорубы в эти дни работают с особенным жаром. Они знают, что лес сегодня нужен для того, чтобы восстановить разрушенные города и села, чтобы люди могли из землянок перейти в дома, жить, как полагается людям. В конце статьи Криницкий сообщал, что лесорубы создали отряды самообороны и худо придется тем бандитам, которые рискнут сунуться в лес. В скобках, к сведению редакции, Олег писал, что у лесорубов нет ни винтовок, ни автоматов. Надо бы поговорить с органами, чтобы им выдали для самообороны немного оружия.
— Не ожидал, — признался я Соколову. — Посылай в набор. — И неожиданно для себя сказал: — Черт с тобой, согласен — ставь на первой полосе, внизу где-нибудь.
— Может рискнем вместо передовой, а, Павел?
— За подписью нельзя. А без подписи…
— Нет, ее без подписи ставить негоже. Тут уж почерк автора виден.
— Только не увлекайся и не захваливай Криницкого. Может, это случайный успех.
В кабинет без стука вошел муж Ольги Разиной:
— Не выгоните? Заглянул на огонек.
Я пригласил гостя сесть и прокурорским глазом пройтись по статье Криницкого. Разин быстро пробежал страницы, потом снова, уже внимательно, прочитал статью от строчки до строчки.
— Каким видом связи доставлено письмо? — спросил он профессиональным тоном.
— С нарочным, — ответил вместо меня Соколов.
— Это уже лучше. Но такие сведения надо посылать фельдсвязью.
— Чего же тут секретного? Мы в номер даем, — сказал я.
— Кое-что можно опубликовать. О трудовых обязательствах, патриотическом подъеме лесорубов.
— Об угрозах националистов мы тоже оставим, — упрямо сказал я. — На пленуме об этом говорили.
— Зачем такой воинственный тон, Павел Петрович? Вы просили моего совета — я его даю. Выступите преждевременно и спугнете пташек. Мне кажется, что предложение об отряде самообороны весьма рискованное. Кто же лесникам оружие доверит? Дураков нашли. Дашь винтовку, а они уйдут в банду.
— Если бы мы не доверяли народу оружие, то разве выиграли бы войну?
— Сравнили. То армия. Там военная дисциплина. Командиры, комиссары, каждый человек на виду. Особисты не дремлют. И то бывали случаи…
Я заметил, что Соколов за все время, пока говорил Разин, даже не глядел на него. Потом молча поднялся и уже возле дверей сказал:
— Надо макет составлять, простите.
— Статью, как и договорились, ставим на первой полосе, — подтвердил я.
После ухода Соколова наступила одна из тех неприятных пауз, когда оба собеседника ждут, кто первым начнет разговор. Я знал, что Разин заглянул в редакцию неспроста. И уж, конечно, не символический огонек тому причиной. Разин не заставил долго ждать:
— Нельзя быть таким горячим, дорогой мой редактор… Послушайтесь житейского совета «семь раз отмерь, один отрежь»… Такие вопросы надо решать не спеша, чтобы враг не использовал нашей опрометчивости.
— Спасибо. Но вы-то не за этим пришли в редакцию, наверное, есть ко мне дело. Я слушаю.
— Дела особенного нет. Просто выпала свободная минутка… Мне хочется с вами ближе познакомиться. Я уже, кажется, говорил, что жена о вас очень высокого мнения. Если бы я хуже знал ее и вас, то мог бы приревновать, а так верю. Потому и хочу, чтобы вы как-нибудь зашли к нам с Тамарой Васильевной. В городе без друзей трудно.
— Это верно.
— Вот и хорошо. А то знаете, честно говоря, не нравится мне, что очень уж много идет разговоров о ваших отношениях с моей женой.
— Ах, вот в чем дело, — я почувствовал, что краска заливает щеки. — Но это же гнусно!
— Опять горячитесь, Павел Петрович. Кипятиться мне нужно, а я вас в гости приглашаю.
— Спасибо. Но сами-то вы, надеюсь, понимаете, что подобные сплетни могут распространять только подлые люди.
— Конечно, — согласился Разин. — Кстати, зачем вам понадобилось увольнять Рындина?
— Он патентованный трус.
— И все-таки не стоило этого делать. Он, видите, написал в коллегию, что вы мстите за критику, что он будто бы сигнализировал о вашей моральной нечистоплотности. Упоминает в связи с этим имя моей жены. Неприятно.
Я долго не мог успокоиться. Зачем приходил Разин? Ходатаем о Рындине или тактично напомнил о том, чтобы я не заглядывался на его жену. О втором нет нужды предупреждать. Что же касается Рындина, то пока я руковожу редакцией, он у нас работать не будет.
Вошла секретарша и положила на стол мокрые полосы.
Выстрел в лесу
1
В редакцию заехал Александр Чувалов. Он долго тряс мне руку:
— Почему редактор о нас забыл?
Не ожидая ответа, похвастал, что создали первую фронтовую бригаду — дескать, мои советы помогли. Но крестному (выходит, что я — крестный отец бригады) на первых шагах стоило бы уделить ей больше внимания. Разговор шел при Урюпине. Потом, когда Виктор Антонович вышел из кабинета, Чувалов, подмигнув, сказал:
— Только что оттуда и прямо к тебе. Все-таки как-никак соучастники.
Еще на пленуме Александр Сергеевич постепенно пришел к мысли, что в инциденте с Саратовским мы оба повинны. Если бы тогда он не был занят мной, то, может быть, более внимательно выслушал незнакомого человека. Я не стал возражать.
— Цирк, доложу тебе (кстати, на ты мы с ним тоже перешли во время пленума). Вчера мне звонят, предупреждают, — рассказывает Чувалов, — к 9 часам вызывает второй секретарь обкома. Я сразу, конечно, сообразил, зачем ему понадобился. Снимай штаны — пороть будет, а плакать не моги, виноват — не виноват.
Прихожу в обком, сам понимаешь, пораньше. Захожу в приемную — там небольшая, но дружная компания. Заведующий горжилотделом — раз, заведующий облздравотделом — два, председатель Принеманского горисполкома — три, облсобес — четыре. Стоят у окна, мирно беседуют. Я секретарше, значит, говорю, что к девяти часам меня Андрей Михайлович вызывал. Она отвечает: «Знаю. Ждите. Товарищи тоже ждут». От сердца немного отлегло. Значит, думаю, не по тому поводу, как видно, совещание должно быть какое-то. Ровно в девять Саратовский прошел к себе в кабинет. Не останавливаясь, головой нам кивнул, секретаршу попросил газеты принести. Ждем — вызовет сейчас. Ничего подобного. Полчаса проходит — тишина в приемной. Так телефон изредка звонит. Секретарша соединит с Саратовским, и опять тишина.
Председатель горисполкома сел на подоконник, закурил. Секретарша вежливо сделала замечание: «Простите, товарищи, у нас не курят, и на подоконнике сидеть неприлично».
Председатель возмутился:
— Как это неприлично? Стула же у вас в приемной ни одного нет. Сорок минут ждем, присесть негде.
— Были и стулья, и кресла, — объяснила секретарша, — вчера вечером Андрей Михайлович попросил вынести их из приемной. Вот только для меня стул оставил.
Ноги изрядно устали. Что, думаю, за чудачество такое. Обращаюсь к секретарше:
— Я на минуточку в коридор пойду, покурю. Как вызовет, вы мне крикните. Я на диване буду.
— Нет, не обещаю, — отвечает секретарша. — Не могу я от телефона отходить. Да и Андрей Михайлович бывает недоволен, если к нему по вызову опаздывают.
Делать нечего, маемся. Сам понимаешь, на новые неприятности мне не хочется нарываться.
Около часа продержал он нас в приемной. Разные люди за это время к нему заходили, а мы все ждем. Наконец, звонок. Секретарша зашла в кабинет, вышла — нас пригласила. Предстали, значит, мы пред ясные очи секретаря. Вернее сказать, очей как раз мы и не увидели. Зашли, а Саратовский сидит за столом, наклонив голову, газеты читает. Мы возле стола топчемся, ждем, когда на нас внимание обратит. Наконец, председатель горисполкома не выдержал, напомнил о себе:
— Андрей Михайлович, вы нас приглашали?
— Приглашал, — отвечает он, не поднимая головы. — Подождите минуточку, фельетон интересный в сегодняшней газете, сейчас дочитаю.
Дочитал он, улыбнулся — фельетон, видимо, понравился.
Отложил газету, посмотрел наконец на нас.
— Да, так вот, я вызвал… Одну минуточку, — покрутил Саратовский ручку телефонного аппарата, попросил соединить с каким-то номером. Мы стоим, ждем, слушаем, как он по телефону фельетон расхваливает, советует обязательно прочитать, потом о погоде немного поговорил. Повесил трубку, по столу глазами пробежал, явно ищет, чем бы еще заняться. Слава богу, никакого занятия больше не нашел. От огорчения даже вздохнул. Поднялся из-за стола, прошелся по кабинету, остановился против нас.
— Ну, как понравилось у нас? — спрашивает у председателя горисполкома.
— Что именно? — переспрашивает председатель.
— Ждать. В приемной ждать. Я к вам на прием записался, товарищ председатель, — третий раз прихожу. По часу в очереди выстаиваю, а вы все заняты. А между прочим, на дверях табличка — золотом начертано: прием от и до. В приемные часы прихожу. Очередь стоит, а вас нет. Заметьте, что я вас вызвал не в приемные ваши часы. Так что на меня не ссылайтесь, что люди вас ждут.
— П-прос-ти-те, — стал заикаться председатель, — зачем же вам было в очередь? Заходили бы вы прямо, по телефону бы звякнули…
— Ни черта вы не поняли! — разозлился Саратовский. — Мог! Конечно, мог. А те, кто в очереди стоят, могли запросто?.. — Потом посмотрел на меня. — Директора завода попросил уделить мне минутку внимания, а он в отдел кадров послал. Даже из простого любопытства не спросил, с кем разговаривает, по какому делу пришел посетитель. Пришел я в отдел кадров. Там рабочие в грязном, заплеванном коридоре часами ждут, когда их соизволят принять. А вы, работники социального обеспечения, медицины, как у вас принимают посетителей? Стоят в очереди люди на костылях — инвалиды войны, старики, больные. Стоят! Стульев нет, даже скамейки простой, чтобы присесть. Один фронтовик попросил разрешения по телефону в поликлинику позвонить — отказали, еще посоветовали пользоваться телефоном-автоматом. Мне стыдно за вас, коммунисты. Что о вас люди думают? Ступайте! На бюро пока обсуждать не станем. Может, так поймете. Расскажите своим подчиненным, как вас в обкоме принимали.
Мы вышли от секретаря, друг другу в глаза смотреть стесняемся.
— Вот это профилактика, — вздохнул облздрав.
Чувалов оказался недурным рассказчиком. Он менял интонации, показывал в лицах и своих друзей по несчастью, и секретаршу, и Саратовского. Я с трудом сдерживался, чтобы не расхохотаться.
— Ты не обижайся. Я у него тоже неплохой урок получил, — и я рассказал Чувалову, как Саратовский после речи на пленуме знакомил меня с личным делом первого заместителя председателя облисполкома.
— Оригинально начинает, ничего не скажешь, — резюмировал Чувалов. — Ну, поехали на завод. Поможешь бюрократизм ломать.
— К концу смены, — пообещал я. — Не прощаюсь…
2
У дверей цеха — огромный щит. На нем яркими красками написано:
Приказом директора
завода и постановлением
профсоюзного комитета,
по ходатайству передовых
рабочих, в сборочном цехе
создана
ФРОНТОВАЯ БРИГАДА
Фронтовики обещают
ежедневно выполнять не меньше
двух норм, не покидать своего
рабочего места, пока не
выполнят задание!
Равняйтесь по фронтовикам!
— Ну как? — спросил встретивший меня в проходной секретарь парткома Юозас Мицкявичюс.
— Выглядит внушительно.
— Это что, посмотрите в цехе!
Действительно, цех стал неузнаваем. Инструментальные ящики покрашены, у станков идеальная чистота, рабочие в новых спецовках. На стенах лозунги, зовущие ежедневно давать две нормы, работать по-фронтовому. Один из призывов даже стихами написан:
На видном месте — «Боевой листок»:
ФРОНТОВАЯ БРИГАДА
обязалась к обеденному перерыву
дать полторы нормы!
Сборщики, следуйте ее примеру!
Мне понравились и плакаты, и «Боевые листки», и порядок в цехе.
— Свое слово бригада, конечно, сдержала? — спросил я у секретаря парткома.
— Выполнили. К концу смены больше двух норм дали, — ответил Мицкявичюс.
— Об этом тоже хорошо бы написать.
— Напишем.
Я подошел к рабочему в замасленной солдатской гимнастерке, с которым познакомился в прошлый раз.
— Ну как, Иван Букин с Уралмаша, закрутилось колесо? И в Принеманске началось соревнование?
— Крутится колесо, товарищ редактор, да не в ту сторону.
— Как это не в ту?
— Пусть парторг объяснит.
— Вечно ты, Букин, недоволен.
— Чему радоваться? Липовые фронтовики план выполнили — другие в это время завалили. Тришкин кафтан.
— Ты брось эти разговорчики, — обозлился секретарь парткома.
— Эх ты, а еще партизан! — Букин со злостью включил мотор.
Я стал успокаивать Букина, попросил толком объяснить, что ему не нравится в организации фронтовых бригад. Рабочий сказал, что выступает он не против фронтовых бригад, а против обмана. Фронт — самое трудное, что можно себе представить в жизни. А здесь фронтовикам сделали уйму поблажек: отдали лучшие станки, инструмент, в первую очередь дают сырье, работу планируют самую легкую. Не хочешь — и то две нормы дашь, а если немного постараешься, то и на 500 процентов план запросто выполнишь.
— Показуха, товарищ редактор, никакой ударной работы. Лозунги повесили. Это красиво. Не спорю.
Секретарь парткома взял меня под руку, повел по цеху.
— Вы с фронтовиками поговорите, а с Букина что взять. Известный горлопан. Мы и не скрываем, что малость помогли фронтовой бригаде. А как может быть иначе? Споткнутся на первом шагу, и от хорошей идеи только пшик останется.
К нам подошел директор завода и сказал, что звонила секретарша редакции и предупредила, что меня просят позвонить по телефону или зайти в КГБ, в комнату номер шестнадцать.
— Что стряслось?
Чувалов лишь развел руками, мол, о таких делах по телефону не докладывают.
Шоферу я велел везти меня в Комитет госбезопасности, а сам развернул номер «Зари». Где же тут ошибка?
Кабинет номер 16 занимал начальник управления — старый коммунист, приехавший в Принеманск из Ростова-на-Дону.
— Простите, Павел Петрович, что побеспокоил, — чекист сел напротив меня в мягкое кресло, — но дело не терпело отлагательства. Только что получил донесение из Лесного уезда, прочтите.
Донесение было лаконичным: «Сегодня ночью, на хуторе крестьянина Венцкуса ранен выстрелом из парабеллума корреспондент газеты „Заря Немана“ О. И. Криницкий. Пострадавшему оказана медицинская помощь на месте. Приняты меры к поимке преступников. Предполагается, что теракт совершила банда „Зеленый дьявол“. По словам гражданина О. И. Криницкого, он три дня назад получил анонимное предупреждение о готовящемся покушении. Ему рекомендовали немедленно покинуть лес, но он не придал этому значения и не поставил органы в известность».
— Опрометчиво поступил ваш товарищ, — заметив, что я кончил читать донесение, сказал чекист. — В лесу надо быть осторожнее. Вы из номера в номер печатали материалы из пущи. Привлекли к ней внимание всей области. Вот остатки нацподполья и пошли ва-банк.
— Ва-банк — так говорят картежники, но здесь политический бой. Я поеду в пущу.
Начальник управления встал с кресла:
— Зачем поедете, Павел Петрович? Вместо нас бандитов выловите, нацподполье ликвидируете?
— Расскажем о покушении на нашего корреспондента, поднимем народ на борьбу с националистическим подпольем.
— Запретить вам поездку не имею полномочий. Посоветовать — мое право. Все же, если поедете, позвоните: пошлем с вами наших людей.
— Автоматчиков?
— Кого сочтем нужным.
— Веселенькая поездка — редактор под надзором.
— Вернее сказать — с личной охраной.
3
— Павел Петрович, к вам пришли, — открыла дверь секретарша.
— Закрой дверь с той стороны, — прикрикнул на нее Урюпин, — холод напускаешь.
— Пусть товарищи немного подождут, — сказал я.
Секретарша закрыла дверь, и мы возобновили разговор. Говорили о Криницком, обсуждали — нужно или не нужно мне ехать в Лесное. Нет, это не редакционное совещание, не заседание редколлегии. Просто собрались в теплой комнате. Наступили холода, и редакция оказалась к ним явно не подготовленной. Нет дров. Печи в кабинетах не топлены. В общей комнате поставили железную печку с длинной трубой. В годы гражданской войны подобные сооружения называли «буржуйками». Сейчас у них, наверное, есть иные названия. Но греться у них приятно.
Снова в дверь просовывается голова секретарши:
— Товарищ редактор, вас ждут.
Неохотно покидаю место у печки. Знаю, что в кабинете у меня лютый холод.
— Кто там такой нетерпеливый?
— Товарищ не назвал себя, — отвечает секретарша. — Кажется, из обкома, точно не знаю.
Хорошенькое дело — кажется. В кабинете у меня Владас Рудис. Секретарь обкома, видно, порядком замерз. Он притопывает ногами, похлопывает себя по плечам.
— Ты что же, редактор, посторонних авторов решил морозить, а?
Я извиняюсь, что заставил ждать, и объясняю, что по разверстке, подписанной в облисполкоме Кузьмой Викентьевичем, никто редакции дров выдавать не собирается.
— Напрасно, напрасно, — басит секретарь обкома, — чего-чего, а дрова редакция заслужила. Кровью завоевала!
— Вы слышали о Криницком?
— Читал донесение. Вот и зашел. С утра еду в те края, могу кого-либо из вашей редакции прихватить. Ваш товарищ в беду попал.
— Решено. Я поеду.
— А как же с Москвой, вызов пришел награду получать…
— Можно подождать. Была бы награда, получить успею… Я посылал в Лесное Криницкого, мне и надо туда ехать.
— Сейчас нужно принять меры, чтобы каждый день в газете шли материалы с лесных участков. Пусть не думают бандюги, что смогут нас запугать. Не на тех напали, — словно подтвердил мою мысль секретарь.
Я докладываю, какие меры мы приняли для освещения труда лесорубов. В запасе у нас есть еще две статьи Криницкого. Ну, а потом сам пришлю. Организуем отклики.
— Добро. Так я завтра часикам к семи за тобой заеду, — протягивает руку Рудис. — А топить в редакции надо. Смотри, чернила замерзнут.
4
Криницкий ранен легко. Пуля пробила мышцы левого плеча. В больнице он оставаться не захотел, да и не было в этом нужды. После того, как медики обработали рану, сделали перевязку, снова вернулся на хутор к старому Венцкусу, где и было на него совершено покушение.
Я сижу напротив Олега. Криницкий беззлобно подтрунивает над собой:
— Как меня ранили? Глупо. Крайне глупо. Сидел я за столом, на том месте, где вы сейчас сидите, Павел Петрович, писал. Услышал, словно кто в плечо толкнул, смотрю — на бумагу капает кровь. Бросился к кровати, схватил свой трофейный «вальтер» и в окно. Показалось мне, что в кустах кто-то мельтешит. Пальнул два раза — в белый свет, как в копеечку. Вот и все мое геройство.
Криницкий, очевидно опасаясь, как бы не подумали, что он струсил, излишне храбрится, пытается все обратить в шутку. Он признается:
— Это, безусловно, гусарство, я понимаю. Но не очень огорчаюсь, что мне продырявили шкуру. Несчастье по крайней мере поможет привинтить мою неусидчивую задницу к какому-нибудь лесоматериалу. Крайне необходимое для меня мероприятие. Всю жизнь именно этого я и не умел делать. Все, что угодно, только не сидеть за письменным столом. На этом хуторе, кажется, впервые появился зуд в пальцах, потянуло к столу. Задумал документальную повесть, уже написал первые главы. Герой — хозяин этого хутора, занятный старик. Очень много помогал партизанам.
— Говорят, что вы получали от бандитов предупреждения? — спрашиваю я у Криницкого.
— Предупреждения? Да, получал. Даже дважды. Первый раз — как приехал. Требовали, чтобы убирался отсюда по добру, по здорову. Второй раз после того, как статью опубликовал. Сразу же, как газета пришла, и письмо получил. Там разговор серьезнее вели, угрожали пулей. Но я, откровенно говоря, не поверил. Пугают, думаю, сукины сыны.
— А в органы почему не сообщили?
— Как сказать, боялся, что засмеют, скажут — «щелкопер» струсил.
В первую ночь в Лесном мы долго разговаривали с Криницким. Выяснив обстоятельства ранения, обстановку на лесоучастке, перешли к делам редакционным.
Когда легли в постель, Олег спросил:
— Вы никогда не задумывались, Павел Петрович, почему Урюпин много пьет, а вкуса водки не чувствует?
Я попытался отшутиться, но собеседник не принял шутки. Видно, он всерьез обеспокоен судьбой Виктора Антоновича. Приподнявшись на локте здоровой руки, он сказал:
— Страшно, Павел Петрович, когда человек катится под откос, а ты приплюснул нос к стеклу окна вагона и смотришь. Может, ручку стоп-крана дернуть? Пусть поезд на минутку остановится, чтобы люди могли поднять человека.
— Это, Олег, при условии, когда человек хочет ухватиться за протянутую тобой руку.
— Чтобы знать, ухватится или нет, надо руку протянуть.
Что сказать Олегу? Да, я тоже замечаю, что с Урюпиным творится что-то неладное, но что? Мои попытки вызвать его на откровенность результата не дали. Нелегко разгадать тайну, строго оберегаемую человеком, которого изнутри точит какой-то червь. Сказать об этом Олегу? Какой смысл? Получится, что я ищу смягчающие обстоятельства для своей черствости. Мол, даже ближайшему помощнику не протянул руку в беде. Круто меняю тему:
— Когда едешь в Принеманск?
— Недельку надо бы еще здесь побыть, а то и две. Соревнование развернулось на всю катушку.
— Товарищи считают, что покушение может повториться. Ты об этом думал?
— На войне тоже стреляют, случается и убивают. Сами мы заварили кашу, нам и расхлебывать. Ну, уеду я, а что от этого изменится? Другой корреспондент приедет, в него стрелять станут.
— А если я стану настаивать на твоем отъезде?
— Все равно не уеду, пока больничный лист не закроют. Так на так выйдет — недели две.
В комнате наступает тишина. Олег мирно посапывает. Ему явно не хочется продолжать этот разговор. Криницкий оказался совсем не таким, каким я его представлял себе по первой встрече. Почему Соколов, Платов сразу увидели в нем интересного человека, разгадали способного журналиста, а я заметил только вылезший из-под фуражки чуб?
Черт знает, откуда во мне это… не знаю, как назвать — верхоглядство, что ли. Встретил первый раз человека и уже, мол, знаю, что это за птица. Человека не сразу раскусить. Пуд соли надо съесть. Что я знаю об Урюпине? А его судьба волнует Криницкого. Тамара столько раз спрашивала… Мысли наскакивают одна на другую, пока их не обрывает крепкий сон.
5
Несколько раз перелистал свои блокноты того времени, но никаких записей, сделанных в Лесном, не нашел. Куда они запропастились? Обратился к подшивкам «Зари Немана». В каждом номере там есть одна, а то и несколько заметок о лесорубах. Но они мало чем могут дополнить мой рассказ. В них речь идет об организации соревнования, о его победителях. Как и в других материалах того времени, много говорится о стремлении лесорубов работать так, чтобы оказаться достойными фронтовиков, которые громят фашистскую гадину в ее логове. Каждый день газета, как боевую сводку, печатает сообщения о выполнении лесорубами планов.
Мне же на этих страницах хотелось рассказать, что было за строками информаций, какие события развернулись в Лесном после покушения на Криницкого.
Приехал туда, я уже писал об этом, и секретарь обкома Владас Рудис. Он пробыл в Лесном не больше суток, но успел много. И не удивительно. В лесу он, по-моему, чувствует себя не менее уверенно, чем в обкомовском кабинете. В этих местах он был с партизанами в годы войны. Любопытная деталь: когда Владас был заброшен в Литву с Большой земли, то первое время жил на том же хуторе Венцкусов, где был ранен Криницкий. Секретарь обкома встретился с хозяином хутора как со старым другом, очень сердечно. Я присутствовал при этой встрече, но мало что понял из их разговора. То один, то другой восклицали:
— А помнишь!..
Затем называлась фамилия человека, им хорошо известного, или событие, в котором они участвовали, и начиналось бесконечное похлопывание друг друга по плечу.
У секретаря обкома нашлись добрые знакомые среди лесорубов. В их числе были и те, о ком мы писали, кому угрожали расправой националисты.
Уезжая из Лесного, Рудис предложил мне:
— Вернешься в Принеманск — напиши докладную на бюро. Расскажи в ней о ранении Криницкого, об обстановке, сложившейся на лесоразработках. Может, и нужно дать людям в руки оружие, тогда бандиты притихнут.
Помню, что и Олег Криницкий настоял на своем. Он в Лесном провел еще больше месяца. Написал для газеты несколько очерков о лесорубах, впоследствии издал книжку о бывших партизанах, которые ведут непримиримую борьбу против националистических банд.
Урок, полученный в Лесном, не только помог проявиться журналистским способностям, раскрыться душевным качествам Олега Криницкого, но и пошел впрок всей редакции, поднял нашу активность.
6
Лесная эпопея продолжалась.
В Западную область на две недели приехала выездная редакция «Красного знамени». Она была хорошо оснащена. Две грузовые машины — одна с типографским имуществом, вторая — с радиоустановкой. Цель выездной редакции — помочь возрождению жизни в местах, где недавно гремели бои. Она уже побывала на землях Смоленщины, в Минске, и вот теперь приехала к нам.
У «Красного знамени» большой опыт организации выездных редакций. До войны их часто видели на строительстве Комсомольска, Магнитогорска, Горьковского автозавода… Сейчас этот опыт возрождается. Выездная редакция, прибыв на место, выпускает оперативные боевые листки, организует социалистическое соревнование, помогает налаживать партийную и комсомольскую работу.
— Как целесообразнее использовать силы выездной редакции у вас? — с этим вопросом ее редактор Сергей Коханов обратился в обком партии.
Владас Рудис позвонил мне:
— Заходи. Приехали товарищи из твоей бывшей редакции.
Сергея Коханова я знал мало. В «Красном знамени» он начал работать во время войны, фронтовым корреспондентом. Печатался часто, писал обстоятельно, со знанием дела. Особенно запомнились его очерки о партизанах Брянщины, среди которых он провел несколько месяцев как специальный корреспондент газеты. Рассказывали, что тогда ему чаще приходилось выполнять обязанности офицера связи при командире бригады, чем корреспондента газеты. Участвовал в нескольких боевых операциях. В одном из боев против карателей Сергей был тяжело ранен и навсегда распрощался с должностью фронтового корреспондента. Теперь он работает на моем месте в отделе промышленности.
В обкоме мы встретились с Кохановым радушно, но несколько официально. Я не мог понять, почему он, приехав в Принеманск, не посчитал нужным даже позвонить мне. В традициях «Красного знамени» крепкая дружба между сотрудниками, «краснознаменцы» всегда помогали друг другу.
— Что же вы посоветуете? — спросил меня Рудис. — Куда лучше поехать вашим товарищам?
— В Лесное, — не задумываясь, ответил я. — Сейчас это для нас наиболее важный участок. Боевые листовки, какие могут делать работники «Красного знамени», там были бы весьма кстати…
— Что же, Лесное действительно подходит, — согласился секретарь обкома.
— Лесоразработки? — переспросил Коханов. — Пожалуй, подойдет. В Минске мы писали о восстановлении города, в Смоленске — железнодорожного узла. Я сегодня же сообщу об этом в Москву, попрошу разрешения главного.
— Передайте от меня привет Сергею Борисовичу, — попросил я.
— Хорошо, если буду с ним говорить, то передам… Кстати, Павел Петрович, вы не могли бы из своей редакции дать нам в помощь знающего человека?
— Пожалуй, можно, — ответил за меня Рудис. — Пошлите Олега Криницкого. Знает лесорубов. Боевой парень.
— Можно и Криницкого послать, — согласился я, — он введет вас в курс дела.
Вечером встретились с ребятами из выездной редакции у меня дома. Постепенно официальный тон исчез. Сергей Коханов рассказал о последних новостях в «Красном знамени». Новости-то все печальные. Сколько лет длится война, а к этому не привыкнешь. Убит военный корреспондент «Красного знамени» Александр Малышев. Мы вместе с ним встречали войну. После совещания собкоров мы тогда отправились в Дом журналистов. Допоздна засиделись в ресторане. Спать пошли к Сашиному знакомому. Когда проснулись, Москва уже была взбудоражена вестью о войне. И вот Саша Малышев погиб. Коханов не знает подробностей. Кажется, где-то на аэродроме попал под бомбежку. В овальном зале «Красного знамени» вывесили четырнадцатый портрет в траурной рамке. Малышев — четырнадцатый корреспондент газеты, погибший на войне.
Сергей Коханов выпил и затянул журналистскую застольную. Она родилась где-то во фронтовой газете. Грустно-задушевные слова ее никак не соответствовали мотиву лихой и блатной «Мурки». Стало тяжко от сознания, что многим нашим товарищам стали «могилой Киев и Крым», что «хоть они порою были и герои, не поставят памятника им…»
Утром выездная редакция отправилась на место. Не сомневаюсь, что журналисты по-настоящему взбудоражат Лесное. На прощание я посоветовал Сергею быть осторожным, помнить о печальном случае, происшедшем с Криницким.
Из Лесного добрые вести. Боевые листовки пользуются успехом. Когда же по вечерам где-нибудь на поляне начинает работать радиоустановка выездной, собирается много молодежи. Криницкий пишет, что приходят даже с соседних хуторов.
Да! Поймали, наконец, бандита, стрелявшего в Олега. Возможно, помогла этому и выездная редакция. Бандита привезли связанным сами лесорубы. И не те, которые числились в нашем активе, а «середнячки», имена которых ранее никогда не попадали в блокнот корреспондента. Поймали они его где-то на хуторе, обезоружили и доставили в милицию.
Месяц назад на такой шаг, видимо, решились бы немногие.
…Хочется хоть на денек съездить в Лесное, посмотреть, как работает выездная редакция «Красного знамени».
Беспокойный человек
Мокрый снег залепил стекла машины. «Дворники» едва успевают расчищать смотровое стекло.
Я сижу на заднем сиденье и рассматриваю затылок Саратовского. Шею прорезает несколько глубоких морщин, они, словно кольца на стволе дерева, напоминают о прожитых годах. Сколько же лет Андрею Михайловичу? Наверное, уже за сорок, ближе к пятидесяти? Но по подвижности, энергии он может поспорить со многими молодыми людьми. Недавно устроил необычный прием комсомольским работникам.
На рассмотрение бюро обкома партии готовили вопрос об организации массовой физкультурной работы среди молодежи. К проекту решения были приложены все необходимые справки, докладные записки. Они не удовлетворили второго секретаря обкома. Перед заседанием бюро Андрей Михайлович пригласил к себе для беседы секретарей обкома комсомола и руководителей областного комитета по делам физкультуры и спорта. Те пришли на беседу во всеоружии — с папками, бумагами.
— Рассказывайте, как идут дела? — попросил Саратовский.
Секретарь обкома комсомола по военно-физкультурной работе доложил «об охвате молодежи пешими кроссами», создании физкультурных комитетов, возрождении футбольных и баскетбольных команд. Председатель областного комитета по делам физкультуры и спорта перечислил, сколько было проведено субботников по сооружению спортивных площадок, с гордостью несколько раз повторил большую цифру участников субботников…
Саратовский слушал невнимательно, казался рассеянным. И когда третий оратор заглянул в справку, Андрей Михайлович подошел к окну, открыл форточку, снял с гимнастерки ремень и попросил секретаря обкома комсомола по военно-физкультурной работе:
— Скомандуйте, чтобы товарищи встали на зарядку.
Молодежные активисты недоуменно переглянулись. Оказалось, что не только секретарь по военно-физкультурной работе, но и другие не умеют командовать, не знают простейших гимнастических упражнений. Андрей Михайлович принял команду на себя и провел с ними «зарядку».
Потом он предложил вопрос, как неподготовленный, с обсуждения бюро обкома партии снять. К руководству военно-физкультурной работой в области были привлечены энтузиасты этого дела, товарищи, которые сами знают и любят спорт.
Задремавший было Саратовский зашевелился, вспугнул мои воспоминания. Проезжали мимо какой-то деревни. На заборе уныло белели забытые кувшины. Порывистый ветер пригоршнями бросал в смотровое стекло охапки снега.
— Коля, останови, пожалуйста, — попросил шофера Андрей Михайлович.
Выйдя из машины, секретарь обкома, утопая по колено в рыхлом снегу, пошел к небольшому вагончику, видневшемуся на окраине села. Я смотрел ему вслед, не зная, что предпринять: оставаться в машине или сопровождать Саратовского. Дернула же меня нелегкая согласиться поехать из Лесного вместе с секретарем обкома. Андрей Михайлович выступал у лесорубов с докладом.
Встретив меня на участке, он похвалил листки, выпущенные выездной редакцией, осведомился о здоровье Криницкого. Оказывается, в прежние приезды он встречался с Олегом и тот произвел на секретаря неплохое впечатление. Заканчивая беседу, Андрей Михайлович предложил:
— Хотите, вместе поедем в Принеманск, место в машине есть.
И вот уже второй день мы тащимся по заснеженным дорогам. Саратовский явно не торопится в город. Ночь мы провели на каком-то хуторе. Андрей Михайлович беседовал с хуторянами о колхозах.
Старик-крестьянин, внимательно выслушав рассказ секретаря обкома, неожиданно спросил:
— Сообща работать легче. Что верно, то верно. Но, может быть, объясните, почему из колхозов к нам «мешочники» идут? У индивидуального крестьянина христа ради побираются?.
Саратовский спокойно объяснил, какие большие разрушения причинили захватчики крупным хозяйствам восточных областей. Сразу хозяйство не поправишь, людей не накормишь. Разруха породила «мешочников». Но это временное явление. За колхозами будущее.
— Может, оно и так, — согласился хуторянин, — только мы уж лучше по-старому, как деды работали.
— А мы вас сегодня и не зовем в колхозы. Время пока не настало. Ни средств, ни возможностей для этого у нас еще нет. Поднимемся на ноги, вот тогда и поговорим.
Как ни неприятно выходить из машины под мокрые хлопья снега, но журналистское любопытство сильнее непогоды. Интересно, что там делает секретарь, в этом неуютном вагончике. Стараясь попасть в следы, оставленные в снегу сапогами размашисто шагавшего секретаря, я запрыгал по полю. В вагончике оживленно беседовали. Андрей Михайлович сидел в окружении девушек и допытывался:
— Кто же у вас главная героиня?
— Ее-то вы и упустили, — ответили девчата хором. — В МТС уехала ругаться.
Оказывается, вагончиком завладела первая женская тракторная бригада области. Они послали письмо прославленной украинской трактористке Паше Ангелиной. Решили последовать ее примеру, а машины им дали самые плохие, запасных частей нет.
— Все равно девчата много не наработают, — рассуждал директор МТС. — Вот и поехала бригадир ругаться.
— Что ж, мы ей поможем. Поехали, редактор, в МТС.
Теперь уже ясно — в Принеманск приедем еще на день позже.
Тайна Виктора Урюпина
1
Перрон уходил из-под ног Виктора Антоновича. Но он все же упорно шел вперед, к головному вагону. Вдруг раскрылся чемодан. Под ноги пассажирам вывалились тельняшка, брюки, трусы.
Наконец я его догнал:
— Куда это ты собрался? Кто тебя отпустил?
Запихивая в чемодан вывалившиеся вещи, Виктор Антонович тряхнул головой:
— Плевал я на ваше разрешение…
Я взял его под руку и повел к выходу:
— Никуда ты не поедешь, тебя секретарь обкома вызывает.
Урюпин сделал попытку вырвать руку. Я сжал пальцы сильнее.
Когда мы приехали в редакцию, секретарша воскликнула:
— Ой, наконец-то, из обкома партии дважды звонили. Вас ждут.
В таком виде нельзя вести Урюпина к Владасу Рудису. Чтобы выиграть время, позвонил в обком и сказал, что Виктору Антоновичу нездоровится, может быть, перенести встречу.
— Хватит! — зло бросил Рудис. — Не играй с нами в прятки. Небось, уже тепленький. Приходите сейчас.
В кабинете секретаря был и новый заведующий отделом пропаганды и агитации, приехавший из Москвы.
— Рассказывайте, Урюпин, о своих художествах.
Виктор пошатнулся, пошел к столу:
— Чего тебе рассказывать?
Кровь прилила к лицу Рудиса, он вскочил с места, большим тяжелым кулаком грохнул по столу, да так, что массивный чернильный прибор подскочил.
— Пьянствуете?
— Ну, допус-с-тим…
— Не допустим. С пьяных глаз идиотские ошибки в газете пропускаете.
— Ош-шиб-ки были, н-не от-ппира-юсь.
— А на заводе? Что вы на заводе вытворяли? — задохнулся от гнева секретарь. — Да за это бы вас в тюрьму, как вашего этого дружка, Кукина…
— Бу-у-кк-кина. Ва-ню Бу-ук-кина.
— Хулигана и дебошира.
Что?! Вот так новость! Выходит, пока я был в командировке, мой милый заместитель успел отличиться на заводе… Попутал же меня нечистый поручить Урюпину довести до конца дело с фронтовой бригадой. Стыд какой! Урюпин напился вместе с Букиным. И, дойдя до состояния, когда «море по колено», явились в цех «разгонять липовую фронтовую бригаду».
Урюпин слушал, набычившись, барабаня пальцами по столу. Пуговицы на кителе расстегнулись, открыв линялые полосы тельняшки. Неожиданно хрипло он запел:
Поднялся из-за стола, погрозил секретарю пальцем и изрек:
— Ну что ты из себя представляешь? Человеком прикидываешься, а ты разве человек? Ты такой же винтик, как и я. Ржавый винт, а тебя в дырку, которая у всех на виду, завернули. Надо было бы тебя закручивать где-нибудь в уголочке, подальше от глаз людских. Там, в ящике письменного стола, где у вас бумажечки подшиваются. А Букин? Букин в тюрьме. Почему он хулиганит, ты знаешь?
Владас Рудис вышел из-за стола, кулаки сжал, глаза прищурил. У меня перехватило дыхание. У секретаря нрав партизанский, человек он решительный, как бы за грудки Урюпина не схватил. Этого только не хватало.
Заведующий отделом пропаганды и агитации указал Урюпину на дверь:
— Проспитесь, на бюро вызовем.
— Мы моряки, тилим-бом-бом, — закрывая дверь, Урюпин прервал пение и со смехом крикнул:
— Привет, шурупчики!
Теперь оба — и секретарь, и заведующий отделом напустились на меня. Они говорили о долге журналиста, о его моральном облике, о слабости воспитательной работы в редакции и о многих-многих других прописных истинах, забывая, что Урюпин не за два месяца стал алкоголиком, что его рекомендовали на высокий пост в редакцию работники обкома, что именно они назвали его аборигеном. К черту таких знатоков местного края! Нам нужны в редакции хотя бы два коммуниста, знающие область, ее народ, традиции. Об этом я и сказал моим критикам.
— Зачем вы снова и снова повторяете одно и то же? — переходя на «вы», спросил Рудис.
— Я не прошу птичьего молока, — ответил я секретарю, — пройдет полгода-год, наши сотрудники освоятся с местными условиями, но пока нам трудно, мы просим обком помочь.
— Ищите людей. Найдете — поддержим. Но пока разговор об Урюпине. Лучше будет, если вы сами обсудите его поведение на партийном собрании редакции, а потом вынесем вопрос на бюро.
— Мы это сделаем, — пообещал я, прощаясь.
Однако обещание свое выполнить не мог. Урюпин исчез.
Секретарша сказала:
— Виктор Антонович на попутной машине уехал в Минск, а вам просил передать письмо.
2
Подходит к концу еще одна ночь, бессонная, тяжелая. Не такую профессию, Пашенька, ты выбрал, чтобы спать спокойно.
На столе лежит письмо Урюпина. Два мятых листа бумаги. Торопливо написанные строки ползут к правому верхнему углу страницы. Порвать бы эти листки, — знаю — писал их пьяный человек, — выбросить и забыть. Нет, не могу, словно загипнотизированный — читаю, перечитываю.
«Павел, не хочу величать тебя дорогим, уважаемым, незабываемым, очаровательным и т. д. и т. п. Пишу прямо, Павел. Ты человек не вредный. Работать с тобой можно. Но в редакции оставаться я не могу и не желаю.
Почему? Вот вопрос, который не дает покоя вашему любопытству. Почему Урюпин так много пьет, почему катится под откос? Интересно?
Вопросики ты задавал осторожно, танцевал вокруг да около. Какой же ты деликатный, интеллигент. Боялся неосторожным вопросом обидеть, задеть самолюбие. Напрасно. Винтики, шурупчики — самолюбия не имеют.
Я уже несколько лет пребываю в малопочтенной роли шурупчика. Удовлетворю твое любопытство. Почему я перестал быть человеком? Близка к разгадке этой тайны была Тамара. У женщин есть на эти дела нюх. Твоя жена предполагала, что у меня не ладится семейная жизнь. Какая к черту жизнь! Оборвал я ее как самоубийца.
Ты, наверное, слышал, что жена моя журналист. До войны работала в Принеманске. Писать правду — так правду. Журналист она сильнее меня. Хорошо владеет словом. Умеет заглянуть человеку в душу. Увидеть мелочь, раскрывающую характер. Такого плана очеркиста у нас в редакции нет. Она и меня сделала журналистом. Бывало, не только правила мои статьи, но, случалось, и переписывала. Я ей в жизни многим обязан.
И вот я ее бросил. Ушел от нее, пожалуй, в самый трудный в ее жизни момент. Ее отцу, участнику гражданской войны, коммунисту, человеку, которым мы гордились, предъявили политические обвинения. То ли, что он был когда-то связан с оппозицией, или еще что-то. В общем, его исключили из партии. И я струсил. Тесть исключен из партии — его биография кончилась. Тень упала на мою жену, а значит, и на меня. Нелегко быть мужем дочери человека, которому выразили политическое недоверие. И я побоялся, что не только для нее, но и для меня навсегда будут закрыты двери редакций. Когда я уходил, она не плакала, не упрашивала. На прощание лишь сказала: „А я думала, ты человек, а ты бездушный винтик!“
Об этом я никогда никому не говорил. Даже себе не хотел признаваться, что я совершил подлость. А сейчас пишу. Потому что мне на все наплевать. Подлость. Да, я совершил подлость по отношению к человеку, которого любил.
Гнусно даже писать о себе такое. Любил? Да, я ее и сейчас люблю. А бросил ее потому, что струсил. Теперь же все равно, наступило возмездие. Отец жены, кстати, оказался честным человеком, сейчас на фронте. А я подлюга.
Может, с этого и началось. Но разве вином такое зальешь? Знаю, что в газете мне больше не работать. Может быть, отберут партийный билет. Возможно, отправят на передовую, кровью искупать вину. Воевать стану честно. Я написал слово „вина“. Да, я виноват. Перед вами виноват. Забот вам и без меня хватало. Но больше всего виноват перед Ваней Букиным. Он такое перенес в лагерях, в плену, что просто ужас, озлоблен. Ему пить нельзя, а я его напоил, раны растравлял, былые обиды вспоминали. Вот какая мура получается. Он ногами, зубами держался за здравый смысл, а я его подтолкнул. Вот и сорвался человек, нахулиганил. Возможно, ему еще можно помочь. Это моя последняя просьба. Ради нее и исповедь написал.
Прощай. Будь что будет!
Позвонил начальнику милиции. Сказал, что интересуюсь Букиным. Начальник резонно заметил:
— Хулиганство поощрять не стоит, но в суть дела вникнем.
3
Вина Букина оказалась не столь большой, как ее попытался представить директор завода Чувалов. Больше виноват был Урюпин. Напоил рабочего, вместе с ним пошел в цех и там с пьяных глаз болтал черт знает что. Об Урюпине Чувалов написал в обком партии, а на Букина взвалил все, в чем был виноват Урюпин. Получилось густо. К тому же репутация Ивана Букина — подмочена. Был в плену, в лагерях.
Но, на счастье Букина, следователь ему попался добросовестный. Разобрался, что к чему, пришел к заключению, что привлекать рабочего к уголовной ответственности нет оснований. С его заключением согласился прокурор. Букин на свободе. И думаю, что мой звонок к начальнику милиции особой роли не сыграл.
А вот с Чуваловым действительно пришлось повозиться. Он уперся — незачем на завод возвращать хулигана.
— Удивляюсь, Павел Петрович, — сказал Чувалов, — как вы можете ходатайствовать за этого человека. Ведь он подвел редакцию!
— Урюпин — это еще не редакция. И нам не пристало вину журналиста перекладывать на другого человека.
Чувалов не слушал доводов. Пришлось обратиться в обком партии. Здесь не поскупились на упреки в адрес редакции, но Саратовский сумел убедить директора, что Букина нельзя отрывать от коллектива. При этом он прямо сказал, что Чувалову Букин пришелся не ко двору не потому, что он вместе с Урюпиным дебоширил в цехе, а потому, что этот рабочий больно ершист, когда видит недостатки, то не молчит о них.
Конфликт улажен. Но, боюсь, ненадолго. Чувалов остался недоволен.
Вот так сюрприз
1
И вот я снова в Москве. Чемодан оставил в камере хранения на Белорусском вокзале и помчался в «Красное знамя». Сейчас для меня это самый родной дом в столице. Поезд пришел рано. Редакционный день еще не начался. В лифте поднимался вместе с Семеном. После его традиционного приветствия: «Как живешь и как с этим бороться?» последовал добрый десяток вопросов. Судя по ним, в Москву доходят весьма преувеличенные сведения о жизни в освобожденных районах западных областей и республик. Положение, мол, хуже, чем на фронте — стреляют из каждой развалины, без сопровождающего автоматчика и нос на улицу не сунешь.
— Конечно, у нас сегодня труднее жить, чем в столице, — ответил я Семену, — порой кажется, что шагнул в прошлое, так сказать, откатился на много лет назад: индивидуальное сельское хозяйство, мелкие частные лавчонки. Случается, и стреляют. Классовая борьба есть классовая борьба! Вот и Олега, нашего корреспондента, ранили. Но уверяю тебя, что в Принеманске и других западных городах не так опасно, как вам здесь кажется.
Семен недоверчиво посмотрел на меня, хмыкнул.
— Трудностей — хоть вагон грузи, — продолжал я рассказывать, — электричество не всегда бывает, вода — тоже. В редакции нет дров — холодина. Людей мало. Порекомендовал бы кого-нибудь.
— А знаешь, Пашенька, я бы и сам поехал. Для журналиста ведь это не край, а золотая жила!
— Тебя бы, Семен, взял с превеликой радостью. Главный не отпустит.
— Главный-то может и отпустит, но жена…
Я взялся за телефонную трубку. Надо доложить в ЦК о прибытии. В мембране заглушенный голос Степана Беркутова:
— Вас слушают.
— Докладывает редактор «Зари Немана» Ткаченко, прибыл в Москву для получения ордена.
— Заместитель редактора, — поправил Беркутов.
— Вы не в курсе дела. Решение бюро обкома партии состоялось несколько месяцев назад.
— Через час жду вас в ЦК. Пропуск будет заказан.
Всю дорогу до ЦК я думал о тоне, каким Беркутов произнес «заместитель редактора». Надо было, очевидно, назваться и. о. редактора. Но почему исполняющий обязанности? Уже первый номер я подписал просто «редактор». Для этого были основания: решение бюро обкома состоялось. Тогда же послали документы в Москву. Претензий ко мне никаких не предъявили.
В кабинете Степан Беркутов был не один. Пожимая мне руку, он кивнул головой в сторону своего собеседника — высокого лысеющего человека с длинной шеей.
— Знакомьтесь, это ваш редактор, товарищ Крутковский Иван Кузьмич.
— Но мне казалось…
— Понимаю, — Беркутов даже соизволил взглянуть на меня сочувственно, — документы из области на вас пришли позже, чем мы дали проект решения о новом редакторе. Секретарь ЦК уже подписал.
— Тогда, быть может, вы меня освободите.
— Об этом мы подумаем сами. Кстати, вам, наверное, будет интересно узнать, что ваш заместитель Урюпин погиб.
— Как погиб? — вскочил я со стула.
— В пьяном виде попал под трамвай.
— Какой ужас!
— Ужас в другом, товарищ Ткаченко, как могли вы пьяницу и дебошира назначить заместителем редактора?
Сейчас, когда я узнал о трагической смерти Виктора Антоновича, мне не хотелось говорить о нем дурно. Человека уже нет в живых. Осталось только его последнее письмо, как исповедь. И ничего тут изменить нельзя.
Истолковав мое молчание, как смирение, Беркутов продолжал атаку:
— Что это за приказы вы пишете: «Уволить за проявленную трусость».
— Так он же трус.
— Поймите. Такой статьи нет в кодексе законов о труде. У нас на работу принимаются не за геройство… Даже трус имеет право на труд.
— Но не в редакции, — отпарировал я. — Нам трусы не нужны.
— Если в Принеманске избыток кадров, мы можем лишних отозвать. Журналисты всюду нужны.
— Нужны журналисты, а не трусы и шкурники. Рындина уволили правильно. Восстанавливать не собираюсь. А люди редакции нужны, очень нужны опытные, знающие журналисты.
— Здесь товарищи рекомендуют нам в редакцию одного знающего работника, — впервые разжал тонкие губы мой новый начальник, — познакомьтесь с ним. Запишите телефон, договоритесь о встрече. Я этого товарища хорошо знаю.
— Тогда какой смысл мне с ним разговаривать? Вы же редактор?
— Не помешает и ваш разговор, — на меня издалека смотрели глубоко запавшие глаза Крутковского. — Товарищ интересуется, какие условия работы в Принеманске.
— Курорт, Сочи. Тишина, спокойствие. На днях корреспондента нашего ранили. Но он-то как раз поехал вместо струсившего Рындина.
Беркутов поднялся из-за стола, подчеркивая, что встреча закончена: — Партия вам доверяет важный участок. В интересах партии, чтобы вы работали дружно и согласованно, — возле двери он похлопал меня по плечу, с наигранной радостью сказал: — Поздравляю вас с высокой правительственной наградой, — обращаясь к Крутковскому, добавил: — Павла Петровича орденом «Знак Почета» наградили.
В коридоре я спросил у моего нового начальника, когда он думает выехать в Принеманск. Редактор ответил неопределенно. Больше ни он, ни я вопросов не задавали. Шагали молча по длинным ковровым дорожкам, ведущим из коридора в коридор. Вдруг впереди я увидел знакомую фигуру главного редактора «Красного знамени».
— Извините, — торопливо сказал я Ивану Кузьмичу и бросился догонять Сергея Борисовича. Он оглянулся, широко расставил руки:
— Здравствуй, Пашенька, поздравляю с наградой!
— Спасибо. Меня тут Беркутов «поздравил».
— Газету делаете неплохую. Мы каждый номер читаем.
Я с горечью и обидой рассказал Сергею Борисовичу о только что состоявшемся разговоре.
— Возвращайся к нам, — предложил главный, — ты для нас всегда желанный. Квартиры, правда, сейчас нет, но скоро будет. Дом у Савёловского вокзала строят. Пока поживешь в Мамонтовке на даче.
— Я бы с радостью.
— Вот и хорошо. Будем действовать.
2
Через несколько часов в Кремле Михаил Иванович Калинин вручил мне орден «Знак Почета». Вместе с другими награжденными я сфотографировался рядом с Председателем Президиума Верховного Совета страны.
3
Часы пробили десять раз. Мы погасили в комнате свет и подняли шторы. За окном белела занесенная снегом Красная Пресня. Прогремел залп, расцветилось огнями небо. На миг приподнялись, словно встали на цыпочки, дома и снова скрылись под снежной пеленой. Москва салютовала войскам Первого Прибалтийского фронта, освободившим от фашистских захватчиков один из важнейших портов Балтики. Да, теперь уже легче будет работать и у нас в области. Фронт все дальше откатывался от Принеманска.
Самсонов положил мне руку на плечо:
— Выйдем на улицу.
Сергей Сократович Самсонов — тот самый журналист, о котором сегодня говорил в ЦК новый редактор. Мы договорились о встрече — и вот я у него в гостях. Неплохая, уютная квартира. Для Москвы даже хорошая. Самсонов заведует отделом в центральной сельскохозяйственной газете. Жена его тоже работает. У них двое детей, с которыми возится бабушка.
Натыкаясь в темноте на стулья, мы прошли в коридор. Щелкнул выключатель. Я незаметно бросил взгляд на хозяина квартиры. Поверх полувоенного костюма он надевал довольно потертое, черное, сугубо гражданское пальто. Что его тянет в Западную область, почему не сидится в обжитой Москве?
Словно угадывая мои мысли, Самсонов спросил:
— Трудно у вас?
— Очень.
— Люди живут?
— Живут.
— Ну и я жить буду.
Больше мы в этот вечер не возвращались к условиям жизни в Принеманске. Говорили о положении на фронте, о том, что теперь, наверное, скоро придет конец войне. Проводив меня до трамвайной остановки, Самсонов неожиданно спросил:
— Там что, хутора?
— Хутора, — подтвердил я. — Великое множество хуторов.
— Это скверно. Трудно будет организовать колхозы.
— Это еще не скоро.
— Скоро. Наш опыт поможет. Знаете, я ведь организовывал колхозы в Поволжье. Тогда еще комсомольцем был.
— Опытные люди нам нужны, — согласился я и спросил:
— Крутковского давно знаете?
— Порядочно. До войны у него заместителем был в областной газете.
Еще раз вспыхнуло небо разноцветными огнями, отгремел последний залп салюта. Подошел почти пустой трамвай.
— До встречи в Принеманске, — крикнул я с подножки. Самсонов в ответ помахал рукой.
Крутковский, выходит, неспроста послал меня знакомиться с Самсоновым. Это его хвост. Наверняка он метит его к себе в заместители. Значит, на мое место. Ну что ж, может быть, и к лучшему. Вернусь в Москву. И вдруг какой-то внутренний голос властно сказал: «Никуда ты не уедешь из Принеманска. Не имеешь права. Там сейчас труднее и там твое место. Кем будешь — неважно. Редактором, заместителем, литературным сотрудником — все равно. Убежишь — сам себе не простишь этого». Никуда не уйду из «Зари Немана». Не уйду!
За окном трамвая промелькнул черный силуэт дома, в котором мы с Тамарой еще недавно жили. Сейчас этот дом был чужим.
— Правильно, — вслух произнес я. — К былому возврата нет!
Кондукторша подозрительно посмотрела на меня. Но, убедившись, что гражданин трезв, опять начала дремать, уткнувшись носом в воротник овчинного полушубка.
Крутковский показывает свой нрав
1
Снова вокзал Принеманска. На этот раз я не отъезжающий, а встречающий. Прибывает Иван Кузьмич Крутковский. О его приезде из Москвы позвонил Беркутов, посоветовал встретить, позаботиться о квартире. К сему присовокупил:
— Ведите себя, Павел Петрович, разумно, стройте отношения на основах партийности, а мы вас будем иметь в виду.
Поезд опаздывает почти на два часа. Смертельно хочется спать. Только что подписал газету. В типографии время, казалось, идет быстро, на вокзале же стрелки часов едва-едва передвигаются. Наблюдаю за людьми, которых здесь немало для этого раннего часа. Медицинская сестра в заломленной набекрень пилотке, словно курица, ведет выводок цыплят — раненых. В уголке на скамейке — три матроса. Они завтракают. Бушлаты расстегнуты, пестрят полосы тельняшек. Хлопцы излишне жестикулируют, громко гогочут. Видать, успели выпить. Старая крестьянка, в накинутом на плечи рваном пиджаке, умиленно смотрит на матросов: может, сына вспомнила, а может — мужа. У газетного киоска, прямо на полу, разместилась большая семья — мешки, корзины, тряпье. Люди, измученные железнодорожной сутолокой, крепко спят, прижавшись друг к дружке. Бодрствует только старик с острым, недобрым взглядом. Под рыжими ощетинившимися усами тлеет самокрутка. Наверное, эвакуированные или освобожденные из лагерей. По залу проплывают три девушки в защитных гимнастерках, стянутых в талии широкими ремнями. Матросы становятся по стойке «смирно», пожирают глазами солдаток.
— Сестрички, пришвартовывайтесь к нашему борту.
Девушки не отвечают, топают дальше.
Мне сейчас следует думать о предстоящей встрече, о том, что за человек Крутковский, как будем с ним работать. Думать не хочется. Да и что тут придумаешь. Сочли нужным его сделать главным — пусть будет. Когда вернулся из Москвы, то Андрей Михайлович Саратовский мне сказал:
— Решение о назначении нового редактора принято без участия нашего обкома. Мы к вам претензий никаких не имеем, понимаем ваше положение. Постарайтесь сработаться с новым редактором. Не получится — возьмем вас в обком.
В обком? Неплохо. Но жаль расставаться с газетой. Люблю ее, проклятую, хотя в редакции не работа, а каторга. Кто это сказал? Кажется, Киров. Точно. Сергей Миронович во время какого-то юбилея произнес тост за журналистов, людей каторжного труда. Я силюсь восстановить в памяти когда-то давно прочитанные слова. «Вспомним свинцовых красноармейцев, — кажется, так говорил Киров, — которые набирают буквы, вспомним газетчиков, которые в конце концов создают ту самую газету, которую мы с вами с таким интересом и вниманием читаем. Если можно назвать какой-нибудь труд каторжным, то это газетный труд. Письмо, набор, печать — если бы вы только знали, каких громадных трудов все это стоит!»
За последние годы мы все натренировали свою память на цитаты. Кто-то даже сказал, что цитата из трудов классиков — это лоцман, который ведет нас по безбрежному океану жизни. Есть лоцманы, работающие без выходных. Некоторые цитаты настолько часто употребляются в печати, что их уже знаешь, как стихотворение из школьного учебника, наизусть.
Голова опускается все ниже на грудь. Я сидя засыпаю. Сквозь сон слышу пф-пф, — пыхтит паровоз, перестукиваются колеса вагонов. Поезд уже пришел. На перроне обычная в таких случаях сутолока. Поеживаясь от утренней прохлады, ищу глазами человека, которого видел один раз.
— Вот где вы, здравствуйте, я думал, никто не встречает, — на плечо мне легла костлявая ладонь.
— Беркутов звонил.
— Куда вы меня отвезете?
— В гостиницу. Номер вам забронирован.
— Ну что ж, в гостиницу так в гостиницу.
Мы сидим друг против друга в гостиничном номере. Иван Кузьмич неторопливо, позвякивая медалями, нацепленными на борт пиджака, произносит передо мной, очевидно, заранее подготовленную речь. Он кратко обрисовывает (так он сам сказал) свой жизненный путь. Из деревни пришел на стройку электростанции под Ленинградом. На стройке закончил рабфак. Там же написал первые заметки в многотиражку. Его, как рабкора, направили учиться в Институт журналистики имени «Правды». Во время учебы принимал участие в рейдах «Правды». После получения диплома некоторое время был секретарем редакции районной газеты в Поволжье. Потом стал корреспондентом областной газеты, а там ответственным секретарем, заместителем редактора, редактором.
— Четыре года в одном кресле просидел, — многозначительно роняет Крутковский. — Всякое бывало за эти годы — хвалили и поправляли. Павел Петрович, должен вас предупредить. Я человек прямой. Люблю ясность. Вы имеете основания быть недовольным. Но я здесь ни при чем. В ЦК меня предупредили — вам никаких претензий не предъявляют. Не предъявляйте и мне. Я не просился на ваш пост. Но раз так случилось, будем работать вместе. Я не собираюсь задерживаться в Принеманске. У меня другие виды.
Мне становится не по себе. Решаюсь перебить редактора.
— Иван Кузьмич, о нашем будущем позаботится ЦК. Поговорим о настоящем. Рассказывать свою биографию не стану. Уверен, что Беркутов вас познакомил с моим личным делом. Считаю своим долгом представить сотрудников «Зари Немана».
— Не утруждайте себя. Успею познакомиться и с сотрудниками. А сейчас, Павел Петрович, идите отдыхать. Вижу, что вы ночь не спали. Сегодня вас снова попрошу дежурить, я же стану поддежуривать. Одна ночь для разбега немного?
— Пожалуй.
2
Страницы «Зари Немана», прочитанные Крутковским, напоминают карту. Синие ручейки сбегают с красных холмов. Редактор лихо работает цветными карандашами. Я с любопытством рассматриваю разрисованную им полосу. Слово «Главнокомандующий» всюду подчеркнуто красным карандашом. Синим — слова «коммунизм», «социализм», «учеба» и другие. Недоумеваю, никогда мне еще не доводилось отправлять в типографию такие расписные страницы.
Иван Кузьмич, заметив, что я недоуменно пожал плечами, спрашивает:
— Не поймете что к чему?
— Признаюсь, для меня совсем новый метод.
— Ничего хитрого. Цветными карандашами подчеркиваю слова, в которых малейшая опечатка недопустима. Подчеркивая, я еще раз их внимательно прочитываю. Не хвастаясь, могу сказать, что за всю редакторскую жизнь у меня никогда не было таких опечаток в ответственных словах, которые многим редакторам стоили партийного билета.
— Но ведь этот процесс подчеркивания отвлекает внимание. Вы не можете углубиться в содержание статьи, потом, немало коварства и в «безответственных» словах, даже в знаках препинания.
— Я успеваю и подчеркивать и в смысл написанного вникать. Вот, например, вы сегодня дежурите и подписываете номер, но я бы не пропустил этой фразы в статье Платова.
Я вчитываюсь в отчеркнутую двумя линиями фразу: «Война показала, что возможно длительное сосуществование нашей социалистической державы со странами капитализма». Ей-ей, не вижу криминала.
— Отсебятина, — убежденно говорит редактор. — К чему это вам, Павел Петрович? Есть официальная формулировка. Незачем нам самим порох выдумывать.
Утром я показал Соколову полосы, выправленные Иваном Кузьмичом. Секретарь редакции покрутил пальцем возле виска.
Возможно, он и чокнутый, живущий по христианской заповеди «Береженого — бог бережет». Как бы не допустить и в этой фразе отсебятины. Слабо я ориентируюсь в божественных первоисточниках.
Смех смехом, а слезы мне лить. Кажется, мы с Крутковским совсем разные люди, а хотелось бы сработаться.
3
В Москве, а в особенности первые дни в Принеманске, Иван Кузьмич Крутковский произвел на меня удручающее впечатление. «Перестраховщик», «сухарь» и еще черт знает как я готов был его окрестить. Основание — не так читает полосы, как я, подчеркивает отдельные слова разноцветными карандашами. Велика беда — у каждого свой вкус. Пусть пользуется какими угодно карандашами, лишь бы человеком был, хорошим редактором.
Какой он человек? Об этом пока судить не могу, а то снова впаду в крайность. Что же касается его редакторских способностей, то они бесспорны. Хорошо знает полиграфию, не чурается черновой работы, умеет держать в руках редакционный аппарат. Возможно, сказывается, что он работал ответственным секретарем в областной газете. Не зря секретариат называют штабом редакции. А начальник штаба должен быть хорошим организатором, человеком, умеющим навести порядок в коллективе.
Высказал свою точку зрения о новом редакторе Соколову, но тот скептически хмыкнул:
— Быстро, Паша, ты меняешь мнение о людях. Что касается меня, то я остаюсь при своем. Провинциальный вкус, карьерист…
Переубедить Викентия я не смог. Очевидно, Соколов ревнует — новый редактор энергично вторгся в его вотчину. Я же в дела секретариата почти не вмешивался.
Командовать людьми — не мое призвание. И это не секрет. Во всяком случае для меня. А Крутковский умеет — в этом его явное преимущество. Теперь все приходят вовремя на работу, расписываются в книжке «приходов и уходов с работы», за которой призвана следить секретарша редактора. И не только! Иван Кузьмич требует, чтобы этим занимался и Викентий. Отныне ему должен быть известен каждый шаг любого сотрудника: куда пошел, по какому заданию, сколько времени будет отсутствовать.
Викентий ворчит:
— Не редакция, а контора!
— И в конторе, и в редакции нужен порядок.
— Редакции прежде всего нужны материалы для газеты. Материалы должны быть глубоко партийны, написаны хорошо и сданы в секретариат вовремя — вот и все, что надо требовать от сотрудников, — убежденно заявляет Соколов.
Такой точки зрения придерживаюсь и я. До сих пор мы это требование и предъявляли нашим журналистам. Не сдал вовремя материал — критиковали. Если же не появился в редакции, выполняя задание, — не считали это чрезвычайным происшествием. Новый редактор иного мнения. Прав ли он? Не знаю. Во всяком случае теперь в любую минуту можно найти в редакции всех сотрудников.
Иван Кузьмич не любит подолгу разъяснять задание. Назвал тему, и выполняйте. В «Красном знамени» у нас было по-другому. Мы долго и со всех сторон обсуждали темы принципиальных заданий, а уж потом приступали к их выполнению. Но и возможности там были иные.
Порядок есть порядок. И раз редактор решил его навести, то мы должны помогать, а не высмеивать. Об этом я и сказал Викентию.
Газета стала лучше. Разнообразнее заголовочные шрифты, строже верстка. Крутковский активно занимается корреспондентской сетью.
Он добился, что типографию — вернее, филиал типографии «Луч» — передают в наше подчинение. Теперь, конечно, легче будет выпускать газету. Мы сами хозяева. А заслуга в этом редактора. Типография — детище Ивана Кузьмича, и он на нее не жалеет времени. В цехах его можно встретить днем и ночью. Редактор наблюдает, как собирают линотипы, оборудуют стереотипный цех. И во всем этом он хорошо разбирается.
Вывод — мой новый шеф, вовсе «не зверь о двух головах», как мне показалось вначале.
К этому надо добавить, что Крутковский умеет править материал. Правда, сам почти не пишет. За месяц для «Зари Немана» он написал только одну передовую, а в «Правду» послал большую статью на партийные темы. Ее сильно сократили, но все же напечатали.
Я как-то спросил Ивана Кузьмича, почему он не пишет для «Зари», Крутковский ответил:
— Наше дело газету редактировать, а не статейки писать.
— Журналист должен писать, — не согласился я с ним. — Тем более в наших условиях, когда так мало людей, пишущих для газеты.
— Воспитывать пишущих надо, Павел Петрович. Для этого мы с вами здесь и поставлены. Партия не зря от нас требует, чтобы 60 процентов газетной площади отводилось авторскому материалу и только сорок своему.
Тут он не открыл Америки. Мы тоже печатали много материалов актива. И тем не менее, надо брать прицел на то, чтобы каждый журналист писал для своей газеты яркие, запоминающиеся статьи, привлекающие внимание читателей. Об этом я и сказал Крутковскому. Он со мной не согласился, но спорить не стал:
— Вопрос, Павел Петрович, решен в Центральном Комитете и обсуждению не подлежит.
4
Сегодня я искренне поздравил Крутковского. Он, оказывается, человек настойчивый. Дней пять назад он дал задание Задорожному выступить со статьей, критикующей порядки в областном земельном управлении. Задорожный написал поверхностную статью. Мне она не понравилась, я предложил ему переделать: собрать больше фактов, критиковать убедительнее.
Задорожный пошел к редактору, и тот сам начал править статью. Дописал несколько хлестких фраз, добавил несколько фактов, придав им политическую окраску. Крутковский поставил материал в номер. Я высказал сомнение:
— К чему такая спешка. У меня нет оснований восторгаться Бурокасом, но ведь он коммунист, а не враг…
Рассказал я Ивану Кузьмичу о своем опрометчивом выступлении на пленуме обкома и уроке, который мне преподал Андрей Михайлович Саратовский.
— Всего бояться, Павел Петрович, газеты не делать. Если в критическом материале есть хоть доля правды, то он должен увидеть свет, заслуживает внимания партийной организации. В статье же, согласитесь, факты убедительны, не скажу, что на сто, но на добрых семьдесят процентов…
Вчера вечером статья «Зари Немана» обсуждалась на бюро обкома. Недостатков в работе земельного управления обнаружилось множество, значительно больше, чем их вскрыла газета. Решение принято острое. Бурокас освобожден от занимаемого поста…
Пожалуй, статья Задорожного — первое выступление нашей газеты, по которому сделаны столь серьезные выводы.
Заслуга в этом, конечно, Крутковского. Он правильно определил направление главного критического удара. Иван Кузьмич, выслушав мое поздравление, сказал:
— Принципиальность и бдительность! Без этого — нельзя работать в редакции.
Редактор, между прочим, рассказал, что Бурокас после опубликования статьи звонил в редакцию, требовал опровержения. Теперь уже не рискнет жаловаться.
5
— Принципиальность Крутковского не стоит выеденного яйца, — попытался спустить меня на грешную землю Викентий Соколов.
— Разве ты можешь отрицать, что статья о земельном управлении напечатана по настоянию Ивана Кузьмича?
— Не отрицаю. «Но смотри в корень», — как говорил Козьма Прутков.
— Ну, и что я там увижу?
— Проект решения бюро обкома о снятии Бурокаса, который случайно попался на глаза Крутковскому. Вот и били мы уже лежачего.
— Ой ли, друг Викентий, откуда ты это выкопал?
Оказывается, Викентий прав, информация у него из первых рук. Ему рассказал человек, присутствовавший на заседании бюро. Об этом сказал мне и Андрей Михайлович Саратовский. Он считает, что незачем устраивать гонки между обкомом и редакцией — кто кого обскачет. Бурокас не справился с делом. Он не лентяй и не бюрократ — просто нет необходимых знаний, навыков. На посту более легком он может быть неплохим руководителем. Стоило ли его с таким ожесточением хлестать перед всей областью? Нет, не стоило. И у работников обкома, проводивших проверку земельного управления, таких намерений не было.
Но статья опубликована. Бюро должно было посчитаться с этим фактом. На это, видно, и рассчитывал Крутковский, когда давал задание Задорожному. Он выиграл в гонке. В постановлении бюро обкома есть ссылка на статью в нашей газете. А это поднимает авторитет «Зари Немана».
Поднимает ли? Не уверен. Когда-то я сам был страшно зол на Бурокаса. Готов был натравить на него всех собак. Но сейчас вся эта история с избиением на страницах газеты лежачего Бурокаса мне не по душе.
Спор о Человеке
1
— Вы понимаете, что сделали? Нет, вы ни черта не понимаете! — лысина Крутковского краснеет, потом становится красной шея — длинная, вылезающая из широкого ворота рубахи.
Соколов молчит. Редактор распаляется пуще прежнего. Он тычет длинным костлявым пальцем в мокрую полосу:
— Какой это шрифт?
— Академический, заглавный, двадцать четвертый кегль, — как заученный урок повторяет Соколов.
— Я вам приказывал академический не употреблять.
— Но поймите, у нас пока еще бедное шрифтовое хозяйство, была война.
— Что? С-с-сылочки на объективные причины! — Крутковский не кричит, а шипит. — С-с-садитесь на мое место, а я пойду за вас работать в с-с-секретариат, в типографию, выпускающим!
Редактор срывается с места и устремляется к вешалке, стоящей в углу. Он накидывает на плечи пальто, нахлобучивает шляпу. Соколов садится за редакторский стол, пододвигает к себе лист бумаги, обмакивает перо в массивную чернильницу, покоящуюся на черной мраморной плите рядом с медным календарем-башенкой. Редактор оборачивается у самой двери:
— Чего вы расселись?
— Согласно вашему распоряжению, — спокойно отвечает Викентий, — сел на ваше место и пишу приказ…
— Какой еще к черту приказ?!
— О вашем назначении выпускающим. Справитесь, шрифты знаете.
Редактор, словно рыба, вытащенная на берег, открывает и закрывает рот. Он силится что-то сказать, но из горла вырываются лишь какие-то хрипы.
Я стал невольным свидетелем этой безобразной сцены. Конечно, Крутковский зря позволяет себе говорить на «высоких нотах» с сотрудниками редакции, но и Соколову не к чему с таким пренебрежением относиться к редактору.
Моя попытка успокоить обоих вызвала новый приступ ярости у Крутковского. Оказывается, он совсем не умеет владеть собой. А ему это крайне необходимо. В запальчивости он может незаслуженно обидеть человека, наговорить всякой ерунды. Вот и сейчас его занесло.
— Я редактор! — кричит Крутковский.
— Прискорбный факт, — с деланным спокойствием подтверждает Викентий, — но мы о нем осведомлены.
— Я сумею заставить вас всех мне подчиняться. В газете может быть только один редактор — диктатор.
— Ну уж и диктатор, — не выдерживаю я. — Газету делает творческий коллектив и тут, пожалуй, диктатор будет не на своем месте.
— Вот как! Тогда поговорим в обкоме.
Вместо принципиального разговора нас заносит на кухонную склоку. Этого никак нельзя допустить. А поговорить по душам нужно. Крутковский, словно стараясь оправдать свою фамилию, уж очень крут с людьми. За каждую мелочь распекает, приклеивает обидные ярлыки. Он может назвать человека «пособником врагов народа» лишь за то, что запятая в статье стоит не на месте. В коллективе его боятся, не любят. Мне искренне хочется предостеречь Ивана Кузьмича. Ведь нам вместе работать.
Говорю, что мне хочется искренне помочь Крутковскому, хотя отлично знаю, что в мою искренность редактор меньше всего верит. Он убежден, что его назначение ущемило мое самолюбие. Думают так и другие. Вечно я ловлю на себе сочувственные взгляды, постоянно должен быть готовым к ответу на дурацкий вопрос:
— За что тебя турнули?
— Да ни за что… Просто так.
Собеседник обычно многозначительно хмыкает: «Просто так не бывает». Одни считают, что со мной расправились за речь на пленуме, другие — за то, что в газете подверглись критике некоторые руководящие деятели областного масштаба. Зарвался редактор — вот его и осадили. Что меня осадили — беда невелика. Хуже, что редакция страдает. Так уж получилось, против моей воли, — себе-то я могу признаться, — что коллектив разбился на две группы. Большинство сотрудников, тех, что начинали делать газету, не принимают Крутковского. К нему, пожалуй, ближе других лишь Задорожный да Рындин. Его восстановил на работе новый редактор. Со мной Рындин теперь не разговаривает.
Групповщина погубит редакцию, разъест ее словно ржавчина. Надо искать путей сближения с Крутковским. И делать это, очевидно, следует мне. Ведь его знания, работоспособность могут пригодиться газете. Не к чему нам вести дворцовую борьбу за трон.
2
Крутковский словно прочитал мои мысли, и сам пошел на сближение. Сегодня он заглянул ко мне в кабинет и, попытавшись выжать на лице подобие улыбки, сказал:
— Сопите, обиделись? Напрасно. Нам с вами надо работать согласованно, поддерживать друг друга. Зачем вы влезли в мой спор с Соколовым?
— Простите, Иван Кузьмич, но спора не было. Вспыхнула самая настоящая кухонная свара.
— Да, — согласился Крутковский, — Соколов вел себя по-хамски, он ни в грош не ценит авторитет редактора.
— Криком авторитет свой не утвердишь, Иван Кузьмич. — Убедившись, что Крутковский слушает меня, я продолжал более уверенно: — Редакция — коллектив творческий. Вне зависимости от должности мы дополняем друг друга. Значит, нам надо с большим уважением относиться к сотрудникам. Иначе не создать творческую обстановку в редакции.
— Поймите, Павел Петрович, наш человек любит чувствовать власть. Он тогда будет дисциплинирован, когда знает, что у начальника решительный характер.
— Отсюда и стремление к диктатуре в редакции?
— Попробуйте приблизить свою точку зрения к моей. Сразу станет легче. Я к этому выводу не вдруг пришел. Жизнь научила правильно мыслить и действовать.
Беседа ни к чему не привела. Мы по-разному понимаем, каким должен быть стиль работы редакции.
3
Перед глазами появляется призрак Виктора Антоновича. Он барабанит пальцами по письменному столу. Это видение меня часто навещает. Неужели смерть Урюпина произвела на меня такое впечатление? Все-таки он подло поступил по отношению к своей жене, да и в редакции вел себя недостойно.
Интересно, сработался бы Урюпин с Крутковским? Сцены, подобные той, что произошла между редактором и секретарем, у нас теперь разыгрываются ежедневно. У всего коллектива несколько часов уходит на выслушивание руководящей ругани, а еще несколько — на переживания. Когда же серьезно над материалами работать?
Чем больше думаю, тем больше убеждаюсь, что переоценил свои силы, когда решил остаться в Принеманске. Надо было принять предложение Сергея Борисовича. В «Красном знамени» Крутковские не приживаются.
Телефонный звонок прерывает невеселые мысли. В трубке Тамарин голос:
— Скоро приедешь?
— Тебе что, плохо? Надо в больницу?
— Нет, схватки еще не начались.
— В случае чего — звони.
Тамара долго молчит, потом выпаливает в трубку:
— Сегодня вызывал секретарь обкома и предложил уйти из редакции.
— Как уйти? Почему уйти? Ведь ты в декретном отпуске.
— Почему ты на меня кричишь? — обижается Тамара. — Я ему об этом тоже сказала. Но он говорит, что вопрос следует решать именно сейчас. Есть вакансия корреспондента Всесоюзного радио по Западной области.
— Сейчас ты не можешь ехать в Москву. Я тебя не отпущу в таком положении.
— Он сказал, что сейчас надо только оформить документы.
— Подумаем.
— По-моему, за нас уже решили. Крутковскому и тебя одного достаточно.
— Возможно.
Вот, оказывается, что прикрывает редактор своей вымученной улыбкой. В десятый раз принимаюсь читать один и тот же абзац в статье Задорожного о совхозе имени Дзержинского.
«За время гитлеровского хозяйничанья в совхозе земля одичала. Ее плодородие крайне снизилось. 230 гектаров земли хорошего качества оккупанты превратили в пустырь, поросший бурьяном и чертополохом».
— Бурьяном и чертополохом! — громко повторяю прочитанное. Отодвигаю папку с оригиналами. Первый час ночи, а я еще ничего не заслал в типографию. Значит, Крутковский уже добрался до Томки. Помешала она ему! Да они всего раз и виделись. Следующий удар теперь по мне. Нажимаю кнопку. Входит секретарша. Беру папку оригиналов:
— Отправьте… Впрочем, не надо. Принесите мне вторую полосу.
Секретарша ушла. Снова пододвинул к себе папку с материалами, начинаю читать: «…превратили в пустырь, поросший бурьяном и чертополохом».
4
Д-з-з-з-зинь… Д-з-з-з-з-зинь… Надрывается в приемной звонок. Крутковский вызывает к себе то одного, то другого сотрудника. Сегодня он нервничает. В номере стоит несколько, с его точки зрения, «опасных» материалов. Всю вторую полосу занимает письмо группы легализовавшихся участников националистических банд. Они призывают своих бывших коллег по разбою сложить оружие, прекратить бессмысленную борьбу, прийти с повинной в органы. Авторы письма на собственном опыте убедились, что повинную голову меч не сечет. Им предоставлена возможность честным трудом искупить вину перед согражданами. На третьей полосе подвалом поставлена статья старого учителя, который предлагает организовать смешанные школы, где бы одновременно обучались ребята разных национальностей. Такие школы, где можно создать классы с русским, польским, литовским и белорусским языками обучения, способствовали бы интернациональному воспитанию детей, укреплению дружбы между ними. Даже передовая статья о развертывании агитационной работы на селе, написанная Платоновым, кажется редактору излишне смелой.
Постепенно я убеждаюсь в проницательности Соколова. Наделавшая много шума критическая статья о Бурокасе была из серии «беспроигрышных билетов». Иллюзия, что Иван Кузьмич глубоко проницателен и смел быстро рассеялась. Вся его практика свидетельствует о крайней осторожности. К каждому нестандартному материалу он относится как к стихийному бедствию. Крутковский требует, чтобы такие материалы до опубликования визировались различными должностными лицами. Но даже такие визы не рассеивают редакторских сомнений. Так было и сегодня. Все три статьи, показавшиеся Крутковскому опасными, были посланы для ознакомления, помимо заинтересованных организаций, еще и в обком партии.
Секретарша открыла дверь моего кабинета.
— Павел Петрович, он просит вас зайти.
Откладываю недочитанную полосу. В приемной сталкиваюсь с Ольгой Разиной. Она только что вышла от редактора. Щеки покраснели, глаза грустные.
— Вот и расстаюсь я с редакцией, Павел Петрович.
— Что произошло, Оля?
— Уволилась.
— Подожди меня в кабинете, сейчас освобожусь, поговорим.
— В редакции? Я счастлива, что ухожу.
— Где же мы встретимся?
— В сквере. У подножья горы… Завтра в шесть.
Крутковский протягивает мне клочок бумаги. Читаю заявление Разиной. Ольга просит освободить ее от работы в редакции по семейным обстоятельствам.
— Ерунда, нет у нее никаких обстоятельств, которые мешали бы работать в редакции.
— Вы так думаете?
— Уверен.
— Полноте, Павел Петрович. Мы не дети. Все же знают.
— Что знают?
— Мне не хочется с вами ссориться. Верьте слову, я уговорил Разину подать это заявление, только заботясь о вашей репутации. Еще потом спасибо скажете.
— Что я потом скажу — не знаю. А пока говорю, что все это отвратительная сплетня.
В кабинет вошел Викентий.
— Товарищ редактор, надо матрицировать внутренние полосы, а из обкома партии «добро» еще не поступило.
— Все редактор, редактор, — возмутился Крутковский, — а секретариат у нас что — не боевой штаб, а тихая заводь, а?
— Сами вы потребовали, чтобы ничто через вашу голову не беспокоил секретарей обкома. Материалы по вашему указанию посланы на согласование второму секретарю.
Редактор взглянул на часы, неохотно протянул руку к телефону:
— Вот вы, Павел Петрович, все толкуете о творческой обстановке. Когда же редактору думать, если его ближайшие помощники ничего самостоятельно решать не могут.
— Создали бы редколлегию, — сказал Соколов. — Легче работать стало бы и вам, и нам.
— Не созрели мы еще для редколлегии. Пока работа не наладится, надо не митинговать, а порядок наводить. Вам бы, товарищ Соколов, следовало в секретариате большими буквами написать сталинские слова: «Болтайте поменьше, работайте побольше, и дело у вас пойдет наверняка!»
Телефонная трубка наконец снята. Иван Кузьмич поднимается с кресла, становится по стойке смирно, словно секретарь, номер телефона которого он только что набрал, может его увидеть.
— Андрей Михайлович, добрый вечер… Крутковский беспокоит… Мы вам посылали три статейки… Прочли? Очень приятно. Какое ваше мнение? Мое мнение? Не очень, знаете, но все ж таки. Островато. Что?.. Не понимаю, как же это так… Спокойной ночи… — Иван Кузьмич не сразу решился положить на рычаг телефонную трубку, словно она могла сообщить что-то дополнительное.
— Подождите матрицировать, — сказал он Соколову, — еще раз прочитаю материал.
Когда Соколов ушел из кабинета, я спросил:
— Андрей Михайлович сделал какие-нибудь замечания?
— Вместо того, чтобы принципиально сказать свое мнение, — острит, — вздохнул редактор. — Под статьями, говорит, напишите: «Согласовано с секретарем обкома партии», а внизу на четвертой полосе, где стоит подпись ответственного редактора, не забудьте свою фамилию поставить.
Узнаю почерк Андрея Михайловича. Снова предметный урок, предостережение против чрезмерного увлечения «согласованием». Ох, как мы любим все на свете согласовывать!
Ухожу к себе в кабинет. Субботний вечер — не грех и домой пораньше уйти. Материалы в очередной номер прочел еще днем.
На моем столе лежит белый конверт. Рядом с моей фамилией большими буквами Ольга написала «Лично!!!». Что это она? Зачем письмо, раз договорились завтра встретиться.
Листок бумаги оторван неровно. На нем торопливо, видно, писала стоя, Ольга извиняется, что опрометчиво назначила свидание на завтра. Никакого свидания не нужно. Так лучше. Просит не обижаться, а чтобы я лучше понял ее мотивы, прилагает письмо, которое раньше написала мне, но все не решалась передать. Сейчас, когда мы все равно больше не будем встречаться, она считает возможным познакомить меня со старым письмом. И в заключение просит: «Прочтите, порвите и строго меня не осуждайте».
Письмо было длинным и, как видно, писалось в несколько приемов. Возможно, даже в виде дневника. Не представляю, как она могла все это написать, не привлекая внимания Разина. Прочитав исповедь Ольги, я сразу же порвал ее письмо. И не только потому, что она об этом просила. Мне стало страшно и за нее и за себя. Без вины мы можем стать виноватыми. Эти страницы — чистые и искренние, попади они в руки Крутковского, Рындина и того же Разина, могли послужить обвинительным актом против Ольги.
«Жизнь моя не удалась, — заканчивала письмо Ольга, — вы были маленьким лучиком света в моем темном мире. Спасибо вам за это. Я ухожу из редакции. Мы не будем видеться. Страшно об этом подумать, но так нужно!!!»
Только успел порвать письмо Ольги и бросить в корзину, как в кабинет вошел Иван Кузьмич. Он прижал руку к щеке, болезненная гримаса исказила лицо. Не вырвавшись еще из плена Ольгиного письма, я мрачно спросил:
— Что стряслось?
— Болит, проклятый. Нет ли у вас пирамидона или аспирина?
— Нет.
— Дайте хоть папиросу.
Крутковский закурил, стараясь подольше держать дым за щекой. Я посочувствовал:
— Нет ничего противнее зубной боли.
— И не говорите, глаза на лоб лезут, — выпустил клубы дыма. — Нет, не проходит… Придется вам, Павел Петрович, за меня подежурить. Я уж во вторник за вас отбуду. Ой, ой, как болит…
— Не возражаю.
— Спасибо.
Держась за щеку, редактор пошел к себе. Я вызвал Викентия:
— Матрицируй вторую полосу, я ее раньше читал. Третью сейчас дочитаю.
— А он? — Соколов кивнул в сторону редакторского кабинета.
— Заболел.
— Живот схватило?
— Нет, зубы.
— А ты еще им восхищался: ах, какой смелый, ах, какой проницательный!
В этот вечер из кабинета редактора больше не доносилось ни одного звонка.
5
Приснится же такой дурацкий сон! Я увидел свою могилу. Да, могилу, обвалившуюся, затоптанную. Из-под земли торчит кусок гроба, крышка сползла. Какой-то шутник вложил в гроб осколок зеркала. Я сам, невесомый, откуда-то издали внимательно разглядываю свою могилу. В зеркале отражается скелет. У меня не возникает сомнений, что скелет это мой, мои пожелтевшие кости. Рядом надрывается оркестр. Еще одного покойника, по соседству со мной, опускают в могилу. Но что это — ноги в офицерских начищенных сапогах ступают на мою могилу, топчут гроб. Я хочу поднять глаза, взглянуть, кто же это топает по моему последнему пристанищу. Голову поднять не могу, лица обидчика не разглядеть. Музыка неожиданно умолкает, что-то звенит, дребезжит в ушах. Сквозь сон прорывается голос Тамары:
— Нет, нет, вы ошиблись. Это квартира.
Дурацкий сон, нелепое пробуждение. Сегодня воскресенье, можно бы и подольше поспать. Кто это звонил? Ах да, ошиблись номером. Терпеть не могу утренних телефонных звонков. Утром звонит дотошный читатель. Он обнаружил в газете опечатку — ему нетерпится «порадовать» редактора. Утром звонит рассерженный опровергатель — ему тоже не хватает терпения, надо поругаться, доказать свое «алиби». С утра пораньше вызывают в обком для «вливания» и «чистки мозгов».
Перед глазами подписанные ночью полосы «Зари Немана». Я панически боюсь опечаток. В них, проклятых, прежде всего и таится погибель редактора. Мне кажется, что даже всевышний, будь он дежурным редактором, мог бы запросто проглядеть пропущенную или оказавшуюся не на месте букву. Она, коварная, изменит слово, придаст ему политическую окраску.
Слышу в коридоре грузные шаги Тамары, вскакиваю с кровати, иду к ней навстречу. С пафосом декламирую:
— Как давно, Павочка, мы не встречали с тобой новый день стихами и песней… Почитай Симонова.
Тамара обожает стихи Константина Симонова. Многие страницы сборника «С тобой и без тебя» она помнит наизусть. Да разве только Тамара в эти военные годы заучивала на память симоновские стихи! Однажды в полку тяжелых бомбардировщиков я был свидетелем, как возвращавшиеся с задания пилоты сообщали свои позывные полюбившимися строками стихов поэта:
С аэродрома отвечали следующей строкой. Стихи на войне стали шифром.
Я обнимаю Тамару:
— Сумасшедший, пусти, слышишь — картошка сгорела.
Мы дружно выбрасываем в ведро обуглившуюся картошку. Вкусный завтрак не состоялся. Раздается звонок.
Иду открывать. На пороге — Иван Кузьмич Крутковский. Ранний и неожиданный гость.
— Шел мимо. Решил проведать. Да и объясниться мне с Тамарой Васильевной следует…
— Проходите, садитесь, — Тамара поневоле входит в роль хозяйки. — Что вы, Иван Кузьмич, какие между нами могут быть объяснения.
Крутковский ставит на стол бутылку шампанского. Хлопает о буфет пробка. Из бутылки с шипением вырывается нетерпеливое вино.
Чокаемся.
— Верьте слову, Тамара Васильевна, работать с вами мне доставляло истинное удовольствие.
— Возможно, — погасив улыбку, отвечает Тамара, — но нам собственно и не пришлось вместе работать.
— Можете не сомневаться: характеристику из редакции вы получите превосходную. Кстати, перевести вас, Тамара Васильевна, собкором Всесоюзного радио нам посоветовал сам товарищ Беркутов из Центрального Комитета.
Наш гость, потупив очи, старательно катает по скатерти кусочек хлеба. Он весь ушел в это увлекательное занятие. Мне неприятен начатый им разговор. Поднимаю бокал:
— Выпьем за нашу «Зарю», за ее коллектив. Пусть он всегда будет дружным. А ведь есть у нас хорошие люди-человеки. Выпьем за них!
Иван Кузьмич, склонив голову к плечу, прислушался к мелодичному звону бокала, учтиво произнес:
— Человек — это, безусловно, звучит гордо, но выпить этот бокал я предложил бы не за отдельного человека, как такового, не за отдельный коллектив, а за весь героический народ, народ, который своим невиданным подвигом возвысил себя над всем человечеством. За того, кто поднял наш народ на такую высоту, за нашего вождя и учителя!
Стоя, мы выпили бокалы до дна. Не дав им просохнуть, я снова налил пенящегося вина:
— Без героического человека — нет героического народа.
— Кто это сказал? — полюбопытствовал Крутковский.
— Возможно, я и сам придумал.
— Похоже, что сам. Но до конца не додумали. Мы коллективисты. Мы не можем мыслить малыми категориями, сосредоточивать внимание на отдельной личности.
— Возражаю. Категорически возражаю. Надо, прежде всего, думать об этой личности, что в окопе с тобой сидит, у станка рядом работает. Плох тот командир, который посылает бойца в разведку и не думает о нем как о человеке, безразличен к его судьбе.
— Интеллигентщина, Павел Петрович, типичная интеллигентщина. Представляете полковника, который вызвал к себе лейтенанта на командный пункт и слезы рукавом шинели вытирает.
— Не представляю, — чистосердечно признался я.
— Как же не представляете. Полковнику надо послать лейтенанта в пекло, к врагу. Оттуда он вряд ли вернется живым. Вот полковник и прослезился, вспомнив, какой лейтенант замечательный человек. Ему бы жить да жить. А он через час будет лежать мертвым. Заплачут его мать и отец, заголосит молодая вдова, детки останутся сиротами. Нет, тот, кто распоряжается судьбами тысяч, не может, не имеет права думать о каждом отдельном человеке. Иначе он не оправдает доверия, оказанного ему народом. Мягкотелость не к лицу руководителям. Каждый, кто берет в свои руки власть, должен осознать мудрость народной поговорки: «Лес рубят — щепки летят». Руководителю не пристало рукавом шинели слезы утирать.
Тамара расширенными от удивления глазами глядела на Крутковского, наконец не выдержала, перебила:
— Ой, да как вы можете так говорить, Иван Кузьмич! Мать всегда оплакивает своего погибшего сына, жена горюет об убитом муже. У каждого свои слезы, и их не высушит сознание, что рядом другие погибли.
— Так да не так! — воскликнул Крутковский. — Даже совсем не так, дорогая Тамара Васильевна. В часы испытаний нет ничего страшнее, чем слезы отдельных индивидуумов. Мы не можем допустить, чтобы у народа были заплаканы глаза, а поэтому надо быть непреклонным, беспощадным к тем людям, которые подчиняются личному горю. Допустим, заболела у меня жена, тяжело заболела. Неприятно, но я как коммунист, прежде всего, должен не вешать нос. От ее болезни коммунизм не страдает, фронту не убыток, ну а значит, никаких трагедий! Больна моя Матрена или не больна, я должен работать как будто ничего не случилось.
— Не понимаю, — снова перебила гостя Тамара. — Не понимаю и никогда не пойму. Тот, кто не заботится о своем близком, не станет заботиться и о дальнем. Без деревьев нет леса. Нет человека, значит и народ — пустое понятие.
Крутковский снисходительно улыбается:
— Примитивно рассуждаете, хозяюшка, женская психология. Не так ли, Павел Петрович?
— Хотя вы не можете заподозрить наличия у меня женской психологии, — ответил я, — но Тамара безусловно права. Кстати, ее здоровье меня очень беспокоит. Вот почему я и предлагаю выпить за ее здоровье, благополучные роды.
— Сдаюсь, — Крутковский поднял вверх руки, но не признаю себя побежденным. Не противореча своим убеждениям, присоединяюсь к вашему тосту, Павел Петрович, — он чокнулся со стоящим на столе бокалом Тамары. — Желаю вам доброго здоровья и, как это поется в песне, «…а если и двойня прибудет, никто с вас не спросит, никто не осудит».
Вскоре Крутковский ушел. Прощаясь, он забросил удочку, — очевидно, ради этого и приходил:
— Человек-то вы хороший, Павел Петрович. Не пойму, почему никак не сработаемся?
— По-разному о человеке думаем.
— А, вот оно что! Извините за вторжение. Прощайте.
6
Вот и закончился воскресный день. Тамара, утомленная, по-детски счастливая, мгновенно засыпает. Только что разговаривала со мной, чему-то смеялась, и уже посапывает. Я лежу с открытыми глазами. Сказывается многолетняя привычка бодрствовать ночами, засыпать на рассвете.
Вспоминаю минувший день, странное посещение Крутковского. Чего он добивается? Ведь он привез с собой Самсонова. Сообща они так завинтят гайки людям-человекам, что те не вздохнут. Было бы естественнее, если бы Крутковский на меня наскакивал, как на Соколова и других, придирался. Он же со мной корректен, даже, порой, проглатывает мои колкости. Возможно, он боится. Не меня, конечно, а ответственности. Ответственности за газету. Ему удобно, что есть под рукой я, можно всегда неприятный номер переложить на мои плечи. Поначалу мне казалось, что Крутковский крепкий редактор, только характер у него мерзкий. Теперь начинаю сомневаться и в его редакторских способностях. Он знает полиграфию, но становится в тупик, когда надо принимать самостоятельное решение по той или иной принципиальной статье. В особенности, когда не в его власти сократить все, что внушает беспокойство.
— Хватит! Хватит! — командую себе. Если буду продолжать думать о Крутковском, то наверняка не засну. Не он ли прошлой ночью топтался на моей могиле. Нет, у него не сапоги, а ботинки с тупыми, задранными кверху носами.
Надо думать о чем-нибудь хорошем, приятном. Вглядываюсь в освещенное луной лицо Тамары. Вспоминается первое знакомство. Она шагала в громаднейших валенках по двору Горьковского автозавода. Ни дать ни взять мужичок с ноготок. Я окликнул, шутя:
— Здорово, парнище.
— Шагай себе мимо, — в тон ответила она.
— Уж больно ты грозен, как я погляжу.
Бывают в жизни случайности. Томка оказалась тем самым комсоргом центральной заводской лаборатории, которого я разыскивал по рекомендации комитета комсомола. Дважды мы встречались по делам, потом написал о ней зарисовку в «Вечерке». Через месяц мы отправились в ЗАГС. Родня и ее и моя были в ужасе, твердили хором:
— Дети, совсем еще дети. Ни кола, ни двора. Месяц проживут и разбегутся.
Да, начали мы семейную жизнь с решения такой острой проблемы, как «чайная ложечка». В первую зарплату купили стаканы и чайные ложки, столовые покупали потом.
Прошли не месяцы, а годы. Нелегкие годы скитаний. Мы вдвоем, вместе. Скоро появится третий — наш сын. Каким он будет?
Мне видятся светлые города, взметнувшиеся к небу лестницы, плывущие в голубизне чудесные корабли. Мысли о будущем, о сыне постепенно переходят в спокойный, на этот раз приятный сон.
Если ребенок спит на скамейке
1
Андрей Михайлович Саратовский заговорщицки подмигнул мне и предложил:
— Давайте убежим из кабинета.
Я понимающе кивнул головой. Мне очень нравится Саратовский, я просто покорен его «чудачествами», которые многих выводят из равновесия. Еще в начале беседы я заметил, что секретарь обкома слушает краешком уха.
Я докладывал секретарю о том, как «Заря Немана» распространяет движение фронтовых бригад, обрушился на формализм, который допускают некоторые райкомы в этом важном деле.
Выходя из кабинета, Андрей Михайлович поддержал меня:
— Формализм и равнодушие — близкая родня. Очень близкая! Читаю ваши заметки. Фамилии, цифры — это тоже формализм. Цифры съедают человека. За процентами не увидишь самих соревнующихся. А теперь пойдем сюда.
Перейдя улицу, секретарь обкома решительно направился к скверу. Снег превратился в густую кашу, чавкающую под ногами, черные ветви деревьев тянулись к ласковому весеннему солнцу. Но тепла все не было. Пронизывающий ветер с реки забирался под пальто. Неужели Андрей Михайлович решил на скамеечке продолжать разговор? Тут долго не усидишь!
Саратовский направился не к свободной, а к занятой скамье. Обложившись разным барахлом, на солнце дремала женщина в промасленном рваном ватнике. Положив ей голову на колени, спала девчушка лет шести.
— Простите, мать, что нарушаю ваш покой, — сказал Андрей Михайлович. — Но вы можете здесь застудить девочку. Весна, погода изменчива.
Женщина вскочила: «Извините, мы сейчас уйдем. Бери свой мешок, Марыся».
Девчушка терла кулачками глаза, поеживаясь от холода.
— Куда же вы пойдете?
Оказалось, что идти женщине некуда. Она приехала в Западную область подработать. Здесь на хуторах еще есть у хозяев зерно, а у них оккупанты все подчистую забрали, разорили колхозное хозяйство. Вот и разбрелись по богатым хуторянам.
— Менять-то у нас нечего, — объяснила женщина, — остались одни обноски. Правда, вот еще руки…
— Как же вам помочь? — сокрушался Саратовский. — Павел Петрович, какое учреждение у нас для этого случая могло бы подойти?
— Может быть, эвакопункт для перемещенных?
— Нет, — возразила женщина, — я не перемещенная, я своя, из Белоруссии. Немец наш колхоз разорил. До войны-то мы не бедствовали. А теперь вроде как погорельцы.
— Ну, что ж, эвакопункт так эвакопункт. Попросим — помогут, — согласился Андрей Михайлович и, обращаясь к женщине, добавил: — Вы не беспокойтесь, пожалуйста, это тоже наше советское учреждение.
Саратовский поставил ногу на скамейку, приспособил на колене блокнот, написал записку. Потом стал подробно объяснять женщине, как ей лучше пройти к эвакопункту, кому там передать записку, что сказать.
Давно незнакомка скрылась из виду, а секретарь обкома все не мог успокоиться:
— Час назад я ее приметил. Окно кабинета прямо в сквер выходит. С вами разговариваю, а о ней думаю: застудит девочку. Посмотрю в окно — сидит. А мимо люди проходят, среди них и коммунисты. Кутаются, носы засунули в воротники, по своим руководящим делам спешат. Не замечают спящего на скамейке ребенка. Нехорошо, до чего все это неприятно. Вот вам, редактор, пример равнодушия. И женщина эта, и ее ребенок ни по какому ведомству не проходят — не с кого и ответ спрашивать. Потому и пробегают мимо люди, а у самих, небось, детки дома, в теплой квартире.
Слушаю Андрея Михайловича и жалею, что Томки рядом нет. Вот бы ей увидеть сцену в сквере, услышать рассуждения подлинного коммуниста. И отвечать Крутковскому не надо было бы. Жизнь сама ответила. Секретарь обкома словно слышит мои мысли, будто участвует в нашем семейном споре с редактором:
— Притерпелись мы к чужой беде, не жгут сердце чужие слезы. Молодым коммунистом я пришел работать в партийный аппарат, — вспомнил Андрей Михайлович. — Мудрый у нас был секретарь обкома. Часто он нам напоминал: равнодушие несовместимо с именем коммуниста. Если ты вступил в партию, то знай — сердцу не будет покоя. Вдовьи слезы — твои слезы, беспризорные дети — твоя забота, плохо лечат крестьянина — твоя вина. Ты коммунист — ты в ответе за все, что происходит на земле. Равнодушных он предлагал привлекать к самой строгой партийной ответственности.
За разговорами мы прошли весь проспект. Андрей Михайлович спросил:
— Может, сюда, на стройку заглянем? Детский сад и детские ясли тут будут.
Несколько дней назад вокруг этого полуразвалившегося дома возвели строительные леса. По шатким мосткам поднимались пленные немцы, на козлах, надетых за спиной, они несли кирпич. Пленные явно не торопились. Секретарь обкома поднялся на площадку, где каменщики укладывали кирпич. Подошел к пожилому строителю, спросил:
— Как работа продвигается, что строите?
— Ресторан тут был, увеселительные комнаты, — пыхнул махоркой каменщик.
— А сейчас что будет?
— Во всяком случае, не ударная стройка. Видишь — помощников прислали каких, — кивнул рабочий на пленных. — Ползают, как вошь на сносях.
— Почему не ударная стройка? — возразил Андрей Михайлович. — Дом для малышей строим, для наших ребят ясли и садик, а вы говорите — не ударная стройка.
Не прошло и нескольких минут, как буквально у меня на глазах преобразился секретарь обкома. Только что он был предельно внимателен, ласков, чуток, а тут, в конторе, небольшом деревянном сарайчике, примыкающем к строящемуся дому, он сидел со сдвинутыми к переносице бровями, сухо отчитывал начальника охраны пленных и прораба. Он говорил о важности стройки, о том, что советским людям надо объяснить, какой объект строят. Кто же откажется своим детям помочь? А пленных надо заставить работать. Умели разрушать — пускай теперь поворачиваются, быстрее восстанавливают.
Когда мы ушли со стройки, секретарь принялся за меня. Мало мы пишем в газетах о детских учреждениях. Совсем не пишем. Если не хватает яслей, детских садов, плохо работают школы, то как же можно вовлечь женщин в социалистическое соревнование?
— Дернули за ниточку, так уж весь клубок разматывайте, — и совсем неожиданно, резко изменив тему, спросил: — Как у вас отношения с Крутковским, налаживаются?
— Работаем.
— Он говорит, что трудно. Люди разболтаны, дисциплина плохая.
— Я другого мнения о коллективе. Люди хорошие, руководители плохие.
— Самокритично.
— Да, от правды никуда не уйдешь. Языка общего мы не нашли с Крутковским. За глаза же его осуждать не хочу.
Саратовский ничего не ответил. Мы долго шли молча. Потом он остановился у дверей магазина. Перед закрытой дверью выстроилась голосистая очередь. Андрей Михайлович осведомился, кто последний, что дают. Став в хвосте очереди, он протянул мне руку:
— До свидания, Павел Петрович. Вы, наверное, на работу, а я здесь задержусь.
2
Кончилась разведка боем. Крутковский после воскресного посещения моей обители перешел в наступление. Теперь он все чаще и чаще старается меня укусить, каждая, по его мнению, мной пропущенная ошибка подвергается длинному и нудному обсуждению. Дважды он передавал Самсонову темы запланированных мне передовых статей. Хочет проверить, как я отнесусь к давлению рублем.
Думаю, что неспроста заговорил со мной Саратовский о положении в редакции. Викентий Соколов убежден, что редактор ходил в обком капать на меня. Пусть капает! Переживем! Может, и мне стоило воспользоваться возможностью и рассказать Саратовскому все, что творится у нас в редакции? Конечно, это пошло бы на пользу дела. Но я бы чувствовал себя неуютно. Если говорить, так в глаза.
Едва я вошел в редакцию, как секретарша кивнула головой на дверь редактора: — Несколько раз спрашивал. Домой звонил и в обком.
— Ладно.
Крутковский встретил меня раздраженно:
— Почему вас нет на службе?
— Вот я и на службе.
— Поздновато. Редакционная работа не терпит барства… Я вам поручаю подготовить первомайский номер. Составьте подробный макет. Впервые будем отмечать майский праздник после освобождения.
— Не слишком ли торопимся с макетом? — возразил я. — Еще только начало апреля. События на фронте развиваются стремительно. Со дня на день следует ожидать падения Берлина, а возможно, — и окончания войны…
— Работы боитесь, — зло оборвал меня редактор. — Кончится война — новый номер сделаем.
На этот раз, пожалуй, Крутковский прав. Только бы кончилась война! По сравнению с надвигающимися радостными событиями мелкими, ничтожными кажутся наши редакционные дрязги.
— Когда нужен макет?
— На следующей «планерке» обсудим.
Родился сын
1
Задание Крутковского меня увлекло. Заманчиво сделать интересный праздничный номер. Май сорок пятого будет необычным, это видно по всему. Может быть, сбудется заветная мечта — придет долгожданный мир.
Праздничный номер мы можем выпустить на шести, а может быть, и на восьми полосах. За время, что в типографии не было электроэнергии, мы задолжали читателям добрый десяток газетных страниц. Теперь настало время отдавать долги. Можно связаться с фронтовыми корреспондентами центральных газет, заказать стихи, фото.
К составлению макета привлек Соколова, Платова, Криницкого. Вместе интереснее думать.
Олег предложил пригласить художника, чтобы найти единое художественное решение всего номера, начиная от заголовка газеты и кончая хроникой на последней полосе.
— Хорошо бы на первой полосе дать плакат на тему о единстве партии и народа, — предлагает Соколов и начинает фантазировать:
— Знамя с барельефом Ленина и Сталина. Осененные знаменем работницы, подростки, фронтовики… Хорошо бы танк на улицах разбитого Берлина.
— Не забудь еще Спасскую башню Кремля, — замечает Платов.
— …пушки и самолеты, — добавляет Криницкий.
— Да, что-то густо получается, — замечаю я. — Но плакат нужен строгий, лаконичный, он сразу создаст настроение, направленность всему номеру. Пусть думает художник.
То отвергая, то принимая предложения товарищей, рисую макеты полос, рву их и рисую новые. Мы ждем интересных материалов с фронта, из-под самого Берлина, специальную полосу посвятим письмам школьников на фронт, материалы о работе фронтовых бригад, вспомним и старых друзей-лесорубов…
Настал день «планерки». Давно ли вся редакция умещалась на одном диване. Сейчас для того, чтобы провести обычную «планерку», в кабинет редактора принесли стулья из моего и других кабинетов.
Крутковский предоставляет мне слово. Раскладываю на столе макет шести полос. Докладываю план номера. Начинаю с передовой статьи. Она должна быть посвящена идеям пролетарского интернационализма. Война явилась наиболее строгим контролером, проверившим нерушимость дружбы советских народов. Сцементированная кровью, эта дружба стала еще более прочной. Немало тому и местных примеров. Что же еще дадим на первой полосе? Конечно, приказ Главнокомандующего.
— А если не будет приказа? — спрашивает Крутковский.
— Если не будет, в чем я сомневаюсь, напечатаем сообщения с фронта. Заказаны у нас стихи. Их тоже можно напечатать на первой полосе.
— Это уже не планирование номера, а гадание на кофейной гуще. Что же еще вы придумали? — иронизирует Иван Кузьмич.
Я рассказываю о том, какой мы хотели бы видеть каждую полосу, знакомлю с предложениями художника по оформлению праздничного номера. Редактор то и дело перебивает мое сообщение новыми вопросами. Особенно его интересует, почему мы на первой полосе предлагаем поставить плакат, а не портрет вождя. Я терпеливо отвечаю на вопросы, хотя меня не покидает ощущение, что Крутковский устроил это обсуждение, преследуя какие-то своя неблаговидные цели. Такое чувство вызывает его недружелюбный, раздраженный тон, вопросы, которые он задает так, будто изобличает меня в каком-то нехорошем поступке. Когда я кончаю говорить о макете последней полосы, Иван Кузьмич цедит сквозь зубы:
— Жидковато. Может быть, у кого-нибудь будут дельные предложения?
По очереди выступают Соколов, Платов, Криницкий. Они пытаются дополнить мой рассказ, что-то объяснить. Но редактор их явно не слушает. Он напоминает человека, который выключил мозги, и все, что говорят другие, никак не задевает его сознания. Просит слова Регина Маркевич, которая после ухода Тамары стала заведующей отделом писем. Крутковский досадливо машет рукой:
— Хватит! Представленный на наше обсуждение план номера настолько несерьезен, настолько не соответствует значению праздника, которому посвящен, что я считаю дальнейшее его обсуждение пустой тратой времени.
— Можете оставить свое мнение при себе, — на этот раз перебиваю редактора я, — перестаньте нас пугать величием и значением праздника, скажите лучше, с чем вы не согласны и какие у вас предложения. Если они, конечно, у вас есть…
Крутковский вытягивает шею из широкого ворота рубахи, лоб его покрывается испариной. Редактор медленно поднимается из-за стола, машет рукой и очень тихо произносит:
— Планерку считаю закрытой. Все свободны.
Соколов недоуменно пожимает плечами. Вопрошающе смотрит на меня Платов. Регина Маркевич спрашивает:
— Что, собственно говоря, произошло?
Ей никто не отвечает. Медленно пустеет кабинет. Мы остались с редактором вдвоем. Я повторяю вопрос, заданный Региной Маркевич. Крутковский запальчиво отвечает:
— Об этом, Ткаченко, вы узнаете очень скоро. Я вам это гарантирую. А пока нам не о чем больше говорить.
Не о чем, так не о чем! В кабинете меня ждут Соколов и Криницкий.
— В чем дело, Паша, что он задумал? — с беспокойством спрашивает Викентий.
— Аллах его ведает. Очевидно, подловил меня на каком-нибудь слове. Ты не заметил, Олег, чего-нибудь такого в моем выступлении?
— Не уловил. Возможно, у меня не хватает бдительности Кузьмича.
Не редакция, а мышеловка. Не знаешь, когда захлопнется дверка. Так работать нельзя!
2
После злополучной «планерки» пришел домой и застал Тамару в сборах.
— Кажется, пора, — сказала она.
Вызвал машину. Тамара присмирела, притихла. Ее вдруг начали одолевать сомнения:
— Не рано ли? Схватки прекратились.
— Поехали. Сейчас рано, потом будет поздно. Нельзя рисковать.
Из больницы пошел прямо в редакцию. На лестнице встретил Платова.
— Я тебя искал, Павел Петрович.
— Задержался. Понимаешь, Тамару в родильный дом отвез…
— Вот черт, совсем не ко времени, — выругался Платов.
— Что не ко времени? Ты это что, не хватил ли за обедом?
— Тут хватишь. Вот, читай.
То, что я сейчас прочел, могло выбить из обычной колеи не только секретаря парторганизации редакции, недавнего студента Толю Платова, но и более тертых жизнью людей: Крутковский подал заявление в партбюро. Пишет, что я занимаюсь в редакции подрывной деятельностью, пытаюсь сорвать выпуск номера, посвященного Первому мая, развожу кумовство, разлагаю коллектив, веду аморальный образ жизни. Ныне мне трудно восстановить, о чем я думал в часы перед заседанием бюро, которое Крутковский потребовал созвать в тот же вечер.
Помню, не мог сидеть в кабинете, не хотелось ни с кем разговаривать. Обвинения были чудовищными, нелепыми. Я саботажник, разлагаю редакцию? С чего это он взял? В равной степени меня можно было обвинять в том, что я собирался взорвать Принеманск, похитить луну…
Началось заседание партбюро. Первым взял слово Крутковский.
— Не понимаю, как человек, носящий в кармане партийный билет, советский журналист, мог так кощунствовать, так безответственно, это самая легкая формулировка, которую я могу придумать, отнестись к подготовке священного для каждого советского человека первомайского номера. Он позволяет себе предсказывать, как следует поступать Главнокомандующему: писать приказ или не писать. Затеял обывательский разговор о преимуществах плаката перед портретом вождя, который для нас самое святое, что есть в жизни. Подобного святотатства терпеть нельзя! Я вынужден был прервать совещание. Напомню, у Ткаченко это не случайность, а линия. Вспомним, как он выгораживал печатника, который допустил политическую диверсию, исказив слово «главнокомандующий». Он протащил на пост заместителя редактора некоего Урюпина, пьяницу, разложившегося типа, скрыл от партии его письмо, где тот признается, что обманул партию…
Густо получается. Теперь он все валит в одну кучу — семейственность (устроил Тамару в редакцию), бытовое разложение (сожительствовал с Разиной), панибратство (пил вместе с Урюпиным, Платовым и другими) и так далее, и так далее.
Члены партбюро сидели, угрюмо опустив головы. Платов предоставил мне слово. Мысли разбежались. О чем говорить? Оправдываться? Проще всего дать волю чувствам и сказать все, что думаю о Крутковском. Но смогу ли я быть объективным? Вряд ли. Сорвусь и наговорю черт знает что. Но он, пожалуй, этого и ждет.
— Мне нечего сказать. Вы сами слышали мое выступление на планерке. Известно вам, как я жил и работал. Вы все знаете — решайте сами. Если потребуется объяснения — я их дам.
После меня никто не торопился взять слово. Наконец, поднял руку Самсонов. Я недружелюбно посмотрел на него. Вот для чего тебя пригласили на заседание партбюро — прихвостень Крутковского — дело ясное!
— Не понимаю, что происходит в редакции, — начал Самсонов. — Я сам напросился присутствовать на заседании бюро. Так дальше работать нельзя. Между редактором и его заместителем идет беспринципная грызня. Кто же будет создавать творческую обстановку в редакции? Пример беспринципности и сегодняшнее заявление редактора. Мы все были на «планерке». Ткаченко, с моей точки зрения, предложил интересный план номера — его надо было по-деловому обсудить, а не устраивать игру в бдительность.
— Ну, знаете ли! — взвизгнул Иван Кузьмич.
— Вы меня не перебивайте. Когда вы выступали, я молчал. Вам тоже полезно послушать, что другие скажут. Наберитесь и вы терпения. Я знаю вас не первый день. Работал с вами еще до войны. Характер у вас трудный, людей не любите. Не скрою, мне было нелегко согласиться снова работать под вашим началом. Но пересилило желание помочь новому краю. Здесь труднее. Грешным делом думал, что на новом месте и вы образумитесь.
— Вот как, — опять перебил редактор. — Значит, я виноват? Спасибо.
— Не за спасибо работаем, товарищ Крутковский. Виноваты не только вы, но и ваш заместитель. Очевидно, вам обоим давно надо найти общий язык. Не солидно для редактора газеты коллекционировать сомнительные сплетни о своем заместителе, выносить их на обсуждение коммунистов. Мне стыдно за вас, Иван Кузьмич!
Помощь пришла с неожиданной стороны. Вот так Самсонов! После его выступления и другие стали смелее. Платов и Соколов категорически отмели обвинения, выдвинутые против меня Крутковским. Он сидел молча, не перебивал. Только когда члены бюро единодушно признали его заявление несостоятельным, редактор с нескрываемой угрозой произнес:
— Голосуйте, но помните, что партия строго осуждает беспечность и благодушие!
— А вы не пугайте, — ответила за всех Маркевич, — мы уже пуганы.
В заключение партбюро предложило коммунистам Крутковскому и Ткаченко нормализовать отношения. Постановление написать — легко. А вот как получится на деле? В особенности после сегодняшнего. Мне даже глядеть на Крутковского противно.
3
— Ура! Родился сын! Да здравствует Бог с Арбата!
Эта радость перекрывает все неприятности дня. Наплевать на мышиную возню Крутковского. Теперь я иной человек. Отец!
В родильном доме, который старожилы все еще называют больницей святого Якуба, порядки более чем демократичные. Вечером, когда после заседания партбюро я пришел в больницу, на мой звонок вышла заспанная санитарка.
— Скажите, как себя чувствует Ткаченко?
— Я не знаю, поговорите с акушеркой. — Она повела меня по длинному коридору мимо полуоткрытых дверей палат в комнату дежурной. Сестра сразу же сказала:
— Вы Ткаченко? Знаю, знаю. Поздравляю. Родился сын. Два часа назад. Богатырь.
Родился как раз в тот момент, когда в редакторском кабинете до предела были накалены страсти.
— Как жена себя чувствует?
— И ребенок и мать чувствуют себя хорошо. Впрочем, вы можете поговорить с супругой. Только недолго и не разбудите других.
— Вы разрешите зайти в палату? — обрадовался я.
— Это не очень разрешается, но для вас… Ванда, проводите пана.
Тамара лежала на узкой железной койке. Услышав мои шаги, сразу приподняла голову. В скупом свете маленькой керосиновой лампы ее лицо казалось бледным, измученным, косы распущены.
— Павочка!
— Как ты себя чувствуешь?
— Превосходно.
— А малый?
— Папе передавал привет и нежные поцелуи.
— Ну да!
— Вот тебе и «ну да»!
На соседней с Тамарой койке беспокойно заметалась женщина.
Санитарка приложила палец к губам:
— Тише, тише.
Тамара протянула руку:
— Посмотри.
К спинке кровати прикручен крест с распятием.
— Когда ты меня отсюда заберешь?
— Как только разрешат врачи.
— Я здесь не могу. Понимаешь, не палата, а проходной двор. Идут, кому не лень. Все без халатов. Я боюсь, что занесут какую-нибудь заразу. Заболеет наш сынуля.
— Завтра же вас заберу.
4
Наступил комендантский час. Улицы темны и пустынны. Легкий морозец прихватил растаявший днем снег, скользят ноги. Неожиданно для себя кричу в ночную темь:
— Сын! С-ы-н-у-ля! У меня родился сын!
Куда сейчас податься, кому выплеснуть переполняющую меня радость? Домой? Там пусто. В редакцию? Встретиться с неприветливым взглядом Крутковского, ощутить его холодное рукопожатие, выслушать неискренние поздравления: мол, нашего полку прибыло. Одним винтиком стало больше.
К дьяволу! Не шурупчик, а Человек, рожденный для счастья.
Пусть сын живет в такое время, когда все забудут слово «война».
Пусть он будет сидеть, склонившись над микроскопом и видеть то, что до сих пор было скрыто от людей.
Возможно, далекая ночь застанет моего сына у телескопа, неизведанные миры откроют ему свои тайны.
Может случится, что он будет сжимать в руках штурвал ракетного корабля или с киноаппаратом в руках путешествовать по преображенной земле.
Я вижу его с книгой в руках. Книга еще пахнет типографской краской. На обложке моя фамилия, но его имя. О чем книга? Какие проблемы будут волновать писателей будущего? В книге моего сына я читаю главы, воскрешающие прошлое. Он воспевает величие Человека, который в день его рождения пролил свою кровь под Берлином, чтобы на земле навсегда воцарился мир.
Мой сын придумает чудесные машины, которые возьмут на себя тяжелый труд рабочего в поле и цехе.
Он будет стоять у пульта управления грандиозными электростанциями и каналами.
Завтра, завтра, человек будущего, я привезу тебя домой!
Неожиданно спускаюсь на грешную землю. Возьму тебя из больницы, сын мой, а другие, те, что сейчас вместе с тобой кричат в холодной комнате родильного дома? Они останутся. Они могут заболеть. Где-то рядом, у самого уха слышится знакомый голос:
— В нашем социалистическом обществе каждая мать — мать всех детей. Каждый отец — отец всех детей. Надо привлекать к ответственности за равнодушие к человеку.
Об этом говорил Андрей Михайлович Саратовский. Да, теперь я знаю, куда мне надо идти. Окна в здании обкома зашторены. Но я убежден: в кабинете у секретаря на стол падает мягкий свет лампы с зеленым абажуром.
Дежурный милиционер привычно козыряет, бросая мимолетный взгляд на протянутый мной пропуск. Он меня знает, я здесь частый посетитель.
В кабинет Андрея Михайловича дверь полуоткрыта. Он ходит по комнате, погруженный в свои мысли, свои заботы. Может быть, не стоит нарушать уединения секретаря в этот поздний час? А как же быть с Человеком? Он родился для будущего. Уже сегодня надо о нем думать. Я распахиваю дверь:
— Андрей Михайлович, у меня родился сын.
Секретарь смеется громко, раскатисто. В моей ладони его теплая, дружеская рука. Потом мы сидим в креслах и пьем ароматный чай с лимоном.
Мы говорим о Человеке, о советском человеке, завоеванном им величии на полях сражений и о том, как иногда еще наши люди принижают этого великого, прекрасного, мудрого, героического Человека.
Никогда я не был на исповеди. Сегодня впервые исповедуюсь перед своим единомышленником, другом. Говорю бессвязно, вспоминаю все, чем жил эти месяцы: о письме Урюпина и его гибели, о новорожденных и роженицах, которые лежат в холодных, грязных палатах, осененных распятием. Я вспоминаю тяжкие редакционные ночи, злые споры с Крутковским. Не о карьере, не о том, чья подпись будет стоять на последней странице газеты, идет спор, а о Человеке. Нельзя жить, не уважая Человека, унижая достоинство сослуживцев. Мне почему-то становится жаль Ивана Кузьмича. Он обворовал себя, он лишил себя счастья любить Человека.
Мы вместе выходим из обкома. Шагаем по улицам ночного города. Как быстро мы подошли к дому Саратовского. Он протягивает мне руку, между прочим замечает:
— Хорошо, когда в счастье человек помнит не только о своем сыне, но и о других людях.
Поражение Крутковского
1
Страсти утихли. Сквозь густую завесу табачного дыма едва угадываются лица. Группки сотрудников толпятся у дверей в так называемый «клуб редакции». В кабинетах нас ждут гранки, непрочитанные статьи, письма читателей. Но никто не торопится уходить. За дверью священнодействует счетная комиссия. Подсчитываются голоса коммунистов, отданные за новых членов партийного бюро, делегатов на городскую конференцию. Второй раз после организации «Зари Немана» проводится отчетно-выборное партийное собрание. Первое, собственно говоря, было выборным. Сегодня мы слушали отчет секретаря партбюро Платова.
В прениях, пожалуй, еще больше, чем членам партийного бюро, досталось коммунистам, возглавляющим редакцию. Основная тема — уважение к труду журналиста, создание творческой обстановки в редакции. Коммунисты справедливо говорили, что на страницах газеты много серых, не задевающих ни ума, ни сердца материалов. Названы десятки тем, подсказанных жизнью и обойденных редакцией. Борьба за ликвидацию хуторов, создание машинно-тракторных станций, трудоустройство инвалидов войны, распределение квартир — обо всем этом газета почти не пишет. Почему? Боимся острых вопросов, новых тем.
То и дело упоминаются фамилии Крутковского и моя. Товарищи говорили, что если один из нас скажет, что материал хорош, надо печатать, то другой обязательно найдет повод его забраковать. Это не совсем так, но ненормальности в наших отношениях мешают делу. Это я вынужден был признать в своем выступлении. Действительно, творческое начало в работе коллектива убито; совет, критика подменены окриком, грубостью. У кого появится свежая мысль после того, как его десять раз за день назовут ничтожеством и пособником врага! Газета — коллективное детище. Каждая статья должна появляться в результате здорового творческого соревнования. В своей речи я намеренно не говорил о Крутковском.
Редактор же меня не щадил. Он начал речь с того, что получил плохое наследство. Ему приходится работать с разболтанным, недисциплинированным, невежественным коллективом. Некоторые возомнили себя писателями, большими журналистами. Они готовы заполнять страницы своими очерками, зарисовками, публицистическими статьями. Он назвал меня, Самсонова, Криницкого и Платова людьми, не в меру расписавшимися.
— Я закрыл шлагбаум для их писанины, — с пафосом заявил редактор. — Партия требует от нас, чтобы мы соблюдали пропорцию, дозировку в материалах: шестьдесят процентов авторского и сорок своего. Но мы пойдем дальше. Пусть в газете будет девяносто авторского и только десять своего. Некоторые жалуются, что авторы не пишут. Что из этого? Пишите за них. Я не оговорился — пишите то, что они вам рассказали. На первый раз автор подпишет вами написанное, а на второй раз — сам напишет.
— Недостойный прием! — выкрикнул с места Соколов.
— Если в секретариате такие настроения, мы далеко не уйдем, — воинственно продолжил Крутковский. — Но безответственность отдельных коммунистов нас не может остановить. Впредь будет так — только тот сможет опубликовать свою статью, кто принесет девять статей посторонних авторов.
Правильная мысль о том, что надо улучшать работу с авторами, доведена редактором до абсурда. Фактически он призывает сотрудников фальсифицировать авторские материалы, обвиняет журналистов не в том, что они порой плохо пишут, а ругает за то, что они вообще пишут. Не случайно Самсонов вынужден начать свое выступление с банальной фразы: «Журналист потому и называется журналистом, что он должен уметь писать».
Самсонов, Криницкий правильно поставили вопрос о том, что главной задачей и редактора, и партбюро является забота о повышении журналистской квалификации, литературного мастерства нашего молодого коллектива. Надо искать авторов, которые умеют писать, надо, чтобы журналисты выступали, пусть не часто, но со статьями, которые привлекали бы внимание читателя. Нет, речь идет не о красотах стиля, а об острой постановке вопроса, ярком раскрытии характера человека, увлекательном рассказе о его подвиге.
Эта прописная истина вызвала гнев Крутковского. Он снова выступил и с яростью принялся громить «щелкоперов», «гонорарщиков», которых надо, мол, на пушечный выстрел не допускать к газете.
Споры не улеглись и после того, как прекратились прения. Во время обсуждения кандидатур в состав партбюро, которых, кстати, было выдвинуто на одну больше, чем предполагалось избрать, снова началась перепалка. Викентий дал отвод редактору, как человеку, не умеющему работать с людьми. Я выступил с самоотводом. Зачем избирать в состав партбюро редактора и его заместителя? Крутковский выступил против моего предложения. Дело не в том, что в партбюро коммунисты выдвигают руководителей редакции — это правильно. Вопрос о том, достойны ли руководители доверия коммунистов? Он снова напомнил о моих мнимых грехах, о которых писал в заявлении партийному бюро.
— Не самоотвод, а отвод, — резюмировал Крутковский. — Предлагаю отвести из списков для тайного голосования кандидатуру Ткаченко как человека, утерявшего политическую бдительность.
Выступил Платов и дал справку о состоявшемся партбюро и принятом решении. Потом я снова попросил слова и сказал, что снимаю «самоотвод», пусть голосуют за предложение редактора. Коммунисты решили оставить в списках для тайного голосования и меня, и Крутковского.
…Председатель счетной комиссии Задорожный распахивает дверь:
— Прошу заходить. Собрание продолжает свою работу.
Читают протоколы счетной комиссии. Подведены итоги голосования. Большинством голосов в состав партбюро избраны Самсонов, Криницкий, Маркевич, Платов и я. Забаллотированным оказался Крутковский. Причем против него из 18 коммунистов голосовали «за» только три человека. Редактор явно сник. Он сидит, низко опустив голову и, как мне кажется, стыдится смотреть в глаза товарищам. После такого провала, если у него есть совесть, следует подавать в отставку. Посмотрим, хватит ли для этого мужества у Крутковского.
Ночь Победы
1
Каждый по-своему представлял ночь перед Победой. Мне она всегда виделась в сиянии прожекторов, багряно-синей, звенящей оркестрами и звучными песнями. Сегодня она пришла в свисте и реве эфира. В стрельбе из всех видов оружия по черному шатру, нависшему над городом. Второй день ни в редакции, ни дома ни на минуту не выключали репродукторов.
Мы готовили все новые материалы для номера Победы. Накануне майских праздников Крутковский укатил на Волгу.
— За семьей, — сказал он, прощаясь.
Я знал, что он лжет. Никакой семьи он в Принеманск не привезет. После памятного собрания, не добившись на месте санкций против меня, он поехал «капать» в Москву. Где-то ему уже удалось нажать на нужную педаль. В обкоме товарищи предупредили, что на днях Москва интересовалась мной.
Все эти, обычно не дающие покоя мысли, молниеносно улетучиваются, когда ночную тишину оглушает торжественный голос московского диктора Левитана.
«Подписание акта о безоговорочной капитуляции германских сил», — вещает радио. Вскочила с постели Тамара, прижала к груди сына:
— Свершилось!
Звонок. Даже телефон звонит как-то по-особенному радостно. Снимаю трубку и сразу ору:
— Поздравляю!
— Дождались! — слышу голос Самсонова.
— Пошли в типографию, Сергей.
— Жду у универмага.
Ночной город не похож на себя. То в одном, то в другом окне вспыхивает яркий свет. Победа! Люди не хотят больше зашторивать окна. На Береговой улице останавливает патруль. У солдат в руках прижатые к автоматам ветки цветущей яблони.
— Документы.
Протягиваю удостоверение личности. Лейтенант освещает название газеты и вдруг, широко расставив руки, заключает меня в объятия. Троекратно, по русскому обычаю, целуюсь с лейтенантом и сопровождающими его солдатами.
— Свершилось, редактор, свершилось!
В типографии столпотворение. Сюда, словно по срочному вызову, сбежались не только все рабочие, но и сотрудники редакции. В корректорской, склонившись над столом, сидит Андрей Михайлович Саратовский, пишет статью. За его спиной, на диване — известный в Принеманске писатель. В руках у него блокнот.
Снова поцелуи, рукопожатия, поздравления.
Викентий Соколов тащит только что тиснутые полосы. Нет, не то! Типичное не то! Вчера еще все материалы для номера Победы были хороши! Сегодня заранее набранный материал кажется вялым, излишне рассудочным.
— Оставим только официальный материал. Свой — весь заново. Сегодня надо писать как никогда хорошо. Пусть каждое слово идет от самого сердца. Только тогда оно может лечь на бумагу.
Первым сдает статью писатель. Быстро читаю, посылаю на линотип.
«Война пришла к нам незваной. Теперь, когда враг капитулировал, мы вспоминаем о первых днях неприятельского нашествия», — так писатель начал свою статью. И это точно. Сегодня кажутся устаревшими вчерашние сводки Совинформбюро, полученные накануне днем приказы Верховного Главнокомандующего. Бои за Дрезден, чехословацкие города Яромержице и Зноймо, австрийские — Голлабрун и Штоккерау. Бои? Все кончилось, пора умолкнуть орудиям, гитлеровцы подписали акт о безоговорочной капитуляции! И в эти первые минуты мира вспоминается все как было — начало войны, горечь отступления, руины освобожденных городов, погибшие родные и друзья.
Диктую статью прямо на линотип. Сегодня все дозволено, все получается. Голос мой звенит, я говорю с пафосом, словно с трибуны.
— Свершилось! Ликует мир. Прислушайся, товарищ, ты слышишь, как бьется твое сердце?
Ко мне подошел Викентий. Положил руку на плечо:
— Прости, Паша, тебя зовет секретарь обкома.
— Попроси минутку подождать. Сейчас закончу статью.
— Он свою уже написал.
— Давай в набор.
— Не будешь читать?
— В полосе.
Линотипист держит руки на клавишах. Продолжаю диктовать:
— Убийцы у позорного столба! Ты чувствуешь, товарищ, легче стало дышать, посвежел воздух.
Ко мне подходит Андрей Михайлович. В руках у него стакан и бутылка с коньяком.
— Разрешите выпить, редактор, с линотипистами.
— За победу нельзя не выпить!
К стакану присоединяется кружка, сделанная из консервной банки.
— Да здравствует наша Победа!
Весело перестукиваются линотипы. Дружная, трудовая симфония. Никогда так не спорилась работа. Еще только утренние лучи солнца позолотили кресты костелов и церквей, а уже из типографии пошел по городам и селам пахнущий краской свежий номер «Зари Немана».
Наступил день мира. На первой полосе газеты от 9 мая 1945 года я размашисто написал:
«Сынок, ты родился во время войны, однако твоя память не сохранит ни зашторенных окон, ни воя бомб, ни пожарищ. Ты лежал в коляске, глядел в потолок, когда мы праздновали Победу. В этот день для тебя открылись безоблачные дали, над землей взошла заря счастья. Ее зажег Человек, наш советский Человек, он пролил кровь за твое счастье. Люби его и сам стань Человеком!
Сентиментально? Возможно. Но представляю, лет через двадцать пять — тридцать этот номер газеты попадется на глаза сыну. Уверен, что он с благодарностью подумает о нас, простых людях, которые порой трудно жили, иногда ошибались, но всегда верили в торжество своей идеи, были мужественными, а потому и одержали Великую Победу.