Выстрел
Он появился в нашем ауле года за три до начала колхозного строительства. Звали его Курбан. Он был высок ростом, молчалив, серьёзен; во всём его облике было что-то такое, что хотелось бы назвать благородством, что ли, и что как-то сразу выделяло его и отличало от местных уроженцев, людей хороших, но простых и несколько грубоватых. Едва он пересёк порог аулсовета, как из кибитки в кибитку понеслась весть, что в аул прибыл новый учитель, присланный специально для ликвидации неграмотности; в нашем ауле, где неграмотными были из десяти человек девять, такой человек не мог не оказаться в центре внимания. Не всем прибытие учителя показалось хорошей новостью: не успел он пройти по главной улице мимо кибиток, с любопытством оглядываясь вокруг и небрежно помахивая маленьким фанерным чемоданом, который, похоже, составлял всё его имущество, как за ним следом поползла весть, что основной задачей, которую новый учитель будет решать, это даже не обучение грамоте, а борьба против религии и обычаев.
Никто не знал, что испытывая вновь прибывший, когда проходил по аулу; сами мы к нему давно привыкли, но для свежего глаза здесь было чем полюбоваться. На юге аула, выдвигаясь к нему вплотную, стояли огромные, покрытые на склонах арчей горы, вершины которых зимой и летом покрывала белая пелена снегов. На севере раскинулась степь, поросшая полынью, которая наполняла воздух резким и чистым запахом. На востоке всё пространство было похоже на землю в первый день творенья. Там ничего не росло, кроме случайных трав и бесстрашных сорняков, ибо стоило только над горами появиться тучам, как с востока обрушивался мутный и безжалостно сметающий всё на своём пути селевый поток, неся в своих объятьях вывороченные с корнем огромные деревья, катя валуны и легко перебрасывая вниз вместе с коричневой мутной жижей остатки кустарников и вырванную с землёй траву. Земля, пригодная для возделывания и радовавшая глаз зеленью посевов, была только в стороне, примыкавшей к железной дороге, но это пространство принадлежало нескольким баям, которые с каждым годом становились всё богаче, чего, нельзя было сказать об остальных жителях аула, не живших, а перебивавшихся из года в год в ожидании не то счастливого случая, не то удачи. Единственное, чем мог похвастаться каждый житель аула, это были деревья: их было много, и они не принадлежали никому, то есть всем, но заслуга скорее всего откосилась к горному ручью Секизябу, который наполнял своей своевольной водой арыки. И вот на берегах самого ручья, как и на берегах многочисленных арыков деревья росли в изобилии, а тутовник и ива со временем разрослись так густо, что казалось выстрели — и пуля застрянет в ветвях.
Да, никто не знал, что именно предстало перед глазами приехавшего человека, который нёс с собою новый уклад в жизнь старого аула: он прошёл со своим чемоданчиком в аулсовет, оставил там своё имущество, а потом, едва смыв дорожную пыль, отправился бродить по аулу, словно всю жизнь только и делал, что занимался этим: как чудо, объяснить которое никто не в состоянии, было то, что встречая какого-нибудь уважаемого седобородого жителя аула, приезжий вежливо приветствовал его по имени, словно всю жизнь состоял с ним в родстве и шёл дальше, оставляя человека в сильной задумчивости; знал он и где находятся кибитки баев, где живёт, не зная нужды, наш единственный мулла, а где влачат свои дни и ночи бедняки. Это было похоже на чудо, но все мы знаем, что чудес не бывает. Всё разъяснилось, когда приезжий добрался до жилища Марал-эдже, той самой, что в ранней молодости потеряла мужа, и, не выйдя замуж вторично, растила дочь Абат, добывая средства к существованию тем, что лучше всех пряла шерсть и сбивала масло для продажи. Марал-эдже была женщиной бедной, но независимой и смелой, так что даже сторонники Оразали-бая, да и он сём, побаивались её острого языка. Вот она-то и раскрыла секрет: вглядевшись в лицо стоявшего перед ней высокого и худого парня, она вдруг всплеснула руками и, подойдя к нему, обняла, как собственного потерянного и вновь обретённого сына:
— Курбан, Курбан-джан, — повторяла она без конца, — Курбан. Ты не забыл нас, ты вернулся. Значит, это ты, бедняжка ты мой…
— Да, тётушка Марал, это я, — сказал Курбан и отвернулся, чтобы никто не видел, как на глазах у взрослого мужчины наворачиваются слёзы.
Так было разгадано и это чудо. Новый учитель оказался всем давно знаком. Ещё совсем мальчишкой в семнадцатом году он трудился за кусок чёрствой лепёшки в день у Оразали-бая, выполняя любую случайную работу. Никто не знал, кто он и откуда — он был сирота, каких немало было в трудное время, а сирота — это значит, что ты никому не нужен и заступиться за тебя некому: за всё время, что Курбан проработал на бая, он не слышал ничего, кроме проклятий и попрёков. И только у этой женщины. Марал-эдже, время от времени приходившей к байскому двору то сдать спрядённую ею шерсть, то отдать сбитое масло, находилось для большеглазого и вечно грязного мальчишки и доброе слово, и кусок мягкой, только что из тамдыра лепёшки. Кто знает, что видела Марал-эдже а Курбане — может быть одного из своих сыновей, которых ей не довелось родить по своей вдовьей доле. А может быть она думала в эту минуту о своей дочери Абат, которая росла хотя и в бедности, но всё же имела и дом, и свой угол и никогда не знала, что такое голод и зависимость от таких людей, как Оразали-бай и его ближние, которые с большим правом могли бы называться волками или шакалами, чем людьми.
Бывало так, что Марал-эдже приводила Курбана и себе, и вымытый, накормленный и обласканный мальчик играл с крохотной девчушкой, подхватывая её каждый раз, когда, споткнувшись, она готова была упасть.
Потом Курбан исчез и опять никто, наверное, во всём ауле так долго не вспоминал и не горевал об исчезнувшем мальчике, как Марал-эдже.
Прошли годы, и всё стало меняться: для таких, как Марал-эдже к лучшему, а для таких, как Оразали-бай к худшему, но не так быстро, чтобы Оразали-бай и все, кто связан был с ним делами, совсем потеряли своё значение и влияние. И всё-таки перемены происходили, и они были так же неотвратимы, как смена зимы весною: из маленькой девчушки дочь Марал-эдже превратилась в первую красавицу аула, заставлявшую многих парней беспокойно ворочаться по ночам в своих постелях, а пропавший сирота вновь появился в ауле. И хотя тощий и жалкий его чемоданчик из фанеры говорил, что большого богатства новый учитель не нажил, всё-таки следовало признать ещё одним необъяснимым чудом, что он выжил вообще, а уж то, что он не только выучился сам, но и взялся теперь организовывать первую школу в ауле, всё это сразу же поставило Курбана в центр внимания всего аула.
Вот каким был Курбан, которого, не стыдясь слёз, обнимала сейчас Марал-эдже.
— Почему ты ходишь по аулу, как неприкаянный, Курбан?
Будущий учитель помялся, а потом ответил честно;
— Я приглядывался да и спрашивал кое-где, не сдадут ли мне комнату хотя бы на первое время, пока не разберёмся со школой. Но что-то не слишком радушно меня здесь встречают. Даже те, у кого можно было бы остановиться, то ли не хотят, то ли боятся связываться со мной. Вот и пришлось провести две ночи не скамейке в аулсовете. Ну да ладно, я и не к такому привык…
— Я вижу, вырос ты и стал вроде учёным, — с обидой сказала Марал-эдже, — а в людях, похоже, разбираться не научился. Как ты мог обойти мой дом? Стыдись, Курбан, что мне приходиться говорить тебе такое. Если ты не побрезгуешь тем, что мы с Абат имеем, мы примем тебя, как самого дорогого гостя.
— Спасибо, Марал-эдже. Спасибо. Я ведь не сомневался… мне просто неудобно вас стеснять. Да и вот ещё что: боюсь, что кое-кому — Оразали-баю, например, может совсем не понравится, что я нашёл у вас приют.
— Пусть думает, что хочет. Я пока что сама хозяйка в собственном доме. Я никому ничего не должна, живу бедно, но свободно. Спасибо новой власти — она дала нам с Абат немного земли, отвела воду — что ещё нужно для счастья. Того, что мы сеем, нам хватает на прокорм, а кроме того мы и вяжем, и ткём, и шьём.
Ты, конечно, не помнишь, как мы жили? Только бы не помереть. А теперь и не сравнить.
— Я всё помню, Морал-эдже, — сказал Курбан. — Помню всё.
— Словом, больше тебе не придеться спать а аулсовете, — решительно заявила Марал-эдже. — Забирай свой чемодан и приходи сюда, как в родной дом, и можешь быть уверен, что и я, и Абат будем рады тебе.
«Абат, — думал Курбан, идя по пыльной аульной улице, Абат-джан. Годы проходят и маленькая резвая девчушка становится девушкой, при мысли о которой замирает сердце. Абат-джан»…
Солнце стоило у него прямо над головой, но он не замечал жары, впрочем, все влюблённые таковы и в этом ничего удивительного нет.
* * *
И так, новый учитель нашёл пристанище в скромной кибитке Марал-эдже и уже ничто не мешало ему взяться за работу. И он взялся, не надо думать, что это было лёгким делом. Несмотря на то, что Советская власть крепко держала все дела в своих руках, века отсталости не так легко преодолеть, если особенно они пустили такие глубокие корни в человеческих душах, Нужно было обойти весь аул, заглянуть и посидеть в каждой кибитке и снова, в который раз — и детям, и подросткам, и взрослым объяснить, зачем им нужно учиться, им, отцы и деды, прадеды которых не знали, что такое грамотность. А тут ещё Оразали-бай и его подпевалы, которым хотя и подрезали крылья, но похоже, не До конца. «Вот выучат вас и ваших детей, а потом увезут неведомо куда. А этот мальчишка, Курбан, воображает бог весть что сначала отъелся на байских хлебах, а теперь приехал сюда сбивать с толку правоверных…
Нельзя сказать, что все шли на поводу у муллы, бая и их сторонниках стариков-яшули, но и сказать, что таких не было — нельзя. Биться приходилось за каждого мальчика, а уж про девочек и говорить нечего, «Не дело девушке сидеть вместе с парнями». И Курбан снова и снова доказывал, говорил, убеждал. А Оразали-бай тоже со своей стороны говорил, нашёптывал и пугал, а поскольку многие в ауле были у бая до сих пор в долгу, то слова его находили слушателей. А злобу самого Оразали-бая против нового учителя подогревало ещё и то обстоятельство, что сын его, Туйли, здоровенный лоботряс, вечно болевший золотухой, спал и видел, как он женится на красавице Абат, и Оразали-бай не без оснований считал, что прибытие нового учителя может быть сильной помехой в этих планах.
Словом, у самого могущественного обитателя аула Оразали-бая были веские причины без всякой любви относиться к бывшему своему работнику, и если представлялась какая-нибудь возможность сказать о нём плохое слово, то добросовестный бай никогда этого случая не упускал.
Тем не менее дело хотя и медленно, сдвинулось с мёртвой точки: список всех неграмотных был составлен, и большинство детей так или иначе было привлечено к учёбе. Сам Курбан горел на работе, не зная устали. С самого утра он занимался с самыми маленькими, после полудня — с подростками, а вечером до поздней ночи давал уроки для взрослых. А вернувшись поздно вече-ролл в свою каморку, ещё долго жёг керосин, готовясь к занятиям. Он похудел, но глаза его горели всё тем же неукротимым огнём человека, вышедшего из тьмы на свет и ведущего теперь за собою других. Когда и чем он питался и сколько спал, не знал никто, кроме, может быть, Марал-эдже, которая говорила ему с тревогой:
— Э, Курбан, ты знаешь, что даже верблюда нельзя нагружать сверх меры. Даже у коня переломится хребет, если он возьмёт на спину больше, чем в силах унести. Посмотри, на кого ты похож. На, выпей чалу, съешь лепёшку, ложись пораньше спать. Ты же умрёшь, а кому радость — лишь твоим врагам.
Но Курбан лишь посмеивался.
— Кто из такой породы, как я, — говорил он, — тот крепче, чем конь с верблюдом вместе. Вот как только сумею убедить аульных женщин, чтобы отпустили на учёбу своих дочерей, как только открою первый женский класс, обещаю вам, Марал-эдже, что лягу и просплю целую неделю…
Но всё это было совсем не просто и до того, чтобы Курбан мог спать неделю подряд, было ещё очень далеко.
И тут неоценимую помощь оказала ему Абат. Она не только на виду у всего аула первой пошла в школу, но и уговорила двух своих самых близких подруг, Набат и Сульгун, пойти вместе с ней…
Дни сменялись короткими ночами, короткие ночи — длинными днями, дни складывались в недели, а недели в месяцы. Кто мог бы сказать, что не пройдёт и двух лет, а школа станет таким же привычным делом в ауле, как старый ворчливый ручей Секизяб, существовавший всегда. Теперь уже не было в ауле семьи, не связанной со школой, и даже противники обучения, такие, как Оразали-бай, отправивший в школу своего единственного сына Туйли, не могли отрицать её популярности, а вместе с ней и популярность учителя. И девушки, заводилой у которых по-прежнему была Абат, стали учиться, потихоньку втягиваясь в это новое и непривычное для них дело, а даже некоторые старики — вот уж поистине чудо, потянулись на курсы ликвидации безграмотности для взрослых.
Да, многое изменилось в селе, но более всего изменилась Абат, которую вольно или невольно, Курбан видел ежедневно. Из подростка, тоненькой девочки о детскими ещё припухлостями щёк, она вдруг вытянулась, ещё более постройнела, и толстые чёрные её косы вились по её груди, как две живые змеи.
Видел ли, успевал ли увидеть все изменения, которые происходили с дочкой Марал-эдже, вечно занятый постоялец? Да, да, и ещё раз да, но он никак не мог придумать предлога и найти подходящей момент, чтобы сказать ей об этом. Только мысли об этой девушке, похожей на прекрасную, залетевшую из других краёв райскую птицу помогли ему переносить и постоянное недосыпание, и нечеловеческие нагрузки: едва он вспоминал её сросшиеся брови, точёный ровный нос, огромные, широко распахнутые в мир глаза, он чувствовал, что у него, как у сказочного богатыря, прибывают силы, достаточные, чтобы разрушить горы и повернуть вспять горные потоки. Любая усталость проходила сама собой, и зима уже не казалась зимой, одним словом, всё, что можно сказать о влюблённом, можно отнести и к учителю Курбану, влюблённому в свою ученицу.
Ну а она? Она, конечно, тоже. Это только влюблённые считают, что никто в мире до них не испытывал того, что испытывают они: оставаясь где-нибудь в укромном месте наедине с собой, где она не рисковала быть услышанной, Абат без конца повторяла вслух имя Курбана, и дыхание у неё останавливалось. Но и она, воспитанная в строгих правилах, легче дала бы отрезать себе язык, чем первая позволила бы признаться молодому учителю в своих чувствах. Но ведь он-то мог! Ему-то, думала она, ничего не запрещало, если не прямо, то хоть намёком дать ей понять, нравится ли она ему. А вдруг нет? И свет от одной только мысли мерк в её глазах.
Всё видевшая и всё понимавшая Марал-эдже нередко без особенной надобности выходила куда-нибудь на минуту-другую, давая Курбану и Абат остаться хоть на миг наедине, и тогда в комнате становилось словно светлей от крови, приливавшей к щекам девушки, а Курбан смотрел в пол, не смея подмять взгляда, проклиная свою немоту, но так или иначе в одной комнате взгляды их хоть раз должны были встретиться — и они встречались.
И тогда Курбан говорил:
— Абат, если я скажу тебе кое-что, ты не расскажешь прежде времени маме?
Вот оно! Щёки Абат цвели пунцовыми пятнами, напоминая горные тюльпаны, а сердце билось где-то у самого горла…
— Что ты хочешь сказать мне, Курбан? — Она даже закрыла глаза и вся превратилась в слух, чтобы не пропустить ни единой буквы, ни единого слова, когда раздадутся слова, после которых можно будет открыть лицо, полуприкрытое рукавом, посмотреть глазами в глаза, и после этого никакие слова уже не будут нужны. Но Курбан говорил:
— Теперь, Абат, ты вполне твёрдо стоишь на ногах, ты моя лучшая ученица, сама можешь читать и писать. Я думаю, что настало время тебе помочь другим и мне тоже. Думаю, ты могла бы взять группу женщин в ликбезе и заниматься с ними в свободное время.
От обиды глаза у Абат наполнялись слезами.
— И это всё, что ты хотел мне сказать?
Курбан, бедный Курбан! Конечно, он сразу уловил обиду, прозвучавшую в голосе Абат, но разве имел он право надеяться, разве имел он права добиваться любви своей ученицы?
— Я многое мог бы сказать тебе, Абат-джан…
Обычно в это самое время — и кто скажет, кстати или некстати, возвращалась Марал-эдже. От её опытного взгляда не ускользал ни потупленный взор молодого учителя, ни горные тюльпаны, расцветавшие на щеках её дочери, в ушах которой ещё долго звучали долгожданные последние слова «Абат-джан». Появление Марал-эдже действовало на чувства молодых людей, как брызги, воды, попавшие на огонь: ведь если огонь не разгорелся как следует, его ещё можно притушить, но когда он раскалён, то от воды вспыхивает ещё сильнее… Всё это знала мудрая Марал-эдже и только улыбалась, глядя на учителя и ученицу, усердно углубившихся в свои уроки…
* * *
Помогать Курбану в его занятиях, говорить с ним о них, идти его путём — ни о чём лучшем Абат и помыслить не могла, и вкладывала всю душу в занятия своей группы, в которой занимались самые пожилые женщины аула. От того ли, что она так старалась заслужить похвалу своего учителя, или потому, что у неё самой были незаурядные педагогические способности, но занятия в её группе шли успешно, и многие женщины, пусть по складам, уже могли прочитать первые слова, так что похвалы в её адрес то и дело достигали ушей Марал-эдже, а что может быть сладостнее для матери, чем похвала в адрес её единственного дитя. И Марал-эдже была на седьмом небе от счастья. Видно само небо послало в их дом этого замечательного человека, Курбана, и в мечтах — а кто из матерей, имеющих дочь, не мечтает, она уже соединила вместе Курбана и Абат и, кто знает, может быть видела уже внутренним взором кучу внуков и внучек, бегающих по просторному двору. Но пока этого не было, и сна убирала свой двор до блеска в ожидании того времени, когда дочка и учитель вернутся из школы на свой короткий перерыв, готовилась к их возвращению: кипятила чай, выбивала кошмы.
В тот день, о котором идёт речь, она занималась как всегда уборкой во дворе, когда калитка заскрипела. Но это была не Абат, и не учитель Курбан. Кто-то стоял за спиной Марал-эдже, кто явно никуда не торопился. Человек, стоявший на пороге, постоял ещё немного, потом солидно кашлянул, давая понять хозяйке, что она могла бы обратить на него внимание. Марал-эдже ещё несколько раз для порядка взмахнула веником и только после этого, поставив его в угол, разогнулась и повернулась к воротам. То, что она увидела, поразило её до такой степени, что на несколько секунд она даже замерла, совершенно забыв, что яшмак «платок молчания», которым женщина всегда должна закрывать рот, разговаривая с мужчиной, заброшен у неё за спину. Впрочем, она тут же опомнилась, прикрыла рот платком и сквозь ткань его Марал-эдже сказала приглушённо и вежливо;
— Добро пожаловать в дом, почтенный ага. Проходите, прошу вас, Оразали-бай походкой уверенного в себе человека прошёл в дом и сел привычно на почётном месте на кошме. Он был одет в самую лучшую свою одежду и выглядел очень высокомерно.
Марал-эдже, как и полагается гостеприимной хозяйке, сказала:
— Отдохните, пожалуйста, ага. Чай сейчас будет готов, я давно уже поставила на огонь.
Но Оразали-бай величественным жестом остановил её.
— Не беспокойся насчёт чая, Марал, — сказал он. — Чай мы с тобою выпьем чуть позже. А сейчас у нас с тобою предстоят другие разговоры.
Оразали-бай степенно приглаживал свою белую, аккуратно подстриженную холёную бороду. Видно очень редко в его жизни ему приходилось выступать в роли просителя, и от этого его полное и ухоженное лицо казалось непривычно смущённым. Тем увереннее он пытался говорить. Но Марал-эдже, мгновенно понявшая всё, покорно опустилась у края кошмы, выражая полное послушание:
— Если вы не хотите чая, ага, то говорите, с чем пришли.
Оразали-бай откашлялся.
— Я пришёл к тебе с просьбой, Марал, — сказал он и издал звук, похожий на клёкот орла, «то по его представлению, похоже, должно было изображать довольный смех. — Да, Марал, я, Оразали-бай пришёл сегодня специально для важного для тебя и для меня в какой-то степени разговора.
Марал-эдже молчала.
— Вот я и говорю, — продолжал бай. — У вас, как говорится, товар, у нас — купец. — Он трижды сплюнул через плечо, чтобы отогнать злых духов. — Ничего не скажешь, Марал, дочь твоя, Абат, расцвела, как роза в райских садах, ничего про неё худого не скажешь. А я давно уже думаю, что пора остепенить мне моего наследника Туйли-джана. Ты знаешь, я не беден, а он всё после меня наследует. Ну, про Туйли я тебе тоже долго не буду рассказывать, он весь на виду, может кому и уступит из сверстников, но «то-то я такого не припомню.
Марал-эдже была воспитанной женщиной. Когда отец приходит сватать для своего сына невесту, его надо выслушать, чтобы он ни говорил. Вот почему, слушая славословия Оразали-бая в честь его покрытого болячками кривоплечего Туйли, Марал-эдже не рассмеялась ему в лицо, а сказала, как это и было положено, после некоторого раздумья:
— Спасибо, что ты зашёл навестить этот дом, ага. Породниться с таким домом, как твой — большая честь для любой семьи. Думаю, любая девушка с охотой стола бы женой твоего Туйли и твоей невесткой. Когда дочь моя Абат вернётся с занятий, я с ней поговорю. Сам знаешь, ага, принуждать её я не могу. Хочу, чтобы она была счастлива. Для этого всю жизнь и работаю, не разгибая спины.
Оразали-бай одобрительно кивал, слушая полные учтивости слова хозяйки. Он ни мгновение не сомневался, что услышит именно такой ответ. Надо было сойти с ума, чтобы не оценить чести и тех выгод, которые несла возможность породниться с самым богатым и влиятельным человеком. Поэтому, считая вопрос о сватовстве уже решённым, бай перешёл к другому.
— Ты умная женщина, Марал, знаю тебя давно, всегда уважал. И вот теперь никак не могу понять — зачем пустила паршивую овцу в своё стадо?
— Не понимаю, ага, про что вы…
— Ну, ясно — про что. Про этого, моего бывшего мальчишку-батрака, что кормился моими объедками, а теперь называет себя учителем. Никак не пойму, почему ты приютила его… ну, это я ещё согласен понять, ты женщина добрая, просто из жалости, как бродячую собаку. Но почему давно уже не прогнала в шею…
— Это вы, ага, про Курбана?
— А про кого же ещё? Мне даже имя его произносить противно. Скажу честно — мне очень не нравится, что он у тебя живёт. У тебя молодая дочь на выданье, а этот… Словом, каждая собака должна знать, где её подстилка. Если власти его прислали, пусть он и живёт у своей власти, как в первые дни — валяется на грязном полу в аулсовете. Я говорю это ещё и потому, что о нём, этом нечестивом и твоей дочке кое-кто уже начинает распускать разные слухи. Я-то им, зная тебя, конечно, не верю, но ты ведь знаешь наш здешний народ…
— На чужой, как говорится, роток, не накинешь платок, уважаемый ага, — спокойно отвечала Марал-эдже. — Моя дочь чиста, как снег на вершине Копетдага. А что и кто там говорит — я внимания не обращаю.
— Я же и говорю что верю тебе, Марал. Ты умудрённая жизненным опытом женщина, тебе не надо рассказывать, где белое, где чёрное, сама от себя можешь мух отогнать. Я просто поделился с тобою некоторыми своими мыслями, так сказать, почти по-родственному. Всё, что я хотел для первого разговора — это сказать тебе, что тут породниться должны красота и богатство. А всё остальное мы с тобою ещё обсудим, и не раз.
Ах, мудрый и богатый Оразали-бай! Он думал, что и тут выиграл удачным броском свою игру. Но недаром он сам признал, что Марал-эдже мудра и отличала белое от чёрного. Не только о сватовстве хотел говорить богач с бедной, но независимой вдовой. Как заноза, мешал ему бывший мальчишка на побегушках, бездомный и беззащитный сирота Курбан; но наткнувшись на вежливое сопротивление Марал-эдже, он решил не рисковать и отложить все разговоры до тех пор, пока девушка не войдёт в его дом. А уж тем…
И он поднялся с места, надел свои галоши, которые снял, когда садился на кошму, и, соблюдая степенность, важно направился к двери. По-хозяйски раскрыв обе половинки, он повернулся, откашлялся и, изобразив на своём холёном лице некое подобие улыбки, спросил пригибая по-бычьи голову:
— Значит, можно считать, мы договорились. Когда мне узнать ваши условия?
Марал-эдже вежливо, но твёрдо ответила:
— Вы всё узнаете, ага. Мы сами сообщим вам ответ.
* * *
Ответ стал известен Оразали-баю уже на следующий день. Произошло это случайно: Туйои, тот самый, которого, не жалея ярких красок и пышных слов, так нахваливал сватовший его отец, иначе говоря жених, на следующий же день после первого визита отца к Марал-эдже, визита, после которого Туйли почувствовал себя уже заправским женихом и в самом деле, а этот день недалеко от школы он столкнулся с Абат. После пересказанного отцом разговора с Марал-эдже, Туйли, хотя и не помнил себя от счастья, сразу решил, как говорится, натянуть поводья и показать, кто будет хозяином новой семьи. Поэтому, глядя на Абат с восхищением, которое, он всё-таки, как мужчина, постарался скрыть, он небрежно крикнул, обращаясь к девушке:
— Ай, Абат! Смотри, чтобы я тебя больше и близко возле школы не видел. Поняла?
Сначала Абат показалось, что она ослышалась. С ней вообще никто не говорил так грубо, а то, что позволил себе этот Туйли, на которого, без смеха и смотреть-то было невозможно, это уже переходило всякие границы.
— Поправь шапку, несчастный. — насмешливо сказала Абат. — Тебе наверное голову напекло на солнце, болтаешь, как полоумный. Это первое. Во-вторых, «эй» будешь говорить своей жене, если кто-нибудь согласится выйти за тебя замуж. Но насколько я знаю наших девушек, они скорее согласятся остаться до конца жизни незамужними, чем войти в твой дом.
Туйли стоял, широко раскрыв рог. «Это что же такое?» — было написано у него на лице. Ведь не кто-нибудь, а отец сказал ему вчера, что всё уже оговорено.
— Ты что, не знаешь, что мой отец приходил вчера к вам? — спросил он и незаметно поправил шапку, чтобы прикрыть золотушные болячки на виске.
— Знаю, — отрезала Абат. — Знаю, что приходил твой уважаемый отец. Только с чем он пришёл, с тем и ушёл. Можешь передать ему, что скорее на ладони вырастут волосы и Секизяб потечёт обратно, чем я соглашусь не то чтобы прийти в ваш дом, но даже слушать о таком женихе, как ты.
И повернувшись спиной к ошарашенному парню, Абат отправилась домой. А Туйли стоял, словно поражённый молнией, как соляной столб. Он ничего не понимал, ничего. Ведь отец же сказал ему, что это было яснее ясного…
Простояв так достаточно долго, словно ожидая, что Абат вернётся и всё это непонятное происшествие разъяснится само собой, но так и ничего не дождавшись, Туйли, утратив всю свою спесь, и ничего не поняв, по-поплёлся домой.
— Что с тобою, сын мой? — спросил его Оразалибай. — Получив в невесты самую красивую девушку, ты должен прыгать, как молодой жеребёнок, а ты плетёшься как кляча. Что случилось?
И тут наследник Оразали-бая объяснил, что именно случилось. И когда он рассказал об этом дважды, потому что с первого раза бай не поверил, — о, что здесь, было! Как вскочил Оразали-бай с ковра, как затопал ногами, как он ругался и плевался, какие проклятия призывал на головы своих врагов и какими карами грозил им. Накинув халат и едва не теряя калоши, он быстрым шагом пошёл по тропе, ведущей к дому Марал-эдже. Вернулся он скоро, и вид у него был мрачнее тучи. Да, изменились, изменились времена. Ушло безвозвратное старое доброе время, когда одного слова, одного намёка было бы достаточно, чтобы строптивую девчонку уже сегодня вечером за косы привели, нет, не привели — притащили бы ему во двор. А всё этот проклятый сирота, некогда из жалости пригретый им; будь времена иными, он давно успокоился бы на дне какого-нибудь старого колодца.
Но не таков был Оразали-бай, чтобы измениться из-за того, что другие времена. Вне себя, он метался по самой большой комнате своего дома, дёргал себя за бороду, плевался во все стороны и бормотал: «Не будь я Оразали-баем, если я не отомщу этому приблудному сыну чёрной свиньи. Он ещё проклянёт тот день, когда осмелился встать мне поперёк дороги…».
Он долго метался из стороны в сторону, и никак на мог придумать, как утолить сбою месть. В конце-концов, он бросил взгляд на сына, который сидел в углу, испуганно глядя на будущего Орззали-бая, будто проглотил язык. «Ну и наследника послал мне аллах. Не иначе, как за грехи», — подумал он. Но каким бы не был, его Туйли, он оставался его единственным сыном, и пренебрежение, оказанное ему, стрелой вонзилось в сердце Оразали-бая.
Наконец он сказал грубым голосом:
— Эй, жених! Садись-ка на коня и сию же минуту привези мне Гулбуруна. — Да, он придумал, как отомстить и восстановить свою честь. Гулбурун, его верный слуга, его раб, его бессловесная тень поможет ему, Гулбурун!
Туйли уже выезжал со двора на отцовском жеребце.
— Без Гулбуруна не возвращайся, — крикнул ему вслед Оразали-бай. — Ты слышал?
Ничего не ответив, Туйли изо всех сил хлестнул ни в чём не повинного жеребца плёткой.
А Оразали-бай, постепенно успокаиваясь, нетерпеливо поглядывал в окно, не в состоянии спокойно дождаться, пока он не увидит Гулбуруна.
Да, Гулбурун! Это был такой же сирота, как и Курбан, только если Курбан никогда не знал своих родителей, то у Гулбуруна они умерли от оспы, когда тому было десять лет. Он был такого же возраста, как Курбан, и нередко им вдвоём доставались после байских обедов одни и те же объедки, но если Курбан ненавидел бая и всех его прихлебал и только смотрел исподлобья на них своими чёрными глазами, то Гулбурун старался изо всех сил заслужить благоволение тех людей, которые бросали ему объедки и не считали за человека. И если не выдержав унижений, каждодневно выпадавших на его долю, Курбан ушёл куда глаза глядят в поисках судьбы, то Гулбурун отказался уйти вместе с ним, считая, что лучше синица в руках, чем журавль в небе и что лучше быть уверенным в куске чёрствой лепёшки, чем искать где-то на стороне неведомо что. И он остался у Оразали-бая, подарив ему самого себя и свою свободу. Он принимал лошадей у прибывающих на той гостей, чистил их, задавал им корм, поливал гостям на руки воду для омовения, таскал из кухни тяжёлые казаны с пловом и другой едой — едой, от которой его уделом были недоеденные остатки, ибо за всю жизнь ему ни разу не довелось сидеть гостем у полного блюда. Зато остатки и объедки он считал своей законной и заработанной платой за услуги, хотя чаще облизывал пальцы, чем держал в них кусок варёного мяса. Иногда он вспоминал Курбана, который неминуемо должен был погибнуть, и тогда его собственная, Гулбуруна, судьба, где он мог быть уверенным хотя бы в том, что не помрёт с голода, казалась ему совсем сносной. Со временем, когда после революции уже никто не умирал с голоду и не было необходимости подбирать с чашек то, что осталось после гостей, Гулбурун, работавший конюхом, не изменил своим взглядам, что лучше бая нет на свете людей, и являлся по первому же его слову, хотя вполне мог бы этого не делать. Это можно объяснить и многолетней привычкой и тем, что Оразали-бай в последнее время стал обращаться с Гулбуруном помягче, и вместо прежних приказов слышались лишь просьбы, которые просто душный Гулбурун выполнял с тем большим рвением, что Оразали-бай обещал ему поддержку при женитьбе, посулив внести за него часть калыма, как бы в счёт тех денег, которые он никогда не платил Гулбуруну за его многолетнюю службу; Гулбурун верил этому без всяких сомнений.
Вот и сейчас баю не пришлось долго ждать. Туйли нашёл Гулбуруна там, где тот дневал и ночевал — на конюшне; так что через четверть часа он вернулся во двор. За его спиной, ловко сидя на самом крупе жеребца, возвышался Гулбурун.
Оразали-бай лично вышел ему навстречу, что было само по себе необычной честью. Гулбурун был очень польщён. Если бы только видели это жители аула сём бай-ага выходит к нему навстречу, как к дорогому гостю, разговаривает, как с равным, говорит о том как скучал без него и даже слегка бранит, что он, Гулбурун, давно не появлялся в его доме, в то время как он, бай, относится к своему бывшему слуге, как к собственному сыну, а может быть, и ещё лучше.
Тут было от чего кружиться и не такой голове. Гулбурун расцвёл от сладких слов, грудь у него напряглась, спина выпрямилась, Не было такого дела, которого он не сделал бы для человека, оказавшего ему такой почёт.
— Может быть, есть какое-нибудь поручение для меня? — сказал он. — Только прикажи, бай-ага, луну с неба украду.
— Какая может быть служба, если встретились такие старые друзья, как мы с тобой, — отвечал Оразали-бай. — Скорее настало время мне послужить тебе, как ты когда-то мне служил. Знаешь, зачем я пригласил тебя? Хочу сдержать слово, чтобы ты, не дай бог, не подумал, что такой человек, как я, может данного слова не сдержать. Понял о чём идёт речь?
Гулбурун смотрел на бая, не в состоянии ничего понять.
— Нет, бай-ага, не понимаю, — признался он.
— Настало время, тебе жениться, Гулбурун. Ест я и пригласил тебя, чтобы поговорить на эту тему. Невесту я тебе присмотрел, сейчас я тебе её назову, калым я за тебя внесу. Если она тебе по душе — считай себя уже женатым.
У Гулбуруна даже уши покраснели от желания.
— Кто же она, почтенный Оразали-бай?
— Роза, — сказал он, при этом поцеловав кончики пальцев. — В садах аллаха и то не затерялась бы. Да ты знаешь, О ком идёт речь — о дочери Марал.
У Гулбуруна перехватило дыхание. Он не верил собственным ушам.
— Вы хотите женить меня на Абат?
— А ты имеешь что-нибудь против? Скажи — присватаем другую.
— Нет. Не надо другой, — залепетал Гулбурун. — Но ведь я, — и он показал на следы от оспы, обезобразившей его лицо в детстве, когда умерли его родители. — Ведь я… а ока…
— Красота украшает девушку. А мужчину украшает сила и храбрость, — изрёк Оразали-бай. — Но может быть ты в себе не уверен?
— Да я горы сворочу для вас, бай-ага за такое…
— Я только выполняю данное тебе слово. Правда, есть одно препятствие…
— Какое препятствие, — спросил, весь напружинившись Гулбурун. Не было такого препятствия, которого он не одолел бы.
— Курбан, учителишка, твой бывший дружок, вот какое.
— Не понимаю, бай-ага, — сказал в недоумении Гулбурун, услышав имя учителя. — Что может иметь Курбан против моей женитьбы?
— Я думал, ты умнее, — укоризненно покачал головой Оразали-бай. — Ты что, не слышал, что он сам решил стать её мужем. И без всякого калыма. «Другие, говорит, времена». Если ты, Гулбурун, не поспешишь и сам рук не приложишь, боюсь, упустишь своё счастье.
Гулбурун покраснел.
— Своего я не отдам никому. Если вы мне поможете — сегодня же выкраду её. Вы мне поможете, бай-ага?
— Как тебе не совестно сомневаться во мне, — укорил его бай. — Бери любого коня, найми одного-двух смельчаков, да и Туйли тебе поможет. Что ещё — деньги? Деньги я дам.
Гулбурун тряхнул завитками папахи.
— Считайте, что она в наших руках, — заявил он.
— Вот это речь настоящего мужчины, — одобрил Оразали-бай. — Теперь я узнаю настоящего смельчака. Отправляйся и всё подготовь, как следует, чтобы не было осечки.
— Осечки не будет, — заверил его счастливый Гулбурун.
Что в школе случилась беда, Курбан почувствовал ещё только подходя к дверям, которые, против обыкновения, были распахнуты настежь. «Наверное, ребята что-то натворили», — в сердцах подумал он и прибавил шагу. Но то, что он увидел, заставило его сжать кулаки; замок с двери был сорван, все парты разбиты, классная доска напоминала решето, а по глиняному полу будто провели плугом. Безмолвно, с тяжёлым сердцем смотрел Курбан на эту разрушенную классную комнату, которую и он, и его Мученики с такой любовью приводили в порядок. Сердце у него сжалось, когда он глянул на исковерканные парты, которые он, бывало, так любил вытирать влажной тряпкой, чтобы на них не было даже пылинки, — он вставал с первыми лучами солнца и спешил в школу, стараясь прийти раньше всех.
И вот теперь…
Некоторое время он стоял, словно в оцепенении, но затем резко взмахнул головой. Через час должны начаться занятия, и они начнутся, на что бы не надеялись те, кто разрушил школьный класс. Курбан притворил двери, с вывороченными петлями и быстрым шагом направился в аулсовет, где и застал секретаря комсомольской ячейки Курбанмурада, который всё понял и побежал по аулу созывать комсомольский актив, а учитель тоже бегом вернулся к школе, где уже собрались те ученики, которые занимались в это утро. С ними была Абат, которая явно ждала прихода Курбана. Лицо её было бледно.
— Мне кажется, я догадываюсь, чьих рук это дело, — сказала Абат.
— И я тоже догадываюсь. Ну с этим мы разберёмся, а вот что делать с детьми?
— Может, мне забрать их к нам домой и повторить с ними домашнее задание, — предложила Абат. — А вы тем временем займётесь рембнтом класса.
— Ты просто молодец, — просиял Курбан. — Придумала замечательно. Только поместятся ли у вас дома столько народу?
— Обойдёмся как-нибудь. Ведь говорят: в тесноте, да не в обиде.
— Тогда давай, Абат-джан, действуй. Сама понимаешь, мы не можем терять ни одного занятия. Ведь каждый, выучившийся грамоте, — это наша с тобою победа.
Дети потянулись за Абат, как нитка за иголкой. А Курбан, дождавшись комсомольских активистов с инструментами, засучив рукава, бросился в бой. Для начала утрамбовали заново и смазали глиной пол. Как смогли, привели в порядок наименее повреждённые парты, из обломков старой классной доски сделали новую, вполовину меньше старой. Но всё-таки в классе можно было заниматься, и молодёжь, утирая пот, стала складывать инструмент, попутно обмениваясь догадками о том, кто бы мог учинить такое. Мнения были самые разные, но в одном сходились все — это дело рук тех, кто видел в работе школы угрозу своей спокойной жизни, и в первую очередь Оразали-бай и ему подобные…
Договорились сообщить об этом случае в районную милицию, а ка будущий месяц установить комсомольскую вахту по охране школы.
Было далеко за полдень, когда Курбан вернулся домой. Абат как раз заканчивала занятия. Увидев Курбана, она просияла.
— Ещё немного, и они сами начнут читать, — сказала она. — Какая прекрасная профессия учитель.
Курбан улыбнулся.
— Вот и выбери её, Абат-джан.
Закончив урок, Абат отпустила учеников, и они, словно стая голубей, вспорхнули с мест. В этот момент Курбан с особенной нежностью смотрел на лицо Абат: оно светилось внутренним согнём, словно освещённое изнутри светом луны; в такие мгновенья ему хотелось взять в свою руку её длинные тонкие пальцы и не выпускать их никогда. Ах, если бы он был уверен, что Абат не обидится — он словно пушинку, подхватил бы её, и десять — нет, сто, двести раз обежал бы с нею комнату.
А Абат думала: «Нет, он не любит меня. Что с того, что он сказал мне сегодня дважды «Абат-джан». Это он мог сказать и случайно. А если бы он любил меня на самом деле, он не ограничился бы словами, придумал бы что-нибудь, чтобы дать ей понять…
И словно подслушав её мысли, Курбан сказал:
— А ведь ты прирождённая учительница, Абат… — и произнося эти слова, он будто невзначай взял в руку одну из её толстых кос, спускавшихся едва ли не до пола. — Я думаю, — продолжал Курбан, — что тебе надо передать кому-нибудь из комсомольцев, а самой целиком переключиться на преподавание в классах с детьми.
Ничего не отвечая, Абат тихонько потянула косу из рук Курбана и пальцы их нечаянно встретились. И словно молния ударила их обоих, сердца одновременно замерли и пустились вскачь, и снова Замерли, и вновь стали выстукивать, словно кто-то отбивал на бубне радостные и волнующие мотивы.
Первой опомнилась Абат:
— Отпусти, — попросила она и опустила глаза. И Курбан, не желая огорчать её чем-нибудь, выполнил, — не без сожаления её просьбу.
Не зная, чем заполнить возникшую паузу, Абат сказала:
— Хотела бы я знать, кто мог учинить такой разгром в нашей школе.
— Готов голову отдать на отсечение, — уверенно ответил Курбан, — это дело рук Оразали-бая и его дружков.
— Неужели они сами это сделали?
— Ну, для этого они слишком хитры. А точнее — слишком трусливы. Зачем им пачкать руки в таком грязном деле — найдутся ещё желающие, только мигни. Они, я думаю, ещё не на такое готовы, — добавил Курбан. Он хотел, похоже, добавить ещё что-то, но взглянув на Абат, промолчал.
* * *
Курюан знал, что говорил. Уже не раз и не два получал он анонимные предупреждения, что если не уедет из аула, ему несдобровать. Но учитель Курбан был неробкого десятка и испугать его нельзя было даже угрозой смерти. Некоторую предосторожность он, тем не менее, стал применять — старался не ходить в одиночку, особенно с наступлением темноты и не удалялся без проверенных людей в незнакомые места. Вопрос о безопасности учителя как и вообще комсомольских и партийных руководителей, обсуждался на собрании с участием приехавших из центра представителей милиции: в районе уже погибло трагически несколько товарищей, которых настигла выпущенная из-за угла вражеская пуля. Было предписано соблюдать особую осторожность не только вне дома, но и б самих домах. И всё же Курбан не мог удержаться от искушения, чтобы ещё раз не обойти дома тех, кто по разным причинам перестал посещать ликбез.
Он пошёл по кибиткам сразу после скончания занятий и твёрдо рассчитывал вернуться засветло, но не всегда получается так, как человек рассчитывает: восточные обычаи не признают торопливости и вежливость требует тем более неспешной беседы, чем важнее разговор. А поскольку разговор был для Курбана и для тех, с кем он говорил, очень и очень важный и поскольку это все были пожилые, а иногда даже очень пожилые люди, то беседа текла размеренно, а время летело быстро за пиалушкой чая и тёплыми, прямо из тамдыра лепёшками, и темнота, как это бывает на юге, пала на землю мгновенно и жизнь в ауле, к тому времени, когда Курбан смог, наконец, отправиться домой, уже почти замерла.
В ночной тишине, прерываемой лишь пронзительными трелями цикад, довольный завершённым днём, Курбан брёл домой, обдумывая завтрашние и послезавтрашние дела. Он брёл тропинкой вдоль арыка, сплошь заросший кустарником, и в темноте скорее угадывал, чем видел вырастающее на пути и склонённое над тропой тутовое дерево. Нет, он не забывал об опасности, которая могла его подстерегать, он помнил об этом всё время и был настороже просто эта настороженность чуть-чуть отошла под магическим влиянием южной тихой ночи и мыслей — разных, среди которых мысли о чёрных косах некоей юной ученицы занимали совсем не последнее место. Поэтому он почувствовал опасность мгновением позже, чем надо бы — как-то не так шевельнулись заросли со стороны арыка; он отметил это в ту же секунду, когда раздался выстрел. По инерции он сделал ещё два шага вперёд и мягко, почти без звука опустился поперёк тропинки; остатками сознания он уловил топот, удаляющийся от него. Губы его скривились в презрительной улыбке. Была боль, но страха не было — страх владел теми, кто убегал сейчас в ночь.
«Трусы»… — прошептал он и тоже погрузился в ночь.
Он был уже близко к дому, поэтому выстрел в ночи услышали и Абат, и Марал-эдже, в сильном беспокойстве уже давно ожидавшие Курбана. От звука выстрела обе вскочили на ноги и прислушались, но сверчки, на мгновение прекратившие свои трели, затрещали снова, а больше ничего слышно не было.
— Почудилось, — дрожащим голосом, сама не веря в свои слова, проговорила побледневшая от страха Марал-эдже. Абат решительно направилась к двери.
— Это стреляли в Курбана, — сказала она. — Я уверена в этом.
— Дочка, не ходи, — Марал-эдже подбежала к двери, ведущей во двор и загородила её своим телом. — Подожди, может, подойдёт кто-то из мужчин. Может быть те, кто стрелял, сидят там и специально ожидают…
Аабат решительно потянула ручку двери.
— Мама, пусти меня. Я всё равно пойду. Это стреляли в Курбана, что бы ты ни говорила. Он лежит там, может быть я ему нужна, я помогу ему. — Пусти меня. — Но Марал-эдже, казалось, утратила свойственное ей мужество:
— Заклинаю тебя, доченька, не оставляй меня. Я…
Но она не договорила. Какая-то сила отбросила её от двери и на пороге появился человек огромного роста с лицом, закрытым куском тёмной материи. В руках у него был наган. Он пошёл прямо на перепуганных женщин и тут же за его спиной выросли двое. Человек с наганом предупредил:
— Вздумаете пикнуть — пожалеете. — Затем кивнул головой тем двоим: — Свяжите их.
С Марал-эдже двое расправились мгновенно: её же платком заткнули рот, сверху набросили ещё один и спеленали, точно куклу, верёвками.
— Она нам не нужна, — сказал тот, с наганом. Теперь главное… — и он кивнул головой в сторону Абат.
Но та уже пришла в себя. Даже двоим сильным мужчинам нелегко было справиться с девушкой, сопротивлявшейся, как пантера. Только когда на помощь им присоединился третий, Только тогда они сумели повалить её на пол и стянуть верёвкой руки за спиной, заткнув рот платком. У всех троих с расцарапанных лиц струилась кровь, все трое тяжело дышали.
— Сатана, а не девка, — сказал один.
— Да, такую надо поискать.
— Хватит болтать, — оборвал их великан с наганом, который он небрежно сунул в карман халата. — Нам не за болтовню платят деньги.
С этими словами он, словно пушинку, подхватил спелёнутую Абат и, не обращая никакого внимания на извивавшуюся в напрасных усилиях освободиться Марал-эдже, шагнул из комнаты. Осёдланная лошадь пошатнулась под двойной ношей. Сообщники, выскочив след за ним, тоже легко взметнулись в сёдла и все трое погнали лошадей в направлении пустыни. Ещё некоторое время связанная и не оставлявшая попыток освободить с Марал-эдже слышала конский топот. Когда он затих, затихла и она.
* * *
Доехав до окраины аула, тройка налётчиков, получив заранее оговорённую сумму, на которую ушли едва ли не все сбережения Гулбуруна, передала ему добычу и повернув коней, растворилась в темноте, а Гулбурун, Туйли и доверенное лицо Оразали-бая, некто Атакиши, углубились в пустыню. Атакиши, служивший проводником, ехал первым, за ним двигался Гулбурун, прижигавший к себе безмолвную Абат, последним был Туйли; маленький отряд по приметам, известным лишь проводнику, двигался по направлению к колодцу Кырк-Гулач, где издавна со всей своей семьёй и несметным богатством осел и хозяйничал, как полновластный владыка, младший брат Оразали-бая — Алтыли. Сам Оразали-бай тоже был сегодня здесь; у брата в полной безопасности он и решил справить свадьбу своего наследника Туйли с похищенной Абат. В том, что она будет похищена и доставлена в пески, у него не было никаких сомнений — настолько, что он даже привёз с собою загодя из аула муллу для свершения свадебного обряда; он же передал брату свою просьбу приготовить для обитателей Кырк-Гулача и других близ нежащих колодцев достойное их рода свадебное угощение. Надо ли говорить, что младший брат, любивший и уважавший старшего, сделал это? Мычап скот, горели костры для приготовления пищи, семьи баев, их жёны и дочери, сыновья вытаскивали из бабушкиных сундуков украшения и наряды, а бедняки — те тоже радовались предстоящему даровому угощению и возможности наесться досыта, хотя пока что, в ожидании этого самого угощения, им приходилось гнуть спину у жарко пылающих очагов.
Оразали-бай не сиделось на месте, Он то вставал, то снова садился на килим, палас из шерсти, расстеленный специально для него под навесом; он то хватал в руки пиалу со свежезаваренным чаем, то вскакивал вновь, опрокидывая чайник, и вновь устремлял свой взор в ту сторону, откуда должны были появиться ожидаемые им всадники. Плохое настроение старшего брата не на шутку огорчало младшего, и он не отходил от него ни на шаг. Вот и теперь он присел перед Оразали-баем на корточки и озабоченно спросил:
— Хорошо ли ты себя чувствуешь, дорогой ага? Твоё лицо опечалено.
— Да уж, — нехотя признался Оразали-бай. — Что-то я волнуюсь. На душе неспокойно.
— Не опозориться бы нам перед гостями, — сказал Алтыли. — Ты видел, мой ага, сколько их собралось по твоему приглашению. От самых дальних колодцев явились, никто не посмел пренебречь нашим приглашением. Как ты думаешь, почему Туйли запаздывает?
— Ума не приложу, — признался старший брат. — Всё должно было пройти без сучка, без задоринки. Те люди, с которыми договорился Гулбурун, украли бы жену самого падишаха, если бы им как следует заплатили. Твой проводик не мог заблудиться?
— Что ты, ага! Он здесь родился и вырос. Он найдёт сюда, путь даже завязанными глазами. Я вот думаю о другом — не мог Туйли раньше времени проговориться Гулбуруну, что тот останется в дураках и невесту привезёт для другого? А?
И снова старший брат вынужден был признаться:
— Да, такое случиться могло.
— Надо было предупредить его строго, ага.
Оразали-бай недовольно посмотрел ка младшего брата.
— Можешь не сомневаться, я предупредил, как надо. Но…
Помолчали.
Затем Оразали-бай сказал:
— У этого самого Гулбуруна всегда с собою есть нож, которым он действует так же ловко, как женщина иглой. А может он достал и другое оружие. Если поймёт, что его провели, может наделать беды. Не думаю, что он пойдёт против меня, но всё же… Так что скажи своим людям, чтобы не выпускали его из виду ни на минуту, а то он превратит нам свадьбу в поминки.
— Не беспокойся, мой ага. Он не успеет и пикнуть, как превратится в бледный труп.
— Ну, этого не надо, — сказал Оразали-бай. — Он мне полезен.
— Тогда надо посулить ему другую, ещё лучшую девушку. Для него с его рябой рожей и любая девушка — счастье.
На том и порешили.
А Туйли и Абат всё не было и не было.
Люди, собравшиеся повеселиться на свадьбе самого богатого человека в округе, мало задавались вопросом, — кто жених и откуда невеста. Свадьба есть свадьба, остальное никого не касается. И поэтому, собравшись вместе, прибыв из ближних, но так же из очень дальних мест, люди старались забыть однообразные будни, наполненные заботами и тяжёлым трудом. Девушки, позванивая старинными украшениями, с нетерпением ждали, когда наступит обряд снимания сапог и развязывания кушака; они были готовы к тому, что, дурачась, будут убегать от плётки жениха, когда попробуют заглянуть в лицо невестке байского сына; и ещё они ждали, когда будут подняты крышки с котлов с пловом и поданы бараньи головы, и всё то, что жарилось и варилось повсюду.
По мере того, как шло время, веселье затихало. Было уже далеко за полдень, а долгожданных всадников всё не было. Оразали-бай уже не мог усидеть под навесом, он уже не хотел ни чая, ни еды. Он мерил большими шагами пустыню, а за ним, как нитка за иголкой, шаг в шаг вышагивал Алтыли.
Всё было напрасно.
Когда солнце перевалило за полдень, все отправились по кибиткам, устраиваясь, кто где может. Котлы с так и никому не поданной едой, остались греться на едва тлеющих очагах.
* * *
Получив желаемое, Гулбурун и его спутники с полчаса нахлёстывали коней, углубляясь в пустыню. Когда последние огни аула стали не видны, а лошади покрылись потом, была сделана первая короткая остановка, во время которой Абат развязали рот — ведь теперь её крика не услышал бы никто. И снова, сжатая железными лапищами Гулбуруна, тряслась Абат в его седле, и снова летел из-под конских копыт остывший за ночь утренний песок.
Никогда ещё за свою жизнь Гулбурун не был так счастлив. Красота Абат его ошеломила, каждое прикосновение к ней — обжигало, словно он брал в руки раскалённое железо. Ему, всегда последнему в этой жизни, отмеченному только непереходящей бедностью и отметинами оспы на лице, ему наконец по воле бая улыбнулась птица счастья: он вёз в своём седле самую красивую девушку аула и эта девушка предназначена волею судьбы и Оразали-бая ему в жёны. Поистине, стоило вытерпеть в этой жизни всё, что вытерпел он, Гулбурун. Зато теперь!
Он ощущал теплоту тела девушки, улавливал её дыхание, он был весь во власти неведомых ему желаний и ощущений. Не будь рядом с ним Туйли и Атакиши, участь Абат была бы решена без всякого муллы, тут же, на прохладном и ещё не нагретом песке. Необходимость ещё чего-то ждать, когда эта нежная, красивая девушка была в его руках, приводила его в бешенство.
Но сходные чувства испытывал и Туйли! Ведь это его невесту стискивал сейчас этот неотёсанный болван Гулбурун, который был настолько глуп, что всерьёз мог поверить, что Оразали-бай мог отдать ему такую красавицу. Какой идиот! И это он там позволяет себе. Подстёгиваемый ревностью, он огрел коня плёткой и поравнялся с Гулбуруном. Но тот не обращал внимания на сына бая, как если бы того вообще не существовало.
— Я думаю, ты устал уже, — сказал Туйли. — Можешь тогда передать девушку мне.
Гулбурун даже не ответил ему. Туйли не понял, слышал ли его Гулбурун — во всяком случае, тот ничем не дал этого понять. Тогда на помощь Туйли пришёл Атакиши — он знал, кому предназначалась их добыча и, конечно, счёл необходимым поддержать сына Оразали-бая.
— Раз Туйли хочет, чтобы девушка сидела в его седле, — сказал он, придерживая коня и обращаясь к Гулбуруну, — следует его уважить.
Но Гулбурун молчал. Чего они там лепечут, эти двое? Отдать девушку, чтобы она сидела в седле покрытого коростой сопляка Туйли?
Он бросил высокомерный взгляд на того и другого:
— Я справлюсь со всем без вашей помощи.
За такие слова слуга, забывший своё место, заслуживал удара плёткой. Но Туйли вовремя вспомнил наказ отца не вызывать у Гулбуруна никаких подозрений. Поэтому он решил отложить этот разговор до следующего раза.
Маленький отряд вновь остановился, чтобы дать коням чуть-чуть отдохнуть. Абат тоже выглядела измождённой, хотя за всё время не произнесла ни слова. Поскольку не приходилось опасаться, что она может убежать, да и до цели оставалось не более часа хода, Гулбурун развязал ей руки.
Перекурив, они снова собрались в путь. Вот тут-то байский сын и решил, что пришла пора взять игру в свои руки. Подойдя к Гулбуруну, он по-хозяйски постучал рукояткой плети о ладонь.
— Эй, Гулбурун, — сказал он повелительно, подражая своему отцу, — я сейчас сяду в седле, а ты подашь мне девушку.
Гулбурун медленно повернулся к нему всем телом:
— Это ещё почему?
— Хватит валять дурака. Потому, что я так сказал. И ещё потому, что моя невеста должна приехать к колодцу в маем, а не в чужом седле.
Гулбурун оскалил крепкие жёлтые зубы, как волк, увидевший, что его окружает стая собак.
— Как ты сказал, Туйли? Твоя невеста?
Туйли издевательски засмеялся:
— А ты и впрямь поверил, что твоя? Это с твоей-то рожей…
В руке Гулбуруна холодно блеснуло лезвие ножа:
— Повтори, что ты сказал…
Туйли попятился. На выручку ему пришёл Атакиши:
— Не переживай, Гулбурун. Даже если бай передумал и отдаст Абат своему сыну, он обещал взамен дать тебе любую, другую, на которую упадёт твой взгляд.
— Пусть её отдаст своему сыну, — отрезал Гулбурун, не пряча ножа.
Атакиши захохотал:
— А ты и впрямь деревенщина, Гугбурун. Совсем не понимаешь шуток. Неужели ты думаешь, что для байского сына нужна та же невеста, что для тебя. За него пойдёт любая девушка, о которых ты и представления не имеешь, верно, Туйли? Бери, бери свою невесту и вези её поскорее, а то весь плов остынет. Да спрячь свой нож, а то как бы не потекла молодая кровь раньше времени.
Туйли, криво улыбаясь, вставлял ногу в стремя.
— Мне такой невесты, что касалась рука Гулбуруна, и даром не надо, — пытаясь говорить как можно равнодушней, сказал он.
Гулбурун подсадил Абат в седло и спрятал нож, Туйли и Атакиши уже были готовы, а Гулбурун, подозрительно глядя то на одного, то на другого, медлил. Неясная тревога пробралась в его сердце. Здесь, пока ещё можно, он мог бы, не боясь ни Туйли, ни Атакиши, повернуть коня и скрыться в надёжном месте, где его никто не разыщет. Совсем иначе будет, когда он окажется окружённым со всех сторон людьми Оразали-бая, Длинный нож хорош в короткой схватке, а против десятерых он бесполезен. Вот почему, вдев ногу а стремя, он всё не садился в седло. Атакиши, недовольно морщаясь, подъехал к нему.
— Долго ли ты ещё будешь, — начал он и вдруг замер. Потом несколько секунд глядел за спину Гулбуруну, в ту сторону, откуда они пришли, затем лицо его исказилось гримасой страха.
— Погоня! — изменившимся голосом крикнул он и, не ожидая больше никого, хлестнул плёткой своего ахалтекинца. Туйли, бросив отчаянный взгляд на Абат, а затем на исчезающего в белёсой пыли проводника, справедливо решил, что жизнь дороже невесты и тоже огрел коня плетью. И хотя погоня была ещё далеко и скорее угадывалась по белёсому столбу пыли, быстро перемещавшемуся по пустыне, эти двое, опустив поводья, решили не рисковать.
Вот и остался Гулбурун один на один с девушкой, как ему и хотелось. Но теперь он думал, как замести следы и унести ноги. Он рывком бросил тело в седло, но не успел тронуться с места, как Абат, которая сидела вся собравшись в комок, рванула поводья и в ту же секунду покатилась по песку, увлекая за собой и Гулбуруна, так и не успевшего вдеть в стремя другую ногу. От неожиданного рывка лошадь понесла, волоча отчаянно ругавшегося Гулбуруна. Он пытался высвободить ногу, но лошадь пугалась ещё сильнее и, описывая широкий круг волочила Гулбуруна по барханам.
Абат, стоя на гребне бархана, махала руками всадникам, которые с каждой минутой становились ближе.
Гулбурун с проклятьями обрезал стремя и, ударившись головой о землю, некоторое время оставался недвижим. Придя в себя, он с ножом в руках бросился к стоявшей ка вершине бархана Абат, но наперерез ему уже мчались двое. На ходу они вскинули винтовки, и две пули взрыли песок у самых ног Гулбуруна. В бессильной ярости он упал на песок, и рука его с зажатым в ней ножом с силой вонзилась в склон бархана по самую рукоять.
Быстрее джейрана рванулась Абат вниз к всаднику, у которого сквозь марлевую запылившуюся повязку бурым пятном проступала кровь. Он неловко соскочил с коня и в тот же момент Абат прижалась к нему.
— Курбан, любимый!
— Абат-джан…
Два возгласа, раздавшиеся одновременно, слились в один. Абат вся дрожала, она даже не заметила, как заветное слово слетело с её губ, Всю долгую дорогу, которая, наверняка, кончилась для неё смертью, ибо она решила скорее покончить с собою, чем оказаться добычей Туйли или Гулбуруна, она думала не о себе, а о выстреле, эхо которого всё ещё стояло у неё в ушах, и о Курбане. Если бы сейчас надо было громогласно, всему свету заявить, что без Курбана для неё нет жизни, то она, отбросив всякую стыдливость, заявила об этом всему миру. Она обнимала его повторяя: «Ты жив, жив».
Внезапно тело Курбана стало оседать и он, потеряв сознание, упал у её ног.
— Курбан!
Услышав её крик, всадники, деликатно оставившие их наедине, обернулись, несколько человек спешились и бегом бросились к Абат. Один из них склонился над Курбаном.
— Большая потеря крови, — сказал он, — ему нельзя было ехать с нами. Но разве можно было его удержать?..
Абат стояла на коленях около Курбана, её слёзы падали прямо на его лицо. Курбан открыл глаза, пошевелился и попытался сесть, но не смог. Двое товарищей помогли ему подняться, посадили в седло.
— Мы поедем слева и справа от тебя, поедем медленно, — сказал тот, что был постарше. — Выдержишь, Курбан?
— Выдержу. — Глаза Курбана остановились на заплаканном лице Абат, он улыбнулся ей одними губами и повторил: — Выдержу.
Абат, сидя за спиной вожака комсомольцев Мурада, который услыхав выстрел, бросился на помощь, а потом организовал погоню, не отрываясь смотрела на самого близкого ей теперь человека.
А Гулбурун? О нём как будто все забыли. Где он упал на склоне бархана, там и остался лежать, время от времени скрипя зубами. Зачем, почему он поверил Оразали-баю, зачем, почему он не всю жизнь не с теми, к кому принадлежал по рождению и судьбе?
Поздно было теперь задавать эти вопросы.
Один из всадников подъехал к нему.
— Хватит лежать, поднимайся, — сказал он. — Иди впереди нас. В ауле будем судить тебя перед всем народом, Гулбурун.
— Я, — сказал Гулбурун, — я…
Он стоял, глядя на носки своих сапог.
— Знаем, что ты был не один. Дружки твои тоже получат своё, от нас они не уйдут… За всё ответите вместе.
Только один — следующий день — школа не работала. А потом — уже вместе, в неё, рука об руку, пришли Курбан и Абат.
Смерть убийцы
Никто не знал истинных размеров богатства Хайдар-бая: на любом из пастбищ, доходящих до кромки песков, паслись его несметные отары; ему принадлежала добрая половина земли в ауле и половина воды; без счёта держал он в ауле рабочий скот, втридорога сдавая его в наём неимущим, одним словом, у него были все основания считать себя счастливейшим из смертных.
Но сам он себе таковым не считал. Каждому человеку, каким бы он ни был, чего-то не хватает, одному того, другому — другого. И Хайдар-бай не был исключением, ибо его природа обделила тем, что в изобилии давала последнему бедняку аула — детьми: да у могущественного человека не было ни дочери, ни сына. В народе говорят, что сын — это начало счастья, дочь же — успокоение душе. Так вот, если верить тому, что говорит народ — а как этому можно не верить, Хайдар-бай и его душа были обделены счастьем и лишены успокоения, и тут уж никто не завидовал ему.
Может быть он был одинок? Конечно, нет. Была у него жена, но детей не было, потом появилась вторая, затем третья. Прошло несколько лет, как по огромному дому Хайдар-бая ходили молчаливые и покорные три жены, но детские голоса не звучали в этом доме, словно на нём висело проклятье. И вот, наконец, его мученья кончились: вторая жена принесла ему сына. Надо ли говорить, насколько счастлив был бай, ведь он был уже совсем не молод; надо ли говорить, что мать его наследника сразу стала занимать совершенно особое положение в его доме, где две другие жёны были превращены в простых служанок. Это и сгубило её: ведь зависть легко переходит в ненависть, а там, где есть ненависть, живое становится мёртвым. Так произошло и здесь: и ребёнка, и его мать вскоре нашли в их постелях мёртвыми. Что при этом испытывал Хайдар-бай, говорить не будем, скажем о другом: как только он дознался, что причиной его несчастья была старшая, некогда горячо любимая им жена, он убил её собственной рукой и в один день справил сразу трое поминок.
И природа, похоже, тоже посчитала, что пришла пора Хайдар-баю получить от неё свою долю справедливости: вскоре после только что описанного злодейства и несчастья, младшая жена бая, восемнадцатилетняя Энетач стала привередлива в еде. Бай возблагодарил аллаха и приставил к Энетач трёх прислужниц, которые сдували с будущей матери даже пылинки, не давая ей ударить пальцем о палец. А потом, в положенный срок в жизнь Хайдар-бая вошла девочка, похожая на мать и подобная только что расцветшему свежему цветку — ей дали имя Гызылгюль — красный цветок. Но не сошло успокоение в суровую душу Хайдар-бая, да и не успокоения он ждал. Он ждал наследника: сына. Поэтому он холодно поздравил жену с рождением дочери и вознёс к аллаху молитву о ниспослании ему мальчика. Но проходили год за годом, а молитва бая всё ещё, похоже, находилась в пути. Наконец, на седьмой год после рождения дочери, в то время, когда стареющий бай подумывал о новой свадьбе, небо дало знак, и Энетач принесла ему сына, полного, крепкого мальчика с чёрными кудрями. Он был похож на игрушечного верблюжонка и вскоре стал всеобщим любимцем: имя ему дали Бугра.
Вот теперь у Хайдар-бая были все основания считать себя счастливым. И он с удвоенной энергией принялся умножать свои богатства — ведь теперь у него рос наследник.
Время шло. Совершилась революция, но Хайдар-бай жил по-старому. Гызылгюль, которая с детства обещала вырасти красавицей, выполнила то, что обещала. Она достигла совершеннолетия в тот Самый год, когда её брат пошёл в школу. Гызылгюль в школу не ходила, поскольку её отец был твёрдо убеждён, что там девушке не место. Другое дело наследник — мальчик должен вырасти грамотным, это Хайдар-бай понимал.
Однажды, когда в доме никого не было, кроме Гызылгюль, Бугра вернулся из школы раньше, чем всегда. Лицо у него было заплаканным. Войдя домой, он отбросил в сторону книжки и тетради и, всхлипывая, бросился на кошму. Гызылгюль, присев возле братишки, ласково спросила:
— Ты почему плачешь, Бугра?
— Меня задразнили в школе.
— Тебя? Кто же тебя может дразнить?
— Все. Все мальчишки аула.
— Но как? Что они тебе говорят?
— Стоит нам выйти после уроков на перемену, как они все кричат мне: «Байский сын, байский сын, у тебя отец кулак…».
Что могла сказать, чем утешить Гызылгюль своего маленького брата? Она была взрослая и многое из того, что было тайной для Бугра, она уже знала. Знала она и о том, что Хайдар-бай отказался вступить в колхоз и что он по-прежнему богаче всех в ауле, и что немалая часть жителей работают для того, чтобы Хайдар-бай становился ещё богаче. Ей очень хотелось бы, чтобы их семья ничем не выделялась, чтобы их стада влились в общее колхозное стадо; но мало ли чего ей хотелось? Ей, например, до смерти хотелось ходить в школу, стать грамотной, но зная крутой нрав Хайдарбая, она боялась даже заикнуться об этом, тем более не могла она ничего сказать отцу о колхозе.
Вздохнув, она погладила брата по кудрявой голове:
— А ведь они говорят правду. Бугра-джан.
— Как правду, Гызылгюль?
— А ты подумай сам. Много у нас овец?
— Очень много.
— Вот видишь. А зерна, денег, скота?
— Тоже.
— А сколько людей на нас работают: пасут наших овец, доят коров, прядут для нас шерсть, ткут нам ковры. Много?
— Много, Гызылгюль.
— Вот почему и дразнят. Ведь бай — это тот, у кого самое большое богатство. Значит, наш отец, самый богатый в ауле, и есть бай. И он не хочет поделиться своим богатством ни с кем. А в это время другие, кто много беднее, отдают в колхоз своего единственного верблюда, последнюю лошадь, свою землю и свою воду. Даже маленькие виноградники во дворе готовы отдать, чтобы не было больше ни богатых, не бедных, чтобы все были счастливы.
— А почему же наш отец не хочет этого?
— Потому что он и так всё имеет. Сейчас он самый богатый и всё от него зависят. А когда организуется колхоз, всем найдётся работа на общую пользу и никто не захочет работать на нашего отца, а будут работать Друг для друга. Но пока что этого ещё нет — вот почему и говорят нам, что мы байские дети, понял теперь?
— Теперь понял. А откуда ты всё это узнала?
— Я? — Смутившись, Гызылгюль покраснела и стала ещё красивее. — Я узнала… Но разве учитель не рассказывал вам про это?
— Рассказывал. Но ведь ты же не ходишь в школу, а говоришь, точно, как он.
Гызылгюль покраснела ещё больше. Как хотела она хоть кому-то доверить свою тайну. Она очень любила младшего брата, но если он по наивности, проговорится о её секрете отцу, в доме снова может запахнуть кровью. Поэтому она прикусила язык и спрятала уже готовое сорваться признание в самый дальний уголок своего сердца.
— Я сама до всего додумалась, Бугра, — сказала она наконец. — Я ведь уже взрослая. Ведь то, о чём мы с тобой говорили, ясно и слепому.
— А давай скажем отцу, чтобы он тоже вступил в колхоз. Тогда мы будем, как все, и никто уже не станет дразнить меня байским сыном, верно?
— Верно-то верно, да разве наш отец согласится отдать что-нибудь? Никогда, Бугра. И если ты только заикнёшься об этом, он начнёт ругаться и выпытывать у тебя, откуда ты это принёс.
— А мне кажется, он согласится. Разве он хуже других? Раз другие отцы соглашаются, то и он согласится, особенно если я его попрошу.
— Бугра-джан…
— Да, сестрёнка.
— Бугра-джан, я хочу тебя спросить… только ты никому не говори об этом… о том, что я тебя спрашивала, хорошо?
— Спрашивай, Гызылгюль.
— Я хотела спросить тебя, — сказала Гызылгюль, вновь заливаясь краской до самых бровей, — что ты думаешь… что ты думаешь о вашем учителе.
— Он очень хороший, — ответил Бугра. — Мы любим его, да, все его любят. Если бы ты его знала, тоже полюбила бы. Он добрый, никогда не ругает нас. Он как старший брат.
Нетрудно понять, как отзывалась каждая похвала учителя в сердце девушки. Да, её маленький братишка всё правильно сказал: учитель Ильмурад именно такой — добрый, внимательный, умный. Если бы Гызылгюль могла, она ещё многое могла бы прибавить к словам брата. Но тут она вспомнила об отце и улыбка погасла на её лице.
— А вот отец не любит учителя Ильмурада.
— Почему? — удивился Бугра. — Почему, Гызылгюль?
Но девушка не успела ответить — мимо окна прошли отец с матерью. Не успели они войти в комнату, как Бугра спросил у отца:
— Папа, почему все вступают в колхоз, а ты нет?
Ошеломлённый таким вопросом, Хайдар-бай нахмурил брови:
— Странно, что ты об этом спрашиваешь, сынок. Но если хочешь — скажу: я обходился всегда своими силами, и ничья помощь мне не нужна.
— Почему же все другие сдают в колхоз всё, что у них есть?
— Потому, что у них ничего нет, — ответил Хайдар-бай и засмеялся. — Ты понял? В колхоз вступают бедняки. Им кажется, что объединившись, они все станут богаче. Ну, а я и так богат. И ты тоже. И сдавать своё добро в общий котёл мы не будем.
— И всё-таки Баймурат отдал в колхоз своего единственного верблюда… — стоял на своём мальчик.
Тогда с лица Хайдар-бая сошла улыбка.
— Я знаю, кто тебе забивает голову всякими глупостями. Это ваш учитель, у которого всё его добро — драный халат. Вот от таких, как он, и идёт вся смута на земле, запомни, сынок, мои слова и больше никогда его не слушай. И ещё запомни: всё, что у меня есть, а есть немало — всё это рано или поздно станет твоим. Так что забудь слова своего глупого учителя, который не нажил и десятка баранов за свою жизнь, и больше ничего не говори мне про колхоз.
Этих слов было достаточно, чтобы любой в доме Хайдар-бая больше не задавал ему никаких вопросов, но Бугра хорошо знал, что отец его любит и никогда не тронет даже пальцем. Поэтому он спросил:
— А почему ты так не любишь нашего учителя, папа?
— А почему ты, сынок, решил, что я его не люблю?
Прежде, чем он успел подумать, Бугра выпалил:
— Мне Гызылгюль сказала…
Он тут же закрыл себе ладонью рот, увидев, как перекосилось от злости лицо Хайдар-бая, но было уже поздно.
— Гызылгюль? — И он двинулся к дочери. Тогда мальчик вскочил и встал между отцом и сестрой.
— Она мне ничего не говорила. Это я сам, сам…
Но Хайдар-бай его не слушал. Словно пушинку, отбросил он мальчика, и тот отлетел в противоположный угол. А Хайдар-бай намотал на руку косы дочери и потянул так, что девушка вскрикнула.
— Так значит это ты заводишь тут разговоры об этом сукином сыне? — И он поднял руку.
— Не бей её, отец! — С этими словами Энетач бросилась к мужу, пытаясь заслонить собою дочь, и тогда тяжёлая рука Хайдар-бая опустилась на неё, сбив с ног.
Бугра помог матери подняться ка ноги и, весь дрожа, крикнул отцу:
— Не трогай их, папа, слышишь? Не трогай. — Лицо у него побелело, губы дёргались.
— Только ради тебя, сынок И с этими словами Хайдар-бай отпустил косы дочери. Уходи с моих глаз, — сказал он ей. — Я с тобой ещё поговорю.
Как удар ножом были для Энетач последние слова мужа, она знала, что сказаны они были неспроста. Сегодня Хайдар-бай мимоходом сообщал ей, что решил выдать Гызылгюль замуж за сына Овезмурад-бая Токгу, Зная непреклонный характер своею мужа, Энетач ничего не сказала в ответ, да и Хайдар-бай и не ждал от неё ответа, ибо всё в доме решал он один. Но она почувствовала, как слёзы наворачиваются ей на глаза, когда она представила придурковатого Токгу, у которого вечно текло из носа, обнимающею красавицу Гызылгюль. Если она и надеялась ещё на что-нибудь, так это на то, что решение Хайдар-бая было ещё не окончательным. Сейчас же, когда в доме было произнесено имя учителя Ильмурада, у неё упало сердце. Она знала, что нет такой шалости или такого проступка, который Хайдар-бай не простил бы сыну. Но ещё лучше она знала, как непреклонен будет Хайдар-бай, если сочтёт, что Гызылгюль его позорит, а основания для таких опасений у Энетач были: неподалёку от дома, не далее как полчаса назад им повстречался первый сплетник аула Гарлы и стал намекать Хайдар-баю о том, что учитель Ильмурад скоро станет его зятем. И какая нечистая сила послала им навстречу этого Гарлы. Выслушав его, Хайдар-бай насупился и до самого дома не произнёс ни слова. И тут же, как назло, снова всплыла имя учителя Ильмурада, с которым, как не без удовольствия сообщил ему своим свистящим шёпотом Гарлы, дочь его, Гызылгюль, встречается тайком едва ли не каждый день. Энетач и сама замечала, что дочь её время от времени куда-то исчезает, но это было, конечно, не каждый день, и ненадолго…
Теперь судьба дочери, ничего ещё не подозревавшей, висела на волоске.
«О, аллах, милостивый, отведи гнев Хайдар-бая, не дай ему искалечить жизнь собственной дочери», — такую молитву вознесла всевышнему бедная Энетач, но было, похоже, поздно. Хайдар-бай, неподвижно глядевший до этого в окно, обернулся к жене и голосом человека, принявшего окончательное решение, произнёс:
— Видишь, до чего дошло. Ты и твоя дочь втоптали уже моё имя в грязь. Если это ещё раз повторится, пеняйте на себя. И вот ещё что: сейчас же извести Овезмурад-хана. Пусть присылает сватов.
Эти слова прозвучали для Гызылгюль как гром среди ясного неба. Отец хочет отдать её этому недоноску Токге с вечной каплей под носом. Лучше смерть, чем такое замужество. Она могла бы сказать эти слова прямо отцу в лицо, и пусть бы он делал с ней, что хотел. Но отец был в ярости и едва ли понял, что говорит ему дочь, для него это и значило не больше, чем комариный писк. А ведь смысл сказанных им слов был понятен даже мальчику. Он никак не мог понять, зачем отец хочет отдать такую красавицу за придурковатого Токгу, над которым потешался весь аул, от мала до велика. Он смотрел на отца во все глаза, словно желая удостовериться, что это просто шутка, но Энетач, которая знала много больше, чем маленький Бугра, не выдержала:
— Отец, как ты можешь нашу дочь, которая красивей цсетка, отдать за урода и дурака, даже если его отец — Овезмурад-хан?
— То, что валяется в пыли под нотами у всех, не может быть цветком, — отрезал Хайдар-бай. — Даже скотина не ест клевер, на котором лежала собака. — Потом, обратившись к Энетач, добавил: — Подожди, ты ещё увидишь, что никто вообще не захочет взять твою дочь себе в дом.
Гызылгюль, до этого не произнёсшая ни слова, при последних словах отца закрыла лицо руками, и, громко зарыдав, бросилась в другую комнату. Энетач, понимая, что всё уже погибло, со слезами на глазах упала перед мужем на колени и обхватила его сапоги.
— Не делай этого, отец, умоляю тебя. Не убивай своими руками единственную дочь, которую подарил нам аллах после стольких молитв.
Хайдар-бай сделал попытку освободиться, но Энетач не пускала его. Тогда, не говоря ни слова, он отбросил её в угол ударом ноги. Не обращая на неё никакого внимания, Хайдар-бай надел тельпек, и, выйдя из дома, направился к конюшне, где стал седлать застоявшегося жеребца. Потом подвёл его к верблюжьему загону, встал ногами на лежавшее в пыли верблюжье седло и сел на жеребца, сразу хлестнув его камчой, от чего тот понёсся, точно выпущенная из сильного лука стрела. А Энетач, не чувствуя боли, громко причитала, обращаясь к аллаху, ибо у кого она ещё могла просить милости: «О, аллах, великодушный, неужели тебе мало моей злосчастной судьбы! Пожалей мою дочь, не заставляй и её мучаться так, как всю жизнь мучалась я, умоляю, аллах…»
Гызылгюль ещё лежала, уткнувшись мокрым от слёз, лицом в подушку, когда к ней подошёл Бугра. Он лёг рядом, положил ей голову на плечо и сказал в самое ухо:
— Прости меня, Гызылгюль. Это я во всём виноват.
Не поднимая головы, Гызылгюль ответила:
— Нет, Бугра, нет, виновата во всём моя горькая судьба. — Она, как слепая, гладила мальчика по волосам. — Лучше бы мне совсем не появляться на свет, чем появляться для такой участи.
— Надо что-то делать, Гызылгюль. Подскажи, что?
— Всё бесполезно, Бугра-джан. Что на роду кому написано, то и будет.
— А что ты собираешься делать, если отец захочет всё-таки выдать тебя за этого дурака Токгу?
— Я лучше умру, чем стану его женой.
Бугра испугался;
— Ты это серьёзно говоришь?
— Серьёзнее не бывает.
— Не говори так, Гызылгюль. Лучше подумай, что тут можно сделать. Прошу тебя, придумай что-нибудь, ведь ты такая умная. Если ты умрёшь, то и я не буду больше жить.
Гызылгюль встала и подошла к окну. Она смотрела прямо перед собой, но взгляд её был устремлён внутрь. Внезапно она повернулась к брату и, глядя на него в упор, спросила:
— Ты действительно не хочешь, чтобы отец отдал меня этому придурку Токгы?
— Ни за что.
— Тогда назови того, за кого ты хочешь, чтобы я вышла.
— Ни за кого. Живи вместе с нами.
— Так не получится, Бугра. Недаром говорят, что девушка — это чужое добро. Рано или поздно придеться за кого-нибудь выйти.
Бугра задумался.
— Тогда выходи за нашего учителя Ильмурада.
А ты мне поможешь?
— Я всё для тебя сделаю, Гызылгюль, только бы тебе было хорошо.
— Тогда придумай, как мне с ним встретиться. Ведь мне теперь из дома не выйти.
— Скажи, что я должен передать учителю, и я передам.
— Мке нужно, чтобы он ночью подошёл к нашему дому. Только так, чтобы его никто не видел.
Бугра задумался. Хотя лет ему было ещё немного, но всё-таки достаточно для того, чтобы понимать, что приглашать кого бы то ни было на свидание с родной сестрой — не слишком красиво, Но тут он вспомнил, что иначе отец отдаст Гызылгюль в жёны этой вонючке Токга — и он решился.
— Говори, что сделать ещё.
— Всё, Бугра. Если сделаешь это, больше ничего не надо.
За окном послышался конский топот — это Хайдар-бай возвращался из своей поездки. Вид у него был удручённый. Что было тому причиной, он сразу же сообщил замершей от страха за дочь жене.
— Видит аллах, какую ошибку я совершил, женившись на тебе. Лучше бы мне вообще не иметь ни жены, ни детей, чтоб тебя и твою дочь поглотила земля. Смотри до чего дошло: Овезмурад-хан считает твою дочь недостойной даже их недоноска.
Энетач вздрогнула от неожиданности: аллах услышал её! Однако сна сумела скрыть свою радость и спросила только — почему? Хайдар бай бросил ей злобно:
— Потому что уши у людей не заросли шерстью. Дурная слава скачет верхом. Люди знают даже о том, что прячется за семью печатями.
Некоторое время в комнате стояла тишина. Затем Хайдар-бай объявил:
— Мы покидаем эти края, жить здесь больше невозможно. С одной стороны пялят глаза на твоё добро, с другой стороны называют кулаком и, того гляди, потащат в тюрьму. А теперь ещё и позёр, который навлекла на наш дом твоя дочь, лучше бы ей не рождаться. Поэтому начинайте собирать вещи. Завтра вечером, как только стемнеет, грузим всё на верблюдов и отправляемся в сторону гор. Я прямо сейчас поеду к чабанам, скажу, чтоб отгоняли стада к подножию.
Он повернулся, чтобы выйти из комнаты, но на пороге, обернувшись, бросил:
— Кто без моего разрешения покинет дом, пожалеет о том, что родился. Понятно?
И снова, встав на верблюжье седло, Хайдар-бай взобрался на коня, привстал на стременах, заправил полы халата за пояс, уселся поудобнее и огрел жеребца камчой…
Более удобного момента, чтобы послать Бугру к учителю Ильмураду, могло не оказаться, Гызылгюль поняла это. Она отвлекла внимание матери и выпустила брата из окна…
Он отсутствовал совсем недолго.
— Ты видел его?
Бугра кивнул.
— Да, он сказал, что обязательно придёт.
Ильмурад в тот вечер не мог дождаться, пока в селе не погаснут огни. Как только вечер опустился на аул, он пришёл на место встречи. Густые заросли тутовых деревьев надёжно скрывали его от постороннего взгляда. Он стоял и смотрел на тропу, которой должна была прийти Гызылгюль. При малейшем шорохе листьев он выпрямлялся и напружинивал мускулы — ведь не исключено было, что в следующее же мгновенье на тропе появится не Гызылгюль, а Хайдар-бай, и к такой встрече надо было приготовиться тоже. Сердце его то стучало чётко и размеренно, то, при мысли о любимой, быстро-быстро, несмотря на тёплую погоду, его бил озноб.
Наконец аул угомонился. Но не спал Хайдар-бай То, что он задумал, осуществить незаметно было трудно даже ему. До полуночи не сомкнул он глаз, переговариваясь с Энетач, пока та, наконец, измученная этим днём, не уснула на полуслове. Хайдар-бай обругал её и попробовал уснуть, но сон не шёл и не шёл. Тогда он повернулся на другой бок, потом лёг на спину. И, наконец, затих, а потом послышался звук, словно кто-то, сопя, раскуривал трубку. Только убедившись, что отец, наконец, заснул, Гызылгюль поднялась, взяла заранее приготовленный узелок, и по-кошачьи, бесшумно, покинула дом.
Истомившийся ожиданием и беспокойством, Ильмурад бросился ей навстречу и нежно обнял:
— Ты пришла, лучший из всех на свете цветков.
— Как видишь. Но прежде всего нам нужно уйти отсюда и как можно дальше.
Ильмурад даже в самых смелых своих мечтах не предполагал, что всё может произойти вот так. Поэтому он даже несколько растерялся.
— Ты ушла из дома?
— Да, — сказала Гызылгюль, вся дрожа. — Ушла и больше в него не вернусь.
— А что скажет твой отец?
— Не знаю, Если найдёт — убьёт. Тебе страшно?
— Мне страшно за тебя, моя любимая.
— Если ты любишь меня, мне всё равно, что будет потом.
— Тогда пошли.
И он снова нежно коснулся губами щеки Гызылгюль. Потом забрал из её рук узелок.
— Иди за мной и не бойся.
Единственное место, где они могли дождаться рассвете, где смогли укрыться, не беспокоя никого, был собственный дом Ильмурада. Туда они и пошли, чтобы с первыми лучами солнца тронуться в Ашхабад, где у Ильмурада были родственники. Ждать оставалось недолго.
В этот час во всём ауле не спали только эти двое.
А Бугра, хоть и спал, но всё время ворочался с боку на бок, открывая глаза, смотрел в темноту и снова закрывал их, сражённый сном. Он очень хотел не пропустить момента, когда сестра уйдёт, но он проспал его; сквозь сон он чувствовал, как она уходит, почти не касаясь пола и ступая на носках, когда он, наконец, открыл глаза, её уже не было. Как ни хотелось ему спать, стоило только представить, что произойдёт, когда проснётся отец, как сон мгновенно улетучивался. Хорошо, если бы он проспал подольше, — подумал Бугра.
Но Хайдар-бай не только не проспал подольше, но проснулся много раньше, чем вставал обычно, и сразу же, словно почуяв беду, стал шарить рукой по постели дочери. Но постель была пуста. Несколько минут он лежал без движения, словно не в силах поверить самому себе, потом грубым толчком разбудил Энетач. Разбуженная неожиданно в самую сладкую пору сна, Энетач не могла понять, что стряслось.
Что случилось, отец?
— Где твоя дочь?
Прежде, чем ответить, Энетач поплевала за ворот, отгоняя несчастье.
— Тьфу-тьфу, избавь нас аллах от беды. Она вышла, наверное, во двор, отец.
— Иди найди её.
Энетач кое-как надела борык, а конец яшмака нашла уже в дверях.
— Гызылгюль, Гызылгюль, — прокричала она в темноту. И уже почувствовав, что ответа не услышит, крикнула в последний раз:
— Гызылгюль!
Но тишина была ей ответом. Тогда сна посмотрела в хлев, обошла весь двор и только тогда вернулась в дом. Наткнувшись на разбросанные вещи Гызылгюль, она всё поняла окончательно, и, закрыв лицо руками, произнесла:
— Её нет. Позор на нашу голову, отец.
Хайдар-бай молча поднялся и подошёл к окну. Несколько минут он стоял так, словно окаменев. Он, качнётся, прислушивался к тому, что происходило у него внутри. Когда он обернулся, видно было, что он принял окончательное решение.
— Подай мне одежду.
Трясущимися руками Энетач подала ему чекмеч. Одевшись, Хайдар-бай перепоясался и сунул за пояс стальной нож с рукояткой из белой кости.
— Опять придётся пачкать руки в крови, — сказал он глухо. — Потом добавил: — Достань наган. Он под сундуком. — Затем пинком растворив дверь, вышел в темноту…
Ещё не рассвело, а Ильмурад с Гызылгюль уже готовы были в путь. Прежде, чем отправиться в город, Ильмурад хотел предупредить секретаря партячейки, что в этот день занятий в школе не будет. Он был уже возле двери, как она распахнулась от сильного удара и на пороге, закрыв пролёт, остановилась мощная туша Хайдар-бая. Он стоял, широко расставив ноги, в руке его воронёной сталью тускнел наган.
— Ни с места, сын свиньи, — произнёс он.
В это время за его спиной послышались лёгкие шаги, и, с трудом глотая воздух, его догнал Бугра; в руках он держал двуствольное ружьё отца.
— Не трогай их, отец, — сказал он в широкую, обтянутую чекменем спину. — Это всё сделал я. Если убьёшь их, убей и меня.
Но Хайдар-бай даже не оглянулся на голос за спиной. Он медленно поднял наган и два выстрела негромко и безнадёжно разорвали тишину.
— Па-па! — страшно закричал мальчик, — па-па!
Оглушительный грохот стволов перекрыл его отчаянный крик.
Рассказ о Кумыш и Байры
Как только неистовый лай собаки нарушил тишину ночи, Махтум вскочил и бросился во двор. Всю ночь он пролежал, не смыкая глаз. Теперь, похоже, он дождался того, чего ждал, не пропустил нужного мгновенья. Но прежде всего надо было успокоить собаку, которая могла переполошить весь дом, да и селенье тоже. Бешено лая, огромный пёс рвался с цепи, давясь яростной слюной.
— Молчать, Карагез!
Собака замолчала на мгновенье, в затем с ещё большей силой стала рваться с цепи.
— Молчать, я тебе сказал. — Шлёпая стоптанными туфлями, спотыкаясь в темноте и ругаясь, Махтум побежал к собачьей будке. Ласкаясь к хозяину, собака замолкла, завиляла хвостом и, поскуливая, стала прыгать вокруг Махтума, но тот отмахнулся от собачьих ласк, сейчас ему было не до этого. Держа собаку за ошейник, Махтум кашлянул, вглядываясь в темноту, и в ответ услышал ответное покашливание, шедшее откуда-то из-за коровника.
— Кто там? — тихо спросил Махтум. Огромная тень двинулась ему навстречу:
— Это я, Махтум-ага.
— Кертык? Ну, заходи, заходи. Иди в дом — только тихо.
Человек огромного роста бесшумно пошёл к дому, в то время как хозяин держал пса. Затем он поспешил вслед за гостем, плотно притворив за собою дверь.
В доме все спали. Все, кроме Кумыш, младшей дочери Махтума, тоже проснувшейся от бешеного собачьего лая. Она спала у самого окна, поэтому, проснувшись и отдёрнув занавеску, ещё до того, как отец выскочил во двор, увидела стоящую у коровника огромную фигуру. Этого человека, что прятался сейчас в темноте, она видела уже не в первый раз: своим ростом, всем своим обликом, нависающими густыми бровями, пышными усами и глазами, которые вспыхивали, словно огоньки, он вызывал в ней ужас, напоминая злого горного великана из старинных сказок. Кумыш была впечатлительна, как все дети, и как все дети, любопытна. «Почему этот человек, похожий на дэва, появляется у нас глубокой ночью и исчезает с наступлением рассвета?» — вот о чём она думала не раз. «Может быть он боится солнечных лучей и умрёт, если не уберётся в свою пещеру до того, как солнце взойдёт? И почему его появление всегда так таинственно — отец запирает все двери и шепчется о чём-то. Но о чём? Может быть этот злой великан склоняет отца на какое-нибудь нехорошее дело?» Она очень хотела бы узнать побольше, но как?
Теперь ей представился случай узнать обо всём. Как только отец выскочил во двор, она на цыпочках прокралась в его комнату, как мышка, зарылась в складки его одеяла, замерла и стала ждать.
Кумыш любила своего отца, боялась его и ничего о нём не знала. А ведь её отец был одним из богатейших людей в округе. Всю жизнь он занимался тем, что перекупал товары у купцов, проходящих со своими караванами из Самарканда, Хивы, и Бухары, а затем втридорога продавал их в своей лавке. А поскольку занимался этим прибыльным делом он уже едва ли не три десятка лет, да ещё получил наследство после смерти своего отца, Мурад-бая, то об истинных размерах его богатства знал только он один.
Он был умён и быстро понимал, что несут с собой перемены власти. С приходом большевиков, Махтум свою лавку закрыл, а всё своё состояние: скот, наиболее ценное имущество, равно как и несколько кувшинов с золотыми монетами, припрятал в разных, но одинаково надёжных местах. Ему удалось обмануть доверчивых представителей нового строя, и никто его не тронул и так продолжалось до тех пор, пока в тысяча девятьсот восемнадцатом году власть в Туркестане ненадолго не перешла в руки меньшевиков и эсеров — тогда Махтум быстро нашёл общий язык и с самими хозяевами и с их покровителями-англичанами. Когда власть Советов закрепилась окончательно, не было более активного поборника социалистического строительства, чем Махтум; кто, как не он, одним из первых в ауле послал свою дочь Кумыш, едва достигшую школьного возраста, в школу? Правда, дома он говорил ей совсем иное, чем то, что говорил учитель в школе — но кто знает, о чём говорится дома? Никто.
Вот как не прост был отец маленькой Кумыш, которая ни жива ни мертва от собственной храбрости лежала сейчас, притаившись и не дыша у самой стенки. Может быть в ту минуту, когда вслед за великаном в комнату, тщательно её заперев, вошёл её суровый отец, она и пожалела о своём поступке — но отступать уже было некуда и поздно. Заперев наружную дверь, Махтум открыл дверь, ведущую в соседнюю комнату, словно желая убедиться, что в доме все действительно спят. Затем он закрыл плотно и эту дверь, сам подложил дров в печку, налил несколько кружек воды в чайник и поставил его на огонь, а затем сел на постель, откинув одело так, что оно надёжно прикрыло Кумыш, Затем, устроившись поудобнее, он обратился к гостю:
— Как здоровье, Кертык? Благополучен ли был твой путь?
— Благодарение аллаху, Самед Сердар шлёт тебе привет.
— Да ниспошлёт аллах здоровье тем, кто послал, и тому, кто принёс. Ты из Мешхеда?
— Да, Меня принимал сам Маллесон. Просил пере-дать тебе, что английское командование питает по-прежнему большое доверие к тебе, Махтум.
— Дай бог здоровья нашему господину генералу. — Махтум был очень доволен. Покашливая, он разгладил усы, он был явно польщён, Кертык это видел.
А сам Моллазбен (так Махтум произносил имя англичанина Маллесона) не собирается в наши края?
— Я этого не знаю, он не говорил, Но на днях сюда собирается капитан Джарвис, причём не один. Они явятся к тебе в качестве представителей английской торговой миссии. Не глупо, а?
— Очень даже.
— Ты с ними договоришься о всех важных и неотложных делах. А потом ты им должен будешь сказать, что весьма сожалеешь, что не можешь им помочь, потому что с торговлей расстался раз и невсегда.
— Когда приедет Джарвис?
— Дней через пятнадцать-двадцать, время ещё есть.
— Для чего?
— Для того, зачем я здесь.
— Говори яснее, Кертык, я тебя не понимаю.
— Сейчас поймёшь. Мой приход в основном связан с событиями, которые, должны произойти завтра.
— Что ты имеешь в виду?
— Завтра сюда должен добраться большой отряд туркмен, собранный из тех, кто перекочевал в Иран, За одну ночь они должны уничтожить всех активистов этого, и трёх соседних аулов. Кроме того они сожгут все амбары с зерном и склады, где большевики хранят всё имущество, отобранное у таких, как ты. А затем помогут перебраться всем желающим в Иран.
— Что же выпадает в этом деле на мою долю? — как-то беспокойно вращая шеей, спросил Махтум.
— Нужно обеспечить питанием отряд Мамед Сердара. И приготовить для него списки всех активистов, подлежащих уничтожению. Понял?
— Но если хоть единая душа увидит меня вместе с этим отрядом, я ни дня не смогу здесь больше оставаться. А к отъезду я пока не готов.
— Тогда сделай всё, что нужно тайком, скрытно. Место доставки продуктов оговорим заранее. Доставить туда всё придётся ночью.
— Ну, ладно. Где же это место?
— У старой крепости под горой. Отряд Мамед Сердара прибудет туда завтра же вечером.
— Времени осталось немного.
— Это верно. И всё же туда надо доставить достаточное количество лепёшек и баранов.
— Это всё стоит деньги, — сказал осторожно Махтум.
— Генерал Маллесон обещал щедро возместить тебе все расходы, которые ты понесёшь, Махтум. Слово генерала крепко.
— Дай бог ему жить сто лет.
— Твоя собственная скотина и зерно уцелели?
— Слава богу, всё успел спрятать от безбожников.
— Надеюсь, всё спрятано надёжно, Махтум?
— Не беспокойся, своё добро я хранить умею. Пшеницу закопал в яме под кучей самана, рой, не дороешься, скот в песках в надёжном месте.
— А оружие?
— Там же, под саманом.
— Молодец, ничего не скажешь.
— Молодец-то молодец, да трудно так жить.
— Осталось немного, потерпи. Даст бог, скоро всё снова станет на свои места и тебе не придеться больше никогда прятать своих богатств. Генерал сказал, что сделает тебя правителем области.
— Ты сам это слышал?
— Я не слышал. Мамед Сердар слышал, а мне он сказал…
Лёжа под одеялом в неудобной позе, маленькая девочка слушала эти странные разговоры взрослых, в которых она понимала далеко не всё. Но кое-что она понимала. Например, то, куда так молниеносно исчезла вся прошлогодняя пшеница, заполнявшая доверху один из амбаров. И куда делись их бараны и верблюды. Она ведь помнило, что отец её всегда при случае говорил с гордостью, как много у него верблюдов, баранов и коров, а в последнее время он словно забыл об этом. А в ауле было много таких, что с детства ни разу не наедались досыта. Учитель говорил, что самое честное — это жить вместе, коммуной, когда один помогает другому, и отец никогда не возражал учителю на собраниях, наоборот, поддакивал, а теперь, выходит, он будет отдавать всё не беднякам, а таким, как этот противный усач, при мысли о котором у неё по коже пробегал мороз, Этого Кумыш понять уже не могла.
Тем временем чайник, стоявший на огне, закипел и забулькал, выплёскивая в огонь белую пену. Махтум неторопливо достал большой заварной фарфоровый чайник, заварку и пиалы. Поставил чайник на середину, достал сахар и стал колоть его на маленькие кусочки щипцами, потом разлил чай по пиалам. Уставший за долгий путь Кертык, обжигаясь, глотал горячий чай, не давая ему даже остыть; на лбу у него выступила испарина. В промежутках между глотками он говорил Махтуму:
— Прежде всего внеси в этот список учителя Сары. Да, его самого первого. Это мой враг, не успокоюсь, пока не увяжу его мёртвым. Безродный сирота, это он всему виной, разве нет? Когда был секретарём комсомольской ячейки разве не он создал дружину, доставил им оружие, обучал их? — Кертык снял свой тельпек, достал скомканный и влажный от пота платок, вытер обильный пот. — И разве не он руководил разделом скота, земли и зерна. Ты согласен?
— Ты прав, Кертык. Учителя надо убрать первым. Боюсь, он и до меня доберётся скоро. Уже несколько раз приставал при всех, как с ножом к горлу: «Где бараны? Где зерно?» Я ему отвечаю — что есть, то не прячу. Что найдёшь — твоё. И всё-таки не могу избавиться от мысли — а ну пронюхает что-нибудь.
— А ведь хотел я я прикончить этого сукиного сына ещё тогда, когда мы собрались в Иран. Если бы не отец, был бы уже на том свете. Но отец торопился вывезти всё накопленное. «Не до него, — говорит. Пока надо ноги уносить, а его очередь ещё придёт». Ну вот, кажется, и пришла его очередь. Что они сделали с нашим поместьем, Махтум? Заняли его под коммуну со своими голодранцами. А в нашем доме устроили школу, а? Ну и подлец.
— Это верно, Кертык. Дай им волю, они и не такого ещё наделают.
— Вот поэтому, Махтум, ты должен мне помочь. Я не успокоюсь, пока не прикончу его собственными руками.
Надо ли говорить, что почувствовала маленькая Кумыш, когда она услышала это? У неё от ужаса едва не остановилось сердце. Если бы не страх перед тяжёлой отцовской рукой, она крикнула бы во всё горло: «Нет правда. Мой учитель Сары — самый добрый, самый хороший человек на свете. Не трогайте его». Но она только вжалась в стенку, боясь даже пошевелиться. Ведь недаром у Махтума в ауле, как впрочем и у любого другого жителя, было своё прозвище. Так вот его называли так «Махтум-злюка». Особенно это чувствовали на себе домашние: рассердившись, Махтум не только мог ударить чем угодно детей, но люблю из двух его жён. Похоже было, что он не знал, что такое жалость.
Но что такое осторожность — он знал. Поэтому он ответил Кертыку не сразу.
— Ты прав, Кертык, но подумай, могу ли я тебе помочь? Тебе проще, ведь все знают, что ты давно перебрался в Иран. Тебя здесь нет — и всё. Приходи к нему домой и сверши, что задумал.
Кертык тронул пышные усы.
— Дело не стоило бы разговора, Махтум-ага, если бы этот проклятый дармоед ночевал дома. Я узнавал, дома он бывает совсем редко, а когда бывает, спит не с женой, а с винтовкой. Я не могу рисковать, так можно и в ловушку попасть. А вот тут мне и нужна твоя помощь, ага.
— Говори, Кертык, что придумал.
— Ты должен выманить его куда-нибудь из аула.
— Но как? Этот шакал не труслив, ко осторожен.
— А алы откроем перемычку у воды. Ты побежишь и скажешь, что вода уходит, он помчится к большому арыку, а там я уж с ним расправлюсь.
— Я же сказал, Кертык, — он теперь стал осторожен. Один он не пойдёт, там где может быть опасно, они ходят все вместе.
— Тогда посоветуй что-нибудь, Махтум.
Махтум задумался.
— Вот что я вспомнил, Кертык. Учителя-то сейчас вообще нет в ауле, он в Ашхабаде. Совещание там какое-то.
— Это точно, Махтум?
— Со вчерашнего дня Кумыш, моя старшая, не ходит в школу. Вроде бы я слышал, что их распустили до завтра.
— Так…
Услышав, что её любимого учителя нет в ауле, Кумыш перевела дух. Какое счастье, что ему теперь ничто не угрожает. Но то, что она услышала вслед, заставило её снова затрепетать.
— Он приедет поездом, который приходит на станцию в полдень, — сказал Махтум. — Обычно он сходит на разъезде, наискосок от аула. Потом идёт сюда вдоль Ханского кяриза. Днём он менее осторожен, не ждёт беды. Вот тут ты его и можешь подстеречь.
Кертык поднялся во весь свой огромный рост. Он был очень доволен. Он уже видел мысленно, как страх искажает черты самого ненавистного ему лица. Он будет валяться у его, Кертыка, ног и молить о пощаде, но её он не дождётся. Нет, не дождётся.
— Ну, Махтум-ага, — считай, что все мы уже избавились от этого выродка.
И снова сжалось у Кумыш сердце от страха за учителя Сары. Она уже давно лежала под толстым одеялом, почти без воздуха, в неудобной позе. Она вся взмокла, она задыхалась. Но она терпела — ведь сна узнала так много и теперь ей надо было только дождаться, пока она сможет вернуться в свою постель. Когда же уйдёт этот страшный человек? Отец пойдёт его провожать, и тогда…
Но Кертык, похоже, на этот раз не слишком торопился. Он налил себе ещё пиалу чая, взял кусочек сахара и стал с шумом прихлёбывать, Махтум его не торопил. Пытаясь осторожно вытянуть ноги, она неосторожно задела отца.
От неожиданности Махтум чуть не лишился рассудка. Одним прыжком вскочил с постели, и, схватив за край одеяло, отбросил его, и перед ним возникла его дочь — крошечный комочек, задрожавший от страха при виде налившихся кровью отцовских глаз. Медленно приблизившись к дочери, Махтум схватил её за шею одной рукой и выволок на середину комнаты.
— Что ты тут делала, проклятая богом? — заорал он так, что в соседнем дворе залаяла собака. — Ну, говори.
Кумыш открывала и закрывала рот, как рыба, выброшенная на берег, но не могла произнести ни звука. Размахнувшись, Махтум влепил ей такую пощёчину, что девочка замертво упала в противоположном конце комнаты. Махтум, наливаясь злобой, снова шагнул к ней. Девочка в ужасе закричала. Махтум схватил её и поднял в воздух, словно собираясь размозжить ей голову.
— Замолчи! Ещё пикнешь — задушу…
Но было уже поздно. Дверь в соседней комнате растворилась и повскакавшие со своих постелей дети, один другого меньше, словно живые горошины, посыпались в комнату. Самые маленькие стояли в дверях и плакали; другие от страха за Кумыш громко кричали. Младшая жена Махтума, Сельби, не надев даже соскочивший во время сна борык, бросилась к Махтуму и схватила его за руку. Она вырвала онемевшую от ужаса Кумыш и прижала её к своей груди.
Кертык без всякого интереса наблюдал за этой сценой, шумно прихлёбывая чай. Только когда в комнату ворвалась Сельби во всей красоте своих двадцати пяти лет, глаза его сверкнули. В это время Махтум, как взбесившийся кабан, бросился на жену. Дети облепили его, как пчёлы, он отпихивал их и рвался к Сельби, которая не выпускала Кумыш из рук. Опасаясь очевидно, что шум может привлечь внимание соседей, Кертык решил положить всему конец. Он вклинился между рассвирепевшим мужем и женой, оттеснив Махтума плечом, и ногой опрокинув лампу, воспользовался наступившей темнотой, чтобы прижать к себе молодую женщину. Едва его огромные ладони коснулись её трепещущего тела, как им овладело неукротимое желание, и, не выпуская онемевшую от неожиданности Сельби, он до боли сжал её груди.
Сельби вскрикнула так, словно её ударили ножом. Она пыталась вырваться из позорящих её объятий Кертыка, осыпая его градом ругательств; высвободив одну руку, она изо всех сил ударила его по лицу, но Кертык вынес бы и не такое; он только выругался про себя и ещё крепче стиснул молодое тело женщины.
Махтум ничего не мог понять. Он метался в темноте, пытаясь найти свою жену и не понимая, что происходит между ней и Кертыком. Наконец, он дотянулся до её одежды и начал бить её в темноте наугад. Кертык выпустил свою добычу и, потирая щеку, сказал:
— Махтум-ага, прекратите. Нам ещё нужно договорить, — и с этими словами он заслонил собою Сельби так, что Махтум не мог до неё дотянуться. Молодая женщина предпочла бы быть такой избитой собственным мужем, чем ещё раз ощутить на своём теле руки непрошенного защитника. Она вырвалась из них и бросилась на свою постель, тяжело дыша от унижения и стыда. Если Махтум увидел бы её в объятиях Кертыка, ей не миновать бы смерти. Но разве она виновата? Понимая всю беспомощность своего положения, Сельби рыдала в подушку, ставшую мокрой от слёз.
В это время Махтум нашёл, наконец, и зажёг лампу. Железной рукой снова схватил Кумыш, он крикнул остальным детям: «Вон отсюда», — а когда они, с тем же громким плачем убежали, захлопнул ногой дверь и снова взялся за дочь.
— Признавайся, негодная, кто научил тебя подслушать наш разговор, или, клянусь аллахом, наступила последняя минута твоей жизни.
— Никто, — сказала Кумыш, и это была правда. — Никто. Мне стало вдруг страшно и я прибежала к тебе, а тебя нет.
— Почему же ты сразу не подала голос?
— Я не знала, что ты придёшь не один и испугалась ещё больше, что ты будешь меня бить.
Махтум вглядывался в лицо Кумыш, которая, казалось, действительно обезумела от страха. И всё-таки подозрение ещё тлело в нём.
— О чём мы здесь говорили, ты слышала?
— Я ничего не слышала. Под одеялом было совсем ничего не слышно.
Махтум немного успокоился.
— Слышала или не слышала, сейчас слушай. Если кому-нибудь станет известно то, о чём мы тут говорили, всем будет очень плохо; ты поняла. Но хуже всех будет тебе, потому что я собственной рукой тогда вырву тебе язык. Ты поняла меня?
— М-м-м-м…
— Поняла, что я с тобой сделаю?
— Да, отец.
— Тогда убирайся. И чтобы три дня не смела выходить из дома. Никуда.
Во время всего этого разговора Кертык неподвижно стоял в углу. Лицо у него горело от пощёчины Сельби, всё тело горело от прикосновения к ней. Теперь он уже угрюмо смотрел ка Махтума, вразумлявшего старшую дочь, и в голове его, не оформляясь ещё окончательно в план, зрели мысли, которые не предвещали хозяину этого дома ничего хорошего. «Прикончить учителя, а потом заодно и этого кабана. Зачем покойнику две жены? С него хватит и одной, чтобы было кому оплакать и похоронить». А Сельби он увезёт с собой в Мешхед. Вот это будет достойное его возвращение — привезти такую добычу. Все лопнут от зависти.
И он погрузился в сладостные мечты, которые прервал хозяин, немало удивившийся бы, получи он представление о мыслях своего гостя.
— Что будем дальше, делать, Кертык?
— Теперь всё зависит от тебя. Сумеешь ли ты, удержать свою дочь дома.
Ты слышал, что она говорила?
— Слышал. Но я ей не верю.
— Я не спущу с неё глаз. Пока не закончим все дела, она не сделает ни шагу отсюда.
— Смотри. Ведь я уеду, а ты останешься…
— Будь спокоен, всё будет хорошо, Кергык.
За окном, предвещая рассвет, загорланили петухи. Кертык поднялся. Пора было уходить. Махтум вышел первым, взял собаку за ошейник, махнул рукой. Кертык быстро пересёк двор и через минуту исчез среди тутовых деревьев, А Махтум вернулся в дом. Беспокойство не покидало его. Несколько раз он напоминал Сельби, что Кумыш не должна выхолить из дома, сопровождая свои слова проклятьями и угрозами, и сам, не довольствуясь этим, чуть ли не каждое четверть часа проверял, на месте ли она. Можно себе представить его ярость, когда позвав её в очередной раз, он обнаружил, что Кумыш исчезла. Тут уж досталось всем — и детям, и Сельби, и старшей жене, которая так некстати отправилась навестить своих родителей.
— Куда подевалась эта дочь шайтана? — кричал Махтум и тряс Сельби так, что у той моталась голова. — Где она, где?
Сельби этого не знала. Тогда Махтум отправил всех детей по аулу, наказав без Кумыш не возвращаться, а сам торопливо стал седлать кобылу, а оседлав, вскочил на неё и взмахнул хлыстом. В несколько минут он добрался до школы, но школа была закрыта на огромный замок. Тогда новая порция хлыста привела кобылу к дому учителя Сары, где его старая мать, сидя у покосившейся двери, теребила шерсть. Махтум спросил её сурово, не пробегала ли здесь его старшая дочь.
— Кажется, её зовут у тебя Кумыш?
— Кумыш, чтоб ей помереть в колыбели. Ты её видела?
— Хорошая у тебя дочь, Злюка, — спокойно ответила мать учителя Сары. — Но сегодня я её не видела.
И снова кобыле досталось плёткой.
А Кумыш в это время, что было сил, напрямик бежала к школе. Она бежала по тропке, поросшей тутовником, и едва не столкнулась с ишачком, который тихо трусил себе, понукаемый мальчиком такого же возраста, что и Кумыш. Кумыш очень торопилась к школе, быть может там она найдёт кого-нибудь из комсомольцев. Она уже пробегала мимо мальчике и его ишачка, когда он крикнул ей:
— Куда ты так несёшься, Кумыш? Уж не в школу ли?
— В школу, — сказала Кумыш, чуть придерживая свой бег.
— Но ведь учителя нет. И школа закрыта.
— Как закрыта? Совсем-совсем?
— Совсем-совсем.
— Что же мне делать, Байры?
В голосе Кумыш было столько отчаянья, что Байры поневоле заинтересовался.
— А что случилось, Кумыш?
Кумыш подошла к Байры вплотную и сказала ему на ухо:
— Они грозятся убить учителя Сары.
— Кто? — спросил Байры. — Кто грозился?
— Этой ночью к нам приходил один человек. Очень плохой. Он приехал из Ирана специально, чтобы убить нашего учителя. Он и сказал.
— Коллу же он сказал? Тебе?
— Нет, моему отцу. Они вдвоём сидели и разговаривали о том, как лучше убить нашего учителя. Потом тот человек ушёл к дороге, по которой учитель всегда идёт со станции. Там он его подкараулит и убьёт.
Несмотря на то, что Байры было всего двенадцать лет, он казался совсем взрослым — во всяком случае Кумыш. Недаром учитель Сары именно его назначил старостой класса. Он был рослым и смелым мальчишкой и соображал он тоже быстро. Он спрыгнул с ишачка и привязал его к тутовому дереву.
— О чём они ещё говорили, Кумыш?
Торопясь и перебивая саму себя, Кумыш, как могла, рассказала Байры всё, что она теперь знала.
— Отец сказал, что если я кому-нибудь проговорюсь, он вырвет мне язык. И ещё я должна весь день сидеть дома, а то он поймёт, что я куда-то бегала. Что делать, Байры, придумай!
Байры задумался. В это время вдали показался всадник, в котором Кумыш сразу же узнала своего отца. Оцепенев, она только сказала упавшим голосом:
— Сейчас он меня убьёт.
— Спрячься в тутовнике, — сказал ей Байры. — Быстро.
Когда Махтум, поравнявшись с ним, придержал кобылу, на тропе не было никого, кроме мальчика, старательно поправлявшего седло у своего ишачка. Лицо мальчика показалось Махтуму знакомым и он спросил:
— Ты кажется учишься вместе с моей Кумыш?
Мальчик кивнул.
— А ты её случайно не видел сегодня?
— Ведь школа закрыта, — сказал Байры.
Махтум подозрительно взглянул на него, хотел ещё что-то спросить, но махнул рукой и тронул поводья. Когда он скрылся из глаз, Байры позвал:
— Кумыш, выходи.
— Куда он поехал? — спросила Кумыш.
— В сторону железной дороги. Давай сделаем так: ты беги скорее домой и говори, что весь день никуда не выходила. А я сделаю всё остальное. Ну, беги.
И Кумыш со всех ног припустила домой. А Байры повернул своего ишачка и потрусил вдоль Ханского кяриза к разъезду, на котором всегда выходил, приезжая из Ашхабада, учитель Сары. Каково же было его изумление, когда он увидел привязанную к колышку кобылу Махтума. А затем и его самого. Увидев Байры, Махтум свирепо уставился на него.
— Ты что здесь потерял?
— Ничего, Махтум-ага, — вежливо ответил Байры. — Я просто вспомнил, что сегодня утром приезжает наш учитель и решил его встретить.
— Ты что, думаешь, что учитель без тебя дороги а аул не найдёт?
— Найдёт.
— Так какого же чёрта здесь делаешь?
— Пока нажну немного травы, — упрямо ответил Байры, — встречу учителя и провожу его.
— А я тебе говорю, чтобы ты проваливал отсюда.
— Нет, Махтум-ага. Я обязательно должен увидеть учителя Сары.
Махтум подошёл к мальчику вплотную.
— Может быть ты всё-таки встречал Кумыш?
— Где я её мог видеть, Махтум-ага. Школа-то закрыта.
— Всё равно, вот тебе мой совет: уезжай жать свою траву в другом месте. Тебе же лучше.
— Я должен встретить учителя Сары.
Махтум ничего не стал больше говорить. Если мальчишка потащится провожать учителя, Кертык, не моргнув, прикончит обоих. Жаль, что мальчишка такой упрямый. Он, Махтум, снимает этот грех с души, он сделал всё, что мог.
Как только вдали показался состав, Махтум исчез. Скрежеща колёсами, паровоз притормозил и остановился, отдуваясь. На разъезде в этот раз никто не сходил и не садился. Может быть учитель задержался в городе? Не успел Байры об этом подумать, как он увидел учителя — тот легко соскочил с подножки последнего вагона, взял под мышку свой тощий портфель и зашагал к площадке перед разъездом. Байры со всех ног бросился ему навстречу. Надо сказать, что, увидев Байры, учитель немного удивился.
— Что ты здесь делаешь, Байры-джан?
— Я вас встречаю, учитель.
— Тебе уже наверное пора назначать свидание девушкам, а не учителям. Почему ты решил вдруг меня встречать?
Байры рассказал то, что узнал от Кумыш. Учитель некоторое время молчал, глядя в одну точку. Потом сказал:
— Хорошо, что ты меня встретил, Байры. Спасибо. С такими храбрецами, как ты и Кумыш, ни один враг не страшен…
От разъезда к аулу вёл только один путь — вот почему, когда прошёл час после прихода поезда, а учитель и мальчик всё не появлялись, ни Кертык, ни Махтум не обеспокоились: на разъезде спрятаться было негде, и рано или поздно они появятся здесь. Но когда прошло три часа, Махтум осторожно вернулся обратно — и не нашёл ни ишачка, ни какой-нибудь живой души. И учитель и мальчик с ишачком, как сквозь землю провалились. Не желая объясняться с Кертыком, Махтум стегнул свою кобылу и оврагом, стараясь чтобы его никто не заметил, вернулся к аулу.
А Кертык всё ждал своего часа. Он сидел в засаде до самых сумерек. Настроение у него было отвратительное. Куда подевался жалкий учителишка, куда исчез сам Махтум? У него мелькнула мысль, что Махтум мог предать его и сам предупредил учителя о засаде. Может быть Сельби рассказала ему обо всём, что произошло ночью, и Махтум захотел отомстить?
И Кертык пожалел, что не прикончил Махтума, когда тот был под рукой — если его подозрения оправдаются, теперь уже трудно будет поймать старого агу врасплох. Но потом он подумал ещё, что убей он Махтума, он сорвал бы успех отряда Мамеда Сардара, а случись по его, Кертыка, вине нечто подобное, Мамед Сардар, не колеблясь, приказал бы содрать с Кертыка шкуру и набить её саманом.
И по огромному телу Кертыка пробежала дрожь. Чтобы как-то взбодрить себя, он стал думать о Сельби. Да, он всё ещё ощущал трепет её грудей у него под ладонями. Он понюхал свои руки — ему казалось, что они ещё хранят запахи молодого тела женщины. Спокойно, Кертык, спокойно. Эта добыча будет твоей. Чёрт с ним, с учителем Сары. Пусть Махтум поможет Мамеду Сардару и пусть его отряд прикончит учителишку, какая разница. А когда отряд уйдёт, он, Кертык, прикончит агу и с Сельби в седле скроется в Иране — там ему не страшен никакой Мзмед Сардар. Да, так он и поступит, аллах тому свидетель…
Так мечтал Кертык. А Махтум тем временем въезжал в свой собственный двор. Все дети были в сборе, и они, вместе с вернувшейся от родителей старшей женой Махтума, Мяхирджамал, вышли встречать своего повелителя. Мяхирджамал была женщина грозная, пышная и гневливая. Узнав о ночном происшествии, она во всём обвинила Сельби, да и кого же было винить? Ведь останься она, Мяхирджамал, дома, такого безобразия никогда бы не случилось. И Мяхирджамал язвительно сказала Сельби:
— Теперь ты видишь, чего ты стоишь? На один топь-ко день оставила я на тебя дом, а что получилось? Ты опозорила всех нас. Наверное, только и спасала от нашего хозяина своих щенков, а все побои достались моим.
От такой несправедливости у Сельби на глаза наворачивались слёзы. Разве она своим телом не защитила Кумыш? Разве делила детей на своих и не своих, как это всегда делала сама Мяхирджамал? Но она ничего не отвечала на попрёки старшей жены, и только молчала, опустив голову. Неизвестно, чем бы это всё кончилось, если бы не раздалось грозное покашливание хозяина дома, въезжавшего во двор: при виде мужа, грозная Мяхирджамал становилась, тише воды и ниже травы. Она, в, ся сияя, бросилась ему навстречу, но Махтум не был намерен сегодня делать различие между правыми и виноватыми. Первый удар плёткой достался Мяхирджамал. Она охнула и бросила полный ненависти взгляд на Сельби — ведв всему винои была она, проклятая вторая жена. А потом пришёл черёд и Сельби, и грозная плётка оставила рубец на её нежном теле. Потом Махтум отыскал взглядом Кумыш и поманил её к себе. Вся дрожа, девочка не спускала с отца взгляд. Махтум поднял тяжёлую плеть:
— Ты где была, негодная?
— Дома.
— Ты врёшь мне.
Не отводя глаз от плётки, Кумыш сказала:
— Я была дома. Всё время. Пряталась в винограднике.
— С чего бы тебя прятаться, если ты ничего не натворила.
— Я боялась, что ты снова станешь меня бить.
Махтум посмотрел на поднятую плётку, потом на тоненькую девочку, свою дочь. Он ей и верил, и не верил. Он подумал о том, что один удар плёткой может сделать её калекой на всю жизнь. А потом он подумал, что всё в руках всевышнего, и что если эта негодница каким-то образом и ухитрилась предупредить учителя и тем спасти его от смерти, то для него, Махтума, в этом больше хорошего, чем плохого — наверняка, ему пришлось бы прятать после этого у себч Кертыка. А ещё он вспомнил то, что никак не хотел вспоминать — как Кертык оттолкнул его от Сельби, словно защищая её, а потом ногой перевернул лампу, и что тут же послышались ругательства Сельби и звук пощёчины, Неужели Кертык позволил себе воспользоваться темнотой и посягнуть на его, Махтума, честь в его же собственном доме?
Зная, что из себя представляет Кертык, Махтум вполне мог это допустить.
Кумыш всё ещё стояла перед ним, ожидая наказания. Махтум ограничился тем, что дал ей затрещину, от которой девочка отлетела под ноги, Сельби. Та бережно подняла её с земли и прижала к себе. А грозный властелин прошёл мимо обеих жён, лёг под одеяло и укрылся им с головой. О чём он думал там, под одеялом, никто и никогда не узнал…
Избегнув смертельной опасности, учитель Сары не стал терять времени даром. В тот же час он собрал на закрытое собрание всех комсомольцев села. Результатом этого собрания было то, что этой же ночью опустела глубокая яма, вырытая под саманом во дворе у Махтума — английским винтовкам и патронам скоро было найдено своё применение. Они перешли в руки комсомольского боевого отряда так же, как и пшеница перешла в колхозный амбар. Трудно сказать, удалось бы это сделать, если бы не помощь всё той же Кумыш — это она держала огромного пса, который только скулил от радости и облизывал свою маленькую хозяйку всё то время, что комсомольца сначала разрывали, а потом засыпали обратно яму и забрасывали её саманом. Помогло делу и то, что после бурного вечера и Махтум, и Мяхирджамал спали, как убитые.
А потом настало время встретить Мамеда Сардара. Боевой отряд ждал его в засаде у старой крепости. Едва только незваные гости спешились, они оказались под прицелом в упор наведённых на них новеньких винтовок. Что им оставалось делать? Только сдаться.
Так они и поступили.
Два дня спустя Кертыка поймали милиционеры, он всё рассказал. Тем же вечером пришёл черёд и Махтума. С тех пор о нём ничего не было слышно, хотя прошло уже более пятидесяти лет. Похоже, что и он и Кертык получили по заслугам.
Байры и Кумыш выросли, получили образование… но это уже совсем другой рассказ. Вспоминая об этой давней истории, жители аула всегда вспоминали и мальчика с девочкой, рисковавших жизнью, чтобы спасти жизнь учителя Сары. «Двое отважных» — так называли люди Байры и Кумыш — и согласитесь, что они были правы…
Акгыз
Это рассказ о давних уже теперь временах, и о двух людях — мужчине и женщине.
Мужчину звали Батыр Мурадов. Батыр — значит богатырь, и рослый, сильный, не знавший усталости, и умевший выполнять любую работу, он вполне оправдывал своё имя и лишь в одном ему не повезло, он родился бедняком. Он появился на свет в дымной, ветхой и дырявой кибитке, которая, казалось, готова была улететь от малейшего порыва ветра. Стояла эта кибитка на самой окраине аула Гиняйла, что протянулся вдоль Каракумов, а это значит, что с самого дня рождения глаза Батыра могли видеть только песок: нет воды — нет ни садов, ни бахчей, а если есть скот, то принадлежит он богатому, для которого и ты, и тебе подобные стоят меньше, чем пыль под ногами коня. Из каждых четырёх детей, родившихся на этой, почти превратившейся в развалины окраине, с трудом выживал один, но Батыр выжил и самым большим счастьем в жизни считал ту минуту, когда каком-нибудь бай или молодой сын бая разрешал ему подержать повод своего коня или подставить крепкую свою руку, подсадив важного человека в седло. И такие люди, как Батыр, и женщины этого селенья, чьи тела просвечивали через лохмотья, знали, что есть богатые и есть бедные, что так было испокон века, что так сотворил этот мир всевышний, с которым беседуют белобородые яшули, и что удел богатого — становиться всё богаче и богаче, а удел таких, как Батыр или женщины, что ходили в лохмотьях — помогать этому по мере сил. И они трудились, не покладая рук; доили овец и верблюдов, сбивали масло, чесали шерсть и делали из неё кошмы или ткали ковры и паласы и были счастливы — должны были быть счастливы, что владельцы всех этих богатств позволяли им делать всё это — иначе они все просто умерли бы с голоду — и они, и их дети.
Так было угодно аллаху, этому учили народ и сами богачи, и муллы — и бедняки верили, что так было и будет с начала до конца дней, и молодой, и здоровый Батыр тоже верил этому и готов был по приказу своего тучного хозяина в огонь и воду.
В огонь и в воду идти ему не пришлось, но взять в руки английскую винтовку и надеть на гимнастёрку погоны белой армии, боровшейся в суровые дни 1918 года против только что зародившейся Советской власти, ему пришлось, ибо так приказал бай. Ведь большевики были безбожники, они хотели сломать и разрушить веками сложившийся порядок, а этого бай, конечно, никак допустить не мог. И поэтому Батыр и такие, как он, тёмные бедняки, поняли, что им надо защитить своего бая — тем более, что после победы, сказал бай, каждого, кто не обманет его доверия и честно ему отслужит, он женит — подумать только: ведь без помощи бая нельзя было набрать сумму, нужную для кальма.
Вот таким был Батыр, в свои двадцать семь лет лишь в мечтах и снах касавшийся девушки, когда в полной своей форме: винтовка в руках, погоны на плечах он нёс свою караульную службу — охранял только что отцепленный от общего состава и отогнанный в сторону вагон. Да, таков был приказ и, напружинив все свои мышцы, Батыр готов был выполнить его — охранять этот вагон и не подпускать никаких подозрительных лиц, а если потребуется — и стрелять; сначала вверх, потом в нарушителя.
Вот теперь в этом месте нашей истории появляется женщина. Кто она, откуда, где родилась и как воспитывалась до этого дня мы ничего не скажем, это нам неизвестно. Известно другое: она появилась на станции в ночь на двенадцатое июля 1918 года, то есть в ту самую ночь, когда в результате переворота власть в Ашхабаде временно перешла в руки контрреволюционеров и шла травля и расправа с большевиками; да, как вспоминали потом, именно в эту ночь, одетая опрятно, но бедно, появилась она на железнодорожной станции и предложила свои услуги: она, по её собственным словам, знала работу стрелочницы и ни на что большее не претендовала. Каково было её настоящее имя — это тоже теперь уже не установишь, потому что с первого же дня работы на станции с чьей-то лёгкой руки за ней закрепилось имя или прозвище, как хотите, Акгыз, а это значит белянка, и она вполне оправдывала своё имя. Глаза у неё были голубые, талия тонкая, а груди высокие и налитые, словно она была не из тех, кто может затеряться, а кроме того она была приветлива и легко сходилась с людьми, так что вскоре не было на станции человека, который не знал бы её, или хотя бы не слышал этого её не совсем обычного имени — Акгыз; в довершение следует сказать, что, как по-туркменски, так и по-русски она говорила без акцента.
И вот в час, когда сгустились южные сумерки и небо, как сказал бы поэт, набросило на своё лицо покрывало черноты, мимо Батыра, зорко охранявшего вверенный ему пост, проскользнула бесплотная фигурка. Вполне может быть, что другой часовой, менее добросовестный, чем Батыр или с менее острым зрением на заметил бы этого, но Батыр заметил, и, подождав пока человек, легко скользивший в темноте по направлению к стрелочному переводу, поравняется с ним, он вскинул, как полагалось по уставу, свою винтовку и крикнул:
— Стой! Ни с места. Буду стрелять.
Тёмная фигура, словно не слыша, сделала ещё несколько шагов. Батыр передёрнул затвор. По уставу он должен был дать сначала предупредительный выстрел в воздух, и рука его, державшая винтовку, уже подняла её кверху, а палец стал давить на спусковой крючок, как вдруг он понял, что человек, приблизившийся к нему ещё ближе — всего лишь женщина. Из-за женщины такой солдат, как Батыр, не счёл возможным стрелять даже в воздух. Он опустил винтовку и сказал грубо:
— Эй, ты! Давай поворачивай обратно.
Наверное, восемь из девяти женщин смутились бы после такого грозного окрика, но та, что подходила сейчас к Батыру, не смутилась, а наоборот, сказала насмешливо:
— Если у тебя есть жена, ей и кричи: «эй». А я тебе вроде никто.
Голос у девушки был приятный, но насмешка в нём сделала Батыра ещё более неприступным.
— Жена, не жена, — не имеет значения. Находиться здесь запрещено. Поворачивай.
Но девушка смело сделала ещё несколько шагов и оказалась совсем рядом.
— А мне говорили, — сказала она с прежней насмешкой в голосе, — что здешние парни известны своей храбростью. У меня в руках нет ничего, кроме мазутной тряпки. Может ты уберёшь свою винтовку или с ней тебе не так страшно?
Батыр был парнем не из трусливых и от этих слов, сказанных явно с вызовом, вся кровь в нём закипела. Но он был дисциплинированным солдатом и охранял важный объект, поэтому сдержал себя и ответил только:
— Я не боюсь ни мужчин, ни женщин. Но шляться здесь запрещено, а потому проходи подобру-поздорову.
Насмешливый голос спросил:
— А если я тебя не послушаюсь, храбрый солдат, и подойду вплотную — ты в меня выстрелишь?
Надо сказать, что Батыр был в смущении. Будь перед ним любой мужчина, он нашёлся бы что ответить, но что ответить девушке, которая говорит таким дразнящим и вместе с тем таким нежным голосом. Вот она делает шаг, вот ещё шаг, и ещё…
— Ни с места!
Но она подошла к нему вплотную в своём неказистом промасленном комбинезоне, круто вздымавшемся на груди и чуть приоткрыв ворот, обнаживший белую шею, сказала:
— Ну, если ты такой герой, стреляй…
Кем надо было быть на месте Батыра, чтобы выстрелить? Он был неграмотный парень, одурманенный речами своего бая и своего муллы, он был храбрым и исполнительным солдатом, но он был ещё мужчина, он был туркмен, а значит и храбрец, а женщина была так близко, что Батыр мог чувствовать её запах, аромат, который пробивался даже сквозь промасленный комбинезон. Что этой женщине или девушке нужно от него? И, действительно, почему он так набросился на неё. Может быть ей стало просто жаль стоящего на посту одинокого солдата, может быть она так же одинока.
Он не знал, что такое может быть. Он спросил первое, что пришло в голову:
— А что это там у тебя в руке?
— А ты как думаешь?
— Кто тебя знает!
— А хочешь узнать? На, посмотри. — И с этими словами она сунула в руки Батыра пропитанную мазутом тряпку. И это была действительно тряпка и больше ничего, и большому и сильному Батыру стало стыдно и за свои подозрения, и за свои страхи. И отбросив грязную тряпку в сторону, он сказал уже более миролюбиво:
— Ладно, я тебе верю. Но стоять здесь нельзя. Поэтому проходи, пока не пришёл проверяющий.
— Значит, ты всё-таки боишься проверяющего?
Опять это слово — боишься. Молодая девушка с лицом, белевшем в темноте, как полная луна, стояла рядом, она поддразнивала его, комбинезон обтягивал её литое тело, её дразнящий запах сводил Батыра с ума. Но он никогда не имел никаких дел с девушками, он даже не знал, с какой стороны к ним подойти и что делать, если они, вот как эта, рядом, и кругом никого нет, и кругом ночь, и ему, самому, сильному парню в ауле, который раз говорят, что он чего-то боится…
Не понимая даже, что он делает, он прислонил к вагону винтовку и, пробормотав: «А вот я тебе сейчас покажу, боюсь, я или нет», неловко обмял девушку. Вся кровь бросилась ему в голову, когда она отстранилась от него, когда её тело оказалось в его объятиях и только когда — как это получилось, он не понял и сам, его правая рука коснулась её твёрдых и таких нежных грудей, она засмеялась своим, уже сводившим Батыра с ума тихим смехом, и, чуть отстранившись, проговорила:
— Теперь я вижу, что ты действительно не трус…
Никогда Батыр не знал, что это таксе — когда сердце бьётся где-то возле горла и вот-вот выскочит из груди. Его руки, обнимавшие девушку казалось, превратились в два стальных капкана, которые уже никогда не разомкнутся, чтобы выпустить свою добычу. Он забыл обо всём — о проверяющем, который наверняка посадил бы его в карцер, если бы застал на месте, о грузе, который он охранял, о партизанах, которые так предупредили часовых на разъезде, пускаются на всевозможные уловки, чтобы нанести всевозможный вред или совершить диверсию, Наконец девушка неуловимым движением освободилась из объятий Батыра, но никуда не исчезла, а, смеясь, спросила его:
— Ну что, убедился?
У Батыра всё ещё в голове была полная каша, и он, не поняв, спросил:
— Убедился?
— В чём?
— В том, что никакого оружия, кроме тряпки, у меня нет. Ведь ты только поэтому обнял меня?
— Я? — спросил Батыр, обнял тебя совсем не поэтому. Я верю тебе. Пусть даже у тебя было бы любое оружие. Скажи мне лучше, кто ты?
— Посмотри лучше. Разве ты меня здесь видишь впервые?
— Мне тоже кажется, что твоё лицо мне знакомо. Но я не знаю твоего имени.
— Меня все зовут здесь Акгыз.
Акгыз! Неужели это правда? Конечно, Батыр слыхал о необычной девушке с белым, как сметана, лицом, которая работает на станции, но он думал… Подозрительность проснулась в нём снова.
— Ты меня обманываешь. Ты же туркменка.
— А разве Акгыз звучит не по-туркменски?
— Звучит по-туркменски. Но все говорят, что она русская.
— Ты, я вижу, не веришь собственным глазам. Но даже, если я похожа на русскую, — что в этом плохого?
Действительно, что в этом плохого? Она была прекрасна, как небесная пэри. Разве не о такой девушке мечтал он всю жизнь — тогда, когда осмеливался мечтать? Если бы он захотел жениться на такой девушке, то деньги, которые пришлось бы занять у бая на калым, ему не отработать бы за всю жизнь. Его руки всё ещё хранили воспоминание о недавнем объятии и он снова протянул их к Акгыз, но она отступила на шаг.
— Разве это честно? — сказала она. — Я назвалась, ты знаешь моё имя. А ты мне своего не назвал.
Всё-таки Батыр Мурадов был дисциплинированным солдатом. И хотя он уже был другим, чем четверть часа назад, он всё-таки сказал: «Я несу караульную службу. Когда сменюсь — скажу тебе всё, что захочешь. А сейчас — не могу».
Ладно, — легко согласилась девушка, бросив на Батыра весёлый взгляд. — Я тебе верю. Только не? нужды ждать так долго, пока ты сменишься. Ведь тебя зовут Батыр. Или я тебя с кем-то путаю?
Она знает его имя. Откуда? Этот вопрос он и задал.
— Кто хочет узнать имя человека, который ему интересен, всегда найдёт способ, как это сделать.
— И я… я тебе интересен?
Она повернулась, как бы обидевшись.
— Если ты мне не веришь…
Верю, верю. Но только не понимаю — почему. Я бедняк. У меня ничего нет. Вот, — он вытянул руку, — винтовка, и то не моя. Если бы на мне не была эта форма! — на мне были бы лохмотья. У меня нет ничего ни кола, ни двора. Такой как я — никому не может быть интересен.
Это Батыр сказал с горечью, но и с силой, потому что он и вправду так думал. Но эта удивительная девушка ответила ему:
— Скажи мне, Батыр, а если бы ты был богат, как бай, ты бы считал, что тобою можно заинтересоваться?
— Ещё бы, — ответил Батыр. Бай! Ты подумай только! Ведь у него тысячи овец, сотни верблюдов. Всё принадлежит ему. Стоит только кивнуть, и ему купят любую девушку. Бай! Ты меня рассмешила.
— Значит, главное, — уточнила девушка, это то что бай богат, правда?
— Как то, что луна на небе, — подтвердил Батыр.
— Счастливый у тебя бай, — сказала девушка, но голос её показался Басыру печальным. — Да, он прямо в сорочке родился. Ну, ладно, я пойду. Мне понравился твой взгляд, Батыр, сама не знаю почему. Ты показался мне честным, сильным и смелым и именно с таким парнем хорошо бы познакомиться. И вот я познакомилась с тобой, Батыр, но ты…
— Что — я?
— Ты… ты оказался совсем, совсем другим.
Батыру показалось, что он ослышался. Другим? Разве он не был сильным в ауле? Самым рослым? Самым смелым?
— Я мог бы пойти на горного барса с одним ножом.
— Что ж, тем более счастлив твой бай. Я ухожу…
— Стой… постой… не уходи. — С непонятной ему самому смелостью, Батыр схватил девушку за руку. — Ты сказала… ты сказала, что я… что мой взгляд понравился тебе, а потом вдруг заговорила про бая. Поверила, что я не боюсь даже барса и назвала меня трусом. Заставила меня поверить в то, что и на бедняка можно смотреть, как на человека, а потом вдруг повернулась и хочешь уйти. Я простой парень, не смейся надо мной. Если я чего-нибудь не понимаю — скажи, объясни.
Акгыз обернулась и Батыр, поразился происшедшей в ней перемене. Она по-прежнему была прекрасна и щёки её казались серебряными, но глаза… они светились и сверкали, как глаза горного барса, и алые губы кривились в презрительной усмешке.
— Сказать? Ну ладно, слушай. Ты мне действительно нравишься. И силён ты, и смел, и я верю, что не побоишься и барса. Но ты… посмотри, что ты сделал со своей жизнью, Батыр. Разве ты не раб своего бая? Разве ты не можешь задушить его одной рукой, разве он страшней, чем горный барс? Почему же ты, такой смелый, позволил обращаться с собой, как с последним нищим. Почему отдал своему кривоногому и пузатому баю ваших красивых девушек, почему умерли от голода твои маленькие братья и сёстры, а мать не разгибаясь всю жизнь работала на того же бая? И вот теперь, когда появились люди, которые сказали тебе — долой бая, бери, Батыр, всё, что сделано твоими руками и руками таких, как ты, ты всё равно, как голодная собака, предпочитаешь дожидаться обглоданной кости, которую швырнёт тебе бай, а не разобьёшь ему голову палкой, как вонючему шакалу, ты, который не побоится горного барса, ты, мужчина и храбрец.
Первый раз в жизни слышал такие слова Батыр. От них у него закружилась голова и всё в этой голове перевернулось. А девушка с белым лицом и горящими глазами продолжала:
— Да, я сказала, что твой бай — счастливец. Разве это не так. Ведь сам он слаб и труслив — а ему безропотно служат такие храбрецы, как ты, Батыр. Сам он не может ни остричь овцы, ни соткать ковра — и всё-таки в него сотни и тысячи овец и столько ковров, сколько смогут выткать руки ваших матерей и сестёр. И главное — у него есть вы — сильные, свободные люди, которые безропотно дают помыкать собой, как трусливые рабы, вместо того, чтобы забрать себе всё то, что принадлежит вам по праву — всё, что создано-вашими руками, вашим трудом…
Она задохнулась. Казалось, от ненависти ей не хватает слов.
— Но ты, — сказал ошеломлённый Батыр, — но ведь то же самое говорят эти… враги порядка… большевики.
— А я и есть большевик, — ответила Акгыз. — Я и такие, как я. Вот почему я здесь, и не только я. У тебя, Батыр, глаза, как у орла, но видишь ты не больше, чем слепой, который идёт, ощупывая свой путь палкой. Или ещё хуже — в поводыри ты выбрал того, кто снимает с тебя последнюю рубашку. И ты, бедняк из бедняков, верой и правдой служишь угнетателям, да ещё защищаешь их.
— Я? Защищаю?
— А что ты делаешь здесь, в этой чужой для тебя форме с чужой винтовкой? Ты охраняешь чужие интересы. Знаешь, что находится в этом вагоне?
— Нет. Откуда мне знать?
— В этом вагоне находятся английские винтовки и патроны. А предназначаются они для того, чтобы банды, вооружённые этими винтовками, помогли расправиться с моими товарищами, за то, что мы хотим раскрыть глаза таким обманутым беднякам, как ты, Батыр, и твои братья, и вернуть вам всё, что у вас отняли и награбили баи.
— Но большевики… это нам говорил мулла… они сами хотят сесть на место баев… и ещё они не верят ни во что… и что если они придут к власти, то будет ещё хуже, много хуже и всех мусульман вышлют в холодную Сибирь…
— Значит, своему баю и муллам ты веришь, а мне…
Она не успела закончить фразу, потому что в это время под двумя парами сапог захрустел гравий и послышались голоса, а вслед за этим пятнышко света от ручного фонаря стало быстро приближаться к тому мосту, где стояли Батыр и Акгыз.
— Это идёт, наш начальник, — скороговоркой зашептал Батыр. — Уходи быстрее. Если ты большевичка, он арестует тебя. Беги, я тебя прикрою, Только скорее.
Но Акгыз не тронулась с места.
— Я никуда не пойду.
— Но ведь ты погибнешь… и я тоже.
— Что ж. Я готова с тобой и погибнуть.
Шаги тем временем приближались. Батыр вскинул винтовку и грозно крикнул:
— Стой! Кто идёт? Буду стрелять!
В ответ раздалось:
— Пароль «лев».
Батыр опустил винтовку и, печатая шаг, отрапортовал:
— На вверенном мне посту полный порядок. Докладывает рядовой Мурадов.
— Хорошо, рядовой Мурадов, — произнёс голос с иностранным акцентом. — Это очень важный объект, будь вдвойне внимателен. — Луч фонарика нащупал Акгыз. — А это кто такая?
— Это моя девушка, — объяснил Батыр, стараясь оттеснить Акгыз в сторону. — Она работает здесь же.
Акгыз узнала и человека с иностранным акцентом, который старался сейчас бесцеремонно разглядеть её из-за широкой спины Батыра, и его спутника — долговязого человека в военном френче: первый был представителем находившейся в Мешхеде английской военной миссии капитан Джарвис, второй, нервно сжимавший длинными зубами папиросу — начальник расположенного на станции военизированного отряда эсеров-меньшевиков некто Дохов.
— Посветите-ка мне, Дохов. Вы знаете её?
И луч фонаря осветил лицо Акгыз, вынужденной закрыться ладонью.
— Её зовут Акгыз, — сказал Дохов. — Работает стрелочницей. С каких это пор, господин капитан, вам нравятся замарашки, от которых к тому же пахнет мазутом.
— Должен сказать вам, Дохов, что вы на редкость ничего не понимаете в женщинах. Вы, надеюсь, знаете сказку про Золушку. Так вот эта замарашка — настоящая красавица, хотя она и предпочла здесь обниматься с грязным солдатом. Впрочем, про вас говорят, что вы женоненавистник, уж не знаю почему…
Даже в темноте стало видно, как покраснел Дохов. В словах капитана Джарвиса чувствовалась издёвка, которую тот даже не считал нужным скрывать: всему посёлку были известны любовные похождения разбитной и загульной дамы, доставшейся по иронии судьбы в жёны командиру эсэровского отряда. Но Дохов молча проглотил оскорбление — вся его судьба слишком зависела от военного сотрудника английской миссии. Впрочем, капитан Джарвис тут же заметил:
— Не сердитесь на мои слова, Дохоз. Просто женщины, как и лошади, понимают только язык шпор и кнута, а для этого надо быть не только смелым, но и искусным наездником. И всё-таки эта, как вы сказали, замарашка, слишком хороша для такого неотёсанного болвана, как этот… как его… рядовой Мурадов. Но мы пришли сюда не оценивать прелести станционных стрелочниц, а совсем по-другому вопросу. Вам очевидно уже известно, что наши войска, наголову разбив отряд комиссара Фролова в Кизыл-Арвате, дошли до Красноводска. В ту же минуту власть большевиков в Кизыл-Арвате автоматически прекратила своё существование. Теперь мы ставим задачу — наступления на Мерв вдоль железной дороги. Для выполнения её и пополнения нашим войскам должен быть придан отряд Ораз Сердара, численностью в три тысячи человек, что обеспечит нам полное превосходство при проведении операции. Как всегда, беда в том, что голодранцы, приходящие из аулов, совершенно не вооружены. Именно в в этом вагоне, Дохов, находится то, что им нужно на первое время — винтовки и патроны, и именно вам, Дохов, я доверяю передачу этих винтовок и патронов соединению Ораза Сердара.
— Всё будет исполнено самым тщательным образом, — заверил капитана Джарвиса Дсхов. — Можете не сомневаться во мне.
— В вас, мой милый Дохов, я не сомневаюсь, — сказал капитан. — А вот в этой милой стрелочнице — очень. Что-то уж больна хороша она для этого вашего пентюха. — И сказал уже тоном приказа: — Проверить, откуда она взялась на станции. Что-то здесь не так.
— Будет выполнено, — как автомат отвечал Дохов, стараясь не глядеть в сторону англичанина…
Батыр долго не мог прийти в себя. Уже затихли шаги Дохоза и капитана, а он всё ещё прислушивался к звукам, которые доносились из ночи.
— А ты храбрая, — сказал он наконец. — Ведь они могли тебя арестовать. Неужели ты ни капельки не боялась.
— Я была уверена, что ты защитишь меня, — ответила Акгыз. — Неужели ты позволил бы меня увести?
И Батыр Мурадов, который никогда не думал о том, что может отказаться выполнить хоть какой-нибудь приказ старшего, понял вдруг, что он скорее погиб бы, чем допустил такое.
— Ты не смеялась надо мной, — спросил он Акгыз. — Тогда, когда сказала, что я… что мой взгляд… Ну то, что ты сказала.
— Я никогда не лгу, — ответила Акгыз. — Не буду лгать и теперь. Да, ты показался мне не только красивым парнем, таким, который понравился бы любой девушке, имей она глаза, но и таким, к которому я могу обратиться с просьбой. Ты обещаешь мне помочь?
— Даже если ты скажешь, чтобы я достал звезду с неба… — заверил Батыр.
— Моя просьба и легче, и тяжелее, Батыр, — пояснила Акгыз.
— Что я должен для тебя сделать?
— Прежде всего верить мне во всём, что бы я тебе ни говорила.
— Я верю тебе, Акгыз.
— Тогда ты должен поверить мне и в том, что большевики — вовсе не такие люди, какими изображают их баи и муллы. Среди них есть много людей, которые отдали свою жизнь за то, чтобы на свете больше не было бедняков, и я — одна из них.
— Что я должен делать? — снова спросил Батыр.
— Ты должен помочь этим людям и мне.
— Но ведь ты сама слышала, что их войска разбиты и даже из Красноводска их выгнали.
— Бывает, что и самый сильный человек терпит поражение. Но народ, простых людей, если они хотят жить свободно, нельзя победить. Неужели ты думаешь, что если мы все объединимся и в руках у нас будет оружие, такие люди, как твой бай или капитан из глии, или этот Дохов — нас победят?
И тогда в третий раз сказал Батыр:
— Я верю тебе, Акгыз. Я мало что понял из того, что ты мне сказала, но где правда, я чувствую сердцем. Если на одной стороне — Дохов, а на другой ты и твои друзья, то я на той сторона, где ты. И всегда буду на той стороне.
— Тогда слушай, Батыр. В этом вагоне — винтовки и патроны, ты слышал сам. Они нужны тысячам людей, которые готовы драться за Советскую власть… Но оружия нет. Оно у тебя за спиной и предназначается бандам Ораза Сердара. Согласен ты, чтобы эти винтовки достались беднякам?
— Неужели мы с тобой сможем перетащить целый вагон винтовок и спрятать их где-нибудь? Я согласен сделать всё, но…
Акгыз засмеялась.
— Ты славный парень Батыр, но ещё совсем тёмный, не сердись. Неужели ты думаешь, что мы одни. Ты теперь — один из нас, Батыр, и я могу тебе сказать: наши люди есть всюду. Сейчас они ждут, согласишься ты идти с нами вместе или нет. Ты согласился. Остальное сделают они, и ты увидишь. Батыр, каких товарищей ты приобрёл, вступив в наши ряды. Жди меня здесь же через тридцать минут.
И она исчезла. А Батыр остался.
Он долго смотрел вслед девушке. Всё происшедшее казалось ему сном. Он вдруг почувствсвал, что существует в мире ещё один человек, которого зовут, как и его самого, Батыр, но этот человек совсем иной, и головой он касается звёзд, и может драться с сотней человек, и вместе с тем в груди у этого человека, как прекрасный цветок, распускается и согревает его воспоминание о чудесной девушке с белым лицом, у которой, когда она улыбается, на правой щеке появляется такая смешная ямка…
Батыру не пришлось долго мечтать, Двигаясь почти бесшумно, подошёл маленький паровоз, таща за собой пустой вагон. Подойдя вплотную к охраняемому Батыром вагону, паровозик остановился и неведомо откуда тут же появились люди, среди которых он увидел Акгыз. Вместе с приземистым, плотным человеком она подошла к Батыру.
— Это — тот самый смельчак, о котором я вам говорила, — пояснила она. Приземистый протянул Батыру твёрдую, как железо, руку, и сказал:
— Спасибо, товарищ Мурадов. Ты нам сильно помог. Поздравляю тебя со вступлением в наш отряд.
И он присоединился к другим, уже переносившим винтовки из одного вагона в другой.
Акгыз сказала на ухо Батыру:
— Запомни этого человека, Батыр. Это наш с тобой командир, и каждое его слово — приказ и для тебя и для меня.
Работали все, словно тушили пожар. Батыр и Акгыз присоединились, и через полчаса вагон был пуст. Опустошённый вагон был снова закрыт и опломбирован. Паровозик тихо фукнул паром и исчез, будто его никогда здесь и не было. На прощанье командир сказал:
— Как можно быстрее перегрузите винтовки и патроны в тайник, а паровоз и вагон поставьте на прежнее место. Если встретите патруль, запомните — у них на сегодня пароль «лев».
И снова у пустого уже вагона остались двое — мужчина и женщина. Мужчину звали Батыр Мурадов, на голове у него была папаха из грязноватого меха, в руках английская винтовка, на широких плечах — белогвардейские погоны. Но сердце у него было совсем другое, и виной этому стала женщина — Акгыз, которая тоже изменилась. И она тоже не понимала, что происходит с её сердцем: ведь если говорить правду, сначала она подошла к приглянув моя ей парню почти не веря в успех. А теперь вдруг поняла, что он стал ей близок, и что ей хорошо и уютно стоять возле него, и что у него такие крепкие, неуклюжие и ласковые руки, и у него так смешно и трогательно бьётся сердце, когда он хочет её обнять И тёплая волна, которая никогда ещё не поднималась в её груди, вдруг поднялась, и как это вышло, она не сказала бы и сама, только он, поднялась на носки — так высок был Батыр, и обвила своими руками его могучую шею.
— Мне пора идти, — сказала она наконец. — Предстоит теперь много важных дел, Батыр. Ты оставайся на посту, сдай пустой вагон и отправляйся в казарму, как ни в чём не бывало; завтра или я, или один из товарищей разыщем тебя и скажем, что делать дальше, Он назовёт тебя моё имя — значит он наш.
— Нет, — сказал неожиданно Батыр, — нет, Акгыз-джан. Так я не могу сделать. Ведь как только обнаружат, что мой сменщик стерёг пустой вагон, его тут же расстреляют. Я так поступить не могу, — И с этими словами он сорвал с пустого вагона пломбу и распахнул дверь настежь. — Пусть знают, что это сделал я. Пусть ищут Батыра Мурадова. А я найду тебя сам, и ты меня найдёшь, когда захочешь. И вместе мы будем всю жизнь, это я обещаю тебе..
Надо ли описывать состояние Дохова, когда через два часа спустя, на рассвете, он с группой солдат из отряда Ораза Сердара подходил к распахнутому настежь пустому вагону. Когда никто не откликнулся и не вышел навстречу, сердце Дохова сжалось от дурных предчувствий. Ещё какое-то время он наделся на чудо или ещё на что-то — на что, он не знал сам, но чуда не произошло, если не считать исчезновения часового и нескольких тысяч новеньких английских винтовок. Обливаясь потом, Дохов побежал с докладом к зданию английской миссии, отдавая на бегу приказания. Через четверть часа все входы и выходы со станции были перекрыты.
Выслушав доклад Дохова, капитан Джарвис неторопливо пыхнул трубкой в лицо Дохова и хладнокровно сказал:
— Если вы не найдёте мне солдата, охранявшего вагон, или ту девку, которая вертелась рядом, вы будете расстреляны, как большевистский пособник.
Ещё через полчаса Акгыз была арестована и доставлена лично Доховым к капитану.
— Оставьте нас одних, Долохов.
Оставшись с Акгыз один на один, капитан не утратил своей прирождённой вежливости. Он встал, подвинул к столу кресло и жестом предложил Акгыз сесть. Но она сделала вид, что не заметила предложения. Тогда капитан, как истинный джентльмен, тоже остался стоять, но трубку изо рта не вынул.
— Вам не мешает табачный дым? — вежливо спросил он.
— Нет, — сказала Акгыз.
— Благодарю вас. Вы напрасно не хотите сесть. У меня к вам два небольших вопроса, после чего вы можете снова вернуться к себе. Первый вопрос — кто тот парень, который охранял вагон и куда он подевался. И второй — куда подевалось содержимое вагона. Если хотите, можете ответить на любой из этих вопросов по вашему выбору. Кстати, — добавил он небрежно, чтобы между нами не возникало ненужных недоговоренностей, скажу вам, что мне повезло, можно даже сказать посчастливилось узнать, кто скрывается под промасленным комбинезоном и именем Акгыз. Вы — Татьяна Михайловна Белоус, преподавательница местной школы, вы получили отличное образование и свободно владеете не только русским и туркменским, но и английским языками. Видите, нам незачем играть друг с другом в прятки.
— Я не могу ничем вам помочь, господин Джарвис.
Джарвис подумал. Пыхнул трубкой. Сладковатый дым заструился по комнате.
— Очень жаль, — сказал он. — Тогда вам придётся немного задержаться у нас. Вам не страшно? Ведь охранять вас будут не английские солдаты, а подчинённые господина Дохова. А они, Татьяна Михайловна, в гимназиях и университетах не обучались и не отличаются особой воспитанностью.
Акгыз посмотрела на капитана Джарвиса взглядом, в котором презрение было смешано с жалостью.
— Вы, как и полагается джентльмену, соблюдаете нейтралитет. Сами вы не пытаете, но разрешаете пытать другим. Вы презираете таких, как Дохов, но пользуетесь их услугами. Вы знаете всё о зверствах вооружённых банд Ораза Сардара, но они вас не трогают, ведь ваши руки остаются чистыми, не так ли, капитан Джарвис?
Сладкий дым плотными клубами продолжал подниматься к потолку. Капитан Джарвис с нескрываемым изумлением и даже с симпатией смотрел на стоявшую перед ним молодую женщину: он действительно был джентльменом до мозга костей, капитан Джарвис, он был из хорошей семьи и превыше всего ставил кодекс «фэр плэй» — честной игры.
— Не понимаю, Татьяна Михайловна, почему мы не можем договориться с вами. В конце концов — не хотите говорить — не говорите. У Англии хватит ещё винтовок, вашего туземного поклонника мы разыщем и расстреляем, но вы… вы! Очаровательная молодая леди, дочь бывшего управляющего железными дорогами, вы бывали в Европе, жили обеспеченно, у вас было всё, что нужно цивилизованному человеку, и вдруг, — он раскрыл папку, на первой странице которой была наклеена фотография Акгыз, — и вдруг мы читаем: «Татьяна Михайловна Белоус, учительница Асхабадской русско-туземной школы, член РСДРП с 1912 года, руководит марксистским кружком… ну и так далее…». Это невероятно, Татьяна Михайловна. Ну, я ещё понимаю, что, движимая состраданием, вы вместо того, чтобы выйти замуж за человека вашего друга и вести достойную вас жизнь или вместо того, чтобы усовершенствовать ваше знание восточных языков где-нибудь а Германии или Швейцарии, решили отдать несколько лет этим жалким и грязным кочевникам. В конце концов и наши миссионеры добрались до Китая и Индии. Но вступить в большевистскую партию! Эти скитания, эта постоянная опасность — я этого не понимаю.
— Да, — сказала та, которую называли Акгыз. — Вы этого не понимаете. Вы — английский аристократ, и все эти китайцы, индусы, туркмены — все они для вас, подозреваю, на одно лицо, нечто вроде диких животных, которых необходимо укротить, заставить работать, поставить над ними надсмотрщиков с кнутами и держать в повиновении. Так ведь, капитан Джарвис. Но вы ошибаетесь, капитан. Это не туземцы и не животные. Это люди — такие, как мы с вами, а может быть и лучше. Это мы с вами виноваты, что они голодны, необразованы, что они умирают от голода и болезней, что у них нет ни школ, ни больниц, что ими управляют никчёмные князьки, опирающиеся на закостеневших и отставших от времени мулл и головорезов вроде Ораза Сердара, которые с английскими винтовками в руках поддерживают нужный вам и вашим слугам порядок. Но время движется, капитан Джарвис, хотите вы этого или нет, и народ хочет быть свободным. А когда это случается — здесь ли, в других ли местах, поверьте мне, капитан, здесь ничего поделать нельзя. Можно приостановить движение народа к свободе, но и только. Он всё равно разорвёт связывающие его цепи и возьмёт власть в свои руки. А чтобы помочь ему в этом — нужны такие, как я. Мы в долгу перед тёмными, забитыми людьми теперь мы отдаём этот долг.
Наступило продолжительное молчание.
— Мне очень жалко, — сказал, наконец, капитан Джарвис, — что вашу замечательную речь, Татьяна Михайловна, вы произнесли не с трибуны Гайд-парка, где вас вполне свободно могли бы выслушать сотни три человека и даже наградить аплодисментами, которых эта речь, безусловно, заслужила, Бы произнесли её, увы, в этом жалком помещении, в обстоятельствах, когда при вашем участии исчез и уж, конечно, вряд ли будет найден вагон с винтовками и патронами, за которые моя страна заплатила кругленькую сумму. За всё это по закону военного времени полагается очень строгое наказание, Татьяна Михайловна, от которого я, увы, освободить вас просто так не могу. Но если вы выскажете раскаянье о вашей деятельности, назовёте ваших главарей и дадите мне честное слово отойти от вашей деятельности, я обещаю помочь вам выехать из этих среднеазиатских джунглей и помочь с устройством на достойную вас работу где-нибудь за чертой России. Я хочу это сделать для вас, Татьяна Михайловна, поверьте, и я могу это сделать, потому что, не буду скрывать, вы мне нравитесь как женщина, и даже наши идейные расхождения ничего изменить не могут. Договорились?
— Вы предлагаете мне стать предательницей?
Капитан поморщился:
— Я предлагаю вам проявить благоразумие. И воспользоваться моим добрым к вам отношением.
— Вы первый стали бы презирать меня за такой поступок, капитан Джарвис. И вы понимаете, что ваше предложение для меня неприемлемо.
Капитан долго смотрел на стоявшую перед ним женщину. В его взгляде недоумение и непонимание долго боролись с восхищением, но затем лицо его стало сухим, и он словно сразу состарился.
— Моя совесть спокойна, — сказал он. — Я сделал всё, что мог. Вы сами выбрали, на чьей вы стороне. Остальное — в руках провидения.
Он хлопнул в ладони дважды и приказал появившемуся часовому:
— В строгий изолятор. Двойной караул.
— Слушаюсь. — И солдат кивнул головой. — Аре-стованная — вперёд. При попытке к бегству — стреляю без предупреждения.
Но не успели они выйти, как в дверь ворвался Дохов.
— Я прошу вас, капитан Джарвис, отдать её мне хотя бы на два дня. Если я не добьюсь от неё признания — я верну её вам. Я уверен, что у неё в руках все нити здешнего подполья, и похищение винтовок — это только начало. Отдайте её мне.
Капитан Джарвис раздумывал несколько минут.
— Вы не тот человек, который сможет узнать что-нибудь от нашей общей знакомой. Но если вы дадите слово, что не выйдете за границы дозволенного — я склонен удовлетворить вашу просьбу. Но не переусердствуйте — вы поняли меня?
— Я не обману вашего доверия, господин капитан, — заверил Дохов, И повернувшись к часовому, приказал: — В подвал номер четыре, в одиночку.
После ухода Акгыз, Дохова и часового капитан Джарвис долго ходил по комнате, вновь и вновь пуская клубы дыма из своей прославленной и тщательно обкуренной трубки фирмы «Донхилл». Он был в задумчивости. Он не мог понять, что его привело в такое замешательство — неужели то, как независимо вела себя эта тоненькая русская девушка, с таким жаром перед лицом, неминуемой гибели говорившая о каких-то оборванных и грязных туземцах. Эта девушка вдруг до боли напомнила ему его младшую сестру Энн, которая ушла с головой в движение феминисток — до того, что предпочла порвать с семьёй и связалась с какими-то социалистами. Но это было в Англии, стране классической демократии, и там такую девушку никто не отдал бы в руки какого-нибудь Дохова, которому вообще не место среди порядочных людей…
Капитан подошёл к шкафчику, достал гранёную бутыль шотландского виски и, не разбавляя, налил себе половину стакана. Выпил, почувствовал, как алкоголь медленно просачивается в кровь, налил ещё полстакана и снова выпил, не закусывая. Лицо его начало приобретать багровый оттенок. Трубка погасла. Дохов… подвал номер четыре… и эта девушка, так похожая на Энн. Не следовало отдавать её этому дегенерату.
Бутылка шотландского виски пустела на глазах.
В подвале Дохов отослал часового я начало коридора. Наконец-то! Наконец-то он сможет расплатиться и с этой большевичкой, и с этим напыщенным английским болваном, который презирает их всех — и его, Дохова, и Ораза Сердара, и последнего туркмена, не видя между ними, в сущности, никакой разницы.
И Дохов подошёл к Акгыз.
— Я надеюсь, ты поняла теперь, в чьи руки ты попала, — сказал он, стараясь, чтобы его слова звучали добродушно. — Ты, похоже, рассчитывала, что этот джентльмен отпустит тебя подобру-поздорову, но ты ошиблась — стоило мне сказать слово — и вот ты здесь, как птичка в клетке, в полном моем распоряжении.
И он положил ей руку на плечо.
— Как птичка в клетке, — повторил он. Ему понравилось это выражение, и ему нравился в эту минуту он сам, и нравилось представлять, какую мину скорчит капитан Джарвис, узнав, что эта понравившаяся ему девчонка ублажает в постели не его, капитана Джарвиса, англичанина и джентльмена, а Дохова, якобы, неспособного справиться даже с собственной женой.
— Так что ты в полной моей власти, понимаешь? И от того, как ты будешь себя вести, зависит, как дальше сложится твоя жизнь. Скажу тебе честно, — продолжал Дохов, описывая, как коршун, круги по камере, прислушиваясь к своим словам и очень довольный собой, — скажу тебе честно, ты не в моём вкусе, как женщина. — Но так и быть, если ты станешь верной и преданной мне, с тобой не случится ничего плохого. Ну так как, моя птичка? — И с этими словами он положил ей руку на грудь.
Пощёчина, которую он получил в ту же секунду, была такой сильной, а главное, неожиданной, что Дохов чуть не упал.
— Что ж, не хотела стать моей добром, станешь силой, — процедил он и набросился на Акгыз.
Несмотря на свою ненависть, Акгыз почувствовала, что сил её хватит ненадолго: Дохов оказался жилистым и сильным, в ненависть эти силы только удвоила. Вывернувшись из последних сил, Акгыз схватила стоявший посередине комнаты стул и занесла его над головой. Дохов невольно отшатнулся, и в эту же секунду ещё одна пощёчина, на этот раз от капитана Джарвиса, бросила его в угол.
— Я так и думал о вас, Дохов, — сказал англичанин. — Но на деле вы оказались ещё омерзительнее.
Дохов невольно потянул руку к кобуре. Англичанин презрительно усмехнулся:
— Это был бы последний выстрел в вашей жизни, господин Дохов. Я не советую вам больше шутить подобным образом.
И Акгыз снова очутилась в кабинете Джарвиса.
— Дела очень плохи, — сказал он. — Очень плохи, Татьяна Михайловна. Десять минут назад пришла телефонограмма, где сообщается, что состав с отрядом Ораза Сердара был взорван в то время, когда он проходил через мост. Весь отряд погиб. Это уже не просто кража винтовок, и спасти вас может только одно: вы должны назвать своих соучастников и их местонахождение. Вы знаете то и другое. Я понимаю, что вам нелегко, но иного выхода у вас нет — вам грозит смерть. Я, капитан английской армии Джарвис… я прошу вас не делать непоправимого.
Он отвернулся. А в измученном мозгу молодой женщины билась только одна мысль: «Успели. Молодцы». Она увидела свинцовое от усталости и недосыпания лицо их командира Мергена Бабаеве. И лицо Батыра, славное и простое лицо высоченного, неуклюжего парня с широкой спиной и нежными руками — он тоже был там, она знала это, она чувствовала. Внезапно она поняла, что сил у неё больше нет. Отряд Ораза Сердара больше не существует, а это самое главное…
Она сказала вдруг по-английски:
— Спасибо вам за сочувствие, капитан. Но я ничего не могу вам сказать…
Окровавленную, в разорванной одежде утром следующего дня её выволокли на улицу. На площади уже была сооружена виселица и согнан народ: рабочие железнодорожной станции, крестьяне окрестных аулов, случайные люди, оказавшиеся на площади. Несколько солдат подтащили девушку под самую виселицу, стоять она не могла. Ей набросили на шею петлю.
Дохов зачитал приказ. И тут, собрав оставшиеся силы, Акгыз гордо выпрямилась. Её шатало из стороны в сторону, но когда она заговорила, голос её, поначалу едва слышный и слабый, становился всё громче с каждым словом.
— Я умираю за правое дело. За всех бедняков, за всех обездоленных, И перед смертью я говорю вам — большевики победят, потому что с ними народ, а там, где народ, там и победа. Скоро настанут иные, прекрасные времена. Я говорю вам — и революция победит, Прощайте, товарищи!
Дохов в бешенстве махнул рукой:
— Давай! Скорее. Тяни верёвку!
Солдат стал медленно и с натугой натягивать верёвку. Петля стянула шею Акгыз, лицо её стало наливаться кровью, она пыталась ещё что-то сказать, но не могла.
И тут вдруг воздух вспороли винтовочные выстрелы. Толпа, смяв редкие цепи солдат, в панике бросилась кто куда, спасаясь от группы конников, непрерывно стрелявших по белогвардейцам; впереди с обнажённой шашкой на прекрасном тонконогом ахалтекинце летел широкоплечий джигит, который одним ударом перерубил верёвку; двое других, скакавших чуть сзади, легко подхватили невесомое тело девушки и один из них, низенький и крепкий, словно его выковали из одного куска железа, бережно положил тело Акгыз поперёк седла. Остальные, непрерывно стреляя и крутясь на горячих конях, без промаха поражали вражеских солдат. И вдруг всё стихло, только остались на земле тела нескольких солдат и Дохова…
Мы не станем придумывать, как закончилась эта история о мужчине по имени Батыр Мурадов, и женщине по имени Акгыз — остались ли они живы, пройдя сквозь грозные испытания, выпавшие на долю всего народа, или отдали свои молодые жизни за его счастье. Это нам неизвестно. Но то, что слова, сказанные Акгыз, оказались правдой — это мы знаем. Оглянитесь вокруг — и вы увидите, что всё, о чём она говорила тогда, — сбылось…