1

Поселок Мери-Сюр-Шер в полумиле к западу от Вьерзона представлял собой крохотную, заброшенную деревеньку не более чем с двумя десятками домов, прижавшихся к подножию живописного холма. Правда, и в этой глуши имелась своя часовня с гордым названием «Спасения Богородицы» — небольшое прямоугольное строение с изогнутым западным фронтоном и башенкой колокольни на коньке крыши. Капелланом при ней служил давний знакомец Венсана де Брие Огюст Годар.

Это был маленький толстенький человек неопределенного возраста с короткой шеей и узкими плечами. Голова его была непропорционально велика, а огромную блестящую лысину скрывала малиновая биретта, окаймленная курчавой порослью черных волос. Священник был неуклюж на вид, но лицо его с широким рыхлым носом и живыми, светлыми глазами лучилось добротой. Его руки были настолько подвижны, что иногда казалось, будто они существуют сами по себе, не подчиняясь ни эмоциям, ни рассудку этого человека.

Жил он тут же, при часовне, в небольшой комнатке, больше похожей на келью, в которой ему давно было тесно среди множества рукописных книг, сложенных стопками на полу. Но он не роптал, он был предан вере, и его любили немногочисленные прихожане.

Когда в сумерках одного из апрельских вечеров де Брие постучал в дверь этой кельи, капеллан был занят размышлением о поучительном трактате Святого Августина. В завтрашней проповеди он собирался цитировать для прихожан некоторые места. Отложив рукопись, Огюст Годар недовольно проворчал что-то себе под нос и отпер дверь.

— В такой глуши даже тайные агенты самого короля не всегда отыщут бывшего капеллана тамплиеров! — глухо сказал де Брие. — Узнаёте ли вы меня, святой отец?

Священник прищурился, внимательно изучая статную фигуру нежданного гостя, за спиной которого маячила фигура поменьше.

— Как не узнать! — высоким голосом с заметной хрипотцой и одышкой воскликнул капеллан. — Благородного рыцаря видно даже невооруженным глазом.

— Бывшего рыцаря, — поправил де Брие. — Увы, святой отец, бывшего рыцаря. Времена нынче не те…

— Да уж, не те, — согласился Огюст Годар. — Сколько это мы не виделись с вами?

— Лет пятнадцать, наверное. Или даже шестнадцать.

— Эпоха! — произнес капеллан пафосно.

— Да, эпоха, — повторил де Брие. — Так вы впустите нас?

Капеллан спохватился, отступая на шаг в сторону и пропуская в свой дом гостей. Затем притворил входную дверь и засеменил следом. В комнате Годара сразу стало тесно. Но, несмотря на это, священник предложил гостям присесть на свой топчан, покрытый тюфяком, в котором шуршала солома, а сам достал из полутемного угла маленькую скамеечку и, кряхтя, устроился на ней.

— С вами женщина? — удивленно спросил он, когда Эстель откинула капюшон на спину.

— Да, отец Огюст, она сестра наша и служит при мне, — ответил де Брие.

— Как, вы всё еще служите? — В вопросе капеллана было больше искреннего удивления, чем любопытства. — После всех событий…

— Нет, святой отец, теперь уже никто не служит, как раньше. Изменилась жизнь, изменились и задачи.

— Полагаю, одну из них вы теперь решаете, сеньор?

— Вы очень прозорливы, отец Огюст. Именно так.

— И что же вас привело ко мне?

— Позвольте сначала немного прийти в себя, — сказал де Брие. — Мы прибыли из Ла-Рошели. Путь, согласитесь, не близкий. Можем ли мы рассчитывать на ваше радушие, святой отец?

— Гм, двери храма всегда открыты для нуждающихся в приюте. Господь принимает под опеку любого страждущего. Но, сеньор… не лучше ли было вам остановиться на постоялом дворе?

— Вы имеете в виду присутствие Эстель? Это как-то смущает вас?

— Должен признаться, вы правы.

— Конечно, святой отец, если вы будете настаивать, мы уйдем ночевать на постоялый двор. Однако же я полагал, что ваши умеренные взгляды на жизнь, примеров которым я накануне вспоминал немало, позволят нам с Эстель надеяться на приют именно под сводами вашей капеллы. И потом… хочется укрыться от любопытных взглядов, тем более что в вашей глуши каждое новое лицо непременно будет вызывать излишнее любопытство. Может быть, я ошибаюсь, и годы, прошедшие с нашей последней встречи, изменили вас?

— Да, я понимаю… Понимаю, и не стану вас гнать куда-то на ночь глядя, — ответил слегка смущенный Огюст Годар, пожевав губами. — Но как мы все разместимся в этой крохотной комнате, где мне, порой, и одному бывает тесно?

— Если позволите, здесь будет спать одна Эстель. А мы с вами скоротаем ночь у алтаря.

— И проведем ее в душевной беседе? — осторожно спросил священник.

— И даже больше, святой отец!

Венсану де Брие показалось, что его старый приятель оживился. Еще бы, не каждый день судьба дарит встречу с хорошим собеседником, особенно в такой глуши. А с бывшим рыцарем было о чем поговорить.

— О, вы расскажете мне о своих военных подвигах? — спросил капеллан. — После того, как я оставил службу в Ордене, многое произошло…

— Нет, я бы хотел исповедоваться…

Капеллан посмотрел на де Брие с пристальным вниманием. От него не укрылось внутреннее волнение, с которым бывший рыцарь ожидал ответа. Огюст Годар хорошо понимал, как много страданий и страстей могли оставить неизгладимый след в сердце этого человека.

— Что ж, брат мой, — вздохнул он, — если уж Богу было угодно привести вас ко мне, стало быть, у Него имеются некие особые планы на ваш счет, и не мне, скромному капеллану, противиться божественному замыслу.

— Честно признаюсь, я не сомневался в вашем гостеприимстве. И если позволите, сестра Эстель хотела бы лечь спать не мешкая. Она очень устала и уже давно сдерживает в себе жалобы.

Девушка метнула в своего покровителя полный любви и благодарности взгляд, но тут же опустила голову, испугавшись проявления эмоций в присутствии священника.

Через полчаса в крохотной и тесной исповедальне, устроенной прямо в алтаре часовни, беседовали двое мужчин. Святой отец, как и было положено, сидел на скамеечке, рыцарь Венсан де Брие стоял на коленях. Их разделяла решетчатая деревянная перегородка, занавешенная темной полупрозрачной тканью.

— Учитывая твои прежние заслуги, о которых мне хорошо известно, сын мой, позволю тебе не стоять на коленях, а присесть, — сказал Огюст Годар. — Там есть скамеечка.

— Благодарю, святой отец, — ответил де Брие. — Однако позволю себе отказаться, ибо это лишит меня ощущения исповедания грехов.

— Весьма похвально, сын мой! Итак, слушаю тебя…

Де Брие заговорил не сразу. Неожиданно он поймал себя на мысли о том, что совершенно не знает, с чего начать. Ему, решительному и мужественному воину, никогда не ведавшему слабости ни во владении мечом, ни в красноречии, вдруг стало как-то не по себе. В голове вереницей мелькали мысли, беспорядочно чередовались картины событий, и совершенно невозможно было на чем-то остановиться.

Опытный священник, не раз исповедовавший не только прихожан, но когда-то и воинов храма, хорошо понимал состояние своего собеседника, поэтому терпеливо и деликатно молчал, давая тому собраться с духом.

— Я не стану говорить о том, почему я прибыл сюда, — начал, наконец, де Брие приглушенным голосом. — В этом исповедоваться мне нет нужды, я готов рассказать и так. Я же хочу поведать о том, что мучает меня долгие годы, что терзает мой ум, заставляя принимать порой жестокие решения, что терзает мое сердце, заставляя предавать тех, кто совершенно справедливо ожидал от меня преданности и любви…

Он замолчал, снова собираясь с мыслями. Огюст Годар терпеливо ждал.

— Святой отец, я хочу покаяться в том, что проявил слабоволие, — выдавил из себя де Брие и запнулся.

— В чем это выразилось, сын мой? — Священник почувствовал, что без наводящих вопросов рыцарю будет трудно справиться с волнением. — Ты можешь говорить все, что лежит на сердце и в его глубине. Господь непременно услышит тебя…

— Это началось несколько лет назад, когда я был помощником прецептора Франции Жерара де Вийе. Тогда мне удалось сблизиться с Великим магистром Жаком де Моле и даже завязать с ним дружбу. Мы достаточно времени проводили вместе, со мной советовались, и я, будучи еще достаточно молодым, весьма гордился этим. Орден процветал, ничто не предвещало беды. Но однажды меня пригласили в Жизор, в королевский дворец. Со мной встретился посыльный Филиппа, и, разумеется, все было в тайне. Я беседовал с королем больше трех часов. Мы обедали с ним наедине. Слуг он отправил, я сам наливал королю вино в кубок и подавал закуски. — Де Брие замолчал, потом попросил: — У меня во рту пересохло, святой отец. Нельзя ли глоток воды?

— Терпи, сын мой, — сухо ответил священник.

— Хорошо, я продолжу. Так вот, Филипп предложил мне тогда некую сделку… я не стану пока раскрывать ее суть. Поясню лишь, что речь шла о том, чтобы я через какое-то время вышел из Ордена и перешел в услужение к королю на очень высокую должность. Но прежде я должен был… впрочем, не стоит об этом… Тогда я отказался, причем, в довольно решительной форме, чем очевидно расстроил Филиппа. Но я был горд и предан Великому магистру, мне было абсолютно безразлично настроение короля. Потом, когда начались массовые аресты тамплиеров, когда в подземелье Жизора и в других тюрьмах томились сотни рыцарей, когда был арестован сам Жак де Моле, а я каким-то образом избежал преследования — мне стало ясно, что Филипп имеет на мой счет особые планы. Я долго размышлял над этим положением. Несколько месяцев я скрывался от королевских сыщиков, снимая комнаты в разных местах на окраинах Парижа и в его окрестностях. Я сбрил бороду, сменил одежду, чтобы ничем не выдавать своей принадлежности к Ордену. Я стал вести иной образ жизни, но продолжительное время совершенно не знал, как жить дальше, куда направить свои стопы. Иногда мне казалось, что честнее и благороднее с моей стороны было бы самому прийти и сдаться, а потом разделить судьбу моих братьев по Ордену. Но я все же не решался это сделать. Одному Богу известно, как тяжело было мне жить с этим постоянным напряжением. Прошло около года после первых громких арестов, шумиха как-то улеглась. Тем временем тянулись долгие судебные разбирательства. Никто не знал, сколько может длиться следствие. И однажды я решил бросить всё и уехать в свое родовое гнездо. Эта мысль преследовала меня неотвязно, и я уже собирался в дорогу, как вдруг меня снова позвал к себе король. Оказывается, все это время он не выпускал меня из виду и следил за каждым шагом. Тогда я понял, что от судьбы не уйти. Мы снова обедали, и снова наедине. Только в этот раз… я согласился играть на стороне Филиппа. Мне предоставили полную свободу перемещений и действий, было объявлено, что против меня лично у короля и высокой папской следственной комиссии не было никаких обвинений, что я чист перед государством. Тогда же мне разрешили беспрепятственно посещать арестованных моих бывших братьев по Ордену, в том числе и Великого магистра. В этом и заключался план короля, поскольку через меня он рассчитывал получить от Жака де Моле, сломленного заточением, чрезвычайно важные сведения…

Венсан де Брие замолчал. В его горле скрипел песок пустыни.

— Сын мой, — осторожно позвал капеллан, — я готов нарушить правила и смягчить для тебя условия исповедания, поскольку хорошо понимаю, как тебе тяжело…

— Вы очень добры ко мне, святой отец! Я осмеливаюсь попросить только глоток воды.

— Я подам, — сказал священник и покинул исповедальню.

Вернувшись через минуту, он протянул де Брие кружку.

— Пусть эта святая влага поможет тебе облегчить душу, — сказал Огюст Годар, снова устраиваясь на скамеечке. — Слушаю с нетерпением…

Де Брие с жадностью напился, перевел дыхание и продолжил.

— Так вот, я несколько раз приходил в Жизор. Меня пускали к Великому магистру, который по-прежнему питал ко мне самые искренние чувства и радовался тому, что мне не предъявлены никакие обвинения. Он был наивен, как ребенок. Он не понимал до конца, что происходит. Он верил мне и надеялся, что рано или поздно выйдет на свободу. Но я уже хорошо знал, что этому никогда не суждено будет сбыться. И я подолгу разговаривал с ним, выводя разговор на нужную тему, но всякий раз что-то мешало довести его до конца. А Филипп ждал результатов, ему не терпелось добиться главного. Он торопил меня, одновременно затягивая следственный процесс, который вели епископы, назначенные папой. Правда, и сам папа не очень торопился с выдвижением окончательных обвинений. Он тоже являлся одной из ключевых фигур в этой игре, и у него тоже был свой интерес, причем, как я однажды понял, полностью совпадавший с интересом короля. Таким образом, святой отец, по воле Всевышнего я оказался в центре грандиозной интриги, которая очень скоро стала разрывать мою душу на части, всячески мешая мне оставаться самим собой. И настал день, когда эти нестерпимые муки, эти жгучие страдания подвигли меня к принятию самого ответственного в жизни решения, которое показалось мне единственно верным и которое в одночасье подняло меня над всеми остальными. Те, кто раньше опирались на меня и давили на плечи, оказались внизу — подо мной, и мои крылья получили свободу. Это решение позволило сохранить в целости душу и направить ее на исполнение божественного предназначения. Теперь интересы короля и папы я превратил в свои собственные. Теперь все, что я должен был получить от Жака де Моле, я собирался применить в свою пользу. Признаюсь честно, я долго колебался: по силам ли мне будет вынести подобное испытание. И все же я решился на этот шаг. Я долго молился, и небо послало мне вдохновение. Таким образом, поступив так, я предал и Великого магистра, который доверял мне всецело, и короля Филиппа, которому был обязан своей свободой. Но самое главное — я предал святую веру, которой честно служил два десятка лет. И сегодня я нашел вас, святой отец, чтобы рассказать об этом, поскольку во всей Франции, наверное, уже не осталось никого, кому можно доверить эту тайну.

Венсан де Брие замолчал. Наступила долгая пауза. Капеллан часовни «Спасения Богородицы» Огюст Годар искал слова для поддержки исповедовавшегося только что рыцаря.

— Все, что ты рассказал, сын мой, — произнес он тихо и перекрестился, — непременно дойдет до Господа нашего Иисуса Христа, ибо сказано с примерной искренностью и прямотой. Достоин любви и прощения тот, кто находит в себе силы смирить гордыню и прийти к исповеди с открытым сердцем. Жаку де Моле выпал его жребий, папе Клименту — его. Придет время, исполнится жребий и для Филиппа Валуа, прозванного Красивым. Придет время и для тебя, сын мой. В своей исповеди ты коснулся тех, от кого во многом зависела и еще зависит судьба Франции, а может быть, и всего мира. Но случайно или намеренно ты умолчал о самом главном — о том, вокруг чего, собственно говоря, и вертится вся эта интрига. Никто не в силах заставить тебя сказать это, никто кроме самого Господа не способен ответить на это умолчание. Если тебе есть, что добавить — я услышу, если нет — я пойму…

— Простите меня, святой отец… я не могу…

— Бог простит, — ответил священник. — Великая бездна сам человек, волосы его легче счесть, чем его чувства и движения сердца. Так говорил Блаженный Августин. Ступай же с миром, и пусть Господь умножает твои силы, если они направлены на благое дело. И помни: всякий, кто имеет свою меру, то есть мудрость — блажен.

С этими словами Огюст Годар просунул в окошко перегородки руку. Венсан де Брие подхватил ее и припал к запястью горячими губами. Священник почувствовал, как у бывшего рыцаря дрожат пальцы.

* * *

В альмонарии было тихо. Несколько нищих смиренно сидели на низких скамьях, расставленных вдоль гладких стен, и ожидали ежедневной милостыни. Еще два года назад Вьерзонский женский монастырь принадлежал могучему и славному Ордену тамплиеров, но после папской буллы, зачитанной во время Вьенского собора и упразднявшей опальный Орден, монастырь перешел во владение госпитальеров. Принадлежность его поменялась, но раздача подаяния нуждающимся, кормление и одевание убогих, лечение страждущих — оставалось неизменной традицией. Вот и теперь полдюжины оборванцев из числа местных жителей пришли к сердобольным монахиням, чтобы позавтракать, чем Бог послал.

После утренней молитвы в альмонарий вошли трое послушниц. Они принесли горшок с кашей, оловянные миски и ложки, хлеб. Насыпав каждому из ожидающих по увесистой порции, сестры удалились. Одна из них задержалась у двери и сказала:

— Как поедите, ступайте с Богом, и да будет мир с вами и благословение Господа нашего!

Но когда через четверть часа эта же послушница вернулась посмотреть, все ли довольны угощением, в альмонарии почти никого не было. Лишь в углу всё еще оставалась одна нищенка. На ней были какие-то лохмотья, голову покрывала надвинутая на глаза накидка. Она уже поела, отставила в сторону миску и теперь сидела, низко согнувшись — будто молилась, ни на кого не обращая внимания.

Послушница подошла к ней.

— Что случилось, сестра моя? — спросила она ласковым голосом, наклоняясь над бедной женщиной. — Может быть, ты больна?

Та подняла голову, накидка сползла на плечи, обнажая длинные и густые волосы цвета вороньего крыла. Была она молода и удивительно хороша собой, и даже изношенное тряпье, надетое на нищенку, не портило ее неземной красоты.

— Послушай, сестра… как тебя зовут?

— Феодосией зовут, — ответила послушница, не отрывая глаз от нищенки. — Так что тебе?

— Послушай, Феодосия, дело у меня важное к тебе. Женщину я ищу одну, давно ищу. Знаю, что в монастыре она, да вот не знаю, в каком. Вот и хожу по всей Франции. И до Вьерзона дошла, скитаясь…

— Я бы помогла тебе, сестра, если бы ты имя мне той женщины сказала.

— Но я не знаю, какое имя она при постриге приняла, я знаю только мирское.

— Так назови его.

— Ребекка Мошен, ей сейчас сорок лет должно быть.

— Хорошо, я узнаю у аббатисы, — ответила Феодосия. — Ты подожди меня здесь, я скоро. Скажи только, кем тебе эта Ребекка приходится?

— Она тетка моя, родная сестра отца. Он, когда умирал, просил разыскать ее.

— И давно ты ищешь?

— Полгода уже, с прошлой осени.

— Бедняжка! Посиди тут, я скоро.

Феодосия удалилась, а девушка в лохмотьях осталась сидеть, согнувшись, на низкой скамье у стены альмонария. В помещении было светло и, несмотря на скромность и неказистость обстановки, все же уютно. Чисто выбеленные стены с лимоновым оттенком отражали веселый солнечный свет, струившийся в окно. Откуда-то извне долетали иногда женские голоса — спокойные и ровные. Нищенке подумалось, что в монастырях, должно быть, всегда так: женщинам, давшим обет, нечего делить между собой и не о чем спорить, повышая голос, а стены святой обители являются надежным оплотом от посягательств мирской суеты. Откуда ей было знать, что именно в этом помещении две недели назад допрашивали и били Тибо. Нищенка бы еще о многом подумала, оставаясь в одиночестве, но тут ее кто-то окликнул.

— Это ты ищешь свою тетку?

Девушка вздрогнула и подняла голову. Рядом с ней стояла стройная моложавая монахиня в черной рясе и белом капоре на голове. Ее лицо казалось слегка осунувшимся, уголки губ были опущены вниз. Смотрела монахиня на девушку приветливо, и, вместе с тем, в ее темных, с искрами глазах мелькало любопытство.

— Да, я, — ответила Эстель, вставая с лавки.

Монахиня оглядела девушку с ног до головы придирчивым взглядом. Та, потупив глаза, замерла, как испуганная лань.

— Иди за мной, — тихим грудным голосом сказала монахиня и повернулась к выходу из альмонария.

— Куда?

— Не бойся, сейчас всё узнаешь.

Эстель повиновалась без колебаний. Она знала, что поручение своего покровителя нужно выполнить до конца, с какими бы неловкостями ни пришлось ей при этом столкнуться.

Монахиня провела ее через второе ограждение, куда посторонним вход был закрыт. Когда женщины прошли в арку, глазам Эстель открылась небольшая, но аккуратная базилика монастырского собора, кремовые колонны которой сверкали на солнце, будто покрытые лаком. Через минуту монахиня привела свою спутницу в клуатр — прямоугольный внутренний дворик, примыкавший к храму. Посреди клуатра находился маленький круглый бассейн с прозрачной, почти голубой водой. Вокруг него располагались выкрашенные в весенний зеленый цвет скамейки.

— Здесь нам никто не помешает, — сказала монахиня. — Сестры сейчас разошлись по своим обязанностям: кто в мастерскую — шить, кто на огород — готовить грядки к посадке.

— У вас все строго?

— Нет, никто никого не заставляет, — ответила монахиня. — Просто это наша жизнь, мы сами ее выбрали, она нам нравится, и никто не собирается ее менять.

— Я понимаю, — сказала Эстель, постепенно смелея. — Но вне монастыря тоже ведь каждый выбирает свою жизнь, не так ли? Просто в ней гораздо больше соблазнов…

— Любой человек рано или поздно встает перед выбором, — после паузы сказала монахиня, пристально глядя в лицо Эстель. — Вот только не всегда этот выбор совпадает с промыслом божьим, а это, в свою очередь, порождает страдания, множа заблуждения и грехи.

— А как же тогда угадать при выборе?

— Нужно слушать свое сердце — это самый верный указатель.

— Если бы все было так просто! — воскликнула Эстель.

Монахиня снова пристально вгляделась в лицо девушки.

— Как тебя зовут, дитя мое?

— Эстель.

— Красивое имя, — сказала монахиня, и девушке показалось, что она вздрогнула. — Знаешь, что оно означает?

— Знаю, мне говорил один человек. А вас как зовут? Мне девушка сказала, что узнает про тетушку… а пришли вы…

— Я отвечу на все твои вопросы, — сказала монахиня. — Только позволь мне сначала задать и свои.

— Конечно, как я могу отказать!

— Что ж, зовут меня сестра Стефания, я старшая помощница аббатисы монастыря.

— И вы знаете Ребекку Мошен?

— Конечно, знаю.

— И вы позовете ее? Мне очень нужно с ней встретиться!

— Ты куда-то спешишь?

— Не так чтобы очень, сестра Стефания, но все же…

— А для чего она тебе?

— Это моя тетка, сестра отца. Он умер в прошлом году и просил перед смертью ее разыскать. Она давно в монастырь ушла, я еще маленькой была и ее совсем не помню…

— А что же ты хочешь ей сказать, дитя мое?

— Они с отцом когда-то поссорились, вот он и хотел, чтобы я у нее попросила для него прощения, иначе душа его не успокоится на небесах…

— Да, трогательная история, — сказала сестра Стефания. — Только одна загвоздка, дитя мое…

— Какая?

— Врать ты не умеешь, вот какая.

— Почему?

Эстель вздрогнула и съежилась. Впервые в жизни ей было так неловко. Она вдруг подумала, что эта въедливая монахиня может легко разрушить разработанный ее покровителем план. И что тогда? Как объясняться с ним? Как доказать, что она ни на шаг не отступила от его указаний?

— Вы сейчас прогоните меня? — жалобно спросила Эстель.

— Почему ты так думаешь?

— Ну, я же наврала вам…

— А почему ты это сделала?

— Но что-то ведь нужно было рассказать…

— А что тогда ты скажешь ему?

— Кому? — встрепенулась девушка, и сердце ее заколотилось.

— Тому, кто тебя послал.

— Я… не знаю…

— Хорошо, а что ты должна была сказать Ребекке Мошен?

Эстель запнулась. Она хорошо понимала, что попала в ловушку. Эта помощница аббатисы оказалась на редкость проницательной. И открыть ей правду означало не только пропасть самой, но и навлечь наказание на ни в чем не повинную монахиню, которая помогла бежать из-под стражи друзьям де Брие.

— Я ничего вам не скажу, хоть пытайте! — воскликнула Эстель.

— Глупая! — Сестра Стефания взяла девушку за руку. — Эти двое парней наверняка рассказали ему, как им удалось отсюда бежать.

— Откуда вы знаете?!

— А ты еще не догадалась?

— Господи! — воскликнула Эстель. — Теперь я поняла. Это были вы? Как хорошо, что все так получилось! Я уже думала, что вы не выпустите меня отсюда, позовете кого-нибудь на помощь и возьмете под стражу, чтобы потом передать инквизиторам.

— Ты этого так боишься?

— Больше всего на свете я боюсь… за него…

— Почему?

Эстель помялась.

— А вот этого я вам точно не скажу, — ответила она и покраснела.

Ребекка Мошен выразительно посмотрела на девушку, потом отвернулась. Что-то далекое, почти забытое снова шевельнулось в ее душе.

— Ну, а теперь ты скажешь мне то, что хотела сказать своей придуманной тетушке?

— Да, сеньора. Граф де Брие просил передать, что очень хочет вас видеть…

2

Бог инертен и равнодушен ко всему, что происходит на Земле. Иначе бы он не позволил людям совершать такое количество преступлений и переносить такое количество страданий. У Бога в запасе есть еще мириады солнц и миров, полных совершенства и гармонии, где Творец отдыхает, удовлетворенный своей работой.

А что делать нам — оставленным на произвол судьбы? Что делать тем, кто взывает о помощи небес, с разной степенью убежденности веря в то, что его «услышат»? А тем, кто не верит, но тоже нуждается в поддержке — что делать им?

Абсолютно счастливых людей не бывает. И утверждение о том, что счастливы только те, кто воспринимает жизнь неадекватно, иными словами — сумасшедшие, — тоже спорно. Как спорно само понятие счастья. По большому счету, его вообще нет, оно не существует в природе, оно как элемент бытия, не заложено в мироздание. А поскольку его нет, стало быть, оно и недостижимо — ни для здравых умом, ни для больных. Вот и всё — так просто.

А страдание… О, этого материала всегда было с избытком — во все времена и у всех народов. Это самый реальный из признаков человеческого существования. Почему же так? Что может означать сия несправедливость? Страдание, воспринимаемое как образ жизни; страдание, положенное в основу воспитания; страдание, возведенное порой в национальную идею. Что еще нужно для того, чтобы показать Богу: мы устали от испытаний, мы искупили вину, мы достойны прощения… Вернись к нам, посмотри, как мы живем, смилуйся…

Но Его здесь нет — ни на Земле, ни поблизости… Город, где не ощущается присутствие Бога, — мертвый город. Земля, над которой Он не простер свою благодать, — пропащая территория. Человек, лишенный божественного дыхания, — сосуд, наполняемый рукой дьявола. Что нужно сделать, чтобы снова привлечь внимание Бога? Кто знает?

* * *

«Вот! Я был близок, я стоял на самом краю. Еще несколько слов, и я бы узнал тайну Венсана де Брие! Но он снова ускользнул от меня! Я исповедовался в часовне «Спасения Богородицы,» я рассказывал отцу Огюсту про свою жизнь и про свои «подвиги,» но так и не признался в главном. Теперь это терзает душу рыцаря и мою вместе с ним… И я не знаю, что делать. Впрочем, скоро по тому руслу, о котором я говорил, хлынет стремительный поток. И он смоет всё на своем пути, подхватит, закружит и понесет в неизведанное меня — как сухой опавший лист. Тогда я и узнаю свою участь, тогда и ты узнаешь свою…

А встретиться… Я не знаю, Инна… я пока не знаю… Прости, я не вижу причины, не вижу необходимости… И вовсе не факт, что это как-то облегчит нашу жизнь — твою и мою… разве не так? Если спуститься на землю, если отбросить наше общее — Сон, то как ты себе это представляешь? Кому-то из нас — скорее, мне — пришлось бы придумать причину, чтобы приехать в твой город. И кого бы я при этом обманул: жену, дочь? Или себя?

И потом, знаешь, мне иногда приходит в голову мысль о том, что я просто непорядочно, низко поступил с тобой… позволил раскрыться твоим чувствам… вместо того, чтобы сразу, с самого начала нашей переписки — всё обозначить ясно и твердо. Пресечь всякие поползновения… Прости. Это получается, что я сейчас отталкиваю тебя… прости… прости… прости…

Но я слишком люблю жену и дочь, и я не могу себе позволить даже в мыслях… ты понимаешь? Я не хочу потом просить прощения у Него — я знаю, что это будет уже невозможно, то есть, само прощение будет невозможно, при условии, что Он меня услышит… понимаешь?

Я действительно люблю твои письма, и твои стихи мне бесконечно дороги… ты сама мне бесконечно дорога, потому что нас связывает нечто особенное… это никому не объяснить… Но предать самых дорогих мне людей — этого я не сделаю никогда. Впрочем, никогда не говори «никогда» — так, кажется, назывался один фильм… И я допускаю, мизерной долей своего разума допускаю, что должно случиться нечто сверх-неординарное, как говаривал Ленин — архи-неординарное, чтобы я решился на поступок, противоречащий седьмой заповеди Господней… Впрочем, в ней говорится вовсе не о чувствах, но я давно и твердо понимаю, что не только физиология может называться прелюбодеянием…

Прости…»

* * *

«А я и не претендовала никогда… ни на тебя, ни на твою любовь… всё понимаю, взрослая уже… Просто иногда позволяю себе фантазировать — разве нельзя? Я ведь большая фантазёрка, Андрей! Разве ты до сих пор не заметил? Помнишь, у Носова рассказ «Фантазёры»? Так я — оттуда, из того рассказа. Придумываю разные истории с самыми невероятными сюжетами, а потом старательно сама в них верю… Так и теперь…

Ты действительно дорог мне, понимаешь? Вошел в мою жизнь — как метеор ворвался в атмосферу: всё было тихо и спокойно, много лет, и вдруг — яркая вспышка, и полёт такой затяжной какой-то, вовсе не стремительный — наверное, для того, чтобы не просто успеть желание загадать, а обдумать всё тщательно, взвесить, и уж сказать — так сказать! И сказала… просто наговорила тебе…

Нет, не то — цену себе набиваю… Ты уже раскусил меня, да? Пустые слова это — о тщательности, о взвешивании. Я, наверное, не так глубока, как ты: мне вовсе не нужно время на раздумья, на сомнения, я слишком быстро загораюсь. Казалось бы, должна и быстро гаснуть — ан, нет: тлею, тлею, тлею… будто еще надеюсь… Ты, пролетая мимо, чиркнул об меня своим раскаленным краем — я и вспыхнула, как спичка…

Но я тебя и вправду полюбила — на расстоянии, заочно. Думала, так не бывает — глупости всё киношные, а сама в это и впуталась… как рыба в сети — безнадёжно… и думала, что ты — тоже… Мне всегда, в каждый момент жизни, нужно знать, что меня кто-то и где-то любит: это не моё кокетство или эгоизм, это — главная составляющая моего женского счастья. До сих пор его было так мало… а теперь…

Но только я хочу тебе сказать, что мои чувства — это на самом деле то, высшее, что только может случиться и быть между людьми, между женщиной и мужчиной. Не плотское, не страсть, не извержение вулкана, не ураган. Это — осознанное отречение от телесных желаний, это космический полёт двух возвышенных душ, это полное самопожертвование во имя счастья и покоя другого… Так я себе представляю то, что сейчас происходит между нами… пусть и в одностороннем — моём — порядке… это легкий бриз, несущий душе благодать… Только позволь мне иногда помечтать, хорошо?

…Я когда в монастырь пошла, всё думала: как там сложится? Эта Ребекка, которую ты любил… не ты, а сеньор де Брие… какая она? Всё представляла фигуру ее, рост, волосы, лицо. Потом, когда мы говорили, мне вдруг страшно стало: а вдруг всё рухнет, не сложится, как де Брие задумал. И пойдет не так, и Сон пойдет не так, и всё поломается… Смотрела на нее, а в душе молилась. И невольно с собой сравнивала: что он в ней нашел? Так, наверное, каждая женщина бы делала…

Но ревновала жутко! Хотела, чтобы она пошла со мной, и одновременно ревновала. Вот бывает же такое! Целую гамму эмоций во Сне испытала! Но она научила меня главному, знаешь. Когда о выборе каждого человека говорили. Слушать свое сердце — такое решение… Я его теперь в жизни буду применять — всегда, и не смотря ни на что.

Ну, вот, кажется, всё сказала… Теперь помечтаю, ведь ты же разрешил… Про тебя помечтаю, про нас…

Вот придешь ты с работы, поужинаешь, поговоришь с дочкой, с женой, потом к компьютеру сядешь — будто к другой работе приступишь. (Да так и есть, наверное, правда?) И будет вечер… и я приеду в гости… нет, прилечу, я — сложенная из нолей и единичек двоичной системы счисления… вдруг превращусь в живую, реальную… сяду рядом, невидима никем, кроме тебя, на маленький стульчик, обниму твою руку, прижмусь к ней щекою… и буду долго сидеть, не отпуская… настраиваясь на тебя, привыкая к тебе… и только луна — в окно… и свет монитора — как приоткрытая дверь в другое измерение, чтобы я могла в любой момент исчезнуть… едва дверь скрипнет… А ты будешь писать новые стихи и обдумывать каждое слово, и я стану подсказывать в каких-то местах… осмелюсь… И ты засидишься допоздна, когда уже глаза и руки устанут, и тело попросится отдыхать. И ты выключишь компьютер, и мой образ размоется, как размывается сложенная руками ребенка песчаная крепость под монотонным набеганием волн… И мы уснем… и снова приснимся друг другу…

Спокойной ночи, Андрей…»