Мама закончила учебный год, работая в две смены. У нее тоже болело сердце — от переутомления и от дум. После мухатгвердской истории она стала нервной и беспокойной. Она все искала «форму существования, которая обеспечила бы благополучие». Такой формы не находилось. Причину бед минувших и предстоящих мама прежде всего видела в нас самих: в доверчивости и идеализме моего отца, в моей несобранности и лени. Она хотела, чтобы я была счастлива в жизни. Но для этого требовались качества, которых, по ее мнению, у меня не было и в помине. «И это еще полбеды, — горячилась мама, — характер можно выработать, если захотеть». Ее огорчало, что я, имея совсем рядом такой хороший пример — это был мой брат, — совершенно не желаю подражать ему. Мой брат жил своей тихой, сугубо деловой жизнью, учился, правда, еле-еле, зато был лучшим из радистов в детской технической станции, много читал, готовил дома обеды и был, очевидно, доволен. А я… Я тосковала по далеким странам, и мысли мои постоянно витали где-то там, за тысячи километров от родного дома. Я бродила в лесах Амазонки, дружила с дикарями, я спасала белых медвежат, плавая с такими же, как я, смельчаками в Заполярье. А Курилы, Тибет, Океания, Огненная Земля — туда я тоже спешила в своих мечтах, «совершала» добрые дела, и это приносило мне огромное счастье. Из газет мы знали, что на Северный полюс полетела экспедиция. Начальником был Папанин, врачом Ширшов, радистом Кренкель. «Прожили первые сутки на советской полярной станции у Северного полюса. На дрейфующей льдине рядом с самолетом выросло пять палаток… У нас -12°, солнце, мелкая поземка…»
Я сгорала от зависти к ним! А вот еще сообщение: «Девушки Тбилиси едут на Дальний Восток!» А я? Ведь все откроют и все построят, пока вырасту!
Мы с братом получились разные. Коля унаследовал в основном мамины черты, я — папины. Мама, желая выколотить из меня «эту дурацкую французскую восторженность и поразительную беспечность», пристрастилась сравнивать каждый мой шаг с поступками тети Адели. С тетей Аделью она меня сравнивала потому, что папа обижался, когда она сравнивала меня с ним. А тетя Адель была за стеной и не слышала. Мама говорила: «Что ты за ребенок? В нашей семье, — она имела в виду своих родителей, — таких экземпляров не было. Не-ет, это не моя дочь. Вот уж истинно божье наказание».
Был момент, когда в отместку за все эти обидные слова захотелось убежать из дома и не возвращаться никогда, но потом мне стало жаль маму — она просто совсем не знала, меня, — и я решила каким-то образом доказать ей, что не такая уж я никчемная. Вот бы стать знаменитой! А в какой области?
Как раз наша улица начала играть в театр. Почти в каждом дворе моментально образовалась своя труппа, и каждый день ставился новый спектакль. На репетиции времени не тратили. Зрители, они же и артисты, вихрем носились из одного двора в другой: то у одних спектакль, то у других. До самой темноты мотались туда и сюда.
Нашей труппой руководила Надя. А в худсовет вошли все артисты, в том числе и Нодари — наш сосед, и Надины сестрички-близнецы, которые уже подросли и следовали теперь за Надей повсюду.
И тут случилось то, чего я все-таки не ожидала. Я и раньше знала, что худа и бледна, но какие роли мне предложили: нищенка, конь… В «Коньке-горбунке» на моей спине должен был скакать Ленька, и я запротестовала. Ну ладно, он легкий, в конце концов протащила бы его по сцене, не в этом дело.
— Что, я похожа на лошадь? — печально спросила всех.
Худсовет призадумался.
— Искусство требует жертв, — вышла наконец из положения Надя и с важностью рассказала про артистку Стрепетову, которая была не то что худой, а почти что горбатой. А как играла? Но добиться такого успеха она смогла только потому, что тренировалась во всех ролях.
И я скакала по сцене с Ленькой на спине, я «ржала» и бормотала своему Иванушке слова надежды…
После спектакля Надя поздравила меня с небывалым успехом. И я решила: стану великой артисткой. Пусть тогда мама жалеет, что ругала меня. Мне казалось, что стать знаменитой очень просто. Вот ведь и тетя Адель — чуть было не стала знаменитой — муж помешал. А я замуж вообще не выйду — посвящу жизнь сцене.
В манере Нади хвалить и подбадривать чувствовалось явное подражание. Она вела себя точь-в-точь как директор нашего ТЮЗа Вассерман. Мы его очень любили, потому что он перед началом каждого спектакля мило и непринужденно беседовал с маленькими зрителями. Надя сделала мне несколько совершенно безобидных замечаний, которые были с радостью приняты мной, и, когда я торжественно объявила, что отныне посвящаю всю свою жизнь сцене, наша руководительница предложила мне сыграть… кота.
Ну и ну.
— Ты не можешь прыгать через всю сцену, — принялась убеждать Люся. — А для кота главное прыжки.
— И это впечатляет, — помолчав, произнесла Надя.
Я заколебалась: может, и правда? Но тотчас замотала головой:
— Людей хочу играть, людей!
Обрести славу великой артистки мне помогла чистая случайность: мама вытаскивала из сундуков вещи для просушки, и я увидела ее туфли цвета беж.
— Можно, я их примерю? Они мне, наверно, уже как раз!
— Да-а-а. — Глядя на туфли, мама сделала паузу и, закачав из стороны в сторону головой, выразительно пропела — «Были когда-то и мы рысака-ами…»
Я хотела примерить, но она засунула их под одежды на самое дно сундука:
— Не смей трогать. Это мои, можно сказать, единственные.
Она их сшила в год моего рождения. Тогда не было кожи, и мама с папой завели свинью. Когда свинья достаточно подросла, ее зарезали, мясо съели в свежем и засоленном виде, а кожу сдали, и сапожник сшил эти самые туфли цвета беж. Сначала мама берегла их, потому что они были новые и красивые. Потом поступила на службу, и не было времени наряжаться. Так, во всяком случае, считала она. Папа иногда говорил: «Надень свои новые туфли, чего ты ждешь?» А она отвечала: «Ладно, как-нибудь в другой раз». Прошли годы. Из миниатюрной и тоненькой мама превратилась в толстушку.
Примерила в прошлом году, а они ей малы. Я решила надеть эти туфли, когда мама уйдет: вот ахнут девчонки!
Через час, который показался мне годом, мама собралась на педсовет.
— Приду поздно. Отец тоже сегодня задержится в управлении. Прибери тут, и сварите с Колей суп.
Она еще стояла под окном, разговаривая с какой-то знакомой, а я, поглядывая на нее через марлевые подзорчики, уже напяливала на босые ноги чудо-туфли.
Вышла на улицу. Первые, кто увидел меня, были Надины сестры-близнецы. Пришла в длинной материнской юбке и Надя. Наверняка тоже надела без спроса. Эффект, произведенный видом туфель, превзошел все ожидания. Девочки молча ходили за мной по улице. Я вошла во двор, и они вслед. Прошествовала в сад. Чтобы удобнее было любоваться, они уселись рядком на скамейке. А я хвастливо вытягиваю вперед то правую, то левую ногу и верчу, верчу ступнями перед раздосадованными подружками.
— Хочешь — верь, хочешь — не верь, — теребя на шее красные материнские бусы, сказала Люба. — Артистка из тебя не получится.
— Да? — состроила я ей рожу.
— Ну давайте распределять роли в «Золушке», — повеселела она.
Сердце екнуло и затрепетало: да, Люба пухленькая и кудрявая, но у меня туфли!
— А во что ты обуешься, во что?
Так просто и неожиданно решился вопрос кому быть Золушкой. Надя даже уговаривать не стала:
— Играй ты Золушку, Ирка. Вспомните, дети, Стрепетову. Это была величайшая артистка, и мы должны следовать…
Через несколько минут вся труппа была в сборе. Я готова была обнять весь мир:
— Тащите из нашей галереи все самое лучшее! До прихода мамы тыщу раз успеем занести все обратно!
И работа закипела. Тетя Тамара читала в своей комнате книгу и потому ничего не замечала вокруг. В этом отношении моя тетушка была просто прелесть. Мы сняли со стены ковер, вынесли в сад этажерку, ширму, стулья, картину «Утро в сосновом лесу». Люба тоже принесла такую картину.
— Чвенц асети гвакзс, — слегка удивился Нодари.
Прогудел пятичасовой гудок, а мы еще не были готовы. Алеша еле сдерживал рвущихся во двор зрителей, Надя гримировала артистов. Сама она играла мачеху — обожала роли злодеек.
— Пускать? — истошным голосом крикнул от ворот Алешка.
— Еще нет, еще нет! — заорали мы.
Наконец калитка распахнулась, зрители хлынули во двор. Мигом расселись на земле в саду.
— Занавес! — скомандовала Надя.
Лепя поднял на перекладину беседки нашу белую полотняную скатерть, и перед зрителями в изящных светских позах предстали сестры Барабулины. Я, ссутулившись, сидела в углу беседки и, обнимая дворовую метлу, громко, со стоном вздыхала. Мачеха и ее дочери не обращали на меня внимания. Люба сказала:
— Я выйду замуж за принца.
— Нет, это я буду женой принца, — заявила Вера.
— А ну, кто лучше поет? — Люба встала и, приплясывая, запела:
Зрители тихо подпевали. Под конец захлопали в ладоши. Люба, умолкнув, манерно раскланялась. Потом выступила вперед Вера и спела «Сулико». Я растерялась: а что мне спеть? Ах да! «Веселый ветер».
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер, Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил…
— Грустную пой, грустную! — прошептала Надя.
А какую грустную? Я грустных песен не знала. И затянула «Несжатую полосу» Некрасова на свой собственный, весьма неопределенный мотив.
— Хватит, теперь плачь!
Я зарыдала, а зрители почему-то рассмеялись. Тогда я и правда заплакала, да так горько, что все примолкли.
— Ой, сацкали Золушка! Ай-яй-яй, несчастная си-рота-а!
Мои партнерши тоже в роли свои вошли и бросились на меня с кулаками. Так они представляли себе ярость великосветских дам. Я взяла и упала, даже не подогнув коленок. Ох и треснулась! Зато зрители захлопали так, что даже Бочия, обеспокоенный шумом, подошел к забору и посмотрел на нас. А Вера, Надя и Люба не замечали моего полуобморочного состояния — навалились, били сплеча. К счастью, занавес сам упал. Я еле встала.
— Прекрасно! — отдышавшись, сказала Надя. — Как это впечатляет!
Я вошла в прачечную, намочила затылок, вернулась за «кулисы» и начала переодеваться. «Вот теперь еще не так блесну», — подумала.
— Алеша, застегни корсет.
Он застегивал и, посмеиваясь, с интересом разглядывал мой «бальный» наряд: из-под кружевного, пронизанного китовым усом корсета тети Тамары выбивалось мамино сатиновое платье в горошек. А на шее моей была нитка жемчуга. Ненастоящего, конечно, но все равно прелестного. Его я тоже взяла без спроса и надеялась вернуть в шкатулку владелицы еще до того, как она вернется, с педсовета.
— Нравится мой наряд?
— Да ну-у-у, — расплылся в улыбке Алешка.
«Подожди, еще не то будет, когда я выйду на сцену и начну танцевать».
Занавес поднялся, и Надя-мачеха открыла бал. Все смотрели на меня. Я запела, отбивая такт каблуками. Бешеный ритм грузинской танцевальной песни захватил сразу всех — и артистов, и зрителей. Они ритмично хлопали в ладоши, я плясала все быстрее и быстрее. Охрипла, вспотела в своем негнущемся корсете, горели пятки и каблуки ушли куда-то в стороны. Ленька бил палкой в таз, Алешка верещал на гребешке, обтянутом папиросной бумагой, на сцену, не в силах сдержать веселья, ринулись зрители и запели, заплясали вместе со мной. В это время в саду произошло какое-то смятение, прямо перед собой я увидела разъяренную Ярошенчиху:
— Погибели на вас нема, чертовы диты!
Мы пустились бежать. Выскочив на улицу, никак не могли нахохотаться. Потом играли в кольцо с места. Я вытянула вперед прижатые друг к другу ладошки, а мысли мои были все еще там, на сцене. Алешка положил «кольцо» мне. Рассмеялась: он хороший, Алешка. И матери у него нет…
Стемнело. Пошел дождь. Я еле держалась на покривившихся каблуках. Но сняла туфли только у лестницы. В нашей галерее горел свет. Значит, пришли. Сердце екнуло и укатилось в пятки. Смотрю, Коля волочит из сада ковер.
— Не заходи пока домой — мама вне себя.
Я очень хорошо знала, что это такое, и вздохнула.
— Пошли к нам, — предложила Надя. — Посушишь над керосинкой туфли — может, они еще не совсем пропали. А зато знаешь как ты играла?
Я сушила туфли у Барабулиных и думала: «Попадет, конечно, крепко. А почему? Ведь они ей малы… Надо было носить их раньше и не злилась бы теперь».