Мой отец тоже изменился. Но он, наоборот, стал очень разговорчивым. Проработав в деревне два года, он необычайно радовался общению с тбилисцами, заговаривал в трамвае с незнакомыми людьми — не только о погоде, обо всем, и мне казалось, что-то изменилось в его характере.

Раньше он ни за что не пошел бы в милицию жаловаться на квартирантов. А тут вдруг взял да пошел.

Ссора с Лапкиной произошла из-за проволоки.

Выходной день, стирка, уборка. Мы, дети, ходим на ходулях: туп, туп, туп, туп… Мы — выше всех! И по улице ходим, и по другим дворам. Вернулась я домой на своих ходулях и слышу:

— Снимите с нашей проволоки ваши матрацы!

Эхо сказала моя мама. А бабка Фрося, она стирала на своем балконе, ответила:

— Если вы домохозяева, зацементируйте лучше степу, она у вас сверху донизу треснутая.

Пришел папа из бани.

— Эрнест! Иди-ка сюда.

Папа был в отличном настроении. В руке у него свежие газеты.

— Товарищи! В СССР сто семьдесят с половиной миллионов человек!

— Эрнест, чья это проволока?

Он удивился, пожал плечами:

— Я ее повесил, по… Какая разница?

— Так вот скажи, чтобы нашу проволоку освободили.

— Кому?

— Ей.

Папа повернулся к бабке Фросе и официальным тоном:

— Гм!.. Мадам Лапкина! Перевесьте, пожалуйста, ваши матрацы на перила. Для них это более подходящее место.

— И не подумаю, — задиристо ответила она.

— Я вам помогу.

— Только троньте!

Дядя Эмиль стоял в галерее и, подрагивая то на одной, то на другой ноге, брезгливо смотрел из окна.

— Эрнест, это переходит уже все границы! Что же, в милицию обратиться?

— О-хо-хо-хо, напужал! Да хоть в НКВД идите! Чья бы корова мычала…

— На что вы намекаете?

Тетя Тамара дергала мужа за рукав, просила поберечь нервы.

— Ты! Ты втоптала меня в эту грязь!

Он повернулся и ушел в комнату. А ссора во дворе продолжалась — бабка Фрося стояла на своем. И пригрозила написать заявление в райсовет за то, что мы не ремонтируем ее стену и крышу. Мама и пана в негодовании переглянулись, пошли в дом и меня позвали.

Дядя Эмиль лежал, держа руку на сердце.

— Надо что-то делать, — сказала мама, — надо как-то одернуть эту женщину.

— Эрнест, я бы сам пошел, по…

— Да, да, — папа загрустил, усилием воли заставил себя сосредоточиться, — значит, так: я буду в милиции краток. Изложу суть дела, ничего, конечно, не преувеличивая, но и не умаляя вины мадам Лапкиной.

— Да не мада-ам, — с досадой поправила мама.

— Ну хорошо, не мадам.

Мама, вздохнув, сказала:

— Иди с ним, Ирина. Будешь там его останавливать.

И вот мы в милиции. Здесь я не впервые. Правда, в кабинет начальника ни разу не попадала. Однажды приходила сюда с мамой и тетей Аделью на бабку Фросю жаловаться — она распространяла слухи, будто моя двоюродная сестра Нана забеременела до загса. А однажды я приходила с тетей Тамарой, она паспорт меняла.

В полутьме приемной очередь — человек десять. Рассказывают о своем наболевшем сначала громко, размахивая руками и изображая в лицах своих «врагов». Потом еще раз то же самое, но значительно тише, опуская подробности, позевывая и вздыхая. По мере приближения к двери начальника тема дробится, люди затихают.

Где б напиться?

Воды в милиции нет, и всех мучит жажда. Я напилась из крана в соседнем дворе. Подумала: «Хорошо, что очередь не позволяет сразу врываться к начальнику. Так вот и остывают перед дверью жалобщики. А интересно, что там, внутри?»

— Папа, я тоже войду к начальнику, мама ведь сказала.

А папа, он был уже первый у двери, про осушение болот:

— Вы знаете, Колхида…

— Папа, я с тобой войду, можно?

— Зачем?

— Мама же сказала…

— Ну хорошо, помолчи. Видишь, гражданин хочет высказаться?

Гражданин, это уже пятый, с которым папа заговаривал про Колхиду, что-то такое про курицу начал: какая-то курица, пестренькая курица…

Мы ничего не поняли. Папа снова начал про Колхиду, а тогда тот — про Кахетию. Папа — про Колхиду, тот — про Кахетию… Тут нас впустили к начальнику.

В большой, залитой солнцем комнате кресла, ковры. А начальник за столом такой цветущий, будто с моря вчера приехал. Я думала, он будет замученным, изможденным, а он… Улыбнулся радушно, и мы улыбнулись. Он предложил нам сесть, а сам продолжал что-то писать. Папа смотрел, смотрел на него и зашептал мне на ухо:

— Как он напоминает мне моего крестного!

— Папа, ты сразу про проволоку, слышишь?

Он кивнул. Прошла еще минута. Начальник поднял голову:

— В чем дело?

Я посмотрела на папу.

— Эх! — шумно вздохнул мой отец и, постучав ладонью по левой стороне груди, с грустью произнес: — Сердце. Не годится уже.

Некоторое время они смотрели в глаза друг другу. Папа — с нежностью, начальник — с участием.

— Вот вы, молодой человек… Вам еще долго, долго! жить. Коммунизм увидите. Я-то не увижу, здоровье пошатнулось. Слишком многое пришлось пережить. А может, увижу, а? Медицина ведь идет вперед ба-альшими шагами.

— Ваша фамилия? — спросил начальник. И пока что-то записывал, папа с восхищением оглядывал кабинет.

— А вот, говорят, Ольга Лепешинская, — снова начал папа, когда начальник поднял голову, — не балерина, а ученая, изобрела средство для вечной молодости. Эх, молодость!.. Я ведь в Имеретии родился. Вы не из Имеретин?

Я тихонько дернула папу за рукав, но он отстранился.

— Нет, я из Гурии.

— Из Гурии?

— Супсу знаете?

— Ну так… Я же там рядом, совсем рядом! Уреки знаете?

— Пять километров.

— Да, да!

Папа начал рассказывать про Гурию, про Уреки и Супсу, куда недавно ходили урекские — был всесоюзный кросс.

По потолку и стенам кабинета прыгали солнечные зайчики — это проезжающие трамваи шалили своими стеклами. Шумела улица, и шум врывался к пам. В дверь приемной заглядывали нетерпеливые граждане.

— Ну хорошо, хорошо, — добродушно усмехнулся начальник, — а какое у вас дело?

— У нас квартирантка, — подсказала я папе.

— Да, это просто, просто… — папа развел руками. Но я поняла: он все еще думает об эвкалиптах и теплых дождях — лицо его было молодо, глаза блестели.

— Адрес?

— О! — снова оживился папа. — Высоко-о-о… Знаете, где трамвай заворачивает?

— Что там такое?

— Вас еще не было на свете, когда я с товарищами, гимназистами, черепах там ловил! Это Лоткинская. В подвале нашего флигеля дети прокламацию и патроны нашли! Слышали?

— Не-ет.

— Находки мы отнесли в музей! — опередила я папу. — Но кто тот революционер, так и не узнали.

— Да дай мне наконец договорить! — папа взмахнул руками. — В свое время наш район просто бурлил революционными настроениями!

— Что сделала ваша квартирантка? — улыбнулся начальник.

— Она проволоку нашу заняла, — сказала я.

— Одна ваша квартирантка приходила на своего мужа жаловаться. Он, кажется, поэт.

— Да, да!

— И еще кто-то приходил, кажется, в связи с… абортом или же…

— Нет, в связи с родами, — в глазах папы опять запрыгали искорки, — их мучил вопрос: когда произошло зачатие — до или после загса.

Начальник шумно расхохотался:

— А что сейчас их мучает?

— Эх, — махнул рукой папа, — эти женщины…

— Зловредные существа, — подхватил начальник.

— Вы знаете, в прошлые времена нас специально обучали, как обращаться с этими нежными созданиями… — не надо с ними связываться, — посоветовал начальник.

— Представьте себе, вы совершенно правы.

— Так что, сами уладите конфликт?

— О да, о да.

— Что ж, успеха вам.

— И вам, и вам. Я не очень огорчил вас?

— Вы самый приятный посетитель.

— Польщен. Извините за беспокойство.

— Что вы, что вы!

— Всего хорошего!

— И вам также.

Наконец мы вышли на улицу. Молчали долго. Я все же поинтересовалась:

— А что ты скажешь дома?

Он остановился. Опечалился. Потом сердито сказал:

— Но мы же заявили?

— Да.

— И начальник будет иметь это в виду? — конечно!

— Так в чем же дело? Не будем же мы сажать бабку Фросю в тюрьму!

— Что ты, папа?!

Мы ускорили шаг.

— Папа, тетя Юлия сказала: люди ссорятся потому, что на солнце пятна. Чем больше пятен…

Всю дорогу до дома мы говорили о протуберанцах и огненных бурях нашего светила, совсем позабыв бабку Фросю и ссору с ней.