Тысяча вторая ночь

Геллер Франк

I

Духи пророков подчинены пророкам

 

 

1

— Пятьдесят арабов пьют одну чашку кофе, — сказал хозяин кофейни и угрожающе замахнулся на пестрые бурнусы гостей, подступивших к кафе. Р-р-р-имши! Разве вы не видите, что у меня европейцы? Р-р-р-имши! Барра!

Восклицание прозвучало невежливо. То был клич арабских погонщиков, клич, которым обычно подгоняют ленивых и упрямых ослов. Но гости, закутанные в бурнусы, и не думали обижаться. С несокрушимым достоинством, молча, скрестив руки на груди, кутаясь в складки грязно-белой ткани, они отступили в глубину луга; они напоминали библейских пророков, канувших в недра времен. Но мысль о том, что эти люди были не простой галлюцинацией, вызванной ядом кофеина, все еще раздражала хозяина, сверлила его мозг..

По-французски, с жестким колониальным выговором, он еще раз обратился к трем посетителям-европейцам:

— Cingquangt arabes — ca boit ung café! Ung café.

Лицо его исказилось ненавистью.

— И никто сюда не заглянет, кроме арабов!

Тот, кто мысленно множил количество отпускаемых чашек кофе на пятьдесят (минимум, окупающий предприятие), считал свое негодование вполне законным и мрачно глядел на будущее. Кругом под солнцем полудня зияло величие пустыни.

На десятки миль тянулись волны песчаной земли, поросшие сорной травой, вздымались каменные гряды; справа и слева миллионы кактусообразных растений жестом бесформенно-умоляющего отчаяния разворачивали усеянные колючками листья; нигде не видно было дома, нигде не курился дымок над трубой. В этом цветении пустоты терялся железнодорожный путь. И в центре этих пустот два здания — станция Айн-Грасефия и кафе — переглядывались недоумевающе, словно спрашивая: «Что, собственно, мы здесь делаем?»

Кофейщик очнулся от мрачных дум. На нем были арабские штаны до колен, европейская куртка, стянутая на спине пояском, носки, закрепленные на голых ногах подвязками, и желтые арабские туфли. Сквозь незастегнутый ворот рубашки виднелся нательный крест, на голове была мусульманская феска, а за правым ухом — красная роза. Язык этого человека представлял собой неудобоваримую смесь французского, мальтийского и арабского, напоминающую те несъедобные фрикасе, какие подаются в Тунисе в туземных ресторанчиках; у этого человека не было национальности, и он готов был отречься от всех религий сразу.

— Что угодно господам? — деловито спросил он трех европейцев. Двое из них были немного похожи друг на друга. У них были коротко подстриженные усы, черные волосы и живые, выразительные глаза. Третий отличался внушительной тучностью и глядел несколько апатично. Он то и дело отирал лоб пестрым шелковым платком и бормотал скороговоркой что-то, отнюдь не звучавшее как благословение. Глаза его были круглы и прозрачны, как стеклянные шары, с светло-голубыми зрачками.

— Un bock! — приказал он.

— Пива? Нет смысла держать пиво для арабов. Они не пьют ничего, кроме кофе, и то, когда наберется пятьдесят человек, чтобы спросить в складчину одну чашку. Может быть, лимонаду?

Два европейца кивнули утвердительно. Третий наморщил нос, сверкавший капельками пота, и с выражением презрительного омерзения покорился неизбежности.

Кафе, если так можно назвать каменную хижину с соломенной крышей, каменным полом, двумя шаткими столами и пятью плакатами, рекламирующими абсент и швейные машины Зингера, стояло на пригорке. С пригорка открывался широкий вид на сотни квадратных километров зеленой и красной пустыни: красной — там, где земля оставалась голой, и зеленой — там, где произрастали злаки, бесплатно дарованные Адамову потомству: терны и плевелы. Это был величавый ландшафт, внушительный ландшафт, отпугивающий ландшафт, во всяком случае, не из тех пейзажей, какие располагают к мирному потягиванию пива.

Изгнанные арабы уселись полукругом на земле вокруг станции. Они поджидали поезда, который со скоростью шестнадцати километров в час должен был подойти к Айн-Грасефии и с той же скоростью, если будет на то Божия милость, проследовать дальше. Они были из священного города Кайруана, чьи триста мечетей и бесчисленные святые гробы соперничают с Меккой, Мединой и Иерусалимом. Для удобства паломников в Кайруан ведет боковая ветка до Айн-Грасефии. Айн-Грасефия лежит на железнодорожной магистрали, соединяющей побережье с пустыней; здесь встречаются поезда из Хеншир-Суатира к побережью и из Кала-Сгира в пустыню. И тот и другой поезд давным-давно должны были подойти. Однако их еще не было. Это ничего не значило. Где-нибудь под головокружительно пустыми небесами, по кактусовым пескам они ползли к Айн-Грасефии. Мектуб! Все предначертано, и, когда исполнятся сроки, поезда подойдут и отойдут. Мектуб! Все предначертано! Кому какое дело до опоздания? Никому, разве только нетерпеливым европейцам: им не сидится долго на месте, и в самом сердце Туниса они заказывают пиво.

Поджав ноги, паломники внимательно созерцали двух соплеменников, игравших в «киббиа» — игру, напоминающую шашки; атрибуты этой игры были еще проще, чем ее правила: играли на голой земле камешками и шариками из верблюжьего навоза. Иные паломники, закутавшись в бурнусы, спали в горячей пыли. Какой-то богач из Эль-Джеффа, бормоча, перебирал четки, купленные в святом Кайруане. То были драгоценные четки: бусинки желтого янтаря чередовались с бусинками темно-коричневой душистой амбры, добытой из пота исхлестанной дикой кошки. Четыре еврейских коммерсанта с тунисского базара совершили паломничество в Кайруан по мирским соображениям. Они показывали друг другу закупленные ковры, взаимно хулили свои покупки и, выпрямляясь, как листья морских кувшинок, в восемь рук беседовали о том, сколько можно взять за ковры с туристов.

Из-за прилавка вышел хозяин с тремя стаканами. По всем вероятиям, до него дошли темные слухи о гигиенических требованиях, предъявляемых европейцами, ибо прежде, чем подать стаканы, он протер их внутри сомнительно чистыми пальцами. Толстый посетитель смотрел на него с отвращением, равномерно распределявшимся между стаканами, их содержимым и ландшафтом.

— Не правда ли, — сказал один из друзей, — самый прекрасный вид на земле выигрывает от гостиницы на переднем плане?

— Гостиница? Вы называете это гостиницей? Я назову ее — нет, лучше я молчу, как мне хочется ее назвать. Вид? Вы называете все это видом? Что это за страна? Что мы, собственно, здесь делаем?

— Мы совершаем увеселительную поездку, — разъяснил ему приятель.

— Увеселительную поездку? — негодующе крикнул толстяк. — Отец небесный! Вот так увеселительная поездка!

— Почему же нет, — рассудил второй приятель, — поскольку вы честно ведете ваши дела…

— Мои дела? — крикнул толстяк, обращаясь к пустыне, поверх босоногого сброда паломников. — Хотел бы я видеть человека, который сумеет здесь вести дела! Да к тому же еще честно!

— Вы правы, — заключил первый приятель. — Деловые перспективы здесь очень скромные; вот почему мы должны рассматривать нашу поездку как увеселительную.

Толстяк поднял стакан лимонада, словно собирался его выпить, поставил его обратно и подозвал хозяина.

— Послушайте, — сказал он с резким английским акцентом. — Долго ли еще нам ждать проклятого поезда?

— Какого поезда, сударь?

— Туда… как называется эта станция?

— В Хеншир-Суатир?

— Да, как будто она называется так. Скоро ли будет поезд?

— Поезд должен был прийти уже час тому назад. Никто не знает, когда он придет, сударь!

Толстый посетитель обменялся с друзьями взглядом, подчеркнувшим слова: никто не знает!

— А сколько езды до Хеншир-Суатира?

— Приблизительно пятнадцать часов. Но бывает разно. Дорога предназначена главным образом для туземцев.

Толстяк бросил в сторону приятелей еще один взгляд, замкнувший в кавычки: пятнадцать часов.

— А местность по дороге так же прекрасна, как эта?

— Нет, сударь, под конец это настоящая пустыня.

— А если проехать пятнадцать часов в вагоне и через пустыню добраться до Хеншир-Суатира, есть там, по крайней мере, ресторан?

— Да, сударь.

— А напитки там какие-нибудь есть? Человеческие напитки, не кофе и не лимонад? Скажите, есть там что-нибудь?

— Нет, сударь.

Толстый посетитель умолк и окаменел, как статуя. Кофейщик обратился к его друзьям.

— Господа в самом деле едут в Хеншир-Суатир? — спросил он недоверчиво.

— Нет, мы едем дальше. Мы едем до конца железной дороги. В оазис внутри Сахары.

— В Тозер?

— Да, в Тозер. А далеко ли от Хеншир-Суатира до Тозера?

— Нет, сударь, не особенно далеко. Всего семь часов, если поезд не задержится в Метлауи.

Оцепеневший толстяк встрепенулся. Он поднял стакан, прополоскал лимонадом рот, выплюнул питье и поставил стакан обратно, чуть не разбив его о каменный стол. Он собирался высказать все, что накипело у него на сердце, но в эту минуту произошло событие, сообщившее мыслям его иное направление.

 

2

Какой-то узел появился вблизи их стола, обыкновенный белый узел, откуда торчала бритая голова в тюрбане и две длинные голые ноги. По сторонам кривого и заостренного, как сабля, носа пылали фанатически упрямые, ястребиные глаза. Лицо было коричнево-пергаментное, с выдающимися скулами, лишенными даже намека на мясо, — как бы расклеванное коршунами. Всклоченная борода философа обрамляла нижнюю часть лица. Если человек походил на мусульманского философа, то костюм его напоминал, скорее, сильно потрепанное полное собрание сочинений философа — настолько потрепанное издание, что ему впору было вернуться в вальцевальную машину. Никто из пилигримов даже отдаленно не был похож на эту груду тряпья. Человек расстелил на земле красно-бело-желтый коврик, опустился на него и приступил к молитве. Зараженные его примером, купцы и паломники тоже начали молиться. Они припали к земле там, где каждый стоял: иные против самого станционного входа, другие на рельсовом пути, и под знойным солнцем Айн-Грасефия огласилась хвалой Аллаху. Молитва кончилась. Араб в тряпичном мешке в последний раз коснулся лбом коврика и, поджав под себя ноги, уставился на европейцев. Из какого-то тайника своей одежды он вытащил мешок и высыпал его содержимое на молитвенный коврик. Европейцы с любопытством следили за его движениями. Теперь он чертил на песке какие-то фигуры и пентаграммы и что-то бормотал в пространство.

— Он ясновидящий… да, да, сударь, — ответил кофейщик. — Он марабу, он волшебник, он саххар! Чего тебе здесь? Пошел вон! Бар-ра! Р-р-р-имши!

Марабу медленно повернул голову, смерил хозяина жгуче-ненавидящим взглядом и забормотал по-арабски. Для слуха непосвященных арабская речь всегда звучит как поток проклятий, но в этих устах она была вдвойне звучна. Кофейщик содрогнулся, словно услышал свист гремучей змеи.

— Эль афу, эль афу, — пролепетал он. — Пощади! Все слова мои беру обратно! Ты мой родич! Ты почетнейший гость! Чего пожелаешь? Кофе? Лимонаду? Все получай бесплатно.

Предсказатель презрительно отмахнулся, снова обратился к коврику и стер пентаграмму. На месте ее он начертил изображения рук; изучил этот рисунок и стер его точно так же. Затем он перевел взгляд на трех европейцев и разразился клокотаньем, звучавшим как бешеная ругань.

— Что он там говорит? — нетерпеливо спросил толстяк. — Почему он не говорит на человеческом языке? Переведи!

Кофейщик застыл, словно опаленный только что отзвучавшей крылатой руганью. Европейский лоск сошел с него: так трескается лак на сильном зное. Он позабыл о европейском «вы» и начал тыкать своих гостей по-ветхозаветному.

— Что сказал кудесник? Что сказал марабу? Святой человек сказал, что может читать в твоей судьбе, как в раскрытой книге, сударь. Так сказал он!

— Ха-ха! Вот что он может! Сколько это будет стоить?

Кофейщик обратился к тряпичному мешку с робким вопросом.

— Сколько захочешь, столько и будет стоить, сударь.

— Даю ему пять франков. А если скажет что-нибудь дельное, то получит десять. Пусть действует!

Араб, закутанный в тряпье, медленно сгреб песок, снова рассыпал его по коврику и начертил ряд новых знаков, с какой-то свободной необходимостью возникавших друг из друга. При этом он глухо бормотал себе под нос. Время от времени он запускал руку под лохмотья и энергично почесывался, хотя это не стояло ни в какой связи с пророчествами. Процедура кончилась. Он поделился ее результатами с кофейщиком. То был поток слов, где «х» и «д» звучали, как револьверные выстрелы, а «кх» — как раздираемые завесы храма.

— Святой человек, — сказал трясущийся кофейщик, — вызвал своего духа, и дух ему ответил. Вот что сказал дух: «Вы трое друзей из Европы».

Тучный гость звучно шлепнул себя по коленке.

— Браво, браво! Величайшее открытие современности! Какой замечательный волшебник! Мы трое друзей из Европы! Кто мог бы догадаться? Может, он еще что-нибудь скажет? Не собираемся ли мы жениться? Много ли будет у нас детей?

— Ты шутишь, — с упреком сказал кофейщик. — Остерегайся шутками раздразнить святого! Он могущественный саххар. Слушай еще, что открыл ему дух: «Вы трое друзей из Европы, но вы из различных стран Европы».

— Браво, что ни слово, то жемчужина! Ну, кто бы еще мог об этом догадаться? Может, он проникнет и в последние глубины? Может, он скажет под конец, из какой именно я страны? .

— «Ты, сударь, — говорит дух, — из той страны, где золото означает все и где все звуки заглушены звоном золота». Так говорит дух.

Толстяк внезапно умолк. Он впился фаянсово-голубыми зрачками в марабу, невозмутимо поджавшего под себя ноги и развернувшего ковер, как деловую бумагу. Приятели толстяка захохотали.

— Ну, Грэхэм! Подходит ли характеристика к вашей прекрасной Англии? Страна, где золото обозначает все и где все звуки заглушены звоном золота. Разум, чувство и все прочее! Недурно! Похоже, что вы не были к этому подготовлены!

— Случайность! — огрызнулся Грэхэм. — Гнусная дерзость! Все теперь лягают Англию. Эй, послушай! Если дух мог сказать, откуда я, пусть он теперь скажет, откуда этот господин!

Кофейщик только ждал вопроса.

— И об этом поведал дух своему хозяину-марабу. «Ты, господин, — сказал дух, — из той страны, где барабан означает все и все звуки заглушены дробью барабана». Так говорит дух!

Он умолк, и три европейца молчали, пока мистер Грэхэм не треснул себя опять по коленке.

— Ха-ха, Лавертисс! Подходит ли описание к вашей прекрасной Франции? Страна, где все звуки заглушены дробью барабана, — разум, чувство и все прочее! Недурно! Похоже, что вы не были к этому подготовлены.

Лавертисс уклонился от прямого ответа.

— А третий из нас? — спросил он кофейщика. — Что знает дух о нем?

Кофейщик, с удовольствием наблюдавший за эффектом своего перевода, подтянулся:

— Третий из вас, господа? О нем дух говорит: «Он из страны белого сна».

Наступила пауза. Лавертисс, вскинув брови, смотрел на третьего друга, а Грэхэм созерцал его, раздув щеки, как пневматические подушки.

В их довольно поверхностном представлении о Швеции понятие зимнего снега играло господствующую роль. Но то, что в недрах Туниса выдубленный под коричневую кожу марабу с обритой головой и ястребиными глазами имел представление о странах, спящих в снежном пуху, и распознавал их уроженцев, было настолько невероятно, что хотелось ущипнуть себя и убедиться, что не спишь. Но все было наяву.

Кругом, насколько видел глаз, простиралась африканская глушь, и над ней кипятком колебался раскаленный воздух; на земле сидел грязный тряпичный мешок, и перед ним был красно-бело-желтый коврик, а выродок с католическим крестом под рубашкой, красной феской на затылке и розой за ухом готов был переводить дальше откровения тряпичного мешка.

— Что скажете, профессор?

Филипп Коллен погладил усы.

— Это будет почище кайруанского заклинателя змей, — сказал он. — Что Грэхэм англичанин — угадает каждый. Что Лавертисс француз — ясно и слепому. Но как могло ему прийти в голову, что я… Ба, все это чепуха! Он нижет одно к другому звучные слова, а наш приятель, вот этот вероотступник, более или менее точно их переводит. Мы же наделяем эти слова смыслом и разеваем рот до ушей, удивляясь собственным помыслам! Если хорошенько пощупать, слова эти ничего не означают. Если взять его в работу, окажется, что он ничего не сказал. Хозяин, спроси волшебника, что он думал, когда говорил, и думал ли он вообще что-нибудь?

Кофейщик перевел вопросы. Марабу мрачно покачал головой и что-то пробормотал.

— Он говорит, — перевел кофейщик, — что духи пророков подчинены пророкам, но лишь до известной степени. Они не объясняют своих изречений. Так говорит святой человек.

— Ха-ха! Вы слышали, Лавертисс? Похоже на то, что, добившись эффекта тремя ответами, он боится смазать впечатление. Бедный саххар. Правильно с твоей стороны, что ты осторожен. Но ты избрал себе утомительную и, судя по твоему платью, не слишком прибыльную профессию. Дайте ему от каждого из нас по пяти франков, Грэхэм! Он по-своему добросовестно справился с задачей.

Мистер Грэхэм вынул из бумажника три пятифранковые бумажки и швырнул их тряпичному мешку. Он был награжден воистину величаво презрительным взглядом ястребиных глаз. Прорвался поток гремучих слов, в которых гласные были окончательно затерты лавинами взрывчатых «д» и «кх». Звучало так, словно Иона громил Ниневию. Но когда кофейщик приступил к переводу, презренные пятифранковые бумажки поспешно исчезли в складках желто-белого балахона.

— Он говорит, — перевел дрожащий кофейщик, — дух могучего кудесника говорит, что вы действительно прибыли из стран, названных духом, но уже очень давно в них не бывали. «Мало веселого ожидает вас, если вы туда вернетесь», — говорит дух. «Ты, сударь, — говорит он, — вышедший из страны, покрытой пухом белого сна, ты — отец всех глупцов. Всю твою жизнь ты стремился к обладанию чужим добром и достиг того, что растерял все свои крохи. И каков ты — таковы и твои друзья, и как было с тобой, так было и с ними. Ваши страны стосковались по вас, как капкан тоскует по шакалам»;- так говорит дух, чтоб вы убедились в его всеведении. Духи пророков покорны пророкам.

Марабу пронзил насмешников пламенно ненавидящим взглядом. Кожа на его скулах вспыхнула румянцем. Его жилистые пальцы сжимались и разжимались, словно тянулись к каменьям — чтобы камнями побить неверных собак, если они еще раз посмеют рассмеяться. Но нечего было бояться смеха. Когда кофейщик перевел, на целую минуту воцарилось напряженное молчание. Грэхэм нарушил его глухим ударом по коленке:

— Провалиться мне на этом месте!

Лавертисс, чьи брови поднялись до капуля прически, набрал воздуха и сказал:

— Это почище системы Бертильона!

Филипп Коллен молчал и глядел на араба, сидевшего как изваяние. Когда марабу убедился, что над ним перестали глумиться, напряжение пергаментного лица разрешилось и ястребиные глаза покрылись поволокой. Кофейщик глядел на него с суеверным подобострастием. Кругом лежала Африка с тревожными красными пустынями, ни на что не похожими горами, лесами кактусов, похожих на грешников, приросших к земле, и воздухом, насыщенным зноем и предрассудками.

Филипп Коллен пожал плечами:

— Вы правы, Грэхэм, будь я проклят! Он сказал, что я — отец всех глупцов. Это верно, как поэтическое иносказание. Он сказал, что всю мою жизнь я стремился к обладанию чужим богатством и кончил тем, что лишился своего кровного. К сожалению, это прозаически верно. Наконец, он сказал, что, если я вернусь на родину и потревожу ее белую спячку, мне будет весело, как шакалу, заглянувшему в капкан. То же самое относится к вам. Вы правы, Лавертисс: это лучше Бертильона, не говоря уже о том, что проще и дешевле.

Он обратился к кофейщику:

— Послушай, приятель, ты сейчас перевел довольно необычные и бестактные прорицания. Сам-то ты их понял?

— Нет, сударь.

— Это меня радует. Как вижу, ты похож на всех переводчиков. Но скажи мне вот что: кто этот господин с ковриком, в костюме, изъеденном молью времен?

— Я уже сказал тебе, сударь. Он — всесильный саххар, колдун. Я в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь так проклинал, как он, когда я захотел его прогнать.

— Но ты его не знаешь?

— Нет, сударь. Мне кажется, он пришел из пустыни. Но погоди — он опять говорит с тобой!

Марабу дочертил на песке свои фигуры. Пробормотав несколько слов более мягким, чем раньше, тембром голоса, он погрузился в молчание. Кофейщик перевел:

— Святой человек говорит еще: «Скажи им, что их беспредельная глупость в скором времени столкнет их с большой опасностью совсем нового порядка. Наступающий месяц решит, суждено ли им увидеть зарю после долгой ночи или же войти в еще более густую ночь». Так говорит святой человек.

Святой человек выждал конца перевода, стряхнул с коврика песок и свернул коврик. Он посмотрел на трех приятелей с выражением, означавшим: «Консультация дана. Теперь, пожалуйста, гонорар!»

 

3

Душный полуденный ветерок шелестел персиковыми деревьями перед вокзалом; пилигримы уснули, разметавшись на земле: далеко у туманного края неба смутно виднелись волнообразные холмы: то были горбы пасущихся верблюдов; холмики были смиренно малы, а верблюды принадлежали нищим из нищих — странствующему племени бедуинов.

Мистер Грэхэм поднялся с выражением непреклонной решимости.

— Я хочу посмотреть ковер, — сказал он кофейщику. — Вот деньги за гаданье. Но я хочу посмотреть ковер.

Он протянул для марабу двадцать франков. Марабу изволил их принять с величайшей небрежностью, но, услыхав о желании Грэхэма, отрицательно покачал головой.

— Для чего тебе смотреть коврик, сударь? — спросил кофейщик.

Мистер Грэхэм разъяснил по-английски своим товарищам:

— Он орудует ковриком! Я в этом уверен. Это известный прием африканских магов! Он вычитал все на песке, на коврике. Если мог прочесть он, могут прочесть и другие. Это мне не подходит. Я хочу купить ковер.

Филипп Коллен рассмеялся.

— Вы думаете, что сила ясновидения заключена в коврике? — сказал он.Вы полагаете, что это коврик из «Тысячи и одной ночи» с прикомандированным к нему духом, и собираетесь его купить? Надеюсь, что вы в самом деле заполучите духа: в высшей степени интересно иметь к своим услугам арабского джинна.

Мистер Грэхэм ничего не ответил; он в повелительной форме повторил кофейщику свое желание. Но ответ марабу был не слишком благоприятным.

— Он говорит: «Купишь коврик — сделаешь невыгодное дело».

— Откуда он знает, что я прогадаю на этой покупке, когда ему неизвестно, сколько я заплачу за ковер? Спроси его!

— Он говорит: «Ты сделаешь невыгодное дело, сколько бы ни заплатил за ковер».

— Вот это я называю честностью! Передай ему это!

— Он говорит: «Честность тут ни при чем. Но тебе невыгодно, сударь, покупать ковер, потому что он непокупной».

— Почему непокупной?

— «Потому, — говорит он, — что коврик нельзя купить даже тогда, когда он куплен».

Фаянсово-голубые зрачки мистера Грэхэма омрачились раздумьем.

— Коврик нельзя купить даже тогда, когда он куплен, — повторил он несколько раз. — Не разрешите ли вы этот ребус, Лавертисс! Или вы, профессор? Нельзя купить даже тогда, когда…

Колдун прервал его. Нараспев, тягучим голосом шейха, обучающего детей в мечетях, он прочитал изречение или стих из Корана, где постоянно возвращались три-четыре слова. Одно из них звучало вроде «серка», другое вроде «хиле», третье вроде «кедба».

Кофейщик внимал с суеверным почтением. Выслушав всю литанию, он перевел:

— Вот что сказал святой человек: «Коварством, а не силой, воровством, а не покупкой, обманом, а не правдой — так было, так и есть и так пребудет». Это все, что сказал святой человек.

— Ах вот что! — сказал мистер Грэхэм и почесал в затылке. — Вот оно что!

Он посмотрел на друзей, словно ожидая пояснений. Марабу завел новую литанию, звучавшую в переводе с небольшими вариациями, как предшествующая: «Обманом, а не правдой, воровством, а не покупкой, коварством, а не силой! Так приобретается коврик, так будет он приобретаться. Духи пророков подчинены пророкам».

— Что за вздор он мелет? Даю ему пятьдесят франков за облезлый ковер. Скажи ему! Последовала третья литания.

— Сударь, — сказал кофейщик, — он просит тебя хорошенько обдумать то, что он говорит: «серка», а не «шира», «кедба», а не «шира», «хакк», «хиле» и «зур», а не «карха». Ковер нельзя купить. К тому же пятьдесят франков мало.

— На-на! Мы начинаем понимать друг друга. Его нельзя купить, но пятьдесят франков мало. По-моему, слишком много, но мне хочется иметь коврик. Даю сто. Скажи ему!

— Сударь, — сказал кофейщик, — он говорит в третий раз, что ты будешь патриархом глупцов, упорствуя в своем желании: ковер не покупается, даже когда он куплен. Коварством, а не силой, обманом, а не правдой, воровством, а не покупкой — так приобретался ковер, так будет он приобретаться. Так было, так будет. К тому же сто франков слишком мало.

— Ах вот как! — язвительно заметил Грэхэм. — Даю ему полтораста франков, и больше ни сантима. Это крайняя моя цена. Передай ему и спроси его, продаст он ковер или нет?

Марабу долго качал бритой головой. Ответ его прозвучал так: «Полтораста франков — хорошо, я их возьму. Но что ковер станет твоим, о повелитель глупцов, об этом не может быть и речи. Ковер непродажный. Он быстро ко мне вернется! Но полтораста франков — хорошо, я их возьму».

Мистер Грэхэм был смущен.

— Как нужно понимать, что ковер к нему вернется?

— Он к нему вернется.

— Он собирается его выкрасть?

— Нет, — говорит он, — но дух вернет ему коврик.

— А сам он не будет помогать духу?

— Не будет.

— Он хочет, чтобы я этому поверил?

— Он еще раз сказал: «Это так».

— Он хочет, чтоб я поверил, будто джинн извлечет коврик из моего чемодана?

— В третий раз он сказал: «Это так, но повторять одно и то же скучно».

— Так передай ему, что, если это случится, я сам буду одержим всеми духами, сидящими в коврике. Понял? Передай ему это.

— Он говорит: «Полтораста франков — хорошо, я возьму их».

Мистер Грэхэм взглянул на марабу, на темно-коричневую кожу его лица; лоснящееся на солнце, покоробленное, как пергамент, лицо это было неизъяснимо, как стих Корана. Затем он сплюнул на африканскую землю, вынул три пятидесятифранковые бумажки, завладел ковриком и принялся исследовать свое приобретение: коврик был длиною в метр, желто-бело-красный, как пустыня, зигзагообразного тканья, обыкновеннейший «мергум», лишенный особых примет, если не считать возраста и следов многократных коленопреклонений. Мистер Грэхэм скатал коврик и, вызывающе глядя на марабу, сильной рукой сжал покупку:

— Если коврик от меня уйдет, я съем свою собственную голову! Понял? Ill eat my head. Передай ему!

— Куплен коврик вместе с джинном, — сказал Филипп Коллен.

— Кстати, вот и поезд!

Через десять минут глянцевитый белый поезд ушел из Айн-Грасефии в пустыню. Под головокружительно пустыми небесами простиралась порожняя земля, в этой зияющей глуши выделялись вокзал Айн-Грасефия и кафе; они переглядывались, словно спрашивая друг друга: какая нелегкая занесла нас сюда? А в кофейне мальтийский ублюдок с католическим крестом на груди, феской на макушке и розой за ухом терзался тем, что до следующего поезда нельзя рассчитывать даже на арабских клиентов.

 

4

О том, как поезд, попыхивая и покряхтывая, пробирался в черной бархатной ночи, кишевшей летучими мышами, словно нежитями; о желтых звездах на небе, пылавших, словно очи звериных божеств Египта; о бочонке с пальмовой водкой, удачно приобретенной мистером Грэхэмом в Хадж-эль-Уюне; о молчаливой оргии с упомянутым бочонком у открытого окна; о персиковых деревьях на станции, шелестевших в такт мыслям Грэхэма; о каких-то бурнусах, появившихся в тусклом свете станционного фонаря и нырнувших обратно в ночь; о часах, которые шли и не шли; о тяжелой голове, все ниже и ниже клонившейся на трудно дышащую грудь, — обо всем этом ограничимся вышесказанным. Да будет все это окутано сотканным милосердной рукой покрывалом, таинственно-непроницаемым, как африканская ночь. Скажем лишь, что было три часа ночи, когда мистер Грэхэм ввалился в купе, где Филипп Коллен и Лавертисс спали уже неправедно заслуженным, но праведным сном.

Мистер Грэхэм желал поделиться тем, что видел своими глазами: только что купленный коврик поднялся со скамьи и уплыл в окно. Если бы это не случилось при свете, если б Грэхэм не находился в полном сознании — ведь бочонок пальмовой водки был пуст, — он отказался бы этому поверить, но…

Филипп Коллен и Лавертисс, чертыхаясь, прогнали его обратно в купе и посоветовали ему лечь. Мистер Грэхэм ушел в свое купе, но не лег. Всю ночь он шумно искал коврик. Но когда из песков пустыни выросли пальмы Тозера и поезд остановился через двадцать четыре часа, выяснилось, что коврик исчез так бесследно, словно Грэхэм никогда не покупал его у африканского марабу и не заплатил за него полутораста франков.