Тысяча вторая ночь

Геллер Франк

III

Девятьсот девяносто девятая ночь

 

 

1

Во имя святого милосердого Бога!

Как курильщик в поисках утешения кидается к дурманной отраве гашиша, так я, Ибрагим, сын Салиха, хватаюсь за перо. Йя хасра!

Не льщу себя надеждой, что детища духа моего будут напечатаны и что изящное их мастерство будет встречено восхищением. Йя хасра! Этому не бывать! В долгой жизни моей я был свидетелем литературного успеха многих писателей, мне же, как соловью, всегда подобало оставаться в тени. Как соловей, я пел в тени, и почти тысячу ночей подряд я был незаметней, чем кто-либо, благодаря Баширу, сыну Абдаллы, чье имя да будет проклято! Да, воистину я оставался в тени. Итак, не в чаянии славы и успеха я извлекаю словесный меч и взнуздываю коня красноречия, но для замиренья мыслей, подобно врагам обступившим меня со всех сторон. Мысли клокочут и говорят: «Ну что ж, Ибрагим, сын Салиха! Так вот она, твоя судьба! Ты, знающий Коран наизусть, от первой до последней буквы, ты, сочинявший человеконенавистнические стихи, достойные язвительного Абуль Ала Эль Маари, и веселые застольные песни, достойные распущенного Хафиза, ты, призывавший сыновей пророка к борьбе с неверными и в то же время посвятивший французскому президенту стихотворение, напечатанное на четвертой странице «Petit Tunisien», ты будешь удавлен шелковым шнурком из-за того, что женщина оказалась неискусной рассказчицей! Ха-ха, Ибрагим, сын Салиха! Разве ты сам не сказал в стихотворении, достойном Насири Хосру: «Речь женщины подобна струе фонтана: на мгновение она вздымается на высоту; она течет, течет, но никогда не наполнит до краев бассейна». И ты, сказавший это, ты, сознающий неизмеримое превосходство мужчины над женщиной, ты позволил женщине девятьсот девяносто девять ночей вертеть языком и возлагал на нее свои надежды. Будь счастлив, если это не повредит твоей посмертной славе!» Так неистовствуют мысли, и, чтоб спугнуть их, я извлекаю словесный меч и взнуздываю коня красноречия, хотя мне известно, что прежде, чем забрезжит рассвет, я буду брести пустынной тропой смерти. Йя хасра! Самой пустынной из всех тропой! Ибо если женщина и толстый англичанин поневоле разделяют сейчас мое общество, то скоро мы вынуждены будем разлучиться, поскольку я рассчитываю войти в рай.

 

2

Я родился в оазисе Нефта, невдалеке от Тозера, и вырос среди населения еще более невосприимчивого к благозвучию стихов, чем жители Тозера. Об искусстве пользоваться жизнью жители этих двух оазисов имеют приблизительно одинаковое представление. Маслянистое блюдо «кускус» и глоток воды — вот что они называют обедом; чашка кофе — вот предел наслаждения и неги. Вскоре услышал я внутренний голос, возвестивший, что здесь мне не место. Но из уважения к традициям до тридцатидевятилетнего возраста я оставался в оазисе и зарабатывал свой хлеб пением былин и выращиванием пальм. Но вскоре тоска моя стала нестерпимой. Я продал немногое, что имел. Провожаемый оскорблениями родичей, я покинул Нефту и больше туда не возвращался. Лучше бы мне не видеть и Тозера! Как я был глуп, что не остался в цивилизованных странах! Но поздно раскаиваться бесхвостому шакалу, когда уже захлопнулась дверца капкана. Мектуб! Так было предначертано!

Из Нефты я отправился в Тунис — большой город, белый город. Наконец-то я понял, что такое город и цивилизация, что значит жить и наслаждаться! Как научился я презирать «кускус» и финики и воду ключей оазиса! С каким надменным превосходством взирал я на этих невежд из пустыни, знающих толк лишь в старых былинах и убежденных, что в намерения Пророка действительно входило изгнать все напитки, кроме воды и кофе. В Тунисе были рестораны, не подозревавшие о пятой главе Корана (перечисляющей нечистых животных), но умудренные в искусстве приготовлять вкусно всех животных; в ресторанах этих мне вскоре открылось, что, запрещая вино, Аллах имел в виду лишь неотесанных жителей пустыни и что, разрешая кофе, чтоб не впасть в противоречие с самим собой, он должен был разрешить и ликеры. В Тунисе были молодые французские журналисты, с удовольствием слушавшие мои звучные стихи после угощения абсентом и восхищенные ими до такой степени, что одно стихотворение было напечатано на четвертой странице «Petit Tunisien». Йя хасра! Такой славы добился я в Тунисе — большом городе, белом городе, хотя, сказать по правде, я вынужден был зарабатывать свой хлеб на базарах Баб Суэйк Эль Хальфауина, распевая перед сбродом невежд грубые старые легенды. Но какое кому до этого дело? В Тунисе были маленькие комнатки, нежные, как постели гурий, где можно было ужинать с глазу на глаз с прекрасными женщинами из Casino Municipal. Они были в тысячу раз прекраснее женщин пустыни — белее, благоуханней и изощренней. Йя хасра! Кому какое дело, если свидание оплачивалось сотней былин на базаре! Сочинив ради этих женщин сотню грубых легенд, я воспевал их потом в других стихотворениях, не подходящих для «Petit Tunisien», но молодые французские журналисты благосклонно внимали им за абсентом. Так проходило время, и с каждым днем я все больше приобщался к культуре европейцев. Но однажды пришло письмо из пустыни, и в нем было написано, что я должен внять словам послания, не заливая ушей воском. Брат мой, стояло в письме, умер в Тозере, оставив завещание в мою пользу. Сколько он мне оставил, об этом письмо умалчивало. А я ничего не знал о семье и жизни моего брата. Но письмо меня обнадежило, к тому же мне надоело распевать дурацкие стихи на свадьбах и базаре Баб Суэйка. Наследство могло дать моей жизни благоприятный оборот. Я простился на время с ресторанами, вкусными блюдами и крепким вином, я простился с молодыми французами и красавицами из Casino Municipal… Я взял билет на вокзале и поехал в Тозер за наследством моего брата.

 

3

Полный радужных надежд, я спешил в Тозер, и в душе моей пела музыка неоспоримых прав на братнино наследство. Я уже прикинул в уме-куда и на что пойдут деньги, и вдруг… О, жалкое наследство! О, печаль! Вы знаете, чем помянул меня брат? Знаете вы, что за наследство он мне оставил?

Семнадцатилетнюю дочь — и это было все!

Вначале я не верил своим ушам. Но, увы, это было так. Мохаммед, брат мой, умер и завещал мне всего-навсего дочь Амину; ни верблюда, ни осла, ни одной козы — это мне-то, Ибрагиму, брату своему, оставил он такое наследство!

Не хочу описывать своего гнева. Вечная награда тому, кто сдерживает вспышки гнева, умалчивая о поводах к ним, сказано в Коране. Безусловно, меня не минует эта награда. Я скрыл свой гнев от Амины. Я овладел собою и занялся приисканием богатого человека, который взял бы ее у меня за приличный выкуп.

Много богатых людей было в Тозере, но, чем больше я расхваливал достоинства моей племянницы, тем больше они жались. Амина, моя племянница, недурна собой. Это говорю я, Ибрагим, сын Салиха, хотя, очевидно, мне предстоит умереть из-за нее еще до утренних петухов, — так сильна моя любовь к справедливости и присутствие духа цивилизованного человека перед лицом гибели. Но Амина была красавица на домашний вкус, который я научился презирать в цивилизованном Тунисе. Мысленно я сравнивал ее с прекрасными женщинами из Casino Municipal и от души смеялся. Те были белые, она-смуглая. Те благоухали дурманящими духами, она — ароматом диким, как пустыня. Те ходили, как гордые павы на высоких каблучках, Амина мальчишеской походкой. Те знали множество двусмысленных французских песенок, Амина — лишь бабушкины сказки да легенды, перехваченные у странствующих бедуинов. Нет, невелики были шансы всучить ее богатому человеку за приличный выкуп, ибо все богачи в Тозере люди женатые, да к тому же скряги, и отнюдь не были расположены обзаводиться лишней женой. В этом я скоро убедился. Я был уже близок к отчаянию, когда мне назвали Башира.

Башир, сын Абдаллы, вторично я пишу твое имя, и в тысячный раз тебя проклинаю. У тебя грубая сила, шелковый шнурок и рабы, но если ты думаешь внушить этим уважение автору философских стихов, достойных Абуль Ала Эль Маари, — ты ошибаешься. Ты можешь меня заставить трепетать перед смертью, ибо вопреки всему, что говорит Коран, я не питаю к ней особого влечения, но никогда ты меня не заставишь трепетать перед тобой, трусливый изверг! Ты не знаешь души поэта и не подозреваешь о выдержке цивилизованного духа. Сам трепещи! Презренным и ненавистным перейдет твое имя в потомство, когда узнают, что ты умертвил Ибрагима, сына Салиха. Прекрасные женщины из Casino Municipal заплачут, а молодые журналисты, узнав о твоем преступлении и гибели моей, напечатают статьи на четвертой странице «Petit Tunisien». Но, к сожалению, мало вероятии, что они об этом узнают. Ты полновластный у себя хозяин, а стены дома поглощают звуки, как жадный песок пустыни влагу ливня.

 

4

Я пошел к Баширу, сыну Абдаллы (да будет проклято это имя!). Я слыхал про Башира и был знаком с его семьей. Долгое, долгое время, в течение веков, говорит молва, это был богатейший и сильнейший род в Тозере: самые смелые воины и самые богатые купцы, опаснейшие хищники и разбойники. Им так долго сопутствовала полная во всем удача, что невежды заговорили о колдовстве. Говорили, что у них талисман: одни называли кольцо, другие-лампу, третьи — молитвенный коврик: нечто неотъемлемо принадлежащее роду и приносящее верный успех. Но все это — бредни невежд, вызывающие улыбку на устах цивилизованного человека. К тому же расцвет Баширов далеко в прошлом. На глазах у последних поколений их звезда закатилась, но все же они были еще богаты, считали себя первой семьей в Тозере, и, как бы в подтверждение тому, их родовое жилище стояло на возвышении в глубине оазиса, отдельно от всех прочих домов Тозера.

В этом доме застал я Башира, сына Абдаллы (да будет проклято его имя!). Ему было лет под сорок, у него была жидкая борода, мутный и коварный взгляд, и он беспрестанно обмахивался перламутровым веером из страусовых перьев. Такого веера я не видал у красавиц из Casino Municipal (но в геенне ты не остудишь веером лба, о Башир!).

Башир выслушал меня внимательно и сказал:

— Ты говоришь, что девушка прекрасна, как ночь в весенний месяц, целомудренна, как пустыня, и дышит прелестью сказок, как ветер дальних пустынь. Речь твоя сладкозвучна. И все это ты продаешь?

— Твой выкуп, — сказал я, — должен равняться ее качествам и быть достойным твоего богатства. Но пусть я, как дядя, возьму у тебя этот выкуп: это еще не дает тебе права так со мной говорить.

Он оскорбительно рассмеялся. Этот смех не остерег меня на будущее. Он сказал, что никому не верит на слово. Прежде чем решиться, он хочет посмотреть Амину. Напрасно я толковал ему, что это противно Корану и что никто не должен видеть лица невесты, пока не исполнены брачные обряды и не уплачен брачный выкуп. Вместо ответа он посоветовал предложить ее кому-нибудь другому. Что было делать? Я привел к нему Амину. Как ни странно, она ему понравилась, хотя далеко ей до цивилизованных тунисских женщин. Кто был счастливее меня? Заключили брачный контракт и отпраздновали свадьбу. Я считал свое будущее обеспеченным. Но я строил планы, не спросив Башира (да будет проклято его имя!).

Со дня на день негодяй откладывал уплату оговоренного выкупа. Вначале я чувствовал себя в его доме свободно и понукал медлительного плательщика осторожными напоминаниями. Обмахиваясь веером, он отвечал лишь: «Гада! Завтра!» Но понемногу меня охватила тоска по цивилизации, и я стал настойчивым. Башир все обмахивался веером и отвечал: «Гада!» Я думал о Тунисе, большом белом городе, я думал о ресторанах, о вежливых журналистах, о прекрасных женщинах и стал настойчивым. Башир глядел на меня глазами, мутными, как глаза ящерицы, и говорил: «Гада! Гада!» Наконец я догадался, что мучить меня ему доставляет удовольствие. Это стало для меня еще ясней, когда я присмотрелся к его характеру. Раз или два он вызвал меня на чтение стихов; он слушал внимательно и осыпал меня похвалами — и все для того, чтобы вдруг разразиться презрительным смехом, который выдавал его настоящее мнение. Не следовало принимать всерьез, когда он называл меня «королем поэтов», но когда я напоминал ему о выкупе и он называл меня «отцом сводников»- это было, конечно, серьезно.

Я томился жаждой мести и сгорал от нетерпения покинуть эту родину варварства. Напрасно просил я Амину похлопотать перед мужем о скорейшей уплате выкупа. Она отказывалась, потому что во всем была ему послушна и любила мужа, невзирая на его дикий нрав. И вот однажды, когда Башир был на охоте, произошел роковой случай, отдавший меня всецело на милость Башира. Если завтра в это время я буду мертв, виной тому будет случай и неумение женщины рассказывать сказки.

 

5

В тот день Башир охотился на газелей в пустыне, и домой его ждали не раньше следующего утра. Я бродил в саду, размышляя о житейской несправедливости, как вдруг заметил француза, который рассматривал сад сквозь ограду из пальмовых листьев. Сердце мое забилось радостно. Для меня было бальзамом после долгих недель нудного общения с варварами встретить образованного человека. Я заговорил с французом. Он пожелал осмотреть сад. Я вызвался исполнить его желание, хорошо зная, что Башир ни под каким видом не пускает к себе чужестранцев. Но Башир был на газельей охоте. Француз осмотрел сад и восхитился его изобилием. Он принял меня за хозяина дома и поздравил меня с пышным жилищем. С горечью я объяснил ему, что я лишь поэт, преследуемый роком, и что собственник дома, уехавший на газелью охоту, просто плут.

Он нагнулся ко мне, и мне показалось, что в глазах его вспыхнул огонек.

— Хозяин на охоте? А нельзя ли посмотреть его гарем?

Мне хорошо знакомо ребяческое любопытство европейцев, когда дело доходит до гарема. У них есть каче, где бывают прекраснейшие женщины мира, а они млеют от счастья, когда им показывают бесформенные, неуклюжие и невоспитанные существа. Но внезапная мысль озарила мрак моей души. Башир был на охоте; отчего не показать французу комнату Амины и ее самое? Так можно сразу и отомстить Баширу, и частично вознаградить себя за неуплаченный выкуп. Ибо я не собирался показывать Амину французу иначе, как за хорошее вознаграждение.

Йя хасра! Француз немедленно согласился уплатить требуемую сумму. Он только удивился, почему я, мусульманин, с такой готовностью показываю иноверцу гарем своего господина. Я сказал ему, что я хоть и мусульманин, но цивилизованный человек без предрассудков. Смеркалось. Я провел его садом к потайной дверце. От этой тайной дверцы вел укромный ход в комнату Амины. Это был интимный вход Башира. Таким образом я ввел француза внутрь гарема. Там сидела под покрывалом Амина. Увидев француза, она окаменела от удивления. Но несчастье не заставило себя ждать. Едва француз переступил порог, как открылась напротив дверь и вошел Башир. Ему прискучила охота, и он вернулся раньше, чем предполагал. Не будь я оглушен жаждой мести и звоном золота, я бы услышал издали конский топот. Йя хасра! Все случилось во мгновение ока. Француз не успел даже осмотреться, но, увидев Башира, он понял все. Правда, комедии, виденные мною во французском театре, кишат подобными сценами. Не теряя ни минуты, француз юркнул в потайную дверцу и убежал. Мне одному предстояло принять на себя гнев Башира, и лучше бы мне остаться лицом к лицу с раненым львом. Не стану бередить воспоминания о полученных мною ударах и бранных кличках, которыми они сопровождались; скажу лишь, что «король сводников» было наиболее мягким из этих выражений. Но гнев Башира против меня был пустяком в сравнении с яростью против Амины, которую он считал соучастницей печального происшествия. Уа рас эппеби! Клянусь головой Пророка, только чудом он не убил нас обоих на месте! Однако он этого не сделал. Он приказал нас увести и велел держать под стражей в темноте и порознь. Семь дней я не видел солнечного света, не получил ни капли воды, ни корки хлеба. На восьмой день он вызвал нас обоих.

Он вкрадчиво улыбался, подобно кошке, поймавшей птицу. Я дрожал мелкою дрожью, но заметил, что поникшая Амина не дрожала. Надо думать, ее сковал страх. Прежде чем заговорить, Башир долго обмахивался веером (но в геенне, о Башир, ты не остудишь лба веером!).

— О повелитель сводников, — произнес он наконец. — Я вспоминаю как бы во сне, что ты одновременно и отец поэтов. Правда ли это?

Я молчал.

— Ради блага твоего, прошу тебя, ответь мне: тот ли ты, о ком я говорю?

— Я пишу стихи, — сказал я.

— Пылью подошв твоих заклинаю тебя, скажи: «Я — отец сводников и поэтов».

Я исполнил его желание. Он продолжал:

— Когда ты сводил меня с своей племянницей, ты говорил, что она дышит прелестью рассказов, как ветер далеких пустынь. Правда ли это?

Я ответил, что да.

— Кара за ваше преступление установлена нашим законом — Кораном. В главе «О женщинах» написано: «Если одна из жен твоих тебе изменит, держи ее дома взаперти, пока она не умрет. А когда никто не приносит пищу, смерть наступает быстро».

Не подымая глаз, Амина промолвила:

— В главе «Свет» написано: «Женщина освобождается от наказания, четырежды призвав имя Бога. Лишь пятой клятвой она навлекает на себя кару, если солжет».

Башир сказал:

— А следующий стих той же главы гласит, что Аллах не всегда наказывает клятвопреступников. Очень жаль, потому что клятвы женщины, таким образом, обесцениваются.

Амина сказала:

— А, по-моему, жаль того, кто неосновательно обвиняет жену в измене. В Коране сказано: «Дать ему восемьдесят ударов по пяткам, и да будут его показания опорочены на веки веков».

Башир сказал:

— Ты знаешь Коран назубок в части, касающейся измены. Об этом, конечно, заранее позаботился твой дядя. Но не утруждай свою память. Оба вы заслужили смерть, и оба вы умрете.

Я содрогнулся. Если смерть неприятна Амине, молодой женщине, почти не знающей вкуса жизни, то для меня, познавшего жизнь, она невыносима.

— А французы? — воскликнул я. — Ты думаешь, они тебе позволят убить кого-нибудь без суда?

Башир надменно усмехнулся:

— Я хозяин в этом доме и знаю толщу его стен. То, что здесь происходит, не дойдет до слуха французов. Но я получил хорошее образование. Я придумал способ развлечься по способу праотцов. Но и это не дойдет до слуха французов.

Он обмахнулся веером и сказал Амине:

— У смерти есть время. Она может и подождать. Что значит для смерти переждать тысячу и одну ночь? Такова моя воля. Прежде чем привести тебя, твой дядя меня заверил, что ты дышишь прелестью рассказов, как ветер дальних пустынь. Хорошо! Пока ты мне будешь рассказывать сказки, которых я не слышал никогда, — ты будешь жить. В ночь, когда твой рассказ оборвется, ты должна будешь умереть. Так говорю я!

Волосы мои встали дыбом. Пренебрегая мной, настоящим поэтом, он заказывает тысячу и одну новую сказку не мне, а ей, женщине, ребенку. Теперь мы оба погибли.

Башир разгадал игру моего лица и разразился презрительным смехом:

— Посмотрите-ка на отца поэтов и сводников! Он не прочь бы стать на место рассказчицы! О Ибрагим, сын Салиха, я слышал твои стихи и скажу тебе, что, позволь я тебе рассказывать хоть одну ночь, заря застала бы вас обоих с шелковой петлей на шее. Оцени мою милость и радуйся.

Он поднялся и сказал вооруженным слугам:

— Слово мое твердо! Уведите их обоих до наступления ночи!

 

6

Случилось так, что жизнь моя повисла на кончике женского языка. Йя хасра! Жизнь моя зависела от самой предательской вещи в мире — от женского языка. Но долгое время все шло как будто хорошо. Хотя я боялся, что первое же утро застанет меня в объятиях гурий, я пережил не только первый рассвет, но и многие другие. Да, прошло больше девятисот ночей, но Амина все изощрялась в выдумывании сказок, заворожив слух Башира, чье имя да будет проклято! Как мастерица, ткущая ковер, подбирает красные, желтые и белые нити и сплетает их в пестрый запутанный узор, так она переплетала нити бесчисленных повествований, изумляя и опутывая Башира. Он то и дело пытался предвосхитить рассказ и крикнуть: «Я это знаю», но оставался в дураках девятьсот девяносто девять ночей. Она рассказывала о султане и тридцати пяти визирях, о пяти окаменевших братьях, о джинне и гранатной косточке и еще многое, что не упомню. Хоть сам я поэт, а она ни в какой степени, я не мог временами отказать ей в снисходительном одобрении. Но, по счастливой скрытности моего характера, я ничем не выдал своего мнения. А сегодня, когда солнце сникло за крышей домов Хадбина, наступила девятьсот девяносто девятая ночь и дар рассказчицы иссяк. Прежде чем солнце взойдет в тысячный раз, я, Ибрагим, сын Салиха, буду, по всей очевидности, мертв.

Но если смерть неприятна молодой женщине, еще не познавшей вкуса жизни, то мне, человеку, побывавшему в цивилизованных странах и знающему жизнь, она просто нестерпима.

 

7

Амина сказала:

— Так, о владыка жизни и смерти моей, кончилась история двух окаменевших принцев. Но и история трех братьев и кандахарского коврика много поучительнее. Если ты разрешаешь мне еще пожить, я тебе ее расскажу. До рассвета есть еще время.

Башир сказал:

— До сих пор все твои сказки я слышал в первый раз. Можешь жить, пока выпрядаешь нить новизны. Продолжай. Амина сказала:

— Слушай! Однажды халиф Харун аль-Рашид ходил по Багдаду, присматриваясь, как живут люди. С ним был визирь Джафар и главный евнух Месрур, и все трое были одеты купцами, приезжающими в Багдад из Мосула и Басры. Долго блуждали они по улицам и встретили в переулочке трех бедно одетых людей. У одного не было рук, у другого ног, а у третьего глаз. Безногий висел на плечах у слепого и безрукого. Они шли переулочком и громко кричали: «В единении сила! Подайте нам милостыню во имя Аллаха и пожалейте нас ради кандахарского коврика!»

Халиф и спутники его изумились при виде этих людей. Повелитель правоверных велел Джафару дать трем нищим цехин. Даяние принял безногий и, призвав благословление неба на дающего, обратился к слепому и безрукому: «Слушайте, Али и Акбар! Купцы, ради милосердого Бога, дали нам милостыню. Поблагодарите их и попросите у них сострадания именем кандахарского коврика».

Слепой и безрукий громко поблагодарили за милостыню и прибавили: «Пожалейте нас ради кандахарского коврика и вникните в корень наших бедствий!..»

Услыхав это, повелитель правоверных загорелся любопытством и сказал Джафару:

— Вели им прийти ко мне завтра во дворец. Мне не терпится узнать, что это за люди, что за история с ковриком и в чем корень их бедствий.

Так и случилось. Наутро трое нищих пришли во дворец к халифу. Безногий висел на плечах у слепого и безрукого. Повелитель правоверных наскоро закончил все дела и позвал в тронную залу нищих, чтобы они рассказали ему, что они за люди и какой такой коврик повинен в их злоключениях. Заговорил безногий и сказал:

История безногого нищего

Знай, о солнце правоверных, что мы трое братьев по имени Гассан, Али и Акбар. Мать наша, благочестивая мастерица ковров в Кандахаре, воспитала нас в Божием страхе. Я мечтал стать воином, потому что видел, как все трепещут перед воином, когда он выхватывает меч. Али хотел стать купцом, потому что видел, как все склоняются перед туго набитым кошельком. Брат мой Акбар надумал стать астрологом, потому, говорил он, что война, и торговля, и вся суета земная текут по воле созвездий и что истолкователи звезд могущественнее купцов и воинов. Но мать наша была бедная женщина, и соседи сомневались, что мы станем чем-либо другим, а не нищими. К этому, думали они, у нас самые большие задатки. Но благочестивая мать неустанно нам повторяла: «О Гассан, Али и Акбар, запомните одно: вы трое — одной крови. Держитесь согласно — добьетесь богатства и могущества. Но если союз ваш ослабнет, вам будет худо!»

— Однажды вечером шел по улице дервиш. Он просил милостыни именем милосердого Бога, но город кишел святыми и нищенствующими монахами, собиравшими милостыню во имя Божие. Завидя дервиша, люди захлопывали двери, лишь бы не слышать его воя. Только наша добрая мать не захлопнула дверей, потому что зрение ее помутилось над тканьем и заметила она дервиша, когда тот стоял уже в дверях. Когда дервиш протянул чашу за подаянием во имя милосердого Бога, мать наша сказала: «Денег, дервиш, у меня нет, и съестного ничего не найдется в доме. Но вот ковер, возьми его. Я соткала его в семь дней из желтых, белых и красных нитей и нынче вечером собиралась его продать, чтоб купить хлеба и масла. Возьми его и, когда будешь на нем молиться, вымоли и для меня что-нибудь хорошее!»

Дервиш взял коврик и пошел дальше.

Мы с Али и Акбаром осыпали мать упреками, потому что нам предстояло лечь на голодный желудок. Добрая мать ничего не ответила, но прилежно принялась за новый коврик. В тот вечер легли мы спать натощак, но на следующий вечер, суливший, казалось, нам то же самое, заглянули к нам на улицу двое рабов с грузом всякой снеди… Справившись, где дом нашей матери, они подошли к нему и разгрузили свою поклажу. Тут было мясо, рис, масло, хлеб, плоды, разные сладости и хорошее вино; всего с избытком для нашего дома. Мы отказывались верить глазам. Рабы ответили нам, что все это в подарок нашей матери, ткачихе. На базар зашел дервиш, закупил все это добро, заплатил за него и приказал отнести в дом нашей матери, искусной в благочестивом ковровом ремесле.

Прежде всего мать поблагодарила Аллаха, десятикратно вознаградившего ее за скромную жертву. Мы же, три ее сына, думали о другой стороне дела. Как мог дервиш, накануне вечером выклянчивавший медные гроши, заплатить за все это добро? Это было загадочно. Однако эта неясность не помешала нам оказывать должную честь блюдам, приготовленным матерью из присланной дервишем провизии, а равно и бутылкам доброго вина, вложенным в посылку.

Так повторялось несколько дней подряд. Каждый день приходили с базара двое новых рабов, изнемогавших под грузом различной отборной снеди, и каждый раз давали одно и то же объяснение: «От дервиша — вашей доброй матери!» Мы вкусно ели, забавлялись с нашими сверстниками и не прочь были узнать, как долго это еще продлится и откуда берутся у дервиша средства для такой расточительности.

Но на седьмой день дошел до нас слух, рассеявший недоумения. Когда дервиш, гласила молва, совершил свой первый намаз на коврике матери, Всевышний внял его молитве и велел вселиться в ковер услужливому и сильному джинну. Все, чего ни пожелает дервиш, обязан был исполнять джинн. Теперь понятно, откуда у дервиша были средства каждый день посылать нам еду и питье! Что значит немного съестного и две-три бутылки вина для человека, располагающего услугами могущественного джинна? Так говорил я братьям Али и Акбару, и то же говорили они мне. Коврик был наш, в этом мы были единодушны, ибо его соткала наша мать. Останься он у нас, мы бы с ним натворили дел! Так рассуждали мы, и вышла у нас легкая размолвка. Но добрая мать, услышав голоса спорящих, сказала: «Если не будете дружно спаяны, от вас отвернется удача».

Наутро, рано-рано, когда братья спали еще, отяжелев от еды и вина, я выкрался из дому и пошел к городским воротам, где, как я слышал, обычно сидел дервиш. Я сказал ему, что я Гассан, сын благочестивой ткачихи, и спросил, правда ли, что Аллах приказал одному из джиннов вселиться в ковер?

— Да, сын мой, — ответил дервиш, — Всевышний сообщил коврику, на котором я призывал его имя, магическую силу. Невероятно проворного и могучего джинна он приставил к этому ковру. Мне, владельцу коврика, дано с легкостью читать в прошедшем и в будущем, а желанья мои, чуть слетают они с уст, немедленно исполняет джинн.

— Недурно, — сказал я и подошел поближе. — Отдай мне ковер! Это коврик моей матери, а в Коране написано: «Горе тому, кто отнимает хлеб у детей и отдает его чужим!»

Дервиш сказал:

— Сын мой, если я отдам тебе ковер, за ним последует джинн. Но сумеешь ли ты его обуздать? Это невероятный джинн, коварный и свирепого вида. Сын мой, иди лучше с миром!

Я воскликнул:

— Хочу владеть ковром вместе с джинном. Не отдашь мне коврика добром, возьму его силой.

— Позволь рассказать тебе сказку о блохах и царе Соломоне — мир его памяти! — сказал дервиш.

Первая сказка дервиша

Однажды собрались блохи и сказали: «Дети Адамовы ловят нас, а поймав, растирают между пальцами, прежде чем убить. Зачем они причиняют нам ненужные страдания? Пустите нас к Соломону — мир его имени! — мы хотим ему жаловаться».

Так блохи и сделали: послали гонцов к Соломону. Блошиные гонцы пришли к Соломону и сказали:

— Слушай, пророк Аллаха! Когда дети Адамовы ловят наших двоюродных сестер — вшей, они убивают их сразу. А нас они мучают, растирая между пальцами, прежде чем убить. Для чего причинять нам ненужную муку? Пусть убивают нас просто, как наших родичей.

Соломон сказал:

— Скажите, когда люди вас ловят, вы прыгаете?

Они ответили:

— В прыжках наша слава и гордость!

Любимец Аллаха сказал:

— А родичи ваши прыгают?

Блохи ответили:

— Нет! Когда их поймают, они лежат смирно.

Царь Соломон (мир его имени!) сказал:

— Вот вам и разница! Вас ловят грубо, а им оказывают снисхождение. Но поймавшие вас вольны поступать с вами как им угодно, а вам подобает повиноваться. Вас можно взять не силой, а хитростью. Так было, так и будет! Идите с миром.

Дервиш прибавил:

— Эту историю, сын мой, я рассказал из особых соображений. С ковриком и джинном — это то же самое, что с блохами. Кто сумеет его взять, тот делает с ним все, что хочет, и ему подвластен джинн. Но силой коврика не взять. Не силой, а коварством! Так было, так и будет. Иди с миром, сын мой!

— Выслушав дервиша, о повелитель правоверных! — сказал безногий нищий…

 

8

До сих пор довела свой рассказ племянница моя Амина и уже поглядела на небо, не брезжит ли девятьсот девяносто девятый рассвет, когда Башир поднялся с дивана; глаза его отливали блеском ящерицы, и он сказал:

— Клянусь головой Пророка, наконец-то час настал! Наконец-то!

Амина взглянула на него с изумлением.

— Наконец-то! — говорил Башир, обмахиваясь веером, хотя была прохладная ночь. — Девятьсот девяносто девять ночей я ждал напрасно — и все же не напрасно! Судьба твоя решилась!

Амина взглянула на него и не дрогнула.

— Еще сегодня утром ты сказал, что, если я не расскажу тебе уже знакомой сказки, жизнь моя в безопасности. Разве ты знаешь эту историю? Ведь я успела рассказать лишь первую ее треть.

Башир все время обмахивался веером.

— Коврик, о котором ты рассказываешь, — сказал он, — был желтый, белый и красный — цветов пустыни. Он добывался хитростью, а не силой. Скажи мне одно: можно было его купить?

Я услышал, как серебряная цепочка стучит о грудные косточки Амины. Она молчала.

— И еще скажи мне, — продолжал Башир, — как доставался коврик легче: правдой или обманом?

Я еще смутно понимал, что происходит. Рассказу Амины я внимал рассеянно и мимо ушей пропустил ее разговор с Баширом. Но когда я услышал, что Амина вздыхает, как ветер, шелестящий пальмой, и увидел, что голова ее никнет на грудь, я понял, что произошло. Я поднялся, проклиная судьбу, заманившую меня в этот дом и связавшую мою жизнь с изобретательностью женщины и с женским мастерством в повествовательном искусстве. Почему не рассказывал я сам? Отчего это было поручено не мне, поэту, а глупой женщине, настоящему ребенку? Так рассчитала злоба Башира. Он знал, что рано или поздно наступит минута, когда я попаду к нему в лапы, когда он сможет кивнуть рабам и послать их за шелковым шнурком. Да будет проклято его коварство!

Глаза Башира оторвались от Амины и впились в меня, вспыхивая, как у ящерицы. Я угадывал тысячу оскорблений, трепетавших на кончике его языка. Но, прежде чем он успел произнести их вслух, случилось нечто странное, нечто непонятное.

Дверь в потайной коридор, ведущий из сада в покой Амины, — в коридор, которым тысячу ночей тому назад я ввел француза, — эта дверь открылась толчком руки. И на пороге шумно появился иностранец — судя по внешности, неверный, англичанин, — но англичанин с брюхом, набухшим, как песчаное облако в начале самума, и со стеклянными глазами мертвеца.