Машина и винтики. История формирования советского человека

Геллер Михаил Яковлевич

Инструменты

 

 

Выдержал под наковальней
А. Дорогойченко

Станешь подобен Марксу,

Не вынес — туда и дорога.

Выбрав Цель, начертав карту подступов к ней, наметив основные линии, определяющие характер необходимого Нового Человека, созидатель подбирает инструменты. Герой «1984» не понимал, какова цель тоталитарного государства, в котором жил, но понимал, думал, что понимает, как оно действует, как обрабатывает человеческий материал. Орвелл представил действие основных инструментов, с помощью которых «мясо человеческого благополучия» приобретает необходимую форму Нового человека: страх; ненависть к врагу, назначенному партией; любовь к Большому Брату; власть над памятью, личной жизнью; контролируемая нищета; новояз. В романе Мы те же инструменты, за исключением нищеты. В 1920 г. Замятин уже видел, что страх, ненависть, любовь к Благодетелю, манипулирование памятью, власть над словом и полный контроль личной жизни, должны изменить человека. Русский писатель включает в набор инструментов литературу и искусство, которыми почти совсем пренебрегает Орвелл. В «Мы» власть принадлежит Государству-Партии, в «1984» — на первом плане — Партия.

Замятин и Орвелл назвали почти все основные инструменты обработки человека. Они не изобрели их: порознь эти инструменты употреблялись — в разной степени интенсивности — всеми правителями. Об их комплексном использовании мечтали многие утописты.

Впервые в истории на протяжении долгих десятилетий разнообразнейший набор режущих, колющих, пилящих рубящих, усыпляющих и возбуждающих инструментов применялся для осуществления плана, менявшегося в деталях, но неизменного в главном. Есть сведения, что в древнем Китае изготовляли причудливых уродов для цирков, помещая новорожденных в специальные вазы, удивительных форм. В одном из рассказов Мопассана появляется женщина, носившая во время беременности особые корсеты, чтобы производить уродов — для цирков. Компрачикосы, по свидетельству Виктора Гюго, использовали для той же цели хирургию. Известно, что в определенных условиях, например при сверхнизкой температуре, газы меняют свою структуру — становятся жидкими.

Обыкновенные люди, населявшие российскую империю, оказались — после октября 1917 года — в необыкновенных условиях.

 

Страх

Мы живем в эпоху великого страха.
Александр Афиногенов

«Мы живем в эпоху великого страха», — заявляет профессор физиолог в пьесе А. Афиногенова «Страх», которая шла с огромным успехом на 300 сценах советских театров в 1931 г. Сталин не возражал против такого определения «своей» эпохи. Необходимость страха, как инструмента обработки человека, одного из эффективнейших методов перевоспитания, осознается и подчеркивается вождями революции, прежде всего Лениным, с первых же дней пребывания у власти.

Профессор Бородин, руководитель Института физиологических стимулов, обнаруживает, что деятельность человека определяется 4 стимулами: страхом, любовью, ненавистью и голодом. Герой пьесы «Страх» не был оригинален: открытие «стимулов» произошло очень давно. Заслуга проф. Бородина была в другом: он открыл, что, используя стимул, можно изменить поведение. Профессор-физиолог проделывал свои опыты на кроликах, но полагал, что «по аналогии, найдя господствующий стимул социальной среды, мы можем предугадать путь развития социального поведения». И добавлял: «Мы все кролики». Повествуя о событиях последующих лет в «Архипелаге ГУЛаг», Александр Солженицын находит лишь одно общеродовое определение для миллионов арестованных: «кролики». Проф. Бородин решил, что его опыты над кроликами означают наступление эпохи, «когда наука начинает вытеснять политику». Он жестоко ошибался: политика стала наукой. И ученица Бородина, партийка, пришедшая в науку, провозглашает: «Не может политика диктовать свои законы физиологии! А мы докажем, что может. Наша политика переделывает людей; умирают чувства, которые считались врожденными… Растет коллективность, энтузиазм, радость жизни — и мы поможем росту этих новых стимулов…»

Почти неограниченные возможности страха как стимула, диктующего поведение людей, были известны человечеству задолго до рождения вождя Октябрьской революции. Профессор Делюмо определяет страх (индивидуальный), как эмоцию-шок, предваренную часто неожиданностью, вызванную осознанием присутствующей и давящей опасности, которая, как мы думаем, угрожает нашей сохранности. Гюстав Лебон открыл, что страх толпы, поведение толпы, значительно увеличивает, осложняет и трансформирует потерявшее меру поведение индивида.

Проф. Делюмо приводит множество примеров «страха на Западе», открывая первую главу своей книги словами: «В Европе начала нашего времени, страх, закамуфлированный или открыто проявляемый, присутствует всюду». То же самое можно сказать о других регионах земного шара. Всюду в определенные периоды их истории были эпохи интенсивного страха, ослабления страха. В Европе известны периоды страха, порожденного «демонами», достигшего пароксизма в пятнадцатом веке, страха перед чумой, которая на протяжении 400 лет периодически навещала континент.

После Октябрьского переворота — возможно впервые в истории в таких масштабах — страх сознательно организуется. Элементы организации имелись в фальшивых тревогах, призывах к оружию, которые вызвали во Франции в 1789 г. «Большой страх» перед «заговором аристократов», угрожающих вместе с бандитами и иностранными державами революционному народу. Это был первый «революционный страх». Большевики приступают к организации страха как инструмента, защищающего революцию, но также как средства обработки сознания людей.

ВЧК, первое воплощение политической полиции нового типа, было создано по инициативе Ленина для борьбы с врагами, для воспитания страхом. Первый заместитель председателя ВЧК и ее первый историк Лацис объяснял: «Мы должны были создать Чрезвычайную Комиссию потому, что у Советской власти не было аппарата духовного перевоспитания». 21 ноября 1917 г. Ленин объявляет: Мы хотим организовать насилие во имя интересов рабочих. 7 декабря 1917 г. Феликс Дзержинский, извещая о рождении ВЧК, предупреждает: «Не думайте, что я ищу форму революционного правосудия, нам не нужно правосудие… Я требую орган революционной расправы с контрреволюционерами». Лацис разъясняет: «Чрезвычайная Комиссия врага не судит, а разит… Она или уничтожает без суда… или изолирует от общества, заключая в концентрационный лагерь…»

Владимир Короленко, известный писатель, убежденный демократ, говорил в разгар гражданской войны представителю советского телеграфного агентства (Роста): «Основная ошибка советской власти — это попытка ввести социализм без свободы». 50 лет спустя писатель Василий Гроссман напишет: «Ленинский синтез несвободы с социализмом ошеломил мир больше, чем открытие внутриатомной энергии». Короленко, лучший представитель русской интеллигенции, наивно веривший в свободу и демократию, идущие после свержения самодержавия, считал политику советской власти — ошибкой. Полувековой опыт советской политики убедил Гроссмана, что она была не ошибкой, но последовательным осуществлением открытия Ленина.

ВЧК, «орган непосредственной расправы», как с гордостью называли его чекисты, должна была родить страх, парализующий человека и общество. Л. Троцкий теоретически обосновал необходимость страха: «Устрашение есть могущественное средство политики, и международной и внутренней. Война, как и революция, основана на устрашении. Победоносная война истребляет по общему правилу лишь незначительную часть побежденной армии, устрашая остальных, сламывая их волю. Так же действует революция: она убивает единицы, устрашает тысячи».

В отношении Октябрьской революции слова «убивает единицы» были риторической фигурой. По официальным данным Лациса, за первые два года революции было казнено ЧК 9647 человек. Эту цифру воспроизводит в письме во Францию Пьер Паскаль, анализирующий цифры казненных по месяцам в доказательство сокращения террора «по мере уменьшения опасности для Советской республики». Первые документы о «красном терроре» свидетельствуют о том, что официальные цифры следует во много раз увеличить. Один из руководителей ВЧК Петерс с гордостью рассказывает, что после ранения Ленина «масса сама… оценила своего любимого вождя и мстила за покушение на его жизнь»: цифра расстрелянных «ни в коем случае не превышает 600 человек».

600 казненных за покушение на вождя — если поверить Петерсу — не были чрезмерной цифрой, учитывая, что задачей власти было воспитание рабочих и устрашение миллионов. Ленин на протяжении всей своей деятельности главы партии и государства не перестает предупреждать: «Наша власть слишком мягка», не перестает настаивать: враги должны беспощадно истребляться». Когда гражданская война заканчивается, Ленин продолжает требовать: «Со взяткой и пр. и т. п., ГПУ должно бороться и карать расстрелом по суду». Cо свойственной ему решительностью вождь послереволюционного государства определяет круг преступлений, которые суд обязан карать расстрелом: «взятка и пр. и т. п.» Естественно, Ленин прежде всего думает о политических противниках: он настаивает на расстрелах, говорит даже о пулеметах, по отношению к меньшевикам и эсерам в марте 1922 г.

Троцкий полностью соглашается с Лениным, объясняя необходимость именно расстрелов тем, что «в революционную эпоху партия, прогнанная от власти… не дает себя запугать угрозой тюремного заключения, в продолжительность которого она не верит».

Макиавелли, которого внимательно изучали вожди Октября, указывал, что перед Князем стоит вопрос, что лучше, «быть любимым или возбуждать страх?» Флорентийский политик, признавая, что «желательно и то, и другое», советует, поскольку совместить «то и другое» трудно, возбуждать страх. Ибо — внушать страх — безопаснее.

Нет сомнения, что большевики в своем «блестящем одиночестве» панически боялись всех. Но страх, который они хотели возбудить и успешно возбуждали, никогда не терял своей воспитательной — идеологической функции. Один из лидеров меньшевиков Рафаил Абрамович вспоминает о своем разговоре с Дзержинским в августе 1917 г., когда собеседники еще не были смертельными противниками. Вы помните речь Лассаля о сути конституции? — спросил будущий председатель ЧК. — Конечно, — ответил лидер меньшевиков. — Лассаль сказал, что конституция определяется сочетанием реальных сил в стране. — Как меняется такое сочетание политических и социальных сил? — В процессе экономического и политического развития, путем эволюции новых форм экономики, появления различных социальных классов и т. д., как вы сами отлично знаете. — А нельзя ли, — задал принципиальный вопрос Дзержинский, — изменить это соотношение, скажем, путем подчинения или истребления некоторых общественных классов?

Размышления будущего председателя ВЧК не были чистой теорией. После октябрьского переворота партия большевиков с помощью ВЧК приступает к практической деятельности. Лацис переводил размышления о взглядах Лассаля на язык чекистов: «Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого». Угроза истребления, адресованная «классу», «буржуазии» — «нечистым» — создавала атмосферу всеобщего, генерального страха. Отдельный человек, попадавший в машину истребления, становился лишь абстрактным статистическим знаком. Пьер Паскаль пользуется официальной статистикой ВЧК для того, чтобы заявить: «Советская власть… будучи вынуждена к репрессиям, осталась гуманной, умеренной, политичной и положительной как всегда, соразмеряя точно свои меры с ожидаемым от них результатом». Пьер Паскаль подчеркивает: «Не было издано никакого закона о подозрительных, как во время французской революции. Только виновные подвергались преследованиям…»

Виновными — были все. А если кто-либо после ареста и следствия оказывался невиновным, то декретом ВЦИК от 18 марта 1920 г. предусматривалось оставление за ВЧК права «заключения таких лиц в лагерь принудительного труда на срок не свыше 5 лет». Т. е. в том случае, если не было никаких оснований передавать дело даже не в суд, но в революционный трибунал.

В июне 1918 г. Дзержинский изложил для газет свою концепцию деятельности ВЧК: «Мы терроризируем врагов Советского правительства, чтобы раздавить преступление в зародыше». Зимой 1921 г. председатель ВЧК мог с удовлетворением подвести итоги: «Я думаю, что наш аппарат один из самых эффективных. Его разветвления есть всюду. Народ уважает его. Народ боится его». Лацис повторяет оценку Дзержинского: «Чрезвычайные комиссии все время старались так поставить работу и так отрекомендовать себя, чтобы одно напоминание о Комиссии отбило всякую охоту саботажничать, вымогать и устраивать заговоры…» Одно упоминание… Илья Эренбург вспоминает в романе, написанном в 1925 г.: «Два слога, страшные и патетичные для любого гражданина, пережившего годы революции, два слога, предшествовавшие „маме», ибо ими пугали в колыбели, как некогда „букой“, и сопровождавшие несчастливцев даже после смерти, вплоть до выгребной ямы, два простейшие слога, которые запамятовать не дано никому». Два слога: ЧЕ-КА. Потом два слога превратятся в три — ГЕ-ПЕ-У. И Дзержинский снова декларирует: «Надо, чтобы это название — ГПУ — внушало врагам еще больший страх, чем ВЧК». Затем будут четыре слога — ЭН-КА-ВЕ-ДЕ. И снова три — КА-ГЕ-БЕ. Независимо от количества слогов, наследники ЧЕ-КА будут пугать советских граждан, не позволяя запамятовать себя.

Левый эсер И. Штейнберг, занимавший пост народного комиссара юстиции, оказавшись за границей, описал атмосферу террора, в создании которой он некоторое время соучаствовал: «Только потому, что ты бывший буржуй, ты лишаешься обыкновенных, обычных человеческих прав, тебя обходят хлебной карточкой, тебе, как негру в Америке, не дают доступа в общественное место, твоих детей, семью выселяют в нездоровый угол города. Кто-то из твоего класса или политической партии шел против революционной власти, и этого довольно, чтобы тебя, лично неповинного, превратить в заложника. Ты не хочешь в чем-то сознаться или выдать близких тебе людей — и тебя подвергают утонченной или грубой, физической или душевной пытке. Ты не подаешь внешнего повода для преследования тебя, ты „искусно“ скрываешь свои мысли от власти, ты формально до сих пор неуловим — тогда мы заставим тебя, вопреки твоей воле, проявиться через нашу сеть провокаторов».

И. Штейнберг, активно боровшийся с царским самодержавием, поддержавший октябрьский переворот, обнаружил вдруг, что место русского авторитаризма заняла система совершенно неизвестная, отрицавшая само понятие человека, как индивида.

Атмосфера страха, выросшая из разделения общества на небольшую группу «чистых» и на большинство «нечистых», которые должны быть уничтожены, но могут быть — временно — оставлены в живых, могучее средство инфантилизации населения. Не случайно Илья Эренбург использует метафору ребенка, которого — как советских граждан — пугают «букой».

О завещании Ленина шли долгие споры. Этим завещанием считали письмо, продиктованное вождем революции в последние минуты, пока сознание не оставило его, и содержавшее характеристики «наследников». Долгие годы не признаваемое официально, «завещание» в конце концов было опубликовано в Москве в короткий период борьбы с «культом личности». Подлинное завещание Ленина никогда не скрывалось, всегда оставаясь основой советской политики. 5 июля 1921 г. на третьем конгрессе Коминтерна Ленин заявил: «Диктатура это состояние интенсивной войны. Мы находимся именно в этом состоянии. В данный момент нет военной интервенции. Но мы изолированы… До тех пор пока вопрос не будет решен окончательно, состояние страшной войны будет продолжаться. И мы говорим: война это война, мы не обещаем ни свободы, ни демократии». Следовательно — ставит Ленин точки над i на всероссийском съезде советов 23 декабря 1921 г.: «Без такого учреждения /как ВЧК — М.Г./ власть трудящихся существовать не может, пока будут существовать на свете эксплуататоры…»

В мае 1922 г., в письме наркомюсту Курскому, руководившему составлением первого советского Уголовного кодекса, Ленин дает последние указания: «Суд должен не устранить террор; обещать это было бы самообманом или обманом, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас. Формулировать надо как можно шире…» Террор — отныне и навеки — таков завет Ленина потомкам.

Террор, массовые репрессии — наиболее могучий возбудитель страха. Он используется и после завершения гражданской войны, в наиболее мирный период советской истории — в годы НЭПа. Едва только в Советском Союзе возникали ситуации, которые не решались нормальным путем, власть немедленно создавала напряженность, атмосферу угрозы, со стороны врагов внешних и внутренних. Такое положение, например, внезапно возникает в 1927 г. Сталин исподволь готовит страну к очередному шоку — коллективизации: в городах и селах организуются демонстрации и манифестации против внешней угрозы со стороны империалистов; 9 июня сообщается о расстреле 20 заложников — видных деятелей царского режима. Затем газеты день за днем публикуют сообщения «Из зала суда»: 12 сентября «за активный шпионаж» приговорены к расстрелу — 9 человек; 25 сентября «за терроризм» — 4 человека; 22 октября — «за шпионаж» — 6 человек и т. д. Каждый раз сообщение заканчивается формулой: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

Страх, возбуждаемый репрессиями — арестами, расстрелами, концентрационными лагерями (в 20-е годы синонимом концлагеря были Соловецкие острова — Соловки) — были лишь наиболее острым инструментом. Страх возбуждается также системой ограничений и запретов, которые с каждым годом становятся все более многочисленными и принудительными. В 1921 г. рабочий, выступая на собрании, выражал чувства пролетариата после победоносной пролетарской революции: «Нет, не свободы для капиталистов и помещиков мы добиваемся, а свободы для нас — рабочих и крестьян, свободы купить, что нужно, свободы переехать из одного города в другой, перейти с фабрики в деревню — вот какой свободы нам нужно».

Этой — элементарной — свободы не было. Каждое действие — покупка, переезд, перемена места работы — требовало нарушения закона и порождало страх. Герой гениальной пьесы Николая Эрдмана «Самоубийца» восклицает в 1928 г.: в Советском Союзе 200 миллионов и все боятся. Он в упоении провозглашает: «А вот я никого не боюсь. Никого». Тайна мужества Семена Подсекальникова, единственного советского гражданина, который ничего не боится, проста: он твердо решил покончить самоубийством до 12 часов следующего дня. Поразительная проницательность драматурга проявилась в том, что его герой — запуганный советский человек, обретший наконец свободу, проявляет ее как ребенок, убежавший от строгого отца: Семен Подсекальников звонит в Кремль и объявляет, что он читал Маркса и Маркс ему не понравился.

С конца 20-х годов идут одновременно два процесса: усиления репрессий и сужения рамок, в которых существовал советский человек. В рассказе Эдгара По Колодец и маятник вольнодумец, оказавшийся в подвалах инквизиции в Толедо, с ужасом наблюдает, как раскаленные до красна стены камеры сближаются, угрожая раздавить его. С 1928 г. один за другим организуются публичные процессы — они будут идти целое десятилетие. Один за другим принимаются законы, сокращающие площадь лагерной зоны, в которую превратился Советский Союз: вводятся паспорта, резко ограничивающие возможность передвижения (сельские жители, которые паспортов не получают, прикрепляются к земле без права ее покидать); вводятся законы «об измене родине», предусматривающие смертную казнь за попытку бежать из Советского Союза; вводится закон о коллективной ответственности членов семьи «изменника родины»; ожесточается до предела рабочее законодательство закрепляющее трудящихся по месту работы. Страх не может существовать без страшилища, без угрозы или соблазна, от которых надо уйти или отказаться. Страх, который должны были внушать — и успешно внушали — «органы», был средством целительным, предохранявшим от Врага. Изобретательность советских организаторов страха при составлении номенклатуры врагов, заслуживает восхищения. Враг, как правило, получает «родовое» название: капиталист, помещик, бывший, чиновник, контрреволюционер, враг народа. С первых же дней после овладения властью, Ленин передвигает линию, отделяющую «чистых» от «нечистых» — врагов, далеко на лево. Объясняя необходимость введения «декрета о печати», вводившего цензуру и запрещавшего «буржуазные газеты», вождь революции провозгласил: «Надо идти вперед к новому обществу, и относиться к буржуазным газетам так же, как мы относились к черносотенным…» До революции врагом большевиков были черносотенные газеты, после — стали «буржуазные» (без определения термина), а затем — социал-демократические, социал-революционные, т. е. все — небольшевистские, Неслучайно, первой была объявлена «вне закона» партия конституционных демократов (кадеты), либерально-демократическая партия левоцентристского толка. Характерной особенностью ленинских декретов первых лет революции было составление списков врагов, подлежавших аресту, заключению в концлагеря, расстрелу, словами: «и т. д.», «и т. п.» Список врагов всегда оставался открытым.

Каждый из врагов — и все враги вместе — представляются как последнее препятствие на пути к Цели, как Последний Враг.

Заместитель Дзержинского Лацис наиболее выразительно определил террор и страхи ленинского периода. «Когда целое учреждение, полк или военная школа замешаны в заговоре, то какой другой способ, как арестовать всех, чтобы предупредить ошибку и в процессе тщательного разбора дела выделить и освободить невинных?» Метод Лациса признает, что наряду с врагами, которых следует найти и ликвидировать, существуют невинные.

Метод Сталина, хорошо знакомый сегодня по богатейшей литературе, исходил из принципа: невинных нет. С конца 20-х годов круг «врагов» неумолимо расширяется, пока не охватывает — после убийства Кирова 1 декабря 1934 г. — всю страну. Физическая невозможность арестовать всех не мешала считать всех виновными. Номенклатура врагов включает множество очередных наименований. Панический страх, овладевший всеми советскими гражданами, был вызван, во-первых, убеждением, что каждый может оказаться врагом, а во-вторых, убеждением, что врагом может оказаться ближайший родственник, член семьи. Страх овладел первичной клеткой общества.

В речах, статьях, романах, фильмах и пьесах демонстрируется, что врагом оказывается — раскрывается — мать, отец, муж, жена, дети. Идеологи и работники культуры доказывают и показывают, что единственно возможное для советского человека — нового человека — поведение: донести на родного отца, мать, сына, оказавшихся врагами. Сергей Эйзенштейн долго работает над фильмом «Бежин луг», в котором стремится обосновать необходимость предательства сыном отца физического для доказательства преданности Отцу Духовному. В сценарии третьей, непоставленной, серии Ивана Грозного вернейший из подручных царя Ивана, доказывая свою верность Грозному, дает сыну нож и требует, чтобы тот убил его — физического отца, подтверждая любовь к царю.

Сталин, со свойственной ему хитрой откровенностью, описал технику управления человеком: «Основной… метод — это слежка, шпионаж, залезание в душу, издевательство…» Сталин описывал немецкому писателю Эмилю Людвигу «метод иезуитов», но именно слежку, шпионаж, залезание в душу, издевательство делает он важнейшими инструментами формирования советского человека.

Лучшая питательная среда, выращивающая страх — ненависть. Важнейшей чертой сталинской эпохи становится утверждение ненависти, как обязательного для советского человека чувства. Она воспитывается не только в процессе идеологического воспитания, сколько в ходе воспитания вообще, начиная с самого раннего детского возраста. Деятели советской культуры играют важнейшую роль в распространении ненависти, в превращении ее в добродетель. М. Горький, сочинивший магическую формулу: «Если враг не сдается, его уничтожают», дополнил ее максимой: «Не умея ненавидеть, невозможно искренне любить». За 15 лет до Орвелла М. Горький утверждает, что ненависть это любовь. Он настаивает: работа чекистов в лагерях — это и есть подлинный гуманизм, любовь к человеку.

В 1966 г. Евтушенко в стихотворении «Страхи» торжественно объявил: «Умирают в России страхи…» Поэт уверял: «Это стало сегодня далеким. Даже странно и вспомнить теперь тайный страх перед чьим-то доносом, тайный страх перед стуком в дверь. Ну, а страх говорить с иностранцем? С иностранцем-то что, а с женой…» Евтушенко писал эти стихи в то время, когда состоялся первый после долгого перерыва показательный процесс — писателей Синявского и Даниеля судили за написание недозволенных книг и пересылку их за границу. Примерно об этом времени и о позднейшем рассказывает капитан рыболовного траулера В. Лысенко: «Все кто не с нами, — тот наш враг!» — снова и снова повторяют замполиты. Бывает, запуганный подобными предупреждениями молодой моряк, впервые вышедший в рейс и идущий по иностранному городу, боится, оглядывается, так и ждет, что из-за каждого угла на него будут бросаться агенты, захватят его все разведки мира, подкупят, сделают из него шпиона и диверсанта».

Совершенно естественным кажется страх перед ненавистными врагами у советского человека, оказавшегося за границей, на вражеской территории. Причем не имеет значения страна, если это не Советский Союз — она вражеская. Капитан Лысенко приводит подготовительную беседу с моряками, которым разрешается сойти на землю в шведском порту: «Знаете, товарищи, у нас отношения со Швецией, конечно, неплохие. Но все-таки Швеция — страна нехорошая. Это буржуазное государство, королевство. И совсем не играет роли, что там у власти социал-демократы. Ведь они же социал-предатели и их в первую очередь вешать надо!»

Ненависть выращивает страх, ибо носит универсальный характер. Ненависть воспитывается как необходимое, обязательное качество советского человека. Особенно интенсивно подготовка идет в армии. Закон о всеобщей воинской повинности, предусматривающий обязательную военную подготовку молодежи еще до призыва в армию, принятый в 1968 г., ставит своей важнейшей задачей «идейно-патриотическое воспитание». Маршал Огарков называет «воспитание горячих патриотов нашей родины» второй важнейшей функцией советских вооруженных сил. Армейские политработники расшифровывают суть этого воспитания: ненависть к врагу — неотъемлемая сторона патриотизма советских воинов».

Воспитание ненависти ведется всеми средствами массовой коммуникации и пропаганды, литературой, кино, театром, изобразительными искусствами. Ненависть объявлена неотъемлемой стороной социалистического гуманизма. Формула Горького в осовремененном виде превратилась в закон советской жизни: «Любовь к людям и ненависть к врагам человечности — это две диалектически взаимосвязанные стороны социалистического гуманизма…

Это определение, данное советским философом, художественно иллюстрируется деятелями культуры. С обезоруживающей простотой представил эту «диалектику» один из популярнейших советских писателей Петр Проскурин. Дважды описывая одно и то же событие, он дает ему диалектически различные оценки. Один раз: «Мозг человека… совершил ничем не оправданное святотатство, совершил преступление и осквернил основы основ самой жизни и даже самой материи. Безнравственность этого поступка была настолько безгранична, что ее сразу нельзя было осознать, и ее осознание будет продолжаться долгие годы». Второй раз: «Это было прекрасно». В первом случае герой романа возмущается взрывом атомной бомбы над Хиросимой. Во втором — восторгается, наблюдая испытание советской атомной бомбы.

«Диалектика» позволяет воспитывать субстрат ненависти, который можно вспрыскивать в любое место, указанное Верховной Инстанцией. Евгений Замятин первым изобразил праздник Ненависти — публичную казнь врага, Джордж Орвелл назвал эту процедуру — «двухминутки ненависти». Автор «1984» понял: объектом ненависти может быть кто угодно. Современник первых десятилетий советской истории, Орвелл был потрясен внезапным изменением политики Сталина по отношению к Гитлеру в 1939 г. Последующие десятилетия принесли множество новых примеров.

Ненависть к нацизму была чувством, которое старательно воспитывалось с момента прихода Гитлера к власти. Искусство играло в этой кампании важнейшую роль. М. Бардеш и Р. Бразийяк справедливо назвали «Александра Невского» «самым волнующим из „фашистских“ фильмов», добавив, что «нацистская Германия хотела бы изобрести подобный, если бы обладала кинематографическим гением». Но воображение французских историков кино поразил прежде всего князь Александр — герой-блондин, напомнивший им Роланда, Зигфрида и Персиваля. Не менее важную роль играли в фильме враги, вызывавшие неудержимую ненависть, ибо Сергей Эйзенштейн изобразил их как нелюдей. Он выполнил первую заповедь воспитания ненависти — лишить врага человеческих черт. Через два года после Невского Эйзенштейн ставит в Большом театре «Валькирии» Вагнера. В июне 1941 г. нацизм, потом германцы вообще — становятся снова объектом ненависти. Страх перед нацизмом и Германией возникает и исчезает по мановению волшебной палочки. Ненависть и страх открываются и закрываются. как вода в кране.

Вторым примером нагнетания и ослабления страха (и ненависти) служат советско-китайские отношения. В медовые годы дружбы, когда советские люди дружно пели «Сталин и Мао слушай нас», «Москва-Пекин», казалось, что союз между двумя «большими братьями» — вечен. Внезапно разорванные Москвой в 1962 г. отношения перерастают в конфликт, дошедший в 1969 г. до военного столкновения на реке Уссури. Во второй половине 60-х годов и в 70-х Китай становится одним из главных врагов. Страх перед «желтой опасностью» нагнетается профессиональными пропагандистами и деятелями искусства. Евгений Евтушенко пишет поэму «На красном снегу Уссурийском», предупреждая о близости нашествия «новых Батыев» и призывая быть готовым к «новым Куликовым полям». В фильме «Русское поле», 1972 (реж. Николай Москоленко) трудолюбивая советская колхозница, честно работающая на благо Родины, теряет сына, убитого злобным и коварным врагом. В финале: кадры кинохроники — ряды гробов с жертвами боев на реке Уссури, плачущие матери и жены. Враг не назван по имени, но зрителям, видевшим сцены похорон в телевидении, в документальных фильмах — не нужно ничего объяснять: ненавистные враги-убийцы — китайцы. Десять лет спустя ненависть к китайцам переведена в запас — на линию огня выведены американцы и сионисты.

При организации страха-ненависти обязательно используется препарированная история: на поверхность вызываются коллективная память, мифологические угрозы. Ненависть к Китаю питают памятью о нашествии татаро-монгол, угрозой «желтой опасности»; для получения дружеских чувств к Китаю вызывают в памяти китайскую революцию, совместную борьбу с империализмом. Ненависть к Германии воспитывалась на истории «Дранг нах Остен», борьбы с Тевтонским орденом в тринадцатом веке, положительные чувства выращиваются ссылками на совместную борьбу с Наполеоном. Сравнительно недолгая история русско-американских отношений дает тем не менее вполне достаточно эпизодов для включения или выключения механизма ненависти-страха. В годы второй мировой войны, когда Советский Союз получал по ленд-лизу из США оружие, машины, продовольствие, пропаганда не уставала вспоминать о визите русской эскадры в Нью-Йорк во время войны Севера с Югом: Россия Александра Второго поддержала «прогрессивный» Север против Великобритании, поддерживавшей «реакционный» Юг. В период «холодной войны» США были объявлены организатором интервенции против советской республики после революции. Исторические традиции русско-американской дружбы воспевались в медовый месяц сотрудничества СССР-США в 1975 году, ознаменованный совместным полетом космических кораблей «Аполлон» и «Союз».

Использование «истории», отобранных фактов из прошлого, позволяет представить вызываемые в каждый данный момент чувства, как — вечные, неизменные: ненависть была всегда, дружба была всегда. Главная цель — контролировать чувства, превратить их в условные рефлексы, вызываемые по сигналу «сверху». В эпоху растерянности, вызванной разоблачением «культа личности Сталина» в докладе Хрущева на Двадцатом съезде, советский поэт рассказал о научно-исследовательском институте, сумевшем изготовить искусственные сердца, ничем не отличимые от человеческого. Комиссия, явившаяся проверять изделия института, отказывается принять искусственные сердца, ибо они слишком похожи на настоящие. Комиссия декларирует: «Нужны сердца полезные Как замки железные, несложные, удобные, все исполнять способные… Рычать? Рычать! Молчать? Молчать! Губить? Губить! Любить? Любить!»

Единственный враг, ненависть к которому со времен второй мировой войны нагнетается без перерыва — евреи. В 1948—53 гг. этому врагу дается имя «космополит»: нейтральное слово, в 20-е и 30-е годы имевшее скорее положительную окраску, внезапно приобретает зловещий смысл, становится синонимом злейшего врага. В 60-е годы все более зловеще начинает звучать слово «сионизм». Постепенно это слово становится обозначением Врага, воплощающего Зло, с которым борьба должна идти до полного уничтожения. В 1975 г. советская пропаганда добивается замечательного успеха: формула — сионизм это расизм — впервые пущенная в употребление в СССР, была утверждена ООН.

Значение этой победы было двояким. Во-первых, враг Советского Союза был торжественно и официально объявлен врагом человечества. Во-вторых, слово расизм, остававшееся в репертуаре советской пропаганды одним из немногих понятий, имевших однозначный смысл, приобрело многозначность, требуемую советским языком.

Сионизм — идеальный враг, сочетающий все элементы, необходимые для возбуждения страха и ненависти. С тех пор, как — при Ленине и Сталине — были уничтожены все классы — пережитки капиталистического общества, империалистический враг приобрел характер абстрактный. Только сионизм был одновременно врагом внешним и внутренним, конкретным и абстрактным, вечным и вызывавшим конкретные исторические ассоциации. Если бы в Советском Союзе не было около двух миллионов евреев, вряд ли удалось бы придумать такого врага.

В 1974 г. один из наиболее плодовитых борцов с сионизмом писал: «Каких-нибудь 5—7 лет назад многие из нас слабо представляли себе, какой перед нами враг, какова степень его влияния, насколько длинные его щупальцы, каковы его главная стратегическая цель, формы и методы подрывной деятельности». В 1974 г. враг был уже известен лучше, но недостаточно. ЦК КПСС принял в этом году специальную резолюцию «Об усилении антисионистской пропаганды». Одним из результатов выполнения решения ЦК КПСС и было принятие ООН резолюции, осуждавшей сионизм, как форму расизма.

«Антисионистская пропаганда» развернута с размахом, далеко превосходившим все, что делалось в этой области — в плане теории — в гитлеровской Германии. Широчайшим образом используются все средства: книги, статьи в журналах, выходящих миллионными тиражами, телевизионные и радиопередачи, кинофильмы.

Ненависть к евреям — и страх перед ними — внедряется с самого младшего возраста. В «Пионерской правде» (тираж более 8 млн., адресуется детям 9-14 лет) рассказывается, что «сионисты проникают всюду», что они используют для подрывной деятельности даже джинсы фирмы «Левис». Видимо, желанием противодействовать вредному влиянию еврейских джинсов, советское правительство решило закупить итальянскую фабрику для производства «антисионистских» штанов фирмы «Джезус».

Создание врага и организация ненависти ведутся двумя потоками. Первый поток находится в ведении ученых. Создается Постоянная комиссия при секции общественных наук президиума Академии наук СССР по координации исследований, посвященных разоблачению и критике истории, идеологии и практике сионизма. Комиссия под длинным названием — научный центр, мозг «антисионистской» акции. Секторы «по борьбе с сионизмом» создаются в гуманитарных институтах Академии Наук СССР, в институтах республиканских академий, в партийных школах всех степеней.

«Научная» антисионистская продукция изготовляется на двух уровнях — теоретическом и массовом. Теоретически труды носят строго научные титулы: «Международной сионизм: история и политика» (Москва, 1977, сборник написанный сотрудниками АН СССР: института востоковедения, института США, института международного рабочего движения, института Латинской Америки); «Идеология и практика международного сионизма» (институт философии АН СССР, 1978), «Идеология и практика международного сионизма» (1981, Академия Наук Украинской ССР). Массовая продукция — многотиражная литература, носящая броские, не нуждающиеся в разъяснениях заголовки «Вторжение без оружия», «Сионистский осьминог шпионажа», «Отравленное оружие сионизма». «Научная» литература издается тиражом в 3-10 тысяч экземпляров «для специалистов», массовая — тиражом в 100–200 тысяч, нередко тексты предварительно публикуются в еженедельнике «Огонек» (тираж 1 779 000, 1983 год).

Научная теория советского антисионизма представляет собой самый удивительный из плодов советской идеологии — это гибрид «Протоколов сионских мудрецов», скрещенных с цитатами из Маркса и Ленина. По мере «углубления» теоретических исследований, советские сионистоведы все более открыто подчеркивают расовый характер своей борьбы. Книга Л. Корнеева «Классовая сущность сионизма», как бы подводящая итоги многолетней деятельности теоретиков, подчеркивает «этническую» специфичность еврейского капитализма, настаивает на необходимости вести борьбу не только с сионизмом, но с «юдентум».

Необходимость борьбы с «еврейством» объясняется извечным характером опасности, которая грозила русскому народу, а следовательно советской власти, реальному социализму, со стороны евреев. Советские «сионистоведы» неизменно ссылаются на первый «справедливый еврейский погром», происшедший в 1069 г. в Киеве, они «доказывают», что — по новейшим данным — татарское иго было по сути дела еврейским игом, ибо «многие евреи выступали в роли сборщиков дани». Развивая теорию Ленина об империализме, как высшей стадии капитализма, советские марксисты-ленинисты утверждают, что в последней четверти двадцатого века сионизм стал последней стадией империализма.

«Сионизм» — враг одновременно внешний: Израиль изображается как центр всемирного заговора против Советского Союза и прогрессивного человечества, и внутренний: советские евреи — представляются агентами сионизма. На борьбу с Израилем мобилизуется все человечество, ибо «сионизм скрытным, тайным путем проникает во все жизненно важные ячейки государств всего мира, подтачивает изнутри все сильное, здоровое, патриотическое, прибирает к рукам, захватывает все главные позиции административной, экономической и духовной жизни той или иной страны». На борьбу с советскими евреями мобилизуются все силы советского государства. «Оптимальный путь решения» еврейского вопроса был, как утверждает Л. Корнеев, «четко обозначен в работах Ленина». Это — полная ассимиляция. Поскольку советские «сионистоведы» подозревают, что могут встретиться трудности на этом пути, а возможно и потому, что им хотелось бы «окончательно» решить еврейский вопрос, они предлагают, как альтернативу, метод «президента Уганды Иди Амина». «Комсомольская правда» опубликовала обширное интервью с Иди Амином, в котором он подробно объяснял свой метод: «В нашей стране не осталось ни одного из 700 проживающих здесь израильтян. Я отдал приказ об их выдворении, потому что они использовали свое пребывание в Уганде для установления контроля над нашей страной…»

В школьных учебниках по древней истории устранены все упоминания об Иудее, еврейском народе, религии, Библии — советские историки хотят, задним числом, вычеркнуть евреев из прошлого, в надежде, что они исчезнут и из настоящего. Директива распространяется и на другие страны социализма. В польских учебниках по древней истории также выброшены все упоминания о религии Моисея. В борьбу с «сионизмом» активно включены изобразительное искусство (моделью для карикатуристов служат рисунки из «Штюрмера») и художественная литература. В литературе, не нуждающейся в «научном» маскараде «антисионизма», откровенно излагаются антисемитские взгляды. Они могут носить форму объяснения эксцессов советской власти (в период революции, в годы сталинского террора) деятельностью евреев, разъедавших революцию изнутри (например, Валентин Катаев «Уже написан Вертер», «Новый мир», 1980 № 6; А. Иванов — «Вечный зов». «Роман-газета», 1978). Они могут открыто призывать к погромам (Иван Шевцов, Валентин Пикуль). Книги профессиональных антисемитов (типа Шевцова — Пикуля) постепенно раздвигают границы дозволенного антисемитизма. Партийная печать критикует их в тот момент, когда они переходят границу, создавая такой страшный образ врага, что, кажется, будто даже КПСС не в силах с ним сладить.

Страх, окружающий советского человека, живущий вокруг и внутри него, одновременно беспокоящее и успокаивающее средство. Враги пугают советского человека, но их присутствие дает логическое и мистическое объяснение всем трудностям. «Оглянешься, а кругом враги», — писал поэт в 1929 г. С тех пор неизмеримо увеличилась мощь советского государства, но еще больше возросло число врагов. Чувство защитников «осажденной крепости» настойчиво воспитывается советской системой со дня ее рождения. В осажденной крепости необходимо бояться и ненавидеть внешнего врага, плотным кольцом обложившего твердыню, подкапывающегося под стены, угрожающего «дому» и жизни. Подобного чувства не знали обитатели российской империи до революции: Россия подвергалась нападениям, сама нападала, имела врагов, но никогда не жила в состоянии осажденной крепости. Это чувство — результат вызова, брошенного вождями октябрьской революции миру: заявив о стремлении уничтожить старый мир и построить Новый мир, коммунистическая партия объявила всех, кто стал из пути строительства, врагами. Другими.

Враги стали оправданием всего, что делала власть, единственная сила, защищавшая стены крепости от Других. Враги виноваты в трудностях жизни, они отравляют души, они грозят новой войной. Появлением дополнительной угрозы на советской границе легко объяснялось вторжение в Чехословакию в 1968 г., вторжение в Афганистан в 1980 г., уничтожение южно-корейского самолета в 1983 г. Война, которую может предотвратить только советское руководство, — страшная опасность, вынуждающая забыть обиды и недовольства. Страх перед Другими вырабатывает чувство локтя, желание сбиться в кучу, в Коллектив.

Состояние осажденной крепости вырабатывает одновременно чувство страха, недоверия по отношению к своим, которые могут оказаться чужими, поддаться на соблазн врага. Если врагами — в свое время — оказывались дети либо родители, мужья и жены (и до сегодняшнего дня подвиги доносчиков остаются покрытыми славой), то совершенно естественно верить, что каждый может быть врагом, либо секретным сотрудником КГБ. Состояние тотального недоверия, знакомое западноевропейским странам по периоду немецкой оккупации, существует в значительно более интенсивной форме в Советском Союзе с 1917 года. Как и следовало ожидать, Сталин лучше всех выразил состояние тотальной подозрительности, атмосферы, в которой жили все советские люди. Хрущев вспоминает, что однажды без особого повода — и это особенно поразило членов Политбюро — Сталин вдруг произнес: «… Пропащий я человек. Никому я не верю. Я сам себе не верю».

А. Зиновьев назвал свою книгу о советском человеке «Гомо советикус». Он мог бы назвать ее — человек, который боится. Выведя советского человека за пределы его «крепости», описав гомо советикус в эмиграции, А. Зиновьев изобразил пришельца с другой планеты, из другого мира: боящегося всех и все, ненавидящего всех и все, твердо уверенного, что именно потому, что он всех боится и ненавидит, он — «сверхчеловек». Больше всего на свете боящийся КГБ, он приписывает Комитету магическое всемогущество, равное паническому страху, который он испытывает.

А. Зиновьев — пациент, описавший с точностью, свойственной больным и с ограничениями, им присущими, болезнь, старательно воспитанную у советских людей. Атмосфера страха превратила их в запуганных детей, опасающихся выхода из темной комнаты, в которой они заперты, ибо они убеждены, что больше нигде жить нельзя. Их темная комната до предела заполнена оружием, что еще больше усиливает страх. Единственным утешением являются другие обитатели этой же темной комнаты и охранники. Парализующим действием страха рождено одно из главных качеств советского человека: твердое убеждение, мистическая вера в то, что ничего нельзя изменить, что система будет существовать вечно, что она — как утверждает А. Зиновьев — судьба всего человечества.

Анонимный советский автор первого основательного исследования польских событий 1980—82 гг., распространявшегося в «самиздате», считает, что польская революция стала возможной, ибо Гомулка «впервые в истории испробовал «беспосадочный социализм».» Прекращение арестов, значительное снижение уровня репрессий «привело в Польше к снижению уровня страха».

Русский историк Василий Ключевский, рассказывая о борьбе русских с татарским игом, писал, что должно было вырасти два поколения людей, не знавших страха перед татарином, и именно эти люди вышли в 1380 г. на Куликово поле и разбили Мамая.

 

Труд

Каждая система производственных отношений формирует особый, соответствующий ее сущности, социальный тип человека, как экономического деятеля, в первую очередь — специфический тип работника…
Карл Маркс

Государство осуществляет контроль за мерой труда и потребления.
Конституция СССР

Действующая советская конституция ограничивается очевидностью: государство контролирует труд и потребление, как оно контролирует все. В предшествующей, сталинской, конституции (1936 г.) отношение государства к трудовой деятельности граждан выражалось красочнее и выразительнее: «Труд в СССР является обязанностью и делом чести каждого способного к труду гражданина…» В этой формуле очень четко выражена особенность советского труда — принудительная обязанность и «дело чести». Конституция использовала одно из самых знаменитых изречений Сталина: «Труд в СССР есть дело чести, дело доблести и геройства». Частично войдя в основной закон, полная формула стала украшением ворот всех советских лагерей.

Две стороны советского труда — его специфическая особенность — нашли свое полное отражение в сочетании формулы Сталина и места, которое она украшала. В послесталинское время перестали цитировать покойного вождя. Отказываясь от славного прошлого, изменили даже текст конституции. Но лозунги, которыми украшаются послесталинские лагеря, неизменно настаивают на магических свойствах советского труда: «Честный труд — путь к досрочному освобождению». Труд и свобода, т. е. жизнь вне лагеря — неразрывно связаны, точно так же, как в знаменитом лозунге, украшавшем гитлеровские лагеря: «Арбайт махт фрай».

Цель революции, ее сверхзадача — создание нового человека, определила с первых же дней после захвата власти большевиками их отношение к труду. Трудовая деятельность рассматривается одновременно, как функция созидательная (строительство нового мира) и воспитательная (строительство нового человека для нового мира). Следовательно, кто плохо работает, тот мешает строительству коммунизма, рая на земле. Труд становится этической категорией: поскольку, по словам Ленина, морально то, что способствует строительству коммунизма, тот, кто хорошо трудится для коммунизма, тот — хороший, моральный человек, кто не желает трудиться — плохой, неморальный человек, враг.

Самой большой неожиданностью для новой власти в первые месяцы после революции оказалось нежелание работать, выраженное пролетариатом. В соответствии с теорией было естественным, что против пролетарской революции выступают ее естественные враги — представители буржуазных классов. Все теоретические предсказания нарушил отказ рабочего класса, от имени которого и для которого партия совершила революцию, трудиться.

Изобретается множество слов, которые должны выразить неожиданное поведение рабочих. Слово «забастовка» подходило для определения поведения бывших чиновников, отказывавшихся работать на советскую власть, даже учителей, зараженных «мелкобуржуазными» взглядами. В пролетарском государстве не могли бастовать пролетарии: они «бузили», «саботировали», «дезертировали с трудового фронта». Все эти слова означали, что заводы останавливались, производительность труда на действующих предприятиях резко падала. В 1919 г. объем валовой промышленности снизился по сравнению с 1913 г. в 6 раз, а число рабочих в промышленности почти вдвое. Производительность труда начинает стремительное падение в 1917 г., достигнув в 1920 г. 27,1 % уровня 1913 года.

Рабочие бросают работу и уходят, ибо за свой труд не получают почти ничего. Бросавшейся в глаза причиной разрушения народного хозяйства и оправданием разрухи была гражданская война, начавшаяся летом 1918 года. Главной причиной была революция, взорвавшая экономические и социальные основы старого строя.

Три лозунга позволили большевикам захватить власть в октябре 1917 года: мир народам; земля крестьянам; рабочий контроль над производством. Два первых носили конкретный характер и были общепонятны. Третий — абстрактный и теоретический — свидетельствовал, что партия, рвавшаяся к власти, не представляла себе, что делать с пролетариатом и с народным хозяйством. И мало задумывалась над этим вопросом: для Ленина единственной серьезной проблемой была власть. Управлять государством могла, как он считал некоторое время, даже кухарка.

Рабочий контроль очень быстро «совершенно дезорганизовал работу фабрик, заводов и копей». Причиной была очевидная неподготовленность рабочих «контролировать» производство. Тем более, что и новая власть не знала, что такое «контроль над производством». Новая власть хорошо, однако, знала, что рабочие должны «контролировать» или «управлять» от имени государства, в интересах авангарда рабочего класса — партии. Сразу же после революции партия начинает наступление на рабочие профсоюзы, отрицая за ними права и прерогативы, которые они завоевали в борьбе с царским правительством. Резко увеличивается число членов профсоюзов: в профессиональные союзы зачисляются все рабочие данного предприятия, членские взносы автоматически высчитываются при выдаче заработной платы. Профсоюзы превращаются из организаций сознательных, активных рабочих, знающих и борющихся за свои права, в государственный придаток. В новых уставах профсоюзов вычеркивалось слово «забастовка», их задачей становилась не борьба за экономические условия, а организационно-хозяйственная деятельность под руководством государства. Один из основоположников русского профессионального движения П. Н. Колокольников писал в феврале 1919 г.: «Профессиональные союзы все более утрачивают свой боевой характер, все более превращаются в правительственные учреждения, все более становятся хозяйственными организациями, все охотнее защиту интересов рабочих, как продавцов рабочей силы, меняют на осуществление прав предпринимательской власти».

Дезорганизация, вызванная «контролем над производством», и нежелание превратить его в систему самоуправления, побуждают Ленина перейти к национализации всех средств производства. Происходит переворот, значение которого, может быть, оценено лишь десятилетия спустя. Совершается эксперимент, исхода которого не знали авторы. «Рабочий класс для Ленина, — писал Горький, — то же, что для металлистов руда. Возможно ли при всех данных условиях — отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому невозможно, однако — отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?» На второй вопрос М. Горького ответить легко — Ленин не рисковал ничем. На первый вопрос: можно ли «отлить из этой руды социалистическое государство» — ответ менее однозначен. Он требует прежде всего определения понятия «социалистического государства». Бесспорно, Горький в 1917 г. имел в виду нечто иное, чем Ленин. Бесспорно и то, что «из этой руды» — из российского рабочего класса, затем из крестьянства — было «отлито» государство неизвестного ранее типа, называющее себя социалистическим. Советская история свидетельствует также о том, что в ходе «плавки» из имевшейся «руды» был создан новый материал. В процессе плавки», потом будут говорить «перековки», важнейшее значение сыграла национализация средств производства. Обобществление, огосударствление фабрик, заводов, железных дорог, мелких предприятий, торговли родило новое отношение к труду. Теоретически все становится «нашим», общим». Как выразился Ленин: «Происходит величайшая в истории человечества смена труда подневольного трудом на себя». Практически все принадлежит государству.

Возникает конфликт: рабочие ждут от государства улучшения своего положения, государство требует от рабочих самопожертвования, новых и новых усилий, поскольку они работают на социализм, т. е. на себя. Разочарованы обе стороны. Рабочие — ибо их положение после октябрьского переворота резко ухудшилось. Государство — ибо рабочие не оправдали его надежд. Ленин знал, чего он хотел: «Коммунистический труд… есть бесплатный труд на пользу общества… труд добровольный, труд вне нормы, труд даваемый без расчета на вознаграждение…» Русские рабочие оказались, как быстро понял Ленин, недостаточно зрелыми, недостаточно сознательными — они отказывались работать бесплатно. Вождь революции приходит к выводу, что рабочие не хотят работать, не умеют работать.

Даются разные «научные» объяснения причин нежелания работать: по Ленину — наряду с несознательностью, недостаточной зрелостью пролетариата, важное значение имела пресловутая «русская лень» — «русский человек это плохой работник по сравнению с передовыми странами…»; по Троцкому — «человек, как правило старается избежать работы. Ему не присуще усердие…»

В годы пятилеток родилась формула замечательно выражавшая отношения между руководителями и руководимыми: не можешь — научим, не хочешь — заставим. Открытие насилия, как средства решения всех трудностей, происходит раньше — в первый же день революции. В марте-апреле 1918 г. Ленин приходит к выводу, что необходимо применить насилие по отношению и к рабочему классу, что необходимо заставить его работать и научить работать. «Дисциплина» становится волшебным словом, чудодейственным ключом. Вождь партии и государства говорит весной 1918 г. о «железной дисциплине», о «беспрекословном повиновении воле одного лица, советского руководителя, во время труда». Воспитание «новой дисциплины» объявляется «новой формой классовой борьбы в переходный период» — т. е. «классовой борьбой» с пролетариатом, нежелающим работать в новых условиях. Идеолог «рабочей революции» В. Махайский, беспощадно критикуя «ленинский социализм», как обман пролетариата, указывал на то, что «без принуждения нельзя заставить раба прилежно работать на своего эксплуататора. Голодный не станет добровольно носить на своей спине сытых паразитов». Руководители коммунистической партии великолепно это понимали: призывы к дисциплине, законодательно оформленные в апреле 1918 г. декретом о трудовой дисциплине, стали исходным пунктом для создания теоретического оправдания необходимости принудительного труда.

Ленин, убедившись, что бесплатный коммунистический труд пока недостижим, излагает новую концепцию труда в переходный период, при социализме: «Социализм предполагает работу без помощи капиталистов, общественный труд при строжайшем учете, контроле и надзоре со стороны организованного авангарда… Причем должны определяться и мера труда, и его вознаграждение». Партия, «организованный авангард», должна контролировать, надзирать, определять норму и оплату труда. Троцкий, в полном согласии с концепцией Ленина, дополняет ее откровенным определением принудительного труда: «Мы идем к типу труда, социально регулируемого на базе экономического плана, обязательного для всей страны, т. е. принудительного для каждого рабочего. Это — основа социализма…» Совершенно согласен с Лениным и Троцким Николай Бухарин: «…С точки зрения пролетариата, как раз во имя действительной, а не фиктивной, свободы рабочего класса необходимо уничтожение так называемой «свободы труда». Ибо последняя не мирится с правильно организованным «плановым» хозяйством и таким же распределением рабочих сил. Следовательно, режим трудовой повинности и государственного распределения рабочих рук при диктатуре пролетариата выражает уже сравнительно высокую степень организованности всего аппарата и прочности пролетарской власти вообще». Вожди октябрьского переворота правильно оценили значение принудительного труда, его связь с планированием и прочностью власти. Полвека спустя советские юристы назвали важнейшими элементами «социалистической организации труда»: «планомерное привлечение граждан к труду и распределение их между отдельными отраслями, отдельными предприятиями, подготовка кадров, регулирование заработной платы, обеспечение социалистической организации производства, охраны и дисциплины труда…»

На заре революции вожди партии пришли к выводу, что принудительный труд на основе железной дисциплины является не временной мерой, обусловленной чрезвычайными обстоятельствами революционной ломки, но «закономерностью» социалистического строительства. Анонимный автор статьи в правительственной газете «Известия» в 1919 г., выражая распространенные в партийном руководстве взгляды, настаивал: «Политическая диктатура пролетариата требует и экономической диктатуры… Необходимо ввести дисциплину на каждом предприятии и назначить диктатора… Без таких мер, как сдельная работа, премии, штрафы, увольнения и диктаторские меры специалиста-администратора, экономика страны… не будет восстановлена…» В 80-е годы, когда советское государство считало себя «супер-державой» и требовало «паритета» с США, экономические словари выделяют слово «дисциплина», как основу основ социалистической системы. Кроме статьи дисциплина», в словарях имеются статьи: дисциплина государственная; дисциплина плановая; дисциплина производственная; дисциплина технологическая; дисциплина трудовая. Политический словарь Дополняет этот набор термином: дисциплина нравственная.

Наиболее удачная формула отношения к труду, как идеологической категории, сочетающей общественно полезную деятельность с воспитательной функцией, была предложена председателем ВЧК Дзержинским. Излагая в феврале 1919 г. цели концентрационных лагерей, действовавших уже более полугода, Дзержинский предлагал «оставить эти концентрационные лагеря для использования труда арестованных, для господ проживающих без занятий, для тех, кто не может работать без известного принуждения… за недобросовестное отношение к делу, за нерадение, за опоздание и т. д.» Председатель ВЧК чеканит формулу: «Предлагается создать школу труда…» Концентрационный лагерь — высшая форма принудительного труда — должен был вызывать страх у тех, кто не был арестован, учить работать тех, кто был арестован.

Сталинский гимн «труду в СССР» на воротах советских лагерей, восхваление воспитательных достоинств труда в сегодняшних советских лагерях, свидетельствуют о неизменности отношения к трудовой деятельности в Советском Союзе.

Вписанный в первую же советскую конституцию закон — «кто не работает, тот не ест» — не был так однозначен, как могло бы казаться. Революция, перевернувшая социальную пирамиду России, узаконила новую иерархию так же и в трудовой деятельности. Работа перестала равняться работе. Было необходимо работать, но вид труда определял положение человека в новом мире. Конституция прежде всего отнесла крестьянский труд к низшему разряду человеческой деятельности по сравнению с промышленным трудом: первый был индивидуальным, порождал мелкую буржуазию, второй — коллективным, порождавшим класс, которому предназначалось будущее. Иерархия труда была отражена в конституционных правах: во время выборов в советы голос одного рабочего равнялся пяти голосам крестьян; значительная группа крестьян, «использовавших наемный труд», вообще лишалась права голоса. Торговля, объявленная непродуктивным трудом, была ненужной, вредной деятельностью — пережитком капиталистических отношений. Частная торговля была ликвидирована, торговцы лишены права голоса, готовилась замена государственной торговли, существовавшей в годы военного коммунизма только на бумаге, социалистическим распределением.

Частная торговля, разрешенная в годы НЭПа, оставалась малопочтенным занятием, допущенным из милости в социалистическую систему буржуазным элементом. Уголовный кодекс делал границу между разрешенной «торговлей» и строго наказуемой «спекуляцией» чрезвычайно зыбкой, неопределенной. Слово «нэпман», определявшее всех представителей «частного сектора», было синонимом замаскировавшегося врага, который будет неминуемо разоблачен. Минуло семь десятилетий после революции, но отношение к торговле, к сектору обслуживания остается прежним: это труд низшей категории, обязательно ассоциирующийся с обманом, воровством, коррупцией.

Период НЭПа был временем испытания, сравнения двух систем: государственного сектора и частного сектора. Несмотря на все административные и финансовые препятствия, воздвигаемые на пути развития частных предприятий (прежде всего сельского хозяйства, но также небольших фабрик, иностранных концессий, магазинов и т. п.), их успех не вызывал сомнений и в значительной степени способствовал восстановлению страны. Экономический успех частного сектора подчеркивал его идеологический вред. Сохраняя и развивая капиталистические отношения в государстве, приступившем к строительству социализма, частники задерживали приход к цели, мешали воспитанию нового человека.

Возвращение к системе военного коммунизма, но в значительно усовершенствованном виде, стало неизбежным. Сталин дает сигнал к второму «большому прыжку» в конце двадцатых годов.

Период «реконструкции», как называли годы первых пятилеток и коллективизации, создает благоприятные условия для выработки советской модели народного хозяйства с особым, советским отношением к труду. Гигантские армии малоквалифицированных, часто неквалифицированных рабочих (в большинстве своем вчерашних крестьян) используются для сооружения гигантских комбинатов, заводов, плотин, железных дорог. Трудовая деятельность носит преимущественно экстенсивный характер, позволяющий успешно использовать стратегию «больших батальонов». Индустриализация становится войной, в которой масса, толпа, под водительством комиссаров — представителей партии, использующих, строго контролируя, техников, совершает подвиги, неудержимо продвигаясь вперед. Каждый построенный завод, каждый кубометр бетона или километр железнодорожной дороги, изображаются как выигранные битвы войны, победа в которой неизбежна.

Милитаризация труда, на необходимости которой настаивал Троцкий в 1920 г., осуществилась в конце двадцатых годов. Сталин отказался от некоторых внешних форм троцкистской модели, сохранив ее суть, подтвердив точность формулы Троцкого: «Милитаризация труда… неизбежный и основной метод организации нашей рабочей силы… в соответствии с нуждами социализма в период перехода от господства капитализма к коммунистическому государству».

Армия становится моделью рабочего класса. В стране, которая изображается осажденной крепостью Красная армия защищает границы от внешнего врага, рабочий класс и колхозное крестьянство ведут войну с природой, с техникой, с внутренними врагами, мешающими строить социализм. Как от бойцов Красной армии, так и от бойцов «трудового фронта», требуются дисциплина и энтузиазм. Дисциплина обеспечивается предельным обострением трудового законодательства в 1929—34 гг. «История советского государства и права» констатирует: «Трудовые законы периода первой пятилетки повышали ответственность работника за выполнение трудовых обязанностей». Имеется в виду — уголовная ответственность. Например, «выпуск недоброкачественной или некомплектной продукции» наказывался «лишением свободы на срок не ниже 5 лет». Впервые «вводилась также уголовная ответственность за злостное нарушение трудовой дисциплины». Были изданы «уставы о дисциплине» для рабочих отдельных отраслей промышленности — наподобие армейских дисциплинарных уставов. Было установлено «единоначалие», дававшее директору предприятия диктаторские права, в том числе увольнения и передачи в суд рабочих. В 1933 г. профсоюзы, которые давно уже защищали только интересы администрации, были тем не менее сочтены излишними и ликвидированы, путем слияния с народным комиссариатом труда. Они были восстановлены во время войны.

Суровые административные репрессии никогда не были единственным средством «мобилизации масс». Одновременно с «палкой» всегда использовались вера в возможность подлинного улучшения жизни, надежда на исчезновение «временных» трудностей. Энтузиазм, который несомненно воодушевлял часть населения в первые послереволюционные годы, был важным элементом строительства «сталинской» модели. Но партия, руководившая процессом, никогда не позволяла чувствам трудящихся, даже наиболее правоверным, развиваться стихийно. Энтузиазм находился под строжайшим контролем, направлялся туда и в таком количестве, какие казались нужными партии.

Идея «социалистического соревнования», т. е. «соревнования широких слоев трудящихся, направленного на улучшение и повышение темпа социалистического строительства», была впервые изложена Лениным. В апреле 1929 г. конференция ВКП (б) принимает резолюцию об организации социалистического соревнования, а в мае ЦК партии принимает специальную резолюцию, регламентирующую «энтузиазм масс». Рождается высшая форма «проявления активности и энтузиазма трудящихся масс» — ударничество.

Ударник — передовой рабочий, перевыполняющий план. Появление этого понятия не только обогатило формирующийся словарь советского языка — обозначался поворот в политике по отношению к пролетариату, начинался новый этап формирования советского человека. Рождению «ударничества» сопутствовало введение сдельной оплаты труда, отмененной после революции, как особенно отвратительной формы эксплуатации. «Ударничество» становится замечательным аргументом в борьбе против устаревшего понятия «равенство», которую начинает Сталин. «Равенство» объявляется понятием мелкобуржуазным, ему дается уничижительный синоним «уравниловка».

Слово «ударник» первоначально обозначало часть затвора стрелкового оружия или орудия для разбивания капсюля патрона при выстреле. В годы первой мировой войны возникло понятие «ударных» воинских частей, предназначенных для выполнения особых операций, нанесения врагу концентрированных «ударов». Использование термина из военного словаря не было случайностью: труд изображался войной за социализм. Но появление «ударников» означало раскол на «передовых» и «отстающих», тех, кто не только не идет в первых рядах, но мешает продвижению фронта. Рождается и культивируется антагонизм между «передовыми» и отстающими. Из ударников, прежде всего комсомольцев, создаются «отряды легкой кавалерии», контролирующей работу «отстающих» на предприятии, совершающих налеты на их жилище для проверки их образа жизни. В. Вересаев в рассказе «Первая волна» изображает осознание молодым рабочим-ударником Юркой необходимости подгонять своих товарищей. Юрка преодолевает старые, ставшие вредными чувства рабочей солидарности: «В первый раз всей душой ощутил он в этих рабочих /отстающих — М.Г./ не товарищей, а врагов, с которыми будет бороться не покладая рук. И сладко было вдруг осознать свое право не негодовать втихомолку, а в открытую идти на них, напористо наседать, бить по ним без пощады, пока не научатся уважать труд!»

В ночь с 30 на 31 августа 1935 г. молодой шахтер Алексей Стаханов вырубает за смену вместо 7 тонн по норме 102 тонны, перевыполняя план в 14 раз, на 1400%. Рождается высшая форма ударничества — стахановское движение. Героем — вместо ударника — становится стахановец. Стахановское движение провозглашается специфически «советской, социалистической формой труда». Алексей Стаханов рассказывает журналистам, как он и его товарищи сделали замечательное открытие: работа идет лучше, если один член бригады рубит уголь, а другие выполняют подсобные функции. Таким образом «рационализация» (издавна известная всем шахтерам мира) сочеталась с энтузиазмом — подстегивая друг друга они позволяли перевыполнять и перевыполнять План. Два элемента «новой формы труда» дополнялись материальным стимулом. Четкая социальная иерархия, определяемая процентами выполнения плана, получила материальную базу — иерархию заработной платы. «Газета Труд» рассказала 20 января 1936 г., что на одной из донецких шахт 60 рабочих получают от 1000 до 2500 рублей на человека — это передовики-стахановцы, 75 шахтеров — от 800 до 1000 рублей, 400 — от 500 до 800 рублей, все остальные по 125 рублей в среднем.

Но не эти официальные элементы стахановского движения — рационализация, энтузиазм, материальная заинтересованность — делали его специфически «социалистической формой труда». Перевыполнение нормы в несколько, иногда в несколько десятков раз, требовало тщательной подготовки, особой организации труда. Это было возможно лишь при согласии и участии администрации.

Администрация, власть на производстве, определяла, кто будет «стахановцем». «Передовики производства», «стахановцы» — награждаются деньгами, орденами и медалями, которые превращаются в видимый знак места человека в советском обществе, привилегиями. Возвращается понятие «знатные люди»: это уже не аристократия, но «стахановцы». В это же самое время те же самые понятия используются в нацистской Германии, где широкую популярность приобретает лозунг: работа облагораживает (Arbeit adelt). Bce эти блага дает новой «знати» власть, ибо по ее милости они были избраны. По ее воле они могут быть сброшены с пьедестала. Призывая усилить «бдительность», Сталин подчеркивал: «… Настоящий вредитель должен время от времени показывать успех в своей работе, ибо это — единственное средство сохраниться ему как вредителю».

В тридцатые годы, во время второй революции, значительно более радикальной, чем Октябрьский переворот, осуществляется национализация человеческого труда: работа перестает оцениваться по ее результатам, критерием становится отношение власти к работнику. Единственными необходимыми достоинствами становятся преданность партии, которую обозначают термином «идейность». Десятки лет спустя остается в силе важнейший принцип советской модели: «В основе настоящей социалистической деловитости — высокая идейность и компетентность». Сначала — идейность, только потом — компетентность, т. е. профессиональные качества.

В первые послереволюционные годы, когда новая власть еще не имела собственных специалистов, «идейность» на производстве осуществляли «красные директора»: члены партии, не имевшие необходимых профессиональных знаний, но дававшие гарантию преданности делу революции. Они выполняли роль комиссаров при «спецах» — пережитках проклятого прошлого. По мере формирования «красных специалистов» функция «внесения идейности» на предприятие переходит к секретарю партийной организации. Секретарь значительно важнее всех других представителей администрации, ибо только он заботится о выполнении плана и воспитании работника. Только благодаря ему происходит то, что советский социолог называет «чудом преображения», которое «совершается путем приобщения к труду».

В одном из первых советских звуковых фильмов — «Встречный» (1932, Ф. Эрмлер, С. Юткевич) — представлена модель деятельности секретаря партийного комитета: только переделка человека позволяет перевыполнить план, только перевыполнение плана позволяет перевоспитать человека — совершить чудо!

Национализация труда — понятие неизвестное ранее — включает все виды деятельности, в том числе и партийную работу. Партийный секретарь — представитель верховной власти — имел значение лишь постольку, поскольку он был эманацией власти. Подчеркнув хрупкость положения «стахановцев», Сталин рассеял все надежды членов партии на иммунитет: «Нынешние вредители и диверсанты… это большей частью люди партийные, с партийным билетом в кармане… Сила современных вредителей… состоит в партбилете…»

Фильм «Партийный билет» (1936, сценарист К. Виноградская, постановщик И. Пырьев) убедительно иллюстрировал слова Сталина: власть и привилегии принадлежат партбилету, а не тому, кто его имеет. Власть у Партии, а не у членов партии. Цензор и критик О. Литовский назвал фильм «подлинной, волнующей поэмой о партийном билете…» Партбилет, как и звание стахановца, даются и отбираются по воле Высшей инстанции.

Коллективизация деревни завершала процесс национализации труда: управление обработкой земли переходило в руки партии. Крестьянский труд становился обезличенной деятельностью по указаниям сверху. Значительно опережая сельскохозяйственные машины, магические «сто тысяч тракторов» Ленина, в советскую деревню приходят План, Дисциплина, Идейность. «Передовые» колхозники, успехи которых организуются теми же методами, что успехи «стахановцев», украшаются орденами и медалями, награждаются привилегиями и денежными премиями — входят в категорию «знатных людей».

Советское отношение к труду в значительной степени складывается под влиянием лагерного труда. «Школа труда», как назвал концлагерь на заре его существования Дзержинский, в конце двадцатых годов начинает неудержимо расти. Лагерные островки дают метастазы во все районы страны: организуется невиданная в истории по размерам и количеству обитателей лагерная империя.

До середины тридцатых годов советский лагерь официально называется — концентрационный лагерь. Нелояльная конкуренция гитлеровцев, присвоивших название, вынуждает оставить в советском юридическом языке определение: исправительно-трудовой лагерь. В названии советских лагерей точно выражена двойственность функций советского труда. Лагерь, оставаясь важнейшим инструментом террора, формирования страхом, превращается в модель «социалистического труда».

Троцкий и другие большевистские теоретики, утверждавшие, что рабский труд может быть производительным, были правы. С тем только, что речь шла о новых критериях «производительности». Советские рабы — заключенные — работали плохо, потому что рабы обычно стараются работать плохо, потому что советские рабы голодали, жили в чудовищных, нечеловеческих условиях. Но низкая выработка рабов возмещалась их количеством. Рабов подстегивали, неразрывно связав процент выполнения плана и количество выдаваемого хлеба: невыполнение плана означало сокращение пайка хлеба до минимума, означавшего смерть.

Лагерь организуется, как идеальная модель, на которой испытываются возможности «социалистического труда»: биллионы заключенных становятся той «трудовой армией», о которой мечтали большевики после Октября. Гигантские отряды заключенных легко перебрасываются из одного конца шестой части земного шара на другой, они работают по плану, под строгим надзором, выполняя задания, приходящие из Центра. Труд становится предельно коллективистским, ибо человек, как личность, как индивид, перестает существовать, он доподлинно превращается в «человеческий материал».

Твердое убеждение Ленина в том, что коммунизм будет построен из «массового человеческого материала, испорченного веками и тысячелетиями рабства, крепостничества, капитализма…», легло в основу не только практики, но и теории. Не был случайностью факт, что «подлинно научную систему воспитания коммунистической личности» создает в 30-е годы Антон Макаренко, педагог, руководивший многие годы колониями для малолетних преступников. Макаренко исходит в своей «подлинно научной системе» из твердого убеждения, что если ему удавалось — в колониях — перековывать преступников, наихудший сорт человеческого материала, то не может быть сомнения в возможности переделки каждого человеческого материала — «в новых социальных условиях». В «Педагогической поэме», в теоретических работах педагог-идеолог представил свое открытие: условием переделки человека, создания коммунистической личности является заключение индивида в коллектив. «Коллектив, — по определению Макаренко, — это свободная группа трудящихся, объединенных единой целью, единым действием, организованная, снабженная органами управления, дисциплины и ответственности». «Свобода» трудящегося (Макаренко включал в это определение и школьников, студентов — всех, кто занимался «общественно полезной деятельностью») выражалась — по убеждению педагога — в понимании «необходимости» стать членом коллектива. Идеалом коллектива были для А. Макаренко — армия и лагерь. В колониях для малолетних преступников, которыми он руководил, педагог-теоретик вводил элементы армейской дисциплины и ритуала (форма, маршировка, знамена и т. п.).

Законодательным оформлением успехов борьбы за «социалистический труд» было постановление правительства о введении с 15 января 1939 г. трудовых книжек — документа, без которого нельзя было поступить на работу: в трудовой книжке отмечались причины ухода с предыдущего места работы, взыскания, поощрения. «Правда» в статье «Социалистическая дисциплина труда» приветствовала решение правительства: «Введение трудовых книжек, установление отличий за самоотверженную трудовую деятельность, за выдающуюся ударную работу, установление высшей степени отличия — звания Героя Социалистического Труда, проведение ряда мероприятий по упорядочению трудовой дисциплины с большой радостью встречено советским народом. Все это знаменует новую страницу в славной истории борьбы за социалистическую дисциплину труда».

Замечательная формула — «славная история борьбы за социалистическую дисциплину труда» — точно выражает особенность «социалистического труда»: вместо работы идет борьба за дисциплину. Она не прекращается ни на минуту. Постановление Совета министров СССР и ВЦСПС от 6 сентября 1973 г. «О трудовых книжках рабочих и служащих», вводящее новый образец документа, повторяет формулу 1938 года: «… в целях повышения их воспитательного значения в деле укрепления трудовой дисциплины». Первыми словами Ю. Андропова после его избрания Генеральным секретарем ЦК КПСС были: дисциплина, борьба за дисциплину. В первой большой речи К. Черненко после избрания Генеральным секретарем ЦК КПСС на видном месте проблемы «укрепления порядка, организованности, дисциплины».

«Славная история борьбы» за «укрепление» дисциплины, за «повышение» производительности труда шла, идет и будет продолжаться, ибо это история национализации трудовой, творческой деятельности человека — растления труда.

Даже в самых секретных архивах ЦК вряд ли хранится проект растления труда, извращения естественной нормальной человеческой функции. Но вся деятельность коммунистической партии со дня революции, несмотря на внешние изменения, кажущиеся отклонения от первоначальных идей, смену вождей, была направлена на трансформацию человека. Удар по отношению к труду ставил целью разрушение сути «старого» человека. Человек не хочет работать, — утверждал Троцкий, — «как правило старается избежать работы». Ему вторит — почти семь десятилетий спустя — К. Черненко: «Трудиться — трудно, тут уж ничего не попишешь». Вывод был и остается простым: без контроля со стороны партии, без принуждения человек работать не будет. Меры, принятые партией, под руководством которой создавалась советская экономическая модель, неминуемо вели к растлению труда.

Централизация и планификация убивали энтузиазм, творческую инициативу, веру в необходимость работы. Процесс разложения труда, занявший в Советском Союзе несколько десятилетий, был повторен в ускоренном темпе в других социалистических странах. «Человек из мрамора» — фильм Анджея Вайды (сценарий Александра Сцибора-Рыльского) — замечательно представляет этот процесс, рассказывая о судьбе молодого польского рабочего, горящего желанием строить, трудиться, быть первым — ударником, стахановцем, и обнаруживающего, что его обманули, что партия украла его энтузиазм, используя в своих целях.

Социалистическое отношение к труду рождалось у людей ручного труда — рабочих и колхозников, видевших, как организуется «ударная работа», как повышаются нормы и падают заработки. Социалистический труд становится синонимом плохой работы, низкой производительности труда. Рождается афоризм, авторство которого приписывают себе все социалистические страны и в каждой из них он мог возникнуть: они делают вид, что нам платят, мы делаем вид, что работаем.

Ручной труд окончательно теряет свою привлекательность и престиж. Социалистическая идеология непрерывного прогресса, движения к Цели, осуждала на низкое положение в обществе «ручных рабочих», как выражался Махайский. Диплом высшего образования и «умственная работа» (включая все виды деятельности в государственном аппарате) становятся знаками общественного успеха.

Плохая работа «ручного рабочего» становится формой самозащиты трудящихся. Этого оружия нет у колхозников, обладающих единственной возможностью выразить свою неудовлетворенность бегством из деревни. Рабочий имеет возможность шантажировать своего непосредственного руководителя, отвечающего за выполнение плана, и требовать от него, например, увеличения заработка.

Среди немалого числа художественных произведений советских писателей, рассказывающих о трудностях возникающих в отдельных случаях, когда малосознательные рабочие плохо работают (недостаточно хорошо) и требуют дополнительной (сверх законной) оплаты, выделяется повесть Владимира Войновича «Хочу быть честным». Руководитель строительных работ хочет всего лишь работать по мере своих способностей: «В конце концов хорошая у меня работа или плохая — она единственная. И если эту единственную работу я буду делать не так, как хочу и могу, зачем тогда вся эта волынка». Он не может работать, как хотел бы: он хочет быть честным, условия работы этого не позволяют. «Хочу быть честным, — заявляет он своему начальнику. И слышит в ответ: — Кому нужна твоя честность?» Она не только не нужна, она вредна — ибо подвергает сомнению систему, социалистическую модель экономики и общества.

В страстном изображении сталинской системы — «Нашей юности полет» — А. Зиновьев приводит в качестве примера «сталинского стиля руководства» историю «великой стройки», стоившей множества жертв и «бессмысленной с экономической и иной практической точки зрения». «Великий исторический смысл стройки», по мнению героя, заключается в том, что она была «прежде всего формой организации жизни». Бессмысленная работа десятков тысяч людей, мучения и жертвы, имели, следовательно, идеологическую функцию. Как формулирует герой: «Наша жесткость, безнравственность, демагогия и прочие общеизвестные отрицательные качества были максимально нравственными с исторической точки зрения…»

Нравственность «сталинского типа», которую книга объявляет «исторически необходимой», отвергает «честность» героя повести Войновича. Характерно, что герой объявляет «нравственность» сталинского времени «максимальной», т. е. высшего типа, превосходящей «низшую» нравственность, существовавшую ранее.

«Максимальная нравственность» создает особую связь между управляющими и управляемыми — соучастие в обмане, в нарушении «низшей» нравственности. Юрий Орлов, физик, создатель Московского Хельсинкского комитета, многолетний узник, в статье «Возможен ли социализм не тоталитарного типа?» рассматривает в частности вопрос о «праве на труд» в обмен на беспрекословную лояльность по отношению к государству. Советский человек, пишет проф. Орлов, при условии абсолютной лояльности получает «освобождение от значительной доли ответственности за результативность своего труда». Он присваивает себе право «работать хуже, иногда намного хуже, чем он мог бы». Государство соглашается на это, ибо, как говорит Юрий Орлов, «диктатуре полезно, если средний гражданин обладает некоторым комплексом вины и благодарности за снисхождение».

Молчаливое, не зафиксированное государственными документами, но очевидное, согласие на плохую работу, развращая трудящихся, вырабатывает у них убеждение в необходимости — для них же — воспитателей, контролеров, дозорных. Испытания советской системы смертью Сталина, история послесталинского периода, продемонстрировали невозможность ее трансформации. Стало очевидным, что советская система, как яйцо идеально приспособлено для выполнения своей функции, но — как яйцо — не может быть изменено, только разбито.

Два главных испытания — реформой и «научно-технической революцией» — выдержала, преодолев их, советская система. Хрущев, стремясь улучшить сталинскую модель, использует излюбленный сталинский прием: укрупнения и разукрупнения министерств, создания новых административных единиц. Хрущев, выражаясь фигурально, переносит яйцо с места на место, подновляя на нем облезшую краску. В азарте «реформ», он добивается единственной подлинной реформы советской системы: принимается решение разрезать яйцо пополам, разделить коммунистическую партию СССР на две коммунистические партии: промышленную и сельскохозяйственную. После этого падение Хрущева стало лишь делом времени. Вторая половина 60-х годов, начало эры Брежнева, — время оживленных разговоров об экономической реформе, многочисленных публикаций — журнальных, газетных статей, книг. Многие виднейшие советские экономисты предлагают в конечном счете одно и то же — введение в советскую экономику элементов рынка, ослабление давления «директивного планирования», ограничение излишеств централизации. Экономисты указывают, что реформы решительным образом повлияют на отношение советских людей к труду, на психологию.

В 1983 г. стал известен «Новосибирский документ» — «закрытый» доклад, прочитанный на специальном семинаре, организованном экономическим отделом ЦК, Академией Наук и Госпланом СССР. По дошедшим сведениям, доклад был подготовлен сотрудниками Института экономики и организации промышленного производства Сибирского отделения Академии Наук под руководством академика Татьяны Заславской. Попав на Запад, доклад вызвал многочисленные комментарии: Т. Заславская откровенно говорила о «недостатках» советской экономической системы, о тенденции к снижению темпов роста национального дохода, «которые не обеспечивают ни требуемых темпов роста жизненного уровня народа, ни интенсивного технического перевооружения производства». Но главное внимание было уделено в докладе «производителям», об этом свидетельствует заголовок сообщения: «О необходимости более углубленного изучения в СССР социального механизма развития». Главным «недостатком» советской «системы управления экономикой» Т. Заславская считает ее «неспособность обеспечить нужные способы поведения трудящихся в социально-экономической сфере».

Основная проблема очевидна для всех: «производители» производят, работают очень плохо. Необходимо «изменить их поведение». Очевидны способы решения проблемы. Академик Заславская констатирует: «Административные методы управления здесь бессильны». Очевиднее всего, однако, нежелание менять что-либо в механизме системы. Нежелание партии.

Доклад Т. Заславской, произведший на Западе некоторую сенсацию откровенностью суждений о недостатках советской экономики, свидетельствует только о том, что особенности советской модели хорошо известны в СССР. Периодически становятся известны критические замечания специалистов, предлагающих улучшить «яйцо». В 1965 году, например, специалист по математической экономике А. Г. Аганбегян ставший позднее членом-корреспондентом Академии Наук в лекциях, прочитанных «для специалистов», говорил то же, что говорила 18 лет спустя Т. Заславская. Заславская отмечала, что тенденция к заметному снижению темпов проявилась в советской экономике «за последние 12—15 лет». Аганбегян относит ее еще дальше: «За последние 6 лет темпы развития нашей экономики снизились примерно в три раза». В 1982 г. директор Института автоматики и управления АН, академик В. Трапезников, остро критиковал систему центрального планирования. В 1982 г. критиковались те же недостатки, что в 1965 и в 1983 годах. Предлагались те же панацеи.

Еще более убедительно, чем крах всех попыток «реформировать» экономическую систему, о невозможности ее изменения свидетельствует отказ от волшебного ключа «научно-технической революции». Еще в 1954 г. «Краткий философский словарь» был совершенно категоричен: «Кибернетика — реакционная лженаука, возникшая в США после второй мировой войны… Кибернетика ярко выражает одну из основных черт буржуазного мировоззрения — его бесчеловечность, стремление превратить трудящихся в придаток машин, в орудие производства и орудие войны». Не проходит и десяти лет, как партия полностью реабилитирует бывшую лженауку: «Кибернетика — наука об общих чертах процессов и систем управления…» Указывается на «перспективность» применения методов кибернетики в разных областях. В 60-е годы кибернетика становится модной, ибо обещает решение всех трудностей: единственно правильный научный метод понимания мира — марксизм-ленинизм получил единственную научную технику применения метода — кибернетику. Формулой коммунизма становится: советская власть плюс компьютеризация всей страны. В 1984 году заместитель министра внешней торговли СССР горевал: «Сначала кибернетику называли лженаукой, а теперь платим за импортные компьютеры миллионы рублей. И это не только чисто технологические или материальные потери». Заместитель министра хочет сказать о психологической «цене одной ошибки». В 60-е годы «ошибку» пытаются исправить.

Американский историк наук Лорин Граам вспоминает, что в начале 70-х годов ему показывали в Москве планы гигантской компьютерной системы, которую намеревались создать для «научного управления» экономикой. В конце 70-х годов советское руководство убедилось в принципиальной несовместимости компьютера и коммунизма. Электронные машины используются, естественно, там, где без них невозможно сегодня обойтись, т. е. прежде всего в военной промышленности. Отвергнут принцип «компьютеризации страны», как метода совершенствования системы, как метода существования модели.

Советское руководство поняло, что компьютеризация экономики станет подлинной реформой общества. Опасность состоит не только в необходимости давать правдивую информацию, монополия на которую укреплена очередным андроповским законом об «охране государственной тайны», не только в освобождении компьютериста из-под контроля.

Главная опасность в том, что компьютеризация лишает труд его идеологической функции. В популярной в 70-е годы пьесе Г. Бочкарева «Сталевары» положительный герой заявляет: «Тот, кто варит хорошую сталь — хороший человек». Но только руководство предприятия определяет, кто будет варить хорошую сталь, выполнять и перевыполнять план — кто будет «хорошим человеком».

Примерно во второй половине 70-х гг. «компьютерная» опасность становится очевидной для руководителей КПСС. В это время Л. Брежнев «делает теоретический важный доклад о закономерности повышения роли партии в хозяйственном строительстве». Только партия, — заявляет Брежнев. — «вооруженная учением марксизма-ленинизма и опытом политической организации масс, способна определить главные направления общественного развития». Деловые качества советского человека это «высокая идейность и компетентность». Профессиональная компетентность без возражений уступает место идейности. Это касается не только производства, но и науки. Советский Союз вступил в 80-е годы, располагая «самой крупной в мире армией научных работников». Но в очередном постановлении ЦК КПСС, рассмотревшего «вопрос о работе Уральского научного центра Академии Наук СССР», указывается: «Партийные комитеты недостаточно направляют усилия коллективов на повышение эффективности научных исследований… не развернули еще должную борьбу за укрепление дисциплины и улучшение организации труда, повышение действенности идейно-воспитательной и массово-политической работы».

Идеологизация труда, использование его как инструмента обработки человека определяет уникальность советского общества и экономики в частности. Американский экономист Маршалл Гольдман, подвергнув вдумчивому анализу советскую экономическую систему, перечислив многие ее пороки, приходит тем не менее к выводу, что «Советский Союз, кажется, пусть даже с колебаниями, становится частью мирового сообщества». Американский экономист полагает, что «у советских руководителей выхода почти нет. Современная технология вынудила мир сжаться. Сегодня из Нью-Йорка можно добраться до Москвы быстрее, чем сорок лет назад до Чикаго. К тому же телефон позволяет теоретически получить разговор с Москвой почти с такой же быстротой, как с Чикаго».

Рассуждения М. Гольдмана как нельзя более логичны, но это логика никакого отношения к советской системе не имеющая. Когда американский экономист писал свою книгу, он знал, конечно, что подлинное расстояние между Москвой и Нью-Йорком — несмотря на все достижения техники — многократно увеличилось по сравнению с началом двадцатого века. Он знал, наверное, и то, что автоматические телефонные линии, связывавшие СССР с западным миром, были заменены в 1979 г. ручными. Профессиональные экономисты (это относится не только к западным, но и советским, в том числе к эмигрантам) не хотят, даже если могут, отказаться от стандартных экономических критериев при анализе советской модели. Приняв «геометрию Эвклида», они не желают знать «геометрию Лобачевского».

Только «геометрия Лобачевского» позволяет учитывать специфику неизвестной ранее «модели». С 1930 г. в Советском Союзе «временные трудности» с продовольствием, в том числе с хлебом. В 1981—82 гг. Советский Союз закупил 46 млн тонн зерна за границей и, видимо, решил закупать регулярно около 35 млн тонн. В стране организована кампания по «бережному отношению к хлебу». Выдвинуто предложение вместо стандартных буханок хлеба весом в 1–1,3 кг выпускать буханки не тяжелее 900 гр, поскольку хлеб делается такого плохого качества, что не съеденный сразу, черствеет и становится несъедобным. Пекарни отказываются уменьшить вес буханки, ибо это отразится на выполнении ими плана. Было найдено советское решение проблемы: организованы пункты по скупу у населения черствого хлеба. Авоськи, плетенные сетки, с которыми не расстается советский человек в надежде на чудесное появление товаров в магазинах, выпускались длиной в 70 см. В 1980 г. был установлен новый стандарт — 45 см, а в 1981 — 30 см. Продовольственная проблема была решена: буханка хлеба и кочан капусты заполняли целиком авоську. По требованию возмущенных советских граждан стандарт был изменен: теперь выпускаются двойные авоськи (за двойную цену) длиной в 60 см. В конечном счете государство выиграло — пока — 10 см площади авоськи. В это же самое время американский сенатор выступает против «нового неравенства» в США: 70% школ в зажиточных кварталах имеют микрокомпьютеры, и только 40% школ в бедных кварталах.

Возникают и рассеиваются как туман надежды на новый тип «волшебного ключа» («реформы», «научно-техническая революция»). Верным и надежным остается «ключ», найденный Лениным: «учет, контроль и надзор со стороны организованного авангарда».

С начала 80-х годов в СССР стали меньше говорить о НТР, гораздо больше об «отрядах народных контролеров» — дозорных. О размахе «народного контроля» может свидетельствовать рапорт первого секретаря Гродненского обкома партии (Белоруссия). В области, говорится в рапорте, «50 тыс. дозорных». Для них созданы — на предприятиях, в организациях — «школы народных контролеров», где читаются лекции по таким вопросам, как «борьба за повышение эффективности общественного производства, улучшение качества продукции, сохранность социалистической собственности».

В Гродненской области по последней переписи населения (1979) насчитывалось 1 140 тысяч жителей, причем в городах проживало 48% населения (дозорные работают в городах, в колхозах — свои контролеры). Можно полагать, что процент дозорных на число работающих всюду примерно одинаков. Советский Союз следовательно располагает многомиллионной армией «дозорных», позволяющей обойтись без «реформ» и пренебречь «научно-технической революцией».

В 1983 г. фильм, озаглавленный «Остановился поезд» отлично представил положение в Советском Союзе в начале 80-х годов, проблемы и их решения. Пассажирский поезд остановился, столкнувшись с товарной платформой. Причиной столкновения было несоблюдение элементарных инструкций, работа, рассчитанная только на выполнение плана. Следователь, приехавший расследовать происшествие, очень быстро обнаруживает виновных; начальник депо, стрелочник, машинист поезда, погибший во время катастрофы. Для следователя нет сомнений: решение проблемы плохой работы — новые, еще более жесткие законы, усиление дисциплины; для местных руководителей — проблема решается превращением катастрофы в героический акт машиниста-коммуниста, погибшего, чтобы спасти пассажиров; гибель машиниста становится инструментом воспитания. Для авторов фильма есть только два выхода: ужесточение законов или (и) усиление идеологической работы.

Анализ советской экономики, используя метод аналогии с несоветской экономикой, приводит к результатам, не оставляющим сомнения: поезд остановился. Вывод этот верный и в то же время совершенно неверный. Советская экономика представляет собой особую модель. Ее целью никогда не было удовлетворение потребностей и всегда — удовлетворение потребностей государственной мощи. Советская экономика обеспечивает нужды советской военной машины. Военная машина — это Советский Союз как таковой. Напрасно искать в советской военной машине «военно-промышленный комплекс», легко обнаруживаемый а США. Все советское государство, вся страна, все население существуют для войны: мобилизованы и призваны. Красноречивое свидетельство особенности советской экономической модели: успехи военно-космической техники не нашли никакого отражения на потребительском рынке.

Нужды войны, объявленной всему несоветскому миру, определяют характер экономики, всех сторон советской жизни. Война требует прежде всего прочного тыла, лояльности граждан. Именно этим объясняются парадоксы советской экономики. Направление всех средств на удовлетворение нужд мощи государства оставляет для потребления граждан минимум: советская экономика — экономика контролируемой нищеты. Возмещая отсутствующие предметы потребления, государство дает гражданам возможность плохо работать. Совершенно очевидно, что эта возможность является действием незаконным, о чем хорошо знают все. Советский журналист, исследовавший причины плохой работы, «сути и видимости вещей», приводит разговор с подхмеленным рабочим: «Я тебе телевизор делаю, который купить не успеешь, барахлит, а ты мне детскую коляску, которая назавтра разваливается». Почему мы работаем плохо? — спрашивает рабочий и отвечает: «Потому, что делаем вид, что работаем хорошо».

Все делают вид: рабочие, что хорошо работают, зная, что работают плохо, но считая своей привилегией работать плохо, ибо им платят мало, к тому же на заработанные деньги нельзя ничего купить, а если и случаются товары, то они плохого качества; «начальство», которое заботится только о выполнении плана, зная, что план — фикция, что выпущенные товары низкого качества; руководство страны, убежденное, что можно получить необходимые для нужд войны изделия с помощью многократного увеличения контроля на военных предприятиях, и обеспечить лояльность советских граждан согласием на плохую работу.

В популярном советском анекдоте дается совет: если водка мешает работе — бросим работу. В конце 70-х годов советские руководители осознали во-первых, что СССР безнадежно отстает в гонке за новой революционной техникой и технологией, во-вторых, что эта техника, даже если бы удалось ее ввести в СССР, безнадежно нарушит стабильность социальных отношений в стране.

Была осознана угроза новой революции для системы, родившейся после «последней революции». Переход от промышленного общества к информативному означал бы потерю партией монополии на время, на информацию, потерю легитимности власти. Одновременно руководители понимают, что без новой техники нельзя сохранить статуса супердержавы, т. е. паритета в области вооружения.

Принимается решение вводить революционную технику под строжайшим контролем на определенных участках народного хозяйства. Планы предусматривают сооружение новых компьютеров, автоматических линий, роботов, которые заменят рабочих и т. п. В Академии Наук создается в 1983 г. новое Отделение информатики, вычислительной техники и автоматизации. Но сразу же устанавливается граница: компьютеризация нужна, личные компьютеры — не нужны, вредны. Вице-президент Академии Наук Евгений Велихов объясняет, что советскому человеку личный компьютер не нужен, ибо у него будет достаточное количество общественных. Представитель агентства печати «Новости» в письме в американскую газету опровергает утверждения о советской отсталости в области компьютеров, отмечая лишь, что «у нас нет спроса на личные компьютеры, ибо у нас нет частного предпринимательства».

О ненужности личных компьютеров — с точки зрения советского руководства — свидетельствует уровень телефонизации: в СССР в 1982 г. один телефон приходился на 10 человек, в то время, как, например, в Великобритании — на 2–3 человека.

Отсутствие телефонов объясняется не только слабостью промышленности, отсутствием желания удовлетворять потребности населения, но также сознательной политикой. Специалисты по телекоммуникации считают, что существует критическая масса телефонизации — примерно один телефон на трех человек. После достижения этой цифры возникают дополнительные трудности для власти, желающей навязать свою волю населению. Пример Польши, где критическая масса далеко еще не достигнута, показателен: установление военного положения в декабре 1982 г. сопровождалось прекращением телефонной связи во всей стране. Легко себе представить, насколько расширятся возможности связей при наличии частных компьютеров.

Советские руководители приняли решение впустить научно-техническую революцию узким каналом, под строгим контролем. Встреча революционной техники и технологии поручена наиболее развитой отрасли советской промышленности — шпионской. Создана могучая машина для приобретения и кражи необходимой техники. Джон Баррон пишет: «Советский Союз, прежде всего через КГБ, сумел превратить американские исследования, развитие, изобретательность, производственный гений в важный резерв советского государства». Баррон, пишущий книги о КГБ, пожалуй, преувеличивает роль этой организации, которая является лишь частью невообразимого ни в одном другом государстве чудовищного аппарата по добыванию нужной информации. Французские специалисты составили схему «добытчиков», которая включает КГБ, ГРУ, Государственный комитет науки и техники, Академию Наук, Министерство внешней торговли, Государственный комитет по экономическим связям. «Добытчики» получают заказы — на покупку или хищения — от Военно-промышленного комитета при Совете министров, который в свою очередь находится в ведении определенных отделов ЦК КПСС.

Даже канализированная революция причиняет и будет причинять хлопоты советской системе: купленные, украденные, скопированные машины будут нуждаться в обслуживании и запасных частях, которые снова придется покупать или красть; обилие иностранной техники потребует дополнительных объяснений. Советский журналист признает, что его смущает то, что «на наших заводах и стройках видишь всякие „магирусы“, „катерпиллеры“, „оливетти“…»

Главное столкновение происходит между революционной иностранной техникой и советским человеком. Даже самая совершенная техника не может совершенно обойтись — пока, во всяком случае — без людей. В Советском Союзе техника не может обойтись без советских людей. Почему советский человек будет хорошо работать на новой технике, если плохая работа стала естественным качеством Нового человека?

Особый характер отношения советского человека к труду, к технике, в том числе новой, объясняется и тем, что выражения «техника», «механизация», «роботизация», «компьютеризация» несут особое содержание. Летом 1984 года «Правда» опубликовала письмо, в котором описывалась «полная механизация» картофельных полей в Псковской области картофелекопалками, за каждой из которых шли по 15–20 человек, собиравших выкопанные плоды. На сбор картофеля мобилизуют рабочих и служащих — городских жителей. Отвращение к труду воспитывается у колхозников, знающих, что картошку соберут горожане, у горожан, знающих, что делают бессмысленную работу, отрываясь от своих обязанностей.

Действующая советская конституция кодифицировала права и обязанности «трудовых коллективов», которые определены как «основная ячейка социалистического общества». В июне 1983 г. Верховный Совет СССР утвердил «Закон о трудовых коллективах». Новый закон был ответом на польские события, ставя целью создание барьера идеям рабочего самоуправления, породившим «Солидарность». «Анархо-синдикалистской» трактовке «самоуправления» закон противопоставил «социалистическое самоуправление», построенное «на основе испытанного принципа демократического централизма».

Закон, определяющий трудовой коллектив, как «организационно и юридически оформленное объединение трудящихся, совместно работающих на предприятиях и в организациях различных отраслей производственной и непроизводственной сферы», расширяет права коллектива. Человек имеет права лишь как член коллектива, он — по закону — становится «винтиком». Осуществляется «великий принцип коллективизма». Во главе коллектива — по закону — «стоит партийная организация». Она имеет право контролировать деятельность администрации, «оперативно вскрывать и устранять недостатки». На коллектив возлагается обязанность повышения производительности труда, выполнения плана, борьбы с нарушителями дисциплины, заботы об идейно-политическом воспитании своих членов. «Коллектив», т. е. партийная организация, администрация и профсоюзы, должны взять на себя заботу об обеспечении дисциплины, регулировать великое право на плохую работу. Воспитание советского человека становится делом самого советского человека, руководимого коммунистической партией.

Со свойственной ему прямотой и решительностью Никита Хрущев — в 1963 году — предсказал советское будущее: «Вы думаете, при коммунизме будет полная свобода? Коммунизм — это стройное, организованное общество. Будет автоматика, кибернетика. Но будут и люди, облеченные доверием и указывающие, кому и что делать. Кто-то должен наблюдать за винтиками. Кто? Человек, облеченный доверием». Минуло два десятилетия — точность предсказания Хрущева подтвердилась полностью. Будущему некуда скрыться: за ним следит советский закон.

 

Коррупция

О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы позволим им грешить.
Ф. Достоевский

Английский журналист, рецензируя книгу Константина Симиса «СССР: секреты коррумпированного общества», приходит к стандартному выводу: «…русские это люди и они мало изменились в течение столетий…» Он вспоминает неизбежные «потемкинские деревни» Екатерины Второй и «Ревизора», написанного Гоголем в царствование Николая Первого.

Киты живут в воде, но было бы ошибкой считать их рыбами. Взятка широко практиковалась в России, но непростительной ошибкой было бы сравнивать русское взяточничество и тотальную коррупцию советской системы. Не говоря о том, что ситуация в России начала меняться после судебной реформы 60-х годов девятнадцатого века, есть принципиальная разница между русским и советским государством. Система взятки, «бакшиша» существовала, до сих пор существует, во многих странах. Нигде, однако, она не стала образом жизни, нигде не вошла в поры государственного и социального организма, так как в СССР. В тоталитарном государстве, которому принадлежит все, коррупция приняла тоталитарный характер, приобретя дополнительную — уникальную — идеологическую функцию — воспитания Нового человека. Например, низкие цены на потребительские товары, которых фактически нет в продаже, устанавливаются с тем, чтобы «создать иллюзию доступности этих товаров», иллюзию возможности их приобретения даже человеку с небольшим доходом, при условии ожидания в длинной очереди.

Взятка, «бакшиш» — способ преодоления барьеров, создаваемых бюрократическим аппаратом. Нигде, до Октябрьской революции и рождения советского государства, не было таких барьеров, ибо не существовал такой всесильный и вездесущий аппарат, выполняющий такие функции. Взятка, воровство — коррупция распространяется по мере того, как советское государство заглатывает все новые и новые области жизни. Важнейшими этапами триумфального шествия коррупции были коллективизация и планификация.

Планируемая экономика и система хронического дефицита приводит к созданию «цветных» — полулегальных и нелегальных рынков, которые позволяют выполнять план. Советская система планирования, объясняет экономист, «построена на принципе «силовой игры». По всей вертикали, начиная с Госплана и кончая рабочим местом, идет борьба между управляющими и управляемыми за назначение плана». План назначается во вторую очередь с учетом «интересов государства», в первую очередь плановые цифры определяются «силовой игрой»: управляемые стремятся получить как можно меньший план по выпуску продукции и как можно больший план затраты ресурсов. Низкий план позволяет легко выполнять и перевыполнять задание, получая премию, наличие большого количества ресурсов (например сырья) дает возможность обменивать его на дефицитные станки, инструменты, сырье.

В результате: «коррумпирование вышестоящих чиновников — явление массовидное, довольно безопасное». Наличие всесильного плана, выполнение которого является первым долгом всех советских руководителей, превращает коррупцию на всех этажах советской экономики в необходимость, следовательно — в добродетель. Невыполнение плана — преступление гораздо более тяжелое, чем подкуп или использование «цветных» рынков. Подкуп выше- и нижестоящих работников советского народного хозяйства, коррупция становится единственной возможностью движения «поезда». Поскольку вся советская экономика является плановой — все советские люди включаются в систему коррупции — в процессе трудовой деятельности. Коррупция действует как смазочное масло, позволяя действовать механизму, сочетающему «тотальный, перманентный контроль с тотальной, перманентной фальсификацией».

Система дефицита открывает для коррупции все без исключения области жизни советского человека. Дефицит порождает повсеместное воровство на месте работы: русский язык отметил этот феномен созданием специального слова «несун». В сознании советского человека «несун» — не вор, ибо он берет у себя на работе то, чего не может найти или купить в государственной торговой сети. Уголовный кодекс квалифицирует «несунов», как расхитителей социалистической собственности и строго наказывает — в тот момент, когда начинается очередная «борьба с коррупцией». Универсальность явления хорошо представлена в анекдоте: женщина, работающая в яслях, приносит домой ребенка, муж соглашается адоптировать его. Затем жена приносит другого, третьего. Когда муж начинает, наконец, возражать, жена отвечает, что ничего другого, кроме детей, со своего места работы, она вынести не может. Великое завоевание советского рабочего — право не работать — осуществляется только за взятку: рабочий дает взятку — деньгами, натурой (выполняя незаконные работы) — бригадиру, мастеру, которые «оформляют» зарплату. Рабочий зависит от мастера, которому дает взятку, мастер зависит от рабочего (выполняющего план) и дает ему взятку.

Создается заколдованный круг, из которого нельзя бежать: все необходимое для жизни можно получить либо воруя, «вынося», либо давая взятку. Дефицит превратил продовольственные товары в валюту, которая находится в руках продавцов, отпускающих ее за взятку деньгами или «натурой». Бесплатная медицина привела к огромной нагрузке и, в результате, плохому обслуживанию «бесплатных врачей» — только взятка обеспечивает внимание со стороны врача, возможность выбора врача. Только нелегально, на «черном» рынке можно купить нужную книгу, билет в театр, право приехать в большой город, где могут оказаться продукты, которые никогда не попадают в провинцию или в деревню. Шофер Юрий Александров, решивший отстать от туристской группы и остаться в Париже, рассказал об «условиях человеческого существования» в сибирском поселке в конце 1983 г.: «Три года у нас не было колбасы… Мы даже забыли, как она выглядит, эта колбаса… Про мясо мы уже забыли, когда ели».

Деревня так же как и город включена в заколдованный круг планирования, дефицита и коррупции. «Для крестьянина, — говорит самиздатовский автор, внимательнейший наблюдатель советской сельской жизни, — воровство — продолжение его борьбы за свою долю необходимого продукта… Крестьянское хозяйство невозможно вести без инвентаря, без хозяйственных построек, без тысячи мелочей: без мотка проволоки…, без машинного масла… без колес, без гвоздей…» Ничего этого купить нельзя.

Об этом же пишет корреспондент как нельзя более официальной «Литературной газеты». Он приводит разговор с честным советским человеком — профессором института. Профессор ремонтировал квартиру, нужны были несколько плинтусов. В продаже их не было. Он дал деньги знакомому и тот принес, сообщив, что купил их у сторожа магазина, в котором должны были торговать плинтусами. Профессор страдает: «Все зализываем, все лицемерим перед собой: „достал“, „купил у частника“. Нет чтобы прямо сказать: „украл“ и „купил краденое“».

Разлагающее действие тотальной коррупции советского типа в том, что она создает новую шкалу ценностей, новую шкалу престижа. В капиталистическом обществе наличие денег, престиж, связанный с их обладанием, являются естественным атрибутом данного типа общества. В советской системе обладание деньгами — феномен противоестественный. Продавец в мясном магазине, в условиях, когда мясо превратилось в дефицитнейший товар, приобретает вес, превышающий значение академика. Но все — начиная с мясника и кончая академиком — знают, что новый престиж противоречит официально гласимым основам советского общества. Позорное пятно, лежащее на торговле со времен революции не снято. Оно замаскировано условиями жизни и молчаливо признано, как ложь, необходимая для существования.

Колхозный рынок, строго регулируемый, но разрешенный, превратился в советском сознании в «явление головоломно сложное». Советский журналист сравнивает рынок по сложности с «атомом в представлении современных физиков». Сложность рынка, естественной операции по купле и продаже, известной человечеству тысячелетия, в его неполной контролируемости, следовательно, в «постыдности» самой операции. «Торговать стало стыдно, — отмечает публицист. — Стыднее, чем пьянствовать или красть».

Советский писатель И. Штемлер в романе «Универмаг», одном из бестселлеров советской литературы в 1982 году, убедительно демонстрирует, что «торговать» и «воровать» в советской системе — это синонимы.

Советская торговля красноречиво демонстрирует пределы научно-технической революции в СССР. Работники советской торговли успешно мешают проникновению автоматов в магазины самообслуживания, в кафе и т. д. В Ленинграде, например, с 1964 г. существует объединение, которое должно обслуживать автоматами 102 кафе и магазина по продаже вина, мороженого и табачных изделий. В 1976 г. ни в одном из этих магазинов не было автоматов. Подобная ситуация в других городах, в других магазинах.

Автоматы разрушают живую связь продавца с покупателем — мешают воровать. Беда автомата, как заметил Александр Галич, в том, что он не умеет жульничать.

Сочетание планирования и дефицита создает ситуацию, которая становится источником обогащения для тех, кто проявляет предприимчивость, энергию, инициативу. Деятельность на грани советского закона и за его пределами, то что иногда называют «второй экономикой», свидетельствует о живучести подлинных деловых качеств, которым социалистическая система объявила — казалось бы — решительную войну. Государство использует «вторую экономику», неумирающие предпринимательские инстинкты, не только для того, чтобы крутились колеса советской машины, но и для удовлетворения некоторых потребительских потребностей, которые заведомо промышленность удовлетворять не может и не хочет. Популярный автор детективных романов Аркадий Адамов написал много книг, рассказывающих о преступлениях, состоявших, например, в создании подпольных фабрик по производству трикотажных кофточек. «Возникло пустое место, — говорит следователь в одном из романов, — которое не хочет или не может занять государство». Это место занимает «подпольный предприниматель».

Дополнительные ресурсы, которые удастся получить — за взятку — в планирующих органах могут стать источником производства внеплановой продукции, которая пойдет на «черный рынок». Дополнительные ресурсы — станки, инструменты, сырье — могут быть приобретены на «черном» рынке, украдены. Евгения Эвельсон, долгие годы проработавшая адвокатом, подробно рассказала о 42 процессах по экономическим делам. На основании этих процессов и многих других судебных дел, она пришла к выводу, что «левая», «вторая» экономика может существовать в СССР прежде всего за счет «перекачки фондового сырья, крупного и мелкого оборудования из государственных резервов».

Размеры этого явления таковы, что термин «левая экономика» узаконен юридическими документами: судебными приговорами, директивами Верховного Суда СССР. Совершенно очевидно, что «левая экономика» может существовать только с согласия властей — плановых, административных, партийных. И совершенно очевидно, что согласие на «перекачку фондов» дается за взятку. «Левая экономика» необходима, но преступна, ибо существует в нарушение закона. Нарушение закона происходит с ведома его создателей и хранителей.

Многочисленные свидетельства — газетные отчеты о процессах (когда начинается очередная кампания «борьбы с коррупцией»), советская литература, воспоминания эмигрантов — убедительно демонстрируют разложение как населения так и аппарата власти: партийных органов, государственных органов, юстиции, милиции, КГБ. Двадцать шестой съезд КПСС (1981) утвердил перечень грехов, с которыми следует бороться: «…Нужно всеми организационными, финансовыми, юридическими средствами накрепко закрыть всякие щели для тунеядства, взяточничества, спекуляции, для нетрудовых доходов, любых посягательств на социалистическую собственность». К. Черненко зовет вести «энергичную борьбу со спекуляцией и хищением социалистической собственности, взяточничеством и стяжательством». Ему вторит министр внутренних дел: «Воспитание нового человека тесно взаимосвязано с преодолением таких антиобщественных явлений, как пьянство, хулиганство, тунеядство, взяточничество, спекуляция, хищения социалистической собственности».

Тотальная власть — первый стимул к коррупции, «взяточничеству и стяжательству», как выражается К. Черненко. К. Симис подробно описал систему «дани», которую взимают партийные секретари в своих угодьях, где они являются полными хозяевами. Второй стимул — неуверенность в легитимности власти. Борис Бажанов, служивший в 1923 году секретарем Сталина, рассказывает, что нашел в архивах Политбюро информацию о специальном «алмазном фонде Политбюро», созданном на случай потери власти для обеспечения членам Политбюро средств для жизни и продолжения революционной борьбы. Бажанов сообщает, что еще в середине 20-х годов этот фонд существовал и хранился у вдовы Я. Свердлова, носившей девичью фамилию и нигде не работавшей. Лидия Шатуновская, жена старого большевика, жила некоторое время в Кремле, а затем в московском Доме правительства, построенном для элиты власти. В своих воспоминаниях она приводит разговор в первые послевоенные годы с проживавшей в Доме правительства Клавдией Байбаковой — женой министра нефтяной промышленности, ставшего впоследствии первым заместителем председателя Совета министров и председателем Госплана. Шатуновская спросила как-то жену министра, торговавшую на черном рынке: «Зачем вы так спекулируете?… Ведь у вас и так все есть». Жена министра возразила: «Вы не понимаете нашего положения. Ваш муж профессор и будет профессором завтра… А мы калифы на час. Сегодня мой муж министр и у нас все есть, а завтра он может прийти в министерство и увидеть, что от него все отворачиваются. А придя к себе в кабинет, он прочтет в газете, что он уже не министр, что он — никто». Е. Эвельсон присутствовала в 1965 г., как адвокат, на закрытом процессе первого секретаря Бауманского районного комитета партии Галушко. Полноправный хозяин одного из центральных районов столицы, человек, находящийся на полном иждивении государства, живший как при коммунизме, был схвачен за руку при получении взятки в 35 тысяч рублей за содействие в прекращении дела нелегальной фабрики трикотажа. На вопрос судьи: Какие причины толкнули вас на совершение преступления? — подсудимый Галушко ответил: Неуверенность в завтрашнем дне. После смерти председателя Ленинградского городского совета, Николая Смирнова, близкого друга члена Политбюро Фрола Козлова, открыли служебный сейф: в нем нашли пакеты с драгоценностями и крупными суммами денег, принадлежавшие Смирнову и Козлову. Фрол Козлов оставался до смерти членом Политбюро, одним из претендентов на пост генерального секретаря.

Последние месяцы брежневской эпохи прошли под знаком скандала, вызванного арестом группы воров, взяточников, контрабандистов, связанных невыясненными официально узами с дочерью Генерального секретаря ЦК КПСС Галиной Брежневой.

Сознание нелегальности существования, того, что только за пределами закона можно получить все — от предметов первой необходимости до предметов роскоши — важный инструмент воспитания советского человека. Тотальная коррупция дополняется государственной системой доносительства, которая превращает в добродетель слежку за другими во искупление собственных грехов.

Размах коррупции, признание ее государством иллюстрируют распространившиеся с начала 80-х годов особые формуляры доносов. «Сигнальная карточка на лицо допускающее правонарушения», распространяемая в Литве в 1984 г., позволяет назвать имя «правонарушителя», подчеркнуть совершаемое им преступление, из готового списка и переслать в милицию. В формуляре говорится: «Подпись инициатора карточки не обязательна». Доносчик — «инициатор карточки» — может остаться анонимным. Представляет интерес перечень «нарушений», которые предлагается «сигнализировать»: «проживает на случайные заработки, нетрудовые доходы, уклоняется от уплаты алиментов, долгов по гражданским искам, уклоняется от органов следствия, правосудия, нигде не работает, ранее судим, не занимается воспитанием детей, пьянствует, употребляет наркотические вещества, совершает преступления и иные правонарушения общественного порядка и правил социалистического общежития».

Подавляющее большинство граждан Советского Союза может быть объектом «сигнальной карточки», либо — при желании — «инициатором», донеся на соседа. Практика «сигнальных карточек» увеличивает число «народных контролеров» в десятки раз. Поощрение доносительства приносит иногда неожиданные — слишком хорошие, сверхплановые результаты. Бакинский рабочий вынужден был жаловаться на поток доносов, заливший милицию и КГБ. Тем более, что — как огорчалась газета — «многие доносы не имеют ничего общего с „бдительностью“», будучи простым сведением личных счетов.

Новосибирский документ констатирует, что «социальный тип работника», формируемый «в настоящее время в СССР» не соответствует ни «стратегическим целям развитого социалистического общества, ни технологическим требованиям современного производства». Документ перечисляет качества «советских работников»: «Низкая трудовая и производственная дисциплина, безразличное отношение к выполняемому труду, низкое качество работы, социальная инертность, низкая самоценность труда как средства самореализации, ярко выраженные потребительские ориентации» невысокий уровень нравственности. Достаточно напомнить о широких масштабах деятельности так называемых «несунов», распространении различных «теневых» сделок за общественный счет, развитии «левых» производств, приписок, «выведении» заработной платы независимо от итогов труда».

Документ, оглашенный в апреле 1983 г., подчеркивает, что эти качества — стандартные грехи советского человека — присущи работникам, характер которых складывался «в последние пятилетки», т. е. в брежневскую эпоху, охватившую почти четыре пятилетки. Вывод, сделанный авторами документа, можно рассматривать как донос на деятельность умершего генерального секретаря новому генеральному секретарю. Точная, безжалостная оценка вырабатываемой «советским социальным механизмом» продукции — Советского Человека, не должна вводить в заблуждение. Сотрудники Сибирского института экономики и организации промышленного производства демонстрируют в «закрытом документе» свой высокий профессиональный уровень и предлагают «совершенствовать социальный механизм» испытанными методами — укреплением дисциплины, повышением «социальной активности» и ограничением «потребительских ориентации». Советские экономисты отлично знают, что пороки советской экономики являются достоинствами советской политической системы.

Круг замыкается: особой формой коррупции становится разрешение говорить — в узком кругу, среди посвященных — о недостатках, в том числе — о коррупции.

 

Воспитание

Зачем народу, чтобы его воспитывали? Какая дьявольская нужна гордыня, чтобы навязать себя а воспитатели!… Стремление к образованию народа подменили лозунгом об его воспитании.
Надежда Мандельштам

Первый пятилетний план, утвержденный в 1929 году, официально начался в 1928 г. 13 октября 1928 г. Известия сообщили: «В нашей системе научного планирования одно из первых мест занимает вопрос о плановой подготовке новых людей — строителей социализма. Наркомпрос создал уже для этого специальную комиссию при Главнауке, — комиссию, которая объединит разрозненную работу педагогических, психологических, рефлексологических, физиологических, клинических институтов и лабораторий, организует по единому плану их усилия по изучению развивающегося человека, вольет это изучение в русло практического обслуживания задач социалистического воспитания и социалистической культуры». Было естественно, что важнейшим объектом «социалистического воспитания» становится ребенок. Выступая на Тринадцатом съезде партии (1924), Бухарин объявляет: «Судьба революции зависит сейчас от того, насколько мы из молодого поколения сможем подготовить человеческий материал, который будет в состоянии строить социалистическое хозяйство коммунистического общества».

Школа

Начальным этапом обработки «человеческого материала» была школа. В числе первых актов советского правительства было уничтожение старой системы образования. Чтобы построить новую школу, — писал В. Лебедев-Полянский, один из руководителей наркомпроса, — надо убить старую школу. Радикальность «Положения о единой трудовой школе», закона, принятого в ноябре 1918 г., не уступала радикальности Октябрьского переворота. Ликвидировались все «атрибуты старой школы»: экзамены, уроки, задания на дом, латынь, ученическая форма. Управление школой передается в руки «школьного коллектива», в который входят все ученики и все школьные работники — от учителя до сторожа. Отменяется слово «учитель» — он становится «школьным работником», шкрабом. Непосредственное руководство осуществляется «школьным советом», включающим всех «шкрабов», представителей учеников (с 12-летнего возраста), трудового населения и отдела народного образования.

«Новая школа» решительно отвергла старые методы обучения, обратившись к наиболее современным педагогическим теориям, как русским, так и иностранным. В частности, большим успехом пользуются книги американского философа Джона Дьюи, которые в большим количестве переводятся на русский язык. Советская школа 20-х годов — самая передовая в мире — по методике преподавания, по формам самоуправления. Педагоги-революционеры предвидят в скором времени полную победу: «Государство отмирает. Мы переходим из царства необходимости в царство свободы… В той же степени меняется значение педагогики… Познание человека и способность воспитывать человека приобретают решающее значение…» Школа, — утверждают теоретики-марксисты, — возникла вместе с государством, вместе с ним она исчезнет. Она станет местом игры, клубом. Ее заменят: коммунистическая партия, советы депутатов, профсоюзы, заводы, политические собрания, суды.

Авторы революционных педагогических теорий были убеждены в том, что «новое» и «революционное» — синонимы, что революционное тождественно новому и наоборот.

В конце 20-х годов они обнаруживают, что ошибались. Государство не собирается отмирать. Оно начинает крепнуть с каждым днем: Сталин не жалеет для этого усилий. Одновременно меняется отношение к школе. В 30-е годы ей возвращаются все атрибуты «схоластической феодальной школы». Все эксперименты в области методов и программ обучения объявляются «левацким уклоном» и «скрытым троцкизмом». Знаком разрыва с политикой строительства «новой школы» была замена на посту наркома просвещения Анатолия Луначарского (занимавшего этот пост с ноября 1917 г.) партийным деятелем, долгие годы занимавшим должность начальника Политуправления Красной Армии, Андреем Бубновым.

Поворот был на 180°: вместо самоуправления — единоличная власть директора и «твердая дисциплина», вместо коллективной формы обучения («бригадный метод») — традиционные классы, уроки, расписание. В 1934 г. вводятся «стабильные» учебные планы и «стабильные учебники»: по всему Советскому Союзу все школы в одно и то же время учат то же самое по тем же самым учебникам. По каждому предмету вводится один учебник, утверждаемый ЦК.

Поворот на 180° не означал изменения цели. И Луначарский, и Бубнов были старыми большевиками, знавшими чего они хотят. Спор о характере школы касался не принципа, но методов, техники обработки человеческого материала. Основная проблема заключалась в необходимости сочетать воспитание нового человека и его образование. В первые послереволюционные годы революционная школа была необходима, в первую очередь, как инструмент разрыва с прошлым. разрушения дореволюционных общественных связей. В 1918 г. на съезде работников народного просвещения было сказано ясно и недвусмысленно: «Мы должны создать из молодого поколения поколение коммунистов. Мы должны из детей — ибо они подобно воску поддаются влиянию — сделать настоящих, хороших коммунистов… Мы должны изъять детей из-под грубого влияния семьи. Мы должны их взять на учет, скажем прямо — национализировать. С первых же дней их жизни они будут находиться под благотворным влиянием коммунистических детских садов и школ. Здесь они воспримут азбуку коммунизма. Здесь они вырастут настоящими коммунистами».

По мере созревания советской системы, в сталинскую эпоху, когда с помощью режущих, колющих, стреляющих инструментов моделировался новый мир, менялся облик школы. «…Интересы государства и школы, — пишет советский историк, — слились воедино, идея автономии школы приобрела контрреволюционный характер…» Изменились родители, родилась советская семья и государство берет ее на службу, как помощника в деле воспитания молодежи. Цель остается прежней. Проф. Медынский, один из активнейших педагогов сталинского времени, повторяет в 1952 году формулу 1918 года почти без изменений: «Советская школа, в том числе и начальная, воспитывает своих учащихся в духе коммунистической морали». Проходит четверть века и опять: «Центральной задачей воспитательной работы является формирование у молодежи коммунистической нравственности». Цитата из Ленина дополняет неизменную формулу: «В основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма. Вот в чем состоит и основа коммунистического воспитания, образования и учения». В преамбуле проекта ЦК КПСС о направлениях реформы советской школы, опубликованного в январе 1984 года, утвержденного ЦК и Советом министров в апреле того же года, цитировались указания Ю. Андропова: «Партия Добивается того, чтобы человек воспитывался у нас не просто как носитель определенной суммы знаний, но прежде всего — как гражданин социалистического общества, активный строитель коммунизма…» Закон о школе, утверждавший проект ЦК, заканчивается указанием: «Повысить авангардную роль и ответственность учителей-коммунистов за коренное улучшение качества обучения и коммунистического воспитания подрастающего поколения».

Советская школа была самой революционной в мире, затем она стала самой реакционной, и наиболее консервативной в мире. Но ни на минуту партия не упускала из виду цель: создание Нового человека. Школа на всем протяжении советской истории остается могучим инструментом достижения этой цели. В 20-е годы, когда для обучения используются самые передовые для того времени педагогические теории (прежде всего западные), виднейшие советские педагоги утверждают: без коммунизма нам не нужна грамотность.

Необходимость обладания «определенной суммой знаний», как выражался Андропов, не отрицалась: практическая нужда в них была очевидна. Но обучение «знаниям» носило всегда вторичный характер, было, как бы, необходимым злом, дополнительным элементом воспитания, убеждения, формирования. История советской школы может рассматриваться как история поисков наилучшего сочетания воспитания и образования, как история разработки технических методов, позволяющих превратить образование в носителя воспитания, пронизать все учебные предметы «идейностью».

Автор «методики политграмоты», обязательной в начале 20-х годов, настаивал на возможностях, скрытых, например, в арифметике. Учителям предлагалось строить задачи так: «Восстание парижского пролетариата с захватом власти произошло 18 марта 1871, а пала парижская коммуна 22 мая того же года. Как долго существовала она?» Автор методики добавляет: «Естественно, что в этом случае арифметика перестает служить оружием в руках буржуазных идеологов». Во второй половине 50-х годов в ученом труде о сказках указывались направления их «правильной трактовки» при работе с детьми: «В сказках о животных правдиво показана исконная классовая вражда между угнетателями крепостными и угнетенным народом… „Баба-яга“, „хозяйка“ леса и зверей, изображена, как настоящий эксплуататор, угнетающий своих слуг-зверей…» В конце 70-х годов в методическом пособии академик И. Кикоин, говоря о теории относительности, подчеркивал ее значение тем, что «В. И. Ленин, не будучи физиком, глубже понял значение теории относительности А. Эйнштейна для физики, чем многие крупные ученые того времени…»

Подкрепление авторитета А. Эйнштейна всемогущим авторитетом В. И. Ленина наиболее выразительный пример подчиненности «знания» — «идейности». Дело не только в том, что «Материализм и эмпириокритицизм», в котором, якобы, Ленин «понял значение теории относительности», был написан в 1908 г., опубликован в 1909 г., а первая статья Эйнштейна была опубликована в 1905 г., но в окончательном виде его теория была изложена только в 1915 г. Дело не только в том, что Ленин не упоминает Эйнштейна, ибо не знает его в 1908 г. В 1953 г. теория Эйнштейна считалась антинаучной», в 1954 г. автора теории относительности упрекали в том, что «под влиянием махистской философии» он дал «извращенное, идеалистическое толкование» своей теории. Только в 1963 г., через десять лет после смерти Сталина, «Философский словарь» объявляет, что «теория относительности целиком подтверждает идеи диалектического материализма и те оценки развития современной физики, которые были даны Лениным в «Материализме и эмпириокритицизме». В 1978 г. объявляется, что значение теории Эйнштейна определяется прежде всего тем, что Ленин первым обнаружил ее значение.

Задача, поставленная перед советской школой, объясняет живейший интерес, который проявляется с начала 20-х годов к физиологии и психологии, как инструментам воспитания, убеждения. Поскольку «главным практическим вопросом», выдвинутым новым общественным строем, был «вопрос об изменениях массового человека в процессе социалистического на него влияния», постольку вопрос этот являлся «педологическим»: «Именно в детстве в эпоху развития, роста человека среда оказывается наиболее могущественным, решающим фактором… определяющим все основные перспективы дальнейшего бытия человека». В поисках «энергичного ускорения нашей творческой изменчивости», педологи в первую очередь обращаются к учению физиолога Ивана Павлова об условных рефлексах, потому что «центр этого учения в внешней среде и ее раздражителях».

Воспитатели мечтают об использовании новейших достижений советской науки, которая в 20-е и 30-е годы активно ищет возможности переделки психологии и физиологии человека. Ученые и псевдо-ученые объявляют о чудесных открытиях и «открытиях», которые дают возможность вернуть молодость, начать изготовление — на конвейере — социалистического человека. Повесть Михаила Булгакова «Собачье сердце», написанная в 1925 г. и никогда не опубликованная в СССР, хорошо передает атмосферу времени — ожидания чуда, эликсира молодости, вечной жизни. Александр Богданов, философ и врач, один из основателей русской социал-демократической партии, умирает в 1928 г. в результате неудачного опыта по переливанию крови, сделанного для доказательства возможности омолаживания и теории о всеобщем братстве людей. Исследовательский институт был передан в распоряжение проф. Казакова, объявившего, что он нашел чудодейственное лекарство — лизаты. В 1938 г. И. Казаков, арестованный по делу Бухарина и обвиненный в убийстве председателя ОГПУ Менжинского, был расстрелян. Из его показаний следует, что он лечил своими волшебными лизатами прежде всего советских руководителей. В 1937 г. наркомздрав создал в Ленинграде клинику восточной медицины на 50 коек, способную обслуживать 200–300 пациентов в месяц. Быть может, лучшим свидетельством, характеризующим атмосферу ожидания чуда, веры в него, было имя руководителя новой клиники — специалиста по тибетской медицине — доктор Бадмаев. Это же имя носил один из предшественников Распутина при царском дворе — монголо-бурятский врачеватель Бадмаев.

Различие между Жамсарыном Бадмаевым, который чудесными травами лечил царскую семью, и доктором Н. Н. Бадмаевым, советским врачом, лечившим «трудящихся СССР», было в том, что последний работал «по плану» и на основе «материалистической философии».

Условные рефлексы, лизаты, тибетские травы, изучение «мозгового барьера» — подлинная наука и шарлатанство прекрасно уживались, если делали своей отправной точной утверждение о прямой связи между внешней средой и психикой, если обещали воздействуя на внешнюю среду переделать психику человека. В этой атмосфере появление крупнейшего из шарлатанов двадцатого века — Т. Лысенко — было неизбежно. Если бы замечательная идея переделать природу на основании учения Сталина не пришла в голову агроному в Гяндже, она бесспорно пришла бы кому-нибудь другому. Эта идея носилась в воздухе, была необходима, она выражала дух времени, суть «рациональной» советской идеологии.

Талантливый психолог А. С. Выготский обосновывает роль воспитателей в обществе, развивая теорию И. Павлова о второй сигнальной системе — промежуточной структуре, которая фильтрует стимулы-сигналы физического мира. Мозг ребенка или человека только что обученного грамоте, — объяснял Выготский, — обуславливается взаимодействием стихийных и нестихийных концептов. Авторитарная воспитательная система, питая ум объекта организованными концептами, позволяет оформлять и контролировать стихийные элементы.

Вывод из всех этих теорий был очевиден: возможность обработки человеческого материала научно доказана, ее следует начинать как можно раньше. Доктор Залкинд констатирует в конце 20-х годов, что в СССР «вскрыты совершенно новые, богатейшие педагогические возможности в яслевом возрасте, — возможности неизвестные западной яслевой практике». Он продолжает: «Не менее богатый и не менее оптимистический материал по вопросу об изменчивости доставил советской педологии дошкольный возраст… Появился новый дошкольник, растущий при нашей педагогической целеустремленности». А. Луначарский категоричен: «Мы знаем, что развитие тела ребенка, включая нервную и мозговую систему, является действительным объектом нашей работы… Человек представляет собой машину, которая функционирует таким образом, что вырабатывает то, что мы называем правильными психическими Феноменами… Человек… это кусок организованной материи, которая думает, чувствует, видит и действует».

В последующие десятилетия произошли немалые внешние изменения: в 1936 г. была ликвидирована педология, объявленная «буржуазной антинаукой», вычеркнуты из памяти многие имена корифеев педагогики, психологии, физиологии и биологии — знаменосцев науки сталинского периода, исчезла присущая послереволюционной эпохе откровенность мечты о чуде. Постоянным остается стремление обрабатывать ребенка, начиная воздействие как можно раньше. Устав детского сада, утвержденный в 1944 г., гласит: «Воспитывать любовь к советской Родине, к своему народу, его вождям, Советской Армии, используя богатства родной природы, народного творчества, яркие события в жизни страны, доступные пониманию детей». Новая «Программа дошкольного воспитания в детском саду», одобренная в 1969 г., предлагает уделять внимания «формированию с малых лет таких важных моральных чувств, как любовь к Родине, советскому народу, основоположнику Советского государства В. И. Ленину, уважительного отношения к трудящимся разных национальностей».

Продолжаются интенсивные «психофизиологические и педагогические исследования» детей раннего возраста, свидетельствующие «о больших познавательных возможностях детей двух первых лет жизни», о роли «ориентировочных рефлексов». В Институте дошкольного воспитания Академии педагогических наук ведутся специальные психологические и психолого-педагогические исследования развития эмоциональных процессов в дошкольном возрасте, «их значения для формирования общественных мотивов поведения».

Внешние изменения, происходившие в области воспитания в первой половине 30-х годов, точно отражавшие процесс строительства социалистической утопии, знаменовали переход к новой технике обработки человеческого материала. Главным направлением становится не изменение среды, которое повлекло бы за собой изменение человека, но тренировка, которую, как обиженно писал А. Залкинд, «злейшие враги называют дрессировкой детей».

«Дрессировка, методы гипнотического, террористического давления на детей» были точным определением техники, используемой советской педагогикой. Постепенно, с начала 30-х годов, техника воспитания совершенствуется. Меняется отношение к идеологии: она перестает быть системой взглядов, основанных на определенных незыблемых понятиях, и превращается в систему сигналов, излучаемых Высшей Инстанцией. Исчезает необходимость в «вере»: истребление «идейных марксистов» в годы террора сигнализировало начало новой эпохи.

Великолепной иллюстрацией неограниченных возможностей, которые открылись перед педагогикой, может быть песенка, которую поют дети в яслях, едва научившись говорить. Два десятка лет советские дети пели: «Я маленькая девочка, играю и пою. Я Сталина не знаю, но я его люблю». В середине 50-х годов текст был изменен: «Я маленькая девочка, играю и пою. Я Ленина не знаю, но я его люблю». Значение имеет выражение любви к неизвестному божеству, не имеет никакого значения его имя.

Метод тренировки (или дрессировки) требует неустанного повторения одних и тех же движений — или слов. Необходима также модель, демонстрирующая правильные движения, говорящая: делай как я! После поколения, натренированного на модели Сталина, растут поколения, тренируемые на модели Ленина. Сигнал — «Ленин» — поступает в мозг советского ребенка сразу же после рождения. Открыв глаза он видит портреты Вождя, среди первых звуков — имя Вождя, среди первых слов — после слова «мама» — «Ленин». «Когда приходит в первый класс простой веснушчатый мальчишка, он это слово первый раз читает в самой первой книжке». Так, совершенно точно, констатирует поэт М. Дудин подлинный факт: первое слово, прочитанное советским ребенком — Ленин. Рекомендательный список книг для чтения для школьников первых восьми классов озаглавлен: «Ленин — партия — народ — революция». Первая рекомендованная книга: «Жизнь Ленина». Избранные страницы прозы и поэзии в 10 томах. В списке, насчитывающим 78 страниц, десятки книг о Ленине: стихи, проза, пьесы, воспоминания.

Тысячи анекдотов, высмеивающих обожествление Вождя, это попытка вырваться из гипнотического сна, в который погружают советского человека. Но и высмеивающие Ленина анекдоты имеют своим сюжетом Ленина. Культовая модель позволяет создать ритуал поклонения, который остается неизменным, в котором имя наследника Ленина может заменяться как отработанная деталь машины. Девятнадцатый съезд Комсомола (1982) заверил партию, что «будет растить сознательных борцов за коммунистические идеалы, воспитывать ребят на примере жизни и деятельности великого Ленина…», добавив: «Ярким примером беззаветного служения делу коммунистического обновления мира является для нас жизненный путь верного продолжателя дела великого Ленина, выдающегося политического и государственного деятеля современности, неутомимого борца за мир и социальный прогресс, мудрого наставника молодежи товарища Леонида Ильича Брежнева». Ровно через два года молодой рабочий московского завода заверял нового генерального секретаря: «У нас есть с кого брать пример, у кого учиться… Перед нами Ваш яркий жизненный путь, Константин Устинович». Назвать жизненный путь К. У. Черненко «ярким» — возможно самая большая гипербола с тех времен, когда Сталин был назван величайшим гением всех времен и народов. Но молодой рабочий не искал гипербол, сравнений, он не выражал собственных чувств — он участвовал в ритуале.

Вождь — основная модель, основной образец. По его образу и подобию создаются работниками культуры — писателями, кинематографистами, художниками и т. п. — уменьшенные модели — положительные герои. ЦК КПСС в очередном постановлении («О творческих связях литературно-художественных журналов с практикой коммунистического строительства») дает все тот же заказ: «Новые поколения советских людей нуждаются в близких им по духу и времени положительных героях».

Особое место в галерее положительных образцов занимают герои детской литературы. Детские писатели воспевают мальчиков и девочек, готовых на подвиг, совершающих героические поступки, жертвующих собой ради Родины. Детей убеждают в необходимости уничтожать врага и умирать. Автор очерков по истории советской детской литературы подчеркивает исключительное достоинство творчества классика литературы для детей Аркадия Гайдара: «впервые в детской литературе Гайдар вводит в книгу, повествующую о советском детстве, понятие «измены». Павлик Морозов стал первым положительным героем детской советской литературы, ибо он разоблачал «измену» (отца) и погиб, выполнив свой долг. Отмечая 50-летие со дня смерти юного отцеубийцы «Комсомольская правда» подчеркивала значение «легендарного подвига» в деле воспитания советских детей и взрослых. Через полвека после рождения «легенды» о Павлике, журнал «Юность» опубликовал повесть Е. Марковой «Подсолнух», рассказывающую о молодом, талантливом художнике, который служит пограничником. Заметив с вышки уходившего за границу врага (никто другой «нарушать» границу не может), советский пограничник прыгает: «Он прыгнул на ту ненавистную спину, чувствуя в себе сто лошадиных сил. Услышал чужое прерывистое дыхание и стиснул зубы на соленой шее». Юноша разбивается насмерть, но выполняет свой долг. Перед смертью, в больнице, он сознает, что поступил совершенно правильно, что иначе советский человек поступить не мог. Женщина-врач, пришедшая к умирающему, выражает общие чувства: «То, что он сделал, достойно самых высоких слов…»

Галилей в пьесе Брехта говорит: несчастна страна, которая нуждается в героях. Если согласиться с этим, то нет сомнения, что Советский Союз — самая несчастная страна в мире. Не только потому, что ей нужно бесчисленное количество героев — популярная песня гласит: когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой. Несчастье страны определяется прежде всего тем, каких героев она хочет иметь. Советских детей, молодежь учат на примерах героев-солдат и героев-полицейских. В 1933 г. Горький с удовлетворением отмечал: «…Мы начинаем создавать красноармейскую художественную литературу, которой нигде не было — и нет». Сегодня миллионными тиражами выходят книги о войне, разведчиках, милиционерах, работниках «органов». О них рассказывают кино- и телефильмы, пьесы, песни, картины, скульптуры. В Центральном музее МВД СССР специальная экспозиция посвящена А. М. Горькому, объявленному шефом милиции и «органов». Вдохновленные этими героями, школьники участвуют в регулярно организуемых военно-спортивных играх «Орленок» и «Зарница». В организации и проведении этих игр участвуют: ЦК ВЛКСМ, министерство обороны, министерство просвещения, министерство высшего и среднего специального образования, Госкомитет по профтехобразованию, ЦК ДОСААФ СССР, Спорткомитет СССР, Союз общества Красного Креста и Красного Полумесяца СССР.

В «Зарнице» участвуют школьники младших классов (первый — седьмой), в «Орленке» — ученики старших классов (восьмой — десятый). В 1984 г. в «военно-спортивной игре „Орленок“ участвовало 13 миллионов школьников»: они соревнуются в стрельбе, метании гранаты, преодолении заграждений, преодолении местности пораженной атомным взрывом (в специальном защитном костюме), в военной маршировке. «Орлята», сообщает советский журналист с восторгом описывающий «игру», «изучают историю Советских Вооруженных Сил, занимаются тактической подготовкой…» В «Зарнице» и «Орленке» участвуют и мальчики, и девочки.

Командование военными играми (профессиональные военные в генеральских чинах), кроме «Орленка» и «Зарницы» регулярно проводит, начиная с 1973 г.: в октябре — юнармейское троеборье, в ноябре-декабре — конкурс «Дружные и сильные», в январе-феврале — операцию «Дорогой героев», в марте — операцию «Защита», в апреле — операцию «Снайпер», в мае — «Дельфин».

«Военно-патриотическое воспитание» начинается с яслей, продолжается в детском саду и в школе, — оно составляет важнейший элемент советской системы воспитания и образования. «Основная образовательно-воспитательная задача советской школы, — говорится в работе, подготовленной сотрудниками Академии педагогических наук СССР, — сформировать у молодого поколения марксистско-ленинское мировоззрение, воспитать убежденных материалистов, стойких борцов за мир». Ответственнейшая задача — пропитать каждый учебный предмет «системой основных мировоззренческих идей». Методистам вменяется в обязанность помнить о необходимости «воспитания в процессе обучения и подчеркивать «идейную направленность» каждого учебного предмета.

Достаточно сравнить методические указания, отделенные четвертью века, чтобы обнаружить их непоколебимое постоянство. В 1952 г.: «Курс истории имеет большое воспитательное значение — подводит учащихся к марксистско-ленинскому пониманию истории». В 1977: «Особое значение для воспитания в школе имеет цикл историко-обществоведческих гуманитарных наук. В школе закладываются основы научного понимания развития общества, марксизма-ленинизма». Совершенно очевидно, что гуманитарные науки особенно удобны для внедрения в них идейности». Но советские методисты не забывают и естественных наук. В 1952 г. указывалось: «С 1949 г. преподавание анатомии и физиологии человека в значительной степени перестроено на основе учения великого русского физиолога И. П. Павлова, а преподавание основ дарвинизма строится на учении И. В. Мичурина». В 1977 г.: «Изучение цикла биологических дисциплин влечет за собой убеждение в отсутствии в природе божественного начала, помогает формированию твердой атеистической позиции». В 1952 г. в числе главнейших задач курса химии: «Ознакомить учащихся с научными основаниями химических производств и с ролью химии в военном деле; содействовать развитию у учащихся материалистического мировоззрения». В 1977 г.: школа должна познакомить с основами ядерной физики и химии, которые дают возможность школьнику, «глубоко обдумывающему эти явления не прибегать к гипотезе бога… Физика и математика… это не только техника, но и экономика, это и производительность труда; следовательно, это и общественная категория, имеющая прямое отношение к строительству коммунизма». В 1984 г., уже после утверждения нового закона о школе, подчеркивается: «Весь учебный процесс должен в гораздо большей мере стать носителем мировоззренческого содержания. Задача эта решается в процессе преподавания практически всех предметов и гуманитарного, и естественного цикла».

Особый характер советского образования, которое прежде всего является воспитанием, определяет «новый психолого-дидактический подход к изучению учебной программы». В его основе дедуктивный метод изложения материала. Советская педагогическая наука установила, что «более раннее теоретическое обобщение получаемых знаний делает обучение более осознанным…» Все «обобщения», все исходные теоретические данные «опираются на марксизм-ленинизм». Метод обучения состоит в изложении материала «от известного» к «известному»: от марксистско-ленинских обобщений к марксистско-ленинским фактам. Таким образом устраняются возможности самостоятельного мышления, вопросы, сомнения. От советских школьников требуется — «для повышения теоретического уровня образования» — изучение «произведений классиков марксизма-ленинизма, важнейших документов КПСС и советского государства, международного коммунистического и рабочего движения на уроках истории, обществоведения, литературы и других предметов».

За этим перечнем «теоретических текстов» скрываются речи очередных генеральных секретарей, очередные постановления ЦК. «Повышение теоретического уровня» сводится в конечном счете к заучиванию актуального политического словаря.

Демонстрацией универсальности методов формирования советского человека был анализ польских школьных учебников, сделанный в 1980 г. Богданом Цивинским. Он выделил четыре переплетающиеся идеологические задачи, выполняемые учебниками: формирование марксистского взгляда на мир, человека, общество, культуру, экономику и различные исторические и современные социальные проблемы; атеизация сознания; подчинение исторической и актуальной информации русским и советским интересам; всестороннее представление современного польского государства, как социалистической родины, единственного безусловно достойного объекта подлинных патриотических чувств.

Английский историк Сетон-Уотсон с неукротимым оптимизмом констатировал в 1975 г.: «Рост материального благополучия /в СССР — М.Г./… сопровождался быстрым развитием образования на всех уровнях… Следовавшие одно за другим поколения молодых людей учились думать». Английский историк не учитывал, что советский метод обучения имеет целью помешать школьникам думать.

Поскольку партия руководит школой, ЦК КПСС подготовил проект школьной реформы, утвержденный в апреле 1984 г. Но даже КПСС не может обойтись в школах без учителей, «ваятелей духовного мира юной личности», как говорится в законе о школе. Роль учителя, как инструмента проведения партийной политики, как «ваятеля» советского человека, объясняет его положение в обществе. «Социологические исследования свидетельствуют, что престиж учительской профессии среди молодежи недопустимо низок», — с горечью констатировал в 1976 г. советский учитель. В повести Вениамина Каверина «Загадка», опубликованной в 1984 г., учительница жалуется: «…Я, например, в незнакомом обществе, где-нибудь на пляже, стесняюсь признаться, что я учительница. Бывают профессии престижные: директор обувного или продовольственного магазина, художник, товаровед, артист, заведующий гаражом. А преподавание — профессия, которая, увы, не вызывала уважения». Учительница знает причины неуважения к ее профессии: «Учителям не доверяют». Есть и другие причины: низкая зарплата, очень большая занятость, потеря авторитета у школьников. Главная — недоверие к педагогу. Оно рождено прежде всего тем, что дети понимают: учитель говорит им неправду. Хорошо понимают это и учителя. «…Я поступила бы честно, — говорит героиня Каверина, — если бы оставила преподавание, которое я люблю, потому что учить надо прежде всего правде, а уже потом географии или физике». Невозможность «учить правде» вынуждает лгать, лицемерить, обманывать. Учительский обман очевиден для всех школьников, начиная с самых младших классов, ибо он выражается прежде всего в том, что отметки ученикам ставятся не в зависимости от их знаний, а от нужд выполнения плана успеваемости. Работа преподавателя оценивается в зависимости от процентов плана успеваемости. Так же оценивается работа класса, школы, района, области, республики. «Принцип количественного подведения итогов, — пишет московский учитель Г. Никаноров, — насажден у нас сверху донизу». Французский министр просвещения, посетив Москву, пришел в восторг, обнаружив, что «второгодничество практически в советской школе не существует, его уровень не превышает 1%». Наблюдение было совершенно точным, министр не понимал, однако, что наблюдает эффект планификации. В самом начале учебного года, — сообщает московский учитель, — «процент успеваемости поднимается нередко до девяноста девяти с десятыми…» Учитель, следовательно, обязан ставить удовлетворительные, а еще лучше — хорошие отметки даже тем ученикам, которые ничего не знают, чтобы не сорвать выполнения плана классом, школой, районом, республикой.

Выдвижение в качестве первой «педагогической» задачи выполнения плана влечет за собой намеренное снижение уровня обучения, рассчитанного не на хороших, а на неуспевающих учеников. В основе этой политики не только «планификация» всей жизни страны, но и педагогическая концепция, сформулированная еще Макаренко: «А. С. Макаренко неустанно повторяет мысль о том, что смысл педагогической работы не в выявлении той или иной направленности ребенка, определяющейся ее индивидуальными, в том числе и биологическими потребностями, а в общем процессе организации детской жизни, общественных и коллективных отношений, в ходе которых личность ребенка формируется». Перед советскими педагогами ставится задача разъяснять учащимся, что «сохраняется потребность в таких видах труда, которые нельзя назвать интересными и творческими, но которые абсолютно необходимы…» Педагоги обязаны разъяснять, что государство определяет, кто будет выполнять «интересный», а кто — «необходимый» вид труда.

Неуважению к преподавательскому труду способствует очень низкая зарплата. В повести Марии Глушко «Возвращение» учитель горько шутит: «Поскольку зарплата у нас небольшая и украсть нам нечего, мы… вынуждены жить богатой духовной жизнью. Конечно, мы могли бы брать взятки, да никто не дает». Последняя фраза должна вызывать улыбку советского читателя, хорошо знающего, что взятка не остановилась на школьном пороге, что учителя включены в магический круг дающих и получающих взятки.

Поступление в школу, первый шаг из семьи в жизнь, сталкивает ребенка с реальностями советской системы. В еще большей степени, чем знания, которые дает педагог, поседение педагога становится важнейшим фактором воспитания — началом тренировки советского человека. Личные качества учителя: честность, любовь к профессии, талант, желание хорошо делать свое дело не могут существенно воздействовать на ход системы. Едва система ощущает хотя бы малейшее сопротивление — она выбрасывает помеху. Владимир Тендряков, писатель, внимательно следивший за советской школой, посвятил повесть «Чрезвычайное» скандалу, возникшему в маленьком провинциальном городе, когда обнаружилось, что преподаватель математики верит в Бога. Он никогда ни слова не сказал своим ученикам о религии, его предмет никакого отношения, казалось бы, к религии не имел. Его вынудили уйти из школы, ибо своим присутствием он мешал «системе», свидетельствовал о возможности выбора. Он мешал «тренировке».

Школьник, несмотря на личные желания педагога, воспринимает учителя, как нож в руках государства, как исполнителя приказов, вынуждающих его лгать, лицемерить. Дети видят, что за эту мучительно тяжелую работу он получает мизерное вознаграждение, не имеет авторитета в обществе. Так начинается жизнь.

Все дети неизбежно становятся взрослыми. Студенты хорошо еще помнят школу, их отношение к профессорам окрашено их отношением к учителю. В множестве повестей и романов о студентах в центре конфликта — проблема измены профессору. Студенты предают своих профессоров — донося на них, разоблачая их на собраниях — под нажимом партии, обнаружив, что это единственная возможность сделать карьеру. Для советских писателей — Д. Гранина, Ю. Трифонова, И. Грековой, В.Тендрякова, В.Гроссмана — измена профессору это символ системы, давящей на человека. В этом конфликте есть также и месть учителю, который предавал ученика с первого класса школы.

Слово «реформа» употребляется в советском словаре — по отношению к советской системе — очень редко. Постановления ЦК КПСС и Совета министров, касающиеся разного рода изменений, употребляют оптимистические выражения: «повысить», «улучшить», «расширить», «укрепить» и т. п. Подчеркивая значение изменений в школьной системе, утвержденных законом, принятом в апреле 1984 г., их назвали «реформой общеобразовательной и профессиональной школы». Апрельская реформа создает «школу в условиях совершенствования развитого социализма», школу двадцать первого века: «Речь идет о том, чтобы советская школа могла растить, учить, воспитывать юные поколения, с более точным учетом тех условий, в которых им предстоит жить и работать через 15—20 лет и далее — в грядущем двадцать первом веке».

Закон о школе точно регистрирует состояние советской системы после семи десятилетий существования и мечты ее руководителей о будущем. Направления школьной реформы свидетельствуют о решении входить в двадцать первый век задом, наглухо загородившись от всего нового, что может нарушить энтропию советской системы, тотальную власть партии. С поразительной непреклонностью новый закон о школе подтверждает стратегическую цель: «Незыблемой основой коммунистического воспитания учащихся является формирование у них марксистско-ленинского мировоззрения». Реформа определяет новые тактические направления достижения цели, учитывая «грядущий двадцать первый век». Она регистрирует неполную удачу советской системы воспитания.

Главная задача, которая ставится перед школой, состоит в «формировании у подрастающего поколения осознанной потребности в труде». Для выполнения этой задачи, удивительной в государстве, рожденном пролетарской революцией и руководимой партией рабочего класса, закон обязывает школу «обеспечить тесную взаимосвязь изучения основ наук с непосредственным участием школьников в систематическом, организованном, посильном, общественно полезном, производительном труде».

Меняется структура школы. Обучение начинается с шести вместо семи лет. Снижение возраста поступления в школу связано, бесспорно, с желанием начать обработку ребенка как можно раньше. С этой целью вводится новая структура: начальная школа (первый — четвертый классы), неполная средняя школа (пятый — девятый классы), полная средняя (десятый — одиннадцатый классы). Вместо обязательного десятилетнего обучения, существовавшего до сих пор, вводится девятилетнее обучение и дополнительное — двухлетнее — для тех, кто получает возможность продолжать обучение в высшем учебном заведении. Девятый класс становится порогом, на котором будет производиться отбор: большинство — на производство, меньшинство — в вуз. В связи с реформой число школьников, идущих в профтехучилища или прямо на производство, увеличится примерно вдвое. Следовательно вдвое уменьшится число кандидатов на поступление в вуз. В 1950 г. примерно 80% выпускников средней школы поступали в вуз, в конце 70-х годов — не более 18%. Видимо, и это слишком много — советское государство обнаружило на пороге двадцать первого века, что оно нуждается прежде всего в рабочих. Отбор школьников будет производиться «в соответствии с потребностями народного хозяйства, с учетом наклонностей и способностей учащихся, пожеланий родителей и рекомендаций педагогических советов школ».

Чтобы 15-летние юноши и девушки после 9 классов могли работать на производстве, закон обязывает школу обеспечить овладение школьниками профессии во время обучения, а также предусматривает «обязательное участие школьников в общественно полезном, производительном труде…», в том числе в период летних каникул. Передовая журнала министерства просвещения с удовлетворением отмечала: «Опыт 1981 г. показал, что расширяются масштабы привлечения к общественно полезному труду во время летних каникул учащихся 4–6 и даже 1–3 классов. Эту тенденцию надо поощрять и развивать». Закон о школе сделал «эту тенденцию» обязательной.

Школа, подчеркивает «Правда», будет уделять «особое внимание воспитанию потребности в труде». Следовательно не только учить профессии, но — прежде всего — воспитывать чувство необходимости работать там, куда пошлет партия и правительство. Так сливаются воедино две задачи: коммунистического воспитания и профессиональной подготовки.

Третья основная задача — советская школа двадцать первого века должна стоять на трех столпах — усиление «военно-патриотической подготовки». Не удовлетворяясь всем тем, что сделано в этой области, авторы нового закона включают в него параграф из закона о воинской повинности, принятого в 1968 г. Школа получает задание: «Положить в основу военно-патриотического воспитания учащихся подготовку их к службе в рядах Вооруженных Сил СССР, воспитание любви к Советской Армии, формирование высокого чувства гордости за принадлежность к социалистическому отечеству, постоянной его защите. Повысить уровень и эффективность военной подготовки к общеобразовательной и профессиональной школе».

Ни одна школа в мире, не считая, возможно, Ирана Хомейни, не знает военной подготовки, начинающейся в самом раннем детском возрасте. «Военно-патриотическое воспитание» ставит своей целью подготовить будущих солдат к службе в армии, но не менее важной задачей является выработка у школьников с первого класса (с 6 лет по новому закону) солдатских добродетелей, т. е. прежде всего — дисциплины и беспрекословного подчинения приказу, ненависти к врагу, которого называет учитель. В школе резко возрастает роль военрука — преподавателя военного дела.

«Военно-патриотическое воспитание» окрашивает преподавание всех предметов. Новый закон уделяет особое внимание русскому языку в нерусских республиках, требуя «принять дополнительные меры по улучшению условий для изучения наряду с родным языком русского языка, добровольно принятого советскими людьми в качестве средства межнационального общения». Закон требует: «Свободное владение русским языком должно стать нормой для молодежи, оканчивающей средние учебные заведения». Особое внимание русскому языку объясняется не только тем, что он используется как мощный носитель советского мышления, как средство советизации населения, но и прямым требованием армии. Статья закона о русском языке непосредственно отвечает на жалобу маршала Огаркова: «К сожалению, немало еще молодых людей приходит сегодня в армию со слабым знанием русского языка, что серьезно затрудняет их военную подготовку».

Текст закона о советской школе примечателен не только тем, что в нем есть, но и тем, что в нем опущено. В частности, молча санкционируется наблюдавшаяся последние годы тенденция к сокращению учебных часов, предназначенных на преподавание иностранных языков. В 1980—81 учебном году языку отводился в старших классах один час в неделю. Учитывая, что в советских школах изучается только один иностранный язык, очевидно, что это умышленная мера, преследующая целью изоляцию советских граждан от несоветского мира. Необходимое количество специалистов, знающих языки, готовится в специальных учебных заведениях и школах. Наиболее важное умолчание связано с НТР: закон о школе, детально указывающий как усилить идеологическое воздействие на молодежь, как подготовить их к работе на производстве, как воспитать из них солдат, отделывается одной туманной фразой о необходимости «вооружать учащихся знаниями и навыками использования современной вычислительной техники, обеспечить широкое применение компьютеров в учебном процессе». Законодатели говорят о необходимости «вооружать» знаниями новейшей техники в условном наклонении — когда компьютеры будут.

В сентябре 1984 г. «Учительская газета» сообщила, что «компьютеризация советской экономики произойдет через 15 лет», к этому времени школы будут ежегодно выпускать по одному миллиону юношей и девушек, владеющих компьютерной техникой. В 1985 г. школы должны — по плану — получить 1131 компьютеров личного пользования «Агат», изготовленных в СССР.

Отказ от «компьютеризации» школы объясняется принципиальными, идеологическими причинами. Широкий доступ к информации, особые навыки аналитического, самостоятельного мышления, необходимые при работе с новой техникой, идут вразрез со всей системой воспитания и образования в СССР.

Советский журналист утверждающий, что в стране «зрелого социализма» нужны не «личные компьютеры», а только большие машины, признает, что появление компьютеров можно сравнить только с укрощением огня или изобретением алфавита. Но он считает совершенно естественным, что в Советском Союзе огонь, алфавит и компьютеры находятся в распоряжении государства: оно выдает и контролирует спички, буквы, кибернетическую технику. Необходимое число программистов, как и знатоков иностранных языков, всегда может быть подготовлено в специальных заведениях. Программа новой школы упоминает — кроме Маркса, Энгельса, Ленина — имена двух педагогов: Н. К. Крупской и А. С. Макаренко. Эти имена подчеркивают неизменность модели советской школы. Задача воспитания, сформулированная создателем «подлинно научной системы воспитания коммунистической личности», отцом советской педагогики А. Макаренко почти полвека назад, остается основной целью и на будущее: «Мы желаем воспитать культурного советского рабочего. Следовательно, мы должны дать ему образование желательно среднее, мы должны дать ему квалификацию, мы должны его дисциплинировать, он должен быть политически развитым и преданным членом рабочего класса, комсомольцем, большевиком».

Макаренко не уставал утверждать, что армия, армейский коллектив, как он выражался, представляет собой идеальную модель школы, которая воспитывала бы «культурного советского рабочего». Советская школа двадцать первого века должна — на основании закона 1984 г. — достичь идеала: воспитывать рабочих-солдат в духе иерархии, дисциплины, получающих строго необходимые знания в форме, не требующей размышлений и рассуждений, твердо убежденных в неминуемой победе коммунизма. Похожий идеал виделся Гитлеру. Выступая на первомайском празднике в Берлине в 1937 г. он изложил свою программу: «Мы начали прежде всего с молодежи. Со старыми идиотами ничего сделать не удастся /смех в зале/. Мы забираем у них детей. Мы воспитываем из них немцев нового рода. Когда ребенку семь лет, он еще ничего не знает о своем рождении и происхождении. Один ребенок похож на другого. В этом возрасте мы забираем их в коллектив до восемнадцати лет. Потом они поступают в партию, в СА, СС и другие организации, или прямо идут на заводы… А потом отправляются на два года в армию».

Древние римляне твердили, что кто хочет мира, тот должен готовиться к войне. И следуя этому завету, создали мировую империю. Клаузевиц объяснил парадокс: войну начинает всегда тот, кто защищается. Если государство, на которое напал агрессор, не будет защищаться — войны не будет.

Советская школа поставила своей новой задачей усиление подготовки школьников к миру, усиливая их подготовку к войне начиная с 6-летнего возраста.

Семья

Семья находится под защитой государства.
Конституция СССР

«Красный треугольник» — название баллады Александра Галича — лаконичное и исчерпывающее определение политики партии по отношению к семье с первого дня революции. Любовный треугольник — понятие, возникшее, видимо, одновременно с моногамной семьей: он, она, третий (третья). В 1970 г., когда празднование столетия со дня рождения В. И. Ленина достигло пароксизма, среди сотен анекдотов, возникших как противоядие, появилась шутка относительно выпуска в СССР трехспальных кроватей, ибо Ленин всегда с нами. Постоянное присутствие Ленина (Партии) как третьего «угла» определяет особенность «красного треугольника».

Революция, ставившая своей целью переделку не только общества, но — в первую очередь — человека, не могла не рассматривать семью, как важнейший объект атаки. Проникновение в первичную клетку общества, в ее генетическую структуру — было условием достижения цели.

В наступлении на «буржуазную семью» использовалась тактика, знакомая по школьной войне: законодательные меры и идеологическая атака. В числе самых первых актов молодой советской власти (18 и 19 декабря 1917 г.) были законы о гражданском браке (занявшем место церковного) и о разводах. Не было случайностью составление в самую первую очередь кодексов законов о семье (16 сентября 1918 г.) и школе (30 сентября того же года).

В первое послереволюционное десятилетие семья СССР испытывает первый шок. Кодекс о семье и браке 1926 года, развивает положения кодекса 1918 г. до предела (развод, например, может быть произведен по желанию одного лишь супруга, который не обязан извещать другого супруга — достаточно послать в ЗАГС почтовую открытку), подводя законодательный итог революционной ломке семьи и нравов. Кодекс 1926 г. был — по мысли его составителей — последним шагом на пути к окончательному исчезновению семьи как социального института. В 1930 г. «Малая советская энциклопедия», цитируя одного из первых юристов-большевиков П. Стучку, утверждавшего, что «семья является первичной формой рабства», обещала в ближайшее время отмирание семьи — вместе с частной собственностью и государством.

Сознавая невозможность немедленной отмены семьи законом, создатели нового мира приступили к ее разрушению изнутри. «Семья еще не разрушена, — констатирует в 1924 г. педолог А. Залкинд. — Нищее пролетарское государство ни в воспитании, ни в хозяйственном отношении не в силах еще полностью заменить семью, и поэтому семью необходимо революционизировать, пролетаризировать. Роль молодняка в этом вопросе огромная». Наступление на семью велось широким фронтом. Объектами обработки были, в первую очередь, «молодняк», т. е. молодежь, дети и женщины: «слабые звенья» в семейной цепи.

Эмансипация женщины — извечная тема утопий. Н. Чернышевский представил в «Что делать?» освобождение женщины непременным условием социального освобождения. Для него, как и для многих других утопистов, освобождение женщины означало, во-первых, уравнение женщины с мужчиной, во-вторых, разрушение моногамной семьи, которая закабаляет женщину.

Советский революционный закон «раскрепостил» женщину, уравняв ее в правах с мужчиной — в семье. Одновременно ведется активная кампания по распространению новых взглядов на половую жизнь, которые должны привести к внутренней эмансипации женщины. Широчайшую известность приобретают призывы к «свободной любви» коммунистки, первой женщины-министра (народного комиссара социального призрения), в свободное время писательницы Александры Коллонтай. Взгляды А. Коллонтай приобретают широкую популярность, становятся эталоном новой морали. Об успехах борьбы с семей свидетельствуй Ленин. Беседуя с немецкой коммунисткой Кларой Цеткин, вождь Октября жаловался: «Хотя я меньше всего мрачный аскет, но мне так называемая „новая половая жизнь“ молодежи, а часто и взрослых, довольно часто кажется чисто буржуазной, кажется разновидностью доброго буржуазного дома терпимости… Вы, конечно, знаете знаменитую теорию о том, что в коммунистическом обществе удовлетворять половые стремления и любовные потребности так же просто и незначительно, как выпить стакан воды. От этой „теории стакана воды“ наша молодежь взбесилась». Ленин утверждает: «Все это не имеет ничего общего со свободой любви, как мы, коммунисты, ее понимаем». Основатель советского государства не объясняет, как коммунисты понимают свободную любовь. Более того, при жизни, за своей подписью он ничего не опубликовал на эту тему. Воспоминания Клары Цеткин — они стали навечно базой советской сексуальной морали — были напечатаны только после смерти Ленина.

Столкновение двух концепций — Ленина и Коллонтай — отражало разногласия тактического порядка. Ленин считал, что «революция требует напряжения сил от масс, от личности», Коллонтай полагала, что революция уже победила, поэтому следует использовать «крылатый эрос» «на пользу коллектива». Ленин молчал — при жизни — понимая, что «крылатый эрос», «свободная любовь» способствуют разрушению буржуазной семьи.

Александра Коллонтай закончила свою повесть о свободной любви призывом: «Жить и любить. Как пчелки в сиренях! Как птицы в гуще сада! Как кузнечики в траве». Литературная бездарность «Любви пчел трудовых» не мешает (может быть, помогает?) широкой популярности «теории свободной любви». В ней есть главные компоненты «нового»: освобождение женщины и мужчины от уз буржуазной семьи и классовая иерархия в области половых отношений. Диалектическое отношение к свободе особенно наглядно проявилось в отношении к «свободной любви». Теоретики «стакана воды» проповедуют полную свободу, но настаивают на необходимости классового «выбора». А. Коллонтай резко осуждает героя своей повести — коммуниста, оставившего пролетарку ради буржуазной женщины.

Молодая пролетарская литература делает конфликт Между «душой» и «телом» одним из главных новых сюжетов. В повести А. Тарасова-Родионова «Шоколад» чекист погибает, ибо не устоял перед чарами женщины из враждебного класса. В знаменитом в 20-е годы романе С. Семенова «Наталья Тарпова» героиня после мучительных колебаний выбирает коммуниста. Поэтическое выражение классовая и половая гармония находит в стихах: «…Поцелуи бросаю острей и звончей. Строки Маркса падают на кровать из карманов… Большие идеи равенства всех людей… Мои ласки их на миг унесут, одурманя — чтобы после им всплыть еще ясней». Автор катехизиса половой жизни пролетариата («Революционных норм полового поведения»), отмечая, что «половая жизнь большей части современных людей характеризуется еще резким конфликтом между социальными симпатиями человека и его чувственными половыми влечениями», требует: «Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности».

Литература 20-х годов верно отражала смятение умов и чувств, вызванное революционными лозунгами, призывами строить «новую жизнь», бороться со «старой семьей». Даша Чумалова, первая в советской литературе «освободившаяся женщина», отстаивает свое равноправие с мужчиной на работе и в личной жизни. Ревнующему ее мужу она отвечает: «В нас самих должна быть беспощадная гражданская война. Нет ничего более крепкого и живучего, чем наши привычки, чувства и предрассудки. У тебя бунтует ревность, — я знаю. Это хуже деспотизма. Это такая эксплуатация человека человеком, которую можно сравнить только с людоедством». Даша Чумалова — редкий пример использования женщиной права на «свободную любовь». Десятки романов изображали трагическую реальность: несчастных девушек и женщин, одурманенных революционными лозунгами. А. Луначарский вынужден был вступиться за них. Он приводит типичный диалог советской молодежи а 20-е годы. «Мужчина: Пол, удовлетворение пола есть вещь простая, надо отучиться об этом задумываться. Женщина: Может быть, это и правильно, может быть, это и научно, но все-таки как же это будет: если ты меня бросишь, а у меня будет ребенок, то что же мне делать? Мужчина: Какие мещанские рассуждения! Какая мещанская предусмотренность! До какой степени ты сидишь в буржуазных предрассудках! Нельзя тебя считать за товарища!» Луначарский подводит итог: «И запуганная девушка думает, что она поступает по-марксистски, по-ленински, если она никому не отказывает». Комсомолец Хорохорин, чекист, а потом студент, персонаж из повести Льва Гумилевского «Собачий переулок», убеждает свою однокурсницу: «Считал и считаю тебя хорошим товарищем! Ведь если бы я подошел к тебе и сказал, что я голоден, а мне нужно работать, разве ты не поделилась бы со мной по-товарищески куском хлеба?» Популярнейшая повесть 20-х годов — «Луна с правой стороны» Сергея Малашкина — рассказывает о судьбе крестьянской девушки Тани, вступившей в Комсомол и ставшей, после того, как ее убедили в революционности «свободной любви» — женой двадцати шести мужей. Типичность образа Тани подтверждается книгами писателей-комсомольцев, носящими автобиографический характер (См. Н. Богданов, «Первая девушка», И. Бражнин, «Прыжок»; Б. Горбатов, «Ячейка»).

Старый большевик П. Лепешинский в 1923 г. признает могучую силу теории «свободной любви»: «Что можно противопоставить этой теории? — Родительский авторитет? — Нет его. Авторитет религии? — Нет его. Традиции? — Нет их. Моральное чувство? — Но старая мораль умерла, а новая еще не народилась…» Лепешинский подводит итог: «Старая форма семьи в общем и целом основательно разрушена, а новой еще нет». В 1923 г., через 6 лет после революции, диагноз старого большевика был тенденцией, планом и благим пожеланием.

Россия, став советской, оставалась крестьянской страной: более 80% населения жило в деревне. Разрушение семьи, разложение морали — не вызывали сомнения.

Революция пришла вслед за войной, сначала с Германией, а затем гражданской — предельно жестокой и беспощадной. Войны начали ломку семьи, разложение морали. Военные жертвы, в первую очередь гибель мужчин, породили явление, зарегистрированное первой переписью населения после войны (1926 г.) По предыдущей переписи (1897) число мужчин и женщин в России было почти одинаковым: 49,7% и 50,3%. В 1926 г. мужчин было на 5 млн. меньше, чем женщин. Половое неравновесие будет увеличиваться в дальнейшие годы (в 1959 г. женщин было на 20 млн. больше, в 1981 г. — на 17,5 млн.), во многом определяя характер советской семьи, нравственности, отношений между полами.

Революционные идеи, упав на благоприятную почву встречали — прежде всего в деревне — сопротивление. Их распространению мешали религия, вековые обычаи, экономический уклад. Война против религии ведется с помощью административных методов — ударов по церкви и идеологического наступления на «старый быт». Административные методы — закрытие храмов, аресты и казни священнослужителей, организация раскола в церкви — позволяли властям надеяться на положительные результаты в будущем. Идеологическая работа должна была дать немедленный результат — изменить образ жизни миллионов граждан советской республики. Троцкий, активно интересовавшийся «новым бытом», отмечает, что «образ жизни гораздо консервативнее экономики» и поэтому «в области семейных отношений мы всё еще, так сказать, находимся в 1920/21 гг., а не в 1923 г.» Признавая большую сопротивляемость «быта» по сравнению с экономикой, которую очень легко было национализировать, народный комиссар по военным и морским делам, тем не менее измеряет изменения в образе жизни месяцами, в худшем случае — годом-двумя. В 1923 г. он сетует, что «быт» все еще — в 1920—1921 гг.

Рабочая власть — по словам Троцкого — «объяснила гражданам, что они имеют право рождаться, вступать в брак и умирать, не пользуясь магическими жестами и песнопениями людей в сутанах или других священных одеждах». Но сам Троцкий отлично понимал, что недостаточно «дать право» обходиться без религии: необходимо либо заставить, либо убедить перестать верить. Кампания по убеждению включала создание «атеистического эрзаца» религии. Ленин верил, что театр сможет заменить религию. Троцкий предлагал конкретные меры по использованию театра в антирелигиозной пропаганде. В книге о «новом быте» он с гордостью сообщает, что «рабочее государство имеет свои праздники, свои парады, свои символические спектакли, свою театральность».

Первым шагом на пути к созданию «коммунистической обрядности» было использование религиозных обрядов: организуются «красные» крестины, «красные» свадьбы, «красные» пасхи и т. д. Широко пропагандируется замена имен на новые, которая должна была сигнализировать новое рождение в новом мире. В ЗАГСах вывешиваются рекомендательные списки имен для новорожденных, не имеющие ничего общего с религиозным календарем. В городе Иваново, например, рекомендовалось назвать новорожденную дочку: Атлантидой, Индустрией, Изидой, Травиатой, новорожденного мальчика: Изумрудом, Гением, Сингапуром. Троцкий одобрительно говорит о популярности таких имен, как Октябрина, Нинель (Ленин наоборот), РЭМ (Революция, Энергия, Мир).

Разрушение «старой» семьи, «старого» быта, который ассоциировался прежде всего с «религиозной отрыжкой» во всех ее видах, шло под лозунгом «новой морали». Молодой пролетарий, ставший студентом, размышляет: «Под гневный, инстинктивно найденный массами закон — в вузе подвели фундамент: «нравственно все, что служит мировой революции, а безнравственно все, что служит распылению рядов пролетариата, его дезорганизации и слабости… Этот сжатый, как выстрел, закон открывал глаза, как душу, на все, что произошло в революции, на самого себя, на свое место в новой, строящейся жизни». Так размышляет литературный персонаж. Теоретик новой нравственности, в книге, рассчитанной на молодежь, объявляет: «старая нравственность умерла, разлагается, гниет». Главный признак новой нравственности — ее относительность. «Не укради» — заповедь «эксплуататорской» Библии, заменена великолепной «этической формулой товарища Ленина: „грабь награбленное“». Но это не значит, объясняет моралист, что «бандит, нападающий на гражданина, хотя бы и нэпмана, и присваивающий его имущество, тоже поступает этично». Этично, нравственно «только такое «укради», которое содействует благу пролетарского коллектива». Точно так же следует отвергнуть, например, заповедь «чти отца»: «Пролетариат рекомендует почитать лишь такого отца, который стоит на революционно-пролетарской точке зрения, который воспитывает детей своих в духе верности пролетарской борьбе…» Заповедь «не прелюбы сотвори» не имеет места в рамках пролетарской этики, не потому, что грешно изменять мужу либо жене, а потому, что «поиски нового полового партнера» являются «очень сложной заботой», отнимают слишком много времени, энергии, представляют собой «грабеж… творчески классовых сил».

Александр Воронский, один из организаторов советской литературы, влиятельнейший литературный критик, объясняя вред запрещенного цензурой романа «Мы», ставил вопросы: «Можно ли принять и оправдать убийство связанного человека? Можно ли прибегать к шпионажу?» И отвечал: «Можно и должно…» А. Воронский приводил неопровержимый аргумент: «Мы, коммунисты… должны жить теперь как фанатики… В великой социальной борьбе нужно быть фанатиками. Это значит: подавить беспощадно все, что идет от маленького зверушечьего сердца, от личного, ибо временно оно вредит, мешает борьбе, мешает победе».

Вопросы семьи, половой свободы, новой морали, борьбы со старым бытом вызывают в 20-е годы дискуссии, высказываются различные взгляды относительно тактики. Многие из этих взглядов полвека спустя удивляют своей откровенностью, открытым выражением взглядов, которые позднее будут излагаться лишь в закодированном виде. Все теоретики и практики социалистического строительства, а следовательно строительства нового человека, согласны с необходимостью регулирования государством интимной жизни граждан. Ни для кого из них нет сомнения, что государство должно определять все стороны жизни. В 20-е годы первый удар, нанесенный по семье, морали, быту, начинает процесс, об итогах которого убедительно говорит 60 лет спустя учебник «научного коммунизма»: «Социалистический быт в корне отличается от быта буржуазного, где он выступает частным делом каждого. В условиях социализма забота об устройстве быта человека, о росте его духовных запросов, разумной организации его отдыха возводятся в ранг государственной политики». Поскольку учебник определяет быт как «непроизводственную сферу человеческого бытия, которая связана с удовлетворением материальных и духовных потребностей людей (в пище, жилище, одежде, коммунальном обслуживании, лечении, отдыхе, в умственном, культурном обслуживании)», очевидно, что «в ранг государственной политики» возведена вся жизнь человека, ибо «производственная сфера», область трудовой деятельности также находится целиком в руках государства. Человек становится тоталитарным человеком — вся его деятельность определяется государством.

Шок революции, послереволюционное наступление на частную жизнь граждан дало результаты. Семья, — констатировал Троцкий, — расшаталась. Решающий удар был ей нанесен в начале 30-х гг. — во время коллективизации. Ликвидация индивидуальных крестьянских хозяйств вела к разрушению «буржуазной» семьи.

Коллективизация, которую Сталин очень точно назвал «великим переломом», была тотальной войной против всего населения страны, в первую очередь против крестьянства, сохранявшего через десять лет после революции некоторую независимость от государства. Война велась на широком фронте с использованием административных, законодательных и идеологических инструментов. Семья и мораль находились среди важнейших объектов наступления. По официальным данным, в 1931—32 гг. «было раскулачено и выслано в северные и восточные районы Союза 240 757 кулацких семей». Даже эта голословная цифра, при расшифровке, демонстрирует характер войны. В России крестьянские семьи, как правило, были многодетными, с 4–8 детьми. Семьи высылались «на север и восток», т. е. в Сибирь и Казахстан, целиком, включая отделившихся взрослых детей с их потомством. Средняя семья, таким образом, насчитывала двух стариков, шесть их взрослых детей с мужьями и женами, по четыре ребенка у каждой пары — всего 38 человек. Высылка в «отдаленные края» касалась части «раскулаченных», других выселяли из деревни, где они родились и прожили всю жизнь. Наконец, физическому истреблению подверглась никогда официально не объявленная цифра «кулаков». По подсчетам историков и демографов, она не менее 15 млн.

Борьба с «кулаками» выполняла важную воспитательную функцию. Первый секретарь ЦК комсомола С. Павлов, в разгар разоблачения «культа личности», сообщил, что в 30-е годы Сталин дал указания комсомолу: «На первый план выдвигалось, и это черным по белому записано, что первейшей задачей всей воспитательной работы комсомола является высматривание и распознавание врага, которого нужно потом убирать только насильственными методами экономического воздействия, организационно-политической изоляции и методами физического истребления».

В ходе первого, послереволюционного, наступления на семью использовались для разрушения личностных, интимных отношений — женщины и молодежь. В ходе второго наступления основным инструментом становится — как подтверждает С. Павлов — молодежь. Роберт Конквест, анализируя цели «большого террора», приходит к выводу, что «разрушение семейных связей было осознанной целью Сталина… Сталин считал, что хорошему молодому коммунисту нужна не политическая подготовка, а качества энтузиаста-стукача». К этому необходимо лишь добавить, что воспитание энтузиаста-стукача и было политической подготовкой.

Первая половина 30-х годов — время крестьянского геноцида, было, одновременно и неизбежно, временем морального растления общества. В основе плана окончательной деморализации лежало воспитание ненависти к врагу и превращение доноса в высшую советскую добродетель.

Вскоре после вступления на престол Александр Второй получил тщательно разработанный отставным офицером и бывшим агентом Третьего отделения Липранди проект подготовки шпионов. Липранди указывал на необходимость начать работу в самом юном возрасте — с гимназии: обратить внимание на гимназистов, которые доносят на товарищей, поощрять их, помогать им после вступления в университет, а после окончания учебы брать — как опытных и образованных агентов — в полицию. Александр Второй отверг проект. В период коллективизации робкая идея отставного шпиона, неприемлемая в России второй половины девятнадцатого века, не только стала плотью, но приобрела чудовищные, невообразимые раньше размеры.

Комсомольский вождь А. Косарев, ликвидированный Сталиным в 1938 г. за увлечение «политической подготовкой молодежи», в 1932 г. объявил: «У нас нет общечеловеческой морали». Ненависть становится лозунгом дня, ненависть воспитываемая с самого младшего возраста. 13 февраля 1932 детская газета «Дружные ребята» меняет название на «Колхозные ребята». Редакция объясняла перемену желанием детей: «Дружные — плохое название… Ведь мы не дружим с кулаками». Один из руководителей пионерской организации заявляет, что основная задача юных пионеров — «воспитать ненависть». Пионерская правда публикует стихи «Поэма о ненависти».

Ненависть, направленная на «врагов», обращается на тех, кто находится рядом с детьми: на родственников, членов семьи, друзей и знакомых. Первой заповедью становится — разоблачение врага. Максим Горький, сыгравший решающую роль в растлении общества в 30-е годы, формулирует закон новой нравственности: «…Если «кровный» родственник является врагом народа, так он уже не родственник, а просто — враг и нет больше никаких причин щадить его».

Донос — в первую очередь на бывших «кровных» родственников — становится долгом и добродетелью. Первым образчиком стало письмо сына одного из обвиняемых по делу о «вредительской» организации инженеров и техников, работавших в угольной промышленности. «Шахтинское дело», как оно популярно называлось, слушалось летом 1928 г. Во время процесса «Правда» опубликовала письмо, озаглавленное: «Сын Андрея Колодуба требует сурового наказания для отца-вредителя». В письме говорилось: «Являясь сыном одного из заговорщиков, Андрея Колодуба, и в то же время будучи комсомольцем… я не могу спокойно отнестись к предательской деятельности моего отца… Зная отца как матерого врага и ненавистника рабочих, присоединяю свой голос к требованию всех трудящихся жестоко наказать контрреволюционеров… Считая позорным носить дальше фамилию Колодуба, я меняю ее на фамилию Шахтин».

Натравливание детей на взрослых, воспитание доносчиков становится важным элементом коллективизации. В кампании участвуют виднейшие партийные авторитеты. Н. Крупская советует: «Поглядите, ребята, кругом себя. Вы увидите, как много еще старых собственнических пережитков. Хорошо будет, если вы их будете обсуждать и записывать». Народный комиссар просвещения А. Бубнов издает приказ, разрешающий школе отдавать под суд родителей, которые «нерадиво относятся к детям»: ребенок доносит учителю, что недоволен отцом или матерью, школа передает дело в суд. Впрочем, открывается охота и на учителей. Редактор «Пионерской правды», излагая основы деятельности «деткоров», детских корреспондентов, писал: «Это значит, следить за учителем, быть зорким в борьбе за качество преподавания в классе». 16 марта 1934 г. «Пионерская правда» опубликовала образец доноса: письмо «деткорки» Оли Балыкиной. Письмо занимало треть полосы газеты и начиналось: «В Спасск. В ОГПУ». В числе обнаруженных «врагов» был и отец девочки.

Моделью поведения в семье, идеальным героем советских детей, становится Павлик Морозов, мальчик донесший на отца, который был арестован и расстрелян. Родственники убили мальчика. Трагедия, случившаяся в сентябре 1932 г. в глухой уральской деревне, была использована пропагандой для фабрикации легенды о ребенке, предпочевшем духовное родство (с Партией) кровному (с отцом).

За исключением факта убийства Павлика и его брата Феди — все было состряпано в деле, которое закончилось массовыми расстрелами «кулаков». Один из активных деятелей «культурной революции» в Китае, организованной по советскому образцу, говорил: «Герой — это продукт партийного руководства, горячей помощи масс и труда писателя». Именно таким образом был сотворен «герой Павлик Морозов», только вместо «горячей помощи масс» были использованы работники ОГПУ. Особенностью «дела» героя-доносчика было изображение семьи, как террористической организации, разоблаченной благодаря присутствию в ней «верного сына партии». Мальчик написал донос на отца, который пошел под суд. Павлик и его брат были убиты. Дед и дяди мальчиков, обвиненные в убийстве, после «обработки» в тюрьме — признались и были приговорены к расстрелу. Бабушка — арестована и отправлена в лагерь. Только мать была оставлена «хранить» память о герое. Вторая особенность дела» — роль писателей в создании мифологии доноса. Руководство кампанией взял на себя лично Горький. Он активно добивается установки памятника Павлу Морозову (Горький всегда уважительно называет мальчика полным именем, Павел — М.Г.), он автор нового морального закона — родство по духу значительно выше родства по крови, он пропагандирует широчайшее распространение «примера». Не ограничиваясь общими указаниями, писатель-гуманист предлагает конкретные действия: «Пионерам следует заняться также и по тем специфическим условиям, которые вызвали недавно довольно суровый декрет». Горький имеет в виду закон об «усилении борьбы с хищением социалистической собственности» от 7.8.1932, предусматривавший как наказание смертную казнь, либо, при наличии смягчающих обстоятельств, 10 лет лагеря. Великий писатель, властитель дум, требует, чтобы пионеры занялись охотой на «расхитителей», прежде всего на родителей.

Кампания приносит результаты. На первом съезде писателей, пионеры, пришедшие приветствовать «инженеров человеческих душ», с гордостью объявили, что «у нас тысячи таких, как Павлик». Потом начинают говорить о «миллионах» Павликов.

Дети, молодежь используются как эффективнейший инструмент разрушения семьи. Через них государство становится членом каждой семьи. Важнейшую роль в воспитании «государственных» детей играет литература. Значение литературы (и всех, связанных с ней областей культуры) в деле обработки ребенка подчеркивается в специальном постановлении Совнаркома и ЦК ВКП (б) об «усилении контроля за детской литературой».

Один из самых распространенных лозунгов первой половины 20-х годов гласил: «Разрушая семейный очаг, мы тем самым наносим последний удар буржуазному строю». Коллективизация была последним ударом по последнему не полностью зависимому от государства классу — крестьянству и одновременно — ударом по «старой» семье, существовавшей без государственного «присутствия».

Во второй половине 30-х годов начинается «укрепление» семьи: новые законы ограничивают свободу развода, запрещаются аборты; утверждается новая советская нравственность, не уступающая пуританской строгостью нравственности викторианской Англии. Советские историки советской семьи объясняют изменение политики тем, что «…в сознании масс все более крепло нетерпимое отношение к распущенности в брачных отношениях». Историк-эмигрант проф. Курганов полагает, что партия учитывала «раздражение и крайнюю степень недовольства в народе» политикой направленной на «расшатывание семейных устоев». Советская история убедительно свидетельствует, что партия учитывает только то и только тогда, когда видит в этом выгоду для себя.

Партия начинает новую семейную политику в тот момент когда становится очевидным, что появилась уже советская семья — ячейка советского государства. Вильгельм Рейх, мечтавший о теории, объединяющей марксизм и фрейдизм, внимательно исследовавший связь социально-экономической и сексуальной структуры общества, анализируя нацистскую Германию и Советский Союз 30-х годов, пришел к выводу, что «авторитарное государство чрезвычайно заинтересовано в авторитарной семье: она превращается в фабрику, моделирующую государственную структуру и идеологию». Ошибка немецкого сексолога заключалась только в том, что он считал Советский Союз 20-х годов демократическим государством, поскольку там существовала сексуальная свобода. Он не видел целенаправленности послеоктябрьской сексуальной революции. Но формула Рейха: «авторитарное государство необходимо нуждается в авторитарной семье» нашла свое полное подтверждение в официальных советских текстах: «Страна достигла решающих успехов в деле строительства социализма… В этих условиях появилась возможность и необходимость во весь рост поставить и вопрос дальнейшего укрепления семьи, как ячейки, которая выполняет полезные общественные функции».

Ханжеское целомудрие становится законом советской жизни. В 1926 г. американский актер Уил Роджерс, приехав в Москву, был поражен, обнаружив, что мужчины и женщины купаются в Москва-реке нагишом. Свою книгу о поездке он так и назвал: В России нет купальных костюмов. В 1926 г. они еще были, но одновременно существовала еще свобода нравов, которая десять лет спустя рассматривается как государственное преступление.

Меняется отношение к любви. Интимные отношения между мужчиной и женщиной отходят на далекий задний план, уступают место интимным отношениям между человеком и Вождем, человеком и Родиной. Выражение любви к Сталину приобретает чувственный, эротический характер. «Я пишу книги, — изливает свои чувства Александр Авдеенко, — я писатель… Все это благодаря тебе, великий воспитатель Сталин… Я люблю девушку новой любовью, я продолжаю себя в детях… все это благодаря тебе… И когда женщина, которую я люблю, даст мне ребенка, первое слово, которое он произнесет, будет: Сталин…» От Уинстона Смита, героя «1984», в конечном счете требуют только одного: чтобы он сменил объект любви, чтобы он предал любимую женщину и полюбил Большого брата. За четверть века до Орвелла Замятин изобразил эту ситуацию в романе «Мы»: герой предает любимую женщину и начинает любить Благодетеля.

Сталин был воплощением Родины, Родина была воплощением Сталина. Неудивительно поэтому, что «советский патриотизм» пробуждает те же эротические чувства, что и Вождь: «Советский патриотизм — это пламенное чувство безграничной любви, безоговорочной преданности к родной стране, глубочайшей ответственности за ее судьбу, за ее оборону — рождается в глубочайших недрах нашего народа… В нашей стране, советский патриотизм пылает могучим пламенем. Он движет вперед жизнь. Он греет моторы наших боевых танков, наших тяжелых бомбардировщиков, наших крейсеров, заряжает наши орудия…»

Вильгельм Рейх, отметивший, что подобные чувства не имеют ничего общего с естественной любовью к родной стране, сравнил их с эрекцией импотента, возбужденного специальными средствами. Рядом с пламенными и политически правильными чувствами к объектам, назначенным государством, не остается места для естественных чувств. Советская литература активно участвует в «разоблачении» личных отношений, любви, как индивидуалистических чувств, отрывающих человека от работы и коллектива. Моделью советского положительного героя становится Павлик Корчагин, парализованный импотент, живущий только любовью к коммунизму и партии.

В статье Владимира Померанцева «Об искренности в литературе», первой ласточке оттепели, советская литература упрекалась в лживости, в частности, из-за ее отношения к любви как чувству подчиненному работе на благо государства. Повесть И. Оренбурга «Оттепель», давшая название эпохе, произвела огромное впечатление на читателей, ибо была повестью о любви, рассказывала о запретном до сих пор сюжете. С безошибочной интуицией великого писателя Владимир Набоков выбрал два — из бесчисленного ряда — примера советской эротики. Первый из романа классика советской литературы Федора Гладкова «Энергия» (1932—38): «Молодой рабочий Иван схватил дрель. Едва он коснулся поверхности металла, как взволновался и дрожь возбуждения прошла по его телу. Оглушающий шум дрели отбросил от него Соню. Потом она положила руку ему на плечо и коснулась завитка волос за ухом… Молодых людей как бы пронзил в одно и то же мгновение электрический удар. Иван глубоко вздохнул и еще крепче сжал в руках инструмент». Второй отрывок из повести Сергея Антонова «Большое сердце» (1957): «Ольга молчала. — Эх! — вскричал Владимир. — Почему ты не можешь любить меня так, как я тебя люблю. — Я люблю мою родину — ответила она. — Но я тоже — воскликнул он. — Но еще я люблю… — начала Ольга, освобождаясь из объятий молодого человека. — Что? — спросил он. — Ольга подняла на него прозрачные голубые глаза и быстро ответила: партию».

Советские люди продолжали влюбляться, вступать в брак, плодить детей. Многим казалось, что семья остается единственным убежищем человека. Но государство уже проникло в семью, стало ее полноправным членом, более того — начало диктовать нормы поведения, определять характер отношений, давать поручения, назначать задачи. Антон Макаренко в «Книге для родителей» называет главным отличием советской семьи от буржуазной «характер родительской власти»: «Наш отец и наша мать уполномочены обществом воспитать будущего гражданина нашего отечества, они отвечают перед обществом». Родители превращаются в функционеров, выполняющих волю «общества».

В 1937 г., когда была опубликована «Книга для родителей», террор в стране достиг высшей точки, общество было раздроблено, атомизировано. Государство приступило к формированию из песчинок, атомов, нового организма — советского коллектива, подменившего общество. Миллионы арестованных оставляли за собой дома, «на свободе» десятки миллионов членов семей, заклейменных «родственников врагов народа». В 1934 г. в уголовный кодекс вводится понятие «ЧС» — член семьи изменника родине, который подлежит наказанию только за родство с врагом. Поскольку «врагом» мог быть каждый, возможность влюбиться во «врага» или в родственника «врага», вступить в брак с «подозрительным», потенциально опасным, угрожали каждому и каждой. Введение паспортов для городских жителей закрепостило деревенских жителей — колхозников, не имевших паспортов и права жить в городе. Возможности браков между городскими и сельскими жителями резко сократились. Возникли непреодолимые, либо преодолимые с огромным трудом, препятствия, на пути браков между обитателями разных городов, поскольку разрешение на переезд из города в город, отмечаемое в паспорте, строго ограничивалось.

В дореволюционной России, как во всех странах мира, классовые, сословные различия, барьеры были очевидны, как очевидны были возможности или невозможности их преодоления. В первые послереволюционные годы легко различимой была линия отделявшая пролетариат — «класс-гегемон» от «бывших», «лишенцев». В 30-е годы государство обрело власть называть врага. Потенциальным врагом был каждый.

Рождается советский быт — мир, в котором живет советская семья. Советский человек знает, что — как писал А. Твардовский — «В ущерб любви к отцу народов — любая прочая любовь». Он знает, что арест даже дальнего родственника, не говоря о члене семьи, грозит ему, его родственникам, неисчислимыми бедами. Одновременно он знает, что «жить стало лучше, жить стало веселей»: об этом сказал Отец-Сталин.

В 1944 г., когда очевидность победы над Германией не вызывала больше сомнений, Сталин подводит итоги войны на семейном фронте. Утверждается новый кодекс о семье и браке, выражающий уверенность в победе советской семьи и доверие вождя к этой семье, как носительнице воли партии и государства. Все «свободы», сохранявшиеся от периода борьбы с буржуазной семьей, ликвидируются: отменяется развод, усиливается наказание за аборты, вводится понятие «незаконнорожденного ребенка», запрещаются браки с иностранцами. Новый кодекс узаконивает новую иерархию — утверждает принципиальное неравенство между мужчиной и женщиной. Сохраняется, естественно, право женщины выполнять все самые тяжелые и неприятные работы, но незамужняя женщина теряет право требовать алименты, теряет право вписать в документ родившегося ребенка имя отца, если он не состоял с ней в браке, она получает особое обозначение — «мать-одиночка».

Ограничение прав женщин осуществляется в условиях резкого падения числа мужчин, вызванного чудовищным кровопусканием войны. Согласно первой послевоенной переписи, в результате войны 15 млн. женщин либо потеряли мужей, либо не смогли найти мужа. Александр Довженко в фильме «Поэма о море» рассказывает об этом: «Не надо мне дворца, — говорит с тоской молодая женщина Христина. — Ни кресел мягких, ни картин. Ничего не надо. — Почему? — Я жинка молодая. — А что тебе надо? — Не знаете? Могу при всех сказать… — Чоловика! — послышался голос пожилой колхозницы. Трудно спать ей без живого тела».

Государство нуждается в возмещении человеческих потерь, но в то же время «проявляет заботу об укреплении советской семьи». Мужчинам дается возможность безнаказанно иметь внебрачных детей, для женщин это сопряжено с чувством вины, незаконного поведения, осуждаемого «коллективом».

Сталинский кодекс был после смерти Отца народов постепенно смягчен: разрешены аборты, значительно облегчено расторжение брака при согласии обоих супругов, не употребляется понятие «незаконнорожденный ребенок». Советская семья приняла свою окончательную форму.

Изменения, происшедшие во внутрисемейных отношениях и в отношениях между семьей и государством, связаны с тем, что государство ощущает себя полноправным членом всех советских семей. Некоторые историки говорят о том, что в послесталинское время, в особенности в 60-70-е годы, семья в Советском Союзе превратилась для многих в крепость, в место, куда можно скрыться от тоталитарного государства. Если согласиться с образом семьи-крепости, то придется дополнить его: это крепость, которая закрыла ворота уже после того, как в нее проникло государство. Свидетельство изменений, происшедших в последние десятилетия, это изменение отношения к Павлику Морозову. Он по-прежнему остается героем, моделью. Но сегодня от «Павликов Морозовых» не требуют доноса на членов своей семьи, а всего лишь на «чужих». Стремление правящего слоя передать «по наследству» привилегированное положение в стране, выражается в нежелании воспитывать доносчиков на собственных родителей. Известно, зато, немало случаев доносов старших на младших.

Все главные особенности советской семьи сталинского времени сохранились и в 80-е годы. Социалистическая семья провозглашена «семьей высшего типа», наиболее «прогрессивной». Она — официально — представляет собой «коллектив». Изданный для массового читателя «Словарь» — справочник о браке и семье категоричен: «Член семьи — участник семейного коллектива». Как и в каждом другом советском коллективе (например, в «трудовом коллективе»), высшей инстанцией является партия. Баллада А. Галича «Красный треугольник», рассказывающая о том, как общее собрание, после вопроса «Свободу Африке», рассматривает «дело» об измене мужа жене и как окончательное решение принимается секретарем райкома партии, точно отражает реальность: уверенность партии в ее праве решать все вопросы, в том числе самые интимные, согласие с этим значительного числа советских граждан. «Трудные семьи у нас на учете, — заявляет в документальном фильме «Путь к людям» секретарь Перовского райкома КПСС, — они нам все известны». «Трудные семьи» — те, в которых имеются личные проблемы, конфликты, споры. Обращение в партийный комитет за помощью, советом, решением — повседневная практика. После того, как «Правда» опубликовала письмо женщины с вопросом: «Так обязана ли партийная организация интересоваться» личной жизнью — хороший ли он отец, заботливый ли муж?142 поток писем хлынул в редакцию — все единодушно считали, что «двух мнений быть не может». Рецензент фильма «Влюблен по собственному желанию» считает, что авторы поставили важный вопрос: «Можно или нельзя управлять таким традиционно неуправляемым чувством как любовь?» И приходит к выводу, что фильм, анализируя «вопрос как в практическом, так, пожалуй, и в научном плане», доказывает: управлять можно. И нужно.

Формирование «советского человека» дело нелегкое — любовь «по собственному желанию» еще не изжила себя и продолжает свое шествие по Советскому Союзу. Но стремление контролировать всего человека не ограничивается желаниями и лозунгами. Рамки советского быта создают условия, позволяющие государству вмешиваться в семейную и интимную жизнь граждан.

Равноправие полов, одно из немногих «завоеваний» Октября, которых никто не оспаривает, привело к одному из самых поразительных парадоксов советской системы. Основную тяжесть жизни в СССР несут женщины, не имеющие практически никакого голоса в решении вопросов, их касающихся. В начале 80-х годов больше половины рабочего класса страны составляли женщины, профессиональное образование в 1980 г. имело 59% женщин и только 41% мужчин. Женщины выполняют наиболее тяжелые физические работы. Во время визита Ю. Андропова одна из работниц московского станкостроительного завода рассказала Генеральному секретарю ЦК, что в ее цехе работают в основном женщины. «Мужчины не очень-то идут к нам работать,» — объяснила она. На вопрос Андропова «почему?», работница ответила: «Им кажется, у нас очень тяжело, поскольку производство вредное, и они себя берегут». Отделочный цех, о котором говорила работница, использует вредные лако-краски, а шлифовальные машинки «весят два килограмма и при работе вибрируют так, что всего человека сотрясает». Типичные женские профессии — текстильщицы, уборщицы, колхозницы, но также — учителя, врачи, специальности малопрестижные и малооплачиваемые. Все административные должности — как в городе, так и в деревне, — не говоря о руководящих постах в партии, правительстве, экономике, женщинам практически недоступны.

«Наши женщины страдают от равенства», — объяснила анонимная москвичка шведским журналисткам, интересовавшимся положением советских женщин. Страдания вызваны прежде всего тем, что в дополнение к профессиональному труду советская женщина обязана выполнять все домашние обязанности. По подсчетам специалистов, рациональная величина затрат на домашний труд должна составлять не более 12,5 часов в неделю. По официальным данным, фактические затраты в Советском Союзе более чем в три раза выше. Советские экономисты пришли к выводу, что на домашнее хозяйство «мы тратим 275 млрд. часов в год — больше, чем на общественное (на него идет около 240 млрд.)». Автор статьи, в которой приводятся цифры — мужчина. Поэтому, он считает необходимым добавить: «львиная доля этого труда лежит на женских плечах…» Приводимые данные — 1984 г. В 1979 г. — на бытовые работы тратилось 180 млрд. человеко-часов. Прогресс не вызывает сомнений. «Домашнее хозяйство», о котором говорит статистика, — это покупка товаров, которых нет в магазинах, приготовление пищи, стирка, уборка. Планы улучшения «бытового обслуживания» предусматривают возможность «сокращения времени на домашнее хозяйство» на 8,5–9 млрд. часов в год. Ничтожность этой «запланированной» цифры говорит сама за себя.

Государство определяет характер семейной жизни, планируя жилищное хозяйство. Несмотря на улучшение положения по сравнению со сталинским временем, даже советская печать не скрывает, что «для многих жилищная проблема остается еще очень острой». Это связано в частности с сокращением жилищного строительства в последние годы: «за два года текущей пятилетки введено в эксплуатацию почти на 13 млн. м2 жилья меньше, чем планировалось». Главное, однако, в том, что по-прежнему государство планирует жилищную программу не в комнатах, а в квадратных метрах. Новый жилищный кодекс СССР 1983 г. повысил максимальный размер жилой площади на человека с 9 до 12 м2, но минимальная норма, например, в Краснодарском крае 6 м2. Это значит, что семья из 3–4 человек, состоящая из 2–3 поколений, вынуждена жить — в лучшем случае — в 2 комнатах. По официальным данным, жилищное строительство в последнее десятилетие сокращается. Это значит, что в нынешнем столетии не будет выполнено старое обещание дать каждому члену семьи отдельную комнату, а каждой семье — отдельную квартиру. Причем обещание было дано городским жителям — в колхозной деревне нет даже понятия «отдельная комната».

Предельная иерархизация советской системы привела к созданию настоящих каст, строго ограничивающих «смешанные» браки. Новая советская «знать» не смешивается с плебсом. Все реже становятся возможными — из-за социальных барьеров — браки между рабочими и «образованными», между колхозниками и городскими жителями.

Государство определяет характер семейной жизни, определяя нормы половой морали, строго регулируя сексуальное воспитание. Е. Замятин представил в романе «Мы» Единое государство, в котором половая проблема была решена введением «Lex sexualis»: «Всякий из нумеров имеет право — как на сексуальный продукт — на любой нумер». Советский Союз не достиг еще уровня Единого государства. Тем не менее, условия материальной жизни, разрушающие семью, продолжающееся несоответствие числа мужчин и женщин (в 1979 г. на 100 мужчин приходилось 115 женщин), свобода разводов (на каждую тысячу браков, заключенных в 1981 г., было зарегистрировано 333 развода), ведут к тому, что учебник научного коммунизма называет «вызреванием и формированием новой моногамии». Учебник учитывает, что в 1963 г. один развод приходился на девять браков.

Легкость нравов сочетается с беспощадным государственным осуждением «безнравственности», «аморальности», под которой понимается все, что связано с половой жизнью. В период «оттепели» объяснялось, будто Сталин виноват в том, что «сокровища античной скульптуры были объявлены порнографией, потому что они не были скрыты от взоров рубашками и штанами». Профессор анатомии, эмигрировавший в США, рассказывает, что в московском медицинском институте на экзаменах никогда не задают вопросов о строении половых органов. Врач-сексолог М. Штерн был свидетелем обморока советской женщины, увидевшей журнал с фотографиями голых мужчин и женщин. В то же время, как свидетельствует современная литература, супружеские измены происходят с необыкновенной легкостью. Не устояла я, — признается жена мужу, узнавшему об измене жены с незнакомцем. — Не устояла… Будто не я была…»

Более 20 лет боролись врачи и педагоги за введение в школах сексуального воспитания, за публикацию популярных брошюр о половой жизни. В конце 70-х годов были сделаны — без успеха — попытки говорить со школьниками на «стыдливые» темы. Были выпущены брошюры, написанные специалистами. Педагог С. Тылкина в Беседах о любви, рассчитанных на юных читателей, объясняет, что «близкие отношения между юношами и девушками могут помешать учебе». К тому же, утверждает педагог: «Физиологическая сторона играет в любви между мужчиной и женщиной подчиненную роль». Психиатр-сексолог Н. Ходаков в книге «Молодым супругам» категоричен: «Стремление к получению сексуальных удовольствий и прежде всего к оргазму, не является основным в половой жизни». Кандидат философских наук В. Чертков в брошюре «О любви» говорит о том, что играет «главную роль»: «Половой инстинкт, по Марксу, очеловечен совместным трудом и борьбой мужчины и женщины».

Присутствие государства в семье распространяется на самые интимные стороны жизни. В 1966 г. А. Косыгин отказался от имени СССР подписать Хартию населения, подготовленную ООН и направленную на улучшение контроля рождаемости. Он объяснял это тем, что деторождение — частное семейное дело, которое не должно быть объектом планирования — государственного или международного. Действительной причиной было нежелание оставить планирование семьи мужу и жене, согласиться с тем, что это частное дело. Упорное нежелание организовать производство противозачаточных средств, разрешая аборт, объясняется не техническими трудностями, но желанием контролировать человека. По свидетельству врачей, советская женщина делает в среднем 6–8 абортов в течение жизни. Доступная и дешевая операция, которая делается кюреткой, как в девятнадцатом веке, требует предварительно регистрации в больнице, т. е. контролируется государством.

В феврале 1980 г. в рижской газете появилась рубрика «Знакомства», в которой можно было напечатать объявление о желании познакомиться с одинокой женщиной, одиноким мужчиной. Много лет велись разговоры о создании подобной «службы знакомства». Мешали взгляды «идеологические»: в советском обществе, как утверждают социологи, нет причин для одиночества, ибо «нет каких-либо классовых или экономических преград для межличностных отношений». В 1970 г., когда «Литературная газета» впервые провела анкету среди читателей — 20% высказались против подобного способа знакомства, как неморального. Через семь лет — против высказался лишь один процент. Первые же анкеты с вопросом: «чувствуете ли вы себя одиноким(ой)?» принесли неожиданный ответ: 35% мужчин и 43% женщин ответили: «да». В советской литературе описываются примеры трагического одиночества советских людей, в том числе и — в семье. Писатели-мужчины возлагают вину на женщин. Василий Шукшин, один из талантливейших советских писателей 60-х годов, обвинял женщин в излишней привязанности к земным благам, к вещам, в том, что они связывают мужчину, отнимая даже ту свободу, которая остается в рамках государственного контроля. Павел Нилин («Дурь»), Владимир Войнович («Путем взаимной переписки») дополняют женский образ Шукшина живописными чертами, убедительно свидетельствующими о полной несовместимости женщины и мужчины в советской семье. Женщина — хранительница домашнего очага становится в представлении мужчины олицетворением цепей, которые он вынужден нести. Не имея отваги бунтовать против государства, он воюет с женой.

Самиздатовские женские журналы, появившиеся в конце 70-х годов, принесли свидетельства о трагическом положении советской женщины. Через шесть десятилетий после праздника «освобождения», «равноправия», «свободной любви», женщины свидетельствовали о реальности. О кошмарных условиях, в которых происходят роды, об унижениях, связанных с получением необходимых бумаг для аборта, о самой операции без анестезии («одновременно абортируются по две, а то и шесть женщин в одной операционной. Кресла расположены так, что женщины могут видеть все, что происходит напротив»), о яслях, в которых разворовывают пищу, предназначенную детям, о пособии размером в 5 рублей в месяц, выдаваемом — после множества формальностей и унижений — на содержание внебрачного ребенка. Составители самиздатовских журналов, авторы статей в них, возлагают вину на мужчин, на патриархат, который «выродился в фаллократию». Они дают объяснение, какое дают западные феминистки, борющиеся за свои права в демократических странах.

Значительно более убедительное объяснение положения женщины в СССР, причин войны между полами, можно найти в повести Валентины Ермолаевой «Мужские прогулки». Советская писательница может рассказывать о тяжелом положении женщины только намеками. Она описывает женщин, выносящих тяжесть системы, но страдающих прежде всего потому, что они не получают от мужчин ничего: ни помощи, ни участия, нежности, любви. Валентина Ермолаева объясняет отношение мужчины к женщине советским воспитанием. Тем, что советский мужчина остается ребенком на всю жизнь. «Как может быть внутренне свободным человеком, — говорится в повести, — если с самого детства его учат лишь дисциплине. Дома — нельзя, не трогай, не смей! В садике — Фиалков, подтянись, возьми соседа за руку! Фиалков, ну что ты за человек, опять отстал, что ты там не видел, ну, улица, ну, люди, ну, идут. Все дети как дети, один он глазеет по сторонам! В школе — Фиалков, ты свое воображение дома оставляй, а на уроке слушай, что тебе говорят, и делай, что велят старшие! В институте — Фиалков, вы что, умнее всех? Не задавайте глупых вопросов! У нас коллоквиум, а не вечер вопросов-ответов!»

А потом советский мужчина, воспитанный в духе подчинения старшим — женится и остается капризным ребенком, вымещающим на жене все обиды, унижения, свою подчиненность. И только государство — партия — остается арбитром, судьей, исповедником.

Советские социологи пришли к выводу, что «наиболее опасным врагом семьи в настоящее время является алкоголизм». На этот счет ни у кого в Советском Союзе нет никаких сомнений. Всесоюзная конференция по проблемам коммунистического воспитания сочла необходимым констатировать важный фактор «коммунистического воспитания»: «В среднем по СССР каждый десятый рубль советской семьи тратится на спиртные напитки. В деревне же на спиртное идет до 30% всех доходов семьи. Ежегодно 12–15 процентов взрослого населения попадает в медицинские вытрезвители». Нет нужды подчеркивать, что это — официальные цифры. Независимые исследования рисуют еще более понурую картину.

Советские социологи отмечают, что «причина алкоголизма окончательно не установлена». Несомненно, есть много причин. Но нельзя не обратить внимания на странный феномен: в условиях хронического дефицита всех продуктов и товаров в советских продовольственных магазинах, как в городе, так и в деревне, всюду имеются спиртные напитки. Необходимость выполнения плана при отсутствии других продуктов вынуждает продавать как можно больше всегда наличного алкоголя. Он является, по выражению самиздатовского автора, «товаром номер один». В 1972 г. доход от торговли алкоголем составил 19 млрд. рублей, превышая расходы на здравоохранение и социальное обеспечение.

Татьяна Мамонова, советская феминистка, один из редакторов журнала «Женщина в СССР», высланная вместе с двумя другими редакторами из Советского Союза, соглашаясь с тем, что мужчины в СССР пьют, чтобы облегчить существование в условиях советской системы, добавляет, что женщины живут в еще более трудных условиях. Но пьют — меньше.

Советские условия позволили провести то, что можно назвать биологическим экспериментом. Несмотря на то, что женщины несут несравненно большую тяжесть, чем мужчины, разрыв между продолжительностью жизни мужчины и женщины в Советском Союзе достиг размеров, неизвестных ни одной другой развитой стране: женщины — в 1980 г. — жили на 12 лет больше, чем мужчины. Важно отметить, что этот разрыв увеличивается: в 1968—1971 гг. он составлял девять лет. Увеличение разрыва продолжительности жизни между женщинами и мужчинами в СССР происходит одновременно с общим сокращением ее средней продолжительности и ростом смертности. По официальным данным, в 1981 г. на 1000 человек приходилось 10,2 умерших, в то время как в США — 5,68 умерших. Характерная черта советской демографии — снижение рождаемости. Официальное ее объяснение — вина женщин: «Основным фактором снижения рождаемости в СССР послужил рост занятости женщин в общественном производстве, обусловленный предоставлением женщинам равноправия в политической, культурной и экономической областях, повышением их образовательного и культурного уровня». Трудно было бы обвинить женщин в резком росте смертности детей: по официальным сведениям, в 1970—75 гг. детская смертность увеличилась на одну треть. Не имея возможности обвинить матерей в смертности детей, не желая дать подлинное объяснение — острый кризис советской медицины, вызванный сокращением ассигнований, идущих на армию и вооружение, — советские руководители приказали прекратить (с 1975 г.) публиковать статистические данные о детской смертности.

Женщины значительно более законопослушны, чем мужчины; несмотря на дополнительную тяжесть домашних работ, они прогуливают гораздо реже, чем мужчины, они гораздо реже меняют место работы. Женщины составляют прочную базу советской системы. Их роль хранительниц домашнего очага, хранительниц остатков моральных ценностей, используется государством для упрочения власти.

Партия настойчиво, упорно, непрерывно твердит о своей обязанности — о своем праве — не спускать глаза с советского гражданина, где бы он ни был, что бы он ни делал. «Всем известно: человек занят на производстве треть своего времени, — пишет в «Правде» секретарь Крапоткинского райкома партии Москвы. — Остальное время он проводит дома. А чем он там занимается?» Секретарь райкома не согласен с теми, кто считает, что «это личное дело». Он утверждает: «Использование свободного времени, поведение в быту в общественном месте… вопрос общегосударственный требующий самого серьезного внимания партийных, советских, профсоюзных и комсомольских органов». Первый секретарь ЦК Белоруссии с гордостью сообщает, что «партийные и комсомольские комитеты, идеологические учреждения» городов и районов республики «стремятся охватить своим влиянием каждый микрорайон, квартал, двор, обеспечить полезное и разумное использование свободного времени, достичь предметного противодействия любым отклонением от норм коммунистической морали». Примерно полвека назад гитлеровский министр труда говорил то же самое: «Больше нет отдельных граждан. Время, когда каждый мог делать или не делать то, что ему хотелось, кончилось».

Герой романа «Мы», гражданин Единого государства, обозначенный номером Д-503,с недоумением говорил о прошлом человечества: «А это — разве не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел… Совершенно ненаучно, как звери». Советское государство еще не установило полного контроля над сексуальной жизнью граждан, не добилось еще полного контроля семейных отношений, свободного времени. Но не потому, что оно этого не хотело. Сопротивление человеческого материала оказалось более упорным, чем предполагалось на основании точных научных законов, вытекавших из марксистско-ленинского учения. Тем не менее — многое сделано: партия (государство) стала членом семьи.

Мифология

…Мифы представляют собой первую форму объяснения вещей и вселенной, объяснение с помощью чувств, а не разума.

Словарь «Ларусс»

Роль мифов в нацистской идеологии была очевидной для всех. Главный теоретический труд нацизма — наряду с «Майн кампф» — назывался «Миф XX века». Роль мифологии в советской идеологии, место мифа в арсенале инструментов, формирующих советского человека, остаются неизученными. Прежде всего потому, что утвердился миф о «научности» марксизма-ленинизма, о рациональности советской системы, основанной на «познанных законах истории».

Определяя идеологию, как систему единственных ответов на все вопросы, можно назвать советскую идеологию системой, которая дает на все вопросы иррациональные, мифологические ответы. Набор мифов создает вокруг советского человека магическое кольцо, закрывающее все выходы во внешний мир. Более того, создающее представление, что внешнего мира нет. Как выражался Остап Бендер, авантюрист и остроумец, заграница — это миф о загробной жизни.

Миф о загранице представляет ее адом, логовом зверя, готовящегося сожрать «советский мир», — главное, он препятствует увидеть ее такой, какой она есть. Игнацио Силоне в «Школе диктаторов» вспоминает о миланском философе восемнадцатого века доне Ферранет, который знал, что по Аристотелю есть только две категории: вещи случайные и вещи существенные. Поскольку холера, разразившаяся на севере Италии ни в одну из этих фундаментальных категорий не входила, философ пришел к выводу, что холеры нет. Это не помешало ему заразиться и умереть. Мифология позволяет верить в несуществующее и отрицать реальность. Ирреальность мифа затрудняет его разоблачение с помощью логики и разума. Отвергнув миф о загранице, как аде, естественно прийти к выводу, что она — рай.

Молодой немецкий журналист Клаус Менерт, приехавший в 1932 г. в Советский Союз, восторженно констатировал: «Новый миф родился в России, миф творения мира человеком. В начале был хаос, капитализм… Потом пришли Маркс, Ленин и красный Октябрь. Хаос был преодолен в ходе ожесточенной борьбы, которую вел, ценой неисчислимых жертв, избранный русский пролетариат против внутренних и внешних врагов. Теперь Сталин создает в ходе пятилетнего плана порядок, гармонию и всеобщую справедливость, в то время как остальные 5/6 земного шара наказаны за сопротивление коммунистическим медикаментам эпидемией мирового кризиса и бичом безработицы. Народы не познают ни мира, ни счастья до тех пор, пока и у них не засверкает серп и молот». Клаус Менерт констатирует: «Это простой и ясный миф. В нашу эпоху, лишенную веры, жаждущую абсолютных истин, он влечет за собой».

Немецкий визитер делает тонкое наблюдение. Он замечает, что как и все мифы, советский миф о творении нового мира создает свою этику, «которая вдохновляет миллионы и с каждым годом распространяется все шире». Новая этика не менее проста и ясна, чем породивший ее миф: только в борьбе с остальным миром, который боится и ненавидит нас, мы сможем достичь цели: в этой борьбе не может быть пощады ни врагам, ни своим, если они провинились или ослабли. «Это — заключает Клаус Менерт — этика бойцов».

Немецкий журналист посетил Советский Союз через 15 лет после «красного Октября», после его визита прошло более 60 лет: миф, который его поразил, остался основой советской мифологической системы, фундаментом советской идеологии. Без изменений сохранилась и этика бойцов за новый мир, завоевателей, обещающих человечеству счастье и мир под знаком серпа и молота. Неизменность главного мифа не означает, что сохранились абсолютно все звенья магического кольца, удерживающего советского человека в раю. Как вымениваются износившиеся, отслужившие части машины, так выменивались на протяжении семи десятилетий устаревшие, отработанные, начавшие мешать мифы.

Впервые в истории человечества производится, длящийся несколько поколений, опыт творения мифов — иррациональных объяснений мира и человека для удовлетворения практических нужд власти и замены их в случае непригодности или устарелости. Возможность этого процесса определяется тотальной властью над всеми инструментами, формирующими сознание человека.

Власть над мифами, право на мифотворчество, дает коммунистической партии могущественное орудие власти над человеком и страной.

Для овладения мифологией партия должна была — как Зевс Хроноса — убить миф революции. Евгений Замятин первым заметил, что победившая революция прежде всего объявляет себя «последней революцией». Только отвергнув возможности каких либо дальнейших изменений, партия, захватившая власть, может приступить к строительству Нового мира. Нового человека. Она отменила время и открыла дверь в Утопию. В сентябре 1934 г. Гитлер подтвердил точность наблюдения Замятина: «Революция принесла нам во всех областях без исключения все, что мы от нее ждали… Другой революции в Германии не будет в ближайшие тысячу лет».

Миф революции подменяется мифом Государства. В первые послереволюционные годы, когда вожди революции еще верили, что все идет в соответствии с законами истории, открытыми Марксом, отмирание государства изображалось одной из ближайших целей. Вскоре наиболее проницательные из партийных вождей обнаружили неожиданную для них взаимосвязь между государством и партией. В 1923 г. Григорий Зиновьев с грустью вспоминал «первый, военный период нашей революции», когда «взаимоотношение партии и государства было совсем простое и ясное. Восстание организовывала партия. Армию строила партия. Борьбу с разрухой железнодорожного транспорта брала на себя партия. Из продовольственного кризиса выручала партия и т. д. и т. п.» Все действительно было как нельзя более просто и ясно — партия была государством.

После окончания гражданской войны возникают вопросы, выдвигаются предложения, в частности, чтобы партия ограничилась «своими партийными делами», занималась «агитацией и пропагандой и не претендовала на монопольное политическое руководство Россией». Партия категорически отвергает все вопросы, предложения, сомнения. Для всех партийных вождей, несмотря на все междуусобицы, было аксиомой: партии принадлежит власть, партия ее не отдаст никому. В 20-е годы, в период фракционных схваток между партийными лидерами, они осознают, что отмирание государства привело бы к отмиранию партии.

Становится очевидным, что партия паразитирует на теле государства. Следовательно, чем больше государство, тем сильнее партия. Пруссию Фридриха Второго называли армией, имеющей государство. Советская система со дня рождения была партией, обладавшей государством.

Мифологизация государства завершается в середине 30-х годов, когда начинает употребляться также синоним — Родина, когда Государство-Родина приобретает Отца-Сталина. В популярнейшей песне эпохи говорится: «Как невесту Родину мы любим…» Официальное обращение к Сталину звучит: «Любимый Отец!» Во время войны солдаты будут умирать: «За Сталина! За Родину!»

Миф советского государства включил в себя мифы всезнающей и всемогущей Партии; воплощающего ее мудрость и силу бессмертного Вождя; Народа, поднявшегося на высшую ступень развития, «начавшего новую, подлинную историю человечества», убежденного в необходимости служить Государству-Партии-Вождю.

Создание мифа Государства позволило остановить историю, прекратить течение времени. Празднование 600-летия битвы на Куликовом поле, где русские впервые победили татар, становится очередным советским юбилеем. «В этой битве, — утверждает поэт-лауреат, — и началось великое княжество Московское, а затем уже и сама Русь-Россия… Сложное, многонациональное государство, которому в далекой исторической перспективе суждено было стать родиной Ленина, первым в мире государством рабочих и крестьян…» Автор романа «Имя твое» позволяет святому Сергию Радонежскому, благословившему в 1380 г. московского князя Дмитрия Донского на битву с татарами, явиться во сне — шесть столетий спустя — секретарю областного комитета партии, подчеркивая мистическую роль КПСС в борьбе за освобождение Родины от татарского ига.

Правда категорична: «Время не властно над ленинизмом». Прекращение истории после захвата партией Ленина власти означает не только то, что — как утверждает популярнейший миф — «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить». Оно означает — бессмертие Вождя партии, выражающее бессмертие Партии. После визита французского президента Миттерана в Москву в июне 1984 г. журналисты описали главу КПСС и советского государства К. Черненко: «Генеральный секретарь советской партии выражается еще довольно понятно, он не всегда вынужден читать монологи, подготовленные заранее, хотя он делает это очень часто даже во время встреч наедине, обмен мнениями иногда возможен. Примем также, что его мозг функционирует нормально…» Казалась бы очевидной необходимость замены Вождя, переставшего нормально функционировать. Нет, однако, никакой необходимости заменять мифический персонаж, который существует «вновь и вновь припадая к неиссякаемому, светлому роднику идей Ильича». Брежнев нашел замечательную ритуальную формулу мифа бессмертия Вождя: при обмене партийных билетов он вручил билет № 00000001 Ленину В. И. Билет № 2 взял себе.

Мифический характер Вождя КПСС легитимизирует его власть, которой он может пользоваться в пределах, зависящих от него самого, позволяет ему оставаться на посту полуумершим. Падение Хрущева было результатом кощунственного посягательства на миф Вождя: поведение генерального секретаря было богохульством. И тогда конклав жрецов сверг Верховного жреца, посягнувшего на Миф. Мифический характер власти генерального секретаря объясняет ее неприкосновенность в минуты кризиса. В первые дни после нападения Гитлера на Советский Союз, когда советские войска несли тяжелейшие потери, командование было полностью парализовано, ибо по меньшей мере десять дней Сталин не давал никаких приказов, укрывшись от мира на своей даче. На протяжении нескольких лет болезней Брежнева, Андропова, Черненко, советская политика парализована. Коллективное руководство выражается в том, что члены Политбюро, даже самые влиятельные, имеют право говорить: «Нет». Только импульс генерального секретаря, мифического Вождя, дает возможность сказать: «Да». Для того, чтобы поезд двигался, необходима коллективная работа группы людей — поездной бригады. Однако, если машинист не включит мотор, поезд останется на станции.

Народ — наименее конкретная из мифологем, входящих в миф Государства. Само государство, а также партия, имеют конкретные формы, реальные структуры, которые выполняют мифотворческие функции. Народ структуры не имеет, если не считать государственной границы, замка на дверях рая, по выражению Хрущева, мешающего советскому народу раствориться в человечестве. Определение народа дается экспертами-идеологами, которые решают, кто есть народ, а кто не входит в его состав. Миф народа пришел на смену мифа пролетариата — класса-гегемона. Сталинская конституция 1936 г. ликвидировала миф пролетариата, как господствующего класса, имеющего тем самым неотъемлемые привилегии. Отменив привилегии, предоставив права бывшим лишенцам, сталинская конституция осуществила мечту Шигалева о стране, в которой все равны, ибо все рабы.

В середине 60-х годов входит в употребление термин «всенародное государство» (дословный перевод нацистского «фольксгемайншафт»), родина «новой исторической общности людей — советского народа». По определению «Политического словаря», общенародное государство «выражает интересы и волю всех трудящихся, всего народа». Полувеком раньше Гитлер определял «фольксгемайншафт» как «подлинное сообщество труда, объединение всех интересов, отказ от индивидуального гражданства и создание динамичной объединенной и организованной массы».

Окончательная ипостась мифа советского государства как «всенародного государства советского народа» идеально выполняет первую функцию мифа — как ее определяет «Ларусс» — объясняет «вещи и вселенную», не пользуясь разумом. «Всенародное государство» представляет собой высшую форму демократии, «инициатором и главным гарантом» которой является КПСС. Советское государство является одновременно «всенародным государством», в котором все народы совершенно равны, но в то же время — русским государством, в котором русский народ является «первым среди равных». Русское представляется как — эссенция советского, как движущая сила «цивилизации социализма», будущего мира. Александр Проханов, автор политических романов, воспевает «бремя русского советского человека», несущего миру коммунизм. Он пишет: «Мир втягивается в социализм, в неизбежный, неотвратимый процесс». Это заслуга — прежде всего русских. Они живут трудно, бедно, недоедают. В Смоленской области, в сердце России, через 65 лет после революции, зимой нельзя доехать из одной деревни в другую. Но это потому, что нужно кормить афганцев, строить дороги в Нигерии и Кампучии.

Советская печать объясняет нехватку товаров, отсутствие дорог, остро ощущаемые в Российской республике, коррупцией, бездельем, роскошной жизнью обитателей нерусских республик. В советской печати редко публикуется информация о судебных процессах, о фактах коррупции. В тех случаях, когда печать получает команду огласить факты, речь, как правило, идет о коррупции в кавказских или среднеазиатских республиках, либо о преступлениях, совершенных субъектами с еврейскими фамилиями.

По переписи 1979 г. в Советском Союзе насчитывалась 21 нерусская нация, с населением численностью свыше 1 миллиона; от 42,3 млн. украинцев до 1 млн. эстонцев. Они составляли немногим менее половины населения страны. В нерусских советских республиках ощущение национального угнетения, эксплуатации русскими позволяют объяснять трудности, недостатки, неудовлетворенность положения. В очередной серии анекдотов, родившейся в начале 80-х годов, — после Ленина, армянского радио, Чапаева, — выступают в качестве героев — чукчи. До революции — гласит один из анекдотов — у чукчей было только два чувства: холода и голода, теперь появилось третье — чувство глубокой благодарности. Если сделать героями анекдота русских, то можно сказать, что советская власть подарила им чувство удовлетворения величием державы.

Миф советского государства, окончательного итога тысячелетней русской истории, дает возможности совращения естественных национальных, патриотических чувств, использования их как инструментов формирования советского человека. Прилагаются все усилия, чтобы в сознании русское слилось с советским, антисоветское с антирусским. Русский национализм включается в систему советской идеологии — происходит фагоцитоз национальных чувств их подмена. Или, как выражаются советские идеологи: в условиях развитого социализма происходит «сближение слияние понятий Отечества и государства».

Национальные чувства, как свидетельствует история минувших семи десятилетий, были, наряду с религией, важнейшими точками опоры, позволявшими сопротивляться наступлению советской идеологии, включению в магический круг советской мифологии. Поэтому велась и ведется ожесточенная война с национализмами нерусских народов, которые не могут быть использованы для мифотворчества, и с теми религиями, которые не позволяют себя фагоцитировать и отказываются служить государству.

Использование русского национализма в системе советской идеологии чревато опасностью ее превращения в национал-социализм. Среди советских идеологов есть немало сторонников такой трансформации, однако, их крепко держат на цепи, хотя иногда цепь удлиняют настолько, что становится возможным публиковать тексты, которые по ненависти к другим народам ни в чем не уступают нацистским.

Для определения «излишеств» в восхвалении русского национализма при определении рамок, ограничивающих возможности пропаганды нацистских идей, используется термин «антиисторизм». Любопытно, что заимствован этот термин у нацистских философов, воевавших с Декартом. который обвинялся в «антиисторической пустоте», рационализме и индивидуализме. «Антиисторизмом» объявляется увлечение русским национализмом, которое приводит к забывчивости того факта, что «область национальных отношений… в такой многонациональной стране как наша — одна из самых сложных а общественной жизни». В 1972 г. советский историк, доброжелательно описав многочисленные проявления русского национализма в политической и художественной литературе, напомнил, что в ответ, усиливается «местный национализм»: грузины восхваляют свою царицу Тамар, украинский писатель Иван Билык «в стремлении как можно больше прославить мифического киевского князя Богдана Гатило договорился до того, что объявил, будто под этим именем выступал вождь гуннов Атилла», казахи идеализируют руководителя войны с русскими в девятнадцатом веке Кенесары Касымова. В 1984 году — под почти идентичным заголовком: «В борьбе с антиисторизмом» — «Правда» возвращается к теме, вновь и вновь напоминая об опасности «ответной реакции» местных национализмов, о «реваншистах ФРГ, которые выступают с велико-германскими амбициями», о «сионистах, которые видят в евреях, живущих в любой части земного шара, представителей мифической всемирной еврейской нации».

Важное место в советской мифологии принадлежит мифу монолита, единства. Он — один из главных элементов легитимности советского государства, советского лагеря, мирового коммунистического движения. Основанные на единственно правильной науке — марксизме-ленинизме, познавшие законы исторического процесса государство, лагерь, движение — всегда правы. Каждая трещина в монолите, сомнение в правильности направления, уклон — подрывают основу основ системы. Миф монолита — одна из причин, ограничивающих излишества русского национализма, исповедуемого некоторыми советскими идеологами.

Конфликт между многонациональностью советского государства и мифом монолита-единства преодолевается путем утверждения одновременно концепции «всенародного государства» («фольксгемайншафт») и «русского народа», как модели, как первого среди равных. В двойственности и противоречивости концепций — угроза монолиту. Необходимость мифа монолита, как формы легитимности власти, объясняет острую напряженность национальных отношений во всех коммунистических странах. Причем не только в многонациональной Югославии или Китае, но также в Польше, где национальные меньшинства составляют ничтожное меньшинство населения, в Болгарии, отрицающей существование македонцев, во Вьетнаме, где ведется борьба с китайцами, в Кампучии, где ненавидят вьетнамцев, в Румынии, где преследуют венгров, на Кубе, где отстранены от власти «черные».

Миф монолита-единства определяет принципиальную не возможность для коммунистов вступать в прочные союзы с другими партиями. Единственный опыт партии Ленина (включение в правительство левых эсеров) продолжался шесть месяцев. В Западной Европе попытки включения коммунистов в правительство неизменно заканчивались неудачей: не имея достаточно сил для того, чтобы проглотить «союзников», коммунисты уходили, либо изгонялись, когда их претензии начинали превышать их легальные возможности

В числе функций мифа монолита поставка врагов: все те, кто подрывает единство, грозит его нарушить, имеет потенциальную возможность это сделать — объявляются врагами. Одновременно, каждый враг представляется нарушителем единства, врагом монолита. Превращение единства в миф превращает врага в понятие мифическое, иррациональное. Решение разрешить евреям выезд из Советского Союза, принятое в начале 70-х годов, — одна из самых удачных акций советских мифотворцев. В стране, в которой никто не имеет права выехать, группа, обладающая этим правом, становится врагом, посягнувшим на «единство», «монолит», даже если выезд — позднее — станет невозможным, даже если не все захотят выехать. Иррациональность врага объясняет успех «теории заговоров», лежащей в основе советской внешней и внутренней политики. От заговора империалистов, ЦРУ, до всемирного еврейского заговора, до заговора масонов, приобретшего особую популярность в начале 80-х годов в связи с поисками «объяснений» покушения на папу и раскрытием «ложи Джелли» в Италии — все «заговоры» воспринимаются, как атаки на миф монолита-единства, как вызов истине, объясняющей мир и творящей нового человека.

Миф монолита включает миф врага, стремящегося разрушить единство, и оправдывает как единственную возможность — войну против всех, кто угрожает монолиту, мешает превращению планеты в единую, единственно правильную систему. Ожесточенная, непрекращающаяся война неизбежно закончится победой, ибо «коммунизм неизбежен». Эманацией мифологического монолитного Государства являются непогрешимые, всемогущие и всезнающие «органы» — гиперболическая Рука. Самым удачным в литературе воплощением мифологического характера советского государства следует считать роман Эдгара Рис Бэрроуза «Тарзан Триумфующий», в котором повествуется как Сталин, мифический Вождь мифической советской России, посылает агента ОГПУ в джунгли с приказом убить популярнейшую мифологическую фигуру двадцатого века — Тарзана. Встреча двух мифов кончается торжеством короля джунглей. Автор романа мог бы закончить его пророчеством: Тарзан жил, Тарзан жив, Тарзан будет жить. Но счастливый конец бывает только в романах.

Основные мифы советской мифологии представляют собой фундамент тоталитарного государства. Гитлеровская триада — одно государство, один народ, один фюрер — остается советской триадой: одна партия, одно государство, один — советский! — народ.

Мифы представляют собой звенья магического кольца, в котором рождается, живет и умирает советский человек. Мифы утопии, всенародного государства, монолита, неизбежности победы коммунизма, отчуждая, извращая чувства и мысли, минируют выходы из магического кольца: национализм становится инструментом сооружения могучей державы; религия, прежде всего это касается религий с высокой степенью церковной организации, превращается в проводника господствующей идеологии; семья, членом которой стало государство, перестает быть убежищем от коллектива. Лешек Колаковский очень точно подметил, что советское государство борется с религией не потому, что это атеистическое государство, а потому, что это — тоталитарное государство.

Клаус Менерт, один из редких иностранцев, путешествовавших по советской республике в начале 30-х годов, хорошо знал русский язык. Его свидетельство об атмосфере периода первой пятилетки интересно и тем, что беседуя с русской молодежью, с «элитой страны», как он подчеркивает, немецкий журналист не переставал думать о событиях, происходивших у него на родине. Он не переставал примерять советский эксперимент к возможностям Германии: «в глазах советской молодежи два элемента «социалистический» и «национальный» сливаются воедино…» Восторженный вывод Клауса Менерта выражен элементарно просто: революция «элиминировала небольшой — по сравнению с общей численностью нации — класс, класс-паразит, к тому же в значительной степени дегенерировавший», в результате уже в 1932 г. «понятия «я» и «мое» отброшены в Советском Союзе в пользу «мы» и «наше», «родилась новая концепция мира, в котором вопрос личного счастья и удовлетворения перестал играть роль», в частности «для русской молодежи проблема религии исчезла». Короче говоря: «Генеральная линия стала общепринятой истиной».

Клаус Менерт верил в то, что писал и был убежден, что все в СССР верят так же, как и он. В это самое время Борис Пастернак в письме Андрею Белому ужасался, что «фантасмагории» Достоевского и Белого «превзойдены действительностью», что невозможно понять «что двойник, что подлинник». Но у немецкого журналиста были основания верить, ибо он встречал людей веривших в то, что они сделали, в то, что они делали и собирались сделать.

Смерть Сталина отделяет «эпоху веры» от последовавшего периода разброда, сомнений, диссидентского бурления и возвращения в русло «сложившегося», «зрелого», «развитого» социализма, в русло «социально однородного общества», где утверждена «целостность эталонных взглядов». Но в процессе преодоления сомнений, возникших в результате смерти Отца и Учителя, были утеряны юношеская вера, молодежный энтузиазм, так восхищавший иностранных визитеров в 30-е годы, возродившиеся в годы войны.

Были совершены непоправимые ошибки: в первые дни после смерти Сталина был опровергнут миф о непогрешимости «органов» — освобождены врачи, арестованные по обвинению в создании «еврейского заговора»; в 1956 г. был опровергнут основополагающий миф о непогрешимости Вождя: Хрущев выступил против «культа личности Сталина»; в 1964 г. был осуществлен дворцовый переворот — снят первый секретарь ЦК, нарушитель спокойствия Хрущев. Спокойствие было восстановлено, но вера окончательно исчезла. Арматурой, которая поддерживает мифологическую структуру системы, стал ритуал: обряды политические и обряды бытовые.

Советские ученые-религиоведы установили, что религия включает два основных компонента: религиозное сознание и религиозный культ. Соответственно критериями религиозности признаны: религиозное сознание верующего, которое раскрывается в его религиозных представлениях, а также религиозное поведение, выражающееся в соблюдении обрядов, участии в деятельности религиозных организаций, пропаганде религиозных взглядов. Если заменить слово «религиозный» словом «советский», можно считать формулу отличным определением требований, предъявляемых сегодня советскому человеку. Он может верить в коммунизм — этого никто не запрещает, хотя открытая пропаганда коммунистических взглядов вызовет подозрительность. Требуется от советского человека соблюдение ритуала, или, как выражаются ученые религиоведы, «выполнение определенных религиозных действий». Выполнение обрядов обязательно — независимо от отношения к ним. Как пишет один из лучших знатоков советской системы скульптор Эрнст Неизвестный: «Личные взгляды функционера могут быть самыми оппозиционными, но политического веса это не имеет: это его ночное сознание. Политический вес имеет то, что он говорит с трибуны». Это относится к каждому советскому человеку, ибо каждый является функционером, служит — на том или другом посту — государству.

Ритуал, строгое соблюдение обрядов, держит магическое кольцо, в которое заключен советский человек. Обряды можно разделить на две группы: политические и бытовые. Однако, значение их одинаково, они выполняют одну и ту же функцию. Каждый из обрядов — голосование на собрании, подпись под письмом в газету, осуждающим «врага», аплодисменты в нужном месте, так же как и ширина брюк и длина юбки, какие сегодня носят все — является знаком преданности, верности, неразрывной связи с Государством, Родили, Партией, Коллективом. Обряды создают знаковое поле, выход из которого является политическим преступлением. Неизвестный автор самых знаменитых слов сталинской эпохи — предупреждения конвоя этапу заключенных: шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения — гениально точно определил функцию советской обрядности.

История диссидентского движения может быть изложена как история попытки разорвать магическое кольцо, нарушив обряд. Советский человек становился — или не становился — диссидентом, отщепенцем, в зависимости от решения: голосовать «за», либо «против», либо просто — воздержаться, подписать письмо осуждения или письмо протеста. Александр Солженицын рассказывает в «Архипелаге ГУЛаг» подлинную историю коммуниста, арестованного за то, что первым перестал аплодировать имени Сталина — на одиннадцатой минуте бурных, переходящих в овацию аплодисментов. И никогда не переставайте аплодировать первым, — сказал арестованному следователь. Албанский писатель Исмаил Кадаре, очень не любящий советских «ревизионистов» и восхищающийся подлинным марксистом Энвером Ходжа, рассказывает в романе об «историческом расколе» между Москвой и Тираной вполне правдоподобную историю о том, как в перерывах между заседаниями в Кремле, после выступлений Сталина, для делегатов съездов приносили ведра с соленой водой, в которой они мочили опухшие от аплодисментов руки.

Призыв Солженицына «жить не по лжи» можно рассматривать как призыв вырваться из магического кольца, перестав соблюдать советские обряды. Все ведут себя одинаково — следовательно все думают одинаково, остаются в рядах коллектива. Эрнст Неизвестный, в конце рабочего дня перед зданием ЦК КПСС, наблюдая выходивших «руководителей», «мозг страны», как он выражается, обнаружил к своему изумлению, что перед ним было «однообразное сытое стадо». Он пишет: «Передо мной проходили инкубаторные близнецы с абсолютно стертыми индивидуальными чертами. Разница в весе и размере не имела значения».

Совершенно очевидно, что если «мозг страны» представляет собой «инкубаторных близнецов», обитатели страны — советские граждане не имеют права выделяться, делать «шаг в сторону», «отрываться от коллектива». Унификация, то, что нацисты называли «гляйхшальтунг», может привести к бунту, но обычно вызывает скуку, которая становится острой формой недовольства положением. В начале 30-х годов авантюрист Остап Бендер, герой сатирических романов, персонаж симпатичный, но отрицательный, нашел в себе смелость заявить: в последнее время у меня возникли разногласия с советской властью, она хочет строить социализм, а мне скучно строить социализм. Остап Бендер сказал это в 1931 г. и тогда это могло показаться смешным. Шофер Юрий Александров, ставший в своем северном поселке на берегу Ледовитого океана председателем профкома и получивший путевку на поездку вокруг Европы на теплоходе, решил остаться в Париже, «выбрал свободу». На вопрос о причинах своего решения, он ответил, что было ему очень скучно жить на родине. Звезда ленинградского балета Наталья Макарова, пользовавшаяся всеми благами советской жизни, также решила остаться за границей, объясняя решение той же самой причиной, что и шофер — скукой. Доктор биологии Сергей Мюге, добившийся разрешения на выезд, объясняет: «Тут, в США, я обрел ту степень свободы, которой мне так не хватало в СССР — свободы не включаться в чуждые мне игры». Он — отказался участвовать в ритуальных обрядах.

Советские психологи признают, что «в условиях стандартизации восприятия в ходе производственной и бытовой жизнедеятельности человека возникает и усиливается спрос на необычное, нестандартное…» Но рассматривают этот «спрос» как нарушение рамок советской жизни, нарушение ритуала. Идеалом объявляется конформизм. В учебнике социальной психологии для студентов университета им. Лумумбы в Москве, где готовятся кадры революционеров для «третьего мира», конформизм определяется, как «поведение полностью соответствующее нормам, ценностям, мнениям и духу группы». Примером «нонконформизма» учебник называет «мелкобуржуазный анархизм», который «выражает тенденцию личности противопоставить себя требованиям группы, даже если они справедливы и приняты большинством членов группы».

Строгое выполнение обряда должно привести к полной потери личности, к слиянию ее в коллективе. Результатом «ритуального воспитания» становится нежелание делать выбор, принимать самостоятельные решения. Хрущев рассказывает в воспоминаниях, как напугал он Маленкова сказав, что собирается предложить Сталину проект, которого Вождь не заказывал. Что ты делаешь, что ты делаешь? — ужасался Маленков, добавив, что ленинградские руководители были арестованы за проявление «самостоятельности», за организацию — без разрешения — ярмарки.

В ночь на 22 июня 1941 г. советские командиры не давали приказа стрелять по немцам, после того, как война уже началась, ибо ждали разрешения «сверху». Можно сказать, что это были сталинские времена. Эрнст Неизвестный рассказывает о двух советских офицерах, которые были арестованы после того, как самочинно приказали встретить огнем китайцев, перешедших границу. Это произошло в 1969 г. Лишь после того, как из Москвы пришел приказ «дать отпор», офицеров освободили и наградили званием Героя Советского Союза. Вряд ли можно усомниться в том, что в 1983 г. приказ сбить пассажирский корейский самолет пришел «сверху» — на нижнем уровне никто из советских людей, даже в генеральских чинах, не отважился бы взять инициативу в свои руки.

Тонкое диалектическое различие между верой и обрядом (Чеслав Милош использовал в своей книге «Порабощенный разум» персидское слово «кетман» для обозначения диалектики, служащей автопорабощению писателя), позволяет советскому государству преодолевать трудности, возникающие в результате «стандартизации восприятия», т. е. обязательности ритуальных обрядов. Трудности возникают в связи с повышением среднего уровня образования, воздействия новых видов техники коммуникации, определенного повышения уровня жизни в 60-е годы. Есть все основания утверждать, что алкоголизм рассматривается советским руководством, как меньшее зло по сравнению с напряжением, которое возникло бы не будь водки. Алкоголизм превратился в Советском Союзе в один из важнейших обрядов, свидетельствующих о причастности к коллективу. Министр здравоохранения СССР, беседуя с журналистом в 1980 г., заявил: «Нас радует, что по статистике наблюдается увеличение количества больных алкоголем», объяснив свою радость тем, что стали «более интенсивно выявлять больных». Министр здравоохранения, естественно, не сообщил статистических данных, носящих строго секретный характер. Но, по подсчетам американского ученого, только от отравления алкоголем в 1976 г. в Советском Союзе умерло в 1000 раз больше, чем в США, в основном взрослых мужчин в трудовом возрасте. В 1982 г. «Литературная газета» сообщила, что обследование в школах г. Перми показало, что среди учеников 1–3 классов (7–9 лет) пробовали спиртные напитки 31,2%, т. е. каждый третий. Обследование показало, что, как правило, угощали детой алкоголем родители — приобщая к жизни в советском коллективе.

Ведя ожесточенную борьбу с «соблазнами Запада» — американской музыкой, джинсами — советское государство делает все, чтобы установить свой контроль за потреблением «запретных благ»: советские фигурные конькобежцы танцуют — с разрешения — под новейшую западную музыку, а поскольку фигурное катание один из любимых советских спортов, телезрители могут слышать эту музыку; после долголетней войны с «джинсами» Советский Союз закупил фабрику «подрывных» штанов в Италии. Писателям, художникам, музыкантам, кинорежиссерам разрешается — в отдельных случаях — отхождение от доктринальных норм при условии строгого соблюдения обряда: поэтому Дмитрий Шостакович подписывал письма осуждающие людей, которыми он восхищался, поэтому Чингиз Айтматов не перестает выступать в газетах с одобрением всех актов советского государства.

Нестерпимую скуку советской литературы разрешено в последние годы «оживить» советской эротикой. Родился даже термин «оживляж». Когда увлечение «оживляжем» стало угрожать нормам, появилась предупреждающая статья. Ее автор признавал, что всего «лет двадцать назад» такая статья не могла быть написана «ввиду нехватки материала». Теперь материала оказалось более, чем достаточно. Автор статьи «Оживляж» приводит десятки примеров — из романов и повестей, опубликованных в журналах за 1981 г. — типа: взгляд скользнул на вырез платья, выискивая там «груди с голубыми жилочками, с коричневыми длинными сосками». Самым частым эротическим сюжетом литературы 1981 года было подглядывание за раздевающейся или купающейся женщиной и сцена самораздевания женщины перед зеркалом. Автор статьи, напоминая о «санкционирующей роли искусства», недоволен, кроме того, обилием сцен супружеской неверности, которые встретились ему в журналах. Он согласен с тем, что «надо писать и про это» (подчеркнуто автором), однако настаивает на необходимости щадить нервы советского читателя, не возбуждая его излишне «свежезамороженной клубничкой».

Статья вызвала многочисленные письма читателей, в большинстве соглашавшихся с автором. Но один из читателей задал справедливый вопрос: если автор задумал написать роман о пуске прокатного стана, может ли он обойтись без «оживляжа», если хочет, чтобы роман читался? Вопрос можно сформулировать иначе: если издательство, заказавшее роман о прокатном стане, хочет, чтобы читатели взяли его в руки, может ли оно не разрешить «оживляж»? Ответ будет одинаковым в обоих случаях.

Широко используется «оживляж» в немногочисленных, поручаемых всегда особенно доверенным писателям, романах из «западной жизни». Советский читатель с огромным интересом читает о том, как разлагается «старый мир», в то время как положительные советские герои с отвращением глядят на разложение, ностальгически вспоминая радостную, здоровую жизнь на родине. Оказавшись на гнилом Западе, советский человек — на страницах советской литературы — не забывает обрядов. В Париже, например, есть три места, которые обязан посетить настоящий советский человек: кладбище Пер-Лашез, квартиру Ленина на улице Мари-Роз и площадь Пигаль, чтобы воочию увидеть, как эксплуатируют закабаленных женщин.

В конце 50-х годов советские идеологи возвращаются к послереволюционной концепции создания новых обрядов, начинается кампания по «внедрению новой безрелигиозной обрядности». В 1964 г. состоялось первое всесоюзное совещание по социалистической обрядности, пятнадцать лет спустя — второе совещание-семинар. За минувшие годы достигнуты замечательные успехи в разработке «теории социалистической обрядности», в «обрядотворчестве», объявленном «делом важным, государственным».

Советский человек обложен со всех сторон обрядами, как волк во время облавы. Все его действия приобрели обрядовый, праздничный характер: праздники зимы, лета, урожая, первой борозды, пуска завода, победы в соревновании, бракосочетания, получения первого паспорта, встречи дорогих иностранных гостей, выборов в советы, «красной субботы», когда необходимо выйти на работу. В Москве родился обряд поклонения Мавзолею: к нему идут перед полетом космонавты, после бракосочетания молодожены, для принятия присяги пионеры.

В 60-е годы в Советском Союзе был «изобретен» вечный огонь на могиле Неизвестного солдата, в многочисленных городах, где его установили, он также стал местом паломничества пионеров, молодоженов. Ритуальный характер приняло повальное награждение граждан орденами, медалями, почетными званиями. На старых фотографиях писателей нельзя было по внешнему виду определить, кто лучше: Тургенев или Достоевский, Гоголь или Белинский. Сегодня фотографии дают необходимую информацию: лучше тот, у кого на пиджаке больше орденов. На втором совещании по обрядности с удовлетворением говорилось об успехах строительства монументов: памятники строятся всюду — на Мамаевом кургане — в память победы над Гитлером, на Куликовом поле — в память победы над татарами, в Ясной Поляне — в память счастливого пребывания Ленина в ссылке. Как сектанты-дырники, верившие, что достаточно провертеть дырку в потолке избы, чтобы молиться вездесущему Богу, так и советские «обрядотворцы» полагают, что каждый советский памятник будет вызывать у советского человека правильный условный рефлекс — благодарственную молитву, пусть даже бессознательную — советскому государству.

Некоторые из новых обрядов должны заменить религиозные праздники советскими — новые праздники приурочиваются к датам старых: вместо Рождества — Праздник Зимы, вместо Троицы — Праздник Русской березки. Подобное «обрядотворчество» имеет место и в других республиках — общая тенденция: создавать новые праздники-обряды из элементов дохристианской, языческой обрядности. Воспользовавшись этой тенденцией латышам удалось с большим трудом отстоять праздник Янов день («Лиго»), утверждая, что он был «антихристианским, антицерковным, плебейским праздником». В Таджикистане удалось сохранить традиционный праздник мусульманского весеннего нового года «Науруз», ссылаясь на то, что он был «праздником магов, огнепоклонников, то есть домусульманским праздником».

Борьба с религией играет в «социалистическом обрядотворчестве» второстепенную роль. Главная задача — утверждение советских мифов. Праздник «Советской Молодежи», организованный на Украине на основе традиционного Ивана Купалы, повторял весь обряд старинного праздника, но закончился тем, что «над озером высоко в небо взвился огромный красный флаг с золотыми буквами: „Да здравствует коммунизм“». Нельзя придумать более красноречивого примера подмены.

«Обрядотворчество» приняло организованный, планомерный, бюрократический характер. В каждой республике созданы «Комиссии по новым обрядам и праздникам», настоящие конгрегации на подобие ватиканской. В них работают этнографы, социологи, идеологи. Не имеет значения, что для привлечения на «новые праздники» организуется широкая торговля спиртным, что во время выборов на избирательных участках торгуют дефицитной колбасой — важно приучить к новым обрядам, создать привычку, вовлечь в магическое кольцо советской мифологии. Леви-Стросс заметил, что свобода, которой человек часто особенно дорожит, это возможность остаться верным обычаю, традиции, небольшим привилегиям, унаследованным из далекого прошлого. Подмена этих обычаев, традиций не только лишает человека свободы, но создает нередко фальшивую иллюзию ее сохранения.

Самая страшная парабола положения советского человека представлена в повести современного советского писателя Владимира Маканина «Предтеча». В одном из эпизодов повести рассказывается о «японском эксперименте»: в стекляный лабиринт, начиненный ловушками с убийственными иглами, помещают крыс. Звери бегут, натыкаются на иглы, гибнут. Но лабиринт только кажется без выхода. Среди крыс есть пара, которая 150 раз проходила лабиринт, но не до конца. На четверти дороги их вынимали, спасая. Пара отмечена белым крестом на спине. Когда последнюю партию крыс запустили в лабиринт — снова все погибли. За исключением меченых: «Они и пришли вдвоем. Обычные, верящие в чудо, крысы». Спасшиеся крысы знали, что есть выход, что можно вырваться из магического круга. Но нужно верить в чудо.

 

Культура

Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо.
В. Маяковский

Опасно высказывать некоторые пожелания: их могут услышать. Через полвека после изложения великим поэтом революции его просьбы, метафора превратилась в аксиому социалистической культуры. «Художественное слово всегда было острейшим оружием в борьбе за торжество марксизма-ленинизма, в идеологическом противоборстве двух мировых систем» — декларировало последнее по счету постановление ЦК КПСС по вопросам литературы (1982). Юрий Андропов, незадолго до кончины, в свою очередь напоминал деятелям искусства об «ответственности за то, чтобы находящееся в их руках мощное оружие служило делу народа, делу коммунизма». Деятели советской культуры, со своей стороны, совершенно согласны с тем, что у них в руках оружие. Плодовитый автор политических романов Александр Проханов, приобретший известность в начале 80-х годов, осовременил метафору Маяковского, заявив, что «сегодняшний художник, в сущности, должен быть похожим на… пушку». Писатель Юрий Бондарев, после присвоения ему высшей советской награды, звания героя Социалистического труда, означающей производство в живые классики, заявил: «Я — солдат. Я был им и тогда, когда толкал плечом орудие, и остаюсь им сейчас — солдатом нашей партии, которая исповедует великую коммунистическую идею».

Герой пьесы нацистского драматурга Ганса Йоста произнес одну из самых знаменитых фраз двадцатого века: когда я слышу слово культура, я вынимаю револьвер. Эти слова часто интерпретируют, как выражение ненависти к культуре. В действительности герой Йоста вынимал револьвер нацистской культуры, чтобы убить культуру ненацистскую. Задача, которую поставили перед собой нацисты после прихода к власти, состояла в создании необходимой им культуры, в превращении культуры — в оружие их власти. Создатели нацистской культуры-штыка, прежде всего Геббельс, широко пользовались опытом строительства советской культуры. Утверждение нацистского министра пропаганды о том, что подлинное искусство это искусство вдохновленное народом и понятное народу, по сути повторение знаменитых слов Ленина о необходимости искусства «понятного народным массам». Геббельс декларировал: «Свобода художественного творчества гарантируется Новым Государством. Но сфера пользования ею должна быть ясно определена нашими нуждами и нашей национальной ответственностью, границы которых определяются политикой, а не искусством». Это — перевод на нацистский язык основной идеи Ленина о «партийности литературы», которая сегодня излагается формулой «Партия ведет»: «коммунистическая партийность творчества, ленинская политика партии помогают писателю делать исторически правильный выбор…» С неожиданной искренностью романист Михаил Алексеев, один из руководителей Союза советских писателей, перевел «теоретические» формулы на разговорный язык. Сославшись на «Тихий Дон», «Чапаева», «Броненосец Потемкин», М. Алексеев заявил: «Если в условиях несвободы могут рождаться шедевры, то да здравствует такая «несвобода».

История советской культуры еще ждет исследователя. Все, написанное до сих пор, рассматривает советское кино музыку, изобразительное искусство по аналогии с искусством несоветских стран, народов, дооктябрьской истории человечества. Посмертная судьба Маяковского представляет собой самую сжатую историю советской культуры. На вечере, посвященном 90-летию со дня рождения поэта, в президиуме сидели наследники Сталина — члены Политбюро во главе с Г. Алиевым, многолетним шефом КГБ в Азербайджане и любителем искусства, о Маяковском говорили бездарнейшие поэты, занимающие руководящие посты в писательской организации, выделяя только то, что — из написанного Маяковским — можно использовать, как «штык». Слушатель Военно-политической академии им. Ленина, заканчивая юбилейное торжество, говорил «об огромной роли поэзии Маяковского в патриотическом воспитании, идейной закалке молодых защитников Родины».

Создание Нового мира требует создания Нового человека. Создание новой культуры — требует творца нового типа. Алексей Толстой великолепно объяснил различие между старым и новым: В старое время говорили, что писатели должны искать истину. У нас частные лица поисками истины не занимаются: истина открыта четырьмя гениями и хранится в Политбюро. Задача заключалась в том, чтобы вырастить новый тип художника, который не только удовлетворился бы сознанием того, что Маркс-Энгельс-Ленин-Сталин нашли истину, раз и навсегда, но и согласился бы получать — как паек — порции истины, выделяемые Политбюро. Для выполнения этой задачи партия приняла решение стать соавтором советского художника, проникнуть в гены искусства.

История советской культуры — это история ее национализации, открывшей дверь в соавторство, история превращения всех видов культуры в оружие в руках власти. Путь был неизвестным и партия шла первые годы наощупь, необходимо было преодолеть и у партийных деятелей, и у художников старые представления о культуре, искусстве, литературе. Почти сразу же после революции партия находит инструмент руководства — постановление ЦК партии. От первого постановления — в 1922 г. — о молодых писателях, до постановления 1984 года, ставящего очередные задачи кинематографии, сохраняется основное — убеждение, что партия знает: что, как, когда. В первых постановлениях это — знание истины выражается осторожно, начиная с 1932 г. — грубо, беззастенчиво, безапелляционно.

Постановления-директивы партии базируются на убежденности в знании истины, на цензуре, введенной через десять дней после Октябрьского переворота, разросшейся на протяжении десятилетий до аппарата гигантских размеров, контролирующего всякое печатное и произнесенное слово — от романов до наклеек на спичечных коробках. Материальная база постановлений — национализация всех орудий производства, которыми пользуется художник. Но это лишь одна линия, которая вела в соавторы. Второй, встречной линией, было желание деятелей культуры принять партию в соавторы. Нет сомнения, что художники, писатели, кинематографисты не понимали, что они делают, ибо этого не понимали до конца партийные вожди. Одни художники думали, что служат революции, другие нуждались в защите от пролетарских писателей, от стремившихся стать «государственным искусством».

В 1922 г. «группа художников-реалистов решила обратиться в ЦК партии и заявить, что мы представляем себя в распоряжение революции и пусть ЦК РКП (б) укажет нам, художникам, как надо работать». В 1925 г. в ЦК обращаются крупнейшие писатели эпохи, прося защитить их, обещая лояльно служить советской власти. В 1928 г. крупнейшие советские беспартийные кинорежиссеры, в том числе Эйзенштейн и Пудовкин, обращаются в «партсовещание по делам кино» с просьбой «проводить твердую идеологическую диктатуру», «плановое идеологическое руководство» в кино. Они просят дать им «красного культурника», «руководящий орган, который должен быть прежде всего органом Политическим и культурным и связанным непосредственно с ЦК РКП (б)…»

Не пройдет и десятилетия, как обе линии встретятся. Рождается «новый пафос нового рабства», создавать который звал писателей критик-марксист П. Коган. Драматург Владимир Киршон вложит в уста героя пьесы «Хлеб» признание: «Партия… это кольцо, железная цепь, объединяющая людей… Цепь иногда ранит тело, но без нее я не могу жить…» Без партии оказывается невозможно творить. Ильф и Петров утверждают: недостаточно любить советскую власть, необходимо, чтобы она нас любила. Александр Довженко согласен с писателями. Для него «подлинный художник страны» это не тот, кто имеет талант, даже гениальность, кто предан делу революции, рабочему классу, социалистическому наступлению, это тот, кто говорит «да».

Соавторство художника и власти принимает разные формы. Ленин, хорошо понимавший роль культуры, как оружия, ограничивался общими указаниями. Для деталей у него не было времени, к тому же культура мало интересовала его. Он занимался ею, по выражению Марка Алданова, так же, как немецкие офицеры занимались русским языком: чтобы знать врага. Сталин понимал соавторство буквально. Он непосредственно сотрудничал с мастерами всех видов искусства. В 1933 г. А. Афиногенов, после огромного успеха своей пьесы «Страх», посылает Сталину рукопись новой пьесы «Ложь». Вождь, изучив текст, сообщает автору: «Тов. Афиногенов! Идея пьесы богатая, но оформление вышло небогатое». По настоятельной просьбе драматурга Вождь приступает к улучшению «оформления»: вычеркивает реплики, дописывает новые. Кинорежиссер Григорий Александров рассказывает, что Сталин, посмотрев его новый фильм, выразился: «Картина хорошая», но покритиковал название. Через некоторое время Сталин прислал режиссеру «листок с двенадцатью названиями на выбор», подтвердив свою приверженность к свободе творчества. Режиссер получил возможность выбирать — из числа названий, предложенных Сталиным. Выбор его остановился, видимо, на самом первом: «Светлый путь». Под этим названием фильм и стал любим советским народом. Дмитрий Шостакович рассказывает, как Сталин, придя к выводу о необходимости замены Интернационала новым гимном, и выслушав множество проектов, решил, что лучше всего, если музыку напишут вместе Шостакович и Хачатурян. Композитор называет эту идею «глупейшей», но лишь случай помешал осуществлению приказа Вождя-Соавтора.

Наследники Сталина вернулись к менее персональному типу руководства культурой. Тем не менее, Хрущев, собирая писателей, художников, кинематографистов в 1962 и 1963 гг., не только ругал и хвалил, но указывал, что и как необходимо писать или ваять. Он, в частности, остро критиковал театр, пожелавший поставить «устаревшего», по мнению первого секретаря ЦК, Шекспира. Брежнев первым из Вождей вступил в область «бель леттр» и подписал своим именем «трилогию»: три брошюры воспоминаний, объявленных крупнейшим достижением русской прозы и увенчанных Ленинской премией в области литературы.

Независимо от личного участия в художественном процессе и уровня развития, вождь партии является Высшей инстанцией в области культуры, потому что это его ритуальная обязанность, как Верховного жреца, и потому, что понятие таланта в советской культуре подменено категорией «идейности». «Трилогия» Брежнева, написанная профессиональными, придворными авторами, не ниже уровня средней советской литературы, награждаемой Ленинской премией.

Марксист Бела Балаш, специалист по вопросам эстетики, исходя из того, что «каждому животному нравится то, что ему полезно, что эстетический вкус — это самооборона духовного организма», прокламировал: «Классовый вкус — это орган классового инстинкта самосохранения. Вкус — это идеология». Вывод из этого суждения прост: «В условиях развитого социалистического общества степень талантливости художника тождественна его идейности, ясности его мировоззрения, его гражданственности». «Правда», требуя от художников выполнения требований очередного пленума ЦК, называет директивную статью: «Идейность и мастерство». Расхваливая очередное образцовое произведение советской литературы, рецензент подчеркивает: «Замечательно, что в романе Ю. Куранова то и дело находишь переклички с задачами, определенными Продовольственной программой страны, как много говорит это… об общественной чуткости писателя…»

В двадцатые годы начался процесс трансформирования культуры в советскую культуру. Шостакович рассказывает популярную в двадцатые годы историю: Маяковский регулярно публиковал свои стихи в «Комсомольской правде», после того, как в течение нескольких дней стихи не появлялись, кто-то из руководителей позвонил в газету, ему ответили — Маяковский уехал, на что последовал приказ: пусть пишет заместитель Маяковского.

Трансформация культуры означала трансформацию художника, его места в обществе, его отношения к реальности и культуре.

В конце двадцатых годов деятелям культуры дается выбор: сдайся или погибни. «Основная литературная проблема эпохи, — пишет Б. Эйхенбаум, — как быть писателем?» И он же заканчивает книгу-дневник, в которой подводился баланс русской литературы, словами: «В нашей современности писатель — фигура гротескная». Эйхенбаум был прав, но только в случае дополнения его формулы. Проблема эпохи заключалась в необходимости выбора: остаться писателем или стать советским писателем, гротескной стала фигура писателя, ибо ее победоносно вытеснял — советский писатель, советский работник искусства. Осип Мандельштам представит альтернативу гениально сжато: «С шапкой в руках, шапку в рукав». С шапкой в руках — как лакей, шапку в рукав — в тюрьму, лагерь, на смерть.

Искусство может отражать реальность, может создавать собственный мир. Возникает третье искусство — советское — функционирующее, как инструмент, как оружие в борьбе за «новый мир», за «нового человека», которые должны возникнуть в итоге деятельности партии.

Трансформация культуры происходила постепенно: сохраняются атрибуты традиционного искусства, традиционные жанры, стили. Но все более быстро — со второй половины двадцатых годов — изгоняются из культуры отслужившие, сделавшие свое дело новаторские формы, «дегенеративное искусство», как будут говорить нацисты. «Разложившееся буржуазное», как будут говорить советские критики. Постепенно изгоняется категория «таланта», хотя талантливые мастера продолжают работать в литературе, кино, театре, изобразительном искусстве. Но талант не помогает им, а скорее мешает. В публичных выступлениях они оправдываются, объясняют, извращают сделанное ими. Кинорежиссер Лев Кулешов объявляет: «Для того, чтобы делать хорошие картины, нужно соблюсти основное, а это основное заключается в том, что искусство должно быть партийным». Образцом советского писателя становится Горький, появление которого в русской литературе Эйхенбаум объяснял родившейся «нуждой в плохой литературе». Горький вносит в советскую культуру, как основу поэтики — ложь. В заключительном выступлении на съезде писателей он, в присутствии многочисленных западноевропейских писателей, утверждает, что в капиталистическом мире «в любой день книга любого честного писателя может быть сожжена публично, — в Европе литератор все более сильно чувствует боль гнета буржуазии, опасается возрождения средневекового варварства, которое, вероятно, не исключило бы и учреждения инквизиции для еретически мыслящих». Горький произносит эти слова в августе 1934 г., за три месяца до убийства Кирова, открывшего эпоху «большого террора», унесшего в числе миллионов жертв тысячи жизней деятелей культуры.

В первую половину тридцатых годов завершается национализация культуры, которая превращается, как говорят в пьесе Н. Эрдмана «Самоубийца», в «красную рабыню в гареме пролетариата». Пьеса была написана в 1928 г., через несколько лет следовало уже говорить о «гареме» партии и лично товарища Сталина.

Чеслав Милош в «Порабощенном разуме» — одном из самых первых свидетельств о процессе советизации культуры — писал: «На Западе склонны рассматривать судьбу обращаемых народов только в категориях принуждения и насилия. Кроме обыкновенного страха, кроме желания спастись от нужды и физического уничтожения, действует жажда внутренней гармонии и счастья». Милош имел в виду польскую культуру, которая, как свидетельствуют минувшие десятилетия, оказалась беспримерно неподатливой на советизацию. Русская культура, первой подвергшаяся удару, поддавалась под воздействием репрессий, административного нажима, под воздействием страха, но также искушаемая мифами и соблазном власти.

Горький открыл первый съезд советских писателей словами: «Мы выступаем как судьи мира, обреченного на гибель…» Необыкновенно соблазнительной была роль «судей мира». В 1922 г. Сергей Третьяков требовал: «Рядом с человеком науки работник искусства должен стать психоинженером, психо-конструктором». Минуло десятилетие и мечта футуриста Третьякова исполнилась. Секретарь ЦК А. Жданов известил съезд советских писателей: «Товарищ Сталин назвал наших писателей „инженерами человеческих душ“. Что это значит?… Это значит… изображать жизнь не схоластически, не мертво, не просто „как объективную реальность“, а изображать действительность в ее революционном развитии. При этом правдивость и историческая конкретность художественных произведений должны сочетаться с задачей идейной переделки и воспитания трудящихся людей в духе социализма… Такой метод… мы называем методом социалистического реализма».

«Судьи мира», «инженеры человеческих душ», получили закон, на основании которого следовало «судить». Этот закон отвергал реальную действительность, правду, заменяя их решением Верховной инстанции, определяющей, что соответствует «действительности в революционном развитии», а что нет, что годится как инструмент «переделки и воспитания», а что нет. Закон определяет этику и эстетику. В одном из рассказов Киплинга Адам проводит на земле две черты, присутствующий дьявол говорит: это красиво, но искусство ли это? После утверждения метода социалистического реализма, сомнения исчезли: искусством стало то, что Верховная инстанция объявляла искусством. Закон этот приобрел обязательную силу всюду, куда протягивались руки социалистического искусства. Луи Бюнюель рассказывает, что французская коммунистическая партия определила его фильм «Лос Ольвидадос», как буржуазный и недостойный оценки. Случайно фильм увидел В. Пудовкин, опубликовавший восторженную оценку в «Правде». Отношение французской компартии к фильму изменилось на следующий день после появления статьи.

Когда Горький говорил на съезде писателей «мы — судьи мира» и когда Жданов говорил «мы называем такой метод методом социалистического реализма» — местоимения имели в виду разные объекты. Горький говорил о писателях, Жданов — о руководителях. На первом съезде советских писателей (за ним последуют съезды кинематографистов, художников, музыкантов) происходит включение работников пера в «номенклатуру». Писатели (а за ними все работники культуры) дают «железную клятву» служить Вождю, Партии, Государству, а за это им выделяют место в иерархии власти. Можно перечислить на пальцах одной руки писателей, которые не были допущены на съезд, ибо были сомнения в их готовности служить: А. Платонов, М. Булгаков, О. Мандельштам, А. Ахматова, Н. Заболоцкий…

Самое выразительное изображение верхнего эшелона советского руководства дал Эрнст Неизвестный. В толпе инкубаторных близнецов, выходивших после рабочего дня из здания ЦК, «мозга страны», он, присмотревшись, обнаружил две породы руководителей. Неизвестный обозначает их разными цветами, выделяя «красненьких» и «зелененьких». «Красненькие» — это те, кто принимают окончательные решения, всегда безупречные, ибо «по социальным законам, они не могут ошибаться». «Зелененькие» это те, «кто мычание «красненьких» должен превратить в членораздельную речь. Те, кто должен угадать их желания, но сформулировать их так, чтобы коллективный мозг признал формулировки своими, как если бы «красненькие» сами их создали».

В разряд «зелененьких» входят придворные «референты»-помощники, идеологи, философы, сочиняющие «теоретические» трактаты для «вождей», требующих публикации своих многотомных «трудов»; виднейшие деятели культуры, занимающие одновременно руководящие посты в союзах писателей, художников, кинематографистов, музыкантов и т. д. Дореволюционная Россия не знала ничего похожего: принадлежность некоторых писателей к аристократии носила персональный характер. Пушкин или Лев Толстой были известны при дворе, прежде всего не как писатели, а как представители родового дворянства. Советские писатели включены в номенклатуру не персонально, но как представители особого служилого класса. Особенность положения советских писателей связана с тоталитарным характером государства, которому они служат. Государство — единственный заказчик, распоряжающийся всеми материальными средствами, необходимыми для художественного творчества; единственный цензор; высшая инстанция, определяющая рамки дозволенного, поставляющая основные и вспомогательные мифы. В пропагандной брошюре для американцев советский автор подчеркивал «огромную роль искусства в жизни советского народа», указывая, что предметы искусства (картины, скульптуры и т. д.) «приобретаются фабриками, заводами, клубами, ресторанами, профсоюзами, государственными учреждениями, советами, культурными и просветительными организациями Красной армии, санаториями, больницами, публичными банями и железными дорогами». Этот колоссальный рынок обслуживается художниками, которые оплачиваются государством в трех формах: командировка художников в различные области страны для выполнения работ по желанию художника, с учетом запросов потребителя; договор с союзом художников, позволяющий в течение года работать над темами, которые должны учитывать запросы потребителя; заказ на определенную работу. Подобным образом организуется соавторство государства в других областях культуры.

Писатель, который, в отличие от, скажем, кинематографистов, нуждается только в бумаге и карандаше, должен приобретать их в государственном магазине. Но, главное, ему необходима типография.

Клаус Менерт, вернувшись в Советский Союз через полвека после публикации своей первой книги, собрал материал для исследования о литературных вкусах русских советских читателей. Работа представляет интерес, во-первых потому, что статистика такого рода в СССР не публикуется, во-вторых потому, что опытный советолог, не желающий портить отношений с властями, Менерт исключил из своего опроса всех «подозрительных» — писателей изгнанных, эмигрировавших, неодобряемых Инстанцией. Немецкий советолог принял также, что все опрошенные им советские граждане, как встреченные случайно (шофер такси, кассирша в магазине), так и запланированные (библиотекари, писатели) отвечают ему искренно, откровенно рассказывают о своих вкусах. С небольшими оговорками Менерт представил итоги опроса как результат выбора советских читателей, как отражение его сегодняшнего (1980—1983) вкуса.

Книга немецкого советолога называется «Русские и их любимые книги». Ее главное достоинство — демонстрация техники возбуждения любви. В данном случае объектом является — литература. Клаус Менерт составил список, включающий имена 24 самых любимых советских писателей, По странной случайности, которую советолог не комментирует, 21 из 24 любимых авторов — члены правления Союза советских писателей. Только три автора не входят в «руководство» — братья Стругацкие и братья Вайнеры (либо потому, что они работают в «несерьезных» жанрах — научно-фантастическом и детективном, либо потому, что норма евреев в правлении уже выполнена) и Валентин Пикуль (возможно потому, что его исторические романы носят излишне шовинистический и антисемитский характер). Восемь любимых авторов входят в состав секретариата Союза — центральный руководящий орган, в их числе и председатель — Георгий Марков.

Приведенные цифры позволяют сделать вывод (его делает Менерт), что любимые (т. е. лучшие) писатели руководят своим Союзом. Но можно сделать иной вывод: руководители Союза автоматически становятся любимыми писателями. Возможность свободного выбора товара определяется наличием товара на рынке. Клаус Менерт отмечает совершенно справедливо феномен поразительного книжного голода в СССР. И делает из этого вывод о необычайно высоком культурном уровне советского народа, о жажде знаний, которая его пожирает. Можно, однако, заметить, что в Советском Союзе не хватает не только книг, но также всех других товаров широкого потребления. Книги, как и другие дефицитные товары, приобрели функции, каких они не имеют в других странах — стали особым видом валюты.

Книжный голод организуется сознательно государством, приобретающим таким образом дополнительный инструмент воздействия на литературу, на писателей, на читательские вкусы. Организация книжного голода происходит элементарно просто. По данным Ежегодника Юнеско за 1981 г., Советский Союз по потреблению бумаги на душу населения «для печати и письма» в 1979 г. занимал последнее место среди промышленных стран: США — 65603 кг, ФРГ — 51172, Франция — 37676, Япония — 31936, Великобритания — 31794, СССР — 5117. Поскольку вся советская бумага находится в руках государства, оно — публикует, что хочет. «Только за 1969—70 гг. тираж произведений Ленина и книг о Ленине и ленинизме превысил 76 млн. экземпляров». В 1978 и 79 г. «трилогия» Леонида Брежнева была издана тиражом в 17 млн. экземпляров. Менерт подсчитал, что книги Юлиана Семенова, певца КГБ, которого немецкий советолог считает одним из трех (двух других он не называет) лучших советских писателей, опубликованы — пока — тиражом в 12,5 млн. экземпляров. Романы председателя СПП Г. Маркова тиражом в 5 162 060 экз., зато произведения одного из крупнейших русских писателей последних лет В. Распутина — тиражом в 1427 тыс. Бесспорно — это успех, но тираж политических романов другого любимца Менерта — А. Чаковского — в три раза больше.

Тираж советской литературы определяется не вкусами читателей, но вкусы читателей определяются тиражом. К тому же подлинный успех литературного произведения определяется сегодня не только тиражом, но и использованием текста другими средствами массовой коммуникации — телевидением, кино, радио. Любимые книги, те, какие назывались Клаусу Менерту, как правило, переносились на телевизионный и киноэкран, передавались по радио, превращались в оперные и драматические спектакли. Очевидно, что и здесь произведения руководителей Союза писателей использовались в первую очередь. Одной из наиболее удачных рекламных операций КГБ была телевизионная серия по роману Ю. Семенова «Семнадцать мгновений весны», принесшая славу автору и «органам». Летом 1984 г. в дни Олимпиады бойкотируемой СССР, телевидение передавало, для успокоения советских зрителей, очередной сериал по очередному шпионскому роману Семенова.

В 1974 г. была сделана попытка решить бумажный кризис и удовлетворить читательские вкусы: было объявлено, что за 20 кг макулатуры советский гражданин получит талон который позволит ему купить «Королеву Марго» А. Дюма или «Сказки» Андерсена. Очень быстро выяснилось, что советские читатели принесли и продолжали приносить такое количество макулатуры, что для выполнения их спроса на Дюма и Андерсена, пришлось бы перестать печатать Брежнева и Маркова. К тому же, как и следовало ожидать, не оказалось складов, где можно было бы хранить макулатуру.

Список «24 любимых советских писателей», составленный Менертом, напоминает рентгеновский снимок организма, больного раком: рядом со здоровыми органами — пораженные болезнью. Менерт ставит в один ряд писателей — В. Распутина, В. Астафьева, Ю. Трифонова и «зелененьких» — Г. Маркова, А. Чаковского, Ю. Семенова. В издательской продукции всех стран встречается феномен многомиллионных тиражей книг. Во многих случаях успех выпадает на долю авторов, продукция которых не имеет ничего общего с литературой — это социальный феномен, привлекающий внимание социологов, психологов, историков. Вряд ли Клаус Менерт поставил бы рядом западногерманских авторов — Консалика и Бёлля, хотя общий тираж романов Консалика значительно выше, вряд ли он поставил бы рядом американских авторов — Гарольда Роббинса и Саула Беллоу. В советской литературе они не только стоят рядом — продукция «зелененьких» выдвигается на первое место, получает премии, ордена и медали, используется, по выражению критика, как «база и стартовая площадка — кино, театра, радио- и телепостановок».

Немецкий советолог пришел к выводу, что советский «литературный котел кипит; варево содержит много ингредиентов и рассчитано на разные вкусы; крышка прижата менее плотно, чем 50 или 40 лет назад». Невозможно с ним согласиться. В 30-е годы, когда трансформация литературы в советскую литературу была в разгаре, еще не только жила память о том, каким должен быть писатель, еще жили писатели, вступившие в литературную жизнь до революции, либо сразу же после нее. Этим обстоятельством можно объяснить литературный взрыв 60-х годов, давший книги Б. Пастернака, А. Солженицына, Ю. Домбровского, В. Максимова, В. Гроссмана, ряда других писателей. Все они, без исключения, были выброшены из «литературного котла», который так понравился Менерту. Они вычеркнуты из литературы — их имена выброшены из словарей, энциклопедий, учебников, их книги уничтожены. Андрей Тарковский, объясняя причину своего решения не возвращаться на родину, рассказал что он был вычеркнут из списка кинорежиссеров чиновником, который был недоволен творчеством и поведением постановщика «Андрея Рублева» и «Сталкера». Другой чиновник вычеркивает Мстислава Ростроповича, третий — Рудольфа Нуреева и Михаила Барышникова. Советская культура может обойтись без них, в «культурный котел» закладываются гении, назначенные идеологическим отделом ЦК.

Положение советской культуры ухудшилось по сравнению с прошлым. Оно стало — нормальным. Цензура, неуклонно развивающаяся, превратилась в гигантский контрольный аппарат. Со дня рождения в 1922 г. цензура носила неясное имя: главное управление по делам литературы и издательств, сокращенно — Главлит. В середине 50-х годов она стала официально и откровенно называться Главное управление по охране военных и государственных тайн и печати. Затем появились ведомственные цензуры — в министерстве обороны, в атомной, компьютерной, космической, радиоэлектронной, химической промышленности. Главлит сегодня носит название Главное управление по охране государственных тайн и печати. Все то, что — в данный момент-включается в книгу, насчитывающую 300 страниц мелким шрифтом — Индекс информации, не подлежащей публикации в печати — вычеркивается цензорами Главного управления. Каждая рукопись, даже художественного произведения, в которой могут упоминаться, например, военные, либо инженеры, проходит дополнительно ведомственные цензуры. Кроме цензоров-сотрудников Главлита, каждая рукопись цензуруется редактором. После редакторской цензуры рукопись отправляется в типографию, которая набирает гранки и две копии отправляет цензору. После утверждения цензором рукописи, типография печатает сигнальные экземпляры: 1 — цензору, 3 — органам, проверяющим работу цензора (в ЦК, КГБ, главное управление). Если в книге будут обнаружены «ошибки» кем-либо из контролеров — она конфискуется, даже если поступила в продажу.

Цензура представляет собой лишь первое, внешнее кольцо, замыкающее советского писателя, художника, артиста. Второе, гораздо более тяжкое — внутреннее — автоцензура: магический круг обязательных мифов, дозволенных персонажей, разрешенных знаков. Ни один советский писатель, желающий публиковаться на родине, не может вырваться из этого круга.

Легко и просто самым популярным, ибо самым многотиражным писателям. У них нет желания «вырваться». В последний год публикации «Нового мира» под редакцией А. Твардовского в журнале была опубликована статья, в которой констатировалось, что тираж книги в Советском Союзе — как правило — обратно пропорционален ее талантливости, художественности: «Поощряют и популяризируют наиболее бездарные, наиболее примитивные, угождающие мещанскому вкусу». Автор, естественно, не мог сказать: угождающие идеологическому вкусу.

Условием «многотиражности» является прежде всего правильный выбор главного героя. Из романа в роман переходит — у самых «многотиражных» — партийный руководитель: секретарь обкома в романах Петра Проскурина, Анатолия Иванова, Георгия Маркова неразличим, как «красненькие», обнаруженные Эрнстом Неизвестным. Антонов Соболев из «Грядущему веку» Маркова («внешне спокойный, сдержанный, секретарь обкома принимает близко к сердцу все, что происходит вокруг. Он страстно хочет перемен. Однако не собирается бездумно экспериментировать…») может быть перенесен в «Имя твое» Проскурина, «Вечный зов» Иванова — и читатель не обнаружит подмены. Секретарь обкома у «многотиражных» авторов естественно встречается — лично или в воспоминаниях — с «гениальным секретарем» Сталиным. Александр Чаковский объединил Сталина и Брежнева в одном романе, озаглавленном «Победа». Рецензент романа особенно подчеркивал мастерство Чаковского, изобразившего «лик человека, рабочего и сына рабочего, солдата великой антифашистской армии, ставшего у кормила Страны Советов…» — имея в виду Брежнева.

Три основных мифа распространяет «многотиражная» литература. Первый — Партия (в лице ее вождей) — отец народа, учитель, хозяин. В популярной пьесе 30-х годов «Рельсы гудят» Киршона комсомольцы поют: «ВКП — это грезы, ВКП — это розы, ВКП — это счастье мое». Эти строки исчерпывают отношение сегодняшних ведущих советских писателей к партии. Второй миф — советская власть — это русская власть, революция и коммунистическая партия — естественный итог русской истории. Третий миф — хроническая нищета, вечные недостатки — признак избранности, средство воспитания солдат нового мира. Один из иностранных путешественников по Советскому Союзу в 30-е гг. восторгался нищетой страны, утверждая: страна Диогенов может обойтись без мебельной промышленности. Многотиражные писатели убеждают своих читателей, что они — Диогены, следовательно лучше всего им обходиться без мебели. Естественно, что сами писатели имеют возможность приобретать заграничную мебель, жить в роскоши, которой могут позавидовать западные «многотиражные» авторы.

Для Маркова, Чаковского, Проскурина, Семенова и других «миллионеров» служение государству, которое щедро их оплачивает властью, привилегиями, материальными благами, не представляет проблемы. Есть проблемы у талантливых писателей, которые ищут возможность для «исповеди» и стремятся пренебречь «проповедью». Последние два десятилетия деревенская тема привлекла наибольшее число талантов, «деревенская» литература представлялась как свидетельство жизнеспособности советской литературы. В списке 24 популярнейших писателей, составленном Менертом, нашлось место для виднейших «деревенщиков», принадлежащих бесспорно к числу крупнейших современных советских писателей.

Деревня стала одним из популярнейших сюжетов советской литературы прежде всего потому, что тема получила разрешение. Она привлекла талантливых писателей, ибо дала возможность говорить о душевных проблемах, о вечных ценностях. Только на первый взгляд разрешение обратиться к деревенскому сюжету может показаться парадоксальным. Крестьянство рассматривалось нацистами как наиболее здоровая часть нации, сохраняющая корни в почве, отвергающая развратное влияние города, несущая в себе подлинные народные традиции и ценности. Различие между гитлеровской Германией и Советским Союзом — в данном случае — заключается в том, что в Германии крестьянство, которое следовало воспевать, существовало в реальности, в Советском Союзе — оно было ликвидировано в процессе коллективизации. Советская деревенская литература, исчерпавшая себя в конце 70-х годов, воспевает умершее крестьянство, представляет собой — похоронную песню. Это первая причина, по которой цензура разрешила сюжет: умершее крестьянство перестало пугать. Вторая причина заключалась в том, что деревенская литература изображала покорное согласие на гибель. «Прощание с Матерой» — название повести крупнейшего из деревенских писателей Валентина Распутина — может служить эпитафией для всех произведений «деревенщиков»: гибель неизбежна, с гибелью следует согласиться. «Деревенщики» популяризируют покорного героя, сохраняющего человеческие качества, извечные душевные ценности, но бессильного и беспомощного. Лучшее в деревенской литературе — повесть В. Распутина «Живи и помни» — единственная подлинная трагедия в советской литературе последних десятилетий. Жительница сибирской деревни Атамановки Настя прячет бежавшего с фронта мужа. Настя переживает трагедию Антигоны: ей необходимо сделать выбор между долгом перед государством (донести на мужа, совершившего преступление — дезертировавшего во время войны) и мужем. Необыкновенность повести в том, что Настя колеблется, выбирает и решает спасти мужа. Антигона из Атамановки гибнет. Советская литература знает «оптимистическую трагедию». Распутин написал трагедию. Разрешена к печати она была не потому, что цензуру поразил талант писателя. Философия «Живи и помни» была признана полезной. Валентин Распутин воспевает в повести основные силы, которые, по его мнению, формируют человека, определяют человеческую судьбу — почву и кровь. Муж Насти бежит с фронта не потому, что боится умереть, а потому, что не хочет умереть, не оставив после себя ребенка. Чувство необходимости продолжения рода неумолимо гонит его домой — и писатель не осуждает человека, совершившего тяжкое государственное преступление. Для Распутина, как для большинства деревенских писателей, конкретная советская история не представляет интереса: им важна история народа, земли. Советское государство становится, таким образом таким же естественным, как времена года.

Особое место в послесталинской литературе занимал Юрий Трифонов, самый известный представитель «городской» литературы, значительно менее популярной, чем деревенская. Многое в книгах Трифонова, описывающего детали быта и нравов городского «служилого люда» — интеллигенции, не нравилось официальной критике: мелкие герои-антигерои, сумрачная атмосфера советской жизни. Эти качества сделали Трифонова одним из подлинно популярных советских писателей. С точки зрения цензоров, «недостатки» книг Трифонова компенсируются «достоинствами». Читатели идентифицируются с героями его книг — людьми слабыми, способными на подлости, на предательства друзей и учителей, но страдающими от своей слабости, подлости, и не знающими на них лекарства.

В последнем романе «Время и место», опубликованном уже после смерти писателя, Трифонов формулирует закон советской литературы, он называет его по имени персонажа романа: «Синдром Никифорова». Советский писатель — гласит этот закон — никогда не сможет написать то, что он хочет. Комплекс внутренних цензур — синдром Никифорова — мешает ему. Он не может вырваться из магического круга.

Посмертный роман Трифонова о невозможности для советского писателя отказаться от соавтора-государства и его идеологического аппарата. В разной степени — воля художника несомненно имеет значение, но неизбежно «соавтор» участвует во всем, что производит советская культура. Техника овладения «душой» творца разрабатывается десятилетиями и достигла высокого совершенства. Посетивший советскую республику во второй половине 20-х гг. немецкий историк Фюлоп-Миллер открыл важную деталь этой техники, которую он назвал «эффект Бим-Бома». В Москве 20-х годов Фюлопа-Миллера поразила популярность двух цирковых клоунов, которые достаточно остро критиковали режим. Немецкий историк пришел к выводу, что «если бы не было юмора двух клоунов — всеобщее недовольство взорвало бы все». Он называет Бим-Бома «одной из важнейших опор советского режима», подчеркивая исключительно важную деталь: клоуны «никогда не атаковали целое, но только частное и таким образом отвлекали внимание от существенного».

В процессе совершенствования техники «фагоцитоза» из советской литературы постепенно была выкорчевана сатира — жанр, исключающий соавторство объекта сатиры. Ведется решительная борьба даже с иронией, ибо «ирония никогда не бывает нейтральной». «Эффект Бим-Бома» распространяется на некоторые «острые» темы, которые позволяется трактовать, при условии, что критика всегда будет касаться только частности. В результате возникает иллюзия «острых», «глубоких», независимых художников, работающих совершенно «свободно». Рождается миф о возможности — даже пользе — писания и чтения «между строк», о возможности использования лжи для распространения правды. Старая русская поговорка, гласившая, что ложкой дегтя можно испортить бочку меда, переделывается в максиму, утверждающую, что можно улучшить бочку дегтя ложкой меда. Идут даже споры о пропорциях, в каких деготь и мед особенно полезны организму. Многие талантливейшие мастера советской культуры рассказывают об усилиях, каких им стоило добиться разрешения на несколько капель меда, разбавлявшего бочку дегтя. Сергей Эйзенштейн признается в автобиографии, что, как царь Иван, он сам «шел на подвиги самоуничтожения… Слишком даже часто, слишком поспешно, почти что слишком даже охотно и тоже… безуспешно». Эрнст Неизвестный рассказывает, что «внутреннее противоречие со сложившейся властью» родилось в нем, когда он обнаружил, что «великую державу, весь мир и саму историю могут насиловать столь невзрачные гномики, столько маленькие кухонные карлики…» Эйзенштейна, Шостаковича насиловал Сталин и его подручные, но в течение долгого времени каждый из них соглашался на насилие, которое можно называть «соавторством», надеясь добиться увеличения пайка меда, который ему полагался.

Не прекращается спор о судьбе культуры, национализированной государством, и судьбе человека, которого эта культура питает. Советские люди, заключенные в магическое кольцо советской системы, ищут правду, информацию о внешнем мире и о себе, повсюду, даже в молекулах меда, растворившихся в бочке дегтя: так цинготные больные ищут всюду, даже там, где его не может быть, витамин С. Спор идет между теми, кто утверждает, что без молекул меда, даже в самом неблагоприятном растворе, всякая надежда на возрождение подлинной культуры умерла бы, и теми, кто считает, что яд лжи отравляет сильнее, когда ее обволакивают молекулы правды. С одной стороны те, кто утверждает: лучше что-нибудь, чем ничего, с другой — противники компромисса, всякого сотрудничества с государством в культуре.

Между тем государство не перестает последовательное упорно, неутомимо укреплять магическое кольцо: выбрасываются из страны все, кто убеждается в наличии цепей и пробует вырваться из них, вычеркиваются имена «вредных» и «ненужных» деятелей культуры. Уничтожаются книги. Случайные, обрывочные сведения о книжных ауто-да-фе проникают в печать, когда пожары приобретают чрезмерный характер. Летом 1983 г. читатель из Таджикистана направил в газету письмо, в котором сообщал, что в библиотеках республики уничтожение «ненужной литературы» вызывает «серьезное беспокойство». В столице республики, в частности, библиотеки «уничтожили практически всю литературу, изданную до 1940 г.» «Отдел коммунистического воспитания» «Литературной газеты», отвечая на письмо, прежде всего ставит риторический вопрос: «Почему библиотеки, и крупные, и малые, вынуждены уничтожать книги в «век книжного бума»?» И отвечает: «Вопросы эти сложны, требуют всестороннего и глубокого исследования…» Книги до 1940 г. стали запрещенной, вредной литературой, невозможно получить многие книги 50-х и 60-х годов: читатель должен забыть имена не только «вредных» авторов, но и ушедших в небытие руководителей. Фантазия Джорджа Орвелла оказывается гораздо ближе к реальности, чем подозревали даже почитатели автора «1984».

Бертольд Брехт рассказывает историю о человеке, в дом которого пришел вооруженный незнакомец и спросил: поместишь ли ты меня в своем доме, будешь ли кормить, поить, ухаживать за мной? Хозяин отдает вооруженному пришельцу лучшую часть дома, кормит, поит, ухаживает за ним. Через семь лет гость умирает и хозяин отвечает: Нет.

Прошло семьдесят лет. Гость, вошедший в дом, и все еще в нем живущий, хочет, чтобы забыт был вопрос. Цель национализации культуры, заключения ее в магический круг, соавторства состоит в том, чтобы исчезли — или были подменены — знаки, язык, на котором можно выразить иные мысли.

Русская интеллигенция не могла простить Достоевскому его призыва: «Смирись, гордый человек!» Автор «Бесов» звал смириться перед Богом. Слова Маяковского: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне» — горделивое признание в смирении перед партией, стали символом веры советской интеллигенции, советских деятелей культуры.

 

Язык

В начале было слово.
Подпись под эстампом, изображающим Гитлера, выступающего перед товарищами

Основным материальным носителем идеальной информации является слово.
«Язык в развитом социалистическом обществе. Языковые проблемы развития системы массовой коммуникации в СССР»

В 1920 г. Евгений Замятин, изображая в романе «Мы» Единое государство, отметил, что в этом государстве будущего говорят на особом языке. Это был русский язык — Замятин писал на нем — и в то же время не совсем русский. Слова могли в нем обозначать то, что Государство хотело, чтобы они обозначали. Замятин первым засвидетельствовал в литературе факт рождения нового — советского — языка. В двадцатые годы обнаружили этот феномен и другие — самые проницательные — писатели: М. Зощенко, А. Платонов. М. Булгаков. Писатели регистрируют возникновение новой системы, которую несколько десятилетий спустя Чеслав Милош назовет «логократией». Ален Безансон сформулирует ее основу: «В режиме, где власть „на кончике языка“, степень распространения „деревянного языка“ как нельзя более точно определяет степень распространения власти».

Язык — важнейшее, самое могучее оружие в руках государства, решившего трансформировать человека. Создание нового языка преследует две цели: получить «инструмент для выражения мировоззрения и мыслей, которые положено иметь…», сделать «все иные формы мышления невозможными». Новый язык, следовательно, одновременно — средство коммуникации и оружие репрессии.

Особенность нового — советского — языка в том, что главную роль играет в нем слово. Это слово, потерявшее свой имманентный смысл, стало пустой скорлупой, в которую Высшая Инстанция вкладывает угодный ей смысл. После очередного ареста Андрей Амальрик был осужден за то, что «клеветнически утверждал, что в СССР нет свободы слова». В данном случае, «свобода слова» означала необходимость осуждения диссидента. В телеграмме картофелеводам Брянской области генеральный секретарь ЦК Брежнев сообщает: «Картофель — это ценнейшая продовольственная, техническая и кормовая культура». Адресаты, возделывающие картофель 200 лет, декодируют текст: в стране нет картофеля.

Слово скрывает реальность, создает иллюзию, сюрреальность, но одновременно сохраняет связь с действительностью, кодируя ее. Советский язык — кодовая система, знаки которой определяются Высшей Инстанцией. Смысл этих знаков сообщается всем, кто пользуется языком, но — в разной степени. Место занимаемое на иерархической лестнице общества определяет степень посвящения в тайны кодовой системы. Имеется первое значение, второе значение, третье…

Советский язык — в процессе строительства. Он еще не достиг идеала 1984 года, когда, например, министерство полиции называется министерством любви — в СССР оно носит откровенное название — комитет государственной безопасности. Слово «безопасность» (во всех странах «зрелого социализма» в названии политической полиции есть это слово) предупреждает, что время «всеобщей любви» еще не наступило. Андрей Синявский представил в романе «Любимов» вождя, обладающего магической властью, который объявляет речную воду спиртом. Это — идеал: слово меняет материю. Но те, кто пьют, жалуются: по вкусу спирт но от него не пьянеют. В песне Александра Галича образцовый советский рабочий Клим Петрович, которому партия приказывает выступить на митинге против израильской военщины, получает в руки не ту бумажку. Он читает «Израильская военщина известная всему свету! Как мать говорю и как женщина требую их к ответу!» Никто в зале ошибки не замечает и оратора награждают аплодисменты. Это — реальность. Потребители советского языка пьянеют от него — наполовину. Они знают смысл кодового знака «израильская военщина», его употребление должно вызывать — во многих случаях вызывает — необходимый условный рефлекс.

Слово приобретает магический характер, становится заклинанием. Формула Маршала Маклюгана — медиум это послание — очень точно определяет неограниченные возможности советской системы: государство является и посланием и медиумом, оно создает язык и распространяет его, контролируя содержание и технику. То, что в несоветском мире называют масс-медиа, средства массовой информации, в Советском Союзе откровенно наречено: средства массовой информации и пропаганды, сокращение СМИП. В заблуждение здесь вводит только союз «и» — поскольку информация является пропагандой, а пропаганда подается под видом информации.

Официальное определение советской системы массовой информации и пропаганды — ее характера и функции — как нельзя более точно: СМИП «имеет определенную организованную целостность эталонных взглядов, которую организованно и методически реализует в жизненном материале посредством речи, также предварительно продуманной и организованной». Советское государство, располагая тотальной властью над словом и средствами его передачи, распространяет «целостные эталонные взгляды», действуя организованно, методически, по плану. Государство определяет смысл слова, обстоятельства его использования, создает магический круг, в который вынужден войти каждый. кто хочет и понять и быть понятым — в границах советской системы.

Попытка вырваться из круга, говорить на ином языке, понять не полагающееся «по чину» значение, становится преступлением. В приговоре, вынесенном в 1983 г. двум сибирским рабочим Александру Шатравке и Владимиру Мищенко, за «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй», говорится, что они знакомили рабочих с «обращением», в котором содержался призыв создавать независимые группы для организации диалога между СССР и США. Этот призыв — говорится в приговоре — «означает создание групп, независимых от той борьбы за спасение человечества, которую ведут партия и правительство, весь народ в целом».8 Преступление А. Шатравки и В. Мищенко заключается в нарушении мифа единства, в посягательстве на «целостность эталонных взглядов», в желании мыслить независимо.

В научно-фантастическом романе братьев Стругацких «Обитаемый остров» изображена художественная модель мира, где полностью осуществлена тотальная власть над словом и средствами его передачи. Роман рассказывает о неведомой планете, жители которой непрерывно подвергаются облучению. В результате мозг теряет всякую способность к критическому анализу действительности, в душах обитателей тоталитарной планеты исчезает «всякое сомнение в словах и делах власти». Это — мечта, это — цель тоталитарного режима.

Для достижения этой цели — необходим язык, превращенный в оружие, в инструмент трансформации человека. Необходима особая техника его использования. Первая особенность советского языка в том, что он создается планомерно, причем основы его закладываются еще до революции.

Гитлер считал, что все великие революции обязаны своим происхождением и своим успехом произнесенному слову, людям, которые привлекали последователей могучим словесным выражением. Он ставил в один ряд Христа, Ленина, Муссолини, имея, конечно, в виду и себя. Нет сомнения, что Великая Октябрьская социалистическая революция обязана своим происхождением и своим успехом Ленину. Но хорошо известно и то, что он был посредственным оратором. Его сила заключалась в писаном слове, в осознании могущества Слова, в изобретении техники использования Слова, в создании модели советского языка.

Шестьдесят лет назад крупнейшие русские лингвисты — сразу после смерти Ленина — подвергли анализу язык Вождя, его политическую речь. Это был бесстрастный, объективный разбор модели нового языка. Ученые не могли предвидеть обожествления Ленина, дальнейшей судьбы модели языка, которую он создал. Для них Ленин был великим политическим деятелем, очень своеобразным оратором.

Лингвисты исходят из несомненного для них факта: «Наиболее значительной областью современной прозы являются произведения социально-политические. Наиболее крупной, мировой величиной в современной социально-политической литературе был Ленин». Ленин изучается, как величайший писатель времени. Через пять лет новый Вождь совершенно естественно оденет на себя корону величайшего писателя — эта корона станет аксессуаром генерального секретаря. Произойдет, как я вспоминал, сакрализация слова Вождя.

В речи Ленина лингвисты обнаруживают основные приемы, технику «сакрального слова», которое — с помощью этой техники — превращается в «откровение», в голос с Синая.

Важнейшую роль в языке Ленина играет слово, смысловое значение отдельного слова. «Спор Ленина со своими противниками, будут ли то его враги или товарищи по партии, начинается обычно со спора „о словах“ — утверждения, что слова изменились». Ленин «снижает революционную фразу», борется с «революционной фразой», с «большими словами», с «гладкими словами». Правильно подметив эту тенденцию стиля Ленина — разоблачение «революционных» слов, фраз, лозунгов — лингвисты восприняли ее, как явление положительное, как стремление освободить язык от фразы, от гладких, «больших» слов. Трудно упрекать за это лингвистов, не знавших, что произойдет дальше. Судьба ленинской модели языка свидетельствует, что борьба Ленина носила характер расчистки поля, ликвидации противника — слов с определенным, исторически сложившимся значением. Ленин разоблачает слова: «Свобода», «Равенство», «Народ». Он, например, пишет: «Поменьше болтовни о „трудовой демократии“, о „свободе, равенстве, братстве“, о „народовластии“ и тому подобное».

Все эти «гладкие слова», входившие в революционный словарь, начиная с Французской революции, Ленин высмеивает, разоблачает, изгоняет из речи. Он настаивает на своем праве придавать словам подлинное значение и отрицает за противниками право употреблять революционные слова без санкции Вождя.

Разоблачение «фразы», это — в действительности — замена ее другой, апробированной, лишение слова его имманентного значения, это первый элемент стиля Вождя, то, что лингвисты называют «разубеждающая речь Ленина». Второй элемент — «убеждающая речь». Ее главная особенность — превращение «общих положений… в лозунги, словесные директивы политического действия». Ленин стремится в своих словесных конструкциях «к формулам-лозунгам, имеющим тесное, конкретное, актуальное значение». Как выразился позднее Геббельс: мы говорим не для того, чтобы что-то сказать, но для того, чтобы получить определенный эффект.

Модель ленинской речи складывается из слова, значение которого определяет сам оратор. Слово это становится кирпичом конструкции, представляющей собой «формулу-лозунг». Ленин разрабатывает особую композицию, которая позволяет утверждать эту «формулу-лозунг» в сознании читателя и слушателя. Речь делится на абзацы: она становится убедительной, поскольку расчлененность создает впечатление последовательности. Затем, как важнейший элемент композиции, используется повторение. С помощью повторений строится квадрат, сосредотачивающий внимание, Оживающий поле возможностей, зажимающий мысль в тесное кольцо единственного выхода. Ленин, например, повторяет глагол во всех трех временах: «было, есть и будет», «отношения налаживаются, должны наладиться, будут налажены». Ленин, как правило, использует трехчастную формулу. В языковых формулах число три есть синоним «много». Недаром тремя точками обозначается «многоточие», недаром в сказках все совершается на третий раз. Используя синтаксическую символику, Ленин создает иллюзию словесной полноты. Повторения звучат, как вывод. Слушатель и читатель лишаются возможности выбора — им дано решение, дан ответ: единственный, ибо правильный, правильный, ибо единственный.

Отмеченная Б. Томашевским безглагольность, субстантивизация глагола придает конструкциям Ленина модальность приказа. Так создается законченная модель языка советского вождя: слово, лишенное имманентного смысла; составленный из подобных слов лозунг; изложенный в композиции, которая навязывает эту формулу-лозунг, как единственный ответ-решение-приказ.

Исследование политической речи Ленина появилось в журнале «левого фронта искусств» («ЛЕФ») не случайно. Футуристы, последователи «формального метода», считавшие себя естественными представителями революции в искусстве, взяли на себя задачу формулировки законов нового языка,

Для них ясно: «Революция выдвинула практические задачи — воздействия на психику массы, организации воли класса». Революция ставит цель: выковать нового человека. Футуристы дают средство: «Искусство… является одним из острейших классовых орудий воздействия на психику». Они ставят перед собой программу максимум — осуществить «сознательную реорганизацию языка применительно новым формам бытия», бороться за «эмоциональный тренаж психики производителя-потребителя». Развивая эти мысли, изложенные теоретиком футуризма Сергеем Третьяковым, лингвист Григорий Винокур представил основные черты понятия ранее неизвестного — языковой политики. «Языковая политика, — определяет Винокур, — есть ни что иное, как основанное на точном, научном понимании дела. вмешательство социальной воли в структуру и развитие языка, являющегося объектом этой политики».

Вмешательство начинается в области фразеологии, то есть в области лексики, словаря. «Именно на словаре легче всего осуществлять социальное воздействие на язык, — пишет Винокур. — Куда легче, к примеру, заменить одно слово другим, чем дать новую форму падежу». Он резюмирует свою мысль: «рационализация фразеологии есть первая проблема языковой политики». Для Винокура «рационализация фразеологии» означала «ее омоложение», т. е. обновление лозунгов, фиксированных формул, терминов.

И здесь обнаруживается поразительная наивность талантливого лингвиста, отражавшая поразительную политическую наивность футуристов, представителей «левого искусства». Они говорили о необходимости воздействовать на психику человека с помощью языка, они предлагали технику. Но оказалось, что они не понимали системы, которая создавалась, характера правящей партии. Винокур констатирует: «Фразеология революции оправдала себя. Вне этой фразеологии нельзя было мыслить революционно или о революции». Это очень правильное и важное наблюдение: без революционных лозунгов, без революционного словаря не были бы возможны ни изменения образа мысли масс, ни сама революция. Удачная фразеология во многом определила удачу революции: были найдены «нужные слова… переход от восприятия которых к действию не осложнялся никакими побочными ассоциациями: прочел и действуй!» Это отличное определение лозунга: слово, которое не осложняется побочными ассоциациями, и требует перехода к действию. Например, самый знаменитый лозунг революции: Грабь награбленное! В удачном лозунге сочетались: «простое как мычание» содержание и форма, характеризующаяся «восклицательной интонацией, монотонной, но упорной мелодикой».

Прошла революция, закончилась гражданская война. Коммунистическая партия продолжает использовать испытанную технику. В 1923 г. «Правда» писала: «В каждый данный момент наша пресса с особой яркостью выдвигает основные лозунги, узловые пункты, ударные точки и бьет в них настойчиво, упорно, систематически — «надоедливо», говорят чаши враги. Да, наши книжки, газеты, листовки «вбивают» в головы масс немногие, но основные «узловые» формулы и лозунги». Автор статьи настаивает на словах: пресса «бьет», «вбивает» в «головы масс» узловые лозунги и формулы. «Настоящая коммунистическая статья, — продолжает „Правда“, — не только газетная, но и журнальная, не только агитационная, но и научная — отличается исключительной ясностью, четкостью стиля. Она резка и груба, элементарна и вульгарна, — говорят наши враги. Она правдива, искренна, смела, откровенна, беспощадна…»

Для Г. Винокура этот стиль был хорош в период революции, теперь, говорит лингвист, необходимо «омолодить нашу фразеологию». Он предлагает ввести новые слова, живые, человеческие, разбить штампы. Винокур приводит примеры лозунгов-штампов: «Долой империализм! Да здравствует победа индийских рабочих и крестьян! Да здравствует международная солидарность рабочего класса! Да здравствует рабочий класс России и его передовой авангард — Российская Коммунистическая Партия!» И делает вывод: «Ведь это все сплошь „заумный язык“, набор звучаний, которые настолько привычны для нашего стилистического уха, что как-нибудь реагировать на эти призывы представляется совершенно невозможным… За этими высокопарными словами не скрывается никакой реальной мысли, никакого реального чувства».

Для Винокура нет никакого сомнения: лозунги — это словесные штампы, реальное содержание которых давно выветрилось. Можно мыслить образами, можно мыслить терминами, но нельзя мыслить штампами. Мышление штампами может быть только «бессмысленным». Лингвист делает замечательное открытие, он первым формулирует — не подозревая того, что делает — основы логократии: «Мы перестаем логически мыслить… штампованная фразеология закрывает нам глаза на подлинную природу вещей и их отношений, она подставляет нам вместо реальных вещей их номенклатуру — к тому же совершенно неточную…»

Перед нами пример парадокса: ученый обнаружил замечательное оружие, определил его смертоносную силу и предлагает тому, кто этим оружием пользуется, от него отказаться — разоружиться. Через 60 лет после того, как «революционная фразеология» была названа «заумным языком», за которым нет никакой реальной мысли, газеты пишут: «Деятели литературы и искусства, работники культуры! Создавайте произведения, достойные нашей великой Родины! Работники пищевых отраслей промышленности! Увеличивайте производство продуктов питания высокого качества! Народы арабских стран! Сплачивайте свои ряды в борьбе против израильской агрессии и диктата империализма! Братский привет народам Анголы, Мозамбика и других стран Африки, избравшим путь социалистического развития».

Русский лингвист жестоко ошибся в 1923 г.: он полагал. что новый мир нуждается в новом человеке, который будет мыслить логически, разумно, он полагал, что предупреждает об опасности воздействия штампов на сознание. Он не понимал, что именно в этом была цель: разрушить способность к логическому мышлению, создать язык, «закрывающий глаза на подлинную реальность». Введение цензуры на десятый день после Октябрьского переворота было с точки зрения новой власти актом первоочередным и необходимым. Следующим шагом — в июле 1918 г. — было закрытие всех некоммунистических газет и журналов. Создание нового языка было возможно лишь в условиях отсутствия возможностей сравнения. Только в этих условиях могло родиться бессмысленное «мышление штампами».

Историки продолжают и сегодня спорить о легитимности сталинского периода советской истории: был ли он наследником Ленина, продолжил ли его дело или исказил, предал ленинизм? Сталин был лучшим и единственным наследником Ленина, прежде всего потому, что он лучше всех понял значение Слова и власти над Словом. Сталин завершил дело начатое Лениным, превратил модель советского языка в действующий язык, могучий инструмент переделки сознания.

В борьбе за власть Сталин демонстрирует замечательные возможности использования слова и свои способности мастера семантической игры. Главным оружием Сталин делает лозунг, штампованную формулу. Борьба с Троцким, например, ведется как борьба двух лозунгов: «Строительство социализма в одной стране» и «Перманентная революция». Сталин сочиняет лозунг для каждого своего противника, а потом разоблачает лозунг и его сторонников. Таким образом борьба за власть приобретает научный характер.

По мере расширения власти Сталина, расширяется область лозунгов — магических решений, определяющих пути развития партии, государства, человечества. Все эти лозунги изрекает лично генеральный секретарь.

Знаменитая формула Ленина: коммунизм это советская власть плюс электрификация, в начале 30-х годов звучит: коммунизм это советская власть плюс лозунгофикация.

Сталин говорит: темпы решают все!; кадры решают все!; человек — самый ценный капитал!; Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей эпохи! Эти лозунги касаются всех областей советской жизни и всегда дают окончательное решение: решают все, самый ценный, самый важный… Слово Вождя носит универсальный и тотальный характер. Оно подобно шаманскому заклинанию — от него зависит жизнь людей, судьба государства, хорошая или плохая погода.

Советские сатирические писатели Ильф и Петров изобразили в романе «Золотой теленок» бывшего дореволюционного чиновника-монархиста, в котором вызывают отвращение советские слова: «Пролеткульт», «сектор». Он ненавидит советскую власть, но когда он засыпает, ему снятся советские сны. Советская власть овладела снами — даже монархиста.

Происходит иерархизация языка. Слова Вождя приобретают ценность, независимую от их содержания, — лишь — потому, что они сказаны Вождем. Место говорящего в государственной иерархии определяет значимость слова. Герой повести А. Платонова «Котлован», желая сделать карьеру — заучивает слова. Козлов «каждый день, просыпаясь… читал в постели книги, и, запомнив формулировки, лозунги, стихи, заветы, всякие слова мудрости, тезисы различных актов резолюции, строфы песней и прочее, он шел в обход организаций и органов… и там Козлов пугал и так уже напуганных служащих своей научностью, кругозором и подкованностью». В повести Платонова Козлов делает карьеру: рабочий, он становится профсоюзным деятелем — только потому, что он знает нужные слова, знает Государственный язык. Как в римской империи обитатель далекой провинции мог сделать карьеру только зная латынь, так в Советском Союзе только знание советского языка открывает путь вверх.

В числе первых и очень немногих иностранцев Фюлоп-Миллер увидел подлинную суть Нового человека, выращиваемого в первом в мире социалистическом государстве. Цель, пишет он, «выращивание вечного подчиненного, ecclesia militan, агитатора и советского бюрократа». В связи с этим «можно сказать, что большевики организовали народное образование так, чтобы никто не мог выйти за пределы официально разрешенного уровня знаний и образованности, с тем, чтобы не возникла для пролетарского государства опасность приобретения гражданами излишнего объема знаний и превращения в „подрывной элемент“». Советский язык становится важнейшим ограничительным средством, предотвращающим выходы за пределы необходимого государству «объема знаний».

Создается сакральная пирамида советского языка: политическая речь важнее литературной. Слово вождя важнее слова менее значительного чиновника, которое важнее слова рабочего и т. д. Поскольку иерархизируется вся жизнь: прошлое, настоящее и будущее, постольку слово прогрессивного царя (напр. Петра Первого) приобретает значительный вес в социалистическом государстве, слово «классика» (кто классик — решает Вождь) становится важнее слова «неклассика». Вождь-Сталин именует вице-вождей: в русской литературе им становится Пушкин, в советской — Горький, в театре — Станиславский, в биологии — Лысенко. Помазанные Сталиным они сакрализуются — их слова превращаются в обязательные истины.

Советская речь теряет свободу. Язык складывается — как Дом из блоков — из лозунгов, цитат из Вождя, Пушкина, очередного вице-вождя, передовой «Правды». Он превращается в сентон, теряя шуточный характер этой формы латинского стихотворения. Смысл Слова определяется Авторитетом того, кто произнес его. Его можно произносить, не понимая, как заклинание. Правильная цитата подтверждает благонадежность, неправильная — чревата тяжелыми последствиями. В повести Марека Хласко «Кладбища», изображающей сталинские годы в Польше, на заводском собрании разоблачают мастера, назвавшего собаку «Румба». Его справедливо обвиняют: сегодня — назвал собаку «Румбой», а завтра будешь жечь корейских детей напалмом. Только через несколько лет румба станет национальным танцем Кубы — Острова Свободы — и употребление слова не будет вызывать никаких возражений. Румынский писатель Петру Думитриу в романе «Инкогнито» представляет партийное собрание, заключая: «Только речь целиком состоявшая из ритуальных формул не могла быть подвергнута критике».

Цитатность советского языка связана с тем, что используемая цитата несет в себе ответ на вопрос, который может быть задан. Советский язык — язык утверждающий, отвечающий, но не спрашивающий. Польский анекдот великолепно демонстрирует эту особенность советского языка. К польскому компьютеру обратились с вопросом «почему нет мяса?» Он отказался отвечать, ибо слово «мясо» не было запрограммировано. Не смог ответить и американский компьютер, в котором не запрограммировано слово «нет». Но не ответил и советский компьютер, в котором не запрограммировано слово «почему?»

Авторитетное, утверждающее слово должно вызывать бессознательный рефлекс, необходимый власти. Сокрушительный, бесспорный авторитет слова Вождя связан в огромной степени с тем, что Вождь обладает правом называть Врага. Ленин и здесь дает пример, создает модель. Слово обозначающее врага должно быть броским, запоминающимся, содержащим в самом звучании осуждение, всегда — неопределенным, позволяющим включать в число врагов всех, кто в данный момент не нравится вождю. Первой гениальной находкой Ленина было слово «меньшевики», которое согласились взять на себя первые противники Ленина в социал-демократической партии. Затем, Ленин придумывает ярлыки всем своим противникам: отзовисты, ликвидаторы и т. п. Когда Ленин получил власть в государстве и объявление «врагом» влекло за собой тюрьму или смерть, он остается при своей модели врага. История Советского Союза может быть представлена как список слов, обозначающих врагов, которые появляются и исчезают, чтобы уступить место другим: вредители, кулаки и — расширительно — подкулачники, правые, левые, троцкисты, бухаринцы, космополиты, менделисты, морганисты. Слово может иметь отрицательное значение (вредитель), положительное значение (левые), нейтральное значение (генетика) — вождь, выбирая данное слово для обозначения врага, вкладывает в него новый смысл. В 1930 г. советская энциклопедия определяла слово «космополитизм», как «признание своим отечеством всего мира». Это было хорошее слово — интернациональное. В 1954 «космополитизм» определяется, как «реакционная проповедь отказа от патриотических традиций, национальной независимости и национальной культуры. В современных условиях агрессивный американский империализм пытается использовать лживую теорию космополитизма…»

В послесталинское время появилось два новых врага: «сионизм» и «диссидентство». В энциклопедии в 1930 году дается объективное определение «сионизма»: «буржуазное течение еврейской общественности, вызываемое в значительной мере преследованиями еврейства и антисемитизмом». В 1954 г. неодобрительное отношение высшей инстанции заметно: «буржуазно-националистическое движение… Сионизм ставит своей задачей отвлечь трудящихся евреев от классовой борьбры». Но в это время сионизм — еще только отрицательное явление. В «Политическом словаре» в 1969 г. отрицательный характер явления еще больше подчеркнут: «реакционное буржуазно-националистическое движение… Центры сионистской организации находятся в США и Израиле». И, наконец, в «Политическом словаре» 1975 года сионизм — враг: «Идеология сионизма выражает интересы крупной еврейской буржуазии, тесно связанной с монополистическими кругами империалистических держав… Сионистская пропаганда смыкается с пропагандой антикоммунизма… На тридцатой сессии Генеральной Ассамблеи ООН (1975) сионизм признан формой расизма и расовой дискриминации». Это был первый случай, когда враг, объявленный советской высшей инстанцией, стал одновременно врагом всего человечества.

Слово «диссидент» до конца 70-х годов к советской действительности отношения не имело. В 1930 г. его определяли как «название некатолика в старой Польше». В 1954 г. как «христианина, исповедующего отличную от господствующей веру». В «Политическом словаре» 1978 г. сказано: «1) лица, отступающие от учения господствующей церкви (инакомыслящие), 2) Термин «диссиденты» используется империалистической пропагандой для обозначения отдельных отщепенцов, оторвавшихся от социалистического общества лиц, которые выступают против социалистического строительства…» В эпоху «Солидарности» советская печать пребывала короткое время в растерянности, ибо трудно было назвать врага. Когда, наконец, было решено объявить главным врагом КОР — все встало на свое место, борьба с идеями «Солидарности» приобрела знакомую форму разоблачения очередного врага.

Власть называть Врага делает Вождя, Высшую инстанцию полным хозяином словаря. Словарь, а вместе с ним язык — национализируется. В связи с этим цензура приобретает особую функцию. Первая, привычная задача цензуры — запрещать, указывать, что не надо писать. Советская цензура, кроме того, указывает, как и что надо писать.

Наличие авторитетного слова превращает советский язык в систему, строго ограниченную нормой. Все языки носят более или менее нормативный характер. В советском языке, имеющем эталон — речь вождя, точно известно не только, что правильно, что неправильно, но — что можно, чего нельзя. Происходит регулярная проверка словаря — как цензурой, так и лингвистами на услугах цензуры. «Неправильные» слова выбрасываются из словаря: исчезают совсем или снабжаются директивной пометкой «устаревшее». Выбрасываются — даже — из песни. Есть русская пословица: из песни слов не выкинешь. Это верно, однако выясняется, что слово можно заменить. В популярной песне (на слова М. Исаковского) «Летят перелетные птицы» пелось: Не нужен нам берег турецкий, и Африка нам не нужна. В 60-е годы, уже после смерти автора, строчку переделали: Не нужно нам солнце чужое, чужая земля не нужна. Конкретная география была заменена абстракцией. Через 14 лет после смерти Сталина из песни выкинули его имя. В оригинальном варианте советского гимна следовало петь: «Партия Ленина — партия Сталина нас от победы к победе ведет», в исправленном варианте: «Партия Ленина — сила народная нас к торжеству коммунизма ведет». В данном случае абстракция «от победы к победе» заменена конкретным адресом: к коммунизму.

Слова, которые нужны, но с измененным смыслом, трансформируются с помощью прилагательного (реальный гуманизм), с помощью комментария. В рассказе Ильфа и Петрова «В золотом переплете» изображен этот метод подмены. Московское радио решило передать оперетту Оффенбаха «Прекрасная Елена». Перед началом передачи был передан список действующих лиц: «1. Елена — женщина, под прекрасной внешностью которой скрывается полная душевная опустошенность, 2. Менелай — под внешностью царя искусно скрывающий дряблые инстинкты мелкого собственника и крупного феодала, 3. Парис — под внешностью красавца скрывающий свою шкурную сущность, 4. Агамемнон — под внешностью героя скрывающий свою трусость, 5. Три богини — глупый миф, и т. д.» Комментарий заканчивался словами: «Музыка оперетты написана Оффенбахом, который под никому не нужной внешней мелодичностью пытается скрыть полную душевную опустошенность и хищные инстинкты крупного собственника и мелкого феодала».

Примером обработки русского языка, трансформации его в советский, может быть использование суффиксов, прежде всего суффикса «изм». В «Толковом словаре» Даля имеется всего 79 слов на «изм». В четырехтомном словаре Ушакова (1935—40 гг.) имелось 415 слов на «изм»: это был словарь зрелого сталинизма. По определению советского лингвиста, суффикс «изм» употребляется в словах, определяющих «ложные системы, вредные политические тенденции и отрицательные явления в советской действительности». Неудивительно, что к слову «либерализм» дается определение: «… 4. Преступная снисходительность, попустительство. Гнилой лиребализм…» Очевидно, неодобрительное отношение автора словаря к «отзовизм», «хвостизм», «меньшевизм», «максимализм» — это слова из политического языка. Но не менее отрицательно отношение к течениям и «вредным наукам»: «фрейдизм — идеалистическая буржуазная теория в психологии и психопатологии»; «феминизм — буржуазное политическое движение в капиталистических странах»; «утилитаризм — буржуазное этическое учение, прикрывающее противоречия в классовом обществе»; «урбанизм — упадочная культура господствующих слоев капиталистического города».

Возникает логический вопрос: а большевизм, коммунизм, социализм, ленинизм? Однако этот вопрос логичен только в несоветской системе мышления. Поскольку Слово, как вся знаковая система коммуникации, находится во власти Вождя, Высшей инстанции, слово, знак имеют только то значение, которое им дано официально. Поэтому знак — суффикс «изм» в большинстве случаев вызывает сам по себе, своим присутствием в слове, отрицательное отношение реципиента, а в некоторых случаях этот же суффикс вызывает отношение положительное.

Тотальная власть над Словом дает Хозяину слова магическую власть над знаками, над коммуникацией. Советская речь всегда монолог, ибо другой стороны, с которой можно разговаривать, нет. На другой стороне — враг. В советском языке нет нейтральных слов: каждое слово несет идеологическую нагрузку.

Подготовленность к принятию знака (текста) важное условие его проникновения в сознание. Поэтому знак повторяется многократно, пока не становится сигналом, действующим без всякого усилия мысли. Воздействие формул-лозунгов определяется в значительной степени и тем, что они повторяются всегда в абсолютно неизменной форме.

Нет исследований, которые позволили бы определить результаты непрекращающегося воздействия на человека неизменных гипнотизирующих магических формул-лозунгов. Орвелл проявил поразительную проницательность не тогда, когда описал телескрин, который все видит, а тогда, когда подчеркнул, что аппарат нельзя выключить. Андрей Платонов описал в «Котловане» кошмарную реальность неумолкающего радиоголоса, от которого нельзя уйти, который нельзя выключить.

Стихотворение советского поэта Николая Доризо, которое в литературных категориях следует рассматривать, как образец графомании, в категориях советского языка представляет собой образец гипнотизирующего средства: «Бьют куранты в тишине — сердце партии. Атом плавится в огне — сила партии. Проросло в полях зерно — мудрость партии, Мудрость партии — на все века». Именно это имел в виду Геббельс, заявляя: мы говорим, чтобы получить эффект. Н. Доризо пишет самогипнотизирующий текст молитвы идолу. Когда в тексте статьи партийного философа сообщается: — «На поприще ума нельзя нам отступать», — писал Пушкин. Эти слова необычайно свежо звучат применительно к концепции развитого социализма» — смысл операции очевиден: имя Пушкина должно связаться в уме читателя с «концепцией развитого социализма». Пушкин и «развитый социализм» должны стать сигналами-синонимами, одно слово должно автоматически вызывать в памяти другое.

О возможности использования языка как инструмента воздействия на человека рассказывает бывший польский министр апровизации Влодзимеж Лехович, арестованный в Варшаве в 1948 г. и просидевший в тюрьме 8 лет. В числе пыток, которым он подвергался, была пытка «словом», Лехович называет ее «пытка шепотом». Она заключалась «в монотонном повторении днем и ночью выразительным шепотом (как если бы говорили стены) фраз, которые должны были вызвать у меня психическую депрессию или мучительные физиологические реакции». Лехович рассказывает, например, что в конце 1949 г., на протяжении нескольких дней и ночей он слышал непрекращающийся якобы диалог двух стражников, состоявший только из фраз: «смотри, как он часто глотает слюну», «в углу рта показалась слюна» и т. д. В конце первого дня заключенный не мог уже заглатывать всю выделяемую им в огромном количестве слюну. Через некоторое время была организована подобная «передача» на тему: потение. Несмотря на холод в камере (дело происходило зимой), многочасовый «шепот», повторявший слова «он потеет», вызывал обильный неудержимый пот у заключенного.

Заслуживает внимания тот факт, что опыт над Леховичем (пытка носила характер опыта, опыт был пыткой) производился в то самое время, когда Сталин готовил свой очередной гениальный труд «Марксизм и языкознание». Работа Сталина могла служить теоретической базой для исследования практических возможностей создания техники, позволяющей установление прямой связи между словом-сигналом и поведением человека.

Советский язык представляет собой семиологическую систему, главным знаком которой является — слово. Как говорят советские теоретики: «Основным материальным носителем идеальной информации является слово». Естественно поэтому, что оно контролируется особенно строго. Под надзором, конечно, находятся и все другие знаки. Именно в связи с этим, политическим преступлением становится попытка внести новый знак — найти новую литературную форму для произведения, совершенно не затрагивающего политических либо социальных проблем, например лирического стихотворения, использовать новую, либо неапробированную форму, в изобразительном искусстве. Поэтому ведется такая борьба с нонконформистской живописью, скульптурой, графикой. Опасность абстрактной формы в том, что она позволяет зрителю свободно интерпретировать содержание. Хорошо видна иерархия знаков в советском кино: основой фильма считается сценарий — написанное слово, подчиненную роль играет образ. Слово легче контролировать и цензуровать, чем образ. Некоторые советские режиссеры пытаются преодолевать Слово Образом. Так поступал Эйзенштейн, в фильмах которого политическая речь носит всегда невыносимо верноподданнический характер, но образ нередко пытается быть независимым. В очередном фильме А. Тарковского «Сталкер» реплики героев в высшей степени ортодоксальны, но использование цвета сепии для обозначения мира, в котором живут персонажи, и зеленого цвета для зоны, где они ищут освобождения души, позволило режиссеру вести со зрителем разговор за пределами слова.

За особые заслуги художникам может быть разрешено употребление знака, неразрешенного другим. Например, только поэт А. Вознесенский имеет право писать Бог с большой буквы. Этим подчеркивается его особое место поэта в иерархии советского искусства, в советской знаковой системе: он символизирует либеральность власти и свободу, присущую советскому строю. Фильмы Тарковского практически не идут на советском экране (делают 3–4 копии), но демонстрируются за границей, как знак высокого уровня советского искусства и терпимости, присущей советскому строю.

Хрущев был свергнут по ряду очевидных политических причин, но кроме того потому, что он нарушил советскую знаковую систему. В частности, ему не простили ботинка, которым он бил по пюпитру в ООН, выражая свое негодование речью неприятного ему оратора. Бить ботинком на собрании иностранцев — знак некультурности. Советский вождь, по определению, пример культурности.

Музыка, самое абстрактное из искусств, также не уходит внимания хранителей Знака: ЦК партии принял немало специальных постановлений, касающихся языка музыки.

Осип Мандельштам точно определил значение слова в советской системе, сказав, что только в СССР к поэзии относятся серьезно — поэтов убивают за слово.

Официальная советская концепция знаковой системы, ее значения и роли, не изменилась с начала 20-х годов, несмотря на изменения в терминологии. Прежде всего неизменной осталась роль партии. На учебнике для студентов филологии «Социолингвистические проблемы языков народов СССР (вопросы языковой политики и языкового строительства)» обозначено, что он прошел контроль Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Неизменным остается и отношение к языку, как оружию и борьбе с врагами, как инструменту формирования советского человека. Или, как сказано в научном труде Язык в развитом социалистическом обществе, «основная задача массовой коммуникации в социалистическом обществе — это целенаправленное развитие и совершенствование сознания всех его членов». В этой формуле главное слово: целенаправленное. Советский язык — телеологичен. Он обслуживает «всемирно-исторический процесс становления и развития новой коммунистической общественно-экономической формации». Его задача помочь человеку «осмыслить свое оптимальное место как клеточки в общественном организме».

Нарушение государственной монополии на Слово объявляется преступлением в первом же советском Уголовном кодексе. Наказание за него предусматривается в главе первой кодекса, трактующей «Преступления государственные», в §58, рассматривающим «контрреволюционные преступления». Статья 58–10 гласила: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти… а равно распространение или изготовление, или хранение текстов того же содержания влекут за собой лишение свободы на срок не ниже шести месяцев». Это значило — начиная с 1928 г., в обязательном порядке — 10 лет заключения. Первый уголовный кодекс, созданный при личном участии Ленина, и усовершенствованный Сталиным, был заменен в 1960 г. новым кодексом. В нем нарушение государственной монополии на слово по-прежнему трактуется в первой главе, трактующей «государственные преступления», в первой части главы, рассматривающей «особо опасные государственные преступления». Статья 70 повторяет почти дословно статью 58–10, расширяя формулу: «агитация и пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти», включая в нее — «распространение в тех же целях (т. е. подрыва или ослабления Советской власти) клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй…» Возможности преследования за «неправильное» Слово — значительно увеличились. Теперь нет даже необходимости «призывать к свержению советской власти». Достаточно «клеветнического измышления», под которым понимается все то, что не опубликовано в советской печати. Наказание предусматривается также — от шести месяцев до семи лет.

Статьи Уголовного кодекса применяются в определенных случаях, цензура формирует язык постоянно. О том, как работает советская цензура, ставящая значок на каждое печатное слово, на каждое изображение, музыкальную ноту, мы можем судить по некоторым произведениям, опубликованным сначала в оцензурованном виде, а потом — полностью. Достаточно, например, сравнить первое издание романа Булгакова «Мастер и Маргарита» и следующее, роман Фазиля Искандера «Сандро из Чегема», опубликованный в Москве и в США, или различные издания советских энциклопедий, сочинений Маркса, Ленина, Сталина. В 1977 и 1978 г. стал известен документ: официальные тексты цензорских инструкций — «Книга запретов и рекомендаций Главного управления контроля печати, публикаций и зрелищ» — их вывез и опубликовал на Западе польский цензор Томаш Стжижевский в двухтомнике «Черная книга цензуры ПНР». Польская цензура, рассказывает он, ежегодно (это было в 70-е годы), производит примерно 10 тысяч интервенций: запрещает печатать, ставить на сцене, выпускать на экраны, либо требует изменений разного рода в текстах и образах, либо «рекомендует», что и как писать, ставить в театре, экранизировать.

«Книга запретов и рекомендаций» — замечательный документ, раскрывающий характер советского языка лучше, чем все то, что о нем было написано. Нет сомнения, что модель польской цензуры — цензура советская. Маршал Маклюган считал, что мир это семантическая система, в которой информация может давать правдивое или фальшивое отражение реальности. Цензура рассматривает мир как семантическую систему, в которой информация — единственная реальность. В связи с этим рассматривать советскую информацию, советский язык в категориях правда-ложь становится с точки зрения советского языка бессмысленностью. Ложь проникает в слово, слово становится ложью. Напечатанная информация, поскольку она прошла цензуру и напечатана, превращается в факт, в единственную реальность. Лучшим примером может быть цензорское указание, касающееся загрязнения рек: «Запрещается публиковать материалы, касающиеся актуального загрязнения, вызванного польской промышленной деятельностью, польской части рек, истоки которых находятся в Чехословакии. Одновременно, информация относительно загрязнения этих рек промышленной деятельностью на территории Чехословакии разрешается».34 Социалистическая промышленность никогда не загрязняет рек в собственной социалистической стране. В соседней социалистической стране могут быть допущены ошибки (в Чехословакии, например) и тогда загрязнение реки происходит — но только до польской границы.

Цензура превращается в магическую палочку в руках власти. Она не защищает социалистическое государство от открытой критики (для этого есть другие органы), она строит семантическую систему, охраняющую и защищающую идеальную модель социализма. Люди появляются и исчезают по мановению цензорской магической палочки: писатели, музыканты, общественные деятели, попав в «список» имен недозволенных к печати — исчезают; потом — они могут (в случае изменения политической тактики) возродиться, т. е. быть возвращены в информацию. Исторические события исчезают из книг и газет, а потом возвращаются — в искаженном виде. В 1975 г., например, цензура разрешила «в научных работах, воспоминаниях, биографиях» употреблять формулу: «умер в Катыни», «погиб в Катыни», при условии, однако, что дата смерти будет не раньше июля 1941 г. Такого рода информация должна утверждать, что польские офицеры были расстреляны в Катыни гитлеровцами. Цензура, категорически запрещает писать о стихийных бедствиях и катастрофах в стране. После обработки информации цензурой остается изображение идеального государства и страны, которая уверенно идет из социализма в коммунизм. Это изображение и является — должно быть — единственной реальностью.

Цензура в Польше действует на основании тех же принципов, которые определяют деятельность цензуры в СССР, в других странах «зрелого социализма». Подобная модель цензуры действовала в гитлеровской Германии, ибо роль языка, как инструмента обработки человеческого сознания и трансформации реальности, была понята и нацистами с первых дней существования их партии.

Придя к власти нацисты приступают к строительству нового языка. Lingua Tertii Imperii, Языка Третьего Рейха. Немецкий филолог Виктор Клемперер вел на протяжении 12 лет нацистского режима дневник, в котором особое внимание обращал на изменения, происходившие в немецком языке, на процесс превращения немецкого в язык Третьего Рейха. Прежде всего он отметил: «…Все, что в Германии печаталось и говорилось, целиком и полностью нормировалось партийными органами». Основные черты нового языка, который строится: нищенская бедность, т. е. исключение всех «сложных», «двусмысленных» слов; отсутствие различия между словом письменным и разговорным, язык письменный, партийных текстов, входит в разговорный язык; изменяется ценность слов и их частотность, возникает иерархия в словаре, менее важные, ненужные с точки зрения руководителей языковой политики постепенно должны исчезнуть (те, которые в советских словарях отмечаются знаком: «устаревшие».)

Клемперер записывает в свой дневник: «…Нацизм входит в плоть и кровь людей через отдельные слова, обороты речи, языковые формы, которые навязываются миллионами повторений и воспринимаются механически и бессознательно». Клемперер настаивает на значении «отдельного слова», бесконечных повторений готовых клише. Поразительное сходство техники пропаганды, обработки языка, используемых знаков бросается в глаза даже при беглом изучении советских и гитлеровских текстов, иконографии. Клемперер считает, что основные знаки гитлеровского языка — модели нацистского языка — имеются уже в Майн кампф, опубликованной в 1929 г. Новые слова, готовые формулы — народ, партия, борьба — заполняют язык, начиная со дня прихода нацистов к власти. Нацисты широко применяют в мирной жизни военную терминологию, как — по инициативе Троцкого — начали это делать большевики после Октября. «Трудовой фронт», «битва за урожай» — так пишут и говорят в нацистской Германии и в Советском Союзе. Гитлер заимствует у советских пропагандистов знаменитый тройной портрет — профили Маркса, Энгельса, Ленина, заменяя профилями Фридриха Второго, Бисмарка, Гитлера. Сталин заимствует формулу Гитлера: правительства приходят и уходят, но германский народ остается, заменяя своим содержанием: Гитлеры приходят и уходят, но германский народ остается. Сталин говорит: марксизм не догма, но руководство к действию. Розенберг: нацизм не догма, но отношение к миру. На гитлеровских лагерях написано: Arbeit macht frei, на сталинских: Труд дело чести, дело доблести и геройства, а в сегодняшних лагерях: Труд — путь к досрочному освобождению. Германию украшали плакаты: Адольф Гитлер — это победа! В Советском Союзе лозунг звучал: Где Сталин — там победа!

Цензорская деятельность министра пропаганды Геббельса известна почти так же хорошо, как — сегодня — деятельность польских цензоров. Техника обработки информации и слова — идентична. То же самое отношение к слову, как носителю магической силы. Геббельс запрещает употреблять слово «пропаганда» в отрицательном смысле, например: вражеская пропаганда. Летом 1942 г. он запрещает использовать в пропаганде слова: «убийство» и «саботаж», чтобы не возбуждать недобрых мыслей. В феврале 1944 г., когда немецкие потери на Восточном фронте неимоверно возросли, он запрещает употребление выражения «пушечное мясо», когда речь идет о враге, чтобы не вызывать ассоциаций. Заменяя слова, Геббельс старается заменить реальность — реальностью становилось то, что говорил Геббельс. История гитлеровской Германии убедительнейшее свидетельство могущества Слова и техники его манипулирования. Население страны, окруженной со всех сторон могущественными врагами, ежедневно убеждаемое реальностью авиационных бомб, артиллерийских снарядов, победоносным маршем вражеских армий, продолжало до последней минуты верить в реальность геббельсовской пропаганды. Виктор Клемперер свидетельствует, что в апреле 1945 г., в окруженном Берлине, немцы ожидали, что 20 апреля, в день рождения фюрера произойдет чудо и враги исчезнут, как туман под солнцем. Это чудо — веру в Гитлера, в реальность, созданную его Словом — американский историк Херштейн называет «войной, которую Гитлер выиграл».

Воздействие Слова, советского языка продолжается семь десятилетий. Польша находится в «магическом кругу» советского языка четыре десятилетия. Она располагает в течение всего этого времени другим языком, языком церкви, который служит точкой отсчета, сравнением. И тем не менее, ее пример свидетельствует о том, что даже в наиболее благоприятных условиях тотальная власть над языком позволяет оказывать могучее воздействие, как на язык, так и прежде всего на сознание людей. В 1979 г. варшавское неофициальное издательство опубликовало материалы коллоквиума, организованного неофициальным «Обществом научных курсов», на тему «Язык пропаганды». В докладе социолога Стефана Амстердамского, в выступлениях лингвистов, историков, писателей (их имена не названы) анализировалось явление, которое я называю «советским языком», а поляки назвали «новомова», переведя термин Орвелла Newspeak. «Новомова» — советский язык со всеми его особенностями, только звучащий по-польски. Амстердамский выделяет четыре основных признака новомовы. Первый признак — важнейший: навязывание слову явного знака ценности. Знак ценности не имеет права вызывать сомнения, значение подчинено оценке. То, что обычно выявляется в речи, в новомове определяется на уровне слова. Первый признак новомовы — это однослойный язык. Второй признак — особый синтез прагматических и ритуальных элементов. Прагматичность — связана с функцией пропаганды, с необходимостью учитывать обстоятельства и аудиторию. Ритуальность связана с обязательностью в определенных ситуациях говорить так и только так. Ритуальность принципиально ограничивает прагматичность. Третий признак — магичность новомовы, т. е. представление желаемого, как если бы оно было реальностью. Употребление слова рождает реальность, неупотребление слова обрекает предмет — вещь, человека, факт, на исчезновение. Четвертый признак: слово появляется или исчезает по воле высшей инстанции.

Участники варшавского коллоквиума привели примеры техники новомовы, техники обработки слова. Для поляков, например, слово «силы» во множественном числе — без прилагательного — может означать только силы зла: антисоциалистические, антисоветские, антипольские, с прилагательным это слово имеет всегда положительный оттенок: силы социализма, силы прогресса. В единственном числе слово «настроение» нейтрально, относится к человеку, во множественном числе — «настроения» — всегда имеет отрицательный оттенок: антисоветские, антисоциалистические настроения. Выражение «вода на мельницу» — по законам языка могло бы значить и «вода на мою мельницу», в польской новомове всегда значит: «вода на мельницу врага». Слово «чужой» в польской новомове означает не вообще чужеземца, но — немца и еврея, ни в коем случае, например, не советского человека, болгарина, даже не немца из ГДР.

Варшавский коллоквиум о языке пропаганды и новомове свидетельствует о том, что «языковое строительство», о котором писал в 1923 г. Григорий Винокур, добилось больших успехов — даже в Польше. Причем, польская новомова, строившаяся по советской модели, приобрела все качества нового языка, которые полвека назад выявил русский лингвист. Историки «Солидарности» отмечали — будут подчеркивать — важнейшую роль в рождении самоуправляемого профсоюзного движения свободной, бесцензурной печати. Многочисленные подпольные книги, газеты, журналы, выходившие в 1976—80 гг. разрывали магический круг новомовы, советского языка.

Характер советского языка позволил ему превратиться в универсальный язык, в эсперанто второй половины двадцатого века. Мир нашего времени хочет одеваться по-американски, есть по-американски, смотреть американские фильмы. Но мир говорит по-советски, выражает свои страхи и надежды на советском языке. Это касается не только «прогрессивной печати», о которой в Москве говорится, что «ей присущи некоторые особенности социалистической прессы», не только тех, кого в Москве называют «мировой прогрессивной общественностью», но также всех тех, кто употребляет советский язык, не подозревая об этом. Месье Журдан — типический герой нашего времени.

Польский писатель Тадеуш Конвицкий писал, что поскольку в социалистической Польше время носит относительный характер, единственный календарь хранится в сейфе ЦК польской коммунистической партии. Западная печать, выступления государственных и политических деятелей несоветского мира могут создать впечатление, что в сейфе ЦК КПСС хранятся слова, которые определяют время всей планеты. Москва назначает врагов и друзей.

Употребление советского языка, советского словаря необходимо для вхождения в магический круг прогресса и светлого будущего. В советской сфере новомова необходима для продвижения вверх и становится — в разных странах сферы с различной скоростью — основным средством общения. В несоветской зоне новомова делает наибольшие успехи в политической речи, в дипломатии, в языке «носителей культуры», определяя место в элите.

Словарь советского языка регулярно обновляется: меняется содержание слов, вводятся новые лозунги, клише. Техника советизации сознания несоветского мира еще не исследована в достаточной степени. Но многие каналы проникновения советского языка хорошо известны. Прежде всего лозунги, публикуемые советской печатью, всемирные кампании, организуемые из Москвы, затем «коммунистические и рабочие партии» несоветского мира. Советские идеологи не скрывают имен своих помощников. В то время как монополистический капитал использует средства массовой коммуникации для пропаганды и распространения буржуазной так называемой «массовой культуры» и языка «господствующих классов», «коммунистические и рабочие партии… стараются широко использовать национальные языки в целях просвещения народов, пропаганды передовой культуры, идеологии». Но, быть может, особенно важную роль играет непонимание роли слова, того, что в условиях тотальной войны, объявленной несоветскому миру, нет невинных слов. Употребление слов, значение которых определено советским словарем, превращает, даже помимо желания говорящего, его речь в новомову.

Американский сенатор Дэниель Мойнихан говорит о «семантической инфильтрации», о «процессе принятия нами языка наших противников при описании политической реальности». Это удачное определение феномена, родившегося в октябре 1917 г. Главная особенность советского языка — оценка, содержащаяся в каждом слове — меняет смысл даже самых благонамеренных речей, если в них использованы советские лозунги, термины, определения. Достаточно было назвать одну из сторон войны в Ливане «палестино-прогрессисты», чтобы всякое сомнение в справедливости их целей исчезло. «Прогресс» — хорошее слово, не нуждающееся в комментариях. Достаточно представить очередного генерального секретаря «голубем» и «либералом», которому мешают в его прогрессивных намерениях «ястребы» и «консерваторы», чтобы возродилась надежда на «коммунизм с человеческим лицом». Когда архиепископ Ханоя кардинал Тринь, приглашая Папу посетить Вьетнам, говорит: «Мы будем очень рады приветствовать пастыря нашей церкви в нашей дорогой стране, социалистической, как и ваша дорогая родина, Польша» — социализм получает высшую оценку церковной власти.

Ален Безансон рекомендует переводить советские слова. Например, переводить слово «колхоз» как «крепостная плантация, управляемая внешней бюрократией, находящаяся под надзором аппарата принуждения». Единственным возражением против этого предложения может быть лишь то, что пришлось бы переводить очень много слов. Западные журналисты не могли бы писать «советская профсоюзная делегация», не переведя слова «профсоюз» с советского, не могли бы писать «выборы», но также «разрядка», «борьба за мир», «реформы», «социалистическая демократия» и т. д.

Советская цензура хорошо знает цену слова и не допускает двусмысленности. Поскольку «во многих языках мира слово „красный“ прочно связывается в сознании носителей языка либо с коммунистическим движением, либо еще шире — вообще с левыми силами», было запрещено употреблять название «Красные бригады», в тексте оставлялся непереведенный термин «бригата росса», оставалось непереведенным китайское слово «дацзыбао», чтобы не порочить благородное советское выражение «стенная газета». Рассматривается как политическая ошибка употребление неправильного прилагательного: нельзя говорить «события в Афганистане», надо: «события вокруг Афганистана». При использовании «понятий, связанных с буржуазной идеологией, или при изложении буржуазных концепций, касающихся разных сторон нашей общественно-политической жизни и нашей идеологии», необходимо, настаивают советские лингвисты, употреблять кавычки, как знак опровергающий смысл слова. Необходимо, например, писать: «Проблемы «свободного обмена» и «прав человека» в социалистических странах заняли одно из главных мест в деятельности идеологических служб НАТО». Взятые в кавычки выражения «свободный обмен» и «права человека» должны высмеивать саму возможность сомневаться в их отсутствии в стране «зрелого социализма».

Во второй половине 70-х годов в советский язык вводится новое понятие — информационное пространство страны. Усиливаются меры по охране советских граждан от недозволенной информации. Среди цензорских указаний польским средствам массовой коммуникации имеются, например, обязательные «рекомендации»: «Следует использовать официальное название „Корейская народно-демократическая республика“, не разрешается использовать названий: «Северная Корея», «правительство Северной Кореи», одновременно запрещается называть южную Корею ее официальным именем „Корейская республика“ и предлагается употреблять названия: „марионеточное правительство Южной Кореи“, „сеульский режим“». Задолго до подписания соглашения в Хельсинки польские цензоры (на основании советских директив) дали точные и подробные указания: что, как, когда, где говорить, писать, показывать.

Защита «информационного пространства страны», советской зоны — первая функция логократии. Вторая функция — наступательная, атака на «дезинформационное пространство» несоветского мира. Могучим оружием — в этом наступлении — служит советский язык, «семантическая инфильтрация» несоветских языков. Во время переговоров с представителями стран несоветской зоны основная цель советских дипломатов состоит в «советизации» языка, на котором идет разговор, в его инфильтрации словами, терминами, выражениями, понятиями, несущими советское содержание. Все дипломатические документы, коммюнике о встречах с государственными деятелями и т. п., в которых использован советский словарь, становятся кодированными текстами с двойным содержанием — для внутреннего и для внешнего пользования. Участники переговоров с логократами, соглашаясь использовать советский словарь, включаются в магический круг утопии, становятся ее «почетными гражданами».

Формула Маркса «бытие определяет сознание» вполне применима к советской системе, если согласиться, что бытие ~ реальность, в которой живут люди — создается словом. Это иллюзорная реальность. И в то же время существует реальная реальность: хлеб, любовь, рождение, смерть. Советский язык создает и утверждает иллюзорную реальность, живой язык дает возможность существования реальности. Формирование советского человека это, в значительной степени, борьба двух языков. «Новый язык» не только «стремится занять место классического языка, он самыми разными способами его разрушает… Прежде всего разрушаются те области языка, которые необходимы для разговора о социальных проблемах, истории, идеологии, политике».

Логократия — власть языка — обладает чудовищной силой, которой сопротивляться необычайно трудно. Происходит подмена слова, подмена значения, подмена реальности. В 30-е годы тем, кто пробовал критиковать гитлеровский режим, отвечали: а автострады, а «фольксваген»? Тем, кто критиковал фашистский режим, отвечали: только при Муссолини поезда стали ходить по расписанию. Бесплатное среднее образование и увеличение числа врачей по сравнению с 1913 г. должны убеждать в преимуществах «зрелого социализма». В 1984 г. французский доктор антропологии Пьер Вассаль восторгался «сверхчеловеческими усилиями» албанского народа, превратившего болота в плодородные поля, построившего металлургический завод и т. д. и т. д.

Логократия позволяет симулировать нормальность, обыденность жизни в условиях тоталитаризма. Осип Мандельштам говорил жене: они (советские граждане) думают, что все нормально, ибо ходят трамваи. Трамваи действительно ходили. И советский язык превращал их в свидетельство нормальности иллюзорной реальности. В Албании действительно строят заводы, но именно в наглухо закрытой Албании по одному слову Вождя народ единодушно забывал вчерашних «вечных друзей», которые превращались в» вечных врагов».

Исследуя язык в тоталитарной системе, Жорж Штейнер пришел к выводу, что немецкий язык был инструментом «планирования и материального осуществления катастрофы». Штейнер отлично характеризует то, что Клемперер называет «языком третьего рейха»: «Рафинированная и похабная лингвистика строит гитлеровскую программу, воодушевляет его пропаганду, разрабатывает для обозначения пыток и газовых камер лживые, успокаивающие, пародирующие идиомы». Трудно возразить против этого. Но Штейнер одновременно пишет: «Сталинский словарь отражает банкротство слова (отсюда никакой опасности для русской литературы), словарь нацистов — его гиперболическое, инфляционистское крушение, о каком говорит Гете в Фаусте II».

И против этого необходимо возражать: сталинский словарь не потерпел никакого банкротства. Он победил и побеждает. Различное отношение ученого к двум тоталитарным языкам — понимание вреда, нанесенного гитлеризмом немецкому языку, и непонимание вреда, наносимого советским языком русскому — убедительнейшее свидетельство могущества советского языка. Кажется странным, почему не пострадал язык, на котором отдавались приказы о пытках в советских тюрьмах, о расстрелах в советских лагерях, о ликвидации миллионов «кулаков» и т. д. и т. п.

В условиях логократии язык разрушается. С каждым годом все больше. Оптимисты верят: бабушки сохраняют русский язык. Но сегодняшние бабушки выросли уже в логократии: в 30-е годы они были комсомолками и учили азбуку советского языка. Время действия советского языка, появление поколений, для которых живой язык будет становиться только мертвым языком старинных книг, грозит победой советского языка. И, следовательно, трансформацией сознания, победой жителя утопии над человеком.

Нет сомнения — между живым языком и советским идет борьба. Живой язык сопротивляется. Важный очаг сопротивления — русская классическая литература: ее изучают в школе, ее читают. Но «изучение» идет уже на советском языке. К тому же, как признают официальные источники, «сегодняшнее поколение вырастает почти вне классики… Прежде всего потому, что преподавание литературы в школе ведется не всегда на уровне удовлетворительном».

При публикации классической литературы комментируют, обстругивают, интерпретируют, укладывая в рамки советского менталитета. Формой сопротивления в общении между людьми стал матерный язык. Русский язык всегда был очень богат ругательствами, которые служили украшением, либо средством выражения неумеренных эмоций. Теперь мат стал универсальной формой общения: им пользуются члены ЦК и беспартийные, пьяные и трезвые, женщины и дети, молодые и старики, интеллигенты и колхозники. Бросая вызов советскому языку, мат одновременно разрушает русский язык, безмерно ограничивая его словарь неизбежно примитивизируя выражаемые чувства.

После смерти Сталина, в эпоху «оттепели», многие писатели взяли на себя задачу спасения русского языка, первым среди них был Александр Солженицын. Солженицын стремится восстановить словарное богатство русского языка — он обращается к словарю Даля, использует слова, обороты, вышедшие или выкинутые из обращения. Деревенские писатели ищут противоядия в диалектальных формах, в языке писателей далеких от центра областей. Важным оружием борьбы с наступающим советским языком является сатира. Сатирики — В. Ерофеев, В. Войнович, А. Синявский, Юз Алешковский — стремятся взорвать советское слово-сентон, разоблачить лозунг-клише, сломать клетку, в которую заключена фраза. Сатирические приемы очень удачно использовали А. Солженицын, В. Максимов, Ю. Домбровский, Г. Владимов. Не случайно эти писатели — и их произведения — изгнаны из официальной литературы: сатира — страшный враг тоталитарного языка.

Сила советского языка в том, что будучи инструментом трансформации человека, он является средством коммуникации между «верхом» и «низом», властью и управляемыми, является системой, знаки которой одинаково воспринимаются как «наверху», так и «внизу». Логократы и реципиенты слова в одинаковой степени находятся в магическом кругу воздействия советского языка. В советской логократии нет авгуров, которые, используя оружие слова, были бы защищены от его воздействия. Все живут и действуют в кругу советского словаря, советских штампов мышления. Руководители и руководимые одинаково убеждены в опасности врагов, которых первые создают, чтобы пугать вторых.

Создание логократии стало возможным только благодаря активному участию в творении советского языка деятелей культуры. Эрнст Неизвестный обнаружил на советском Олимпе «красненьких», которые «никогда не ошибаются» и «зелененьких», которые превращают мычанье «красненьких» в членораздельную речь. Так работает система ЦК партии — мозг страны. Понятие «зелененьких», которое Неизвестный применяет к «референтам ЦК» следует значительно расширить. В роли «зелененького» выступал М. Горький, превративший в «членораздельную речь» множество идей Сталина, С. Эйзенштейн и другие гениальные, талантливые, менее талантливые и бездарные писатели, художники, музыканты, театральные и кинорежиссеры. Э. Неизвестный, великолепно понимающий характер системы, рассказывает с достойной восхищения откровенностью, как он помогал референтам ЦК готовить доклад для одного из «красненьких», ехавшего за границу. Неизвестный туманно объясняет причину своего поведения, говоря, в частности, о том, что «где кончаются интересы власти — и где начинаются интересы России, вопрос очень сложный». Он мог бы, видимо, добавить, что ему льстила сопричастность к Власти.

Советский язык — и в этом его сила — создает иллюзию симбиоза между властью и управляемыми, рождает чувство единства по отношению к внешнему миру. Советский язык становится отличительной чертой «своих», которые — в отличие от «иностранцев» — способны понимать «с полуслова», «между строк». Власть становится родной, ее противники — врагами. «Диссиденты» начинают говорить на советском языке.

Леонид Брежнев был возмущен «изменой» Дубчека, увидев ее прежде всего в том, что Генеральный Секретарь ЧКП стал говорить «иначе»: «Еще в январе я сделал несколько замечаний к твоему выступлению — упрекал Брежнев Дубчека, — я обратил твое внимание на то, что некоторые формулировки неверны. А ты их оставил! Да разве можно так работать?» Дубчек, окончивший советскую партийную школу, совершил тягчайшее преступление — изменил Слову.

В 1914 г. Франц Кафка написал рассказ «В исправительной колонии». В непонятном, поразительном прозрении он увидел то, что случится в будущем. Рассказ Кафки можно рассматривать, как гениальную параболу советского языка. В исправительной колонии применяется только одна форма наказания: особая машина выкалывает на теле осужденного приговор. Заключенному не объявляют приговора, он, по выражению офицера-палача, «узнает его собственным телом», Приговор пишется на бумаге, а потом переводится на тело, особыми буквами: «…Эти буквы не могут быть простыми, ведь они должны убивать не сразу, а в среднем через 12 часов; переломный час по расчету — шестой. Поэтому надпись в собственном смысле слова должна быть украшена множеством узоров…» После 6 часов непрерывных уколов приходит то, что офицер-палач называет «переломный час»: «…осужденный начинает разбирать надпись, он сосредоточивается, как бы прислушиваясь… осужденный разбирает ее своими ранами. Конечно, это большая работа, и ему требуется 6 часов для ее завершения. А потом борона целиком протыкает его и выбрасывает в яму…»

Вот так, укол за уколом сопровождая узорами, советский язык рисует на теле и в мозгу людей надпись, подготовленную логократами. Их цель — не прямое убийство, как в исправительной колонии, но — переделка человека.

В одной из самых страшных и самых значительных книг двадцатого века, в «Колымских рассказах» Варлама Шаламова, последний рассказ называется «Сентенция». Умиравшего от голода и непосильной работы героя чудом перевели на легкую работу. И человек начинает оживать. Шаламова бесстрашием великого писателя рассказывает, как возвращается человек к жизни. К нему возвращаются чувства — злость, бесстрашие, страх, жалость. Умиравший человек ограничивался словарем, состоявшим из нескольких самых необходимых слов. И вдруг к нему приходит слово: Сентенция. Он не знает его смысла, не помнит. Только через неделю он вспоминает значение слова «сентенция». Слово, которое стало для умиравшего человека признаком возрождения, означало — приговор. Как в рассказе Кафки — осужденный разбирает приговор своим телом. Радость, которую испытывает герой рассказа Шаламова, поняв смысл слова «сентенция», напоминает чувства осужденного в исправительной колонии: «Но как затихает преступник на шестом часу. Просветление мысли наступает и у самых тупых. Это начинается вокруг глаз. И оттуда распространяется… осужденный начинает разбирать надпись».

Человек начинает понимать советский язык. Он становится жителем Утопии.