Сержант открыл глаза, увидел низкое, грязное, с глубокой трещиной небо, попытался вдохнуть и закашлял.

Нос был плотно забит, но не свернувшейся кровью, точнее, не только кровью – еще и темным мякишем. Сержант брезгливо выковырял его из ноздрей, краем сознания понимая, что «пробки» остановили кровотечение.

Он закрыл глаза.

Воздух пах сладко и крепко – медом и какой-то травой, знакомой, очень знакомой… но вот слово… Он постарался вспомнить. Мысль была заторможенной и болезненной. Сержант повернул голову и заскрипел зубами – в голове полыхнуло черным. Подкатила тошнота. Он судорожно дернулся – висок и щека куда-то провалились – и беспомощно булькнул горлом.

С губы свесилась кислая нить, сержант мучительно поднял веки и уткнулся взглядом в лапти: лапти стояли на дощатом настиле. Сам сержант лежал на чем-то мягком… Кровать?

К телу возвращалась покалывающая жизнь. Он поднял голову из мелкой пропасти и перевернулся на спину, ожидая новой вспышки. Головная боль не подвела. Сержант вцепился в постеленное под ним одеяло.

Треснутое небо оказалось потолком. Кровать – госпитальной койкой. Он – живым. Прошлое – осколочным.

Сержант помнил, что родом он из Рязани. Что зовут его Алексей Лим. Что был бой.

Помнил, как по малолетству любил пасти гусей с сестрами. Как боролся с махонькими прожорливыми жучками, будучи главным агрономом района. Как его призвали…

Он помнил, как перегораживал дорогу, зарывая мины и фугасы. Как в небе пронесся первый «костыль», а по земле потянулась колонна солдат, ровных, одинаковых, с рукавами до локтя, будто на парад. Помнил прилипшего к биноклю комбата. Минометные хлопки позади наблюдательного пункта. Теряющую лоск колонну. Раскрытые рты фашистов. Их трупы. Еще один «костыль» и налетевших за ним бомбардировщиков. Рев гитлеровской артиллерии в траншеях. Гул танков из леса. Громоздкие черные машины, скатывающиеся лавиной, ощетинившиеся огнем. Развороченный фугасом танк. И ручные гранаты с толовыми шашками. И огонь бронебойщиков. Сержант помнил, как заряжал и стрелял, заряжал и стрелял. Помнил расколотое пулеметом лицо комбата, привалившегося к стенке окопа. И густой дым из вражеской машины. И тут же грохот, и удар… и пробуждение под треснувшим небом.

Значит, контузило. Но жив. В госпитале.

Чем его так? Гранатой? Снарядом? Сколько он провалялся?

Сержант свесил ноги с койки с твердым намерением сесть. В этот момент на его обращенное к потолку лицо опустилась темно-зеленая тень. Он бессознательно моргнул. Тень хлестнула по лбу, векам, носу, щекам и подбородку. Обожгла, будто на кожу плеснули сухим кипятком. Сержант взвыл и закрыл лицо рукой. Второй удар ошпарил кисть, предплечье; зеленый огонь изогнулся и жгуче цапнул за шею.

Веник, понял сержант, веник из крапивы.

Связка стеблей опустилась еще раз, сбоку, в обход руки – зубчатые листья ужалили волосками. Сержант что-то крикнул, но не услышал своего голоса. Он чувствовал, как на коже расцветают волдыри, ярко-розовые, чесучие.

Не понимая, что происходит, кто и зачем его бьет, – тяжелые, неповоротливые мысли окатывали тошнотой – он отмахнулся вслепую, в ту сторону, откуда уже трижды прилетал крапивный веник. Никого не задел, но и нового удара не последовало. Он повернулся вдогон за рукой и услышал удаляющийся перестук шажков.

Слева стояла пустая койка – железная рама без матраса и подушки. За ней, немного ближе к окнам, был дверной проем, тоже пустой, без полотна. Осыпавшаяся штукатурка обнажила гнилую балку перекрытия.

И ни души.

Лишь эхо шагов. По спине пополз крупчатый озноб.

Игнорируя слабость и боль, он сел и посмотрел на свою руку. Кожа бугрилась красной сыпью, зудела и покалывала. Он коснулся лица, потрогал горячие веки и губы. Ерунда, скоро пройдет. Крапивный чес даже отвлек от тошноты и головокружения.

Окна были большие, их закрывали зеленые колыхающиеся шторы. Сержант сделал два нетвердых шага и остановился.

Для начала следовало разобраться со своим телом, с этим сплошным ушибом от ступней до макушки. Он осторожно ощупал себя. Ниже правого колена, под штанами, обнаружил мокрую тканевую повязку. Закатал штанину, ожидая увидеть кровь, но ткань пропиталась чем-то другим – темной, резко пахнущей настойкой. Похоже, рана была неглубокой, она почти не откликалась на прикосновения пальцев. Но этот запах…

Только сейчас сержант осознал, что в палате висит густой аромат крапивы. Ею пахло все: воздух, повязка, его кожа и волосы. Даже одежда – не гимнастерка и брюки, а свободная рубаха и штаны, подпоясанные веревкой.

Он потянул к лицу подол рубахи. Грубое полотно пахло жгучим сорняком. Пряжа из крапивы? Госпитальная одежда?

Сержант завертел головой.

Пучки крапивы лежали на полу, порогах, тумбочках, под койками. Темно-зеленые венки висели над изголовьями кроватей. Из подушки и матраса торчали длинные листья. Он подошел к стулу и зачерпнул жменю высушенных бледно-зеленых соцветий, вдохнул медовый аромат.

Что здесь происходит? К чему все это? Где другие раненые, где палатные сестры? Кто отхлестал его крапивой? И почему на окнах…

Мысль оборвалась. Осененный дурной догадкой, он шагнул к окну, уже зная, что увидит. Высокие прямоугольники окон закрывали не шторы…

За стеклами шевелилось бескрайнее зубчато-зеленое поле.

Сержант подошел ближе и увидел нежно-голубое небо. Оно ютилось между верхним краем оконной рамы и крапивной нивой, узкое и испуганное стрекающим соседством.

– Твою бога мать… – сказал сержант, но не услышал ни звука.

Он понял, что потерял голос.

Сейчас это казалось наименьшей проблемой.

За окном раскачивались прямые стебли, листья перешептывались, сходясь рваными кромками, словно подыскивая себе пару. Растения были огромными – сержант никогда не видел такой высокой и разлапистой крапивы. Поле переливалось грязным, опасным оттенком зеленого, растекалось во всех направлениях взгляда, не оставляя место ничему – лишь голубому мазку над верхушками жигучки, – так обругивали крапиву сестры сержанта.

Сержант мотнул головой, застонал и, ковыляя и хватаясь за стены, вышел из палаты. Затемненный коридор вывел к дрожащей салатовой полосе. Через покосившуюся дверь, в которой не хватало одной доски, падал солнечный свет. Живым его делала крапива, подмешивая к желтому теплу зеленый колер. Сорняки нависали над крыльцом, будто остановленная неведомой силой волна.

Голова была тяжелой, как башня танка, и поворачивалась так же медленно, и в кабине невыносимо скрипело. Сбитым прицелом смерил он узкую прорезь между зданием и колючей враждебной стеной. Поле напирало, в нем ощущалась недобрая мощь. Листочки шевелились, шуршали, тянулись потрогать гостя.

«И кто же меня в гости-то позвал?»

Воспоминания ускользали, как лягушка из детских пальцев. Сестры, смешливые, бойкие, река, охота на жаб – лучше думать об этом, отдыхать в прошлом, как в гамаке. Пока не утихнет рев в ушах.

Госпиталь был двухэтажным, крытым бурой черепицей, – задирая подбородок, сержант едва удержался на ногах.

Боль ртутным комом стекла ото лба к затылку и повела назад. Показалось или впрямь затрепетало поле, ожидая, что тело рухнет в жгучую зелень?

Сержант отдышался и двинулся вдоль облупившегося фасада. Лицо неистово чесалось, зудела шея, и запаха стало слишком много, он проникал в освобожденные ноздри, горький, тревожный.

От госпиталя веяло запустением и болезнью, давней хворью, разъедающей не только пациентов его, невесть куда девшихся, но и само строение. И все же сержант предпочел держаться нагретого солнцем кирпичного бока. В босые ступни впивались мелкие камни. Подступившая крапива давала не больше метра прохода. Несколько раз ее волоски кололи левую кисть, обламываясь и пробираясь под кожу, обжигая человека своим соком.

До конца стены он дополз чуть живым, будто волок на себе мешок с картошкой. Торец здания смотрел в поле глазастыми своими окнами, и захотелось возвратиться в пустую палату, лечь на подушку, почувствовать щекой шершавую ткань наволочки и крапивную набивку. Спать, спать, спать…

«Не смей!» – одернул себя. Онемевший, потерявшийся. И пошел, скрипя зубами.

«Да что с ним станется, с Лёшкой нашим, – это голос деда в опаленном мозгу. – Живучий он».

Бабка слезы утирает, снует вокруг кроватки, сестры испуганные в дверях. Хочется обнять всех: не плачьте, не больно мне. Но больно, и рука мертво приросла к туловищу. Это десятилетний Леша на старую водонапорную башню полез посмотреть, правда ли под крышей знак есть, орел двуглавый, вытравленный на кирпичике. Двадцать метров вниз летел («Да не ври ты, – сестрин голос, – там и пяти не было»). Живучий.

– Знать, мама твоя, когда тебя носила, крапиву ела, – вздыхает бабка, – раз ты неугомонный такой. Ничего, крапива тебя и вылечит, вот поправишься, а бабушка розги крапивные смастерит, да так тебя, шалуна, отходит, сидеть не сможешь.

– Да он и так ни минуты не сидит, – дедово бурчание.

Слабая улыбка появилась на потрескавшихся губах сержанта. Вон что вспомнил, башню водонапорную, и царского орла под ее куполом, и бабушкины угрозы, и взволнованного, но бодрящегося деда, гладковыбритое лицо, васильковые глаза.

А что час назад было? Или сутки тому? Когда атака, свои, чужие, грохот, мертвый комбат, прыжок в пустоту? Кто подобрал, выковырял из-под трупов, заполнивших окоп? Приволок в заброшенный госпиталь, бинтовал, лечил?

Куда все подевались из этого странного места, пропахшего медовой болью, тягучим полем?

«Ау-у, ты, с веником! – закричал он мысленно. – Хоть ты вернись».

Снова угол, снова стена крапивы. Без зазоров, без тропинок и тайных ходов. Нависает над человеком и готова рухнуть в любой момент, смять зубчатыми лапами, и проглотить заживо, и переваривать вечно. Стебли, жалящие волоски, осиная злоба.

Сержант тряхнул головой и понял, что перестарался, когда голова свинцовой болванкой потянула к земле. Он упал на четвереньки, уперся костяшками в каменистую почву. Желудок вывернуло наизнанку, изо рта хлынула зеленая кашица. Взор мазнул по госпиталю. Сквозь слезы он увидел в окне второго этажа фигуру.

Женщина стояла, сложив руки на белом переднике. Глухое темно-серое платье и шапочка с красным крестом. Огромные глаза на суровом бледном лице. Плотно сжатые губы. Не молода, но еще не старуха, с пылающими, как упругие языки церковных свечей, зрачками, и сама как восковой столб в оконной раме.

Сестра! Сестричка!

Сержант сморгнул слезы, а с ними сморгнул и видение. Женщина исчезла, опустел квадрат окна.

Была ли она там вообще? Или все это – последствия контузии?

Он сплюнул зеленоватую слюну. Глотка горела огнем, исцарапанная, ужасно хотелось пить. Косясь на окно, он встал. Мешок с картошкой гнул спину.

Медсестра в старомодном платье. Почему воспаленный мозг создал именно такой образ? Почему не сестер показал ему зыбким миражом, не красавицу-комбайнершу Асю? Ни кого-то из их полковых сестричек, юных и русоволосых?

Значит, видел он ее уже где-то, жестокую линию губ, горячечный взгляд, темные круги вокруг глубоко посаженных глаз. И выбившийся из-под шапочки черный, с солью, локон, и черные туфли – откуда он знает про туфли? Капли крови на носках, низкий каблук, вонзающийся в мертвую плоть, потому что она идет прямо по трупам, по изуродованным дымящимся телам его товарищей, по их хрящам и костям.

Как по воде идет, легко, не колеблется свечное пламя ее узкой фигуры.

И окровавленный, полузакопанный в чернозем сержант видит медсестру, прямой силуэт на фоне закатного неба, и она приближается к нему. Чтобы забрать. Чтобы волочить по сотканному из трупов одеялу.

И, свернув за угол и очутившись у передней стены здания, сержант не вскрикнул лишь потому, что даже крик покинул его.

С четырех сторон госпиталь обступало бескрайнее поле, жгучие заросли, океан зеленого кипятка.

Продираться к ближайшей деревне?

Он был слишком истощен и нуждался в питье и пище. Мысль о том, чтобы свалиться без сил среди сорняка, покрыла изжаленные руки мурашками.

Пятясь, он вошел в госпиталь и захлопнул дырявую дверь. Поле наблюдало за ним через прощелину. И небо, прикушенное оконной рамой и верхушками стеблей, наливалось вечерней кровью.

Он постоял в полумраке, глядя на кусочек палаты в конце коридора. Часть сознания, истерзанная головной болью, просила поспешить в пропахшее крапивным духом помещение, лечь на койку и закрыть глаза. Спрятаться в утробе, исторгшей его в новый мир, и дождаться очередного рождения – на поле боя, в далекой деревне детства, где угодно… только не здесь.

В висках стучало и подвывало. «Надо привыкнуть к теням и исследовать дом», – решил сержант. И неожиданно понял, что привыкать необязательно. Из углубления справа от входной двери лениво вытекал голубоватый свет. Сержант шагнул к нему и увидел лестницу: на пятой от пола ступеньке стояла керосиновая лампа.

«Она оставила ее… она… женщина в белом переднике».

По венам заструился жуткий холодок, предчувствие стянуло кожу на затылке.

Он медленно – ноги болели от голода и ранения – поднялся по хрустящим сухим крапивным листом доскам и взял вазу из голубого стекла. Плафон ввинчивался в медную чашу, внутри дрожал испуганный огонек. Сколько лет этой вещице? Сержант вспомнил лампу у кровати отца, ее тусклый свет, пробивающийся сквозь шалаш газетного разворота, и снова едва не заплакал.

«Отставить! Соберись!»

С лампой в руке он продолжил путь к верхнему этажу госпиталя.

Здесь было довольно светло. На подоконниках просторного коридора горели другие светильники, некоторые имели абажуры из молодых сочных листьев. Окна покрывала корка грязи, и было непонятно, как сержант мог рассмотреть через их сальную поверхность хоть что-то. Или женщина смотрела на него из окна в противоположной стороне госпиталя?

Сержант заглянул в первую налево от лестницы комнату, во вторую, третью. Пусто – лишь груды тряпья и охапки крапивы.

Четвертое помещение он принял за перевязочную. Лампа осветила шкаф и стол, на котором лежали шины для вытягивания конечностей, темные полотенца, полосы ткани, платки, мотки веревки, валики и мочалки. В тазике под столом плавали размоченные водой крапивные лопухи, рядом стояли запечатанные крышками металлические барабаны для стерилизации. Валялись в углу резиновые сапоги, из которых торчало что-то серо-бурое по краям и белое, острое в центре.

Сержант шагнул было к шкафу, но передумал – вышел из перевязочной.

Он прислушивался и принюхивался, но здание пахло сорняком и пылью, а слух метался между голыми ступнями сержанта – от одного шага к другому, от одного к другому, от одного… к закрытой двери.

Сержант задержал сбивчивое дыхание. Ему показалось… нет, не показалось – за дверью кто-то стонал. Душа сержанта заплясала на нитях рассудка, будто хотела сбежать. Кто там, за дверью? Кто стонет?

Только сейчас сержант увидел кровавый след, тянувшийся от порога перевязочной к порогу, перед которым стоял он сам. Размышлять было поздно.

Сержант отворил дверь и ступил в чахлый свет коптилок.

На металлическом передвижном столе судорожно хрипела, постанывая, груда темно-красных лохмотьев. Он приблизился, с горестным разбухшим сердцем глядя на человеческий обрубок, на «самовар», как говорили об инвалидах без рук и ног. Культи несчастного были облеплены крапивными листами и обмазаны чем-то похожим на болотную тину; они хаотично подрагивали, словно пытались удлиниться рывком – вытолкнуть из ран новые ступни и кисти, голени и предплечья, локти и колени. Лицо увечного скрывала черная путаная борода, грязь и страдания.

В операционной пахло кровью, перед ее густым тошнотворным дурманом пасовала даже жигучка. Он исходил от толстого одеяла, бесформенно валяющегося слева от стола, там, где обрывался алый след. Сержант представил, как раненого тащат на второй этаж, тянут по ступеням в огромном шерстяном куле, – почему операционная не на первом? где фельдшер, который останавливал кровотечение? – и ему сделалось дурно. Так дурно, что он присел на корточки и застонал в такт «самовару», не замечая лужицу крови на пыльном полу и следы женских туфель с каблуком. Следы вели в глубь помещения.

«Обрубок, – вибрировала мысль, – ты тоже обрубок. Без семьи, без ребят, без войны…»

В дальнем правом углу операционной кто-то встал. Сержант скорее почувствовал это, чем услышал. Лоб и ладони мгновенно вспотели. Он поднял чугунную голову и увидел ползущую по стене тень.

Фигура сделала танцующий шажок – тень дернулась и разбежалась лоскутами по обшарпанной комнатушке – и замерла.

Длинное платье сестры было не серым, как показалось сержанту со двора, а коричневым; поверх белел передник и тонкие кисти, сложенные на животе. Волосы покрывал белый чепчик с алым крестом, а непослушная прядь – уголь и молоко – падала на левый глаз.

– Сестра… – Голос проклюнулся, вырвался подранком из раскупорившегося горла и напугал самого сержанта. Облегчения от встречи он не испытал, скорей, наоборот.

«Невесты Христовы… сестрички милосердия… нежные руки и голоса… но кто ты?»

– Идем, – сказала медсестра.

Ее голос был сухим и негромким, но в нем чувствовалась властность.

Не дожидаясь ответа, женщина прошла мимо сержанта (подол глухого платья коснулся его руки) и исчезла в дверях.

На столе заерзал калека, ржаво заскрипели колесики.

Сержант встал с колен и вывалился из смрада операционной.

Она ждала в конце коридора. Тут же исчезла, шагнув в помещение. В руке медсестры была оставленная сержантом лампа из голубого стекла.

Когда он зашел, она промолвила:

– Ешь.

Он осмотрелся, будто в бреду. Кухонный стол, дымящая в низкий потолок миска. Сержант опустился на табурет.

Его окутал знакомый запах. Густое темно-зеленое варево смотрело на него желтым зрачком половинки яйца и бельмом сметанистой горки, посыпанной мелкорубленой зеленью. Он взял ложку, сжал ее в кулаке.

Кухню тускло освещали две коптилки. Женщина задула лампу.

– Где я? – спросил сержант. – Что это за место?

– Ешь, – сказала медсестра; она стояла у засаленной печи: руки на животе, снисходительное безразличие в глазах.

– Как я сюда попал?

– Ешь, – повторила женщина, склонив подбородок на грудь. Красота ее лица казалась угрожающей.

– Кто вы? Почему на вас платье монахини?

– Ешь.

Он кинул ложку на стол, и она поскакала с оловянным трусливым протестом. Виски сержанта сдавил необъяснимый страх перед этой женщиной. Почему подле нее он превратился в мальчишку? Почему единственный демарш против кошмарной реальности – отказ от еды?

– Кто тот человек на столе? Что с ним случилось?

– С ним случился ты. Более молодой и здоровый. Полю нужен тот, кто может держать лопату.

– О чем вы говорите… полю… как это – полю?

– Ему нужно, чтобы ты копал. – Медсестра медленно подняла голову и повела взглядом по переплетению балок. – Да и мне не помешает помощь с крышей, местами она очень плоха.

Хотя дожди сторонятся этого места, – добавила она чуть позже.

Сержант хватал слова, как воздух. Их было много – больше, чем он рассчитывал после рубленых «идем» и «ешь», – но слишком мало для понимания. Он задыхался.

– Копал? Что копал? – Сержант вспомнил калеку в операционной, завернутый в крапиву обрубок. – Как мог копать тот несчастный?!

– С двумя руками это нетрудно, – холодно проговорила медсестра, – даже если на левой недостает пальца.

– Но у него нет… – Сержант запнулся.

Посмотрел на тарелку.

– О-о, – рот женщины округлился, к рдяным губам прижалась бледная кисть. Сержанту даже почудилась тень улыбки, мелькнувшая до насмешливо-удивительного «о-о». – Ты подумал?.. Нет, с тебя довольно и стрекавы.

Она убрала от лица руку и замолчала, глядя то на сержанта, то на тарелку. Словно мать, решающая докормить малыша или оставить голодным.

– Мина, – сказала она через минуту или две.

– Что?

Произнесенное медсестрой слово показалось чужим, сержант не мог найти ему место в странном разговоре.

– Прошлый копальщик. Я думаю, он ткнул в нее лопатой.

– Он подорвался на мине? – спросил сержант, желая получить кивок, подтверждение этой разумной версии, которую хотел стиснуть в объятиях. Мина, человек без рук и ног – такую правду война сделала понятной и близкой.

Медсестра кивнула.

– Ешь, – сказала она.

Сержант послушно взял ложку, точно успокоившийся малец, осознавший, что голос из подвала – лишь ветер, и погрузил ее в зеленый борщ. Желудок, наплевав на тревоги, сжался от предвкушения.

Горячее, живое растеклось по телу, обволокло. Он черпал с жадностью, глотал душистое варево, ложка звякала о дно тарелки. Ел громко, наслаждаясь, и дед, воскресни он и окажись здесь, отвесил бы оплеуху: «Не чавкать!»

Медсестра одобрительно наблюдала за процессом, и тень ее черным пламенем танцевала на стене.

Сержант забыл про калеку, про поле, про войну. В этом крапивном храме так легко забывать. И когда женщина жестом приказала следовать за ней, он пошел, не раздумывая. Веки слипались, желудок умиротворенно переваривал борщ. Крапива дышала за окнами единым гигантским легким, и занозистое дыхание усыпляло.

В коридоре он споткнулся, упал. Хихикнул виновато.

«Ты же понесешь меня, мама?»

Сестра поймала его за щиколотку и поволокла, словно он ничего не весил. Сержант расслабился, отдавшись длинным морозным пальцам, ощущению бегущих под спиной досок. Женщина повернула к нему лицо – не плечи, они были направлены вперед, а только голову. Кожа на шее собралась складками, хрустнул позвоночник. Белое лицо возникло над статной спиной. Глаза свирепо сияли.

«Она не человек», – прошмыгнула отстраненная мысль.

И сержант рухнул в сон.

Он видел палату, ту самую, в которой очнулся днем. Но теперь он был в ней не один. Десятки раненых возлегали на койках. Черты, искаженные невыразимым страданием. Мольба. Плач. Агонизирующие крики. Медный запах крови и кисломолочный – гноя.

Война, ее плоды, ее уроки. Апостолы ее и великомученики. Совсем еще дети – пацан с оголившимся мозгом под вставшей дыбом лобной костью, выдохнул, умер и опал на багровых тряпках.

Сержант искал взглядом сослуживцев, но не находил, не служил он в той армии, не воевал на тех фронтах. Форма у солдат была дореволюционная, времен империалистической войны. И доктор, ворвавшийся в палату, будто явился из прошлого. Бородка клином, пенсне, сюртук забрызган красным, и на щетинистых щеках подсыхающие разводы.

Санитары отдирали воющее мясо от коек, и внимание сержанта переключилось на женщину, медсестру, его немногословную кормилицу. Халат из бумажной ткани, глухой спереди, скрывал платье, и тот же непослушный посеребренный локон выбивался из-под шапочки.

Она помогала санитарам поднять человека с выжженным лицом, с предсмертным бульканьем из распахнутого рта. Доктор взял ее за плечо, сверкнул золотой перстень на его оттопыренном мизинце, крепкая рука доктора задержалась чуть дольше необходимого. Зрачки под пенсне сверлили медсестру. Что-то пробежало между ними, окровавленными и изнуренными, – электричество, тайна.

– Этому уже не помочь, – произнес доктор, а сестра посмотрела на его кисть, и пальцы доктора нехотя разжались. – Берите мальчика, – сказал врач.

До сержанта дошло, что мальчик – это он сам, невесть как очутившийся в чужом времени, может быть упавший с водонапорной башни. Его понесли к окну санитары со смазанными лицами, и в свете заходящего солнца он увидел поле крапивы. Но не то жгучее море, что обступило госпиталь в реальности (слово «реальность» становилось по-жабьи ловким и ускользающим). Сорняк едва достигал колен идущей по тропинке медсестры. Мимо двуколок с красными крестами, лошадок и медицинских фур петляла тропинка к серому одноэтажному зданию – еще одной больнице? И сестра ускорила шаг, оглядываясь на доктора.

«Она боится его, – подумал сержант, – этого интеллигентного врача, сошедшего с иллюстраций детской книжки».

Медсестра нырнула в серый дом, доктор поднялся за ней по ступенькам, похрустывая кулаками, – через поле, через грязное стекло, через десятилетия услышал сержант хруст пальцев, поскрипывание перстня о кожу. А потом все звуки пожрал драконий гул, и здание на той стороне поля превратилось в огненный пузырь.

А сержант проснулся.

Ему понадобилась минута, чтобы понять: боли больше нет. Головокружение, и шум в ушах, и накатывающая дурнота – все прошло, остался шрам ниже колена, тугой годовалый рубец. Не веря своим глазам, своему телу, он опустил штанину, потряс головой.

Пустая палата. Крапивные подношения по углам. Причудливые венки у изголовий коек и господствующий запах зелени. И безграничное поле за окном, это тоже осталось.

Медсестра ждала его у кромки жгучей нивы. Теплый ветерок теребил подол ее платья. Рядом, вбитая в землю, торчала лопата с насаженными на древко перчатками из грубой знакомой нити.

«Ему нужно, чтобы ты копал», – вспомнился вчерашний разговор.

Сержант вперил взор в безоблачное небо, голубой ситец со стежками птичьей стаи вдали. Его посетила уверенная мысль, что там поле заканчивается. Что птицы не стали бы летать над жигучкой.

– Как самочувствие? – спросила женщина, не удостоив своего пациента взглядом.

– Никогда не чувствовал себя лучше, – признался сержант. «И сильнее», – хотел добавить он, но не стал. Вместо этого сделал вид, что ступать ему еще больно, потянул ногу по пыли.

Покосился на окна второго этажа.

Всплыл в памяти обезображенный бедолага с листьями на культях. Предшественник.

– Он умер ночью, – прочитала медсестра мысли. И велела, отсекая расспросы: – Идем.

«Хорошо, – процедил сержант беззвучно, – я буду покладистым. Пока».

И, стиснув пальцы на древке лопаты, он шагнул за женщиной в поле.

Она шла впереди, сержант готов был поклясться, что четырехгранные стебли крапивы расступались перед ней, расступались, чтобы тут же сомкнуться, обжечь его, обвинить в неосторожности и наглости. «Ты здесь чужой!» – хлестко кричали растения.

Он морщился, но продирался вперед, не сводя глаз с коричневого платья.

«Кто же ты такая, если даже оно избегает тебя?»

В зарослях показалось что-то темное, большое.

«Серый дом!» – догадался сержант. Тот факт, что о месторасположении второго здания он знает из сна, уже не смущал привыкающий к безумию мозг. За стеблями вырисовывались руины, огрызки перекрытий, развороченные взрывом авиабомбы балки.

– Здесь были казармы для команды лазарета, – сказала женщина, не оборачиваясь, – для врачей и сестер милосердия.

Зашелестела молодая поросль над сгнившими досками, ветер зашептал в недрах развалин.

Сержант сплюнул коротким ругательством. Адресовано оно было равнодушному небу, и жалящим джунглям, и воронке в земле, свежей, но уже наполняющейся зеленым ядом, как чаша.

Мина, лишившая прежнего копальщика работы и создавшая вакансию для сержанта. Сколько тут еще мин? Сколько людей было до него и будет после? Он замешкался. Напоролся на крест, нимало не удивившись. Кладбищенская атмосфера госпиталя предполагала наличие погоста. Прямо в поле – в поле, растущем из могил.

Кресты были каменными, приземистыми, надписи на них давно стерлись. Под каждым крестом зияла яма. Количество ям превышало количество крестов: вся прогалина на пути сержанта была изъедена копальщиками, пленниками медсестры. Копья крапивы выстреливали из дыр, сержант представил мертвецов до того, как покой их был потревожен: сорняк, пронзающий скелеты, прорастающий из грудных клеток и глазниц.

Солнце заливало полуденным светом широкую поляну и метровой глубины кратер, на краю которого остановилась медсестра. В червивой сочной почве виднелись лоскуты истлевшей ткани и деревянный мусор. «Братское захоронение, – догадался сержант. – Саван и гробы. Незавершенная работа предыдущего копателя».

Он утер рубахой пот со лба. Солнечные лучи будто бы не задевали восковое лицо медсестры.

«Мертва, – подумал сержант, приняв эту мысль как должное. – Мертвое тело под глухими одеждами».

– Копай, – увенчанный острым ногтем палец шевельнулся на переднике. – Полю нужна еда.

Сержант представил, как здорово было бы пырнуть черенком лопаты бестию, разрубить пополам мыло ее плоти. Усмехнулся и хромоного спрыгнул в яму. Смачно пропорол землю железом. Ему понравилось ощущение пульсирующего в руках древка, работы собственных напружинившихся мышц.

Существо стояло в крапивной тени и наблюдало за ним.

И тогда сержант запел. Засвистел, замурлыкал под нос. Песни, которые пели ему сестры, с которыми шел он на уборку урожая, которые пел перед боем вместо молитвы. Привычный к сельскому труду, шуровал он лопатой – раз-два, и как один умрем, три-четыре, в борьбе за это…

Извлек берцовую кость в сухой паутине тлена. Под пристальным взором женщины положил ее на край ямы. Еще кость, еще. Череп с пулевым отверстием в затылке. Нижняя челюсть. Росла костяная коллекция, и медсестра щупала жадными пылающими глазами каждую находку, точно пыталась заглянуть в глубину.

Сержанта осенило:

– Это ведь не крапиве нужно, да? Это тебе нужно.

– Копай, – прошипели в ответ бескровные губы.

И он пел и копал, и небосвод темнел над поляной. С последним куплетом «Черного ворона» привалился к земляной стене. Рубаха вымокла. Ладони саднило.

– Довольно, – сказала женщина.

Он выбрался из кратера, ужаснувшись тому, как много костей нарыл. И как много осталось в земле. Хромая, пошел за хозяйкой. Усталое тело не реагировало на злобные укусы крапивы. Мысли об ужине отзывались урчанием в животе. Но ужин был забыт, когда блуждающий взгляд сержанта споткнулся обо что-то выпуклое, присыпанное землей. Он сверился с фигурой впереди и шагнул к крестам, к холмику в зарослях.

Убедился, что зрение не сыграло с ним шутку. И, прежде чем, старательно хромая, догнать сестру, прочитал полустертые цифры, высеченные на ближайшем кресте: «18… – 1…15».

Курей, судя по доносившемуся кудахтанью, медсестра держала в северной части госпиталя. Оттуда же принесла она терпкий, с травами, кипяток в ржавом чайнике. Пока сержант ел борщ, алчно глядела в окно. Так влюбленные девушки глядят со скалы на клинышек паруса: корабль ли суженого входит в порт?

«Нужно притвориться спящим, – подумал сержант, опуская голову на подушку. – Подсмотреть, чем она за…»

Дальше были сны. И поле смотрело в окна, как мечется по койке пленник.

Проснулся он с тяжелым колким сердцем. Такие красочные кошмары были для него в новинку. Лицо и руки покрывала холодная пленка пота.

Он содрогнулся в темноте, когда память вернула ошметки прерванного сна. Черную изломанную фигуру, зарывающуюся, точно червь, в разбухшую от дождя почву, и руки-клешни, взлетающие в серебре луны, и дикий истеричный вой: «Я найду тебя, даже не думай спрятаться в смерти!»

В кошмаре он кружил вороном над обгоревшей тварью, а она продолжала ввинчиваться в земную хлябь, крушить доски, раскусывать острыми зубами кости и пить костный мозг. «Не ты, не ты», – шипело существо, сплевывая серые обломки, кашицу из губчатых волокон, и изуродованное взрывом лицо медленно обретало плоть, мертвую, белую, злую. Сержант узнал медсестру. Его сердце – крошечное сердце птицы – стиснули зябкие пальцы ужаса, и тогда зловещее сновидение вытолкнуло его в затопленную ночью палату.

Но его разбудил не кошмар.

Крадущиеся шаги. Они звучали во мраке, едва различимые, частые, но настойчивые. Руки сержанта дрожали. Он сел на койке и подтянул к груди будто полые от бессилия колени. Пружины визгливо скрипнули, и на мгновение его желудок сжался, а дыхание застряло в горле.

Кто-то сновал по полу. Воображение выписывало жуткие фигуры, черные в черном воздухе, колышущиеся от гуляющего по палате сквозняка, – дверь, которая вела в коридор, прикрывала лишь простыня из крапивы. Все это время крошечный гость продолжал шнырять вокруг его койки.

«Крыса», – с вязким облегчением понял сержант, но когда грызун тонко закричал, – именно закричал, а не запищал или зашипел, – сердце копальщика ушло в пятки.

– Черт, – выругался он вслух. – Что тебе надо?

Глаза привыкали к темноте. Сержант уже видел более темный комок на фоне сереющего мрака и нить длинного хвоста. Крыса с легким топотом забежала под соседнюю койку, но тут же шмыгнула обратно, к спущенным на пол ногам.

Грызун поднял на человека мордочку и пискляво вскрикнул.

– Ты хочешь мне что-то показать? – невесело хихикнул сержант.

Крыса снова издала жутковатый звук и понеслась прочь. Она замерла у коридорной занавески и закрутилась на месте, резво постукивая коготками по доскам. Ожидая, но без крика, словно боялась разбудить хозяйку госпиталя.

Медсестру.

Сержант пошел за грызуном. Он крался вдоль железных спинок кроватей, касаясь их липкой ладонью. За нечеткими прямоугольниками окон покачивалось крапивное поле – опасные тени со своими кошмарными планами.

Он убрал ткань в сторону, освобождая дверной проем.

Проклятая крыса бросилась к лестнице, закрутилась волчком, ожидая, пока бесшумно двигающийся сержант достигнет ступеней. Сердце громко тикало, будто старые часы. Где сейчас медсестра? Где ее комната и спит ли она вообще? Зачем послала за мной хвостатого гонца?

Напряжение казалось невыносимым.

Крыса вертелась у первой ступени и попискивала, как и подобает животному: пищать, а не кричать, подражая человеку. Сержант догадался, что грызун просит взять его на руки. Крохи лунного света падали через выломанную панель входной двери, и глаза зверька маслянисто блестели.

– Ленивая гадина, – сказал сержант, он наклонился и схватил крысу за теплый, покрытый волосками хвост.

Раздался благодарный писк.

– Ну веди к мамочке.

Сержант поднялся наверх, испытывая странное чувство искаженного повтора. Снова лестница, снова тайна, снова вытянутая перед лицом рука – правда, сжимающая не лампу, а крысу.

– Куда? – спросил он на площадке второго этажа.

Повел грызуном направо. Ничего.

Налево. Крыса заверещала.

– Понял. Скажешь, возле какой двери остановиться.

Красные глазки согласно моргнули.

У двери в операционную – пи! – сержант понял, что ошибся. Крысу послал не призрак женщины.

Его позвал прошлый копальщик: калека, обрубок, кусок мяса на железном столе.

Разум сержанта залихорадило. Что, во имя Господа, хочет от него этот бедолага? Почему он еще жив? Жив ли? Или крыса – хитрый посланник десятка, сотни таких же тварей, желающих показать ему свое обглоданное лакомство, к которому они взбирались по ножкам с колесиками?

«Лампа, зажечь лампу…» Он похлопал по двери, по шершавой стене, будто надеялся найти там крючок с коптилкой.

– Заходи, – позвал «самовар» из операционной, – ну же.

Сержант сдавленно застонал. «Жив, жив… соврала мертвая тварь». Он боднул дверь, шагнул в непроницаемый мрак.

– Закрой, – просипел калека из темноты.

Сержант закрыл дверь, хотя не видел в этом смысла. Он ничего не мог рассмотреть и при лунном свете, продавливающемся через грязь коридорных окон.

Он бросил крысу на пол, отер ладонь о рубаху и стал шарить в темноте. Неожиданно вскрикнул. Комната поглотила его шокированный возглас, не вернула и чахлого эха. Во тьме он прикоснулся к жестким волосам на человеческом лице.

– Это моя борода, – хрипло сообщил обрубок.

Передвинутый стол стоял прямо напротив входа, в каких-то двух шагах. И пахло сейчас иначе: крысиный помет и крапива. Никакой крови.

– Тебе снятся сны, – сказал – не спросил голос, – ты слышишь прошлое поля.

Сощуренные глаза сержанта пытались сосредоточиться на проступающих контурах стола и ущербной фигуре на нем. В голове выли алые вихри.

– Это оно… – калека закашлял, – оно говорит… не с нами, но мы можем видеть, оно так живет.

– Оно?

– Поле. Крапива. Оно живет воспоминаниями… делится ими с кем-то…

– Я видел госпиталь, – сказал сержант, – как на него упала бомба.

– Да, так и было… Они все погибли. Но она не успокоилась и после смерти… смекаешь, она ищет его?

– Медсестра?

«Самовар» утвердительно прохрипел, харкнул.

– Кого она ищет?

– Врача, доктора в пенсне… у нее на него большие планы.

– Почему? Что он?.. – Сержант осекся, понял, вспомнил сон.

– То-то же… когда мужик делает бабе больно, не каждая упирается… нет…

– Она ищет его тело? Его кости?

– Да… но, боюсь, ей, то есть тебе и другим, кого она приведет после тебя, еще долго копать… поле постаралось, ему нужна эта мертвая женщина, которой нужен мужчина с лопатой… смекаешь?.. Поле использует медсестру, она тебя… боюсь, никто не счастлив, разве что поле, его копошащиеся в костях корни, но…

– Я не понимаю… что сделало поле?

Обрубок засмеялся. Это был безумный смех, который оборвался, словно задули свечное пламя, словно бывший копальщик устыдился своей бессвязной души.

– Оно разобрало доктора… растащило его по косточкам… спрятало, как подкидышей, в чужих могилах… в чужих скелетах. Каждый зуб отдельно, каждый сустав, каждое ребро. Поле знает, что сестра уйдет, когда закончит, и поле не хочет отпускать ее. Оно привыкло. Я видел это во сне, и ты увидишь, ты… она никогда не найдет своего мучителя…

Сержант отшатнулся от голоса, от посторонних воспоминаний. Его затошнило.

– Но у меня есть кое-что… есть… ближе, подойди ближе… я скажу тебе… скажу… мне уже ни к чему… ну же!

Сержант заставил себя приблизиться, наклониться к подергивающемуся сгустку. От калеки пахло мочой и гнилыми зубами.

– Перстень, я откопал его перстень… она не видела… я спрятал палец с перстнем в палате… под третьей койкой… ты найдешь… под ножкой… я…

За дверью заскрипели половицы.

Сержант до крови закусил губу и отступил к левой стене, хоронясь из мрака в еще больший мрак. Практически сразу дверь шумно отворилась от рассерженного сильного толчка. Это заглушило шаги сержанта.

В дверях стояла медсестра. Существо. Мертвец. Фигуру словно вырезали в грязном серебре коридора.

– Мои руки… – хрипел обрубок, – мои ноги… они чешутся… там черви, черви, черви!..

Сержант старался не дышать. Душу полосовали холодные когти страха. Медсестра шагнула в операционную.

– Достань их! Слышишь меня, дрянь, достань! Вырежи их, они едят мои ноги! Они плодятся в моих руках!.. Сука! Сука! Это все из-за тебя!

«Бедняга отвлекает ее, – понял сержант, – отвлекает, чтобы она не заметила меня и ничего не заподозрила».

По груди струился ледяной пот. Пальцы вцепились в штанины, вмяли ткань в линии жизни и судьбы.

Женщина смотрела на каталку, на увечного. От ее лица – сержант уже различал его черты – исходил неправильный, необъяснимый шорох.

В темноте раздались крысиные шажки. Верный хвостатый друг калеки семенил лапками – удирал из помещения. Не успел.

Существо бросилось на грызуна, упало всем телом на пол, и тогда шорох вырвался наружу. Его издавали зубы – обломки зубов, домыслил сержант, – во рту призрака. Они шевелились, терлись друг о друга, они разорвали зверька на части и окрасились его кровью.

«Боже…» – простонал сержант, надеясь, что имя Господа прозвучало лишь в его голове.

Отвращение помогло справиться с параличом.

Вдавив себя в стену, он стал медленно красться за спиной медсестры. Под вопли калеки вывалился в коридор. Лунное молоко скисало, окна подернулись серой предрассветной пленкой.

Сержант сбежал по предательски скрипящим ступеням. В палату, скорее! Третья койка. Он рухнул на живот. Померещилось, что она лежит там, во мраке, готовая растерзать пленника. Он зажмурился, а когда открыл глаза, чудище под койкой обратилось в ворох зеленых листьев. Перстень тускло мерцал: золото с желтоватой начинкой фаланги. Мысленно поблагодарив копальщика, сержант схватил украшение и вышел из палаты.

Медсестра стояла на лестнице. Тени щупальцами извивались вокруг ее узкого силуэта. На переднике алели свежие капли крови.

– Иди спать! – не терпящим возражения тоном сказала она.

– Прости, я хочу прогуляться, – ответил, поражаясь собственной наглости, сержант. То ли рассвет, то ли перстень в кулаке придали уверенности. Он хлопнул дверью, покидая госпиталь, и попятился к ниве.

Белое лицо всплыло в щели дверного полотна. Медсестра оскалилась. Между зубов застряли клочья крысиной шерсти.

– Пройдем, – прошептал сержант твари и окунулся в жигучку.

Добравшись до руин казармы, он понял, что листья не жалят его, а расступаются, позволяя идти. Создают тропку от госпиталя, от неукротимо настигающих шажков, к розовому ореолу на востоке.

– Тебе любопытно, – разгадал сержант настроение крапивы. – Я заинтересовал тебя.

У крестов он остановился. Пан или пропал.

– Эй, ты!

– Хватит, – рявкнула сестра, формируясь из серой мглы. Она смотрела на беглеца, как смотрят на нашкодившего щенка, и презрение ее пробудило в сержанте ярость, а ярость подавила страх.

– Есть части тела, – терпеливо произнесла медсестра, – которые не нужны, чтобы копать. Палец. Язык.

– Кстати, о пальце, – сержант выпростал к женщине руку. – Узнаешь? Эта цацка твоего жениха?

Она узнала. И закричала раненым зверем. Сержанта обдало смрадом ее пасти. Под порывом налетевшего ветра пригнулись к земле стебли крапивы.

– Лови! – Сержант швырнул перстень в сторону разрытых могил. Женщина бросилась за ним, мимо креста с обмылками дат «18… – 1…15».

«Ну же, – взмолился сержант, – пожалуйста!»

Ответом ему был оглушающий грохот. Мина, годами ржавевшая в своем гнезде, радостно взорвалась. Фигура сестры раскололась огнем и потонула в фонтане брызнувшей почвы. Выкорчеванные с корнем сорняки плеснули под ноги сержанта. И он побежал, тараня крапиву, принимая секущие плети. Боль подгоняла. Боль вела на восток, где вчера приметил он птичью стаю.

Обернулся возле братской могилы. Сердце ушло в пятки от увиденного. Медсестра преследовала его по пятам. Взрыв не убил ее – мертвые не умирают, мертвые ползут за живыми.

Она передвигалась на четвереньках, и раздробленные кости выпирали под черной кожей. Одежда свисала лоскутьями, вплавленная в горелую плоть. В ней не осталось ничего человеческого. Головешка, порождение ночного кошмара. Бесформенный оскальпированный череп зиял дырами глазниц. В них тлели раскаленные добела угли ненависти. И рот твари кривился, обнажая осколки зубов, которые непрестанно шевелились в гнилых деснах.

Сержант кинулся вперед, крича. Тварь приближалась, она дышала в затылок могильным ужасом. Зубы скрипели, а поле не кончалось, поле никогда не кончалось и…

…закончилось, вытолкнув беглеца. Простор обрушился на него, но проблеск надежды затмила паническая мысль: здесь, на лугу, ему негде спрятаться. Это конец.

Обреченный, он смотрел, как растет за стеблями изломанная тень.

«Зато умру не в чертовой крапиве», – подумал сержант и сжал кулаки, когда чудовище прыгнуло. На долю секунды оно зависло в воздухе, а потом сорняк потянулся к нему и схватил его за щиколотки. Сдернул обратно в темно-зеленый мир. И потащил. Медсестра противилась, выла, но четырехгранные листья облепили ее нежно, будто говорили: «Не сегодня».

«Ты найдешь себе нового копальщика, – говорили они, – мы готовы на что угодно, лишь бы ты осталась с нами, безумная, одержимая, мертвая. Сегодня мы не выпустим тебя, девочка, о нет, мы не позволим рисковать».

Поле волокло медсестру к госпиталю, передавая бережно от сорняка к сорняку. Исчезла ее рвущаяся фигура, а затем затих вой.

Сержант опустился на колени и простоял так минут пять, растирая по лицу зуд, улыбку по обветренным губам.

Встал, пошатываясь. Увидел дорогу и деревню вдали. Увидел, оглянувшись в последний раз, поле. Там, в спрятанном от посторонних глаз царском госпитале, несчастный калека ждал возвращения хозяйки, и самым жутким было то, что он, похоже, шел на поправку. А это значит, что и без рук и ног он будет копать могилы – зубами, если из обрубков не вырастут новые конечности, пучки крапивы для бессмысленной работы.

– Прости, – сказал сержант тихо и зашагал вдоль асфальтированной дороги. Прочитал надпись на придорожном щите. Слова были написаны на русском, но их значение ускользало: не знал сержант таких слов.

Он брел по обочине, свесив голову на грудь, а в окнах деревенских домов зажигался яркий, хранящий от чудовищ электрический свет.