Еще одна пуля с треском срывает кору с кедра, за которым я лежу. Выстрел заставляет вжаться в землю. На мгновение выглядываю из-за ствола и снова прячусь.

Теперь понятно, где засели стрелки, – на пригорке в деревянной часовенке, окруженной сухим бурьяном. Много таких часовен разбросано по Сибири. Эта совсем старая: крыша над входом сгнила, маковка без креста, глядишь, вот-вот сама отвалится, стены, сложенные встык из круглых бревен, немного покосились от времени, но еще держатся. А дальше, в чаще, выросли меж деревьев бугры на коже леса – поросший мхом валежник. Как могилы без крестов на церковном кладбище.

Единственное окно часовни, как бойница: что внутри происходит – не видно, зато мы с Мелким как на ладони. И ведь черт знает сколько их там.

Мелкий боится, он прижался к земле щекой и умоляюще смотрит на меня. Показываю жестами, чтобы отползал к Хлюсту. Мелкий медленно кивает и приподнимается. Чуть больше, чем нужно.

Снова гремит выстрел, и Мелкий вскрикивает в ответ. Утыкается лицом в землю. Его бьет судорога так, что фуражка сползает в желтую осеннюю листву. На гимнастерке расползается багровое пятно.

– Готов, – сипит из кустов Хлюст. Он занял самую выгодную позицию в зарослях шиповника.

Надо как-то отвлечь стрелков в часовне и посмотреть, что с Мелким, если он еще жив, то оставлять его тут нельзя, но это не так просто.

Снимаю фуражку и на стволе винтовки медленно показываю из-за дерева. Эмалированная звезда над козырьком похожа на каплю крови. Следующий выстрел разлетается эхом над окрестными болотами, фуражка остается неподвижной. Значит, не такой уж меткий этот стрелок.

Крепче сжимаю трехлинейку, как только ухает выстрел, отбрасываю фуражку в другую сторону и опрометью бросаюсь к Мелкому. Падаю рядом, запускаю руку в густую шевелюру мальчишки и прижимаюсь к его взмокшему лбу. Мелкий прерывисто дышит.

– Можете миловаться сколько влезет, голубки, – шепелявит за спиной Хлюст. – Я убираюсь отсюда.

Кусты шевелятся, видимо, Хлюст пытается отползти.

Пытаюсь крикнуть: «Стой!», но изо рта вырывается только надрывное мычание: „Ыой! Ыо-о-ой!“

– Че бухтишь?! Мелкий все равно не жилец! – шевелятся кусты.

– Ы-ы-ы! – яростно мычу я, откидываюсь на спину и навожу дуло винтовки туда, где должен быть Хлюст.

Движение в кустах затихает: секунды ползут медленно. Я напрягаюсь, капля пота сбегает за ворот гимнастерки.

– Лады, прикрою тебя, – наконец решает Хлюст.

Я знал, что так и будет, но все равно облегченно выдыхаю. У меня не дрогнет рука застрелить старика. И Хлюст это знает. Он тоже меня легко застрелит, но не сейчас. Один он отсюда не выберется – сгинет в топях.

Из шиповника высовывается рука с наганом, палец взводит курок, Хлюст водит стволом, прицеливаясь.

– Держите, с-суки! – орет он и стреляет в окно-бойницу, за которым прячутся нападавшие.

С Мелким на плечах бегу прочь. Голова мальчишки болтается и глухо бьется о ствол трехлинейки. За это время из часовни не раздается ни единого выстрела. Валежник цепляется за форму, ветки норовят попасть в глаза, под ногами хлюпает. Внезапно лес расступается, и я еле успеваю сбавить шаг, чтобы не скатиться с пригорка.

Сзади дважды грохочет винтовка, напоминая о том, что Хлюст только попридержал, но никак не убил засевших внутри.

Перед нами – болота, настолько затянутые беспросветной дымкой, что не разглядеть горизонта. Над ними свинцовые тучи, рассеченные похожим на рану просветом, сквозь который, как кровь, пробиваются яркие красные лучи заходящего солнца.

Я сбрасываю хрипящего парня на склон и, тяжело дыша, валюсь рядом. Руки в крови Мелкого. Зачем-то пытаюсь ее оттереть, но она лишь размазывается и быстро высыхает.

Мелкий совсем плох. Покрытое веснушками лицо побледнело. Надо срочно перевязать рану и найти доктора, иначе мальчишка долго не протянет.

Стягиваю с него гимнастерку, от чего он стонет сквозь сжатые зубы. Скручиваю ее и заматываю тощее плечо, концы стягиваю узлом, Мелкий вскрикивает. Больно ему, значит, чувствует что-то и, может, еще выживет. Если бы я мог, то сказал ему какие-то слова, чтобы поддержать. Но я не могу. Я – Немой.

Рядом ударяют о землю яловые сапоги. Хорошие сапоги, не то что мои ботинки с обмотками, в которых уже сейчас ноги околевают.

Хлюст лыбится в спутанную грязную бороду. У него недостает двух передних зубов. Маленькие, узко посаженные глаза смотрят на меня. Взгляд у Хлюста пристальный и злой, он словно ищет в тебе слабину, чтобы вцепиться и не отпускать. Буденовка с наполовину оторванной тряпичной звездой сползла набок.

– Не жилец пацан, не жилец, – шепелявит он. Чешет в затылке и бросает взгляд поверх моей головы: – Заимка неподалече. Туда двинем, может, есть чем поживиться.

Сплевывает густую желтую мокроту, смотрит на раненого: – Да и Мелкому доктора найдем, токмо сам его потащишь.

У Хлюста еще видна военная выправка. И хотя он старше, я едва поспеваю следом с мальчишкой на плечах.

Про Хлюста я знаю мало: так же, как и я, пришел он с германской войны, где сражался в штурмовом взводе. После октябрьского переворота воевал за белых, а потом, как и многие, перешел на сторону красных.

А Мелкий пришел добровольцем к красным прямо из семинарии. Ему только семнадцатый год пошел. Что же ты, паря, дома не сидел? На лучшую жизнь надеешься. Для кого? Да и какая сейчас жизнь? Брат на брата идет. Война кругом, а ты винтовку в руках держать даже не умеешь. И угораздило тебе пулю словить.

Ведь я даже и не знаю, где мы. Все окрестности под Омском знаю, а вот этой низины, вот этой часовенки в бурьяне – не знаю. Кто же меня за язык тянул, когда я соглашался пойти с Хлюстом за продовольствием? Сейчас бы в расположении у костра грелся, а не тут кутался от ветра в тонкую гимнастерку.

Вспомнил вчерашний вечер: ко мне подошел Хлюст, сивухой от него за версту разило. У нас как – хлеба нет, а вот самогон всегда можно найти. Говорил он сбивчиво, язык заплетался:

– Комроты приказал: продотрядом пойдем. За снабжением.

И я видел, что никакой комроты ничего ему не приказывал, а сам он стакан принял и в самоволку решил сходить. А когда Хлюст примет, то от него ожидать можно чего угодно. Да только и мне жрать охота. Довольствие сокращают. На зиму одна пара ботинок осталась, и та уже протертая, хотя ноябрь на дворе.

А он продолжал:

– Немой, ты места знаешь. Спозаранку выйдем, до ближайшей деревни, а потом вертаемся. Мелкого еще возьмем, пусть подсобит с мешками.

Я и согласился. Потом, правда, начал сомневаться, ведь за самоволку нас по голове не погладят. Все надеялся, Хлюст не вспомнит утром, что на хмельном глазу наговорил. Вспомнил.

Мы спускаемся в низину, в которой живут или когда-то жили люди. На небольшом, вдавшемся на сотню саженей в глубь болот участке земли всего два дома. Рядом ни души, даже дымок не вьется над крышами. А ведь эти, в часовенке, будто специально нас сюда гнали, и если через эти топи нет другого выхода, то мы втроем окажемся в ловушке, как птица в силках.

Хлюст останавливается и смотрит на заимку.

– Немой, глянь, а там кто-то есть, – он указывает наганом в одно из окон, за которым теплится маленький огонек. – Эка ветер-то свищет, – Хлюст чешет бороду.

А ветер воет и пробирается холодными пальцами под тонкий китель. Только с тех пор, как я лишился языка и стал куда меньше говорить, я научился лучше слушать. Поэтому в завываниях ветра слышу еще кое-что. Мелодичный звук, похожий на затянувшуюся песню флейты, играющей на одной ноте. Сначала одна, потом появляется другая, и вскоре уже хор флейт тянет грустное многоголосие. И, несмотря на свою неказистость, эта песнь волнует сердце, выманивает чувство, тоскливое и беспокойное. Звуки усиливаются вместе с порывами и затихают, когда ветер ненадолго успокаивается. Мне становится жутко. Идти на заимку не хочется, черт бы со жратвой – потерпел бы, не первый раз, да и обнову найду в другом месте. Но сейчас у меня на плечах стонущий мальчишка, и я себе не прощу, если не сделаю все возможное, чтобы его спасти.

– Вы с Малым тут побудьте, – шепелявит Хлюст, – а я пойду разведаю, – если все чисто, то дам знак.

Он запахивает поплотнее китель и, держась редких деревьев, идет к заимке, над которой разносятся печальные перегуды.

Смеркается. Я жду Хлюста, рядом стонет Мелкий.

Я закрываю глаза, чтобы ненадолго забыться, убежать от этой нескончаемой войны: сначала с немцами, теперь с белыми. Тихая песнь флейт обволакивает, укачивает, проникает вглубь, словно звучит внутри головы. Сливаюсь с многоголосием, сердце сжимается от накатившей тоски. Я сам становлюсь этими звуками.

Когда-то я не был Немым, у меня было имя – Иван. Сын диакона.

Вспоминаю свои шестнадцать. Скачу на поджарой кобыле по выжженной солнцем степи, щеки обжигает ветром с солончаков. Делаю полукруг, поднимая за собой пыль, и несусь прочь от этой мертвой земли. Впереди стадо. Мычащее, одуревшее от зноя.

– Ну! – кричу я и охаживаю плеткой лоснящийся от пота круп лошади.

Гоню коров дальше, туда, куда не добралась засуха, где они смогут наесться и наполнить опустевшие вымена.

Я вздрагиваю и прихожу в себя. Каким-то шестым чувством, которое проявилось на войне, понимаю – что-то вокруг изменилось. На заимке появляется тень, она медленно растет, ширится и неожиданно исчезает.

Появляется Хлюст. Он машет: безопасно.

Я присаживаюсь, чтобы взвалить на плечи Мелкого и вижу, что мальчишка не шевелится. Неужели недотянул? Трясу его, прикладываю ухо к груди, надеясь услышать стук сердца. Наконец с губ Мелкого срывается прерывистое дыхание, он морщится и кашляет. Я облегченно выдыхаю.

Спускаюсь к заимке, которая выглядит так, будто тут уже много лет не появлялся человек. Поскрипывают висящие на одной петле ставни, им вторят приоткрытые ворота. Полукругом тянется щербатый накренившийся забор. Во дворе валяется почерневшая цепь с оборванным ошейником. Вокруг мусор, гнилые поленья, щепки, ржавый инструмент. Может быть, местные раньше жили в достатке, но теперь тут разруха.

И чем ближе я подхожу, тем громче и отчетливее слышу перегуды, которые приносит ветер со стороны поселения.

Когда я уже рядом с домом, из дыры под завалинкой раздается угрожающее рычание. Мне навстречу высовывается грязный пес. Он огромен. Пес пытается бежать, но у него только три лапы, на месте четвертой – безобразная культя. Он шевелит ею, как если бы лапа была на месте. Пес заливается лаем, но подходить близко опасается. Я ему не нравлюсь, впрочем, как и он мне. Посчитав, что его сторожевой долг выполнен, он недовольно фыркает и убирается обратно.

Мелкого я оставляю в сенях и с облегчением выпрямляюсь так, что хрустят затекшие суставы. Из приоткрытой двери в избу сочится слабый дрожащий свет. Захожу внутрь. Часть горницы скрыта в полумраке. В нос бьет сладковатый смрад, так что даже приходится зажмуриться. Три человеческих силуэта на лавке отбрасывают уродливые тени. Посередине стол, на нем – керосинка, рядом с нею кружка и пузатая бутылка с белой жидкостью.

В глубине избы возникает еще одна тень. Она ширится и идет на меня. Мои пальцы холодеют то ли от неожиданности, то ли от страха. Хочу вскинуть винтовку, но понимаю, что не могу пошевелить руками. Делаю над собой усилие и смахиваю наваждение, силуэт растворяется. Никого тут нет, кроме этих троих. И еще Хлюста: он появляется из темного угла. Из-за тусклого освещения кажется, что на месте рта и глаз у него черные дыры. В воздухе висит напряжение: мы тут незваные гости.

– Говорят, тут только они втроем, – Хлюст кивает в сторону стены.

Я оглядываю сидящих.

Первый – дед с жидкой седой бороденкой, покрытой болезненной желтизной, на плечи у него наброшен старый заплатанный полушубок. Прищурив глазки под длинными, похожими на паклю бровями, он изучает нас.

Второй – священник в рясе и со скуфьей на голове, худой настолько, что кожа на лице обтягивает острые скулы. Кажется, он не замечает нас, уставился в пол и что-то бормочет, зерна деревянных четок постукивают меж тонких пальцев.

И старуха, замотанная в грязные тряпки так плотно, что видны только два выцветших глаза. Она не шевелится, и если бы я не видел глаз, то принял бы ее за кучу тряпья.

От кого же так смердит? Наверное, все-таки от нее.

Хлюст присаживается перед дедом, и, смотря ему в глаза, ласково спрашивает:

– Дед, ты кто?

– Резчики мы! – неожиданно громким голосом отвечает тот. – В седьмом колене. Отец мой был резчиком, дед мой был резчиком. Работали с…

– Хватит, – прерывает его Хлюст. Еще раз смотрит на старика, громко отхаркивает и сплевывает на пол. – Ты мне вот что скажи. Другая дорога отсюда есть?

– Нет, – дребезжит дед, – гиблое тут место! Топи кругом! Давеча Белянка, корова наша, ушла и сгинула! Только один путь отсюда, через холм!

Хлюст кривится. Хлюст недоволен.

Я раздумываю над словами старика: значит, только одна дорога, что возле часовенки, а через нее с Мелким не пройти. Можно прорваться с боем, да патронов мало. Слишком мало. Только две обоймы да то, что осталось в нагане у Хлюста.

И что это, черт возьми, за место такое?!

– Поп, неужто? – Хлюст поворачивается к священнику.

Тот прерывает размышления, постукивания четок затихают.

Хлюст спрашивает:

– Тебя как зовут?

– Отец Александр, – отвечает священник, не обращая внимания на пренебрежительное обращение. Его голос тихий и низкий.

– Поп Александр, где твой Бог сейчас? – с издевкой спрашивает Хлюст.

– Бог там, где нужда в Нем, – смиренно отвечает священник.

– Сдается мне, те паскуды, что Мелкого подстрелили, как раз сидят в доме твоего бога! – В голосе Хлюста появляются злые интонации.

Я слышу, как в сенях громко стонет Мелкий.

Отец Александр молчит, глаза опустил, снова застучали четки.

– Что замолчал-то?! Может, ты скрываешь чего? Что зенки прячешь? – уже кричит Хлюст.

Мелкий за стеной кашляет.

Я толкаю Хлюста в плечо. Хочу напомнить про мальчишку, которого забыли и который сейчас истекает кровью.

– Э-э-ки! – получается у меня вместо «Мелкий».

Хлюст оставляет в покое священника и обращается ко всем:

– Доктор нужен. У нас тут паря пулю словил.

Дед шевелит бородой, глядит на старуху и снова скрипит:

– Нету дохтура, только Анисья.

Кивает на нее. Старуха не двигается с места.

Я отправляюсь в сени, взваливаю на плечи стонущее тело и переношу в горницу.

Старуха будто этого и ждала. Она поднимается и направляется к раненому, хромая при ходьбе. Каждый шаг сопровождается стуком дерева о половицы.

Когда она оказывается рядом с Мелким и наклоняется над ним, ее лохмотья задираются, и я вижу, что у нее нет ноги, только деревянный протез из толстой обточенной ветки.

Еще собака во дворе – безногая. Что же тут произошло?

Из-под лохмотьев появляются пальцы, ощупывают Мелкого. От прикосновений парень обреченно воет.

Старуха шамкает что-то невнятное.

– Анисья говорит, что ужо одной ногой на том свете миленькай, – растолковывает дед, – ему тепереча токмо батюшка нужен, а не дохтур.

Я переглядываюсь с Хлюстом и киваю на дверь. Надо оставить священника наедине с Мелким. Хлюст кривится, Хлюст недоволен. Я тяну его за плечо, он сбрасывает руку и, громко ступая, идет к выходу.

У лавки Мелкий хватает меня за штанину. Он пытается говорить, от напряжения на шее вздуваются вены. Наклоняюсь к нему, лихорадочный шепот заползает мне в ухо:

– Немой, у старухи… пальцы холодные… И несет, как от покойной… Немой… я сам долго не протяну… а вы уходите… Загубят тут вас…

Слова отбирают у него последние силы, и он тяжело валится на лавку, сжимая ткань штанов в слабеющих пальцах. Наконец, рука безвольно срывается.

Я вдруг понимаю, что нас тут быть не должно, нас тут не ждали, и место это не предназначено ни для меня, ни для Хлюста, ни для умирающего Мелкого. А в том, что он умирает, сомнений уже нет. Он не переживет эту ночь.

Стемнело. Переливы призрачных флейт звучат совсем близко. Над болотами поднимается желтый непроглядный туман. Он клубами наползает на заимку, стелется по сухой листве, пытается добраться дымчатыми пальцами до нас с Хлюстом и утащить в безжизненную топь. Старый солдат стоит на границе того, гиблого, мира и этого. В тумане я вижу только его размытые очертания – серое пятно, а не человек.

Из-под завалинки снова недовольное рычание. Хлюст окриком отпугивает пса.

Подходит ко мне и, приблизив вплотную беззубый рот, так что в лицо ударяет острый запах первача, шепчет:

– Мелкого тут, на старуху оставим. Ночью обратно пойдем, поп впереди будет, пущай его валят. Только… только одно дело надо закончить.

«Какое же у тебя тут дело?» – думаю я. Хлюст опять пьян: не случайно я видел на столе початую бутыль.

Мы возвращаемся в избу, где остались только отец Александр и Мелкий. Мальчишка уже не стонет и не двигается. Только взгляд воспаленных глаз перескакивает с меня на Хлюста, а с него на отче.

Хлюст подходит к священнику, садится рядом и доверительно говорит:

– Отче, а в той часовенке наверняка золото есть, украшения всякие? Ведь у вас, попов, добра достаточно.

– Все святыни принадлежат церкви, а значит, Богу, – отвечает отец Александр.

– Так наверняка у тебя что-то есть? Ведь Бог тебя не обидит! Может, что припрятал от советской власти?!

– У меня осталась только вера, больше ничего.

Лицо Хлюста наливается кровью.

– Врешь, паскуда! – орет он. – Знаю я вас, попов! Кресты золотые носите! Кольца драгоценные!

Отец Александр вздрагивает от окрика, опускает голову и шепчет молитву, перебирая в пальцах четки.

– Красные сказали драть вашего брата, так мы и будем драть! И в хвост и в гриву! – кричит Хлюст.

Он громко материт священника и от собственного крика заводится еще больше. Замахивается. Сейчас ударит! Но нет – лишь вышибает из рук священника четки, тот наклоняется и шарит в полумраке под лавкой, но Хлюст хватает его за шиворот и тащит на середину избы. Несчастный пытается подняться, ноги его ослабли, и он оседает на пол. Я гляжу на это, и мне становится по-человечески жалко безоружного попа. Конечно, на войне всякое видел, но не заслуживает этот кроткий человек такого обращения.

– Что уставился? – огрызается на меня Хлюст. – В окно поглядывай.

Напряженно наблюдаю за тем, что будет дальше. Хлюст шарит по полкам, иногда оглядываясь на меня, будто стыдясь того, что делает. Наконец он находит гвоздь и моток бечевы.

Хлюст дает священнику зуботычину. Скуфья слетает на пол, и яловый сапог тут же наступает на нее.

Кто ударит тебя в правую щеку твою…

Хлюст заламывает попу руку, тот кривится от боли, Хлюст перематывает запястья священника бечевкой. Хватает за волосы и дергает так, что тот задирает вверх подбородок, под которым торчит острый кадык, и обвязывает другой кусок веревки вокруг его головы.

…обрати к нему и другую.

Ясно, что старый садист что-то задумал.

– Ты у меня все расскажешь, – шипит Хлюст. Поддевает, царапая кожу, гвоздем бечевку.

Я знаю, что он затевает. Так делают чекисты на допросах. Допрашиваемому стягивают голову куском шпагата, а потом гвоздем или карандашом закручивают его до тех пор, пока кожа вместе с волосами не начинает отделяться от черепа. Как правило, до такого не доходит. Допрашиваемые раскалываются быстро.

Как застарелая рана к непогоде, в душе заныло воспоминание.

Раннее, подернувшееся туманом утро. Я вышел из амбара и сбросил мокрые перчатки. Устало прислушался к стуку копыт вдалеке. Наши сегодня рано возвращаются. Говорили, что бандиты атамана Анненкова грабили окрестные селения, потому красные не раз и не два отправлялись навстречу, но «гусарам», как называл их сам атаман, удавалось уйти безнаказанными. Видно, и сейчас кавалерия возвращается ни с чем.

Я умылся из бочки с дождевой водой и подставил лицо восходящему солнцу. Так и стоял, пока не подул ветер, и небо у горизонта не заволокло тучами.

На дороге поднялась пыль. На улицу с гиканьем и свистом ворвались всадники с шашками наголо. Это не красные!

Я потянулся за пистолетом, но с ужасом вспомнил, что оставил его в амбаре. Ко мне на коротких костистых ногах несся степной конь. Прыжок в сторону – и я покатился по пыльной дороге. Рядом пролетел один всадник, потом другой. Я увидел герб – черный череп с костями. Летучий отряд анненковцев! Как они тут оказались?

Сверху склонился человек. Черный человек.

Черный человек ухмыльнулся.

Хлюст в избе поворачивает гвоздь.

Черный человек с размаха ударил сапогом по голове, надавил коленом на горло, и я невольно открыл рот.

Хлюст поворачивает гвоздь.

Черный человек со смехом просунул в мой рот грязные пальцы и достал язык. На зубах скребет земля.

Мой, Ивана, язык.

Пальцы черного человека соленые.

Хлюст поворачивает гвоздь.

Черный человек отрезал мне язык.

Я кричу и захлебываюсь собственной кровью.

Я уже не понимаю, кто кричит – я или отче. Его глаза широко открыты, он с ужасом смотрит на меня. Я с мольбой смотрю на черного человека!

Рядом в полутьме хрипит Хлюст:

– Колись! Колись, падла! – как заводной, повторяет он.

Я хочу остановить Хлюста.

– Ы-ой! – мычу я, он не обращает внимания. Я перехватываю винтовку и наотмашь бью Хлюста прикладом в челюсть. Ударом ему срывает с подбородка кожу. Хлюст грузно валится на пол.

Отец Александр падает между нами, он часто дышит, из глаз катятся слезы. Я стою с занесенной для следующего удара винтовкой. Если Хлюст дернется или попробует встать, я не буду себя сдерживать. Но солдат загораживается рукой и показывает, что сдается.

– Господи, прости их, ибо не ведают, что творят, – шепчет священник. Красная полоса с кровоподтеками тянется вокруг его головы.

Мы с Хлюстом спали по очереди: неизвестно, что можно ожидать от стрелка в часовенке. Ведь те, кто там засели, знают, что мы на заимке, и им ничего не стоит спуститься и перестрелять нас во сне.

В горнице тихо, даже мыши не скребут, только тяжело дышит, забывшись сном, Мелкий. Дед, поп и Анисья ночуют в другом доме. После тех пыток, что отец Александр претерпел от Хлюста, он должен был сбежать, однако остался на заимке. Наверное, он такой же заложник стрелков, как и мы.

Когда Хлюст сменяет меня, я отправляюсь на узкую дощатую лавку, но сон не идет. Мне холодно, предрассветный мороз с улицы пробирается через редкую, выбившуюся из щелей паклю.

Я думаю, Хлюст не забудет того, что произошло. Он до сих пор зыркает на меня из-под бровей и трогает шатающиеся зубы из тех, что еще у него остались. Как только я помогу ему выйти к красным, он отомстит. А может, и раньше – неизвестно, что взбредет в голову старому садисту.

За окном дует ветер. Снова в его завываниях слышатся напевные звуки, будто кто-то долго наигрывает одну и ту же долгую печальную мелодию.

Часто, просыпаясь ночью, я пытался дотронуться кончиком языка до зубов. Беспомощно тянул к ним шевелящийся обрубок, тщетно сжимал челюсти, чтобы почувствовать на кончике боль от укуса. А потом вспоминал, что языка у меня нет. Сон рассеивался, наваждение проходило, но на следующую ночь все повторялось сызнова: я просыпался в поту и тянул обрубок к зубам.

– Немой? Ты спишь? – шепот Хлюста в темноте.

Я прерываю попытки коснуться зубов. Чего он проверяет, порешить хочет?

– Ммм? – подаю я голос.

– Слышь? Мелкий заткнулся. Не стонет. Кажись, все. Каюк мальчишке.

Действительно, я не слышу прерывистого дыхания. С трудом поднимаюсь, все тело болит от того, что таскал на себе Мелкого. Под ногами скрипят половицы. Присаживаюсь около лежащего парня. Рука касается неподвижной груди и тут же быстро отдергивается. Мелкий еще теплый, но его тело одеревенело. Так, словно прикасаешься к сухому стволу с содранной корой.

Когда он перестал дышать? Пока я дежурил у окна или ворочался, впадая в короткое забытье?

– Слышь, рассвет скоро. Нам бы прихватить одного из этих да валить отсюдова, – шепелявит рядом Хлюст.

Я не показываю, что услышал его. Этот подонок только о своей шкуре думает. Слишком на руку Хлюсту смерть мальчишки. А может, он его и прикончил? Беру тусклую керосинку и подношу к шее Мелкого. Его глаза открыты и оцепенело смотрят вверх. Синяков от удушения нет, значит, все-таки своей смертью умер. Наверное, своей смертью. И неудивительно, ведь он был одной ногой на том свете. Одной ногой.

– Да сам он умер, – шипит из полумрака Хлюст, видит, что не верю ему.

Чувствую ярость, поднимающуюся изнутри. Хочется плакать и выть от бессилия, что не смог защитить Мелкого, что завел в это чертово место, что в который раз сделал все неправильно!

В гневе смахиваю со стола убогую глиняную посуду, и та с грохотом летит на пол. Хлюст отступает.

– Немой, уходить надо. Нет времени. Эти, в часовне, сонные должны быть. Можем проскочить.

А ведь он прав, у нас даже нет времени закопать парня. Уходить надо сейчас. Я успокаиваюсь. Я глубоко и часто дышу.

Хлюст шарит по полу и ставит на стол уцелевшие кружки; я слышу, как плещется белесая жидкость из прозрачной бутылки, которая чудом не разбилась. Хлюст протягивает одну кружку мне:

– Ну, за упокой Мелкого, – и опрокидывает выпивку в себя.

Я тоже выпиваю. Самогон сводит горло и горячей тяжестью падает в желудок. Я не помню, какой он на вкус. С тех пор как я лишился языка, это ощущение мне недоступно. Я могу одинаково жевать жмых, хлеб или сочное мясо, и для меня почти нет разницы. Последний вкус, который я хорошо помню, – соленый. Вкус моей крови.

Хлюст тем временем надевает буденовку и пересчитывает патроны в барабане.

– За Мелкого не беспокойся. Расскажем, что погиб за большевиков, – они из него героя сделают.

Скрипит дверь, и вместе с болотным туманом, который таки добрался до заимки и теперь пытается проникнуть в избу, появляется сутулая фигура деда.

– А вот и мясо, – шепчет Хлюст, – даже звать не пришлось.

Громко ступая, идет к старику.

– Ну что, дедуль? Давай прогуляемся.

– Да раненько что-то… – дребезжит дед.

– В самый раз, – отрезает Хлюст, – уходим мы. Проводи, а?

– Провожу. Отчего же не проводить? – Дед трясет желтушной бородой.

Он разворачивается и бредет обратно в туман. Следом выходит Хлюст. Прикрываю глаза Мелкому.

Прости меня, что не уберег. Этого раскаяния недостаточно, и тут даже отец Александр не поможет.

Если бы во мне была вера с горчичное зерно, и я сказал горе: «перейди отсюда туда», и она бы перешла.

Встань и иди, Мелкий.

Мелкий лежит недвижимо, словно выточен из дерева.

Проверяю обоймы в винтовках и вешаю их на плечи. Винтовки тяжелые и тянут вниз. Выходя, я не смотрю на покойного, кажется, что Мелкий сейчас взглянет укоризненно и спросит: «Что же ты не похоронил меня по-христиански, Немой? Что же бросил тут?»

На улице ничего не изменилось, только запущенный двор в предрассветных сумерках выглядит еще печальней и тревожней. Небо на востоке уже голубое, подернутое дымкой тумана.

Трехлапый пес с рычанием высовывается из своей дыры, скалит черные зубы, но, заметив деда, скулит и испуганно прячется обратно.

Я останавливаюсь. Я слушаю. Ровная монотонная мелодия плывет над головой. Звуки не прилетают с ветром – они вокруг меня. Прямо сейчас.

– Че встал? – огрызается через плечо Хлюст.

– Ванька-молчун услышал перегуды, – хихикает старик, слова испаряются белыми облаками в утреннем морозом воздухе. Старик показывает наверх.

Из-под крыши избы, как узловатые пальцы, торчат длинные и короткие прямые отростки. Десятка два.

– Перегуд – он как флейта, токмо костяной. Ветер сквозь него летит и песню поет, – умиротворенно говорит дед. Он улыбается и смотрит на эти странные и бессмысленные приспособления.

Если они костяные, то какого животного кость? Или не животного? Мне становится не по себе от страшной догадки. Еще и ночь под ними пришлось провести.

А откуда старик знает, что меня Ванькой зовут, как называли в детстве? Ведь даже Хлюст не знает. А этот вон как смотрит, словно мысли читает, еще и лыбится.

Тем временем Хлюст тихо вынимает наган и подступает к деду со спины. Упирает дуло в поясницу. Шепчет на ухо:

– Шибче топай, старый. До часовенки нас проводишь.

Тот кивает в ответ и покорно плетется вперед.

Мы проходим до подъема на холм, когда дед останавливается и, не поворачивая головы, спрашивает:

– Вестимо ты, Хлюст, так же безвинных на убой вел, когда у атамана служил?

Хлюст резко выпрямляется, словно обухом огрели. Он озадачен. Он растерян.

– Откуда, старый, знаешь?

– Да кость мне твоя все и рассказала. Как у Анненкова службу нес, как людей пытал и губил, – старик хихикает и лукаво косится на меня.

Имя опального атамана налетает стуком копыт, гиканьем и свистом всадников с черепом на рукавах, проносится и сбивает с ног.

Слышу, как бешено бьется сердце. В голове все смешалось.

Раннее утро. Я выхожу из амбара, сбрасываю перчатки. Настороженно прислушиваюсь к топоту копыт вдалеке. Окунаю руки в бочку – разлетающиеся капли блестят на солнце. Небо темнеет, и на дороге появляется свора всадников. Они проносятся мимо, размахивая шашками, мелькают черепа и кости на черных рукавах!

«Пистолет в амбаре!» – судорожно вспоминаю я. Степной конь несется прямо на меня. Мое тело катится по дороге, поднимая столб пыли.

Сапог Черного человека рядом с головой. Я смотрю наверх и вижу два маленьких узко посаженных глаза, спутанную бороду, ухмылку без двух передних зубов. Хлюст смеется, и до меня доносится гнилостный запах его дыхания. Хлюст просовывает соленые пальцы мне в рот. Хлюст отрезает мне язык.

Я раздираю криком горло. Неудержимая ярость вырывается наружу.

– Э-э! Ты че, убогий? – Хлюст пятится назад и тут же валится на землю от прилетевшего в челюсть приклада. Наган отлетает в сторону.

Солдат закрывает лицо руками.

Приклад взлетает вверх и опускается на голову Хлюсту.

– Ты че, сдурел?! – кричит Хлюст.

Приклад взлетает и опускается на голову Черного человека.

– Немой! – хрипит Хлюст.

Приклад взлетает и опускается.

Хлюст издает булькающие звуки.

Приклад взлетает вверх и опускается. Трещит кость.

Наконец Хлюст замолкает. Его буденовка вся мокрая от крови и такая же бурая, как отвалившаяся звезда. На прикладе – густая масса с клочьями волос, цевье покрыто мелкими багровыми каплями.

Я смотрю на то, что раньше было лицом Хлюста, и отбрасываю винтовку.

Та падает к ногам деда, который безучастно наблюдает развернувшуюся сцену. Кажется, он одобрительно кивает.

И разом все проходит. Я сажусь на подмерзшую землю и опускаю голову. Осенняя листва в бурой крови Хлюста. Черный человек мертв. Хлюст мертв. А был ли Хлюст Черным человеком? Я обращаюсь к памяти, но та молчит. Мне хочется спать. Морщинистая рука ложится на плечо:

– Бери этого и неси в часовенку, он тебя не тронет, – ласково говорит старик.

Кто имеется в виду, непонятно, но дед явно знает больше, чем я. Мелькает мысль, а не пристрелить ли его? Но тело не слушается. Словно дед прочно засел в моей голове и ковыряется там. Нет сил сопротивляться, и я киваю. Глубоко вдыхаю. Поднимаюсь сам, поднимаю обезображенное тело. Оно кажется неестественно легким.

Дед говорит:

– Это он сгнил изнутри, потому и легкий, как перышко.

Он что? Читает мои мысли?

Подъем в гору кажется бесконечным. Молочная дымка стелется под ногами и чуть опережает меня, словно показывает дорогу.

Старик не помогает, но неотступно следует сзади. Это мы с Хлюстом должны вести его, но роли поменялись, и пушечным мясом стал я. С Мелким на плечах я спускался с холма, а поднимаюсь уже с телом Хлюста. Это какое-то глупое совпадение, в котором я – носильщик мертвых и умирающих. Харон, перевозящий души через воды Стикса.

Наконец среди зарослей кедра показывается темное пятно – часовенка. Вокруг тихо, ветер воет за спиной, в низине. А тут покой и умиротворение, которые и должны быть в месте молитвы. Если бы…

Внутри часовни кто-то или что-то есть, я это чувствую. Становится не по себе. Ноги отказываются идти. Кажется, жухлая листва цепляется за подошвы, которые и так стали неимоверно тяжелыми. Невидимые в темноте глаза внимательно разглядывают меня из окна-бойницы.

Дверь в часовенку приоткрыта.

– Ну что, входи, – звучит за спиной голос старика.

Аккуратно толкаю ногой дверь, и она со скрипом открывается, я протискиваюсь внутрь. С облегчением сваливаю на пол тело Хлюста. Грохочут сухие доски.

Внутри темно, только маленькое оконце скупо пропускает лучи восходящего солнца. Стоялый воздух подергивается. В глубине часовни что-то шевелится. От стены отлипает черный силуэт. На негнущихся ногах он идет ко мне. Что-то заставляет меня пробудиться от гипнотического состояния. Я словно надолго задержал дыхание, а теперь судорожно ловлю ртом воздух. «Опасность! Опасность!» – стучит в висках кровь.

Тело реагирует быстрее, чем голова. Я сбрасываю с плеча винтовку и давлю на спусковой крючок. Тень пошатывается, но продолжает идти, она держится неестественно прямо, словно марширует. Затвор налево, тяну до щелчка на себя и обратно от себя в паз.

Надавить спусковой крючок, затвор на себя, затвор от себя.

Тень уже близко.

Надавить спусковой крючок, затвор на себя, затвор от себя.

Я понимаю, что два последних выстрела ушли куда-то в стену.

Тень стоит уже рядом, мне удается разглядеть бледное лицо и глаза с черными неподвижными зрачками. Руки плетями болтаются вдоль туловища, одна из них поднимается и бьет меня. Холодные костяшки крошат зубы, и теплая кровь наполняет рот, омывает обрубок языка. Бледный выбивает винтовку из моих рук, с легкостью поднимает меня и кидает в глубь помещения.

Я раздираю губы о щербатые доски, и кажется, что они должны быть солеными на вкус.

Иногда мне снится, что я бегу по бескрайнему полю. Под ногами хлюпает, и я не знаю, от чего бегу, но останавливаться нельзя. Кругом из-под земли поднимаются люди: мужчины, женщины, дети. У некоторых нет голов, у других – рук, ног. Одни умоляюще смотрят на меня, другие протягивают культи. Хлюпающий грунт под ногами становится мягче, а потом и вовсе превращается в трясину. Я в ней тону, а люди окружают, их становится больше. Они стонут, просят пощадить их. Кричу, отталкиваю конечности, которые касаются меня. И просыпаюсь. Снова обрубок языка. Зубы. Сжимаю челюсти.

Первое, что я вижу, – скупые языки пламени, немного освещающие внутреннее убранство часовенки. Мои руки связаны за спиной так, что между ними зажато что-то крепкое и угловатое. Губы порваны – лоскут нижней прилип к подбородку. С трудом задираю голову, глаз заплыл, но удается разглядеть, к чему я привязан. Это массивный дубовый крест. Почему-то кажется, что этот крест венчал купол часовни. Дергаю руками – хорошо примотали, ничего не скажешь. Нащупываю шершавые грани; много лет высился крест, ветры с болот его обдували, солнце палило, а он все равно не сгнил, сохранил былую мощь. Теперь я его заложник. Веревка не очень толстая, можно попробовать ее перетереть. Нащупываю ребра креста, они не такие острые, как хотелось бы, но выбирать не приходится.

– Ну что? Очухался, болезный? – доносится голос из глубины часовенки.

Я присматриваюсь: у керосинки стоит дед, справа от него булькает большой котел. Я поражаюсь, как старик изменился, будто сбросив десяток лет: спина прямая, плечи ровные, голос не дребезжит, слова звучат уверенно и глубоко. В руке деда топорик.

На широкой лавке лежит голый Хлюст. Его дряблая кожа кажется желтой от керосинки, на груди почти нет волос, только в паху редкая растительность.

Дед примеряется и несколькими точными ударами отрубает Хлюсту ногу. По колено. Потом аккуратно, чтобы не выплеснулась вода, отправляет конечность в котел.

Вот занесло нас к людоедам, скорее с отвращением, чем со страхом думаю я. Этого еще не хватало, даже верить не хочется. Наверняка дед был зажиточным крестьянином, а то вон какая заимка была, а теперь, когда безумие охватило всех, он занимается… Меня затошнило.

Дед читает мысли:

– Какие людоеды? Резчики мы по кости. В седьмом поколении резчики. Отец мой был резчиком, его отец. Кто с костью работать могет, тот и с душой человеческой управиться могет.

Другая нога Хлюста почему-то неестественно вывернулась, и старик поправляет ее, прицеливается топором.

– Трое нас тут было: я, Анисья да сынок Федька, тоже должен был резчиком стать. Отец Александр к нам захаживал – все пытался на путь истинный своротить, только какой же это путь истинный, если его Бог где-то на небесах, а кость – вот она, в каждом человеке. Хороший он, отче, да только, после того как узнал, как мы живем, Федька уже не мог его выпустить.

Еще несколько глухих ударов топором – и другая нога Хлюста отделяется от тела. Котел проглатывает ее.

Федька? Не было на заимке Федьки. Или дед говорит о Бледном?

– О бледном, о бледном, – подтверждает мои мысли старик. – Уже три дня как покойничек. Они с Анисьей Белянку искать ходили, там их ваши бандюги и подстрелили: и Федьку, и мать его. А может, и не ваши – какая уже разница? Теперь токма сила кости их и держит. Анисья по хозяйству помогает, от нее, конечно, смрад, но что делать-то? Я уже старый, не справляюсь. А Федька в часовенке нас охраняет, чужим ходу не дает. Он хоть и покойничек, а дело свое знает, тоже ведь в германскую войну много пострелял.

Снова удары топором. Рука Хлюста с болтающейся кистью отправляется в кипящую воду.

Оглядываюсь и вижу Бледного. Федьку. При свете он еще более жуткий, чем тогда в полумраке. Стоит – не шелохнется. Белая кожа обтянула кости. Пустые глаза уперлись в одну точку, чуть выше деда. На голой впалой груди – два засохших бурых пятна. Тут же отверстие от моего выстрела, только без крови. У мертвых кровь не сочится. А вместо ног у него ниже колен что-то похожее на наспех выструганные деревянные протезы. Он держит трехлинейку. Кажется, что новобранец стоит в строю по стойке смирно. От такого сравнения должно быть смешно, но мне не весело, только слышу, как бухает сердце.

До боли растягиваю кисти рук и нащупываю веревку, она уже немного стерлась, я изо всех сил тру ее о ребро так, чтобы дед и Федька не заметили.

– Что, Ванюшка-молчун? Думаешь, только один Хлюст прогнил? Ты тоже весь гнилостный изнутри, – говорит старик и отсекает солдату остаток руки по ключицу. – Али не помнишь? – Он останавливается и первый раз за все это время смотрит на меня.

От неожиданности я прекращаю попытки разрезать веревку. И вспоминаю.

Мы называли их человеческими бойнями. После того как товарищ Троцкий заявил о начале красного террора, два амбара были переоборудованы губернской ЧК под места расправы с врагами революции. Но я не убивал людей…

– Убивал-убивал, – качает головой старик.

…я только приводил их. Были и взрослые мужчины, и женщины, и даже совсем подростки. Они спрашивали, куда я их веду. Я никогда не смотрел им в глаза. В их взгляде была надежда на справедливость, они искали подтверждения этой мысли. Что все происходящее – какая-то чудовищная ошибка!

Я отвечал, что веду на допрос. Потом стал говорить, что их выпускают, и тогда их взгляд менялся. Он наполнялся светом. Они шли легко сами и тянули меня. Быстрее-быстрее.

Но когда закрывалась дверь за их спинами, и они видели пол, залитый кровью на несколько вершков, где плавали клочья волос, черепные кости и человеческие останки, тогда они все понимали.

Казни врагов народа продолжались до утра. Я вытаскивал обезображенные тела и сваливал их в повозку. Когда она наполнялась, возница стегал лошадей, и в полной тишине они тяжело тащились в сторону поля, с которого все это время ветер приносил запах гари. Лишь на рассвете я выходил из амбара, сбрасывал перчатки и умывался дождевой водой из бочки.

– Много ты грехов сотворил, Ванюша-молчун, – говорит дед, – много душ было тобой загублено. Очиститься тебе надо. Душу в котле попарить, а потом перегуды из костей твоих наделаем. Будет в них ветерок дудеть. Как славно.

Он говорит:

– Чтобы мясо от кости отделить, надо его сначала в котле выварить.

Я выполнял приказ, черт возьми! Я не хотел им причинять зла!

– Не все приказы надо выполнять, Ванюша, – с состраданием говорит дед, – иногда своей головой надо думать. Совести ведь не прикажешь.

Я чувствую, что веревка поддается. Судорожно ускоряю движения, уже не прячу ходящие ходуном локти и плечи.

«Это что? Преисподняя?» – спрашиваю мысленно у деда.

– Может, и преисподняя, – отвечает он, – а может, и просто топь.

Веревка тихо лопается. Я сбрасываю ее, но затекшие пальцы путаются в обрывках.

– Развязался? – говорит дед. – Оно и к лучшему – Федюньке меньше работы.

Старик бросает топор, и Бледный моментально ловит его за рукоятку.

Бледный поворачивается ко мне. Смотрит пустым взглядом. Поднимает руку с топором. Стремительно идет ко мне на негнущихся деревянных ногах.