Здание газеты «Тагесанцайгер» было узким двухэтажным строением, не пострадавшим во время войны. Редакции всех отделов размещались на первом этаже. Полы были выложены старинным дубовым паркетом. Хердеген провел меня по всем комнатам и представил сотрудникам. По два редактора сидели в отделах спорта, экономики и литературы. В социальном отделе и на читательских письмах было по одному человеку. Редактор социального отдела потерял в войну левую кисть. Вместо нее он носил теперь кожаный протез, стараясь все время спрятать его в рукав. От Хердегена я знал, что этот человек с кожаными пальцами вот уже несколько лет работает над семейной хроникой и написал целых четыре тома этого эпохального труда, но никому их не показывает. И только в отделе местной хроники и в политическом отделе работали по четыре редактора. В политическом отделе Хердеген сказал: «Вот вам ваш новый главный редактор». Никто не засмеялся, мне тоже было не до смеха. Я не сел за массивный письменный стол Веттэнгеля, а устроился в нише у окна, где стоял обыкновенный маленький стол. Моим первым рабочим актом в новом качестве был полицейский отчет. Каждый день около одиннадцати утра его доставлял в секретариат чиновник полицейского управления. В отчете, состоящем из двух страниц, сообщалось о всех криминальных происшествиях, случившихся в городе за прошедшие сутки. Моей задачей было разбить две страницы на отдельные захватывающие сообщения или переписать весь текст так, чтобы он вызывал читательский интерес. Через двадцать минут я остался в кабинете Веттэнгеля один. Справа от меня – большое окно без гардин (с прекрасным видом на улицу), слева – стена и дверь, передо мной – пишущая машинка и написанный дубовым языком полицейский отчет. Никто не вызывает меня звонком к себе, никто не гоняет с мелкими поручениями, не пристает ко мне с разными глупостями. После обеда Хердеген разъяснил мне, в каком соотношении должны размещаться на полосах текст и фотографии и как сделать так, чтобы на каждой полосе находился живой и разнообразный материал, исключающий монотонность. Я редактировал тексты других сотрудников, снабжал заголовками и подзаголовками и отдавал каждую готовую к набору статью Хердегену на контроль. На полочке позади меня стояло радио довоенного образца. Оно было наполовину сломано, но я с удовольствием включал его, потому что мне нравилось работать под своеобразное завывание и посвистывание звуков. Обыкновенный вальс то вздыхал, то шумел морской волной, а то просто шипел, заглатывая звуки. Музыка в комнате воспринималась так, будто на оркестр внезапно налетала снежная пурга. Мне вдруг вспомнилось, как ребенком я долго верил, что за тарелкой на стене сидит маленький невидимый оркестрик Я мог тогда представить себе людей, которые были не больше фигурок из настольной игры «Веселые гномики», и меня нисколько не смущало, что я никогда не встречал таких маленьких человечков в жизни. А как же иначе? Они ведь всегда сидели в радио и играли там старинные вальсы! Эта музыка заставила меня внезапно вспомнить фрау Кифер. С той коллективной вылазки за город я ни разу не видел ее. Я не решался пойти и встретить ее после работы, опасаясь увидеть там ее мужа. Он с первого взгляда догадался бы по мне, что между нами что-то произошло. А кроме того, мне хотелось скрыть это и от других сотрудников фирмы. В течение нескольких дней меня мучил вопрос, призналась ли фрау Кифер в своем романтическом приключении с учеником фирмы или нет. Если она призналась в том своему мужу (так я представлял себе развитие событий), это означало, что в душе и мыслях фрау Кифер мне отводилось место как незначительному эпизоду в ее жизни. И если это признание было принято без последствий, его можно было рассматривать как акт аннулирования случившегося. Но если признания не было, тогда это могло значить, что фрау Кифер держит случившееся от мужа в секрете, как свою тайну, и такое умалчивание позволяло делать вывод, что фрау Кифер, возможно, желает иметь со мной связь на стороне. Только на четвертый день я позвонил ей на фирму. Я хотел спросить ее напрямик вы сказали обо всем своему мужу или нет? Но когда я услышал ее голос, я забыл про свое намерение. Я вообще не знал, что сказать, она – тоже. Я понял, что мучившие меня вопросы не находили такого уж быстрого разрешения. После разговора я был рад, что ни о чем ее не спрашивал. Неясность стала, очевидно, частью новой, неожиданно навалившейся на меня боли. Другой частью этой боли было то, что я вообще не хотел думать про фрау Кифер, а она все время не выходила у меня из головы. Даже тогда, когда я печатал на машинке, перед моими глазами стояла картина распластанной на спине белой овечки. И даже тогда, когда я вставал из-за стола, чтобы отнести рукопись Хердегену, я видел перед собой на столе белую овечку. Я подходил к краю стола и проникал в своем воображении в ее несказанно мягкую плоть. Мое желание только возрастало оттого, что я так и остался в неведении, спала она в тот момент или нет. Я вернулся с рукописью, предназначенной для Хердегена, назад к своему стулу, чтобы, сев, хотя бы погасить свое возбуждение. Обуявшая меня страсть на время смирилась со стулом, но тут же высмеяла меня за дурость. Ты что же, не можешь предложить своему влечению ничего другого, кроме жалкого деревянного стула из довоенного инвентаря редакции газеты! Я в ужасе вскочил и подошел к окну. Я посмотрел вниз на улицу, но там в эту минуту ничего не происходило. И тут мой взгляд упал на подоконник. Снаружи на нем рос прекрасный, по-видимому, очень мягкий нежно-зеленый мох. Это восхитило меня. Мох тянулся по самому краю и, видно, рос там совершенно беспрепятственно. Такое его самодостаточное, практически невидимое глазу существование буквально пронизало меня, словно током. Да, вот именно так надо уметь жить, как этот мох за окном, подумал я и открыл окно, проведя ладонью по нежной мшистой зелени. И хотя его влажная подушка вновь вызвала у меня ассоциацию с женскими прелестями, я все же почувствовал, что мое возбуждение улеглось. Я закрыл окно и пробормотал себе под нос мох – это сила. При этом мне опять было не до смеха. Выключив наконец-то радио, я вышел из комнаты и выпил в туалете немного воды. За дверью по коридору бегала и стучала каблучками фройляйн Вебер, секретарша Хердегена. Она только что купила новые туфли и теперь проверяла их в ходьбе. Моя вторая попытка отнести Хердегену рукопись прошла без сучка и задоринки. «Не забудьте, – сказал мне Хердеген, – что вы в семнадцать часов должны быть в кино. В „Ройяль“ сменился репертуар. Пусть фройляйн Вебер даст вам постоянный пропуск». – «Хорошо, – сказал я, – я так и сделаю».

Как назывался фильм, который я смотрел в конце того рабочего дня, я уже не помню. Это был так называемый музыкальный фильм с Петером Александером в главной роли. Он играл бедного, но жизнерадостного кельнера, увивавшегося за такой же бедной, как и он, горничной. Оба они работали в одном большом отеле на берегу Вольфганг-зее. Они виделись каждый день, и Петер Александер не упускал ни малейшей возможности пропеть горничной (в лифте, на кухне, в гардеробной, в прачечной) самые новые и моднейшие шлягеры. Робкой девушке нравился этот веселый малый, но в душе она считала его проходимцем и не подпускала близко к себе. Но потом вдруг выяснилось, что на самом деле этот разбитной малый вовсе никакой не бездельник и даже не кельнер, а очень одаренный и прилежный студент, перед которым открывается блестящая карьера, к тому же он только что получил очень даже неплохое наследство. Теперь девушка понимает, что мнимый кельнер пел исключительно для того, чтобы завоевать ее любовь, и этот перспективный молодой человек достоин в действительности всяческого уважения, и незачем ей медлить и отказывать ему в своей любви. Фильм длился больше часа и состоял из беспрестанно сменявших друг друга сцен, напичканных надуманными неувязками и другими насквозь лживыми условностями. Его важнейшие составляющие (слабая драматургия, дурацкие диалоги, глупейший сюжет, заранее предугадываемое развитие фабулы) являли собой удручающий примитивизм. Особенно неприятны были эти бесчисленные, абсолютно немотивированные вставные музыкальные номера Петера Александера. Тем не менее ничего такого не было в рецензии, которую я написал на следующее утро.

Она начиналась словами: «В своем новом музыкальном фильме Петер Александер одарил нас целым букетом дивных мелодий… робкая горничная по имени Эльфи тоже не смогла устоять перед его чарующим шармом… так кажущийся поначалу несерьезным и легкомысленным кельнер превращается постепенно во всерьез воспринимаемого жениха, в финале ему отданы всеобщие симпатии…» Ведь до этого я много лет читал все рецензии на фильмы в той газете, в которую писал теперь сам. Они всегда занимали не больше пятнадцати печатных строк и не представляли собой ничего другого, кроме приторного и обильно посыпанного сверху сахарной пудрой пересказа содержания. То, что мои ощущения в кино и моя рецензия в газете были абсолютно разные вещи, мне нисколько не мешало, во всяком случае в процессе написания текста.

Около полудня, я только что вытащил из машинки страницу с рецензией на фильм, в кабинет вошел мужчина с окладистой бородой, в руках он держал портфель. Он взял стул и сел напротив меня по другую сторону стола. На вид лет пятидесяти-шестидесяти, с изнеженными руками, которые моя мать непременно окрестила бы руками художника. На нем был костюм военного, может, даже еще довоенного времени. Он открыл портфель и вынул исписанные страницы, назвав их «набором». Слово «набор» должно было бы по логике насторожить меня, но я сидел по другую сторону стола и был испуган, потому что этот человек чего-то хотел от меня. А кроме того, он мне нравился. Я был склонен тогда видеть в таких старых, неухоженных, говорящих тихим голосом мужчинах мудрых одиночек-отшельников. Он протянул мне через стол свой «набор». Это была копия письма, длиной в шестнадцать страниц, канцлеру ФРГ Аденауэру. «Это мои предложения по обеспечению продовольствием восточных областей, – сказал мужчина. Поверх обращения к канцлеру стояло набранное вразрядку слово „ПРОШЕНИЕ“. – Федеральному канцлеру известно, что я занимаюсь этими вопросами», – сказал мужчина. Я наконец-то вздрогнул и стал лихорадочно думать, как мне избавиться от этого человека. А он уже заявил, что я должен немедленно опубликовать его обращение к канцлеру потому что на востоке страны голодают. К сожалению, в сложившейся ситуации я допустил ошибку. Я взял из его рук прошение и положил справа от себя на стопку других рукописей. Этот жест привел мужчину в необычайное возбуждение, вселив в него надежду. Он снова открыл портфель и вытащил оттуда целый ворох газетных статей, черновиков писем и других рукописных текстов, пестревших добавками и исправлениями и потому вряд ли уже поддававшихся прочтению. Он посмотрел на все это и снова убрал в портфель, достав вместо них другие «наборы» и выложив их мне на стол. Тут я собрался с духом и вернул ему все бумаги назад, кроме прошения, которое я вроде как уже принял к печати. «Хорошо, – сказал человек. – Вам надо сначала вникнуть в суть дела, касающегося восточных областей». – «Да», – ответил я и поднялся, чтобы стоя попрощаться с ним, к чему он отнесся на удивление с полным пониманием – он тут же повернулся и вышел из кабинета.

После обеда мне бросилось в глаза, что Хердеген хотя и работал вместе с фройляйн Вебер, но почти никогда не разговаривал с ней. Если ему что-то надо было от нее, он излагал суть на маленьком клочке бумаги и клал его рядом с ее пишущей машинкой. И хотя фройляйн Вебер была очень молоденькой, она делала вид, что давно знакома с особенностями такого сосуществования с шефом. Она поднялась и отыскала для Хердегена запрашиваемую им старую статью. Или эти записочки были своего рода чем-то вроде наказания (Хердеген пытался за что-то унизить фройляйн Вебер), или это была мера самозащиты (Хердеген не хотел пускаться в лишние разговоры). Он и по поводу моей рецензии на фильм не проронил ни слова. Он поставил в правом углу страницы свою начальственную закорючку и написал еще одну записочку для фройляйн Вебер. Я отнес свою рецензию в наборный цех и позвонил оттуда (я не хотел, чтобы меня слышала фройляйн Вебер) Гудрун. Она уже давно пребывала в плохом настроении, потому что я и в свой отпуск работал, вместо того чтобы поехать с ней на Ривьеру. Чтобы развеселить ее, я пригласил ее на вечер самодеятельности, на котором должен был присутствовать на следующей неделе по заданию редакции. Будет весело, сказал я, но Гудрун отклонила мое предложение. Тогда я предложил пойти в выходные на пляж. Я промолчал, что мне совсем не улыбается провести полдня среди сотен людей, разлегшихся на травке, я просто сказал, что зайду за ней в два часа дня. Она приняла мое предложение. Вернувшись в кабинет, я принялся читать обращение к Аденауэру Через две страницы я оставил это занятие. Мне еще никогда не доводилось читать такой путаный текст. Я отложил его в сторону и подосадовал на себя, что не просмотрел текст в присутствии его составителя. Фройляйн Вебер опять бегала по коридору и стучала каблучками. Это были белые остроносые лодочки, они были ей немного узковаты. Несмотря на свое длинное и потому медлительное имя Герлинда, фройляйн Вебер была склонна к поспешным, непродуманным действиям. Часто она производила на меня впечатление выброшенной на берег рыбы. Мне все время хотелось ей сказать: походите немного босиком, – но я не решался произнести это вслух. Только когда Хердеген положил ей очередную записку, она покинула помещение. Ближе к вечеру мне надо было отправляться на церемонию раздачи автографов Рексом Гильдо. Она должна была состояться в большом Доме звукозаписи и салоне-магазине граммофонных пластинок в самом центре города. Когда я туда вошел, салон был переполнен. Молоденькие девушки и пожилые домохозяйки, пенсионеры и школьники буквально ломились в помещение музыкального магазина. Самого Рекса Гильдо еще не было, спикер фирмы-изготовителя пластинок пытался всячески успокоить людей. Я представился владельцу магазина грампластинок. «О-о, господин Вайганд, как я рад познакомиться с вами!» – воскликнул он восторженно. Он сделал знак своей служащей, и она тут же появилась с маленькими кусочками сыра и бокалами шампанского. Рекса Гильдо я знал по музыкальному фильму с Петером Александером, где он играл второстепенную роль рассыльного того же отеля. Спикер фирмы объявил, что Рекс Гильдо поставит автограф на каждую купленную пластинку с его записями. Некая дама раздавала представителям прессы по одной пластинке Рекса Гильдо каждому. При этом она обратила внимание на то, что на раздаваемых пластинках уже стоит автограф Рекса Гильдо. Все новые толпы молодых людей штурмовали магазин, тут же покупали пластинки и оставались ждать певца. Я надеялся встретить тут Линду, но она так и не появилась. Фрау Финкбайнер из «Альгемайнер цайтунг» стояла рядом со мной и молчала. Я не знал, отчего испытывал смущение. В душе я надеялся, что со мной никто не заговорит. На тот случай, если кто-то все же попытается втянуть в разговор, у меня было заготовлено несколько ответов. Но потом я забыл про заготовленные фразы и уже сам себе казался странным молчуном. Я был благодарен судьбе, что никто ничего от меня не требовал. Подъехал кремовый кабриолет с темно-красными кожаными сиденьями, почти как в том музыкальном фильме. Рекс Гильдо вышел из машины, сразу поднял руки и замахал ими, посылая приветствия в сторону музыкального салона. Владелец магазина ринулся вперед и распахнул обе половинки стеклянной двери. Молодые девушки кинулись вслед за ним и окружили Рекса Гильдо еще на тротуаре. Рекс Гильдо был всего лишь чуть старше меня. У него были черные крашеные волосы, а его загорелое лицо напоминало бронзовым цветом молоденькую зажаренную курочку. Были такие домохозяйки, которые протягивали ему сразу по три пластинки. Глаза Рекса Гильдо сверкали, он улыбался во все стороны. На нем были узкие брюки, белый блузон и что-то наподобие болеро. Я наблюдал за Рексом Гильдо, с какой бешеной скоростью раздавал он автографы. Неожиданно я пришел к твердому убеждению, что все в этом салоне, каждый жест и каждое движение, было фальшью. Даже автографы и те были ненастоящие. Они представляли собой одну сплошную волнистую линию, которую с тем же успехом можно было принять за любое другое имя и прочитать как Эрих Хубер или Фриц Мюллер. Но девушки были счастливы стать обладательницами этой волнистой линии и в восторге склонялись над ней. Я жаждал оказаться сейчас там, где никто никого не надувает. Я понял вдруг, чего я стыдился. Я чувствовал себя униженным. Неясно только было, унижало ли меня непосредственно все происходящее вокруг меня или я унизил себя сам, принимая в этом участие. Я не мог пока докопаться до сути своего ощущения. Поголовное унижение всех вокруг и мое собственное чувство унижения и стыда за себя неразрывно сплелись в одно целое. В такие минуты спасением для меня всегда было выглянуть наружу. Именно там, где был припаркован кабриолет Рекса Гильдо (в котором сидел в ожидании только его шофер), я увидел дорожный щит, а на щите слова: «ОСТОРОЖНО! ПОДЪЕЗДНАЯ ЗОНА!» Вместо «подъездная зона» я почему-то прочел «постыдная зона». Это мгновенно помогло мне. ОСТОРОЖНО! ПОСТЫДНАЯ ЗОНА! Конечно, именно так, вокруг меня сплошная зона стыда и убожества! Такая перефразировка позволила мне снова включиться в происходящее и продолжить свои наблюдения. Фотокорреспондент Хассерт вытолкнул вперед нескольких девушек, да так, что две или три повалились на Рекса Гильдо. Именно в этот спровоцированный им момент он поднял камеру и сделал несколько снимков. Рекс Гильдо был само обаяние и помог навалившимся на него девушкам принять вертикальное положение. Пресс-секретарь фирмы грампластинок покинул эпицентр «постыдной зоны», подошел ко мне и спросил: «Нет ли у вас желания взять интервью? После того как бум уляжется, Рекс Гильдо с удовольствием даст вам его». Без чудодейственного благословения, разлившегося внутри меня под воздействием слов о стыде и убожестве, я был бы беспомощен перед этой новой атакой. А так я чувствовал себя всего лишь предупрежденным. «С удовольствием», – сказал я. «Вот и хорошо, – обрадовался пресс-секретарь, – я устрою вам интервью с ним». В действительности я уже посматривал на выход из Дома звукозаписи. От скуки я принялся разглядывать в маленьком зеркальце свои зубы. Вот и они уже пожелтели – так мне было здесь неуютно! Надо смываться, пока вся эта суета может еще служить прикрытием. Незаметно я проталкивался за спинами поклонников вперед. И только с фрау Финкбайнер тактично попрощался. «Я тоже сейчас уйду», – шепнула она мне.

Я уже был на улице. Самым коротким путем поспешил я добраться до редакции. «Тагесанцайгер» хотел на следующий день известить о появлении здесь Рекса Гильдо. Хердеген уже исчез, фройляйн Вебер тоже не было видно. Из редакторов оставался только господин Фрювирт из экономического отдела. Он был в этот вечер дежурным по номеру. Кивнув мне в коридоре, он спросил: «Когда вы принесете мне Рекса Гильдо?» – «Через сорок пять минут», – ответил я. «Хорошо», – сказал Фрювирт и исчез в закутке, где верстался номер. Я засел за статью, начав так: «Вчера во второй половине дня Дом звукозаписи Шобера пережил необычайный наплыв людей. В открытом кабриолете к дому подъехал ни больше ни меньше как сам Рекс Гильдо и, идя навстречу пожеланиям своих бесчисленных поклонников, раздавал потом в течение часа автографы». Я уже написал примерно половину статьи, когда до меня дошло, что в эти предвечерние часы Хердеген впервые оказал мне полное доверие. Тем, что он ушел домой, он стопроцентно отказался от того, чтобы прочесть за мной текст. Я испугался и принялся читать сам до того места, где остановился, и потом прочел его еще три раза. Я не нашел ни одной ошибки и пошел писать дальше. Незадолго перед заключительными фразами появился фотокорреспондент Хассерт и положил передо мной еще мокрые снимки. Я выбрал ту картинку, где на улыбающегося Рекса Гильдо практически легла до крайности разгоряченная девушка, абсолютный верняк, сказал бы Хердеген, не фото, а конфетка, читатели с ходу залипнут. На одном из фото я сам попал в кадр, меня было видно на заднем плане. Я воспользовался своим положением и купил эту фотографию, правда, для того, чтобы чуть позже уничтожить ее. Я подождал, пока Хассерт ушел, разорвал фотографию на мелкие кусочки и тут же выбросил их в мусорную корзину. Я еще возился с подписью под иллюстрацией, когда вошла уборщица и принялась за уборку помещения, что в этот вечер было для меня очень кстати. Я мог собственными глазами видеть, как была опустошена мусорная корзина в кабинете и как кануло в небытие свидетельство моего соприкосновения с миром Рекса Гильдо. Через десять минут я принес дежурному по номеру свою статью, отобранную фотографию и подпись к ней.

Вскоре после восьми я покинул редакцию. Мне очень хотелось поговорить с Линдой, и я решил пойти в «Зеленое дерево». В последние дни наступило настоящее лето. Из открытых окон подвалов доносился затхлый запах нежилых помещений. Свистящий полет проносившихся ласточек действовал умиротворяюще. На половине пути меня застал короткий теплый дождь. Женщины и дети попрятались под козырьки над входами. Я присоединился к ним и стал наблюдать за маленькими красными жучками, которые всегда появляются в начале лета. В огромных количествах ползали они по стенам домов и исчезали потом в небольших кучках мусора или старых листьев. Ребенком я одно время думал, что капли дождя падают только на задний двор. Молоденькая девушка несла свои туфельки в руке и шла босиком по теплым плиткам тротуара. К окну наверху все время подходила женщина и смотрела, долго ли еще будет идти дождь. Я впервые подумал, а не поискать ли мне для себя маленькую квартирку. Мои побочные заработки позволяли уже строить такие планы. Но с другой стороны, я опасался, что мои родители почувствуют себя обиженными, если я брошу их. Я не говорил им, что мои дополнительные доходы давно уже' сделали несущественной для меня так называемую зарплату ученика. В доме напротив прохудилась водосточная труба, вода лила сверху на улицу как из ведра. Двое ребятишек разделись догола и с визгами подставляли свои тельца под обрушивающиеся на них потоки дождя. Меня немного угнетала та рецензия, которую я написал на фильм. Положительные рецензии на него появились и в других газетах. Я случайно видел в эти дни очереди, выстраивающиеся в кассу кинотеатра. Молодые девушки, пенсионеры, домашние хозяйки, школьники, возвращающиеся с работы люди – все хотели видеть кривлянья Петера Александера. Наплыв публики оставался для меня загадкой. Очевидно, существовало нечто вроде корпорации глупости – не очень умные люди читали глупые рецензии и смотрели потом глупые фильмы. С некоторых пор я играл в этой корпорации ведущую роль. Но возможно, многие добровольцы из этой корпорации не были на самом деле глупыми, а только играли в эту игру, потому что им тоже хотелось пополнить гигантскую долю прироста народной глупости, побыть немного простачками из народа. А может, и вообще никто из них не был глупым? Просто все с удовольствием развлекались, наслаждались веселым упрощением жизни, недоступным мне в силу моего внутреннего аскетизма и умственной строгости? Я стоял и обдумывал ситуацию, пока не утих дождь, но так и не пробился к приемлемой (убедительной для себя) истине. В утешение я посмотрел на маленьких красных жучков, искавших спасение от воды в подворотне.

В «Зеленом дереве» людей было битком. Я протиснулся сквозь спертый воздух и принялся искать Линду. Я кивнул Кальтенмайеру и Шубе, а когда протолкался к Киндсфогелю, он сказал мне шепотом: «Линды здесь нет! Опять она у своего моряка!» Киндсфогель смотрел мне в глаза сверлящим взглядом. Вероятно, он хотел увидеть в них следы ревности. «А когда она вернется?» – спросил я. «Будет здесь в понедельник», – ответил Киндсфогель. Мне хотелось спросить, известно ли Киндсфогелю чуть больше про Линду, но я сдержался. Подходить к Шубе и Кальтенмайеру мне не хотелось. Впервые я испытал неприязнь к людям, которые говорили про свои ненаписанные стихи и романы. Хотя, конечно, может, это было и не так важно, появятся ли когда эти заявленные романы и сборники стихов. Хуже было, когда вообще нечего было заявить. Мне недоставало Линды. Без нее в этом заведении мне нечего было делать. Открылась дверь, вошел совсем чужой здесь человек. Он был маленького роста, полноватый, держал под мышкой какой-то большой длинный сверток. Сверток оказался ковром, этот человек хотел его здесь продать. Он ходил от стола к столу и показывал ковер, раскатав сверток с краю. Ковер был тяжелый, неясного происхождения и неопределенного качества. Кое-кто из гостей щупал его и делал знак, означавший: иди дальше. С каждым, кто щупал ковер, мужчина хотел вступить в разговор. Я стал обдумывать, а не купить ли мне этот ковер. Если я в ближайшем будущем сниму квартиру, так у меня уже будет ковер. Но я не имел ни малейшего представления, как будет обставлена и вообще как будет выглядеть та квартира, что предназначена для меня. Я совсем забыл в этот момент, что у нас с Гудрун общая сберегательная книжка и что мы оба уже несколько раз говорили о том, как будет выглядеть наша квартира. Поэт Шубе сразу отправил продавца вместе с ковром куда подальше. Полусгорбленный, полузамученный на вид мужчина вызывал у меня боль. Шубе громко ораторствовал о необходимости появления новой «аристократии духа». Две женщины помоложе слушали его и согласно кивали. На клочке бумаги я записал: «аристократия духа»; завтра утром посмотрю в редакции в энциклопедическом словаре, есть ли такое. Я все еще поглядывал на дверь, когда ее открывали, Линды не было. С внутренним беспокойством прислушивался я к обоим мужчинам, сошедшимся на том, что немецкой послевоенной литературе необходимо избавиться от американского влияния.

Битый час я простоял у стойки и пил. Потом почувствовал, как дерет в горле. Я вышел в туалет посмотреть на себя в зеркале. Мне хотелось понять, видно ли по моему лицу, что я тоскую и ревную. Боль перебралась повыше и поближе к выходу – она прилипла к нёбу. Мое лицо не выдавало меня, но то, что у меня сильно свело скулы, свидетельствовало о том, что я ревную. Когда я возвратился в зал, то почувствовал, что за мной наблюдают. Я стал в этом заведении тем, кто ждет женщину. Ревность превратилась в странную, ползающую по всему телу боль. Я все больше и больше занимался расползанием боли внутри меня и своими наблюдениями за этим процессом. Но потом я заметил, что за моим наблюдением над собой наблюдают и другие.

Через какое-то время я расплатился и отправился домой.

Возникает совершенно сумасшедшее смятение чувств, когда у обоих неожиданно раскрываются глаза и им становится ясно, что никакая они не пара. С этим смятением чувств провел я с Гудрун вторую половину субботы на городском пляже. Гудрун сидела рядом со мной на шерстяном пледе и мазала себя кремом. На ней было голубое бикини с рюшечками впереди. Юные девушки пользовались этим летом косметикой светло-розовых тонов и почти бесцветной губной помадой. Мне мешало, что вокруг меня одновременно говорило, смеялось и кричало так много людей. Я был единственный среди них, кто пришел сюда с книжкой. Целые семьи вытирались одним полотенцем и раскладывали его для просушки на солнце. Гудрун рассказывала, как она в семнадцать лет впервые побывала в Италии и как один итальянец пытался поцеловать ее. «Я защищалась, – сказала Гудрун, – тогда он дал мне свою фотографию и адрес и просил писать ему. А по дороге домой, в автобусе, – сказала Гудрун, – я принялась, как безумная, целовать его фотографию, ну не странно ли, да?!» Я осуждал про себя окружавших меня людей за то, что они читали не книги, а только одни иллюстрированные журналы. Я видел перед собой семейки, бессмысленно растрачивавшие время и энергию. Первым иллюстрированный журнал листал отец семейства, потом мамаша, за ними – их дочь, а уж последним – их малолетний сын. Через какое-то время все повторялось сначала. Было очень трудно спокойно лежать на пледе и не критиковать людей. Гудрун никогда не возражала против моих увлечений литературой, но то, что я читал и на пляже тоже, сильно рассердило ее. Она ушла купаться, а я остался читать. Впервые мне бросилось в глаза, что я готов использовать литературу как рычаг для расставания. Время от времени я разглядывал тополиный пух, разносимый ветром по лужайкам, или ос, летавших от одной картонной коробки с едой к другой. Чем дольше тянулось время, тем меньше слов произносили мы друг другу. Когда в шесть вечера Гудрун стряхнула с пледа хлебные крошки и песок, я знал, что между нами все кончено. Я, как обычно, проводил ее домой. На следующей неделе во вторник мы вместе сходили в обеденный перерыв в банк и ликвидировали нашу общую сберегательную книжку. После этого мы никогда больше не виделись.