— Мальчик, тебе сколько лет?

— Пять.

— А как тебя зовут?

— Арончик.

— Боже мой, такой маленький и уже еврей!

В субботу я пригласила гостей, приготовила гефилте фиш. Первым пришел Абрам, сидим за столом, вдруг звонок в дверь. Муж пошел открывать — вы знаете эти московские коридоры: полчаса туда, полчаса обратно.

Абрам придвигается ко мне и говорит: «Сара, можно?» Я говорю: «Давай, если успеешь». Так он доел всю рыбу.

Приходит клиент в публичный дом. Ему предлагают:

— Вам брюнетку, блондинку?

— Да нет, это все уже было.

— Рыженькую?

— Нет-нет, уже было.

— Может быть, девочку?

— Тоже было, что-то такого, знаете ли, хочется…

— Может быть, мальчика?

— Ай, бросьте, и это было…

— Может быть, э-э-э… курочку?

— Вряд ли. А нет ли у вас чего-нибудь рыбного?

Человек останавливается у витрины с часами, заходит внутрь и спрашивает:

— Могу ли я починить у вас часы?

— Мы здесь совсем не чиним часы.

— А что же вы делаете?

— Мы делаем обрезание.

— Почему же у вас в витрине висят часы?

— А что бы вы предложили туда повесить?

Диалог на почте:

— Когда уходит почта на Бердичев?

— Каждый день.

— Ив среду тоже?

— Новобранец Кац, почему солдат должен быть готов отдать жизнь за государя?

— И в самом деле, господин лейтенант, почему?

Хайм встречает своего старого учителя математики.

— Ну, как у тебя дела? — спрашивает тот.

— Прекрасно. Я занимаюсь торговлей.

— Но ты же считал хуже всех в классе!

— Зато теперь все изменилось. Я покупаю товар за рубль, продаю за три и на эти два процента неплохо живу!

Сидит группа приятелей в кафе, играют в карты, пьют пиво. У одного — сердечный приступ, он умирает. Друзья решают послать кого-нибудь к жене покойного, осторожно ее подготовить. Приходит, стучит в дверь. «Здесь живет вдова Когана?» — «Здесь, но не вдова, а жена». — «Хотите пари?»

— Пообещай мне, — говорит умирающая жена мужу, — что помиришься с моей матерью и попросишь ее прийти на мои похороны.

— Ладно, если уж ты так хочешь. Но имей в виду, что этим ты испортишь мне все удовольствие!

— Сколько вы бы дали за мою жену?

— Я? Ни гроша не дам.

— Договорились!

Учитель:

— Кто двигается быстрее — голубь или лошадь? Мойша:

— Если пешком, то лошадь.

Врачу:

— Когда я наклоняюсь вбок, а потом изгибаюсь и в то же время одну руку сверху, а другую снизу заворачиваю за спину, то у меня страшно болит все тело.

— А для чего вам такая гимнастика? — удивляется врач.

— А как, по-вашему, я могу иначе надеть пальто?

Хайм приходит к Мойше и видит, что тот через щелку заглядывает в ванную.

— Мойша, что ты делаешь?

— Смотрю, как жена моется!

— Ты что за двадцать лет не видел ее голой?

— Голой-то видел. Но чтоб она мылась…

— Вы знаете Рабиновича?

— Нет.

— А Гроссмана знаете?

— Нет, тогда уж скорее Рабиновича.

Что такое последовательность?

Сегодня так, завтра так.

А что такое непоследовательность?

Сегодня так, завтра так.

Поперек улицы лежит бревно. Подъезжают на повозке два еврея и принимаются обсуждать, что тут можно сделать. Появляется еще одна повозка. Плечистый крестьянин соскакивает с нее и оттаскивает бревно на обочину.

Мойша говорит Хайму с презрением:

— Сила есть, ума не надо!

— Ты знаешь, Изя, когда я вижу, как ты гуляешь по бульвару, я вспоминаю Зяму.

— Почему Зяму?

— Он тоже мне должен и не отдает.

Опять вильнул в сторону? Да, да, но стоит расфокусировать глаза, дождаться неясности, благодетельного тумана — и вперед, выговаривайся, тренди что в голову придет, торопись: ведь какая-нибудь из рассеянных в этом потоке мыслей, оказавшись небезнадежной, может родиться и в другой башке. Воистину, qui non proficit, deficit, кто не успел, тот опоздал. (Подумать только, речь идет не о бюджете.)

Память, мусорная яма, лавка древностей, колодец, скопище дерьма и хлама, скупердяй, горбун, уродец, погреб, плесенью дышащий, все проглотит, все обгложет, из былого в настоящий день отправит, если сможет, —

пережеванные жизни,

перемолотые мысли,

чтобы в погребе не кисли,

чтобы пили, и гуляли,

и печалились на тризне

по тому, что потеряли.

На участке Ленки играли в крокет, напротив дачи Алика Доброго — в волейбол, ходили за канал по грибы, переправлялись на лодке-пароме. Там-то одному не хватило места, и Виталик поплыл, отдав Лене свои вещички (см. чуть выше). А лет с четырнадцати-пятнадцати — танцы под патефон-проигрыватель-магнитофон. И затеваются новые дружбы, и тянет к девушкам постарше. И детские сны уходят, сменяясь пугающе непонятными, манящими, грубыми и нежными в одном флаконе.

Кем ты хочешь быть? Этот вопрос задавали всем детям, и у каждого были свои планы на этот счет. Виталик последовательно хотел быть военным (как папа), фотографом (как Шлема, и аппаратики такие красивые), а уже позже… Летчиком? М-да, были мечты. А теперь? Хочу быть… слотчиком! Правда, не совсем ясно, что это, но слово красивое. Так вот, а позже он хотел быть адвокатом и приехать на дачу в белом костюме на «Волге» и почему-то с собакой колли. И — случайно — столкнуться с Ленкой. Впрочем, Лен и на Трудовой оказалось немало. Это было время Лен, эпоха такая, эра. Сестра футбольного нашего лидера Витьки — Лена, пампушка, годом-двумя помладше. А еще явилась тоненькая робкая Лена на генеральских дачах — в гости приехала к цветущей девахе Алле, вместе они явились на танцы, а через неделю-другую Алла донесла Виталику, что Лена в него влюбилась. Положение обязывает. Воспоследовали долгие утомительные встречи с поцелуями и лепетом, осенью — в Москве. Холодно, неуютно — и совершенно не о чем говорить. В памяти остались шершавые ледяные ладошки и тоска — скорее бы домой. Нет, эта нитка решительно обрывается, хотя Аллу Виталик и сейчас встречает на днях рождения Сашки — Алика Доброго: внуки, ишиас и прочее.

А вот Лену, главную Лену Трудовой, ради которой чуть не утоп, поразившую Виталика умным словом «флегма», этот вокабулярный изыск роднит с далеким от дачи Аркадием Пекарским, научившим его другому умному слову на ту же букву — «феноменальный». Еще Аркаша как-то поведал Виталику, что он — плацентарное млекопитающее. Виталик было обиделся, но вскоре выяснил, что и многие другие, в том числе и сам Аркаша, тоже были вполне плацентарными. Начитанный мальчик, Аркаша, ох много читал, у Виталика, например, зачитал «Янки при дворе…», впрочем, об этом уже говорилось. Виталик тоже читал все подряд — и тут же забывал, о чем тоже речь шла выше. Но и пожилого Виталика не оставляют в покое эти особенности его персональной памяти, и он со вкусом о них размышляет. Вот, скажем, капитальное произведение русской классики, а после просеивания в решете задержались локти экономки Ильи Ильича Обломова, которые мелькали, когда она орудовала на кухне, да еще перчатки Штольца с какой-то очень ладной застежкой. Спроси его о Хаджи Мурате — как же, скажет, вы помните, какие были глаза у Эльдара? Нет? Бараньи! А от чего умерла Элен Безухова? Ну ясно, от ангины. Из «Анны Карениной» запомнил, что «милорд ломал спина Фру-Фру». Или это слова из фильма? Так или иначе, но нанесенное лошади увечье тронуло глубоко. Саму-то героиню он терпеть не мог, как и ее любовника, сломавшего спину лошади, а Каренина уважал и сочувствовал ему, как и Сомсу Форсайту, которого тоже весьма почитал. Еще запомнил он красивенькую фразу — что-то там звучало дивной музыкой откровения. Иногда она нагло всплывала в памяти, и по сей день всплывает и просит: ну вспомни, откуда я. А он не помнит. Надо бы в Интернете глянуть. Ну вот, глянул — да это ж «Песня о соколе», но не тот речитатив Рагима, который учили (а может, и сейчас учат) в школе, а самый конец…

Он и потом скользил по шедеврам, не шибко погружаясь в глубины. Набоков? Нуда, как же — там шкаф выносили из дома, зеркальный, и в нем что-то очень ловко отражалось, параллелограмм неба, кажется… И его «Облако, озеро, башня», продолженное заголовком этой книжки. Еще Виталик обычно запоминал все, что касается денег, — скажем, кто и сколько давал Хлестакову, вплоть до шестидесяти пяти рублей ассигнациями от Бобчинского и Добчинского. Все пьесы Чехова слились для него в одну, где бродили и говорили, говорили и страдали, страдали и надрывно взывали — Иванов и Нина Заречная, доктор Львов и доктор же Астров, Тригорин и Тузенбах, сестры Прозоровы и дядя Ваня, Раневская и Гаев. Ему было стыдно, надо бы разобраться, кто из них откуда, неудобно, думал он, но все руки не доходили. Та же беда с опереттами — Сильва, Марица, князья, шансонетки, бароны, летучие мыши — Бони, скушай конфетку..

Его занимало, кто из героев классики что читал, какую музыку слушал, и, напав на примеры того и другого, он тут же делился своими наблюдениями с Аликом (Умным). Да, Печорин читал Вальтера Скотта, с этим ясно, но, как выяснилось, об «Иванхое» сэра Уолтера весьма недурно отзывался и Пушкин. А вот Хемингуэй любил и перечитывал «Севастопольские рассказы». Ненадолго они затеяли было очередную игру. Вроде: «Что давали в театре, когда Иван Дмитрич Червяков обчихал лысину генерала?» Но игра вскоре сама по себе угасла — примеров набралось маловато. Давали, кстати, «Корневильские колокола» Планкетта — ту самую оперетку, где поют «Плыви, мой челн, по воле волн»…

Так вот, если взять хоть того же «Героя нашего времени», из всей «Бэлы» он вытащил одну фразу и пронес ее до старости: о том, как Казбич «в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети» (вот видишь, опять лошадь пострадала). Со стихами Михаила Юрьевича дело обстояло не лучше. Добросовестно отбарабанив «На смерть поэта», поиграв с веселеньким «но в горло я успел воткнуть и там два раза повернуть», он полагал свой долг выполненным, пока, в зрелом уже возрасте, не услышал, как Даль читает «наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть». Услышал и… Ох. Даже простил поэту смену пола у гейневского дерева, хотя, разумеется, Лермонтов в его прощении не нуждался. В «Сказке о рыбаке и рыбке» был остановлен и поражен внезапным созвучием — много ли в корыте корысти, а уж плеск гульливой и вольной волны, на которой качалась бочка с Гвидоном, до сих пор не дает ему покоя… Языковские хамские строки про немца Виталик решил прокатать на той же несчастной Александре Алексеевне:

Отрада мне тогда глядеть, Как немец скользкою дорогой Идет, с подскоком, жидконогой, — И бац да бац на гололедь!

Ну как же, что ж это за патриотизм такой, а, Александра Алексеевна? Чему ж он так радуется?

Впрочем, речь-то у нас шла о даче.

Еще в сарае по имени «гараж» на их участке Сашин папа каждое воскресенье крутил для всех кино — невиданная роскошь, своя киноустановка. Все — это обитатели дачи, гости и тихонько проникшие в сарай ребята, последние — когда было место. В репертуар входил Чарли Чаплин — бокс из, кажется, «Новых времен» и эпизод в ресторане, где Чарли ест спагетти. Были куски из «Серенады Солнечной долины» — чечетка двух негров и «Чатануга», что-то из «Петера» с Франческой Гааль, гавайские танцы полуголых рослых девиц и — Виталик всегда ожидал этого — негромкий певец, имя запомнилось: Гарри Кул. Он выходил в тесноватом пиджаке, опускал одну руку в карман и пел что-то очень спокойное. Сейчас Виталик вспоминает Гарри Кула, когда, переключая каналы, случайно натыкается на киркоровых в перстнях, мехах и цепях. Но вот — Боже, нет, ну нет более чудес! Набрав Harry Cool в поисковике Интернета, Виталик через полвека вновь услышал те самые звуки и увидел ту самую стеснительную улыбку. Stardust — называлась песня. Очень всем рекомендую: http://www.youtube.com/watch?v=9EmRQBgpmZs

А ребята постарше, студенты, крутили любовь по-настоящему. На Сашиной даче вместе с семьей Виталика какое-то время, год-два, жила семья маминых друзей. Они оставили след еще в ее довоенной и военной переписке. Он — Макс, Матвей Михайлович. Благороден, красив, элегантен. Большой машиностроительный начальник, ареста не избежал, ведь еще до войны побывал в Англии. Она — тетя Валя. Стройна, глазаста, некрасива и бесконечно обаятельна. Их дочери: Наташа, нежная, мягкая, в отца, красива на свой мягкий бархатистый лад, старше Виталика на пару лет, и Таня, копия матери, высока, худа, большеглаза, помоложе Виталика и в него немного влюблена. На даче он катает ее на велосипеде, а позже, во взрослой жизни, возьмет с собой в поход на Иссык-Куль. До него еще, Бог даст, доберемся. А пока, на даче, у Наташи завязывается роман с местным парнем, довольно паскудным приблатненным типом. Семья возбуждена. Те же проблемы у Ванды, кузины Саши, складной невысокой гимнастки — как они с Виталиком танцевали рок-н-ролл! — в будущем директрисы аптеки, которая помогала мне доставать для тебя лекарства, а еще в более далеком будущем — а ко мне сегодняшнему близком прошлом — добывала и добывает, дай Бог ей здоровья, отличный медицинский спирт в пятилитровых канистрочках. Так вот, завелся и у нее ухажер. А тут приезжает чуть ли не жених Вандин, чемпион Эстонии по боксу. И вот Виталик с Сашкой, малолетки, сопереживают, обсуждают, стремятся помочь. Как-то там все рассосалось, Наташа схлопотала от папы пощечину и, рыдая, просила прощенья, Ванда же ухитрилась и рыбку съесть, и с чемпионом в Москву укатить в полной идиллии.

Трудовая, Трудовая. Ну, всё точно — лягушечья прозелень дачных вагонов, зеленое знамя весны, хотится, хотится, хотится… Багрицкий знал в этом толк. Самого Виталика этой волной накрыло позже, в студенчестве. Вот на раскаленном пляже в Головинке он буравит взглядом затянутую в голубой купальник изумительную фигурку. Потом он вообразит и сам поверит в их молниеносный роман. Выйдя ночью покурить и посидеть на берегу, он и в самом деле увидел ее там снова, одну, уже без купальника — она по-дельфиньи резвилась в воде, ничуть не стесняясь. Облитая луной, вышла, натянула на мокрое тело сарафан и исчезла, даже не посмотрев в его сторону. А он сочинил и наутро рассказал собратьям по отдыху историю страсти на ночном пляже. Осмелев от собственной выдумки, он завладел вниманием чернявой и кучерявой Марины, не подозревая, что ей пятнадцать лет. Она оказалась москвичкой, и он пообещал учить ее английскому. Дело обернулось конфузом: на первый урок Марина пришла с мамой, которая первым делом потребовала от ошалевшего преподавателя точных сведений о стоимости и продолжительности занятий… Ну а там, в Головинке, им вскоре действительно завладела деваха богатырского вида. Крупные корявые ступни, широченные ладони, плоская грудь. Она утащила тощего Виталика в свою мансарду через несколько минут после столкновения с ним на том же пляже, на глазах двух — его и своей — компаний, и не выпускала сутки, проявив похвальную техничность и заботу о партнере.

Однако к Трудовой это не относится, order, order, ladies and gentlemen! Она, Трудовая, вылезает за пределы детских и школьных лет — в студенчество и далее. Курсе на втором он привозит на дачу институтского приятеля Володю Брикмана — картошка с тушенкой, приготовленная на керосинке (перебои с электричеством), теплая водка, танцы под проигрыватель или — опять же при перебоях — патефон. «Утомленное солнце» и «Танго соловья». Удивляет Сухум мой курортный костюм, голубая пижама. С Аликом Умным они три дня живут в палатке на той стороне канала под непрерывным дождем. Пьют, курят, разговаривают… Подбрасывают в костер можжевеловые ветки, смотрят на мертвенное посиневшее пламя, на воду — размышляют. Мелвилл обручил раздумье с водой — meditation and water are wedded forever, — почему-то позабыв об огне.

На Трудовую же мама стала привозить Виталику сигареты, что официально означало признание его взрослости.

А потом и ты узнала это место. Как только Ольге исполнился год, мы поехали туда на дачу. И потянулись новые дачные сезоны. Сколько было их — два? Три? Уже не помню. А теперь и спросить не у кого.

Умерла Нюта. «От сердечной недостаточности». Или избыточности?

Последний взрослый его детства.

Игра-загадка «Угадайка». Угадайка-угадайка, интересная игра, собирайтеся, ребята, слушать радио пора… Неужто так и пели — собирайтеся? Да нет, наверное: собирайтесь, все ребята… С утра сидит на озере любитель-рыболов, сидит, мурлычет песенку, а песенка без слов. Тра-ля-ля, тра-ля-ля, тра-ля-ля-ля-ля (два раза). Сюда примыкают пластинки. Жесткие, пластмассовые, на семьдесят восемь оборотов. Иголки в железной коробочке и в лоточке, который толчком пальца выдвигается из бока патефона. Папа еще привозил какие-то особенные заграничные иголки, с ними и звук был почище, и менять их приходилось реже. Пластинки в чемоданчике, разделенном на отсеки-щели, удобно носить в гости, на дни рождения… Так вот, и первые в жизни пластинки он слушал с Нютой. Тринце-бринце-ананас, красная калина, не житье теперь у нас, а сама малина.

А песенка чудесная, и радость в ней и грусть, и знает эту песенку вся рыба наизусть.

После инсульта Нюта прожила три дня. За день до конца я приехал к ней с Олей и Леной. Нюта была без сознания, задыхалась, глаза скрыты белесой пленкой. Оля испугалась, вышла, заплакала.

Пока жила мама, она что-то делала, словно кто-то толкал ее — надо ходить за Лелей. А не стало мамы, будто сдулся воздушный шар, остановился завод, кончился заряд — помнишь, я тебе рассказывал. В конце концов мы с Леной взяли ее к себе, но через год стало ясно, что оставлять Нюту одну опасно, — и, да, да, ничего нового, дом «Забота». Как ни странно, там и впрямь о ней заботились — до самого конца. Последний год Нюта почти ничего не помнила. Я навещал ее по выходным, она отрешенно улыбалась, глядя на меня водянистыми, почти закрытыми катарактой глазами. Спрашивала, как там Оля, как маленький — это о нашем с тобой внуке, как Валерик — что-то давно не заходил. В Англии? А-а-а, далеко, наверно… Ну привет передавай. Я гладил ее шершавую руку. Сидел недолго, минут пятнадцать. Иногда — когда нужно было постричь ей ногти — чуть дольше. Мыли ее санитарки. Когда я собирался уходить, она заставляла меня вытаскивать из тумбочки и уносить с собой конфеты, яблоки, апельсины — от щедрот дома «Заботы». Ей было восемьдесят семь.

Ты не шибко ее любила, да в общем и не должна была. Ведь она из моего детства. Мы клеили елочные игрушки из новогодних календарей, делали электроплитку из картона и подогревали на ней щи из подорожника. И те пластинки ставили на патефон — вместе. Наша Мила, наша Мила очень беспокоится, три часа козла доила, а козел не доится. Если эту бороду протянуть по городу… На Арбате в магазине за стеклом устроен сад. Наш сосед Иван Петрович видит все всегда не так.

Вот и нарисовалось детство героя. Он вползает во взрослую жизнь. Каким?

Восприимчивым и мнительным — от завышенной самооценки, порожденной скромной мерой таланта, отпущенной ему природой, в сочетании с завистливой чуткостью к успеху других. Желая блеснуть, он притворялся, что импровизирует, а сам заблаговременно и долго ломал голову над задачей, остротой, каламбуром, рифмой — чтобы выдать итог за мгновенное решение, озарение, только-только мелькнувшую мысль. А медлительность ума, чтобы не сказать туповатость, в сочетании с честолюбием заставляла трудиться.

Щедрым — в стремлении преодолеть глубоко поселившуюся в нем прижимистость.

Вспыльчивым, чуть ли не наглым — от изначальной робости, а то и трусости. Неуверенный в себе, он подражал лидерам — в манерах, иронической небрежности. Любил нарочито витиевато говорить о пустяках без тени улыбки, полагая это признаком остроумия.

Добрым, отзывчивым, внимательным и нежным — когда полагал уместным сокрыть холодность, безразличие, равнодушие, сухость и проч. (см. «Словарь русских синонимов…» Н. Абрамова, 1890 г.).

Честным — на фоне отдельных эпизодов жульничества.

Ну итак далее.

А тем временем Виталик нырнул в круговерть выпускных экзаменов. Числом их было вроде бы семь. «Евгений Онегин» — энциклопедия русской жизни. Он очень старался. Предложения складывал попроще, чтоб никаких сомнительных препинающих знаков, чтоб и словам, и мыслям было просторно — или тесно? Короче, чтоб было их поменьше, мыслей, а слов сколько нужно. И что же? Все равно нарвался, мудак, во вступлении же стал выпендриваться и в жарком стремлении утвердить Пушкина первым национальным поэтом обозвал дедушку Крылова переводчиком Лафонтена, а чтобы не унижать Ивана перед Жаном, и последнего приложил, указав, что, дескать, и тот как мог перекладывал на свой французский Эзопа. Перестарался. Получил четверку. И хотя с другими шестью предметами сложностей не возникло, цвет ожидаемой медали изменился, и между Виталиком и институтом снова встали экзамены.

Но на дворе стояло фестивальное лето одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмого, и восхитительное чувство свободы оглушило его. Free at last — то ли вторил он джинну из «Багдадского вора», то ли предвосхищал надпись на памятнике Мартину Лютеру Кингу.

— Where is my friend Alexander? — разносилось по второй линии ГУМа. Салех, красавец араб, корреспондент спортивного раздела «Аль-Гумхуриа», с искренним беспокойством вертел головой, разыскивая русского красавца, юношу шестнадцати лет и ближайшего друга Виталика. А предстояло им идти на Кузнецкий, чтобы сбагрить золотые часы египтянина. В комиссионку не сунешься — паспорт нужен. Оставалась часовая мастерская. Знал ведь хитрый араб, что два юнца вряд ли привлекут внимание гэбэшников, и медальная его рожа лучилась патологическим дружелюбием. Какой наивный человек. Его-то иностранного вида для чекистов вполне бы хватило, а чего не хватало, так это, видимо, наличного состава. Уж больно много их, забугорников, шастало по фестивальной Москве, на всех профессионалов не напасешься, а обалдевшие дружинники сами норовили потереться рядом и урвать жвачку, значок, открытку на худой конец. Старичок часовщик Алика игнорировал, национально близкая морда Виталика пришлась ему больше по вкусу. «И что это люди любят такие цацки? Куда лучше часы с гирями, даже простые ходики, а, юноша? — Виталик молчал, не зная, почему ходики лучше плоских, чуть изогнутых, изящных часов Салеха. — Не согласны? Ну так я вам расскажу, почему они лучше: к часам с гирями вы получаете в подарок, то есть совершенно бесплатно, целый земной шар в качестве источника силы. Да, да. — Он наконец вскрыл часы египтянина. — Механизм — дрек». — «Мит фефер?» — вспомнил Виталик. Часовщик сдвинул на лоб окуляр. «О! — Он с одобрением посмотрел на Виталика, окончательно признав за своего. — За металл — восемьсот. Скажи ему, никто больше не даст, а сам зайдешь завтра, я тебе сотню дам. Ну, ингеле, надо помогать друг другу». Ингеле — дедушка Семен, малаховский рынок. «Не offers eight hundreds», — сказал Виталик. «Goes», — сказал Салех и легко расстался с часами. «Так я зайду завтра?» — уточнил Виталик. Старичок снова освободил глаз от окуляра и посмотрел на Виталика почти с нежностью. «Когда меня спрашивают, что будет завтра, я всегда отвечаю — на всякий случай: а менч трахт ун а Гот лахт. — Оценив степень растерянности Виталика, он добавил: — Вижу, вижу, идишу вас в школе учат не так чтоб очень хорошо. Человек хочет, а Господь хохочет — вот что я имел в виду, юноша».

Вниз по Кузнецкому они шли бесформенной кучкой. Разбогатевший Салех, художник Вафи — низенький, невзрачный, потный (пару лет спустя Виталик увидел в «Иностранной литературе» его рисунки и возгордился: настоящий иностранный художник нарисовал его портрет — листок с угольным профилем до сих пор стоит за стеклом книжного шкафа у Ольги), грудастая Амина, чемпионка Египта по чему-то легкоатлетическому, и кудрявый Хасан, пинг-поганец. Да Виталик с Аликом Умным. Трепетные и удачливые ловцы иностранцев. Салех нахваливал Насера. Yes, he is very good, говорил Виталик о славном друге Советского Союза и будущем этого Союза герое. Very strong, уточнял Салех. Like Hitler; like your Stalin. Это сравнение Виталика покоробило. Алика тоже. Но возразить иностранному гостю не посмели. Куда там. Мир, дружба и peaceful coexistence — пиздфул коиспиздистенс, говоря словами охальника и остроумца, сделавшего Виталику честь своей дружбой через много лет, отца отца (деда, стало быть) русского Интернета.

Алик-Виталик, однако, покивали. Их везли на двух такси в гостиницу «Заря». Ана маср лиль таароф бик — так запомнилась Виталику арабская фраза «я очень рад с вами познакомиться». В тесном пованивающем номере они ели приторные иностранные конфеты и были осыпаны иностранными дарами — роскошной гобеленовой коробкой, пустой, как чемодан, который хотела подарить Портосу г-жа Кокнар, угольными портретами, тут же набросанными Вафи, и множеством картонных подставок для пивных бокалов.

На следующий день в часовой мастерской на месте знатока идиша сидел парень в ковбойке и ковырял здоровенный будильник. На вопрос Виталика о вчерашнем старичке он повернулся на табурете и крикнул куда-то вглубь:

— Эй, Корзинкер будет? Его тут спрашивают.

Из глуби выплыла дама с папиросой. Догадавшись, что через амбразуру ее почти не видно, она вышла из-за перегородки в полной красе. Блескучее платье цвета бордо, пухлые ноги вбиты в китайские босоножки, тугие волны «Красной Москвы».

— Вы к Исайю Григорьевичу, молодой человек?

— Я… Да… Мы тут вчера ему часы… Золотые…

— Так и что?

— Он сказал, чтобы я зашел. Сегодня…

— Приболел Исай Григорьевич. Через недельку заходите.

«Действительно, а Гот лахт, — подумал Виталик. — Ох, Исай Григорьевич, ну надул ты исконного врага Салеха, но меня-то за что? Правда, оставил на память смешную фамилию. Корзинкер — не хуже Кукушкинда».

На первом же, в Станкине (вослед маме, папе, отчиму), экзамене — по математике, он получил «неуд». И уже с легким сердцем, гори оно все, пошел в Институт связи, хвалимый дальней родственницей Нелей Затуловской, на которую, бывало, смотрел, с вожделением пуская мальчишеские слюни, на редких клановых встречах — тонколодыжная, чуть косоглазая, со вздернутой грудью и тронутой усиками верхней губой, ой, ой, ой. Она этот МЭИС только-только закончила и осталась там преподавать что-то телеграфное.

Тут все прошло гладко. Сочинение — без Лафонтена, английский — отполированный египетскими друзьями, физика и математика — мудрым Наумом Шаевичем.