И он повлек коричневый чемодан к товарняку Москва — Барнаул. Вьется дорога длинная, здравствуй, земля целинная. Если вы утопнете и ко дну прилипнете… Захотелось старику, топы-топы, переплыть Москву-реку кверху жопой… Впрочем, он еще насвистывал позывные Би-би-си, в чем и был уличен соседом по нарам тощим узкоруким Яшей. Красивая мелодия — как выяснилось, написал ее триста с лишним лет назад некий Иеремия Кларк и назвал «Марш Принца Датского». «Сразу видно порядочного человека», — сказал Яша. Виталик шаркнул ножкой. Третьим стал невысокий складный паренек с чуть сдвинутым носом и крупными карими глазами — Арнольд. И вагонное знакомство первых минут нечаянно протянулось приятельством на годы и годы.

7. IX.1957
Виталик

Здравствуйте, мои дорогие!

Теперь могу спокойно написать вам. Сижу я сейчас под прожектором на току и, хотя поясница побаливает, чувствую себя превосходно. По крайней мере, я рад, что приехал сюда. Опишу подробно всю дорогу и первые три дня на целине. Сейчас половина одиннадцатого, и, хотя на току еще работают, я и еще 5 человек из нашей бригады свободны, так как отработали целый день на скирдовке.

Итак, погрузили нас в вагоны. Вагон был рассчитан на 40 чел., а нас было 65. Тем не менее, хотя на нарах полагалось спать по 8 человек (чтобы втиснуться, нужно было предварительно принять холодный душ — если помните, тела при охлаждении сжимаются), наша боевая пятерка, вооружась наглостью и тяжелыми рюкзаками и пустив впереди боксера третьего разряда, захватила лучшие нары. Там мы блаженствовали две ночи. Потом начался бунт, и к нам вселили в порядке самоуплотнения еще троих. Меня зажали между стенкой и костлявым Арнольдом, который тут же заявил, что если кто костлявый, так это я. К вечеру следующего дня я включил голову, соорудил из чемоданов превосходный диван и заснул под завистливый шепот окружающих, которые полезли на нары. На следующую ночь полвагона спало на чемоданах, а я блаженствовал на полупустых нарах. Увидев мои манипуляции, наш преподаватель сказал, что я на целине не пропаду. Сперва я боялся уходить далеко от поезда и поэтому Свердловска и Омска не видел. В Новосибирске мы стояли три часа, и я вместо «приема горячей пищи» пошел в город. Он очень красив. Особенно оперный театр. Меня пропустили внутрь (как москвича-целинника). Театр гораздо больше Большого. В нем два зала, красивая скульптура. Вообще, моя путевка была волшебным документом. В Новосибирске я вошел в столовую, там была огромная очередь, а поезд отходил через час. Мой вид не внушал доверия официантке, но, когда я заявил, что сошел с целинного поезда и тороплюсь обратно, она посадила меня за служебный столик и накормила без очереди.

Пока хватит о дороге.

( Вот ведь, а про свой жуткий понос — ни слова. Л между тем в середине одиннадцатидневного пути у него схватило живот, да так, что хоть вой. При этом — деваться некуда, никаких туалетов в товарном вагоне нет, надежда на остановки, а они редкие. И тут же — девушки. Вагон разделен на две части, в меньшей — нары девичьи, они занавешены застенчивой простыней. В другой, побольше, спят парни. Днем — все вместе. Мученья были немалые. Сутки сидел он, скрючившись, жевал сульгин и сухое печенье и молил — скорее бы заскрипели тормоза, залязгали буфера… На остановках скатывался с насыпи, приседая и на ближайший час-два получал немыслимое, сумасшедшее облегчение. До преклонных лет сохранилось в его памяти трепетное воспоминание о привокзальном туалете Омска — дворец, ну чистый дворец, давший ему приют и утешение во время трехчасовой стоянки. )

В Бийске нас погрузили в машины (плотность 10 чел./кв. м) И недоумки-шофера по ужасной дороге со скоростью 60 км/час привезли нас в колхоз. По дороге я не раз поминал бога, шофера и его бедную мать. После бани (запускали по семеро в каморку на троих) от нашего отряда отделили 14 человек и отправили в четвертую бригаду, где мы и расположились. Живем в зимнем доме, ночью здесь тепло, как в Москве. Еда, конечно, не ахти, но я в первый же день так проголодался, что съел две порции.

Работа началась на следующий день. Сперва меня и еще троих послали на веялку. Мы ведрами загружали в бункер зерно, пока веялка не испортилась. Пришел бригадир Платоныч и сказал… (этого я написать не могу). На наши вопросы он ответил, что ни один механизм в бригаде больше двух часов подряд работать не может, два часа — это «безремонтный пробег». Из сострадания он начислил нам по ¼ трудодня (который равен 10 р. и 2 кг зерна) и послал разгружать машины. Рай, а не работа: мы едем к комбайну и, покуда он наполняет бункер зерна или комбайнер лечит кувалдой свой агрегат, успеваем сыграть партию в шахматы и съесть полбанки конфитюра, который был у Арнольда. В перерыве между погрузкой первого и второго бункеров мы доедаем конфитюр и засыпаем сладчайшим сном, из которого нас выводит оглушительный мат комбайнера. Мы разравниваем зерно, едем на ток и сгружаем его. Так катались целый день с перерывом на обед. Оказалось, что я в первый день заработал два трудодня. Сегодня был второй день работы: грузили возы сеном и свозили их к скирде — собственно, оформлением самой скирды, скирдовкой, занимались люди поопытней. Здесь я впервые взял в руки вожжи и через 10 мин. вполне с этим освоился и довольно лихо катался по полю. Затруднение было одно: здешние лошади в ответ на «тпру» и «ну» — ни тпру, ни ну. Они понимают только мат. Причем не жалкий московский матишко, а такой, от которого наш сосед Василий Платонович залился бы краской стыда.

Но я быстро освоился с этим затруднением и благодаря такому проникновению в недра русского языка заработал три трудодня (то бишь 30 р. и 6 кг зерна).

Хотя работаем мы по 12–14 часов, особой усталости не чувствую. Здесь изумительный воздух и прекрасная природа. Однако я уже не вижу, что пишу, глаза слипаются — мы встали в 6 часов.

Крепко целую вас, мои дорогие. Привет всем родным.

Обоим Аликам я напишу.

В первую ночь у него украли сапоги — и ему же продали наутро: он раскрыл объятия реальной жизни, а она воспользовалась этой нелепой и беззащитной позой и двинула ему под дых. С тех пор он клал сапоги под голову. «Падымайсь», — зычно тянул Платоныч в пять утра. Замерзшая в рукомойнике вода. Рожки с комбижиром в столовой. Надпись на алюминиевой ложке: «Ищи, сука, мясо». Пудовки и плицы для разгрузки машин с зерном. По полям идут комбайны, а кругом лежат валки, мы, студенты из МЭИСа, собираем колоски. Вот он приехал в Быстрый Исток на элеватор разгружать зерно и никак не может открыть борт машины. Долговязый, смердящий потом, гнилыми зубами и сивухой водитель смачно сплевывает, смотрит на Виталика, как энтомолог на редкую козявку и говорит: «Эх ты, хер эмалированный» — после чего легким движением грязной ладони мягко отодвигает железный шкворень. В их бараке, за занавеской, стая мобилизованных фабричных девиц из Быстрого Истока. Местные парни — шоферы, комбайнеры, трактористы — заглядывали к ним после смены. Арнольд в первый же вечер повлекся туда и был принят благосклонно. По сю пору не постиг Виталий Иосифович смысла происходившего тогда: в полной рабочей форме, включая сапоги и телогрейку, парень забирался на нары, плюхался на выбранную даму, одетую совершенно таким же образом, и лежал на ней некоторое время. Слов произносилось немного. Попыхтев, пара распадалась на составляющие элементы. Виталик спросил Арнольда, что ощущал он во время таких контактов. Вопрос поставил приятеля в тупик. Похоже, он просто выполнял свой долг, как его понимал. Долг перед столицей, родным институтом, природой, если хотите.

Холодной звездной ночью они с Яшей бредут из центральной усадьбы в свою бригаду и теряют путь в бескрайнем сжатом поле. Они орут: «Протрубили трубачи тревогу, всем по форме к бою снаряжен, собирался в дальнюю дорогу комсомольский сводный батальон», а потом Яша со знание дела говорит, что это слова того самого Галича, который сейчас такое пишет, такое пишет… Они омывают души застрявшими в памяти стихами, нажимая на Блока. Яша, сдавленно: «Так пел ее голос, летящий в купол, и луч сиял на белом плече, и каждый из мрака смотрел и слушал, как белое платье пело в луче». Виталик, почему-то хрипло: «Стало тихо в дальней спаленке — синий сумрак и покой, оттого что карлик маленький держит маятник рукой». И вместе, как марш: «Ночь, улица, фонарь, аптека…» Они зарываются в солому и дожидаются рассвета, чувствуя почти братскую близость. Спать не хочется. Яша с чувством мелодекламирует — это после Блока-то:

На острове Таити Жил негр Тити-Мити, И негр Тити-Мити Был черный как сапог. Вставал он утром рано, Съедал он три банана И, съевши три банана, Ложился на песок. У негра Тити-Мити Была жена Фаити, Была жена Фаити И попугай Кеке. Однажды на Таити Приехала из Сити, Приехала из Сити Мисс Мэри Бильбоке. В красавицу из Сити Влюбился Тити-Мити, Влюбился Тити-Мити И попугай Кеке. Жена его Фаити Решила отомстити, Решила отомстити И мужу, и Кеке. В большой аптеке рядом Она купила яду, Она купила яду И спрятала в чулке. Однажды утром рано Лежат как три банана, Лежат как три банана Три трупа на песке: Красавица из Сити, Несчастный Тити-Мити, Несчастный Тити-Мити И попугай Кеке.

Или же начинает бормотать необыкновенно скоро — нет, не «тройка, семерка, туз», другое: жили-были три китайца — Цак, Цак-Цидрак, Цак-Цидрак-Цидрони, жили-были три китайки — Ципа, Ципа-Дрипа, Ципа-Дрипа-Лимпопони, поженились Цак на Ципе, Цак-Цидрак на Ципе-Дрипе, Цак-Цидрак-Цидрони на Ципе-Дрипе-Лимпопони, и родились у ник дети — Шак у Цака с Ципой, Шак-Шамак у Цак-Цидрака с Ципой-Дрипой, Шак-Шамак-Шамони у Цак-Цидрак-Цидрони с Ципой-Дрипой-Лимпопони.

И если уж говорить о поэзии в их целинной жизни, то на память Виталику — через пятьдесят лет — приходят элегические строки отрядного комсомольского вождя, третьекурсника Володи Минцковского, произнесенные другой — тоже звездной — ночью на задворках барака: «Я стою под дождем и курю над растоптанной кучей говна. Юрка серет в кустах, а вокруг — тишина, тишина, тишина…» Юрка, туповатый боксер — как уж он попал в институт? — добрый парень, взявший Виталика под защиту (этого не трогать!) от местных, за что подзащитный потом провел немало часов, пытаясь вдолбить хоть что-то из математики в его башку, любил рассказывать Виталику по ночам (лежали на барачных нарах рядом) о своих девочках из высоких партийных кругов, будоража сексуальность интеллигентного еврейского девственника. Впрочем, запомнилась ему — возможно, своей несуразностью — совсем не чувственная сценка. «И вот Светка в гараж въезжает задом, только тормоза взвизгнули, и ручки «Волги» — раз! — отломились». Бред какой-то. Как можно въехать в гараж, отломав ручки «Волги»? Еще зеркала — туда-сюда. Да и то, что за гараж, если у него такие узкие ворота? Врал Юрка, ясное дело, но логические эти неувязки приходят в голову позже, а тогда: Светка, сиськи — во! Да еще «Волга»! Лето Господне одна тысяча девятьсот пятьдесят седьмое.

Писал он и другу Алику У. — о том же, но другим стилем.

20. IX. 1957
Виталик

Здравствуй, о жалкий раб цивилизации, умствующий червь, пожирающий свежий белый хлеб со сливочным маслом, скворчащие глазуньи с зеленым лучком и помидорами, возмутительно ароматные щи и оскорбительно сочные котлеты, и все это — из омерзительно чистых тарелок, пьющий лимонад и вино из преступно прозрачных стаканов, спящий на классово чуждых мягких матрасах и злобно хрустящих крахмальных простынях и при этом имеющий полную возможность писать мне письма на, как и следует из названия этого предмета мебели, письменном столе (я же сейчас пишу, положив бумагу на лопату, в ожидании, когда комбайн — да отвалится у него главная шестерня — наберет полный бункер зерна). Я вряд ли сумею закончить письмо в один сеанс. Начну с того, как нас (204 штуки) перегрузили из пульманов в грузовики. Когда мы в бане смыли верхний слой грязи, нашу группу — 14 студентов — привели в домишко, до ужаса вонючий и захламленный, где жили уже человек 20 местных, и разместили в два этажа на нарах.

На следующий день мы начали работать: заполнять веялку зерном (вручную, а рядом стоял автопогрузчик). А вчера, загрузив зерном бричку, я собрался было отдохнуть, но возчик закурил и невозмутимо сказал мне — «вези». Я знал не так уж много: нужно взять в руки вожжи, причмокнуть и сказать «Н-о-о!». Так я и сделал. Взял, причмокнул, сказал. Еще раз причмокнул и сказал. Тишина. «Ну, е… вашу, кони, мать!» — взревел возчик, и они, кони, пошли. Надо сказать, что матерятся здесь своеобразно: непременно указывается, о чьей матери идет речь, одним местоимением не ограничиваются. Причем угроза может распространяться и на родительниц неодушевленных предметов: сена, ведра, полена, лопаты и проч. «Е… твою, лопата, мать!» — вполне обычное дело.

Возить зерно на бричках — моя любимая работа. Везти приходится за 6 км — едешь себе и наслаждаешься видом степи. Попробовал я съездить верхом на центральную усадьбу, под дружный хохот местных протрясся с сотню метров и вернулся. Ой, гудит проклятый, зовет, мать его, комбайна.

Вчера не удалось дописать письмо, продолжаю.

Весь день работал на скирдовке, грузил возы с сеном. Сейчас отдыхаем. Вообще, я рад, что поехал сюда. Во-первых, многому научился, во-вторых — красота. В письме трудно описать, когда приеду — попробую рассказать. Здесь у нас идет соревнование, кто больше наработал. За четыре дня я заработал девять трудодней и пока на втором месте. Работаем по 12 часов в сутки, не меньше. Устаю, конечно. К тому же нас кормят главным образом ненавистным мне подсолнечным маслом. Мы его едим, смазываем им сапоги и цыпки на руках. Разве что ванны не принимаем.

Привет маме, бабушке, Светлане.

Возвращаемся в Москву в человеческих вагонах, разливаем Юркин тройной одеколон (еще в зоне сухого закона) и слышим по радио: запущен первый в мире искусственный спутник Земли.