Сладчайшая студенческая пора. Их было трое, плюс сорокакилограммовые рюкзаки, плюс ружье с десятком патронов, плюс ФЭД, плюс блаженное состояние — что-то там, за поворотом?

За первым поворотом был Львов, где в кабачке «Пид левом» (или «Пид вехой»?) они, восхитясь интерьером, со вкусом пообедали, прежде чем сесть в автобус. Путь они держали на турбазу «Ясиня» у подножья Говерлы, покорение которой было целью. С этой турбазы обычно расползались по окрестным горам группки туристов, укомплектованные сухопарыми юношами в очках и ковбойках, крепкими потливыми девицами, а то и тетками в возрасте, с увесистыми задами в неряшливых тренировочных штанах, закатанных до колен. Навьючив рюкзаки с привязанными котелками и скатками плащей под клапанами, они перли в горы, не видя ничего, кроме клочка тропы под своими кедами и маятникового хода загорелых икр впереди идущего. Они делали тяжелую работу, пыхтели и потели, радовались болезненному напряжению мышц, растущим усталости, жажде, голоду — о, голоду! — и вот, наконец, икры замедляют мелькание, кеды переступают на месте, инструктор вопит: «Привал!» — и приходит счастье. Скинуть лямки с ноющих ключиц, кеды с горящих влажных ступней, поднять голову, повертеть шеей, ух, красота (зелень склонов, ущелье, водопадик, овечки, то-се? — нет, нет, не за тем шли) — сейчас напьешься и нажрешься, а потом будешь дремать на солнышке, пока голос инструктора не вырвет из dolce fa niente, не запряжет в рюкзак и не погонит, вперед и вверх, зарабатывать новую порцию счастья. А иначе откуда его, счастье-то, взять?

Их мнение на этот счет отличалось свежестью, хотя полного единодушия они не достигли. Виталик-то, сдуру, хотел ставить палатку — была такая услуга у ясинской базы, пускать на территорию диких туристов за малую плату, разрешать им раскидывать свои шатры, брать воду в колонке и ходить в базовый туалет (система из десятка очков на естественный провал), чтоб не гадили вокруг. А Володька Дубинский ему:

— Не хера торопиться.

— Пораньше встанем.

— И что?

— Пораньше выйдем.

— И что?

Нет ответа. Да и откуда взяться внятному ответу? Впрямь, зачем вставать пораньше, выходить пораньше, когда кругом такая благодать. Третий, Алик, по мудрости своей вообще в этом разговоре не участвовал. Он тихо поглаживал правой рукой слегка опушенный подбородок и стремил взор — туда. Далеко. Его уже не было с ними.

Они начинали отдыхать.

Привычным, походным образом. За пару лет до — то ли через пару лет после — карпатских приключений они вояжировали на самодельном катамаране по Ветлуге. Состав был немного другой. Уже заняв места в общем вагоне до Шарьи, растолкав рюкзаки по полкам и углам, они доставали привычную бутылку, как вдруг… Явился Палыч в китайском плаще и заявил, что едет с ними. О, Палыч — это голова. Его практичности им всем не хватало. Пока они неделями готовились, закупали провизию, составляли списки необходимых вещей, разрабатывали маршрут и прочая, Палыч снисходительно наблюдал за этой суетой. И вот он здесь и в доказательство серьезности намерений извлекает из кармана плаща зубную щетку, алюминиевую ложку и кружку. Которую тут же придвигает поближе к бутылке. В кассе, по его словам, он попросил билет рублей за восемь. Оказалось, как раз до Шарьи. Надо сказать, что практичность Палыча с возрастом приобретала экзотические формы. Через много лет после путешествия по Ветлуге он с женой Валей, по дороге в свой деревенский дом, врубился на «трешке» в стоявший на обочине грузовик. Вальку в тяжелейшем состоянии увезла «скорая», а покалеченный, с сотрясением мозга Палыч из больницы утек: во-первых, в машине был батон колбасы, которую он вез тете Наде Глуховой, а во-вторых — копать же надо, огород ведь. В последовательном развитии этой идеи абсолютной ценности колбасы и огорода Виталик обнаружил родство с печальным эпизодом, случившимся в кожном отделении Русаковской больницы, где он лежал, отращивая новую кожу на левой ноге и сочиняя повесть о трех симпатичных искусственных мозгах по плану, набросанному Аликом во время их очередной прогулки. По больничному коридору с потерянным видом бродил невидный застенчивый человек, Михаил Григорьевич. У него удалили ногти на правой руке, и врач вскользь заметил: «Современная медицина, увы, не гарантирует, что грибок не вернется. Нету такой стопроцентной гарантии». — «Как же, — робко обращался Михаил Григорьевич к сопалатникам и прочим больным отделения, — как же это, а если все опять? Я ведь в коллективе работаю, мне ж никто руки не подаст. Стыд-то какой! Господи!» Народ на эти стоны реагировал как-то вяло. Не разделял опасений, не усматривал трагедии. Ладно, мол, тебе. Может, все и обойдется. А нет, так и пусть, подумаешь — ноготь желтый. Михаил Григорьевич затихал на время и снова брался за свое нытье. Как-то Виталик подслушал уж совсем неожиданное: «Моли Бога о мне, святой угодниче Божий Михаил, яко аз усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и молитвеннику о душе моей». Почему о душе, подумал Виталик, когда речь идет о ногте? Так продолжалось некоторое время, пока сосед Виталика по палате, спортивный малый Стасик, на очередное «Что ж делать-то теперь, как быть, куда я такой?» — не оборвал Михаила Григорьевича: «Что делать, что делать. Удавиться!» Той же ночью Михаил Григорьевич повесился.

Именно в той повести герой — самоотверженный искусственный мозг по имени Тим, который пожертвовал собой, превратившись в сказочный сад, чтобы указать человечеству праведный путь, отвратить от поедания телят и уничтожения природы, — отвечает на вопрос, упомянутый Виталиком в одном из писем другу. Вопрос этот, как говорят, Джакометти задавал своим друзьям: «Что спасать при пожаре в первую очередь, если нужно выбирать между полотном Рафаэля и котенком?» Повесть они дописали и долго пропихивали в разные журналы и издательства, снабдив надлежащим предисловием, дабы убедить редакторов в полной добропорядочности авторов. «Марксистско-ленинская философия, — надували они пузырь благонадежности, — показывает, что пути решения трудных экологических проблем, а именно установления социоприродной гармонии, неразрывно связаны с неуклонным ростом научно-технического могущества человека, а также с достижением гармонии внутрисоциальной, то есть построением бесклассового коммунистического общества, реализующего подлинно нравственные отношения человека к человеку и человека к природе…» Ну и далее в таком духе… Повесть все-таки напечатали — к счастью, без предисловия. Какое-то время они продолжали сочинять вместе, написали даже роман, где предавали анафеме всяческих тиранов и диктаторов, но потом литературный союз распался по причине очевидной неспособности Виталика самостоятельно изобретать путные сюжетные ходы. К тому же Виталик довольно рано понял, что никогда не увидит то и так, что и как должно видеть мастеру (ту самую лошадь-скрипку Уэллса), чтобы создать новый — свой — мир. Оставалось смириться, а чтобы смягчить переживание, сменить для начала вид зависти, свойственной, как упоминалось, его натуре: зависть к успеху поменять на зависть к отсутствию стремления к успеху. По каковой причине он часто вспоминал героя фильма, увиденного в далеком детстве: пожилой благообразный господин, заключенный в тюрьму на долгие годы, умиротворенно клеит конверты.

Счастливый жребий! Но вот при очередной уборке письменного стола — аккуратист! — попался ему на глаза двадцатилетней давности номер русскоязычной американской газеты со статьей их с Аликом покойного друга и хорошего писателя Александра Зеркалова «Московская фантастика», а там… Ну бальзам, чистый бальзам: «Роман Александра Ицуры и Виталия Затуловского — вещь нестандартная. Авторы великолепно владеют словом и добились той степени свободы, которая позволяет, например, пианисту вольно импровизировать, сидя за инструментом. Они соорудили литературный салат, перемешав жанры: философский роман в письмах и космические приключения, пародию на других — и на самих себя, прозу и драму. Но глава за главою они настойчиво повторяют отчаянный вопрос: почему на сцену истории неизменно прорываются тираны, человекоубийцы? Вопрос формулируется образами — то мы видим детину с кошачьими усами, то мелькнет малорослый субъект в треуголке, мы слышим презрительно-медленную речь Сталина и скороговорку Ленина, а то нам вдруг расскажут историю Магомета, который вроде бы и не искал власти над людьми, но как-то вышло, что ее получил… Странная книга. Меня вдруг захватил рассказ-отступление о следователе НКВД, холодном садисте, которого самого ожидал расстрельный подвал, а он не захотел ждать своей очереди и сумел ускользнуть. Почему меня это захватило? Ведь историй таких написано-переписано… Да потому, наверно, что авторы заставили меня сочувствовать кровопийце. Впрочем, по большей части роман читается с улыбкой, прелестный кусок там есть, когда автор сам с собой играет в Портоса и д’Артаньяна — это так узнаваемо, все ведь мы любим играть. А кончается роман стихотворной бормоталкой, онегинской строфой, приемом, подсмотренным у Набокова: “Конец всегда венчает дело — уже другие берега маячат за листа пределом, как многоцветные луга. Смешение времен и красок, тюрбанов, шляпок, шлемов, касок. Литература — карнавал, так этот жанр Бахтин назвал. Но в бутафорского огня игре, в шутих надсадном вое вдруг просквозит лицо живое — нет, нет, приятель, чур меня! Я прочь бегу, я снова рад в беспечный кануть маскарад”».

Виталик прочитал и засунул газету в самый малопосещаемый ящик. Шура, Шура, как ты добр! Надо выпить в память о тебе.

И выпил.

Сидя у костра на высоком — левом — берегу Ветлуги с обжигающими кружками черного чая в руках, как-то ночью они расслабленно слушали песню — внизу проплывал плот. Что это было? То ли «Милая моя, солнышко лесное», то ли «Пять ребят о любви поют», и никому из них, нахватанных в поэзии и довольно ехидных, не приходило в голову, что простенькие эти попевки опутывают их своей чувствительностью, замыкают в слезливый и простенький мирок, правда, с окошками — то Окуджава одолжит чем-то настоящим, то «Дон» (видимо, шотландский) с «Магдалиной» освежат, то Новелла Матвеева удивит. Виталик и в солидном возрасте похаживал на «Песни нашего века» — почувствовать единение с залом: «Возьмемся за руки, друзья…» И вослед митяевскому «лето — это маленькая жизнь» выборматывал оправдание другим временам года:

Исчезает с неба летняя просинь, Птицы раскричались — не скучайте, просят, За очками у тебя, гляжу, — осень, Осень — это маленькая жизнь.

Или:

О сю пору повелось — вьюга злится, Чуть проснешься — а уже пора ложиться, Славно хоть, что этому недолго длиться, Зима ведь — очень маленькая жизнь.

Но чуял Виталик, чуял и тогда передозировку ювенильных соплей в бродяжьих душах, бетховенских сонатах и самых умных книгах, хранимых в рюкзаках, и это жутко мешало мазохистски упиваться страданьями под сладкий чай, комариный писк и вкусную «дукатину».

Так вот, Карпаты, турбаза, палатка. Они ее все-таки поставили. Ночь была прохладная, оделись потеплее, для простора выставили рюкзаки наружу — особенно мешал Виталиков, щегольской чешский с каркасом и ярко-желтыми лямками. Покурили и легли.

Рассвет подымался, угрюмый и серый… Кто это? Светлов? Уткин? Не важно — все было не так. Рассвет разгорался хрустален и ясен, на землю счастливую пала роса, и мир ото сна пробуждался прекрасен, готовый явить нам свои чудеса. Взглянуть на чудеса первым выполз из палатки Виталик. И правда, красиво. Зеленые склоны, ущелье, водопадик и проч. — все в наличии. Не хватало только рюкзаков. Со всей амуницией, провизией, фотоаппаратом и деньгами — они исчезли, растаяли, покинули их.

— М-да, — сказал Алик, разбуженный Виталиком, и был, вероятно, прав.

— Ептыть, — сказал Володя, разбуженный Аликом, и был, видимо, не далек от истины.

Полвеком позже все разнообразие охвативших их чувств нашло бы отражение в емком слове «блин», но в те далекие времена этого междометия еще не существовало.

— А в этом что-то есть, — сказал Виталик.

— В том, что у нас ничего нет? — спросил Алик.

— Диалектики херовы, — встрял Володя в дискуссию с неожиданной энергией. — Давай милицию вызывать.

И Виталик побрел в административный корпус базы.

Уместно задать вопрос: зачем авторы долго, терпеливо, со множеством деталей описывают весьма заурядные события? А читатель скользнет глазом по странице — и поскачет дальше, где повеселей. Скажем, сейчас можно навалять изрядный кусок текста о том, как шел Виталик по извилистой каменистой тропке с бурой травой на обочине, упомянуть вскользь, в какой угол какого глаза колол его луч еще невысокого солнца, бросить пару клочков тумана в ущелье, поросшее по склону буком, особо отметить замшелый валун у крыльца низкого бревенчатого строения с надписью «Ясинская туристическая база» некоего профсоюза и посвятить абзац игре солнечных бликов на его, валуна, гранитных зернах, различимых в проплешинах мха. Страницы через три Виталик поднялся бы на крыльцо, толкнул скрипучую — нужен ведь какой-нибудь эпитет, выделяющий эту дверь из всего множества дверей, — скрипучую, скажем, дощатую, дверь. А может, не толкнул, а потянул? Тогда стоит уделить какое-то пространство ручке, за которую он взялся. Как-нибудь, на досуге, все это следует обдумать, отшлифовать. А пока — за дверью Виталик нашел… Дай Бог памяти, что же он там нашел? Ну, во-первых, страшенный черно-красный противопожарный плакат. Треугольник свечного пламени вот-вот лизнет стопку старых газет — и надпись:

Он со свечой идет в подвал, где света нет И рухлядь старая лежит десятки лет.

А под плакатом, за столом (следуют обстоятельное описание стола, сведения о его внешнем виде, особенностях конструкции, предметах на столешнице — чтоб разгулялся всесильный бог деталей) сидел(а) мужчина (женщина), одетый(ая) в… и пошло-поехало.

Неожиданно быстро пришел славный толстый дядька с кирпичной рожей, капитан Голобородько, бодро записал, что было похищено, обещал искать, особенно напирал на пользу желто-лямочного каркасного рюкзака, таких, мол, здесь не видели, может, кому бросится в глаза. И сгинул. Его сменила директорша турбазы, чернявая и ласковая, повела их в столовую и велела накормить. А из жалости к Виталикиной худобе и восхищенная голубизной Аликиных глаз дала им с собой две буханки хлеба и банку топленого масла.

Перед стартом они провели инвентаризацию и выяснили, что, кроме одежды, в которой спали — слава холодным карпатским ночам, — кед, которые положили под головы, одеял, которыми накрывались, и паспортов, у них остались книжка — сборник американских пьес, уж не вспомнить каких именно, с вложенными в него карандашом и тремя десятирублевками, и ружье, правда уже без патронов. Ружье они решили не таскать с собой, тем более что охотничий билет исчез с рюкзаками, и продали тут же подвернувшемуся работнику базы. Смекнув, что документов на ружье у ребят нет, а нужда в деньгах велика, он дал им всего пятьдесят рублей.

Они договорились забыть о наличности, оставив ее на самый крайний случай, и вместо вдохновенной цели — покорить Говерлу — решили добираться туда, где, как им казалось, можно заработать. Побросав в единственный оставшийся Володькин рюкзак одеяла, хлеб и банку с маслом, они и отправились в Одессу. Пешком.

Строго говоря, пешком они дошли до шоссе.

Попутки, попутки, Черновцы, вокзал, а там — фантастическое везение — у перрона стоит туристический поезд «Дружба», и на борту каждого вагона — «Черновцы— Одесса». Поезд этот возил уже не столь плотно сбитых девах и не столь очкасто-ковбоечных юнцов, какими кишела ясинская турбаза, а публику посолиднее, постарше и с более широкими интересами. Их уже меньше занимало мелькание пяток впереди идущего, но увлекали речи экскурсоводов краеведческих музеев и прочих «интересных мест» маршрута.

Володю они пустили вперед с заданием — обаять и обеспечить проезд. Обаять получилось, но с проездом не очень. Поначалу их, правда, втиснули в какой-то вагон, выслушав историю ограбления и даже поверив ей (ну кто сейчас бы поверил причитанию: «Мы люди не местные…»?). Но старший группы в комплоте с бригадиром поезда заявили, что высадят их на первой же остановке, которая, правда, брезжила где-то в Молдавии, в Бельцах, кажется, то бишь куда ближе к вожделенной Одессе.

А потом было прощание. Как легко и трогательно любили их дружбяные девицы. Они прошли по вагонам и принесли огромный пакет с бутербродами и прочей снедью, они гладили их грязные кудри, целовали щеки, и только скученность плацкартного вагона и природная робость не позволили троице за эти несколько часов познать блаженство на жестких вагонных скамейках, хотя Володька и провел в тамбуре довольно обстоятельную беседу с очень милой рьжей Милой.

А потом они сошли — да, да, в Бельцах.

Стояла ночь. Горели звезды. Хорошо-то как.

Славные, добрые люди попадались им на всем пути до Одессы, да и в Одессе, как станет ясно. И куда все это подевалось? Мыслимо ли такое сейчас? Покидая «Дружбу», Виталик записал в книге американских пьес телефон и имя — Татьяна. Она особенно ревностно теребила его тогда еще существовавшие волосы и мурлыкала на ухо, что ей такие тощие кареглазики нравятся. Он чувствовал приятное возбуждение и терся небритой щекой о ее плечо. Все было жутко трогательно.

Так они добрались до Одессы. Проводницы пускали их то в тамбур, то в служебное купе, а то и сажали на свободные места — верить трудно, но совершенно бесплатно. О те времена, о те нравы! А куда пойдут в Одессе люди, которые хотят заработать пару рублей? Так я вам скажу — они пойдут в порт.

И они пошли в порт.

Порт оказался «режимным объектом», а это означало, что грузчиками там могли работать только проверенные, надежные — благонадежные — люди. Иначе говоря, имеющие местную прописку. Получив отлуп в отделе кадров от спелой румяной бабехи, они собрались уходить, но тут взгляд Володьки упал на табличку «Комитет комсомола».

— О! — сказал он и толкнул дверь.

Где он теперь, портовый комсомольский секретарь Костя, или Сережа, а может быть, Боря или Лева — Одесса все же? Они совали ему студенческие билеты, дескать, тоже комсомольцы, из Москвы, и вот такое случилось, заработать бы надо, а тут — прописка. Он посмотрел на них сострадательно, особенно на Виталика — доходяга, сказал коротко: «Айда» — и повел в буфет. Взял им кило горячих сарделек, по стакану бочкового кофе и полбуханки хлеба. «Ешьте, хлопцы, я сейчас». Отяжелевшие от сытости, они снова — в его кильватере — пришли в отдел кадров, и та же бабеха приняла их как родных племянников.

— Найдете бригадира Мишу на двадцатом причале, а жить будете на «Иване Сусанине», он на двадцать втором стоит.

Они кинулись было благодарить Костю-Сережу-Витю-Борю-Леву, но тот исчез. Так больше и не встретились, но по сю пору, когда Виталик слышит или сам говорит что-нибудь презрительное о «комсомольских вожаках», с нежностью вспоминает Костю-Леву из одесского порта и гасит в себе злое чувство. Ох, и среди этой румяной сволочи попадались очень славные ребята.

В порту они работали десять дней, вернее, ночей — по ночам больше платили, а дни оставались для энергичных прогулок по Одессе. От этих прогулок в памяти Виталика задержались лишь несколько картинок да кое-какие полезные сведения: о том, например, что в любом одесском дворе, как войдешь — направо, есть (был?) туалет. Или вот, сценка. Гуляя на голодный желудок по набережной (ах да, бульвару), они зашли в открытое кафе, где на столах стояли корзинки с бесплатным хлебом. Сострадательные раздавалыцицы положили им гарнира, и они сидели, сладострастно жмурясь, пока Володя не толкнул Виталика в бок.

За соседним столиком — девушка. Ангел в легких одеждах. Ветер откинул подол с узкого колена. Тонкая смуглая кисть играет вилкой. Перед девушкой тарелка с парой крупных котлет, окруженных поджаристой картошкой. Изящным птичьим движением девушка подносит вилку к котлете, погружает инструмент в мясо, затем отвлекается и устремляет взор вдаль чуть выше пыльных кустов. Текут секунды, минуты, годы и века. Ангелица вздрагивает, извлекает вилку из котлетного тела и обращает пристальное внимание на картошку. Поиграв с золотистым кружком, пронзив его вилочным зубом, она вновь застывает в глубоком трансе. Только ресницы — хлоп-хлоп.

Виталик смотрел на нее с омерзением. Волна мутной ненависти вскипала в душе. Ему хотелось врываться в барские усадьбы, пускать «красного петуха», громить дворцы и вешать на воротах толстопузых капиталистов и помещиков. Наконец девушка очнулась, решительно отломила от котлеты изрядный ком и, надев его на вилку, поднесла ко рту. Виталик затаил дыхание. Алик вытаращил глаза. Володька скрипнул стулом. И — спугнул. Девушка повернула голову, рассеянно осмотрела наши напряженные лица и медленно опустила вилку.

Она ушла, разворошив содержимое тарелки и не съев ни кусочка.

Нет, они не бросились на добычу — но чего это стоило!

Или вот еще. Пухлогрудая дева, учетчица в порту, естественно, Соня — или Рая? — распахнув глаза, пригласила Виталика в свою каюту (а жили они, как говорилось, на списанном теплоходе «Иван Сусанин», превращенном в общежитие) — на ужин. «Ты стучи три раза, вот так, чтоб открыла». И открыла. Сняла огромный крюк, защищавший девичью честь от мимопрохожих грузчиков и прочих рукосуев и сладкоежек. В каютке было жарко, одуряюще пахло жареными сосисками. Соня плеснула в стакан водки.

— А себе? — спросил Виталик.

— Не, не пью я. Сейчас помидорки порежу. — Она посмотрела на Виталика масляным глазом и провела толстенькой ладошкой по его пейсам и опушенному подбородку. — Ну точно Педро Зурита, только глаза незлые, — одобрительно сказала Соня.

Его и раньше уличали в сходстве с Михаилом Козаковым, как-то раз даже разыгралась забавная сценка в «Софии». Виталик выпивал и закусывал там с двумя подружками-соседками, сестричками Инной и Аллой Меклер — внучками той самой мадам Меклер с Псковского, — когда поблизости, сдвинув столы, угнездилась развинченная компания артистов «Современника». Они галдели, блаженствовали, ловя устремленные на них восторженные взоры, пили коньяк и хаяли предстоящую гастроль в Миасс. И вот взгляд актрисы — Виталик уж не помнит какой, но явно узнаваемой — скользнул по его лицу, остановился и обратился на Михаила. Она толкнула актера локтем и что-то шепнула. Козаков слегка повернул голову, изучил Виталикову физиономию, улыбнулся и покивал. Память об этом знаменательном событии вот уже полвека бережно хранится в душе Виталия Иосифовича Затуловского.

Педро Зурита правильно понял, что от него ждут. Он погрузился в это мягкое тесто, он сопел и старался, наконец она заверещала и благодарно вцепилась ему в волосы. Соня, девушка аккуратная, сама обтерла все, что следовало, чистой тряпицей и подтолкнула Виталика к столу:

— Давай, не поел ведь.

Он выпил, чокнувшись с ее носом, закусил круто поперченным помидором и жареной сосиской и почувствовал, что исчерпал свои обязательства.

— Сонь, а можно я ребятам пару сосисок возьму, нам ведь аванса не выдали, есть не на что?

— Да ты скажи, пусть приходят. Ты этому скажи, голубоглазенькому.

— Понял, а Вовке, что ж, голодным ходить?

— А Вовке возьми сосиску.

Виталик принес Володе сосиску, помидор и кусок хлеба, а Алика отправил добывать пропитание в поте лица своего.

Впрочем, альфонсизм их на этом закончился, ибо они нашли источник обильной и бесплатной пищи. На некоторых судах оставалось немало жратвы, потому что часть команды сходила на берег, и они ежедневно посещали эти точки с неизменным успехом. Вскоре волнующий образ пухлой несъеденной колеты совершенно испарился из их памяти.

Они узнали красивое слово стивидор, научились отличать трюм от твиндека, стропить парашют (то есть прицеплять большое металлическое корыто с грузом и четырьмя проушинами по углам к крюкам подъемного крана), постигли разнообразие грузовых вагонов и платформ — арбели, кушманы, пульманы и прочая. Тощие и на вид хлипкие местные ребята перетаскивали многопудовые грузы, и москвичи, поначалу полагая это невозможным, втянулись. Мешок с кубинским сахаром-сырцом — желтыми невозможно сладкими кристаллами — весом сто двадцать кило клали тебе на спину, прикрытую мешковиной, и ты тащил его с десяток шагов, чтобы скинуть в нужном месте. Под первым, неловко принятым на плечи, Виталий согнулся и добрел до цели в таком состоянии — выпрямиться уже не смог. Алик и Володя оказались покрепче. Еще они кантовали тюки каучука — те весили всего восемьдесят килограммов, но имели жутко неудобную форму. Самым сладостным воспоминанием — в прямом смысле — осталась разгрузка ящиков со сгущенкой. Неплохо шло дело с фисташками в больших жестяных банках. А еще не забылось вьетнамское мыло. Боже, ну зачем нашей великой и необъятной родине, думалось Виталику, вьетнамское мыло? Впрочем, грузчики перли домой не только сгущенку и фисташки (бригадир сразу же разбивал один ящик для нужд трудящихся), но и это вонючее мыло.

А что за город Одесса, аромат которого так обстоятельно описан многими, от Бабеля до Жванецкого, Виталик тогда так и не узнал. И не слышал ничего похожего на «Моня, иди уже кушать или ты лопнешь мое терпение!» Через десять дней они получили расчет, купили палубные билеты на теплоход «Ленсовет» и отправились в Крым, в Ялту. Там, где-то под Гурзуфом, жил у своих родственников их друг Толик Фомин, тот самый, счастливый владелец мотоциклиста-пулеметчика и собрат по Обществу. Несмотря на палубность билетов, ночь они провели на коврах музыкального салона, за — нет, скорее под — белым роялем, откуда их шуганули только на рассвете.

В Гурзуфе они поставили палатку у края виноградника и до самого возвращения питались преимущественно виноградом. Долго после этого Виталик видеть не мог этой ягоды, а от виноградного сока ему становилось худо. Поутру, сделав для охраны палатки Жору — имитация спящего человека из одеяла и старых кедов особенно удавалась Алику, — они на целый день спускались к морю. Только одним омрачено воспоминание Виталика о славном этом отдыхе: он-то надеялся, что десять дней тяжкой работы грузчиком укрепили его жидковатые мышцы до такой степени, что он сможет наконец победить в армреслинге тощего, хотя и жилистого Толика. Но — не смог.

А вот и другое путешествие, осколки которого запутались в памяти Виталия Иосифовича. Был у него знакомый окулист по фамилии Глазенап. Истинная правда. Да, да. Глазник Глазенап, Миша, Михаил Ефимович. Виталик спрашивал его: «Миша, ты стал окулистом, потому что к этому располагала твоя фамилия?» — «Нет, — сказал честный Миша, — ты будешь смеяться, но я взял фамилию жены уже будучи врачом». — «А раньше, — спросил Виталик, — какая была у тебя “девичья” фамилия? Ведь от хорошей жизни Глазенапом не станешь». — «Ох, ты прав, — признался Миша, — вслед за папой я носил звучную фамилию Анусов. Да, да, я мог бы в институте выбрать специальность проктолога, но если окулист Глазенап у многих вызывает добрую улыбку, то проктолог Анусов — сочетание довольно безвкусное. А мама моя терпеть не могла безвкусицы». — «Кстати о маме, — спохватился Виталик, — ты ведь мог взять ее фамилию, что помешало? Только не говори, что ее фамилия Мошонкина, а ты не хотел становиться андрологом, сексопатологом или, скажем, урологом». — «Отнюдь, — с готовностью ответил Миша, — мама носила вполне пристойную фамилию Фаллопиева. По крайней мере, ничто меня в этой фамилии не настораживало, пока я не поступил в Первый мед».

Так вот, с Мишей они познакомились на Иссык-Куле. Виталик отправился туда с Сергеем, его девушкой огненноволосой Валей, Володей Дубинским и Таней (дочерью дяди Макса и тети Вали — помнишь, друзья его родителей?), которая, предположительно, была девушкой Виталика, но, как выяснилось, оказалась Володиной. Уже на берегу озера начался раздрай. Татьяна и Володя не желали блюсти дисциплину и вообще куда-то лезть, тем более в гору. Виталик, отвечая за Татьяну перед тетей Валей, не мог ее оставить — обещал приглядывать, от себя не отпускать. Они разделились — Сергей и его спутница навьючили рюкзаки и поперли вверх, Виталик с Таней и Володей остался в палатке на берегу — отдыхать. А потом выяснилось, что за неделю до убытия в Алма-Ату, откуда предстояло лететь в Москву (билеты были куплены заранее), у них кончились и продукты, и деньги.

И вот как-то ночью (да, да, при дружеском молчании луны) Виталик увидел в сотне метров от палатки, где посапывали Таня и Володя, зловещие тени. Две фигуры волокли непонятный предмет к нагромождению камней. Возня. Потом фигуры, уже без предмета, исчезли. Виталик подождал с четверть часа и пошел на разведку.

Они столкнулись нос к носу у здоровенной глыбы. Виталик стоял на коленях и шарил перед собой руками, незнакомец делал то же самое. Острое лицо, очки, взгляд напряженный, испуганный. Виталик тоже заробел.

— А я тебя видел, вас трое в зеленой палатке, да?

— Ну, в зеленой.

— Тоже видел этих, с бидоном?

— Бидона не рассмотрел.

— Давай договоримся: что найдем — пополам.

— Идет.

Бидон они нашли довольно скоро, его не очень-то прятали, так, засунули между валунами и прикрыли камнями помельче. Бидон, или фляга, литров на двадцать пять, был полон прозрачного темно-желтого меда. Они не перепрятали добычу, а только наполнили наличные емкости — котелки, кружки, миски, да и то не все. Решили следующей ночью прийти еще, но опоздали. Хозяева их опередили. Заметив убыль продукта, поматерились и утащили бидон. Ладно, подумал Виталик, Бог с ним, до отъезда протянем. И вспомнил премилый рассказ Бориса Штерна о Деде Морозе, читанный в «Химии и жизни». Не могу удержаться, отвлекусь, да простит меня Боря, светлой памяти, за неточности.

Дед Мороз выступает перед детишками в каком-то клубе, старенький уже, склеротик, еле соображает. Путается. И елочка-то у него не зажигается, и зайчики вовремя не прыгают. Наконец, закончив представление, получает пятерку у брезгливо ворчащего завклуба. С этой пятеркой он бредет к ближайшей «стекляшке» и успевает до закрытия выпить стакан, потом заходит в «Кулинарию» и на оставшиеся деньги покупает мешок костей. На последнем трамвае он добирается до конечной остановки, переходит пустырь и, гонимый метелью, углубляется в лес. А тут навстречу ему — расписные сани, запряженные тройкой волков. «Ну, Дед, что принес? — спрашивает волк-коренник. — А-а-а, кости». — «Да уж, и те последние». Волк вздохнул и махнул лапой: «Ладно, Дед. Ништяк. До весны протянем».

Так вот — спасибо меду, — они неплохо протянули до отъезда: меняли добычу у туристов на хлеб и консервы, даже бутылку водки раздобыли и устроили вечер знакомства. Миша имел резиденцию в шатре продвинутой конструкции, где размещался со своей пока еще не женой Софой — девушкой высокой, с грубоватым лицом и мальчишеской рыжеватой стрижкой. Туда он и пригласил новых знакомых на выпить-закусить.

Оказался Миша мужиком активным. На следующий день потащил всех на ледник. Виталик едва дополз, по пути делал вид, что жутко увлечен панорамой гор да эдельвейсами — невзрачными растеньицами, ни в коей мере не сопоставимыми по красоте со своим названием. Снега он все же коснулся и тут же с радостью скатился вниз. Мало-помалу выяснилось, что Миша — врач, тот самый окулист, впоследствии ставший Глазенапом (Софина фамилия). Софу он, правда, бросил — или был брошен ею, — но Глазенапом остался. Они с Виталиком продолжали встречаться в Москве, Виталик занимался с ним английским (каждое занятие обходилось Мише в кило мандаринов или других фруктов: что-то бледный ты, габитус х…ый, говаривал он, выкладывая витамины), они запойно играли в лингвистические игры вроде «Эрудита» (он же Scrabble) и даже сочиняли свои. Как-то после постижения Past Perfect или чего-то подобного Миша предложил по очереди называть слова, означающие разные виды конных экипажей. Кто назовет последнее — выиграет. Виталик резво согласился.

Начали с простеньких:

— Подвода.

— Возок (воз — как вариант).

— Тачанка.

— Телега.

— Бричка.

— Гитара (!).

— Просто: карета.

— Просто: экипаж.

— Кабриолет.

— Ландо.

— Одноколка.

— Двуколка.

— Стоп, — сказал Миша, — и чем они друг от друга отличаются?

— А фиг его знает. Можно подумать, ты знаешь, чем ландо отличается от фиакра?

— Знаю, — сказал Миша. И объяснил. — Кстати, называю: фиакр.

— Фаэтон.

— Колесница.

— Качалка.

— Дилижанс.

— Дрожки.

— Дроги. И не спрашивай, чем они отличаются от дрожек.

— Линейка.

— Кэб.

— Берлина — о!

— Коляска.

— Дормез.

— Сани, они же санки.

— Розвальни.

— Дровни.

— Пошевни.

— Колибер.

— Шарабан.

— Фургон.

— Колымага.

— Повозка.

— Тарантас.

— Таратайка.

— Фура.

— Фурманка…

А потом их ожидало иное пиршество: они вспоминали старорусские названия различных частей тела. Чело, ланиты, очи, выя, длань, чрево, рамена, чресла, перси, ложесна, персты, стегно, руце, десница, шуйца… Споткнулись на елде и гузне и увяли…

Чуть не каждый уик-энд Миша приглашал Виталика на свою — вернее, Софину — дачу в Купавне, где вся жизнь крутилась вокруг грандиозного многочасового обеда. «Пожалуйте завтрашний день обедать», — произносил он ритуальную фразу в трубку. Ох, любил он красивости старого языка, знал его и часто пользовался, почти всегда уместно. Софина мама, великая кулинарка, метала на стол чудовищное количество вкуснейшей еды. А как-то они приехали туда встречать Новый год, дня три ели и пили, потом все засобирались в Москву, а Виталик решил еще на пару дней остаться, отдохнуть, покататься на лыжах. Получил задание — сбросить снег с крыши. Отъехали хозяева к вечеру, и он лег спать.

Утром выяснилось, что болен. Состояние бредовое, разыскал градусник — 39 с гаком. Но решил выполнить долг, забрался с лопатой на крышу. Часа три вяло воевал со снегом, мороз за двадцать. Наконец спустился. Голова раскалывается. Домой, домой… И долго пытался закрыть замок на калитке — непременное условие хозяев. Пальцы дубеют, ключ не поворачивается. Он возвращается в дом, пытается согреть замок на горячей еще плите — что-то там распаялось, пришлось уезжать, оставив калитку открытой.

— Заболел я, Миша, калитку закрыть не смог, прости, — вяло говорил он в трубку. — Не взыщи.

— Что посещением Божьим болит, то благодарно терпеть, — велел Миша.

И Виталик терпел.

Еще они с Аликом Умным как-то поехали на велосипедах по Прибалтике — от Таллина до Вильнюса. Виталик мало что запомнил из этого путешествия длиной в девятьсот километров и десять дней. Геометрия фахверка — не на картинках, вживую. Восхитительные ресторанчики в эстонских деревнях, которые и деревнями-то назвать было трудно. Исступленная страсть к кефиру, который он поглощал литрами после изнурительной дороги. Памятный колокол и страшные скульптуры лагеря смерти в Саласпилсе. Ночевка в проливной дождь под нерасставленной из-за лени палаткой где-то неподалеку от Кедайняя. И — котлета по-кедайняйски, фаршированная сыром. Они сидели в кафе за столиком с двумя литовцами, которые вполне дружелюбно убеждали их, что русским в Литве делать нечего, а евреи, так уж и быть, ладно, пусть живут.

А наши путешествия? В прожекторе памяти — Пярну, после твоей первой операции. Ты уже вполне оправилась, мы пристроили тринадцатилетнюю Олю к моей маме, сели в нашу «пятерку» и поехали. Дождь, очень много дождя. Мы переночевали в каком-то мотеле под Смоленском, на следующий день добрались до места и поселились в лучшей гостинице — «Пярну». Приехали уже под вечер, слегка отдохнули и спустились в ресторан. Октябрь. В городе пусто. Русская речь не слышна. Мы пили вино. Ты была очень бледна. И очень красива. На следующий день обошли все знакомые места, кофики, магазинчики, заглянули к хозяйке, сдававшей нам комнату лет пять подряд. Укутавшись, шли вдоль пляжа. Потом по дамбе почти до конца. Брызги — как слезы. И сразу же, тем же прожектором — другая осень, после второй операции. Юрмала, какое-то издательское сборище, и я взял тебя с собой. И тоже — прогулки вдоль пляжа. Ресторан кавказского профиля. Ты иногда оживлялась в магазинах, протягивала сухую кисть к кофточке. Мы купили две — ты их так и не успела надеть. Постыдное чувство — я знал исход и, расплачиваясь за кофточки, фиксировал в мозгу: зачем?