И вот еще что вспоминал Виталий Иосифович, когда выдавался час одиночества, а все пункты из списка насущных дел оказывались вычеркнутыми.

В ту пору, когда, утомленный неуемностью друзей, он ограничил для них доступ в свою новую квартиру, а зеленоглазая Ольга с куроубийцей Сашей благополучно съехали, Виталик и сам на какое-то время вновь увлекся охотой, прерванной им на некоторое время: предсказуемость посещений Парка культуры и иных уличных знакомств перестала его устраивать.

Результаты были не ах. Вот азиаточка Клара, из Фрунзе приехала учиться на циркачку. Смуглая кожа с незнакомым запахом, угольные лаковые волосы в облипочку и глаза — с эпикантусом, терпеливо-изумленные, немигающие. Ладони вяло лежали на его спине, пока он трудился, а по завершении трудов так и не понял, как она ко всему этому отнеслась. Второй встречи не было, он звонил пару раз в общежитие — хотелось все же понять, — но что-то там не срабатывало, а тут появилась следующая — стюардесса Галя. Она оставила долгий след в его жизни — два бокальчика с вензелем «Аэрофлота», один разбился, а другой по сю пору живет в недрах кухонного шкафа. Она прилетала из Ташкента с виноградом, из Риги с бальзамом, из Казани с меховыми сувенирными ежами. Они выпивали, ложились — по-деловому, ничего личного, как сейчас говорят. Галя, девушка изобретательная и раскованная, удерживала его внимание с полгода, а потом исчезла сама. И очень кстати, потому что как раз в это время в его поле зрения оказалась Натэлла. Он подошел к ней в антракте, в Большом зале консерватории. Давали там что-то ренессансное, «Мадригал», кажется, и в антракте Виталик видит: стоит, курит, тело под белой блузкой и юбкой в обтяжку — литое, ноги — ух, нос, правда, тоже литой. Подошел, что говорить — не знает, но очень ее хочется, прямо скандал. И заговорил с тяжелым акцентом, вот, мол, как это славно и удивительно, что в России юные девушки любят всякие мотеты, и что в Европе нечасто таких встретишь, и что Андрей Волконский сотворил великий ансамбль. Падежи он перепутал, произношение состряпал несусветное, а уже провожая ее — жила она где-то рядом, в арбатском лабиринте, так что замерз не слишком, — так вот, провожая, признался, что приехал из Югославии. Кой черт из Югославии? При прощании не был допущен ни до тела, ни до губ, но настырности не проявил: европеец. Прошел через мучительную цепочку встреч, прогулок, скорей бы, думал, весна — хоть одежды поменьше. К нему домой — ни в какую. Учится аж в Институте культуры — о! Немецкий знает — хорошо, что не сербский. Меломанша: и на фортепьяно умеет, и всяко про музыку поговорить. А он хочет ее — нету сил. Акцент его с каждой встречей делался слабее, только дура не поймет, что он свой, русский. В мае поехал Виталик в дом отдыха «Марфино» по профсоюзной путевке и в какое-то воскресенье, после плотного обеда, в полной меланхолии задремал в своей палате. Опасное дело. Не спите днем. Пластается в длину дыханье парового отопленья. Что там дальше? В общем, проснетесь не в лучшем настроении. Это точно, как все у Пастернака. Премерзейшее состояние — а тут еще рядом похрапывает партнер по палате. И — здрасьте, она здесь. Приезжает в гости — к нему в дом нельзя, а в дом отдыха, стало быть, можно. Гуляют они чинно по парку, она рассказывает, что нынче дают в зале Чайковского, да во всех залах консерватории, да в Большом, да у Станиславского с Немировичем-Данченко, а между делом сообщает, что через неделю выходит замуж за некоего Яшу, человека редких душевных качеств и большого ума. И от всего этого он так ее захотел, что немедленно со всей учтивостью пригласил в свою палату. И она согласилась, как выяснилось, потому еще, что очень захотела пи-пи, а присаживаться в парке за кустиками посчитала не комильфо. Приходят они в номер, а там все еще сосед дрыхнет. Девушка тут же нырнула в туалет, а Виталик в нескольких тщательно выбранных словах умолил напарника покинуть помещение хотя бы на полчаса. За пузырь. Того как ветром сдуло.

И вот открывается фанерная дверка и появляется она. Плащик скинула, в руках держит. Вся из блузки наружу рвется — к нему, видать. Он — к ней. Впервые за три месяца ощущает эту долгожданную благодать, растерялся даже, все хочется сразу ощупать, рук не хватает. И она вроде бы задышала так, задвигалась… И тут — переклинило что-то. Тишина. Как писал Гоголь, не зашелохнется. Воистину, несдобровать забывшемуся сном при жизни солнца…

Так и проводил Натэллу замуж за Яшу.

И уж совсем забавно. Он сидел в кино, забрел от нечего делать на дневной сеанс в один из залов «Метрополя». Что-то творилось на экране, но Виталика занимала женская нога, касавшаяся его колена. Он скосил глаза направо. Смутно различимый профиль. Молодая вроде. Смотрит вперед напряженно. До сеанса он ее не разглядел, да и не разглядывал, плюхнулся в кресло, а тут и свет погасили. Нога, однако, прижимается сильнее и тихонько так трется. Он легко тронул пальцами колено этой настырной. Женщина медленно отвела полу плаща. Скользкий чулок. Ладонь поверх его кисти. И ведет. Приглашает — выше. Не слишком удобно при разделенных подлокотником креслах правой рукой ползти по левому бедру соседки. Но интересно. Чулок — а тогда еще носили чулки — закончился, внутренняя сторона бедра теплая, влажная. И женщина, руководя его пальцами, отстегивает подвязку. Чуть изменив позицию, он придвинулся к ней вплотную, ребром ладони уперся в лобок и стал тихонько его массировать сквозь шершавую материю трусов. Сам он практически ничего не чувствовал — его занимала реакция соседки. Неподвижный профиль, плотно сжатые губы, глаза — на экран. А ладонь, нежная, нервная, включилась в его движения, помогает, поправляет, направляет. Так длилось довольно долго, несколько минут. Рука стала уставать, затекать. Его вот-вот разберет смех, а девушка, профиль тому свидетельство, чудовищно серьезна. И вот, слава Богу, ее губы чуть раздвинулись, и тихое, но явственное шипение ознаменовало оргазм.

Она вышла, не дожидаясь конца картины.

И вот еще что продолжало занимать мысли уже постаревшего Виталия Иосифовича. Нужны ли слава, самоутверждение, удовлетворенное честолюбие, известность, когда у тебя гипертония, одышка, геморрой, привычная икота, тяжесть в желудке, стерва-жена, босяк-сын… А если, напротив, ты здоров и бодр, жена — ангел, сын — призер трех олимпиад, то на кой хрен тебе те же известность, слава, удовлетворенное честолюбие? Есть и другая точка зрения: кому недостает таланта стать известным, обрести славу, те могут найти утешение в милосердии, помогать ближним и терпящим нужду А часто ли источают доброту люди успешные? Да и всякие… Может, потому он и любит зверье, что людей, как говорится, en masse, — не научился, а кого-то ведь надо. Не так давно испытал он горькое чувство утраты: в Швейцарии вышел указ об отстреле последнего в этой стране волка за то, что тот зарезал свою пятьдесят первую овцу. Перебрал лимит волчара. А в пору юности Виталик позлорадствовал, прочитав, что Иван Сергеевич Тургенев долго не мог спать, вспоминая предсмертный крик зайца, затравленного собаками. Заснуть, видите ли, записывающий охотник не мог. Виталик же, воплощенное добросердечие, поджаривая свеженькую печенку, подобно какому-то пустобреху позапрошлого века искренне надеется, что настанет время, когда просвещенное потомство будет смотреть на нас нынешних, поедающих коров и овец, как мы смотрим на каннибалов. Продолжая размышлять о милосердии, вспоминает он притчу о стране Мальбек, где все провинности, буквально все — украл морковку, не заплатил налог, изменил государю, поджег дом соседа — жестоко карались смертью, но все осужденные получали отсрочку наказания до… смерти. И перед этим наказанием — как ничтожны наши дрязги, взаимные претензии, брюзжание, зависть. Сидим, ждем исполнения приговора, да еще собачимся… Неужто забыли: «Еще меня любите за то, что я умру..»? А потому, думал он, какие же могут быть споры о смертной казни, когда мы все к ней приговорены? И подумайте, обращался Виталик к воображаемому собеседнику, каково это: профессия — палач. Другое дело — добровольная эвтаназия, спасение от немыслимых страданий. Как-то довелось Виталику услышать вдохновенную речь облаченного в рясу б-а-а-лыпого специалиста по путям духовного просветления, который эту эвтаназию клеймил как тяжкий грех. Оказывается, вещал он, на определенной — пятой вроде бы — стадии умирания это самое просветление и посещает страдальца. Исключительно, говорил, важно для души через эту стадию пройти, а то вся жизнь коту под хвост. Виталик живо представил себе: вот лежит в луже грязи и крови солдат с выпущенными кишками и умоляет друга его застрелить, а тот ему в ответ — подожди, брат, щас будет тебе пятая стадия, Бога узришь! Ну всю картину портит солдатик.

И вот еще что: мучило Виталика сомнение. Зародилось оно рано. В школе, в младших еще классах, его старались убедить, что человеком человека сделал труд. Вроде большой авторитет, чуть ли не сам Энгельс, так порешил. Как истинный отличник, Виталик все это на уроках отбарабанивал и убедительно аргументировал, но червь сомнения делал свое дело. Труд! А что, любой зверь не в поте лица (морды, рыла) своего добывает свой насущный хлеб (кусок мяса, клок травы)? Это ж только в стойле тебе все подадут, чтобы потом, откормивши, зарезать. А в природе — мчись во все копыта, трудись, корми детенышей из последних сил… Может, и выживешь, но человеком, ясен пень, не станешь. А еще — тоже не дураки писали — речь, вторая сигнальная система, то-ce, сигнал сигналов. Она, мол, и делает человека человеком. Но и тут червь не унимался, грыз. Птицы перечирикиваются, слоны трубят и топочут, а уж о дельфинах и говорить нечего… Уж совсем проникновенный батюшка на палубе какого-то парохода, беседуя с Виталиком о высоком, вещал, что только человеку дано знать о смертной природе своей телесной оболочки, а потому он пребывает в великом страхе перед смертью, смягчить который может только вера в бессмертие души… Получается, человеком его делает страх умереть? Как же! А слышал ли батюшка рев скота, ведомого на забой? Кабанчика как-то в деревне сосед резал… Ох, лучше не вспоминать… И, потихоньку размышляя, Виталик сделал для себя неутешительный вывод, что человека человеком сделал… стыд.