Люди его не пускали в дома, города не пускали В стены свои, но Метаб не сдавался, свирепый, как прежде.
Вергилий Андрис ждал в той же ширменной. Он был начеку, и все же не заметил появления Любимого Руководителя. Его не было – и он есть.
Переход от одного состояния к другому был неуловим. Как будто Болт вечно стоял, опершись рукой о каминную полку. Спокойные темные глаза улыбались. Короткие волосы по-римски набегали на лоб и виски. Голова чуть крупнее античных канонов, но прекрасной лепки. Величавые складки белой тоги. Полные губы разомкнулись.
– Не откажите в любезности, Андрис Рервик. Преодолейте на короткое время укоренившееся в вашем сердце предубеждение и выслушайте меня если не доброжелательно, то хотя бы не враждебно. Прошу вас.- Плавным жестом Цесариум пригласил Рервика сесть, подождал, пока тот опустится на груду подушек, но сам остался стоять.
Андрис поздно понял невыгоду своего положения. Болт возвышался над ним, подавляя еще до начала разговора. Подавляя спокойным величием, красотой лица и позы, звучностью голоса.
Разозлившись на себя, Андрис неуклюже поднялся и резко сказал: – У вас есть обычный стул?
С двух сторон тут же возникли униформисты, и у низкого столика появились две белые табуретки. Однако Рервик и Болт продолжали стоять друг против друга. Наконец Цесариум согнал с лица улыбку и заговорил: – Не буду извиняться за причиненные вам неудобства, ни за душевные и телесные обиды, нанесенные моими людьми вашей подруге. Не одобряя методов, я тем не менее беру на себя всю ответственность за содеянное.
Он помолчал и снова улыбнулся – мягко и грустно.
– Салима говорила с вами. Думаю, мы обойдемся без околичностей. Я не хочу уходить в небытие монстром. Это нежелание и заставило меня такими – грязными, по вашему убеждению,мерами вынудить вас выслушать мои аргументы. Я не был уверен, что, встретившись со мной, вы не попытаетесь меня уничтожить. Отсюда эти меры. Увы, жестокие. На вашем языке – шантаж. Пусть будет шантаж. Лишь бы цель была достигнута.
– Цель?
– Освещение истины во всей ее сложности и противоречивости, а не обряженной в двухцветный балахон: плохое – хорошее.
Андрис молчал.
– Разумеется, вы как художник сами выберете метод достижения цели. О, я ценю искусство! Жалкие глупцы подняли крик: "Болт разрушил искусство Леха". Ложь. Я просто загнал эту необузданную стихию в приличествующие рамки. Два-три благоразумных критика подготовили в газетах почву. Доступно изложили основные принципы нашего единственно правильного метода народного искусства. Мы, в свою очередь, усилили убедительность их доводов рядом своевременных казней. Я вообще вам скажу: поэты, художники – люди в массе своей физически нестойкие. Чуть пожестче допрос, и они вполне готовы служить. Ну, а в сложении слов – истинные мастера. Искусство во все времена было продажным в достаточной степени, чтобы находить весьма изощренные инструменты для выражения любых идей, угодных и нужных заказчику. В вашей воле использовать какой-либо аргумент из тех, которые я намерен изложить, или изобрести свой. Лично я фундаментом успеха нашего предприятия полагаю тот факт, что Марья Лааксо останется под нашим покровительством, пока вы не решите вашу творческую задачу или мы с вами не найдем более надежную гарантию взаимопонимания.
Андрис продолжал молчать. Повинуясь очередному невидимому сигналу или заранее условленной программе, служители внесли подносы и уставили стол сосудами и сосудиками изысканных форм и расцветок с фруктами, орехами, паштетами, крохотными финтифлюшками из черт знает чего, но жутко аппетитного и дразнящего. В центре встал высокий кувшин с густым темно-красным напитком.
– Здесь все лехиянское. Нелегко доставлять эти милые сердцу дары родины в глушь изгнания, но радость, даваемая ими, столь велика…
Цесариум налил вино в подобие пиал. Пригубил, кивнул, сел на табуретку.
– Мне кажется, вы не восприняли с открытым сердцем моего замечания о продажности искусства. Это вовсе не хула. Фиксация действительного порядка вещей. Мир безграничен. Человек смертен. Искусство продажно. Сначала оно служило – то есть продавало себя – религии. Потом – деньгам. Потом – власти. Иконы – вершина живописи. Храмы – архитектуры. Мессы, хоралы. Оды, панегирики. Все на продажу – за почетную должность, богатство, славу. Теперь я покупаю вас. Андрис Рервик создаст шедевр, который смоет позорную грязь с имени скромного слуги своего народа, бывшего Цесариума Леха, Жоземунта Болта. В качестве платы предлагаю свободу вам – немедленно по заключении сделки, свободу Марье Лааксо – в оговоренный впоследствии срок. Ну, и соблаговолите выслушать аргументы, могущие помочь в исполнении этой нелегкой, но славной миссии. К изложению последних я и приступаю.
Болт с легким стуком поставил пиалу. Затем поднялся и торжественно произнес:
– Аргумент первый. Путь Леха – свой путь. Земля не может быть эталоном для своих исторических колоний. Следовать примеру землян – погрязнуть в благополучии и животном довольстве, превратиться в анемичную, бездуховную нацию, лишенную самосознания. Земля – музей. Она бессильна и чванлива. Подобно позднему Риму, она пьет соки своих провинций, питается их идеями, их энергией. Преодоление физических, материальных трудностей, телесных страданий – залог жизнеспособности, стимул творческого развития, продуктивности. Состояние комфорта – конец поиска, конец борьбы, застой, смерть. Напрягаясь в борьбе с врагами, лехияне укрепили единство, волю, целеустремленность. Поэтому в те периоды истории, когда горизонт был чист и ничто не мешало процветанию, вместо ожидаемого броска вперед возникало торможение. Вот тогда…
– Тогда вы придумывали сольников и улиток, чтобы было с кем бороться,сказал Рервик.
– Сольники появились сами, а улиток действительно пришлось выдумать. Впрочем, это тактические мелочи нашего развития. Основная же мысль: трудности – вот двигатель прогресса. Из этой мысли и следует исходить при оценке нашего, а следовательно, и моего пути. Я вижу, у вас возникают вопросы?
– Конечная цель вашего движения?
– Конечной цели не существует. Если есть цель, то есть и конец движения. Цель может только провозглашаться. Так же как народовластие, свобода. Практически же – это слова великого мудреца древности, никем еще не опровергнутые,- нельзя освобождать людей во внешней жизни больше, чем они освобождены внутри. Народу легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы. Вы знаете, к чему обычно приводит внезапно обретенная вчерашними рабами свобода? К всеобщей резне. Можете эту мысль использовать как второй аргумент.
– Отказ от дара свободы означает добровольное повиновение. Тот же мудрец, если не ошибаюсь, утверждал, что времена слепого повиновения прошли. Дисциплину можно и нужно нарушать там, где она зовет на злодейство. Или сейчас, через сотни лет, время несвободы вновь пришло?
– Именно пришло! Здесь и сейчас. Hie et nunc. И повиновение не слепо – оно осознано. Обусловлено движением к цели.
– Которой не существует.
– Ай-яй. Не передергивайте. Конечной – не существует. Но каждый шаг есть движение к некоторой промежуточной. Или, если хотите, к той самой, конечной, но она на этот шаг сразу и отдаляется. Теперь – аргумент третий. Зло и добро – равноправные принципы бытия, неразлучные, как две стороны одного листа бумаги. Полторы тысячи лет тому назад это провозгласили великие манихейцы. Видите – я ничего не придумал сам. Но я хороший ученик. Нет чистоты без грязи. Счастья без страдания. Добродетель предполагает точку отсчета. Мерзавцы и герои – лишь противолежащие точки одной шкалы. Как волки – овец, как булунгу – ушанов, так негодяи держат в тонусе Добродеев. Зло порождает добро, снабжает его локтями, зубами. А потому, ополчившись на зло, вы одновременно покушаетесь на основополагающий принцип бытия и свергаете с трона добродетель. Зло нельзя уничтожить, не потеряв при этом человека.
– Вас послушать, так у нас с вами одинаковая точка зрения. Получается, вы считаете злом то, что творили?
– Безусловно. Творил сознательно и, будь моя воля, продолжал бы.
– Дескать, для твоего же блага тебя мучаю, говорит палач жертве, висящей на дыбе.
– Для его блага, а пуще – для блага других, которых больше. И это – мой четвертый аргумент. Слушайте. Было время, когда с легкой руки писателя Достоевского, с безответственного его заявления, что не может благополучие мира строиться на фундаменте, заложенном ценою смерти, или он даже говорил – слезинки хотя бы одного ребенка, так вот, с легкой руки этого писателя распространилась всеобщая озабоченность, чистыми ли средствами пользуется общество в своем движении к благородным целям. Потом, к счастью, с ослаблением воздействия религии на образ мыслей, а главное – на образ действий, слова Достоевского никем уж особенно во внимание не принимались. Восторжествовало здравое мнение: если благополучие большинства требует жертв,- таковые должны приноситься. Простейший принцип военной науки: арьергард гибнет, чтобы дать отступить и закрепиться основным силам. Революционный террор. Подавление инакомыслия. Лес и щепки. Чистыми руками, Рервик, светлое общество создать нельзя. Не трагический ли парадокс и фарс, что именно на родине этого писателя пытались достигнуть всеобщего благоденствия и счастья, убивая, убивая, убивая. И не чужих, как Чингисхан, Тамерлан, Гитлер, а своих, своих. Своих! Так их! Так их! Вот была великая школа. И я скажу – только люди великого ума и стальной воли могли достигнуть ее уроки.
Голос Болта взлетел, глаза горели, руки комкали белую тогу.
В уголках красивого рта показалась пена. Андрису сделалось не по себе. Но бывший диктатор уже овладел собой и продолжал ровным, бесстрастным голосом:
– Вы должны знать историю, Рервик. Назовите хоть одну историческую ситуацию, когда неизбежность жертв – и немалых – остановила бы победную поступь к великим свершениям для всеобщего блага. Ну-ка, пробегите памятью от древних царств до колонизации дальнего космоса.
"Сейчас он возьмет к себе в союзники моих подопечных,- подумал Андрис,Нерона, Генриха VIII…"
– Александр Македонский прославил Грецию, Цезарь – Рим, Петр возвеличил Россию, Наполеон – Францию. Бисмарк, кайзер и Гитлер показали, сколь мощна может быть Германия. Цилеский завоевал для землян благословенную Нитру, Кеворгян – Малую Итайку. А скольких жертв стоили эти деяния? Так почему вы отказываете мне в праве выбирать свой, пусть драматический, путь к процветанию Леха? Да, мы строили наше благополучие на фундаменте, заложенном ценою многих трагедий. Но тем почетней наша нелегкая судьба.
Болт сделал долгую паузу, вновь наполнил пиалу и выпил.
– Я перехожу к пятому аргументу. И снова зову на помощь историю. Народам свойственна неблагодарность. Величайших своих современников они изгоняют, унижают, убивают. Сократ прославил Афины, но они отвернулись от него. Дали его уничтожить. Спинозу, гордость иудеев нового времени, изгнали из общины. Иисус был славой израильтян, которые распяли его. Нет,- Болт протестующе поднял руку,- я не утверждаю, что мой вклад в историю человечества сопоставим с вкладом этих страдальцев. Но я отдал своему народу все, и пусть масштабы моих деяний скромнее, а суть их лежит в стороне от философии и религии, но я вел Лех к счастью и благоденствию той дорогой, которая представлялась мне кратчайшей. И что же? Народ отвернулся от меня. Я изгнан. Я не убит только потому, что горсть друзей помогла мне бежать. Но зачем мне жить, если я ничего не могу сделать для Леха?
– Верная мысль,- согласился Рервик.- Первая, услышанная от вас.
– Даже злодей имеет право на сострадание. Он нуждается в нем больше, чем человек добродетельный. Вы считаете меня злодеем? Так помогите мне! "Когда бы кровью брата был весь покрыт я, разве и тогда омыть не в силах небо эти руки? Что делала бы благость без злодейства? Зачем бы было нужно милосердье?"
Болт стоял и декламировал со страстью, крупная слеза выкатилась из-под прикрытого века и проторила блестящую дорожку на скуле. Голос был напряжен, хотя и негромок. Рервик поймал себя на мысли: как хорошо бы сыграл Болт Клавдия – и самого себя.
– "Отчаиваться рано. Выше взор! Я пал, чтоб встать. Какими же словами молиться тут? "Прости убийство мне"?" Вы помните, что дальше?
Рервик покачал головой.
– "Нет, так нельзя. Я не вернул добычи. При мне все то, зачем я убивал: моя корона, край и королева". Со мной куда хуже. Нет короны. Нет королевы.
– Кстати, Катукару убили по вашему указанию или только с вашего ведома? – спросил Рервик.
Болт с грустью посмотрел на Андриса и вдруг сказал:
– Попробуйте этот паштет из гребешков вилохвоста. Катукара его очень любила. Да, Катукары нет. И нет со мною моего края. Моего Леха. Клавдию легче. Пусть же последним аргументом будет состраданье.
– А раскаянье?
– "Покаяться? Раскаянье всесильно. Но что, когда и каяться нельзя! Мучение! О грудь, чернее смерти! О лужа, где, барахтаясь, душа все глубже вязнет! Ангелы, на помощь! Скорей, колени, гнитесь! Сердца сталь, стань, как хрящи новорожденных, мягкой! Все поправимо".
Болт повернулся и медленно, величаво скрылся за ширмой.
Андрис едва удержался от аплодисментов. "Сейчас он выйдет на поклон",подумал Рервик. Но Болт не вышел.
В последующие два дня ни Болт, ни Салима не давали о себе знать. Трижды в день униформисты приносили еду, сохраняя полное молчание. К концу второго дня Рервик потребовал, чтобы ему дали возможность увидеть Марью. Кирпичнолицый стюард выслушал его и с поклоном вышел. Вскоре явился Наргес.
– Могу ли я передать Цесариуму, что вы склонны к сотрудничеству?
– Я склонен повидать Марью Лааксо и убедиться в том, что…
– Я уверяю вас, она в добром здравии, хотя и не очень любезна. В резкой форме отвергает знаки внимания лучших слуг Цесариума. Двое из них уже обратились к нему с просьбой снять ограничения на меры увещевания, могущие быть приняты по отношению к девице, в гордыне своей презревшей благосклонность достойнейших мужчин. Цесариум милостиво выслушал их и обещал подумать. Простите мне смелость предрекать решение Цесариума, но долгие годы службы и даже, я осмеливаюсь с величайшей гордостью сказать – дружбы, подаренной мне великим человеком, позволяют судить о возможном исходе размышлений. Принимая во внимание его безграничную щедрость к верным слугам, а также взяв в соображение вынужденный аскетизм здешнего обихода, связанный с почти пол ным отсутствием женщин в нашей маленькой колонии, я могу с большой степенью достоверности предугадать, что Цесариуму будет благоугодно внять смиренной просьбе храбрецов, поставивших свой долг выше всех благ, и дозволить им принять в отношении особы, в судьбе которой вы проявляете нескрываемую заинтересованность, те меры, которые будут признаны необходимыми для преодоления препятствий к совершению процедур, имеемых в виду…
Именно в эту минуту Рервик понял, что главный его стратегический замысел – тянуть время в надежде на Велько – никуда не годен. Нужно действовать самому.
– Я хочу видеть Цесариума.
– Мы доведем вашу просьбу до его сведения. Смею надеяться, он вас примет. Вопрос – когда? Цесариум очень занят.
– А вы постарайтесь ускорить нашу встречу. Я в долгу не останусь.Рервик медово улыбнулся.
Наргес улыбнулся в ответ.
– Сами понимаете, доведись нам встретиться на Лехе, у меня будет больше возможностей отблагодарить вас за содействие.
– Готов служить – в рамках, не противоречащих исполнению долга.
– Естественно! А нельзя ли в тех же рамках посодействовать моей встрече с Марьей?
Тонкие губы Наргеса понимающе изогнулись.
– Я постараюсь.- И тише: – Вот видите, Рервик, как простой шантаж из венца творения делает ничтожество? Чем вы лучше нас? Вы – хуже. Мы, по крайней мере, не лицемерим.
Услышать упрек в лицемерии от Наргеса! Впрочем, трудно предположить, что такая мелочь могла задеть Рервика. С его-то опытом общения со всяким отребьем, населяющим задворки обитаемой вселенной. Нет, Рервик не был чистюлей. Только не он. Велько, бывало, брюзжал, когда приходилось удирать от погони на ворованном звездолете или обыгрывать в двойной тун пьяных шкиперов каботажных перевозок, чтобы наскрести несколько рубларов на дорогу.
Но Андрис считал это в порядке вещей. В этих пределах он вполне полагался на Игнатия Лойолу и не сомневался, что его-то цель оправдает мелкие пакости, причиняемые к тому же людям, не отличавшимся безупречностью поведения и строгостью морали. В практике общения со всякой межгалактической сволочью Рервик, бывало, шел на подкуп, лесть, обман. Однако, закинув удочку Наргесу, Андрис понял – здесь шансы на успех невелики. А время не терпело. О Марье розовый горбун не врал – зачем? Похоже, никто из них не сомневался, что Марья – верный козырь. Надо сдаваться, причем скорее. И требовать неприкосновенности Марьи.
Каких-нибудь гарантий. Но какие могут быть гарантии?
В этих размышлениях его застал служитель в войлочных тапочках. Ага, понял Андрис, поведут к шефу. Наргес не подвел. Вторая встреча с Болтом состоялась в том же уставленном ширмами зальце.
И с места Рервик сказал, сухо и мрачно, что согласен, но не видит, как высокие договаривающиеся стороны могут исключить возможность жульничества при выполнении взаимных обязательств.
– Что обеспечит безопасность Марьи в то время, когда я буду снимать фильм? Как могу я быть уверен, что ваши соратники не получат ее в качестве…- Рервик с трудом разлепил губы,- в качестве платы за преданность Цесариуму? И что, с другой стороны, может воспрепятствовать мне разоблачить всю эту затею, как только Марья окажется в безопасности? То есть когда фильм будет снят?
– И широко показан населению Леха, Земли, обеих Итаек, планет малого круга, старых провинций…
– Вот как?
– Именно. И тогда взаимными гарантиями послужат: гениальность Рервика – его картины неопровержимы и, конечно, то обстоятельство, что я всегда буду знать, где вы – Рервик и Лааксо – находитесь, а вы никогда не узнаете, где нахожусь я.
– В чем же взаимность гарантий?
– Вам, увы, придется положиться на мое слово. А разве у вас есть другой выход?
Именно в этот момент Рервик понял, что Болт никогда не отпустит Марью.
– Вас может это удивить, но выход есть.
– Какой же? – с искренним интересом спросил Болт.
– Оставить все как есть.
– Вы, надеюсь, не заблуждаетесь насчет моих действий?
– О, нет.
– Как в отношении вас, так и в отношении Марьи Лааксо?
Рервик кивнул.
– И понимаете, что начну я с дамы? Поделиться с вами своими фантазиями? Впрочем, что мои фантазии. На сей счет у меня есть помощники. Может быть, стоит пригласить их? Живописать, так сказать, подробности?
Андрис молчал.
– У нас будет масса времени. Мы будем поочередно уделять внимание вашей приятельнице и вам. Для работы с женщиной в моем распоряжении есть очень изобретательный молодой человек. Я познакомлю вас. Из прекрасной семьи. В лучшие времена служил в манипуле Верных.
– Какой-нибудь Варгес? – скривив губы, сказал Андрис.
– Рад, что вы о нем слышали. Делает честь вашей осведомленности, но и свидетельствует о его известности, согласитесь. Мы дадим вам насладиться сеансами с участием Марьи Лаахсо, Варгеса и, если понадобится, других действующих лиц. Потом мы предоставим даме возможность присутствовать на спектакле, где главную роль будете играть вы. В этом, должен вас предупредить, нам помогут люди из бригады уже знакомого вам Маленького Джоя. Знаете эту безвкусную манеру – называть малышами людей крупного телосложения. Очень услужливый, весьма компетентный работник.
Болт оживленно шагал по ковру, потирая ладони. Потом резко остановился перед Андрисом, вперив в него тяжелый взор темнокарих глаз.
– Думайте до завтра, Рервик. Потом будет поздно. Искусство требует жертв – ха-ха.
И ушел.
Элементарно, Ватсон, думал Рервик в своей камере. Почему меня не выпускают – даже днем, когда нет звезд? Убегу? Невероятно.
Узнаю местность? Что же это за местность, которую я, по их предположению, могу узнать? Земля скорее всего отпадает. Там не найти места для такого бункера. Если исключить Лех, с которого меня увез Стручок, остаются… Ох, много остается, дорогой Ватсон.
До чертовой матери. Выход один – бежать. С Марьей. И немедленно. Ожидание невыносимо.
Портос, сильны ли вы по-прежнему, мой друг? Вместо ответа Портос огляделся, подошел к топчану, приподнял его и мощным движением кисти оторвал металлическую ножку. Отлично, сказал д'Артаньян, вот и оружие. Он взял металлическую полосу из рук гиганта, слегка поправил иззубренный конец на каменном полу и спрятал под одеждой. Теперь, друг мой, неукоснительно следуйте моим советам, и, ручаюсь вам, утро мы встретим на свободе, вдали от мрачных стен Рюйеля. С этими словами гасконец подошел к двери и заколотил кулаками по доскам (извините, по орпелиту). Скрипнули петли, на пороге появился сумрачный амбал. "Любезный,- сказал д'Артаньян,- твоя госпожа разрешила мне обращаться к ней, если в том возникнет нужда. Передай – такая нужда возникла. Дело срочное. Ступай, да не забудь – срочное!" Амбал тяжело повернулся и закрыл дверь.
Потекли минуты. Наконец послышались шаги, возня с замком.
Портос, вы займитесь мужчиной, а я обслужу даму, распорядился д'Артаньян. Дальнейшее развитие событий, однако, принесло неожиданное осложнение. Дверь открылась. В проеме стояла Салима, закутанная в длинный черный плащ. Она шагнула через порог и захлопнула за собой дверь. Страж остался в коридоре. Портос нахмурился – он оказался не у дел – и растерянно взглянул на д'Артаньяна. Тот ответил ободряющим жестом. Ничего, дескать, мы успеем залучить телохранителя в камеру, и вы, мой друг, сможете продемонстрировать свою ловкость и мощь ваших мышц.
Салима вопросительно смотрела на Рервика.
– Э-э…- начал тот.
– Вы решились на что-нибудь?
– Э-э… Нет, то есть да. Разумеется. Я и просил вас прийти, имея в виду… Но прежде я хочу убедиться, что с Марьей Лааксо ничего не случилось.
Салима снисходительно улыбнулась. Похоже, крепость пала.
Отец прав: страх правит миром…
Впрочем, нет. Так не годится. Вернемся немного назад и вспомним получше.
Ожидание было невыносимым. Заключение в ненавистных стенах по-разному действовало на этих благородных людей. Портос, казалось, дремал, с тоской вспоминая о скудной утренней трапезе и ожидая более щедрую дневную. Д'Артаньян как тигр мерил шагами камеру, глухо рыча, когда взгляд его останавливался на закрытой двери. Однако под кажущимся безумием гасконца скрывалась напряженная работа мысли. Чувствуя волнение друга, Портос нарушил молчание: "Полно, д'Артаньян, не стоит так нервничать. Дайте мне сигнал, и мы выйдем отсюда невредимыми, как те трое храбрецов – Арамис, наверное, помнит их имема,- которые побывали в раскаленной печи и вышли оттуда как ни в чем не бывало".
"Вы имеете в виду Седраха, Мисаха и Авденаго?" "Да, имена звучат похоже. Я и не знал, что вы такой ученый, д'Артаньян".
"Как же мы выйдем из плена?" "Очень просто. Я выломаю дверь, убью это чахлое создание в войлочных тапочках, и мы выйдем на свежий воздух, без которого я страдаю изжогой, головокружением и разлитием черной желчи".
"А Марья, друг мой, вы забыли про мадемуазель Марью".
"Прихватим ее по дороге".
"Славный план, клянусь небом. Простой, без затей. Но вы подумали о том, куда мы выйдем?" "Какая разница? Вряд ли там будет хуже, чем здесь – учтите, д'Артаньян, я решительно недоволен здешним столом. У Болта отвратительный повар. В Пьерфоне я не стал держать бы такого и дня – выгнал бы, предварительно выпоров".
"Что же, Портос, вы меня убедили. Ваш план великолепен. Сильны ли вы по-прежнему, мой друг?" Портос с немым укором посмотрел на него. Именно в этот момент Салима снисходительно улыбнулась.
– Марья находится под моим покровительством. Ей ничего не угрожает, пока вы сами не ухудшите ее положения.
– Но я хочу хотя бы взглянуть на нее. Мне будет легче принять решение, если я увижу, что вы выполняете свои обязательства, – Хорошо,- сказала Салима.- Идемте.
Ну же, подумал д'Артаньян, позови стража, дай работу Портосу.
Но Салима повернулась и направилась к выходу.
– Эй,- крикнул Рервик.
Женщина застыла, резко дернула головой. Д'Артаньян стоял в двух шагах с железной ножкой в руке. Держал он ее неловко, но в его глазах Салима прочла ярость.
– Молчите,- прошептал Андрис, приблизив рваный край железа к горлу Салимы.- И отойдите от двери.
Салима не двигалась.
– Ну.- Рервик слегка царапнул по коже. Показалась кровь.
– Идиот,- сказала Салима.- Тебе конец.
– Пока – начало. Главное для вас сейчас – не закричать. Мне терять нечего. Один громкий звук, и…- Он надавил на железную полоску. Кровь пошла сильнее.
– Чего вы хотите? – спросила Салима сдавленным шепотом.
"Я хочу работы",- сказал Портос д'Артаньяну. "Сейчас вы ее получите",ответил д'Артаньян.
– Я хочу выйти отсюда,- сказал Рервик.
– Это невозможно,- сказала Салима.- Вам не дадут сделать и двух шагов.
– Мы все же рискнем,- сказал Рервик.- Сейчас вы пойдете на полшага впереди и поведете меня прямо к Марье. Имейте в виду – малейшая неосторожность, и вам конец.
"Приготовьтесь, Портос",- сказал д'Артаньян. "Я готов",- ответил гигант.
Рервик сделал шаг назад, пропуская Салиму. Правая нога ступила на тыквенную корку (ее следовало положить на пол страниц пять тому назад).
"О черт!" – вскричал д'Артаньян, падая на спину и роняя кинжал.
– Джой! – закричала Салима.
На пороге вырос амбал. Ладонь – на рукояти плазмера. Бросок Портоса. Мощный удар каблуком в подбородок, правой рукой в солнечное сплетение, левой – по кисти, держащей оружие.
– Слишком много шума,- сказал Рервик, когда осела пыль.Мадам, наш уговор остается в силе. Я пригласил сюда Маленького Джоя, чтобы дать ему возможность отдохнуть, а нам – совершить прогулку без свидетелей. Хотя прогулка на людях в вашем обществе, мадам, возвысила бы меня во мнении окружающих и пролила бальзам на мое самолюбие. Мужчины, увы, тщеславны, и я не исключение. Возьмите моего друга Портоса. Образец рыцаря. Храбрец, красавец, чистая, добрая душа…
Салима смотрела на режиссера со страхом.
"Остановитесь, д'Артаньян, я не заслуживаю ваших похвал,прогудел Портос.- Вы мне льстите".- "Я говорю правду, мой друг. Просто ваша скромность восстает против моих слов, выражающих искреннее восхищение…" – "Неумеренное, д'Артаньян"."Отнюдь. Но и вас не обошел порок, присущий многим храбрецам".- "Какой же?" – Портос в недоумении приоткрыл рот. "Тщеславие, мой друг. Вспомните обстоятельства нашего знакомства".- "Но прошло столько лет!" – "И все же, вспомните"."Какая-то ссора? Мы, кажется, славно отдубасили гвардейцев"."А что этому предшествовало?" – "Клянусь, не помню"."Вы вызвали меня на дуэль".- "В самом деле?" – "Да, мой друг. Вы заявили, что насадите меня на шпагу, как куропатку на вертел"."Неужели?" – "Очень остроумно, по-моему".- "Не отрицаю. Я всегда был остер на язык".- "Ну, а что послужило причиной вызова?" – "Что же?" – "Я наткнулся на вас на бегу, запутался в вашем плаще и увидел…" – "Что вы могли увидеть?" – "Можно при даме?" – "При этой? – Портос посмотрел на Салиму.- При этой можно".- "Я увидел фирменный ярлык. Плащ был не от Кардена". Портос побледнел. "Подумать только,- сказал он,- из-за этого я вас вызвал?" – "Да. Вы были оскорблены тем, что ваша маленькая тайна, рожденная, увы, тщеславием, раскрыта нахальным юнцом из провинции".- "Ведь я мог убить вас, д'Артаньян".Глаза гиганта увлажнились. "Ах, мой добрый благородный друг, забудьте об этом".- И д'Артаньян бросился в объятия Портоса.
Не спуская глаз с позеленевшей Салимы, Рервик разорвал рубаху Джоя на полосы, крепко стянул его руки и ноги, сделал аккуратный кляп и надежно заткнул рот бесчувственного стража.
Поменяв ножку от топчана на плазмер, он выпрямился.
– Теперь – вперед.
Они вышли в коридор.
– На всякий случай предупреждаю вас – я галантен только в пределах, обеспечивающих мою безопасность. При непредвиденных встречах, прошу вас, не давайте мне повода к бестактности. Я человек импульсивный. Портос свидетель, не раз рука моя непроизвольно хваталась за плазмер, и я горько оплакивал невольную жертву необузданного темперамента, доставшегося мне в наследство от гасконских родителей…
– Не паясничайте, Рервик. Вы авантюрист, я знала, но на этот раз вам конец. И вашей Марье. Я не дам за вашу жизнь и ломаного…
– Ливра. Или даже денье. Увы, увы! Ага, Портос, мы уже пришли. Мадам, удалите стражу.
Человека, стоявшего у дверей, за которыми, по-видимому, помещалась Марья, Рервик еще не встречал. Был он высок, худ и бледен.
"Черт побери, вылитый Мордаунт",- пробормотал д'Артаньян.
– Откройте дверь, Варгес,- ровным голосом приказала Салима,- и можете идти. Если будет нужно, я позову вас.
Варгес молча поклонился и, исполнив приказ, медленно пошел по коридору. Рервик подождал, пока он скроется за поворотом.
– Войдем,- сказал он.
Марья привстала на локтях. Ее глаза равнодушно прошли по лицу Салимы, дрогнули, схватив Рервика, подержали немного, отпустили. Завершив поворот, голова Марьи прекратила движение и опустилась на комковатую подушку. Она ничего не сказала.
– Марья,- негромко позвал Андрис.
Глаза закрылись. Марья мерно дышала.
– Встаньте туда,- Рервик указал Салиме на угол,- и отвернитесь.
Салима повиновалась.
Пятнистый румянец, сухие губы. Руки холодные. Рервик прижал ладонь Марьи к щеке. Рукав завернулся. На внутренней стороне запястья и выше – до локтя – точки.
– Что ей кололи? – резко спросил Рервик.
Салима повернулась к нему.
– Что кололи? – повторил Рервик.
– Не знаю. У Геле большой выбор. Есть разные схемы.
– Геле?
– Наш врач.
– Давно колют?
– Три дня.
– Зачем?
Салима пожала плечами: – Чтобы слепить личность удобную, нужно уничтожить старую.
– Время уколов?
– Следующий через…- она взглянула на часы,- сорок минут. Впрочем, это не точно. Может быть, раньше, может – позже. Геле вообще может пропустить укол, если…
– Если?
– Если сам не очухается.
– Он приходит один?
– Входит сюда вместе с дежурным. В данном случае должен был войти с Варгесом.
– Сколько времени действует инъекция?
– Три-четыре часа. Но говорить с Марьей – все равно что с ребенком. И ходит она с трудом. Вам не уйти.
– Придется оставить ее здесь. Расскажите-ка мне, как выйти из этой норы. Только без фантазий. Точность информации – залог вашей безопасности.
– Я не стану говорить.
Рервик подошел к Салиме и коротко, без размаха ударил ее по щеке. Женщина дернулась. Брезгливо сложила рот. Но молчала.
Рервик ударил в губы. Они стали медленно пухнуть. Андрис посмотрел на Марью, подождал секунду-две и ударил в третий раз.
Нижняя губа Салимы треснула, по узкому подбородку потекла струйка крови.
– Слушайте внимательно, Салима. Мне нужно уйти, и я уйду. Вы мне поможете, хотя я ничего не обещаю взамен. Как поступить с вами я решу позже. Может быть, я вас и не убью. Но сейчас я начну бить вас по-настоящему. Очень болезненны удары в живот. Особенно в область печени. Мне известны полтора десятка болевых точек, давление на которые весьма мучительно. Я знаю это по собственному опыту и поделюсь этим опытом с вами. Очень неприятная процедура – прикрутить газ, что на языке денебских пиратов означает – придушить, но не до смерти. Я не такой специалист, как Варгес или Джой, но я буду стараться. И я успею, хотя у меня мало времени. Я обязательно успею, потому что мне надо выйти отсюда – из-за нее.- Андрис кивнул в сторону Марьи.- Вы мне верите?
Салима молча опустила голову.
– Будете говорить?
– Да.- Она достала платок, вытерла кровь. Осторожно потрогала разбитую губу. Лицо ее передернулось.- Но не все.
– Начинайте.
– Вас убьют. Выйдя отсюда, вы обрекаете себя на смерть.
– Почему?
– Не скажу.
– Есть ли охрана на пути к выходу, у выхода?
– У выхода дежурит один человек.
– Сколько вас в этом логове? Контролируете ли вы окрестности? Какую-либо часть планеты? Или скрываетесь?
– Я не стану отвечать.
– Охрана вам повинуется?
– Нет.
– Лжете.
– Да.
Рервик огляделся, ища, на чем и чем можно написать записку.
Махнул рукой. Подошел к Марье, поцеловал ее в щеку.
– Идемте!
В двух-трех местах из стен коридора сочилась влага, бетон осыпался. На полу комья грязи, куски керамической облицовки.
В закоулках, отходящих от центрального хода, горели тусклые фонари. Шагов через сто коридор сделал крутой поворот, и перед Андрисом возникла согбенная флгура Наргеса. Горбун озадаченно посмотрел на Рервика, склонился перед Салимой. Андрис едва заметно коснулся локтя женщины. Они свернули за угол. Коридор стал ощутимо подниматься. Гладкая плита преградила путь. На трехногом табурете сидел стражник. При виде Салимы он вскочил и суетливо поправил кобуру с плазмером.
– Открой, Друз.
Юноша закивал, отвернулся и принялся вращать колесо. Плита начала поворачиваться.
– Не закрывай за нами,- сказала Салима,- мы сейчас вернемся.
Рервик скрипнул зубами и мысленно поздравил ее. Друза можно было убить. Нужно было убить – слишком быстро все выяснится. Рервик оглянулся на румяного молодого человека, сияющими глазами пожирающего Салиму. Нет, Портос, я не могу.
Слегка сжав локоть Салимы, он вывел ее на поверхность.
Низкое небо. Кустики, кочки. Ни тропинок, ни дорог. Рервик оглянулся еще раз: входа не видно. Пара валунов, ползучий корень, куст чего-то, похожего на мохнянку. Нечаянное пятно плотного желтого грунта. Рукоятью плазмера Рервик принялся быстро писать то, чего не смог написать в комнате Марьи.
– Теперь вы понимаете, что я не могу с вами расстаться,сказал Андрис.Надеюсь на догадливость вашего батюшки. Вы можете им гордиться. Шантаж – надежное оружие. Я постараюсь быть хорошим учеником.
– Вы обещали отпустить меня, когда мы выйдем.
– Отнюдь. Я только сказал, что, возможно, не убью вас. Но отпустить – нет. Мне спокойней, когда вы рядом. Идемте, мне нужно обдумать, как действовать дальше.
Они укрылись в чахлом перелеске на краю болота. Попробовать вступить в переговоры с Болтом немедленно, обменять Салиму на Марью и?.. Их неминуемо схватят, пощады не будет. Потребовать ракету? Есть тысяча способов устроить взрыв при старте или позже… Оставить Салиму заложницей в ракете до конца полета?
Экипаж найдет способ обезвредить Андриса… Нет, этот путь не годится. Надо уходить, уводить Салиму, выбираться самому – должны здесь быть поселения. Туристы, охотники, колонисты. Планета более чем пригодна для обитания. Славная, в сущности, планета, и она не может оставаться незаселенной. Важно уйти, найти. И не упустить Салиму. На каком же слабом сучке висела надежда Рервика – влюбленном взгляде Болта, обращенном к пятилетней девочке. "Идем, посмотрим на твои угольки". Тот ли сейчас Болт?
Рервик пристально глядел на Салиму.
Подходящий конец главы, а? Мой тебе совет: начни следующую теми же словами.
Твой Андрей
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ
12-е марта, Москва
Дорогой Андрей!
Пора наконец выяснить и честно рассказать, что за фильм смотрел Том Баккит на кинофестивале в Трай-пи.
Фильм Андриса Рервика
"Бегство палача"
(в пересказе Тома Баккита)
…По экрану ползут насекомые. Длинные ручейки довольно крупных отвратительных инсектов. Жестких, холодных. В своем узком мирке нацеленных на убийство, на прикол жертвы, на ее пожирание, на высасывание белых и желтых соков ее брюшка и в этой нацеленности – беспощадных. Камера приближается, откровенно любуясь их отточенными орудиями убийства – хоботками, рогами, пилами, жалами, жвалами, жесткими колючими губами, холодными мертвыми насекомьими глазами. Ползут, ползут членистоногие… Нашествие? Куда? Зачем?
Камера отъезжает, уходит вверх. Мы видим узкую тень, которая превращается в прут. Кто-то вторгается веткой в мир инсектов, шевелит их, усатых, шевелит нежно, почти любовно. Камера уходит еще выше, и мы видим этого человека. Он сидел на корточках, а теперь поднимается в рост. Гимнастерка перепоясана ремнями.
Фуражка сдвинута на затылок. Делает знак шоферу.
После бессонной работы в застенках возвращается в кургузом черном авто домой подполковник ООВД – Охранного отделения внутренних дел. Машина ползет по аллее заброшенного парка. Подполковник останавливает машину, выходит на обочину, присаживается у муравейника. И смотрит, смотрит, смотрит. Безжизненные, расфокусированные глаза его постепенно обретают нормальный цвет и свет. Отбрасывает ветку. Идет к автомобилю. Под начищенным сапогом хрустят раздавленные муравьи.
Дома он ложится в постель к теплой сонной жене. Пытается заснуть. Глаза – в потолок. Сна нет. Он накидывается на жену.
Она вздохнула, всхлипнула во сне, прижалась к мужу, хотела обнять его, но он грубо схватил ее, вывернул ногу, проник в лоно и стал раскачиваться. "Милый, мне так больно",- выдохнула жена.
Тогда он еще сильнее заламывает ей ногу, показывая, что здесь хозяин он, и еще стремительней колышется. И добивается торжества своей воли. Покорная жена захвачена страстью, быть может, она думает, что такова она и есть – любовь. И еще в ее душе живет страх – он давно поселился – за мужа, за опаснейшую его ночную работу, где на допросе какой-нибудь враг может запросто ударить его табуреткой, ударить и убить, а враги вообще кругом, и страшно за мужа, а значит, и за себя, за детей. Вон они сонно шевелятся в смежной комнате, Вовка да Танька, глупые, белобрысые, как жалко их. И еще страх – от мужа. Она живо помнит, как он бил ее, как, пьяный, с низкой бранью, размахивая наганом и почти готовый стрелять, выставлял ее ночью вместе с детьми из квартиры и гнал по лестнице с четвертого этажа до первого и потом по булыжным камням переулка…
Подполковник спит. Губы его хищно вздрагивают, а глазные яблоки под бледными веками ходят туда и сюда. Серые и синие птицы влетают в комнату, парят над ним, клювы их страшны и кривы, все ближе и ближе они к его лбу. Подполковник отмахивается, но из распахнутых клювов валятся белые жирные черви, они валятся, как из мясорубок, подполковник барахтается в груде червей, а какие-то окровавленные наглые морды скалятся по углам.
"В несознанку играете?" – хрипит подполковник. Кадры напластовываются, мы теряем ощущение времени, границы и контуры ночных видений и дневной маеты расплываются.
Свежевыбритый, довольный жизнью подполковник завтракает в одиннадцатом часу. Он не торопится, черное авто заедет за ним в полдень. Подперев рукой голову, робко, с оттенком хрупкого счастья, смотрит на него жена. И вдруг подполковник раздваивается. Излюбленный прием Рервика. Уже два подполковника завтракают, смачно жуют ветчину, выпивают яйца, вытирают губы. Один еще плотоядно весел, другой задумывается. Вчера из кабинета напротив увели его коллегу. С майора сорвали погоны, торопливо обыскали его стол и сейф и увели – разом осунувшегося и постаревшего. Иные следователи не подняли головы, иные глянули вослед, но, быстро справившись с оцепенением, принялись за работу – ворошить бумаги, готовясь к ночным допросам. А был арестованный майор молодцеват, слегка пузат, ремни ловко стягивали его гимнастерку, торчали из-под нее коротенькие ножки в сверкающих сапогах. И хват был, и жуир, и матерщинник. И вот – сгорел. Что случилось? Кто наклепал?
А может, кто-то уже накатал и на него? И наверху приняли решение. Неужели его возьмут вот так же, на работе, на виду у всех? Нет, подполковник почему-то уверен – era возьмут ночью и дома. Первый подполковник все еще пьет чай с зефиром бело-розовым, второй уходит в кабинет, достает из стола наган, гладит его, прячет обратно, берет лист бумаги, чертит треугольники, потом какие-то рожи, чертиков. Комкает бумагу, пальцы судорожно корежатся, белеют костяшки кулака, а меж скрюченных пальцев извиваются морды чертей.
Бумага брошена в корзину, план рожден. Серые глаза сверлят точку. Первый подполковник, неловко поднимаясь, толкает стол.
На пол летят вазочки и чашки. Чай из разбитого чайника заливает зефир.
Переулок ступеньками сбегает к реке. Предрассветная серая муть. У одного из подъездов семиэтажной громады застыли два автомобиля. Люди в форме молча ждут. Из дверей выводят человека в наспех наброшенном пальто. Урчат моторы. Зажглись два-три окна. Но большая часть людей смотрит тайком из-за темных стекол.
Одна из машин трогается. И в этот момент из подъезда выводят женщину и двух закутанных детей. В эту ночь в огромном доме опустела еще одна квартира.
Четыре подъезда дома выходят в переулок. Противоположные четыре – на улицу. Внушительный торец дома смотрит на реку, на жестяно-рыбью рябь воды, на отблески нефтяных пятен, на пароходные трубы фабрички на том берегу. В квартиру подполковника, на третий этаж, попадают с улицы. Почему же наш герой все чаще встречается нам в переулке? Ба, да он в штатском. Он явно не хочет быть узнанным. Он суетится, он быстро ходит, проворно ныряет в подворотню и в чужой подъезд. Он перебрасывается короткими фразами с какими-то людьми. Впервые тут мелькнуло человеческое имя – Глеб. Как будто, сняв на время форму, подполковник немного стал человеком. Освободившаяся на третьем этаже, вход с переулка, квартира очень интересует подполковника Глеба.
Глухой своей стеною она примыкает к его собственной. Через подставных лиц подполковник приобретает права на эту квартиру и ключи от ее дверей. Начинаются спешные, как только жена и дети вывезены на дачу, строительные работы. В брандмауэре пробивается тайный ход в параллельную квартиру, который затем маскируется передвижным книжным шкафом. Подполковник доволен работой. В воскресный день он расхаживает босиком у себя дома, время от времени наливает стопарик водки, настоянной на лимонных корочках, выпивает и нажимает кнопку, спрятанную за портретом вождя. Неслышно отъезжает книжный шкаф. Открывается пространство чужого дома с чужими запахами и чужими приметами культуры – прямоугольники на обоях от снятых картин, пыльные чехлы скрипки и виолончели. Пьяный, босой подполковник с хитрованскою рожею ходит туда и сюда, потирает руки. Будущие события покажут верность его расчета.
Худенькая женщина играет мазурки Шопена. Щемящая, печальная музыка пытается пробиться к радости. Не получается.
Подполковник оперся рукой на рояль. Оказывается, он меломан.
Размазанные морды гостей. Подполковник вспоминает минувшую ночь. Один знаменитый ученый, высокий и толстый человек, и еще очень упрямый человек, три дня стоит у него на "стойке". Сержант Клевцов и лейтенант Сидорчук, знающие свое дело люди, трое суток, сменяя друг друга, не дают упрямому ученому ни заснуть, ни сесть. Ноги ученого так отекли, что голенища сапог разрываются.
И этот человек не хочет подписывать какую-то жалкую бумажку.
Но выбора нет. Подполковник должен его сломить. И он сделает это.
Черное авто подполковника стоит на въезде в деревню, на краю чудовищно вспученной, разбитой тракторами дороги. Подполковник пешком возвращается с дальней пасеки. Затеяна нежная дружба со старым пасечником. Подготовлены кое-какие документы.
Все делается неспешно и надежно? Нет, все Делается быстро, с авантюрной удалью.
Конец лета.
Вовка и Танька да жена Люся уезжают к дальним родственникам. Перрон. Узлы, чемодан, обвязанный веревкой. На нем сидит Вовка и ест эскимо на палочке. Танька читает книгу. Их мать с нелепо завитыми кудряшками смотрит испуганно. Подполковник их не провожает. Так надо. Никто не знает, куда они едут.
Мимо проходит носильщик с бляхой на фартуке. Пыхтит паровоз.
Звенит колокольчик. Второй подполковник осторожно выглядывает из-за угла.
Потерявший нормальное обличье, сжевывая слезы с усов, пожилой ученый дрожащей рукой подписывает протокол допроса. "Давно бы так",- мягко, грустно говорит подполковник Глеб.
Незаметно налетает осень. Октябрьская листва шуршит в переулке. Как он красив, осенний город. Как здорово снимает его оператор Рервика.
Ночь. В квартире подполковника раздается жесткий, требовательный звонок. Подполковник скатывается с кровати.
Секундное замешательство. Но вот он свертывает свою нехитрую постель, хватает кобуру и бросается к портрету вождя. В дверь квартиры уже колотят приклады.
Еще одна петля сюжета. Странной фугой вплетается история химика, которого должен был допрашивать первый подполковник, но взвихренная судьба подсунула его подполковнику второму.
По осеннему городу бродит болезнь. Желтые листья покрыли рельсы. По листьям медленно катит трамвай. "Аннушка", "Аннушка", "Аннушка". Трамвайный круг. Бульвар. Рыбный магазин. Продавец сачком вылавливает из бассейна живую рыбу. Судак вяло перебирает жабрами, печально вещает что-то белым ртом. По городу бродит болезнь Глюэмбли.
Врачебный кабинет. Преувеличенно-натуральные шприцы. Грязно-белые халаты. Табличка на двери. Доктор Синдякин.
– Доктор, я здоровался с Клюквиным еще на той неделе, я держал его за руку. А сегодня он уже там,- пальцем дрожащим ткнул химик сначала вниз, в подвал, потом в небо,- он уже там, понимаете? Скажите, они уже перекинулись на руку ко мне, они ведь уже расползлись по моему телу?
– Кто?
– Да Глюэмбли же! – воскликнул химик чуть не плача.- Помогите, доктор.
– Успокойтесь, Турин,- говорит доктор.
Гурин преподает катализ в университете. Прожженные химикалиями доски столов, вытяжные шкафы. Бесконечные колбы, резиновые трубки. А запах? О, химическая лаборатория… Девушка, с которой он дружит, учится на филологическом. Они гуляют иногда по холодной набережной, она читает стихи. Ее зовут Валентой. Вместе с паром она выдыхает строчки. Маслено дробится черная вода. На том берегу пыхтят пароходные трубы краснокирпичного дредноута фабрички.
Антип Гурин мечтает найти такую вакцину, чтобы никто больше не мог заболеть расстрелом. Быть может, он даже объяснил Валенте идею своего лекарства.
– Ты знаешь ли, Валента, почему болезнь называется Глюэмбли?
– Нет,- отвечает девушка.
Тогда он отвечает. Его рассказ длится долго, дни, может быть, недели, месяцы… годы? А тем временем грязно окрашенные безоконные фургоны разъезжают по городу, увозя людей.
Антипа забрали при входе на факультет. За несколько дней до этого болезнь проявилась в виде красных пятен на ладонях, румянца на лихорадочных щеках. В вещих страшных снах ему являлся подвал внутренней тюрьмы и искаженное лицо подполковника Глеба, размахивающего плетью. Сны ошиблись в одном – ни тому, ни другому подполковнику не суждено было допрашивать химика Турина…
Секундное замешательство. Но вот Глеб скатывает нехитрую свою постель, хватает кобуру и бросается к заветной кнопке. Книжный шкаф с чуть слышным вздохом возвращается на место. Трещит сломанный замок входной двери. В пустую квартиру вваливаются люди.
Спустя пару недель на далекой пасеке появился новый работник. Его приезду никто не удивился, поскольку старый пасечник помощника ждал.
Второго подполковника арестовали в Померанцевом переулке.
Два молодых человека взяли его под локти и усадили в автомобиль.
Подполковник и не думал сопротивляться. К тому времени он уже знал, что его жена арестована на станции Бузулук, а Вовка и Танька направлены в детский приемник.
Прошло сорок лет. Неузнаваемо изменилась жизнь города.
Юноши в ярких одеждах, с нечесаными гривами заполнили центральные улицы. Трамваев почти не стало. И только у старого бульвара делали круг вагончики. Но никто уже не вспоминал этого слова – "Аннушка". Однажды из трамвая вылез старый седой человек, пахнущий землей и медом. Он недоверчиво огляделся. Потом прошептал: "А все-таки я сбежал тогда. Как же ловко я сбежал".
И продолжал вглядываться в новый город красными слезящимися глазами.
Такое вот кино. Полет фантазии Рервика. А реальные ли наши фантазии? И что вообще реально? Камни? Камни глотать опасно, как установил один поэт, арестованный осенью сорок первого и вскоре погибший классически гениальных тридцати семи лет от роду. Слова? Они тоже могут быть губительны. Вначале-то что было? Так называемый социалистический реализм. Ничего более далекого от реализма не придумать. Литература эпохи зрелого тиранства. "Ампир во время чумы". Позже, помню, мы, школьники пятьдесят шестого, уже позволяли себе открыто смеяться над "программным" соцреализмом. Души наши твердо отвергали горьковскую "Мать", Фадеева, шолоховскую "Целину". Грибачева или какого-нибудь Софронова для нас просто не существовало. И тьмы других. В пятьдесят седьмом мы прочли необычайно свежего и чудо как романтичного Ивана Ефремова, в пятьдесят девятом доросли до Хемингуэя, в шестидесятом после гнусного скандала заболели Пастернаком, в шестьдесят втором проглотили "Деревушку" и "Особняк", а в шестьдесят третьем добрались до кафкианской "машины казни".
И воняли строчку "мы рождены, чтоб Кафку сделать былью".
Когда в oдном колымском лагере восставшие против бандитов мирные зэки резали на пилораме (колымский вариант кафкианской машины справедливости) бандитского предводителя, одним из развлечений которого было выкалывание глаз не приглянувшимся ему лагериикам, на казнь пришел посмотреть сам начальник лагеря.
Свежевыбритый, в новеньком кителе, он стоял и смотрел, ка-к пила с визгом подъезжала к мечущемуся в веревках телу. Об этом нам всем рассказал один поэт, который был в лагере и умудрился там не погибнуть. Какому Кафке снилось такое?
Почему важно судить Болта? Для того лишь, чтобы экс-прокурорам неповадно было обелять палача мертвыми юридическими словесами? Не для этого. Суд – одна из форм борьбы с отравой.
Болт – отравитель. Это страшнее прямого убийства. Кошмарная болезнь душ, болезнь народов. Отравлены! Боже, пустыня, где бродят толпы отравленных людей. Не с кем слова… Хоть бы Иван Моисеич кто назвал. Нет, Иван, чеши собак…
Конечно, это ужасно – вытащить желтого воскового Болта на ярко освещенную скамью. Желтого воскового Иосифа. Суд в музее восковых фигур. Обвинение: соучастие в геноциде собственного народа.
У Робеспьера на голове вмятина. Приговор. Гильотина – вжик!
Восковая голова медленно падает в корзину. Временная петля. По законам фантастического мира действие зацикливается в порочном кругу. Назавтра – очередная казнь друга народа. "Опять новую фигуру отливать",- вздыхают работники восковой фабрики. Триста шестьдесят пять раз казнили Адольфа Гитлера. Мало! – волнуются народы.
До чего жестоки, немилосердны до чего!
У Болта на Лехе – тоталитаризм или же имперский национальный социализм? Или, наконец, имперский интернациональный социализм? Все же империя с различными нациями – это привычней. Нации склонны к бунтам. Особенно – которые на краю. Мы их дружески увещеваем. Но и цыкнуть можем. "Правильно излагаю, Болт?" – "Правильно излагаешь". А мнение Болта не может быть безразличным. Он – большой специалист по национальному вопросу. Послушаем отца народов.
"Все лехияне – единая братская семья. Это означает, что все Они подразделяются на пять сортов.
Первый – высший сорт – ценю и уважаю. Расстреливаю только по суду. Иной раз, конечно, кое-кого из самых уважаемых приходится отравить. Государственное дело. Зато какие похороны, какие речи! Плач по всей планете – три дня. И два-три болота нарекаем их светлым именем. Вторым сортом идут воины и стражи свободы, эти честные труженики топора и плети. Третьим – тоже труженики, беззаветные и безответные труженики города, деревни и болотных необозримых просторов. Четвертый сорт – это образованные, без них, увы, не обойдешься, особенно в таком наиважнейшем деле, как обеспечение Леха новейшим оружием. А ведь был Лех, что скрывать, окружен злобными врагами, о чем неустанно и непрестанно предупреждали наши газеты, где работали те же – четвертого сорта. Пятый сорт – пришельцы, собственной планеты не имеющие. Нигде не уживаются, но изворотливы, умны, гибки. Пролезали везде, как тараканы, жуткая публика. Часто в четвертый сорт выходили, а то и в первый. Впрочем, пятый сорт – это пятый сорт, но мы все равно его любим и уважаем. Мы вообще всех любим, большое внимание ко всем сортам и стратам проявляем".
Сталина – дошла очередь – вызвали на суд. Иди сюда, сказали, Иосиф Джугашвили, расскажи нам…
"Не пойду,- отвечает.- Кто вы такие? Я у стены седого Кремля покоюсь, мне здесь уютно, соратники рядом. За спиной спит в стене верный Клим, чуть поодаль – Андрей Януарьевич, юрист высшего класса, вам не чета, мастер своего дела, тут же Михаил Иваныч, козел старый, жену, понимаете, я у него посадил… А вы меня – как заурядного убийцу из провинции. Что я вам – Джек Потрошитель, зарезавший два десятка, включая старуху и трех сирот? Если вы немного разбираетесь в демографии, подсчитайте и увидите, что число моих жертв переваливает за сто миллионов.
Это уже не убийство, это – я так скромно полагаю – величайшее деяние в истории Земли. А вторым здесь пойдет, готов признать, мой лучший враг Адольф Гитлер. Мальчишка, в сущности… Его итог миллионов пятьдесят, да и то не без моей помощи. Так что потрудитесь сначала дорасти до права судить меня. Пигмеи не вправе судить колосса. Наивные люди. Параноиком называют. Я же не уездный помещик, засекший лакея на конюшне. Объясни-ка мне, как параноик обретает власть над страной в двести миллионов? Становится духовным лидером миллиардов?.. Я презираю ваш суд.
О мою несокрушимую волю разобьются все ваши жалкие обвинения, ушей моих не достигнут ваши бессильные вопли, мозг отторгает призывы вашей так называемой совести, грязной и пошлой бабы…"
Возвращаюсь к нашему повествованию. Не знаю, в чем тут дело, но замысел – изобразить Болта фигурой трагической – трещит.
Сопротивляется Цесариум этой роли. Что же Андрис молчит в ответ на все тирады Болта, не опровергает, не разрушает его аргументы – сколько их там, пять, шесть? Или сказать нечего? Да разве решишь литературной пикировкой, какие средства нравственны для достижения цели, какие – нет, пусть нравственность самой цели не вызывает сомнений? С одной стороны, салтыков-щедринское: "Не может быть, чтоб мерзавец стоял на правильной стезе. Мерзавец – он на всякой стезе мерзавец". А с другой – претит ли насилие натуре человека, коль милость, жалость к насильнику, злодею так естественна, что отказаться от нее – значит обеднеть духовно. Ты, помню, говорил, что твоей Анне тоже жаль Морвеля с рвущимися внутренностями и свистящим дыханием и немецких пленных, ведомых под градом плевков. Астафьевский гнилозубый уголовник избивал, обирал, принуждал к сожительству несчастную старуху, а она бросилась отбивать его у милиции. О, жалость – великая черта народа! А разве не стоит жалости, пусть чуть брезгливой, старик из бывшей лагерной охраны, в юности обманутый, развращенный и натравленный на собственных сограждан, отличавшихся от него ну разве более тонкой культурой да, быть может, большей откровенностью и совестливостью? Сотни километров гнала по тундре лагерника-беглеца банда таких же, как он, а настигнув, убивала и – не тащить же труп – отрубала кисти рук для отчета перед начальством. Сколько их, безруких трупов, осталось брошенными в холодной пустыне! Старика же жаль. Хотя жесткие мы стали. Не оченьто нас подобьешь на чувства! А что говорит разум? Как там наш рассудок? Не трещит? О, иногда он берет свое, старозаветное – око за око. Кровь за кровь. И тогда – казнь карателя-полицая через сорок с лишним лет. Никто не забыт, ничто не забыто.
Европейская рассудочность века просвещения ну никак не ложится на русскую традицию, а потому стрекоза и муравей, если чуть вдуматься, являют нам модель чудовищных взаимоотношений – чудовищных для людей, не считающих слово "милосердие" пустым звуком. Уродливость басенной морали настолько очевидна, что миллионы школьников (а кто, кроме школьников, читает нынче великого баснописца?), покорно отбарабанив текст, не впускают в свое сознание смысл. Да и можно ли? Детям, к счастью, свойственно отталкивать условные схемы и наглядно проигрывать предлагаемые сюжеты. Хмурое, помертвелое небо. Осенний ветер, дождь срывается. Легкое платье – плясунья ведь! – облепило тонконогую фигуру. Голодно, зябко. Она стучит в окошко приземистого, ладно сложенного дома, откуда веет теплом и сытным запахом щей. "Ну, чего тебе? – спрашивает хозяин, отворив окно.- Да скорее говори, избу выстудишь, дров не напасешься".- "Мне бы,- робеет артистка,- поесть и согреться".- "Много вас тут ходит, дармоедов, голь перекатная. Чеши, пока собак не спустил!" И хрясь – захлопнул окошко.
Гони прочь существо, просящее о помощи, если его образ жизни не соответствует твоему идеалу, сколь бы он ни был узок, пошл, туп.
Однако, как сказал Иисус Иуде, что делаешь, делай скорее. Посему незамедлительно следует, открываемая рекомендованными тобою словами,