Судьба обрушивается на человека подобно слепому верблюду.

Борхес Рервик пристально глядел на Салиму. Четыре луны, взошедшие на небосводе, не оставили никаких сомнений, на какой планете нашел убежище Болт со товарищи. Даже такой астрономический невежда, как Рервик, не мог ошибиться. Ай-яй! Но зачем этот корвет, этот полет? Зачем?.. И сразу же явились ответы на громоздившиеся в кучу вопросы. И все становилось на свое место. Малочисленность людей, скудность быта, боязнь, что Рервик увидит открытое небо.

– Так вот почему…

– Да. Но теперь, когда вы знаете, где мы находимся, вам не уйти. Вы подписали себе приговор.

– И вам.

– То есть?

– Не заблуждайтесь, Салима. Судьба у нас будет общей. Хотите жить – выкладывайте, куда идти, далеко ли до метрополии.

– Лех – сплошное болото. Пути до города я не знаю. До ближайшего домика смотрителя километров сорок.

– Домик смотрителя?

– Там никто не живет. Некому охотиться на булунгу. Все веселятся в городе. Празднуют конец тирании. Фильмы снимают о деспотах. Скоро начнут снимать о их детях, внуках… Наивные люди. Не понимают, что за этой пристальной ненавистью кроется любовь. Все та же любовь народа к своему отцу, к…

– Мне приятно, что вас не покидает бодрость духа. Это облегчит наш путь через болота.

Глаза Салимы на мгновение напряженно остановились на чемто за его спиной. Рервик обернулся, рука на плазмере.

– Эй,- крикнул он Наргесу.- Стойте. И прикажите остановиться своим людям.

Наргес замер. Три фигуры, следующие за ним, сделали то же.

Рервик ощутил резкий запах. Салима схватилась за горло и осела.

– Слушайте меня внимательно,- сказал Рервик.- Один шаг, и я убью Салиму. Этот газ на меня не действует, как и любое паралитическое средство. (Сущая правда – Рервику сделали прививки перед какой-то экспедицией в места с дурной репутацией.) – Рервик,- напрягал голос Наргес,- одумайтесь. Вам не выбраться из болот. Вернитесь, мы договоримся. Дайте Цесариуму с дочерью улететь с Леха.

– Пусть летят. Они не нужны мне. Мне нужна Марья.

– Вы получите ее, как только вернете Салиму.

– А потом?

– Мы дадим вам птерик.

– Который рухнет через две минуты полета?

– Я полечу с вами.

– Залог не слишком ценный. Думаете, Цесариума остановит угроза вашей жизни?

– Кого вы хотите в заложники?

– Салиму.

– Это невозможно.

– Что ж, мы пойдем пешком. Мне нравится общество Салимы – с ней интересно беседовать. Напомните Болту – никаких фокусов с Марьей. И успокойте его – он мне не нужен. Хотя, если ему подучиться, я смог бы предложить Болту неплохую роль. Пусть подумает: возьмет псевдоним, никто не узнает, кем он был в прошлом, этот актер. У него недурные способности [Рервик покривил душой. У Болта были выдающиеся способности. Может быть, гениальные. Что-то не позволило Рервику оценить их в должной мере. Да и возможен ли тиран, состоятелен ли деспот, если он не крупный актер, ловкий лицедей с абсолютно безнравственной основой души.]. А теперь – уходите. Нам пора. Кстати, теперь в наших общих интересах, чтобы мы быстро и благополучно добрались. Сообщите моему помощнику Вуйчичу – пусть ждет нас в доме смотрителя болот. Какого участка, Салима?

Салима, только что пришедшая в себя, тихо сказала:

– Наргес, скажи отцу – мы… Мы проиграли. Я поведу его на участок Иокла.- Салима сделала паузу.- Ты помнишь участок Иокла, Наргес?

– Помню,- поклонился Наргес.- Помню, Дочь.

– Туда и направь Вуйчича. Мы будем там через сутки. Прощай. Минуту,она обратилась к Рервику,- нам понадобится еда.

– Я что-нибудь раздобуду,- сказал Рервик.- Идемте.

"Правильно ли я понял замысел Салимы?" – думал Рервик.

Несомненно, Болт попробует устроить ловушку в доме Иокла. Главное, ни на шаг не отпускать Салиму. Но что же дальше? Не станет же Наргес в самом деле сообщать Вуйчичу о том, где Андрис.

Шли они по три-четыре часа без остановки, и Рервик восхищался стойкостью, с которой Салима переносила трудности. Лехиянские болота мало отличаются от земных – те же проплешины зловонной жижи, чахлые кусты, дрожащие столбики гнуса над головой. Вскоре Андрис убедился, что дорогу Салима знает. Шла уверенно, перечеркивая зигзагами сразу же взятое направление, которое Андрис старался удержать в памяти. Пройдя километров десять, остановились. Жарили на толстом пруте снятую плазмером жирную птицу. Непривычный к мясу Рервик тем не менее ел жадно.

Салима хрустела костями и, подняв руки, языком плотоядно слизывала жир с запястий. Трапеза их как-то сблизила. Глядя на острые смуглые локти молодой женщины, Рервик вспомнил первый день на Лехе, карнавал. И снова – какая Анна Болейн! "Ту-ит, ту-гу! Ну и певун! Вся в сале, Анна трет чугун". Тонкие сильные руки. Узкий подбородок. Воля! Актеры, перенесшие сценические убийства в жизнь. Им и создавать полную достоверность на сцене. Болт в гриме с картонной короной! А возмездие? И шальная мысль: не возмездие ли для тирана попасть на сцену? Каждый спектакль – суд. Сегодня и ежедневно! Каждый вечер на манеже…

Они шли дальше, и видение бледного виска Марьи, исколотых ее вен вытесняло остальное. Говорили мало. "Осторожно, дыра".

Или: "Придется в обход, крюк приличный, но вернее". "Все, устала". А то и без слов Салима выбирала высокую сухую кочку и садилась, иногда ложилась, прикрыв глаза и разбросав наглые худые ноги.

Второй раз ели такую же неповоротливую птицу, но с меньшей жадностью. Салима накопала каких-то корешков с мучнистым вкусом. Темнело стремительно – рухнуло покрывало, и тут же выползла квадрига лун. Рервик натаскал кучу кривых стволиков. Выдергивались из трясины они легко, с громким чавком. Горели хорошо, но очень быстро сгорали. Не обращая на Рервика внимания, Салима набросала кучу травы и веток, завернулась в плащ и легла. Сонная одурь накатывала на Андриса. Он отходил от жара, от светлого круга. Осторожно топтался, стараясь не угодить в провал между кочками. Спит? Он подошел к Салиме. Она ровно дышала. Приткнулся к куче хвороста. Огонь упал. Плащ Салимы растворился. Луны затянуло плотной пеленой. В близком омуте плеснуло какое-то животное. Рыжая вислоухая собака метнулась прочь и бросилась вдогонку Марье, тыкаться узким холодным носом в тонкие лодыжки. Над Ветлугой висел пласт тумана. Сырость пропитала брюки, тапочки.

Он скинул их и шагал босиком, как и Марья. Тебе нужен муж по имени Марей, сказал он. С крутыми белыми кудрями и можжевеловым венком. Будете рыбу ловить, собирать морошку. А жить вон там, у родника. Марей поставит шалаш. Ты натаскаешь мха, сена.

Я приходить стану. Это зачем еще? – Марья удивленно поднимает брови. А фильм снимать. По Гамсуну, по Замятину. По Стриндбергу и Сведенборгу. Сведенборг хохотал. Хохотал филин. И она захохотала: не хочу Марея. Почему? – Не люблю кудрявых, да еще с венком. Можжевельник колется. Вон, все руки, видишь… Она тянула руки с исколотыми запястьями. И вдруг обняла его, неловко царапнув шею.

Рервик вскочил. Серело. Салимы не было.

– Эй! – Он забегал вокруг кострища. Неужели ушла?

– Не суетитесь, Рервик.- Темная фигура проявилась на сером фоне со стороны бочажка.- Я могу привести себя в порядок? И возьмите ваш плазмер. Он под ветками, в ногах моей постели. Я не хотела, чтобы вы пристрелили меня, пока я умываюсь.

Резкий голос Салимы вогнал Рервика в краску. Он пошарил под травяным матрасом и нащупал рукоять плазмера. Улыбнулся.

– Нервы. Я, пожалуй, тоже отлучусь.

Почему она меня не убила? Боялась расплаты? Возможно. Если молодцов Болта возьмут, они расскажут. Но что им терять? Разве они не сожгли мостов, уйдя с Болтом? Пожалела? А Марью – нет?

И вдруг он ясно себе представил, что все его усилия тщетны. Ведь Салиме ничего не угрожает – ни на Лехе, ни на Земле. Она вовсе не заложница, а потому Болт по-прежнему хозяин положения, вольный сделать с Марьей все что угодно. Просто, планируя всю операцию, Рервик смотрел на нее глазами Болта. Раз Марья – заложница в руках Цесариума, позволяющая ему диктовать условия Рервику, то, стало быть, Салима – заложница в его, Рервика, руках, и он может диктовать условия Болту. Более того, пока Салима во власти самого Рервика, Болт может предполагать, что ей угрожает опасность. Но как только они доберутся до города и Салима предстанет перед властями, она окажется неуязвимой. Зато, с другой стороны, Андрису теперь известно логово самого Болта, и тот это знает. Он может бросить все, взять с собой Марью и скрыться в другом месте. Оттуда Цесариум будет и далее шантажировать Рервика…

А Салима – что Рервик сможет с ней сделать? Ничего…

Ни-че-го… Понял, дубина стоеросовая? Возомнил себя профессионалом. Лепит ошибку за ошибкой. Побоялся взять птерик, тащится через болота с этой венценосной девой, давая возможность людям Наргеса триста раз его опередить. Что они предпримут? Уже, видимо, расположились в доме смотрителя. Какие у него козыри, кроме заложницы, которую он ни при каких обстоятельствах не сможет не только убить, но даже серьезно ранить. Одно дело дать по губам наглой девице, другое…

Поляну он узнал сразу. И насторожился. Тыкать плазмер в бок Салимы было бы бессмысленно и унизительно. Раздвигая камыши, он думал, не покажется ли в просвете длинногубая физиономия Наргеса с парой стражей по сторонам. Но вокруг было тихо и пустынно. Белый каменный столбик с именем Илги. Тропинка, бегущая через холм. Захотелось в дом, к кисловатому запаху, к дыму печки.

– Ну что,- сказал он,- где нас ждут ваши подданные?

Салима молчала.

– Пойдемте к дому.

И, не оборачиваясь, стал взбираться по тропинке.

На петле запора – обрывок шнура. Похоже, в доме после них с Иоклом никого не было. Осторожно перешагнув гнилую ступеньку, Рервик толкнул дверь. Прошел сени. Сейчас он откроет вторую дверь и увидит – Велько или Наргеса?

Увидел обоих. Они мирно беседовали за столом.

– Что за манера…,- начал Велько, привстав и отодвигая табурет.- Мне, в конце концов, надоело. Что ты себе позволяешь? Я же… Я же волнуюсь, дрянь ты этакая…

Наргес одобрительно кивал.

– Да, да. Форменное безобразие. Звездная болезнь, а? С гениями вечные сложности. Ни с кем не считаются. Могут вдруг исчезнуть, а тут люди волнуются, переживают. Могут вот так навести на человека оружие, а ведь это опасно. Ну хорошо, что в данном случае…

Рервик смотрел на свой плазмер, направленный в грудь Наргеса.

– В данном случае,- раздался голос Салимы,- он разряжен. Так что, если хотите разжечь огонь в печи, советую воспользоваться другим инструментом.

– Нет, нет,- замахал руками Наргес,- печь не понадобится. Мы сию же минуту возвращаемся, Цесариум ждет. Но, но…

Рервик метнулся к Наргесу, но комната уже кишела какой-то грубой публикой. Человек пять или шесть, потрясая плазмерами, загнали Андриса и Велько в угол и, нанеся несколько профессиональных ударов по печени, связали режиссера и помощника обрывками веревок и ремней.

Салима холодно улыбалась. Наргес заговорил торжественно:

– Я готов выразить глубокое удовлетворение сложившейся ситуацией. Героическое деяние Дочери обожаемого Цесариума привело к тому, что идея запечатления образа великого человека, осуществление которой было под угрозой, теперь без сомнения получит свое воплощение. Блистательный художник и его ближайший сподвижник собрались вместе и в самом скором времени окажутся под гостеприимным кровом нашего Цесариума. Выражаю надежду, что более ничто не сможет отвлечь их от вдохновенного творчества и…

Рервик вопросительно посмотрел на Вуйчича.

– Он сказал, будто ты словил Болта и ждешь меня здесь,- негромко произнес Велько.- И что я должен быть один и с аппаратурой. Что у тебя замысел какой-то сумасшедшей съемки.

– И ты поверил?

– Если бы речь шла не о тебе, а о нормальном идиоте средней руки, ни за что не поверил бы.

Ремни глубоко врезались в пухлые запястья. Велько страдальчески морщился.

– Аппаратуру привез?

– Угу.

– Замечательно. Нам придется снимать великого Болта в ореоле славы и преклонения. У них в руках Марья.

– Марья?

Наргес тем временем подбирался к концу своей речи:

– …послужит утверждению справедливости, света и добра как на Лехе, так и во всех уголках нашей необъятной вселенной.

При последних звуках его фальцета Велько успел шепнуть:

– Потянуть бы до утра. Вот и задача – для Андриса с Велько и для нас с тобой. Как задержать отлет, если тут же выяснилось, что птерик ждет рядом, на поляне? Какие варианты приходят в голову?

Вуйчич хватает сумку с аппаратурой, швыряет под ноги и начинает топтать. Ах да, он же связан – ну, стало быть, сначала их развязали. Тяжела ты, участь беллетриста, все надо увязать, а кое-кого и развязать. Почему же их развязали? Да потому, что нет смысла опасаться безоружных, что надо вести их к птерику, что зря дразнить не велено – не кто-нибудь, создатели будущего шедевра, прославляющего самого-самого.., А зачем тогда связывали? Так ведь эти стражи в основном работают спинным мозгом – навалиться, связать, а уж потом думать.

Ай-яй, нет аппаратуры, нечем снимать. На Лехе приличного съемочного оборудования не достать: отсталая планетка, прошлый век, электромобили, биокомпьютеры, рухлядь всякая. Это вам не Малая Итайка, не Джапан-три. Только в группе Рервика есть нужные для съемки штучки. Наргес скрипит зубами: отправлять пленников без аппаратуры – получить крепкий нагоняй. Послать человека в город с запиской от Велько или Андриса? Но как получить такую записку? Не для того, верно, топтал этот сукин сын сумку со своим барахлом. Остается шантаж. Старый добрый шантаж.

На самом деле им развязали только ноги и, грубо подталкивая рукоятками плазмеров, погнали к птерику. Велько чуть замешкался на верхней ступеньке трапа, когда на нижнюю ступеньку встали два стража, навьюченные сумками и баулами с кинооборудованием.

Замыкающий страж нес святая святых – кожаный чехол с хрупкой любимицей Рервика суперкамерой "ВОЛК-ПОМО-Р" [Ни к хищному животному, ни к жителю европейского севера России название камеры отношения не имеет. Расшифровывается оно следующим образом: волоконная камера Петербургского оптико-механического объединения. Буква же "Р" означает, что этот аппарат был сделан специально для Рервика. Изготовил чудокамеру в единственном экземпляре мастер Рувим Стацирко, прославленный изобретатель, которому суждено сыграть важную роль в этом повествовании, о чем ниже.]. Велько старательно споткнулся и полетел вниз. Завопил рухнувший на землю страж. Захрустела под стокилограммовым помощником режиссера драгоценная оптика.

– Слушайте, Рервик, Я сожалею о поступке вашего друга. Боюсь, вы тоже не одобряете его. Сейчас я доложу Цесариуму о прискорбном обороте событий. И попрошу помощи. А помочь нам сможет только глубоко чтимая и нами и вами мадемуазель Лааксо. Неужели вы хотите обеспокоить ее нашими мелкими проблемами?

– У вас есть связь с Болтом?

– Мы же цивилизованные люди, Рервик.- Наргес вытянул из кармана передатчик, состряпал почтительную физиономию и набрал комбинацию цифр.

– Слушаю, Наргес. Что там? – Низкий голос Болта был глух и спокоен.

– Цесариум, я счастлив сообщить. Дочь невредима.

Подошла Салима.

– Отец!

– Салима!

Женщина нежно коснулась решеточки микрофона.

– Вылетай скорее, я жду.

Салима смотрела на Андриса.

– Мы немного задержимся. Придется послать птерик в город за камерой.

– Разве…

– Аппарат разбился. Случайно. Я думаю, Рервик сможет быстро достать другой.

– Хорошо, жду.

Наргес широким жестом пригласил Андриса за стол.

– Напишете или наговорите на кристалл?

– Напишу.

Он набросал несколько слов. Наргес посмотрел на сообщение.

– Авсей?

– Авсей Год. Найдете его в студии.

– Авсей Год… Кажется, я слышал это имя.

Сделав жест одному из охранников – следуй за мной,- он пошел к птерику.

Рервик и Вуйчич сидели на лавке под дулами плазмеров.

Салима вышла во двор – в окно была видна ее фигура в черном плаще, медленно идущая к опушке.

– Утром здесь должна быть группа. Сцена охоты…- пробормотал Велько по-русски.

– Только на интере! – закричал страж.

– А пошел ты! – по-русски же сказал Велько, стараясь придать голосу благодушный тон.

Похоже, оба приходят к одному выводу: коли вместо сломанной камеры могут найти запасную, надо ломать птерик, хотя бы приборный щиток. Возникает вопрос, зачем было крушить аппаратуру?

А очень просто: для нагнетания напряжения, так сказать, для динамики повествования. И вообще, это дало возможность оттянуть полет в надежде, что там, дальше, еще что-нибудь подвернется.

Перед глазами Рервика встает приборный щиток птерика: голоэкранчик, за которым комп-навигатор. Один хороший удар ногой…

Но их могут посадить вдали от пульта…

– Пульт, Велько. Я беру пульт, ты поможешь,- пробормотал он снова по-русски и еще раз послал куда подальше привставшего стража.

Тянуло в сон, и Рервик задремал, нащупав затылком удобный скат бревна. И тут же проснулся – шумно вошли Наргес и Салима.

– Уже? – удивился Рервик.

За окном темнело.

– А где камера? – спросил Велько.

– В птерике. Хрупкая вещь, сами понимаете. Зачем зря носить. Надо торопиться, пока совсем не стемнело.

Первым шел Наргес, следом – Велько и Рервик, за ними – два стража. Последней шла Салима. У птерика – легкой прогулочной машины открытого типа – дожидался еще один страж. Рервик летал на таких машинах и мысленно представил внутреннее пространство. К счастью, третий страж, он же – пилот, еще не сел за штурвал. Андрис чуть потеснил Велько у входа и поднялся вслед за Наргесом. Теперь между ним и пультом был только розовый горбун, а позади – Велько. Стражи на мгновение потеряли его. Рервик прыгнул. Отшвырнул локтем Наргеса. Каблук пробил экран и, хрустя кристаллами, увяз в электронных кишках. Велько метался, путаясь в ногах стражей. Салима едва взглянула на пульт, отвернулась и пошла обратно к дому Иокла.

Камера смотрит ей вслед. Отъезд. Небо в тучах. Капли на колпаке птерика. Затемнение.

Били их жестоко. Сухой и жилистый Андрис переносил избиение несколько легче друга. Рыхлый Велько, весь в крови, по-детски всхлипывал, пытаясь закрыться связанными руками или сложиться в комок.

– Мерзавцы, прекратить! – кричал Андрис, кривя разбитые губы, но голос его едва ли доходил до ушей стражей. Наргес сложил узкий рот скорбной дугой и был недвижим. Салима, казалось, торжествовала. Но когда Рервик поймал ее взгляд, что-то похожее на смущение мелькнуло в ее темных глазах.

– Око за око, губа за губу,- сказал Андрис, сплевывая кровавый сгусток.

Салима подняла руку. Избиение прекратилось. Стражи покинули комнату один за другим. Велько привалился к стене в полуобмороке. Рервик еще раз перехватил взгляд Салимы. В холодных глазах кроме усмешки было еще что-то. И Андрис понял вдруг, что, ударив это холеное создание по щеке и губам – там, в пещере Болта,- он приобрел у Любимой Дочери немалый кредит уважения. В каком-то смысле он стал ее господином. Ведь она была женщиной. К тому же ее никогда не били. Более того, он внезапно сообразил, что при иных обстоятельствах вполне мог бы претендовать на место зятя великого тирана. И Андрис усмехнулся.

Та же комната в доме смотрителя. В углу, связанные, сидят Рервик и Вуйчич. Двое стражей не сводят с них глаз, третий прислуживает Салиме и Наргесу, которые что-то едят и пьют из грубых кружек, найденных, по-видимому, в хозяйстве старого Иокла. Остальных стражей не видно – они несут наружное охранение. Голова Наргеса перевязана, углы рта печально опущены. Салима, отвернув голову, смотрит в окно. У губ – дымящаяся кружка. Такая вот сцена.

Ночь съежилась. Падает тяжелый, мутный рассвет.

Я тем временем думаю: почему, собственно, Рервик и Вуйчич не могут сообщить о своих бедах друзьям, властям. Разве не снабдила их сверхцивилизованная родина встроенными в мозги сигнализаторами беды, аларм-датчиками и секьюрити-модулями? Напряг левую бровь – и летит сигнал: мне плохо, координаты е2 – е4, срочно высылайте экспресс-андроида для производства сервисных работ согласно регламенту. И сей момент зависает над ним винтолет, этакая летяга стрекозиного облика, сбрасывает кибера с медицинским саквояжем и лучеметом и спасает горемыку в самый последний момент.

Мы хотели было выбрать более романтический способ, приводящий к тому же результату. Способ этот опробован с успехом в тысячах героических фильмов вестерно-истерного типа: кончаются патроны, раскалился пулеметный ствол, сжеван последний сухарь и, рванув рубаху, с запекшимся ртом встает во весь рост герой. Еще мгновенье – и стрела дикаря, пуля бандита, ятаган нехорошего бея сразят его. Но – торжественный перелом музыки, и из-за холмов с шашками и громким "ура!" несутся могучие грузовые птерики.

Они зависают над поляной, дружно садятся, и все вокруг мгновенно кишит конями, королями, ловчими, придворными, ассистентами и помощниками режиссера, гримерами, костюмерами и Авсеем Годом.

Кино!

Но действительные события развивались несколько иначе.

Хмурые стражи производили смену караула, когда из лесу послышалась похоронная музыка. Уныло-торжественные звуки неприятно подействовали на стражей, и они, сжимая рукояти плазмеров, уставились на дальнюю опушку. Оттуда на поляну выступала процессия. Вслед за музыкантами, которые дули в рожки, извлекая печальный свист, и угрюмо били в тарелки, на открытой повозке, влекомой четырьмя силами, показался убранный цветами гроб. По сторонам церемониальным шагом выступали гвардейцы Цесариума в золотых пятиуголках. За повозкой в тяжелом молчании двигалась толпа скорбящих. Стражи похолодели от ужаса:-недвижный и строгий, лежал в гробу великий гений Леха, несравненный Цесариум Жоземунт Болт.

– Ва-ва,- сказал старший страж и опустил плазмер.

– И-ех,- сказали остальные стражи.

Салима и Наргес, стоя на пороге, оцепенело смотрели на приближающуюся скрипучую повозку. Она была совсем рядом с домом, когда музыка оборвалась, а мертвец вдруг сел в гробу и грозно огляделся.

Дальнейшие события развивались быстро. Нарядные гвардейцы мгновенно обезоружили стражей – те, впрочем, и не думали сопротивляться. Салима и Наргес поспешно скрылись в доме. На пороге их сменили полуосвободившиеся от пут Вуйчич и Рервик. Велько с изумлением взирал на осыпанное мукой белое лицо Цесариума.

Андрис, обладавший более острым глазом, вдруг заорал: Миха!

И бросился в объятия воскресшего тирана.

– Миха! Как ты здесь?

Миха Льян умел сохранять дистанцию в любом положении. Мягко освободившись от режиссерских объятий, он сказал с достоинством:

– Я никогда не считал для себя зазорным участвовать в пробах. Знаменитый режиссер забыл про меня – и я сам прибыл на Лех.

– Превосходно! Но как ты очутился здесь, на болотах?

Один из музыкантов откинул капюшон и сказал голосом Авсея Года:

– Обстоятельства вынудили нас вместо сцены охоты отрепетировать сцену похорон. Она показалась нам эффектным психологическим ударом. Ведь оружия у нас нет – бутафорские аркебузы и шпаги не в счет.

Надо отдать должное Наргесу. Когда в дом с толпой деловитых киношников вошли Андрис, Велько и Авсей Год, старый царедворец самоотверженно закрыл Салиму щуплым телом и высоким голосом провозгласил:

– Рервик, ты не тронешь эту женщину!

Но Андрис уже говорил в переговорник:

– Послушайте, Болт, я немедленно вылетаю к вам за Марьей. Не дай вам Бог совершить ошибку. Запомните: Салима не у ваших приятелей из управления порядка и не на Земле. Она останется у моих друзей до тех пор, пока я не вернусь с Марьей.

Оставив Салиму с Вуйчичем, Рервик взял с собой Наргеса и троих из съемочной группы: двух гвардейцев Цесариума и церемониймейстера. Вопросительно глянул на Льяна. Тот приглашение с достоинством отклонил. В последний момент в птерик вскочил Авсей Год.

– Я знал про этот бункер,- говорил звукорежиссер, когда птерик лег на курс.- Мог бы и раньше догадаться. Просто в голову не приходило, что Болт осмелится остаться на Лехе. Между прочим, когда я сказал Вуйчичу, что видел вас и что стоило бы вас поискать, он ответил…

– Я знаю, что он ответил.

– Что же?

– Если Рервик захочет, чтобы его искали, он даст об этом знать. Верно?

– Почти. Потом куда-то исчез и Вуйчич. А еще через пару дней заявился некий тип в толщинке и стал гнусаво просить камеру и совать мне под нос вашу записку. Он прекрасно подковал себе голос. О парике, усах и румянах я уж и не говорю. Все было вполне натурально, и я готов был отдать ему одну из ваших камер. Но слух! Слух звукооператора. Вот чего не учел Наргес. Я узнал его по голосу. И подумал: что это? Ловушка? Какие общие дела могут быть у ближайшего соратника Болта и Рервика? Заварил ему чайку, а сам пошел в закуток к Рувиму Стацирко. "Рувим,- сказал я,мне нужна вот такая горошина, эдакий радиомаячок. И нужен он мне сию минуту. Я хочу вставить его в чехол камеры". Рувим поднял на меня свои ореховые глаза и сказал: "Вы знаете, Авсей, я люблю вас как родного племянника, но то, что вы просите, невозможно. Сию минуту такие вещи не делаются. Мне нужно по крайней мере полчаса". И полчаса этот мерзавец, Наргес, пил у меня чай. А потом вместе с прибывшим Льяном мы разработали эту похоронную идею.

– Что ж, киношного Болта вы похоронили вполне успешно. А настоящего скоро увидите в полном здравии.

Год молча скривил рот. Потом скрылся под капюшоном своего плаща и до приземления птерика хранил молчание.

В узкую щель между валунами пришлось входить по одному. Вел Рервик, последним шел Год. У входа никого, в коридорах пусто.

Пуста была и открытая камера Марьи. Рервик повел всех в комнату с ширмами. Болт обставил сцену в провинциально-трагическом вкусе. На красном ковре – Марья. Глаза закрыты, лицо зеленоватое. Около нее – человек, вялыми пальцами ловящий пульс.

"Геле, доктор",- понял Андрис. Остальное он стал различать, лишь убедившись – по дрогнувшим губам, по теплой руке,- что Марья его узнала. Болт сидел в кресле. За спинкой – громада Джоя.

В глубине – несколько темных фигур. Рервик узнал Варгеса. Наргес скользнул мимо Рервика к ногам Болта и стал на колени.

Цесариум сухими пальцами потрепал гладкую щеку любимца. Ситуация просто требовала патетики.

И патетика расцвела, но не сразу. Сначала была растерянность.

Горькие взгляды на Марью. Сухие глотательные движения. Дрожь пальцев. Потом что-то сказал Болт. Что-то ответил Наргес. И Рервик заговорил:

– Болт! Сотни лет назад человечество отказалось от смертной казни даже для преступников, поправших святое право человека – право на жизнь. Даже для убийц по умыслу, убийц детей, стариков и калек. Люди отвергли ритуальное лишение жизни, сопровождаемое представлением-судом, величавыми жестами обвинителей и адвокатов, барабанным боем, кривлянием врача и священника. Нелегко было отказаться от такого зрелища. Симфонический рев костра.

Глухой и окончательный стук топора. Изящная графика виселицы.

Вершина гуманности – взвод. Никто не знает, от чьей пули. Телевизионные шоу двадцатого века – убийство убийцы в камере с отравляющим газом. Экзекутор кладет палец на кнопку. Граждане с любопытством наблюдают гримасы казнимого. Стынет чай на столе и кровь в жилах. Ах! Но почему? Почему отказано нам в радостном переживании торжества справедливости, наказания порока?

Потому что невыносимо бремя выбора. Между беспросветным негодяем, поджигающим автобус с детьми в знак политического протеста, и праведником, отдающим дырявый плед продрогшему сироте, лежит сплошная, неделимая область, населенная живыми людьми.

А стало быть, где-то, при каких-то обстоятельствах возникал пограничный, спорный, неясный случай – можно вроде и помиловать, а с другой стороны, дрянь все-таки, не жалко и шлепнуть. Или доказательства почти, ну почти неопровержимы, на много-много девяток после запятой. Остается пустяк: выбрать, кого убить, кого оставить в живых. И вот родилось, вернее, восстало из пепла рожденное полуварварами в самое кровавое столетие земной истории установление: "Государственная Дума считает недопустимым применение даже и по судебному приговору наказания смертью. Смертная казнь никогда и ни при каких условиях не может быть назначена".

Всякое пробовали люди с тех пор. Острова забвения и одиночные камеры. Психореконструкцию и принудительную амнезию. Публичное покаяние и публичное осмеяние. И нигде, даже в самых дальних колониях, живущих по земным законам, не применялось официальное умерщвление людей как мера наказания. Только здесь, на Лехе.

Только тобой, Болт.

Ты выпал из времени. В тот смутный промежуточный слой, в пору, мало понятную современному человеку, в межвременье, в щель, по одну сторону которой – нищие, полуголодные века, когда люди гибли от чумы и туберкулеза, забивали насмерть воров, боялись сглаза, но и подавали милостыню, стрелялись из-за поруганной чести, верили в ту милосердную ипостась духа человеческого, которую называли Богом, и, верой этой освященные, творили храмы, подобные остановившейся музыке, и музыку, подобную воспаряющему храму, сплетали из слов и красок образы, полные слез и боли, любви и света, мечты и тайны, а по другую сторону – время, когда уже не было нужды в милостыне, но сохранилась нужда в милосердии, когда изобилие притупило интерес к вещам, но подняло цену на ласку и привет, когда размышлениям, любви, дружеской беседе – потехе – настало время, а изготовлению различных предметов, отличающихся материалом, размером и цветом,делу – отводился час. В этой щели шириной в два века шкала ценностей так скособочилась, вывернулась наизнанку, что лишь способные к перевоплощению, нравственной мимикрии философы и историки, наделенные, помимо знаний, искусством вживания в самые безумные обстоятельства существования, пытаются как-то объяснить, описать, сохранить для изучения более мудрыми потомками факты, картины жизни, деяния людей того времени.

Мир их представлял собой скопления металло-цементных конструкций преимущественно прямоугольной формы, связанные между собой полосами аналогичного материала. Предметом особой гордости жителей этого мира явилось возведение всевозможных сооружений, высшим достоинством которых признавалась приложимость к ним эпитета "самый". Самый первый, длинный, высокий, быстрый, тихий, желтый, острый… Вся эта деятельность питалась энергией от неуклюжих и изредка взрывающихся атомных котлов, производящих горы радиоактивных отходов, которые закапывались в землю и топились в океанах. Основным занятием жителей было перемещение по планете в наземных, подземных и воздушных аппаратах с различной скоростью, но с одной целью: способствовать развитию так называемой экономики, то есть изготовлению все тех же предметов различной формы, размера и окраски в возможно большем количестве. Люди живо обсуждали и переживали сведения о том, где и что изготовлено, куда перевезено, как съедено, изношено или другим образом уничтожено. Мысли людей были заняты движением неких бумаг, называемых акциями (тайный намек на действие). Привлекали всеобщее внимание возимые в черных лакированных тележках говорливые мужчины с хорошей дикцией и набором эффектных поз. Большим успехом пользовались игры в так называемый научно-технический прогресс. Обожали общаться с автоматами, очеловечивая их и приноравливаясь к ним всячески – языком, ходом мысли, стандартным набором реакций. У окошек, называемых дисплеями, умирали фантазеры и философы, гибли интуиция и юмор, поэзия и сострадание. Потом возникли новые увлечения – игры с генами. В панической погоне за жратвой люди создавали новые виды растений и животных, нарушали межвидовые связи, корежили биоценозы. Дорвавшись до термоядерного синтеза, они получили море энергии, нагрели планету и изуродовали климат… Детей в это время, в это безвременье, уже не учили, как бывало, пасти скот, сеять зерно и выделывать горшки из глины. Основное время отводилось на операции с различными знаками и буквами, совершаемые на листах бумаги, воображаемым попыткам вкатить шарик по наклонной доске на некоторую высоту и бросанию его с той же высоты, сливанию в прозрачной посудине дурно пахнущих жидкостей и насильственному заучиванию цепочек слов с созвучными окончаниями.

Только эти века с присвистом кнута и лживой болтовней о свободе, только эти века порождали тебе подобных, давали им развиться, возносили их, а потом, развенчав, помещали в пространство меж двух листов картона, именуемое энциклопедией.

Такую вот странно длинную и неуместную речь произнес Рервик, поскольку мне надо было выговориться. Между тем Болта, повидимому, вовсе не беспокоила точка зрения Рервика на то, в какую временную дыру он выпал. Скорее занимал его вопрос, сохранит ли он шкуру и относительную свободу. Ну и, конечно, хотел он гарантии неприкосновенности своего чада. Все это прочел Рервик в тревожном взгляде Болта.

– Меня более, не занимает судьба ваша и этих…- Рервик брезгливо повел рукой на свиту Болта.- Останетесь вы здесь или уйдете, а если уйдете, то куда – все это дело ваших бывших подданных. Только их суду вы подвластны, а законы Леха мне не знакомы. Не знаю, насколько они изменились с тех пор, как вы покинули пост верховного судьи.

– Вы не повезете меня в город? – резко спросил Болт.

– Я – нет.

– Правильно. Землянам не должно быть до этого дела. Мы сами разберемся. Когда я увижу Салиму?

– Она будет здесь, как только Марья окажется в городе.

– Так берите ее и улетайте. Я не желаю вас видеть. Все, связанное с Землей, ее юродством, ханжеством, мне отвратительно.

Болт тяжело встал и направился к выходу. "Сыграть бы ему – Болта,подумал Андрис снова.- Лучшего не найти".

Он уже взялся за ручки носилок, на которых лежала Марья, когда негромкий голос заставил его остановиться:

– А с соотечественником не останетесь на минуту, Цесариум?

Год стоял в центре зала и смотрел вслед Болту. Тот обернулся.

– Кто это?

Год откинул капюшон. Болт медленно пошел к нему, всматриваясь.

– Авсей? – Он остановился.- Но ты…

– Жив, да-да.

– Я рад. Почему ты исчез? Почему тебя не было рядом? Не думал, что ты предашь меня.

– Я предал тебя. Но не в тот момент, когда все твои приближенные, кроме Варгеса и Наргеса, бежали, как трусливые ейлята, а эти двое цеплялись за тебя, потому что не могли ждать пощады.

– Ложь,- сказал Наргес тихо, но внятно.

Год обернулся к креслу, у которого, все еще на коленях, стоял Наргес.

– Да, я несправедлив,- сказал Авсей, подумав.- Вы оба любили, любите это чудовище. Тогда, в ночь, когда горел дворец и тебя искали, я мог тебя выдать, но не стал. Я видел твой птерик, даже снял отлет – вы бежали с крыши правого флигеля. Ничего не стоило поднять тревогу. Вы бы не ушли – птерик был парадный, полный роскоши, но тихоходный. Его потом нашли на болоте. Я понял, ты специально устроил это представление с обугленным трупом. Кого, интересно, ты убил для этой цели? Экспертиза была небрежной. Совет поверил уловке. Он даже не обнародовал находку обломков и трупа. Но я-то знал – ты жив. Ты сказал, что рад меня видеть. Я тоже. Очень рад.

– За что ты ненавидишь меня? – спросил Болт.- Только не говори, что ты – тираноборец. На Лехе таких нет. Здесь каждый борется не против, а за. За себя. Разве я не приблизил тебя? Разве не завидовали тебе не столь удачливые коллеги?

– Ты прав, Цесариум. Как хорошо ты нас знаешь! У меня действительно была причина ненавидеть тебя. Личная причина. Я открою ее. Чуть позже. Я разрывался между любовью к тебе – кто не любил нашего Цесариума? – страхом – кто его не боялся? – и жалостью к сестре – кто не испытывает жалости к родной сестре, особенно если она воспитала тебя, заменила мать?

– У тебя есть сестра?

– Была.

– Я ничего не знал о ней.- Болт обернулся к Наргесу. – Почему я ничего не знал о сестре Авсея? – И, не дожидаясь ответа, Году: – Разве ты не мог обратиться ко мне, если с ней случилась беда? Что с ней произошло?

– Она избрала себе несчастливого мужа и имела смелость любить его не только в дни славы, но и в дни падения.

– Она погибла?

– Да.

– Почему же ты отпустил меня тогда?

– Тебя могли убить при погоне.

– Ты не хотел этого?

– Смерти? Твоей смерти? Ни в коем случае.

– Милосердие?

– Напротив. Что тебе смерть? Минутный страх. Нет, Болт. Ты должен жить. Долго. Чем дольше, тем лучше. И вспоминать всех. Казненных и униженных. Раздавленных, превращенных в ничтожества. Обесчещенных. Сведенных с ума. Я позабочусь, чтобы ты – случайно, по умыслу ли – не погиб. Я буду охранять тебя от наивных мстителей, которые, узнав о том, что ты жив, что ты так близко, задумают свести счеты. Как я хочу, чтобы ты жил вечно, Болт. У меня была мечта: увековечить дела твои, имя твое, облик твой, увековечить их гением Рервика!

Тяжелая улыбка расколола губы, смяла щеки Болта. Рервик понял смысл этой гримасы: Цесариум хотел того же. И он жаждал увековечить себя руками Андриса. И был близок к воплощению мечты.

– После этого фильма я мог бы позволить тебе умереть, Цесариум. Но теперь вижу – фильму не бывать. Нет актера, способного сыграть главную роль. И почти нет зрителей, которых такой фильм – не заинтересует, таких еще можно найти – обожжет, ударит, повергнет в ужас. У этого фильма нет адреса. Уцелевшие жертвы хотят одного – забыть. Люди Земли и Содружества так озабочены собственной чистотой и величием, что не пропустят в души свои свидетельства собственного позора. Главным ценителем картины был бы ее герой. А как бы он сыграл! О! Натурные съемки! Что, Болт, если дать тебе планету – тот же Лех, вернуть власть и – снимать, снимать, снимать… Уговорите его, Рервик, он согласится. Он сыграл свою прошлую жизнь, теперь – на бис. Уговорите! А пока нужно сохранить героя-актера. Он будет мысленно репетировать. Вспоминать. Я буду показывать тебе самые интересные сюжеты, Цесариум. А когда ты утомишься созерцанием старых хроник, я стану приводить к тебе живых людей. Так и будут они чередоваться: живые и покойники, известные и те, чьи имена ничего не скажут великому Болту: Мутинга и Эва Одульф, Кунмангур и Илга Довид, Катукара и Купка. И не забудьте, Рервик: снимая сцену самоубийства Купки, тщательно выбирайте ракурс. Попросите актрису сделать широкое, эффектное движение ножом. Когда я снимал происходящее в доме Купки, я слишком доверился автоматам. В результате такой важный и красивый эпизод – перерезывание горла женой изменника – оказался снятым ниже всякой критики, за что я получил строжайший выговор. И поделом! Буду знать, как уклоняться от честного исполнения долга. Ну что с того, что Купка – моя сестра?

Болт дернулся, хотел что-то ответить, но махнул рукой и скрылся за ширмой.

Пока.

Твой Владимир

ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ

Апрель 28, Савельева

Не в силах ожидать ареста, некто Коган, большевик из Одессы, бросился в Ярославле под поезд. Эх, Коган, Коган! Не ты ли в двадцатом ужинал в украинской хате житняком и медом? Не ты ли большевистским разговором смущал мужиков? Не ты ли, Коган, сказал им: разорите богатых, убейте их и станете счастливы?

Так чего же ты ожидал, комиссар?

В Ярославле ты был не таким уж малым начальником, и тебя возил тарахтящий автомобиль. Что ж удивляться, что тебя захотели убить? В Ленинграде прямо в коридоре обкома застрелили большевика в сапогах, и ты почувствовал страх. А ведь не боялся, когда в конной армии Городовикова над курчавой твоей головой свистели пули. Не испугался, когда на краю овсяного поля тебя расстреливали два махновца. (Неплохие оказались ребята. Отпустили. Умилились твоим бесстрашием да блеском пенсне.) Тебе не было страшно, когда в двадцать девятом, в тридцатом разоряли мужиков, ссылали мужиков, убивали мужиков. Ты думал – убирают богатых, и сомнения не терзали твою душу. Когда схватили инженера Рамзина и историка Тарле, тоска шевельнулась в сердце, но страх ты в него не впустил. А теперь, в преддверии тридцать седьмого, ты празднуешь труса, Коган.

Почему ты, бесстрашный комиссар, овцою лег на рельсы?

Почему же не запасся двумя револьверами – один за пазухой, другой за укороченным голенищем сапога? Что ж не задумал прикончить хоть пару наиболее гнусных энкаведешников? Почему не сбежал – в степь, в тайгу, в городские трущобы? К уголовникам, ворам? Тоже ведь выход. Правда, труден этот путь для нормального человека. Но был ли ты нормальным человеком, Коган?

На суде, бледный и хмурый, он стоял между салазаровским полковником Беанишем и рыцарем Гецем фон Берлихингеном, предавшим крестьян Мюнцера. Когда Когану задали вопрос о револьверах, он долго молчал, а потом заговорил глухо и решительно.

– Сейчас, из могилы, многое передумав, я скажу вам…- Он пожевал пепельными бесплотными губами.- Вы спрашиваете, почему не задумал я убийства Болта? Отвечу. Ни убивать, ни устранять его было не нужно… Нет. Это явление должно было обнажить себя до конца, отработать до гниения, распада, естественной смерти. Только тогда оно будет распознано, и не останется романтической легенды о борце за народное счастье Жоземунте Болте, который хотел, да не успел. Не дали… Нет, дали! Успел! Выстроил!

А теперь – смотрите, что он выстроил на костях ста миллионов…

Теперь ты видишь, Владимир, что повесть наша катится под гору.

Вот-вот, махнув прощально, герои станут выпадать за пределы страниц. Но как? И главное – куда? Жаль, что, поместив логово Болта на Лехе, мы лишились резона продолжать линию космического волка Баккита, заманившего Болтов спейс-корвет в черную дыру.

Главу эту, возбужденный сиднокарбом, ты, помнится, сочинил в новогоднюю ночь, когда замысел "Похищения" только брезжил в наших мозгах. Как она начиналась? "В форме СФ с витыми шнурами, кажущийся кавалергардом с картинки, зорким глазом оглядывающим места недавнего жаркого сражения, вышел и угнездился между двумя трапами в торце "Игоря Сикорского" старый навигатор с Андромеды Баккит-Улад…" Но вот мы загнали Болта в лехиянские болота, и надобность в Бакките отпала. А какое, казалось бы, удобство. Погрузить в спейс-корвет всю компанию – ив черную дыру. Акт возмездия, и думать не надо. А теперь – выкручивайся. Обеспечь всех судьбой. Беллетристический трючок, напрочь отрывающий литературу от жизни, но пробуждающий интерес читателя – а что потом?

Раз упомянувши, изволь показать героя еще разок-другой. Создать иллюзию взаимосвязи. Превратить людей в узелки выдуманной логической сетки. Все это – развитие случайно оброненной фразы о ружье, которое, мол, обязано выстрелить. Появится на первой странице легкое копошение, намек на золотушного студента из Владикавказа, у которого отец держал бакалейную лавку и прибил жену за неумеренную трату на ленты да булавки, а от суда откупился и сильно скорбел, что сумма откупного куда как превзошла женин расход, после чего, напившись от переживания, лавку сжег, а сам утопился, но был выловлен и возвращен к жизни, каковую и окончил в глубокой старости, сидя на шее сына и неутомимо выговаривая ему за любую потраченную копейку. Казалось бы, и хватит об этом, но правоверный автор будет палить из ружей, и на склоне лет и романа обратится студент в действительного статского советника, вышедшего в отставку и занимающего нежданно обильный досуг сочинением чувствительных повестей, в которых лампады изливают бледный свет, а очи воспламененных юношей изливают потоки слез.

Нам еще предстоит совершить эту процедуру – честно собрать всех персонажей и указать, без утайки, кого что ожидает. Пусть одним достанется пара строк, другим – абзац, третьим – страница, но никто не должен быть забыт. Быть забыт – наверняка редактор вычеркнет это сочетание. Ну да Бог с ним. До той поры я успею рассказать тебе о тете Поле, Полине Васильевне, старухе Леонихе – своей соседке, склочным характером держащей в напряжении всю деревню. Тонизирующее средство, будоражит она очередь за хлебом в деревне Кореничено, бросает в топку слухи, домыслы, соображения о скудной на события деревенской жизни, и полыхает костер до послезавтрашней очереди – хлеб здесь привозят через день. Рассказ мой и составит третье по счету

отступление

Ко мне она пришла через десять минут после того, как я открыл дверь дома, и с порога потребовала изоляционную ленту – починить шланг. Ленты у меня не было. Полина улыбнулась и исчезла.

Потом я понял, что это не улыбка. Впечатление улыбки давал беззубый запавший рот.

Едва успел я разобрать рюкзак, Полина снова появилась в сенях, стукнула о стол кринкой и сказала:

– Вот. Попробуй, какое молоко-то бывает.

И тут же ушла опять. Теперь, кроме проваленного рта, успел заметить я белесые водянистые глазки и седые жидкие волосы, коекак убранные под ядовито-зеленый платок.

Так началась наша жизнь. Мы – Наташа и я – лебезили, мерзко и униженно заговаривая с Леонихой о погоде, видах на урожай, ассортименте в магазине. Полина иногда отвечала благосклонно, иногда отмалчивалась. Молока больше не приносила. Через неделю я привез ей из Ржева изоленту и предложил достать новый шланг.

Изоленту она взяла, принесла полтинник, а от шланга отказалась: – На хрена мне пятнадцать рублей платить, он и так еще поработает.

В тот же день разразился первый скандал. Я услышал визгливую матерщину. Полина с косой гналась за Никси. Я судорожно схватил собаку на руки.

– На цепи держите, убью! За курами повадилась, стерва. У меня уж одна подохла, я в овраг снесла – ее работа! Ой, жаль не догнала, ой, не догнала!

Наташку трясло. "Она убьет Никси,- повторяла она.- Уедем отсюда. Я не смогу тут жить".

К вечеру я слышал истошные вопли Полины, проклинавшей всех дармоедов-дачников. "Лучше вылью я молоко, на дорогу вылью, чем им продавать стану, тьфу!" Наташа уехала, увезла Никси. Через пару дней старуха неслышно вошла в дом, когда я вымучивал конец исторического обзора и застрял на дистрибутивном анализе. В черных пальцах Полина держала глубокую тарелку с творогом.

– Ешь!

И снова пропала на два дня. Только издали было видно: обкашивает бугор за своим подворьем, тянет на веревке старое ржавое корыто с торфом, латает забор, гремит ведрами, вбивает кол – привязать корову…

После экзаменов на три дня приехала Анна. В узких коротковатых джинсах, закатав под лопатки и завязав на груди рубашку, она пыталась влезть на Ереванычина жеребца Букета, когда ее увидела Полина. Она смотрела на Анну полными глазами. Потом увела в недра своей усадьбы, а через полчаса выпустила – с корзиной в руке и кринкой у груди. В корзине оказались дюжины две крупных светло-коричневых яиц и толстый шмат сала, в кринке – сметана. Следом пришла и сама Полина. Села на лавку у крыльца и сколько-то молчала, глядя то на Анну, то на меня.

– Ты подкорми дочку-то, тоща-то, мать твою, эх!

Она тихо просидела, пока Анна вылизывала сметану, а я – с ее, Полининого разрешения (да стучи ты, дятел, я так посижу) – продолжал дописывать введение.

Весь следующий день Анна пропадала у Леонихи, возилась с курами, ласкала и поила теленка, пробовала доить Леонихину Красотку, косила, полола. Пришла в сумерках, рухнула на постель.

– Есть будешь?

– Не-а. Меня тетя Поля накормила. Т-а-ак вкусно! Пироги с картошкой и луком. Она говорит, Таня очень их любила.

– Таня – это кто?

– Дочка ее, Таня. Ты что, не знаешь? Столько живешь и не знаешь. У нее дочка, Таня. Моя ровесница.

– Не мели. Полине за семьдесят. Какая ровесница?

– Была дочка, нет ее, умерла, утонула…

Наутро я проводил Анну к автобусу, вернулся и подошел к дому Леонихи. Она кивнула из окна, и я поднялся на крыльцо. Пахло хлевом, на столе горка грязной посуды, половики сбились в комья.

Романтический образ чистой деревенской бедности рушился. На сундуке две фотографии: девочка с темными нагловатыми глазами, правда, похожа на Анну – носом и оттопыренным ухом, и мужчина, плохо выбритый, с узким лбом и тяжелым подбородком.

– Ты уж не сердись, что Анюту я к себе на весь день заманила.

Уж очень вспомнилось. Я ведь в Молокове-то, на кладбище, целый год не была. С прошлой весны, как Тимофею памятник ставили, с тех пор… А как твою увидела! Как живая, как сейчас стоит.

– Сколько лет прошло? – сказал я, как идиот, чтобы сказать что-нибудь. Ох уж это показное сочувствие. Почему не могу я сочувствовать молча? Или не верю, что она это молчание поймет?

– Ой, посчитай сам – с пятьдесят первого года.

– Сколько ж ей было?

– Пятнадцать ей в октябре, а это все в июле было, на Петров день. Рано ушла с девчатами. Мы с Тимофеем косили за шорой.

Юрка Селиванов прибежал – идите, говорит, на Волгу. Таня, говорит, утонула. И знаешь, погоревали – и перегорело горе-то. Володька родился. Да в колхозе, да дома, хозяйетво. Так и жили, я и, сказать стыдно, на могилку не ходила. А как Тимофей помер… Третий год, как помер. Помер Тимофей на Сретенье. Много народу тогда было. Лида приехала, привезла покров белый, шелковый. Это, говорит, тебе, батя, от меня. Колбасы привезла три палки, сыру, масла.

Мясо-то я в колхозе взяла, двенадцать кило. Председатель выписал. Вина два ящика. Из Молокова были Морозовы, да Павел Дмитрич, да Михаил Тихоныч, да Чугунников Алексей, художник московский Володя, Лена хромая. Из Теличена Коля Солянкин с Зиной, Вера Дроздова, Маша горбатая, Николай Арсентич. Из Кореничена Глуховы, из Федурнова Гутя пришел, он с Тимофеем в кузне еще до войны работал. А Сашка приехал с одним чемоданчиком. Я говорю: "Сынок, неужто закуски какой привезть не мог?" А он: "Мне, мать,- говорит,- это без надобности". Я ему: "Дай хоть двадцать пять рублей". Ну он дал. Мне Валька, невестка, писала: "Мам, – говорит,- сколько он тебе денег дал?" Я и постеснялась сказать, что на отцовы похороны только двадцать пять рублей дал, да и скажи – двести. Она говорит: "Мало с него, подлеца, взяла". Дал бы он впрямь двести, я бы Тимофею хороший памятник поставила, а то бедный памятник. Ограда-то хорошая, крепкая, а памятник бедный.

Володька говорит: "Я, мам, заработаю, поставим бате памятник, не проси,- говорит,- Сашку, ну его к матери". Фотографию-то уж сделали, на этом, на стекле. Эту, видать, в нагрузку дали, бумажную.

Я с ней разговариваю – скучаю. Плачу вот. Или Тайгу, собаку, увижу – а она родилась-то как раз, когда Тимофей вставать перестал,- увижу и того гляди… Скучно, иной раз зимой так скучно, хоть вой. Во всей деревне – Юрка с Машкой да Арсентий Палыч, учитель. Володька рано уйдет, я Красотку накормлю, курам кину – и на печь. И есть не хочется, и ничего не хочется. Я и продала бы корову, да пенсия сорок четыре рублика, не прокормишься, да и Володьке надо. Бутылку ему в выходной надо? Надо. Свои-то он сразу просвистит на рыжую Гульку. Ой беда с ней. Баба с двумя детьми малыми, мужем брошенная, а Володьку присушила. Он уж что задумал – я, говорит, Тайгу зарежу Гульке на шапку. Я умолила – не тронь собаку. Это мне об отце, об Тимофее, память. Молока-то возьмешь? Я только надоила, теплое. Ну иди, иди, стучи свое, может, чего выстучишь. А за суку свою не сердись – в сердцах я, не трону боле, и Наташке скажи – не трону. Анюта-то еще приедет?

Я шел домой, прижимая теплую кринку к животу, и встретил остромордую грязную Тайгу. Она злобно ощерилась и обошла меня стороной.

"А, впрочем,- думал я, садясь за машинку,- почему мы должны поставить крест на космическом волке Бакките? Разве сюжет властен над нами, а не мы над сюжетом? Разве человек для субботы, а не суббота для человека?" Я заправил свежий лист и смело напечатал: