Восток и Запад

Генон Рене

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЗАПАДНЫЕ ИЛЛЮЗИИ

 

 

Глава I.

ЦИВИЛИЗАЦИЯ И ПРОГРЕСС

Западная цивилизация предстает в истории как настоящая аномалия: из всех более или менее нам известных, эта цивилизация является единственной, развивавшейся в чисто материальном направлении, и это чудовищное развитие, начало которого совпадает с тем, что принято называть Ренессансом, фатально сопровождалось, как это и должно было быть, соответствующей интеллектуальной регрессией; мы не говорим «эквивалентной», потому что речь здесь идет о двух порядках, между которыми нельзя усмотреть никакой общей меры. Эта регрессия дошла до такой степени, что сегодня западные люди уже не знают, что такое чистая интеллектуальность, они даже и не подозревают, что она может существовать; отсюда их презрение не только к восточным цивилизациям, но даже к европейским Средним векам, дух которых от них почти полностью ускользает. Как сделать понятным интерес к чисто спекулятивному познанию для людей, для которых интеллект есть только средство воздействия на материю и ее подчинения практическим целям, а что касается науки в том узком смысле, как они ее понимают, то она ценится в той мере, в какой она способна привести к промышленному применению? Мы ничего не преувеличиваем; стоит только посмотреть вокруг себя, чтобы понять, что таков склад ума огромного большинства наших современников; обзор философии, начиная с Бэкона и Декарта, может лишь подтвердить эти утверждения. Мы напомним только, что Декарт ограничил интеллект разумом, которому он приписал в качестве единственной роли, признаваемой им метафизической, служить основанием физики, а сама эта физика была по существу предназначена, согласно его мысли, подготовить учреждение прикладных наук, механики, медицины и морали, таков последний предел человеческого знания, признаваемый им; а разве утверждаемые им тенденции не характерны для развития современного мира? Отрицать или игнорировать всякое чистое и сверхрациональное познание — не означает ли это открыть путь, который логически должен привести, с одной стороны, к позитивизму и агностицизму, которые принимают участие в самом узком ограничении интеллекта и его предмета, а с другой, ко всем сентименталистским и волюнтаристским теориям, которые стремятся найти в инфрарациональном то, что разум им дать не может. Действительно, тот, кто в наши дни намеревается выступать против рационализма не в меньшей степени принимает отождествление интеллекта в целом с одним только разумом и верит, что он есть только чисто практическая способность, не способная превзойти область материи; г-н Бергсон писал буквально вот что: «Интеллект, рассматриваемый в его изначальном проявлении, есть способность производить искусственные предметы, особенно, орудия для создания орудий (sic), и бесконечно разнообразить их изготовление». И еще: «Интеллект, когда он больше не действует на грубую материю, следует привычкам, усвоенным в этом действии; он продолжает применять формы неорганической материи. Он создан для работы такого рода. Только этот тип работы полностью его удовлетворяет. Именно это он выражает, говоря, что только он приводит к различению и ясности». В этих чертах без труда узнается, что не сам интеллект здесь имеется в виду, а только картезианская концепция интеллекта, что сильно отличается друг от друга; рядом с предрассудком разума, «новой философией», как называют ее сторонники, существует другой, еще более грубый, в определенном смысле, предрассудок жизни. Рационализм, не способный возвыситься до абсолютной истины, по крайней мере, оставлял существовать относительную истину; современный интуитивизм понижает эту истину до только лишь представлений чувственной жизни, со всем тем, что в ней есть неустойчивого и постоянно меняющегося; наконец, прагматизм заканчивает тем, что исключает само понятие истины, отождествляя ее с полезностью, что просто приводит к ее устранению. Хотя мы немного это схематизируем, но ничего не искажаем, и каковы бы ни были промежуточные фазы, фундаментальные тенденции именно таковы, как мы только что сказали; прагматисты, дойдя до конца, оказываются самыми подлинными представителями западной современной мысли; что значит истина в мире, устремления которого, будучи исключительно материальными и чувственными, а не интеллектуальными, находят всяческое удовлетворение в производстве и морали, двух областях, где, действительно, прекрасно обходятся без познания истины? Без сомнения, до этой крайности дошли не фазу и многие европейцы возражают, что они совсем не таковы; но мы в первую очередь здесь имеем в виду американцев, находящихся на более «продвинутой» стадии той же самой цивилизации, если можно так сказать: умственно, так же как и географически, современная Америка поистине есть «Дальний Запад»; и Европа, несомненно, последует развертыванию последствий, заключающихся в современном состоянии вещей, если ничто не остановит этого.

Но самое необычное, может быть, это претензия сделать из этой ненормальной цивилизации образец любой Цивилизации, рассматривать ее как «цивилизацию» по преимуществу, считать, что только она заслуживает этого наименования. И как дополнение к этой иллюзии, вера в «прогресс», рассматриваемый не менее абсолютным образом и отождествляемый в самой своей сущности с материальным развитием, вбирает в себя любую деятельность современного Запада. Любопытно отметить, как быстро достигают распространения и признания некоторые идеи, если они, конечно, отвечают общим тенденциям определенной среды и определенной эпохи; так происходит с идеями «цивилизации» и «прогресса», которые столь многие охотно считают универсальными и необходимыми, тогда как они, на самом деле, суть совсем недавнее изобретение, которое еще и сегодня три четверти человечества постоянно игнорируют или не придают им значения. Г-н Жак Бэнвиль отметил, что «если слово цивилизовать с тем значением, которое мы ему придаем сегодня, встречается уже у многих авторов XVIII века, то слово цивилизация встречается только у экономистов непосредственно предшествующей этому эпохи Революции. Литтре цитирует пример, взятый у Тюрго. Литтре, который просмотрел всю нашу литературу, не смог подняться в прошлое дальше. Таким образом, слово цивилизация существует не более полутора века. В конце концов, оно вошло в Академический словарь только в 1835 г., менее ста лет тому назад… В античности, которой мы все еще живем, также не было термина для передачи того, что мы понимает под цивилизацией. Если это слово дали бы для перевода на латинский язык, то юный ученик оказался бы в замешательстве… Жизнь слов не является независимой от жизни идей. Слово цивилизация, без которого наши предки прекрасно обходились, может быть, потому, что они имели нечто большее, распространилось в XIX веке под влиянием новых идей. Научные открытия, развитие промышленности, торговли, благосостояния и достатка создали нечто вроде энтузиазма и даже профетизма. Концепция бесконечного прогресса, появившаяся во второй половине XVIII века, способствовала убеждению человеческого рода в том, что он вошел в новую эру, эру абсолютной цивилизации. Сегодня совсем забытому, продуктивному утописту Фурье, мы обязаны наименованием современного периода цивилизации и отождествлению цивилизации с новым веком… Цивилизация, следовательно, это степень развития и совершенствования, которую достигли европейские народы к XIX веку. Этот термин, всеми принятый, хотя никем лично не определенный, охватывал одновременно и материальный и моральный прогресс, соотносимые и связанные друг с другом, неотделимые один от другого. Цивилизация, будучи, в конечном счете, европейской, была патентом, выданным европейским миром самому себе». Мы сами думаем точно также; мы намеренно привели эту цитату, хотя она и несколько длинна, чтобы показать, что не одни мы так думаем.

Таким образом, обе идеи, «цивилизации» и «прогресса», так тесно связанные между собой, датируются лишь второй половиной XVIII века, т. е. эпохой, которая, кроме всего прочего, увидела также и рождение материализма; они распространялись и популяризировались в особенности социалистами утопистами в начале XIX века. Надо признать, что история идей позволяет иногда делать довольно поразительные выводы и показать истинную цену некоторых фантазий; и особенно она это позволяет тогда, когда она делается и изучается как должно, не фальсифицируется тенденциозными интерпретациями, как обычная история, и не ограничивается эрудицией и исследованиями разных малозначительных деталей. Подлинна история может быть опасной для определенных политический интересов; мы вправе спросить, не по этой ли причине здесь официально навязываются определенные методы, при исключении всех других: сознательно или нет но априори отвергают все то, что позволяет многое ясно увидеть. Так формируется «общественное мнение». Но вернемся к двум идеям, о которых мы только что говорили, и уточним, что, указывая их ближайший исток, мы имели в виду только то абсолютное и иллюзорное значение, по нашему мнению, которое им чаще всего придают сегодня. Что же касается относительного смысла, тоже присущего этим словам, то это другое дело, а так как этот смысл совершенно законен, то можно сказать, что речь здесь идет об идеях, которые родились в определенный момент; не важно, каким образом они были выражены, если термин удобен, то причину несоответствий в его употреблении не обязательно видеть в недавнем его создании. Сами же мы утверждаем, что существуют многие и различные «цивилизации»; довольно трудно точно определить этот сложный ансамбль элементов разных порядков, образующий то, что называют цивилизацией, но тем не менее, каждый хорошо знает, что под этим следует понимать. Мы даже не думаем, что надо пытаться заключить в одну жесткую формулу общие черты всякой цивилизации или особые черты какой-то определенной цивилизации; это несколько искусственный подход, и мы очень остерегаемся этих узких рамок, которые нравятся систематическому уму. Так же, как существуют «цивилизации», также в ходе развертывания каждой из них или в ходе некоторых более или менее ограниченных периодов этого развертывания ее «прогрессы», относящиеся не ко всему без разбора, той или другой определенной области; в целом, говорить, что цивилизация развивается в определенном направлении, есть только некий способ выражения; но раз есть «прогрессы», а также есть и «регрессы», и иногда оба они происходят одновременно в разных областях. Мы настаиваем, таким образом, что все это крайне относительно; если хотят понимать эти слова в абсолютном смысле, то они вовсе не соответствуют никакой реальности; в этом случае они представляют те новые идеи, которые в ходу едва лишь последние полтора века и только на Западе. Конечно, «Прогресс» и «Цивилизация» с большой буквы — это может произвести замечательный эффект в некоторых фразах, столь же пустых, сколь и напыщенных, весьма пригодных для того, чтобы произвести впечатление на толпу, для которой слово служит не столько для выражения мысли, сколько возмещает ее отсутствие; в этом качестве оно играет самую важную роль в арсенале формул, используемых современными «правителями» для того, чтобы исполнить особую работу коллективного внушения, без которого специфически современная ментальность долго существовать не может. В этом отношении мы не думаем, что когда-нибудь достаточно ясно отмечалась поразительная аналогия, представляющая собой воздействие оратора и гипнотизера (а его воздействие того же порядка, что и укротителя); по ходу дела, мы привлекаем внимание психологов к этому предмету исследования. Несомненно, власть слов уже проявлялась в другие времена, как и в наше; но чему нет похожих примеров, так это гигантской коллективной галлюцинации, которая привела часть человечества к тому, что самые пустые химеры стали приниматься бесспорную реальность; среди самых опасных, может быть, из всех идолов современного духа и те, против которых мы сейчас выступаем.

Нам надо еще раз вернуться к генезису идеи прогресса, скажем, бесконечного прогресса, чтобы поставить вне обсуждения те специальные и ограниченные прогрессы, существование которых мы вовсе не собираемся оспаривать. У Паскаля можно найти первые следы этой идеи, примененной, впрочем, только к одной точке зрения: известен пассаж, где он сравнивает человечество с «одним и тем же человеком, который все время продолжает существовать и который постоянно продолжает учиться в течение веков» и где он демонстрирует антитрадиционный дух, который является одной их характерных особенностей современного Запада, заявляя, что «те, кого мы называем древними, являются, поистине, новичками во всем» и таким образом их мнения имеют очень малый вес; по крайней мере, в этом отношении у Паскаля был предшественник, потому что Бэкон уже говорил то же самое: Antiquitas sculi, juventus mundi (Древние века, молодость мира). Легко увидеть неосознанный софизм, на котором основывается такая концепция: этот софизм состоит в предположении, что человечество в целом следует непрерывному и однолинейному развитию; это в высшей степени «упрощенческий» взгляд, находящийся в противоречии со всеми известными фактами. В действительности, в любую эпоху история нам показывает независимые друг от друга, часто даже расходящиеся цивилизации, некоторые из которых рождаются и развиваются, в то время как другие впадают в декаданс и умирают, или же внезапно уничтожаются в каком-нибудь катаклизме; новые цивилизации совсем не всегда наследуют древним. Кто, например, осмелится серьезно утверждать, что современный западный человек воспользовался, пусть не прямо, большей частью знания, аккумулированного халдеями или египтянами? В конце концов, нет надобности подниматься так далеко в прошлое, поскольку есть науки, которые культивировались в Средние века в Европе и о которых в наши дни нет ни малейшего представления. Если хотят сохранить представление о «коллективном человеке», рассматриваемом Паскалем (которого он называл очень неподходящим образом «универсальным человеком»), то надо было бы сказать, что есть периоды, когда он узнает, а есть периоды, когда он забывает, или даже лучше, когда он что-то узнает, то он забывает что-то другое; но реальность еще более сложна, потому что всегда были и есть существующие одновременно цивилизации, которые взаимно не проникают друг в друга и игнорируют друг друга: такова и сегодня, как никогда, ситуация западной цивилизации по сравнению с цивилизациями восточными. Источник иллюзии, выраженной Паскалем, попросту говоря, таков: западные люди, начиная с Возрождения, привыкли считать себя наследниками и продолжателями исключительно греко-романской античности и не признают или систематически игнорируют все остальное; мы это называем «классическим предрассудком». Человечество, о котором говорил Паскаль, начинается с греков, продолжается с римлянами; затем, в его существовании есть перерыв, соответствующий Средним векам, в котором он мог видеть, как и все в XVII веке, только период сна; наконец, наступило Возрождение, т. е. пробуждение этого человечества, состоящего, начиная с этого момента, из ансамбля европейских народов. Такова странная ошибка, свидетельствующая о крайне ограниченном умственном горизонте и состоящая в том, что часть принимают за целое; можно было бы показать ее влияние во многих областях: психологи, например, обычно ограничивают свои наблюдения только одним человеческим типом, а именно, современным западным, и необоснованно расширяют применение полученных таким образом результатов, стараясь вывести из них характеристики человека вообще, безо всякого исключения.

Важно отметить, что Паскаль рассматривал пока еще только интеллектуальный прогресс в тех границах, в которых он сам и его эпоха понимали интеллектуальность; а уже к концу XVIII века у Тюрго и Кондорсе появилась идея прогресса для всех сфер деятельности; и эта идея была тогда настолько далеко не общепринятой, что, например Вольтер постарался поднять ее на смех. Мы не можем и мечтать представить здесь полную историю всех модификаций этой идеи, пережившей XIX век, и тех псевдонаучных сложностей, в нее привнесенных, когда под именем «эволюции» ее стали применять не только к человечеству, но ко всем живым существам вообще. Эволюционизм, несмотря на множество более или менее значительных разногласий, стал настоящей официальной догмой: его изучают как закон, запрещенный для обсуждения, хотя в реальности он есть не более, чем самая необоснованная и произвольная из всех гипотез; тем более это относится к концепции человеческого прогресса, которая оказывается здесь простым частным случаем. Но прежде, чем так получилось, произошло много превратностей, и даже среди самих сторонников прогресса имеются такие, которые не могли не высказать достаточно серьезные ограничения: Огюст Конт, который начал как ученик Сен-Симона, допускал бесконечный прогресс по длительности, но не по распространению; для него шествие человечества должно представлять собою кривую, имеющую асимптоту, к которой она бесконечно приближается, но никогда не достигает ее, таким образом, амплитуда возможного прогресса, т. е. дистанция между современным и идеальным состояниями, представленная этой кривой по отношению к асимптоте, непрестанно убывает. Нет ничего легче, чем оказать смешения, лежащие в основании фантастической теории, которой Конт дал имя «закона трех стадий» и главное в которой состоит в предположении, что единственной целью всякого возможного познания является объяснение естественных феноменов; как Бэкон и Паскаль, он сравнивал древних с детьми, тогда как другие, в более близкую нам эпоху, думают, что они поступают лучше, сравнивая их с дикими животными, называя их «примитивными», мы же их рассматриваем, напротив, как выродившихся. С другой стороны, некоторые, не найдя ничего лучше констатации вершин и провалов в том, что им известно из истории человечества, дошли до разговоров о «ритме прогресса»; может быть было бы проще и логичнее при таких обстоятельствах больше вообще не говорить о прогрессе, но поскольку любой ценой желают сохранить современную догму, то предполагают, что «прогресс» все же существует как конечный результат всех частных прогрессов и регрессов. Эти ограничения и разногласия должны навести на размышления, но они, кажется, остаются незамеченными; различные школы не могут между собой договориться, но соглашаются в том, что следует принять прогресс и эволюцию, без чего, вероятно, не будет предоставляться право на качество «цивилизованности».

Следует отметить еще и другое: если спросить, каковы направления так называемого прогресса, о которых сегодня чаще всего идет речь и к которым все другие, как представляется, сводятся, по мысли наших современников, то можно заметить, что их всего два, «материальный прогресс» и «моральный прогресс»; только их г-н Жак Бенвиль упоминал как составляющие общераспространенной идеи «цивилизации», и с достаточным основанием, как мы думаем. Конечно, некоторые еще говорят об «интеллектуальном прогрессе», но это выражение для них, по существу, синоним «научного прогресса» и применятся оно прежде всего к экспериментальным наукам и их приложениям. Здесь, следовательно, видна та деградация интеллекта, которая привела к отождествлению его с самым ничтожным и самым узким из всех его применений, т. е. воздействию на материю с целью одной только практической пользы; так называемый «интеллектуальный прогресс», в конечном счете, есть не более чем сам «материальный прогресс», а если интеллект есть только это, то надо согласиться с определением, которое ему дал г-н Бергсон. По правде говоря, большинство современных западных людей не понимают, что интеллект есть нечто другое; он сводится для них даже не к разуму в картезианском смысле, а к самой ничтожной части этого разума, к его самым элементарным операциям, к тому, что всегда находится в тесной связи с чувственным миром, из которого они делают единственное и исключительное поле его деятельности. Для тех, кто знает, что есть нечто другое, что продолжает придавать словам их истинное значение, это вовсе не «интеллектуальный прогресс», о котором могла бы идти речь в наше время, но как раз напротив, упадок или даже лучше сказать, интеллектуальный закат; и поскольку есть поистине несовместимые пути развития, то такова именно расплата за «материальный прогресс», единственный, существование которого в ходе последних веков является реальным фактом: если угодно, научный прогресс, но в крайне узком значении, и прогресс промышленный, в еще большей степени, чем прогресс научный. Материальное развитие и чистая интеллектуальность поистине взаимно противоположны; кто углубляется в одном, неизбежно удаляется от другого; впрочем, довольно ясно, что мы здесь говорим об интеллектуальности, а не о рациональности, так как область разума является, в некотором роде, только посредником между областью чувств и областью высшего интеллекта: если разум и получает отблеск последнего, даже когда он его отрицает и считает себя высшей способностью человеческого существа, то вырабатываемые им понятия всегда извлекает из чувственных данных. Мы хотим сказать, что общее, т. е. собственный предмет ума и, следовательно, предмет науки, которая есть его произведение, если и не принадлежит само чувственному порядку, происходит тем не менее от индивидуально воспринимаемого чувствами; можно сказать, что он вне чувственного, но и не выше его; трансцендентно только универсальное, т. е. предмет чистого интеллекта, перед взглядом которого само общее просто составляет часть индивидуального. В этом фундаментальное отличие метафизического от научного познания, что мы в более полном виде представили в другом месте; и если мы здесь его упоминаем, то потому что полное отсутствие первого и беспорядочное распространение второго представляют собою самые поразительные черты западной цивилизации в ее современном состоянии.

Что касается концепции «морального прогресса», то она представляет другой господствующий элемент современной ментальности, мы имеем в виду сентиментальность; присутствие этого элемента совершенно не вынуждает нас изменить свое суждение о том, что западная цивилизация является полностью материальной. Мы хорошо знаем, что некоторые хотят противопоставить область чувств области материи, сделать из развития одной как бы противовес нашествию другой и принять в качестве идеала постоянное, насколько возможно, равновесие между двумя этими взаимодополняющими элементами. Такова, по сути, мысль интуитивистов, которые, ассоциируя нерасторжимо интеллект с материей, стремятся его преодолеть с помощью инстинкта, довольно плохо определенно; и еще больше это относится к прагматистам, для которых понятие пользы, предназначенное заменить понятие истины, предстает одновременно и в материальном и в моральном аспектах; и здесь мы также видим, до какой степени прагматизм выражает специфические тенденции современного мира и, в особенности, англосаксонского мира, представляющего собой его типичную часть. Фактически, материальность и сентиментальность отнюдь не противостоят друг другу, они не могут даже друг без друга обходиться и оба совместно достигают своего самого крайнего развития; мы имеем доказательство этому в Америке, где, как мы имели случай отмечать в нашем исследовании о теософии и спиритизме, рождаются и с невероятной легкостью распространяются самые худшие «псевдо-мистические» экстравагантности, одновременно с тем, как индустриализм и страсть к «делам» дошли до степени, граничащей с безумием; когда все обстоит таким образом, то это уже не равновесие между двумя тенденциями, это уже два неравновесия, которые добавляются друг к другу и вместо того, чтобы компенсировать друг друга, взаимно друг друга отягощают. Причину этого явления легко заметить: там, где интеллектуальность сведена до минимума, совершенно естественно, что сентиментальность берет верх; впрочем, она и сама по себе очень близка к материальному порядку: нет ничего в области психологии, что в большей степени зависело бы от организма, и вопреки г-ну Бергсону, чувство, а не интеллект представляется нам больше связанным с материей. Мы хорошо понимаем, что на это могут ответить интуитивисты: интеллект, как они его понимают, связан с неорганической материей (именно картезианский механизм и его производные имеются ими в виду); чувство же связано с живой материей, которая, как им представляется, занимает более высокую ступень на лестнице существования. Но, неорганическая или живая, это всегда материя, и речь при этом всегда идет о чувственных вещах; решительно невозможно для современной ментальности и философии ее представляющей, освободиться от этого ограничения. Строго говоря, если учесть, что есть двойственность тенденций, то надо связать одну с материей, а другую с жизнью, и это различение действительно может послужить для классификации главных суеверий нашей эпохи достаточно удовлетворительным образом; но, повторяем, все это одного и того же порядка и не может в действительности разъединяться; эти вещи расположены на одном и том же уровне, а не сопоставлены иерархически. Таким образом, «морализм» наших современников есть только необходимое дополнение их практического материализма; было бы полной иллюзией выставлять одну тенденцию в ущерб другой, потому что, будучи необходимо солидарными друг с другом, они развиваются одновременно и в том же самом направлении, которое принято называть «цивилизацией».

Мы только что увидели, почему концепции «материального прогресса» и «морального прогресса» неразделимы и почему вторая почти так же постоянно, как и первая, удерживает столь значительное место в занятиях наших современников. Мы оспариваем вовсе не существование «материального прогресса», а только его важность: мы утверждаем, что он не стоит того, чтобы ради него терпеть убыток с интеллектуальной стороны, и придержи­ваться другого мнения значит полностью игнорировать подлинную интеллектуальность; но что же надо думать о реальности «морального прогресса»? Об этом вопросе нельзя дискутировать серьезно, потому что в этой сентиментальной области все является делом индивидуальных оценок и предпочтений; каждый будет называть «прогрессом» то, что согласуется с его собственными склонностями, и в результате, нет оснований предпочитать один другому. Только те могут быть довольны настоящим положением дел, чьи стремления находятся в гармонии с тенденциями их времени, и они по своему это выражают, говоря, что их эпоха представляет собою прогресс по сравнению с предшествующей; но часто это удовлетворение своих сентиментальных устремлений является весьма относительным, потому что события разворачиваются не всегда в согласии с их желаниями, вот почему они предполагают, что прогресс будет продолжаться в течение будущих эпох. Иногда факты приносят опровержение тем, кто убежден в современной реальности «морального прогресса», следуя наиболее распространенным концепциям по этому поводу; но они отделываются тем, что немножко меняют свои идеи об этом или относят реализацию своего идеала в более или менее отдаленное будущее; но и они могли бы выйти из затруднения, говоря о «ритме прогресса». Впрочем, что еще проще, они обычно стараются забыть об уроках опыта; таковы неисправимые мечтатели, которые при каждой новой войне не преминут пророчествовать, что эта война будет последней. По сути, вера в бесконечный прогресс есть самая наивная и самая грубая из всех форм «оптимизма»; каковы бы ни были ее модальности, она всегда по своей сущности сентиментальна, даже когда речь идет о «материальном прогрессе». Когда нам возражают, что мы сами признаем его существование, то мы отвечаем, что мы его признаем только в тех границах, в которых о нем свидетельствуют факты, и что мы ни в коем случае не соглашаемся с тем, что он должен или может бесконечно продолжаться; к тому же, поскольку он нам не кажется чем-то наилучшим в мире, вместо того, чтобы называть его прогрессом, мы предпочли бы называть его просто развитием; слово «прогресс» неудобно не само по себе, а из-за идеи «ценности», которую ему почти неизбежно приписывают, Это замечание вызывает другое: все же некая реальность, скрывается за мнимым «моральным прогрессом» или, если угодно, поддерживает его иллюзию; эта реальность есть развитие сентиментальности, которая, оставляя всякие вопросы об оценке, действительно существует в современном мире, так же неоспоримо, как развитие промышленности и торговли (мы уже говорили, почему они друг без друга не обходятся). Это развитие, чрезмерное и ненормальное, по нашему мнению, не преминет показаться прогрессом тем, кто ставит сентиментальность превыше всего; возможно, скажут, что говоря о простых предпочтениях, как мы только что делали, мы заранее лишаем права их опровергнуть. Но ничего подобного: то, что мы говорили, относится к чувству и только к чувству в его вариациях от одного индивида к другому; если же речь идет о том, чтобы найти чувству, рассматриваемому вообще, его истинное место по отношению к интеллекту, то дело обстоит совершенно иначе, потому что здесь есть обязательная для соблюдения иерархия. Современный мир, собственно, перевернул естественные отношения различных порядков; еще раз повторим, сокращение интеллектуального порядка (и даже отсутствие чистой интеллектуальности), преувеличение материального и сентиментального порядков, все это остается и все это создает из современной западной цивилизации аномалию, чтобы не сказать, чудовищность.

Вот так все выглядит, когда не имеют предубеждений; и именно так все видят самые авторитетные представители восточных цивилизаций, которые не привносят никакого предвзятого мнения, так как предвзятое мнение есть всегда нечто сентиментальное, а не интеллектуальное, а их точка зрения является чисто интеллектуальной. Если же западные люди с некоторым трудом понимают это отношение, то потому что они неисправимо склонны судить других по тому, что они есть сами и приписывать им свои собственные интересы, так же как и приписывать свой образ мысли и вовсе даже не отдавать себе отчет в том, что могут существовать другие интересы и другой образ мысли, настолько узок их собственный умственный горизонт; отсюда следует их полное непонимание всех восточных концепций. Обратное не верно: восточные люди, когда представляется случай и когда они посчитают нужным, почти не испытывают затруднений для того, чтобы вникнуть и понять специальные познания Запада, так как они привыкли к крайне обширным и глубоким умозрениям, а ведь кто может больше, может и меньше; но вообще, они не стремятся предаваться работе, способной подвергнуть их опасности потерять из виду или пренебречь тем, что для них существенно, ради того, что они полагают незначительным. Западная наука представляет собою анализ и рассеяние; восточное познание есть синтез и концентрация; у нас еще будет случай к этому вернуться. Как бы то ни было, то, что на Западе называют цивилизацией, другие предпочитают называть, скорее, варварством, потому что здесь как раз отсутствует существенное, т. е. принцип высшего порядка; по какому же праву западные люди хотят навязать всем свои собственные оценки? Впрочем, не следует забывать, что они представляют собою лишь меньшинство во всем ансамбле земного человечества; конечно, это замечание о числе ничего, в наших глазах, не доказывает, но оно должно произвести некоторое впечатление на людей, которые изобрели «всеобщее избирательное право» и верят в его достоинство. И здесь тоже они заняты только тем, что находят удовольствие в утверждении воображаемого превосходства, которое они себе приписывают, но эта иллюзия обманывает только их самих; однако, самое ужасное, это их страсть к прозелитизму: за «морализирующими» предлогами у них скрывается дух завоевательства, именем «свободы» они хотят принудить весь мир им подражать! Самое удивительное, что в своем самодовольстве они искренне воображают, что обладают «престижем» у всех народов; а поскольку их опасаются, как опасаются грубой силы, то они думают, что их обожают; но будет ли человек, которому грозит опасность быть раздавленным снежной лавиной, уважать или восхищаться этим? Единственное впечатление, которое механические изобретения, например, производят на большую часть восточных людей, это впечатление глубокого отвращения; все это им кажется гораздо более тягостным, чем полезным, и если они оказываются вынужденными принять некоторые необходимые обстоятельства современной эпохи, то с надеждой когда-нибудь от них избавиться; это не интересует их и никогда не будет на самом деле их интересовать. То, что западные люди называют прогрессом, то для восточных людей есть только изменение и нестабильность; потребность в изменении, столь характерная для современной эпохи, в их глазах есть отметка низшей ступени проявления: тот, кто постиг состояния равновесия, уже не испытывает этой потребности, так же как тот, кто обладает знанием, уже ничего больше не ищет. В этих условиях трудно, разумеется, договориться, потому что одни и те же факты дают место обеим сторонам для диаметрально противоположных интерпретаций; что было бы, если бы восточные люди тоже захотели, по примеру западных, навязать им свое видение мира? Но пусть успокоятся, нет ничего более противного их природе, чем пропаганда; такие заботы им совершенно чужды; без проповеди «свободы» они позволяют другим думать то, что они хотят; и даже то, что о них думают, им совершенно безразлично. Они просят, по сути, только чтобы их оставили в покое; но как раз это и отказываются им предоставить западные люди, которые пришли к ним домой, что не надо забывать, которые вели себя таким образом, что даже самые мирные люди вправе быть этим раздосадованы. Таким образом, мы здесь присутствуем, фактически, при ситуации, которая не может бесконечно длиться; есть только одно средство для западных людей стать приемлемыми: необходимо, если использовать обычный в колониальной политике язык, чтобы они отказались от «ассимиляции» и практиковали «ассоциацию», причем во всех областях; но уже одно это требует от них определенного изменения их ментальности и понимания хотя бы некоторыми из них той идеи, которую мы здесь представляем.

 

Глава II.

СУЕВЕРИЕ НАУКИ

Среди других притязаний, современная западная цивилизация считает себя также в высшей степени «научной»; хорошо было бы несколько уточнить это слово, чего обычно не делают, так как наши современники придают таким словам некую мистическую власть, независимо от их смысла. «Наука» с большой буквы, так же, как «Прогресс» и «Цивилизация», как «Право», «Справедливость», «Свобода», является одной из тех сущностей, для которых лучше не искать определения и которые рискуют утратить весь свой престиж, как только их начинают исследовать более тщательно. Все так называемые завоевания, которыми так гордится современный мир, сводится к громким словам, за ними вообще нет ничего или стоит очень мало: мы бы сказали, что это коллективное внушение, иллюзия и она не может быть спонтанной, чтобы ее разделяли столько индивидов и чтобы она сохранялась так, как она это делает; возможно, когда-нибудь мы постараемся осветить эту сторону вопроса. Но в настоящий момент речь идет, главным образом, не об этом; мы только утверждаем, что современный Запад верит в идеи, о которых мы только что сказали, если можно только это назвать идеями, и что это верование им подходит. На самом деле, это не идеи, потому что многие из тех, кто произносит эти слова с наибольшим убеждением, не мыслят при этом ничего определенного, что могло бы им соответствовать; по существу, в большинстве случаев это только выражение, можно даже сказать персонификация более или менее смутных сентиментальных устремлений. Это настоящие идолы, божества некой «светской религии», которая, несомненно, четко не определяется и которой не может быть, но тем не менее она обладает весьма реальным существованием: это не религия в собственном смысле слова, а то, что претендует заменить ее и больше заслуживает названия «контр-религии». Первый исток такого состояния дел восходит к самому началу современной эпохи, когда антитрадиционный дух непосредственно проявился через провозглашение «свободного исследования», т. е. отсутствие в теоретическом плане всякого высшего, по отношению к индивидуальным мнениям, принципа. Из этого должна была фатально последовать интеллектуальная анархия: отсюда бесконечное множество религиозных и псевдорелигиозных сект, философских систем, нацеленных прежде всего на оригинальность, научных теорий, сколь эфемерных, столь и претенциозных; тем не менее, над невероятным хаосом господствует некое единство, поскольку ведь существует специфически современный дух, из которого все это происходит, но единство, в целом, совершенно негативное, потому что это есть, собственно говоря, отсутствие принципа, выражающееся безразличием по отношению к истине и заблуждению, которое получило название, начиная с XVIII века, «терпимости». Пусть нас правильно поймут: мы вовсе не собираемся порицать практическую терпимость, существующую по отношению к индивидам, а только теоретическую, выражающуюся в отношении к его идеям и в признании за ними всеми одних и те же прав, что логически должно вести к радикальному скептицизму; впрочем, мы не можем не констатировать, что, как и все пропагандисты, радетели терпимости, в действительности, очень часто самые нетерпимые люди. Здесь возникает особая ирония: те, кто хотел перевернуть все догмы, создали для себя, мы не хотим сказать новую догму, а скорее карикатуру на догму, которую им удалось навязать большей части западного мира; так, под предлогом «освобождения мышления», установились самые химерические верования, никогда раньше не встречавшиеся, в форме тех различных идолов, некоторые из которых мы только что назвали.

Из всех суеверий, повторяемых как раз теми, кто хвалится по любому поводу, что выступает против «суеверий», именно «наука» и «разум», кажутся, на первый взгляд, не основывающимися на сентиментальности; но нередко рационализм есть только замаскированный сентиментализм, как это слишком хорошо подтверждает страсть, привносимая его сторонниками, ненависть, демонстрируемая ими по отношению ко всему тому, что противоречит их тенденциям или превосходит их понимание. Впрочем, в любом случае, раз рационализм соответствует сокращению интеллектуальности, то естественно, что его развитие будет идти в паре с развитием сентиментализма, как мы уже объяснили в предыдущей главе; тем не менее, каждая из этих двух тенденций может быть конкретно представлена определенными индивидами или течениями мысли, а по причине более или менее систематически несовместимых выражений, в которые им приходилось облекаться, между ними мог даже быть видимый конфликт, скрывающий от поверхностных наблюдателей их глубокую солидарность. Современный рационализм, в целом, начался с Декарта (несколько предшественников имелось и в XVI веке), его путь можно проследить через всю современную философию, равно как и в собственно научной области; современная реакция интуитивизма и прагматизма на этот рационализм показывает нам пример одного из этих конфликтов, и, тем не менее, мы видели, что г-н Бергсон полностью принимает картезианское определение интеллекта: вопрос ставится не о его природе, а только о его главенстве. В XVIII веке тоже был антагонизм между рационализмом энциклопедистов и сентиментализмом Руссо; они, однако, в равной степени послужили подготовке революционного движения, что показывает, как прекрасно эти тенденции включаются в негативное единство антитрадиционного духа. Если мы сближаем этот пример с предыдущим, то это не значит, что мы находим у Бергсона какую-нибудь политическую подоплеку; но мы не можем не напомнить об использовании этих идей в определенных синдикалистских кругах, особенно в Англии, но и в других кругах того же рода «сциентистский» дух в почете больше, чем когда-либо. Представляется, что одна из великих хитростей «правителей» современной ментальности состоит в том, чтобы одновременно или альтернативно способствовать одной или другой из двух упомянутых тенденций, следуя обстоятельствам времени, устанавливая определенную дозировку между ними, с помощью уравновешивающей игры, которая соответствует, конечно, больше политическим, чем интеллектуальным занятиям; конечно, эта хитрость может быть не всегда произвольной и мы не сомневаемся в искренности какого-то конкретного ученого или философа, но они чаще всего являются мнимыми «правителями» и сами могут быть управляемыми, не замечая этого ни в малейшей степени. Более того, то, как они используют свои идеи, не всегда отвечает их собственным намерениям, и было бы ошибочно делать их непосредственно ответственными или упрекать их в том, что они не предвидели определенные более или менее далекие последствия; но достаточно того, чтобы эти идеи были согласованы с одной из этих тенденций, о которых мы говорили, для того чтобы их можно было использовать в только что указанном смысле; а поскольку Запад погружен в состояние интеллектуальной анархии, то все происходит так, как если бы речь шла о том, чтобы извлечь из самого беспорядка, и из того, что мечется в хаосе, все, что возможно для реализации строго определенного плана. Мы не хотим настаивать на этом сверх меры, но очень трудно не возвращаться к этому время от времени, так как мы не можем предположить, чтобы целая раса просто-напросто была бы поражена чем-то вроде безумия, длящегося в течение многих веков, должно ведь что-то придавать значение современной цивилизации, несмотря ни на что; мы не верим в случай и убеждены, что каждый, кто придерживается другого мнения, свободен отказаться от этого хода рассуждений.

Теперь же, разделив две главные тенденции современного состояния умов, чтобы лучше изучить их, и оставляя в данный момент в стороне сентиментализм, к которому мы вернемся позже, мы можем спросить следующее: что в точности значит «наука», к которой так привязаны на Западе? Один индус, крайне сжато резюмируя то, что думают все восточные люди, имевшие возможность с ней познакомиться, очень справедливо охарактеризовал ее в таких словах: «Западная наука есть незнающее знание». Сближение двух этих терминов вовсе не является противоречием, вот что он хочет сказать: это, конечно, знание, обладающее, если угодно, некоторой реальностью, потому что оно значимо и эффективно в некоторой относительной области; но это знание непоправимо ограниченное, незнающее существенного, знание, которое лишено принципа, как и все то, что органически входит в состав современной западной цивилизации. Наука, как ее понимают наши современники, есть исключительно изучение феноменов чувственного мира, и это изучение предпринимается и проводится таким образом, что она не может быть связана, и мы на этом настаиваем, ни с каким принципом высшего порядка; решительно игнорируя все, что ее превосходит, она, действительно, становится полностью независимой в своей области, это правда, но эта независимость, которой она так гордиться, и есть само это ограничение. Более того, она доходит до отрицания того, чего она не знает, потому что это единственное средство не признаваться в этом незнании; или если она не осмеливается формально отрицать, что может существовать нечто, превосходящее ее власть, то она, по крайней мере, отрицает, что это может быть каким бы то ни было способом познано, а это приводит к тому же; она претендует охватить все возможное познание. С предубеждением, часто неосознанным, «сциентисты» воображают, как и Огюст Конт, что человеку никогда не предлагается другого предмета познания, кроме объяснения естественных явлений; мы говорим о неосознанном предубеждении, так как они, очевидно, не способны понять, что можно идти дальше, мы их упрекаем не за это, а только за претензию отказывать другим в обладании и использовании способностей, отсутствующих у них самих: скажем, слепые, которые отрицают если не существование света, то, по меньшей мере, существование чувства зрения на том только основании, что они его лишены. Утверждать, что есть не просто неизвестное, но даже «непознаваемое», следуя слову Спенсера, и делать из интеллектуального недуга границу, которую никому не позволено пересекать, этого уже нигде никогда не встречалось; и тем более никогда не видели людей, которые из утверждения незнания делают программу и символ веры, открыто принимают ее как знак так называемого учения под именем «агностицизма». Но они, как легко заметить, не являются и не хотят быть скептиками; если бы это было так, то в их позиции была бы определенная, оправдывающая ее логика; но они, напротив, являются самыми восторженными верующими в «науку», самыми горячими поклонниками «разума». Скажут, что достаточно странно создавать из него подлинный культ и ставить его надо всем и в то же время провозглашать, что он существенно ограничен; действительно, это несколько противоречиво, но мы констатируем это, не беря на себя труд объяснять; такая позиция указывает на склад ума, вовсе нам не свойственный, и не нам оправдывать противоречия, присущие «релятивизму» во всех его формах. Мы тоже говорим, что разум ограничен и относителен; но мы далеки от того, чтобы сказать это и об интеллекте, по отношению к которому мы рассматриваем разум как один из его низших разделов, в интеллекте же мы видим другие возможности, неизмеримо превосходящие возможности разума. В целом, современные люди или, по крайней мере, некоторые из них охотно соглашаются признать свое незнание, а рационалисты нашего времени делают это еще более охотно, чем их предшественники, но только при условии, что никто не имеет права знать то, чего сами они не знают; будет ли это ограничение того, что существует или же радикальное ограничение познания, это всегда является проявлением духа отрицания, столь характерного для современного мира. Этот дух отрицания есть не что иное, как систематический дух, так как система есть, по существу замкнутая концепция; некогда его отождествляли с духом самой философии, в особенности, начиная с Канта, который, желая заключить всякое познание в сфере относительного, осмелился специально заявить, что: «Философия есть не инструмент расширения познания, но дисциплина его ограничения», это вынуждает сказать, что главная функция философов состоит в навязывании всем узких границ своего собственного понимания. Вот почему современная философия заканчивает тем, что подменяет само познание «критикой» или «теорией познания»; и поэтому для многих ее представителей она желает быть не более, чем только «научной философией», т. е. простой координацией самых общих результатов науки, область которой признается единственной, доступной интеллекту. Философия и наука в этих условиях уже больше не должны различаться, и говоря по правде, с того времени, как существует рационализм, они могут иметь только один и тот же предмет, они представляют один и тот же порядок познания, они оживляются одним и тем же духом: тем, что мы называем не научным духом, а «сциентистским».

Мы должны немного остановиться на последнем различении: мы хотим отметить, что не видим ничего плохого самого по себе в развитии определенных наук, но находим чрезмерным приписываемое ему значение; это всего лишь весьма относительное знание, но все же знание, и вполне законно, чтобы каждый применял свою интеллектуальную активность к предметам, пропорциональным его собственным склонностям и имеющимся в распоряжении средствам. Мы отвергаем исключительность, мы можем даже сказать, сектантство тех, кто, опьяненные развитием, полученным этими науками, отказываются допустить существование чего-либо помимо них, и утверждают, что всякое умозрение, чтобы быть значимым, должно подчиняться специальным методам, которые сами эти науки применяют, как если бы эти методы, созданные для изучения определенных объектов, должны быть универсально применимыми; то, что они понимают на самом деле под универсальностью, является чем-то крайне ограниченным, что вовсе не превосходит область случайного. Но эти «сциентисты» очень удивились бы, если бы им сказали, даже не выходя за пределы их области, что есть множество вещей, которые никогда не могут быть достигнуты их методами и которые, тем не менее, могут быть предметом наук, совершенно отличных от известных им, но не менее реальных, а часто и более интересных во всех отношениях. Представляется, что современные люди произвольно выбирают в области научного познания некоторое число разделов, в изучении которых они упорствуют, исключая все остальное и представляя дело так, как если бы остального и вовсе не существовало; совершенно естественно, а совсем не удивительно или странно, что культивируемым ими частным наукам они придают гораздо большее развитие, чем это могли бы сделать люди, не придающие им такой важности, которые даже почти совсем об этом не заботятся или, во всяком случае, занимаются совсем другими вещами, более серьезными для них. В особенности, мы имеем в виду здесь значительное развитие экспериментальных наук, область, в которой, очевидно, современный Запад отличается и в которой никто не думает оспа­ривать его превосходство, впрочем, мало завидное для восточных людей, поскольку оно должно быть куплено ценой забвения всего того, что кажется им на самом деле достойным интереса; тем не менее, мы не побоимся утверждать, что есть науки, даже экспериментальные, о ко­торых современный Запад не имеет ни малейшего представления. Такие науки существуют на Востоке, и среди них те, которые мы называем «традиционными науками»; такие были и на самом Западе в Средние века и они имели сходные черты; некоторые из этих наук, давая повод и практическому, бесспорно эффективному применению, действуют методами исследования, совершенно чуждыми европейским ученым наших дней. Здесь не место продолжать эту тему далее; но по крайней мере, мы должны объяснить, почему мы говорим, что некоторые познания научного порядка имеют традиционную основу и в каком смысле мы ее понимаем; однако именно это вынуждает нас показать еще раз и более ясно, чем мы до сих пор это делали, то, что составляет недостаток западной науки.

Мы говорили, что одной из особых черт этой западной науки является претензия быть полностью независимой и автономной; и эта претензия может поддерживаться, если систематически игнорируют всякое познание высшего порядка по отношению к научному познанию, или, более того, если его полностью отрицают. Над наукой в необходимой иерархии познания находится метафизика, которая является чисто интеллектуальным и трансцендентным познанием, тогда как наука, по самому своему определению, есть только рациональное познание; метафизика, по существу, сверх рациональна, необходимо, что­бы она была таковой, иначе ее вообще не существует. Однако рационализм состоит не просто в утверждении, что разум кое-что значит, оспаривать это могут только одни скептики, а в утверждении, что ничего нет над ним, следовательно, что невозможно никакое познание помимо научного; таким образом, рационализм с необходимостью предполагает отрицание метафизики. Почти все современные философы—рационалисты, более или менее явно, в более или менее ограниченном смысле; у тех же, кто таковыми не являются, встречается только сентиментализм и волюнтаризм, которые не менее антиметафизичны, поскольку если и предполагается что-нибудь помимо разума, то это ищут под ним, вместо того, чтобы искать над ним; истинный интеллектуализм настолько же далек от рационализма, как, может быть, и от современного интуитивизма, но в точности в противоположном направлении. В этих условиях, если современный философ намеревается заниматься метафизикой, то можно быть уверенным, что то, чему он дает такое название, не имеет абсолютно ничего общего с истинной метафизикой, и это действительно так; мы не можем дать этому иного имени, кроме «псевдо–метафизики», и если там и встречаются иногда ценные размышления, то они относятся просто к научному уровню. Следовательно, полное отсутствие метафизического познания, отрицание всякого другого познания, кроме научного, произвольное ограничение самого научного познания некоторыми частными областями при исключении других, таковы основные черты современного мышления в собственном смысле слова; вот до какой степени дошло на Западе интеллектуальное падение с того времени, когда он сошел с нормального для остального человечества пути.

Метафизика есть познание принципов универсального порядка, от которого все зависит с необходимостью, прямо и непосредственно; итак, там, где метафизика отсутствует, всякому, продолжающему существовать познанию, в какой бы сфере оно ни осуществлялось, поистине, не хватает принципа, и если оно чего-то достигает в своей независимости (не по праву, а по факту), то гораздо больше оно теряет по глубине и значимости. Вот почему западная наука, можно так сказать, вся на поверхности; распыляясь в бесконечном множестве фрагментарных знаний, теряясь в бесчисленных деталях фактов, она ничего не узнает из истинной природы вещей, которую она объявляет недоступной, чтобы оправдать свое бессилие в этом отношении; поэтому ее заинтересованность гораздо более практического плана, чем умозрительного. Если иногда и делаются попытки унификации этого крайне аналитического знания, то они остаются чисто искусственными и всегда основываются на более или менее случайных гипотезах; поэтому они рушатся одна за другой, и представляется, что ни одна научная теория любого объема не способна длиться максимум более полувека. Наконец, западная идея, согласно которой синтез есть как бы результат и завершение анализа, является совершенно ошибочной; истина состоит в том, что анализ никогда не может дойти до синтеза, достойного этого имени, поскольку это вещи совсем не одного и того же порядка; в природе анализа продолжаться бесконечно, если область, в которой он осуществляется, подвержена такому расширению без всякого продвижения в приобретении общего видения всей этой области; и с еще большим основанием, он совершенно не эффективен для воссоединения с принципами высшего порядка. Аналитический характер современной науки претворяется в бесконечно растущее число «специальностей», об опасности чего даже Огюст Конт не мог не заявить; эта специализация, восхваляемая некоторыми социологами под именем «разделения труда», есть, наверняка, лучшее средство приобрести «интеллектуальную близорукость», которая, как представляется, составляет часть квалификации, требуемой от совершенного «сциентиста», и без которой сам «сциентизм» не может состояться. Поэтому «специалисты», как только они покидают свою область, демонстрируют, в основном, невероятную наивность; нет ничего легче, чем внушить им что-либо, и по большей части, успех имеют самые несуразные теории, лишь бы их называли «научными»; самые произвольные гипотезы, как, например, гипотеза эволюции, принимают тогда вид «закона» и считаются доказанными; если этот успех оказывается лишь временным, то ее бросают, чтобы тут же найти что-то другое, что всегда принимается с той же легкостью. Ложные синтезы, в которых высшее стараются извлечь из низшего (странный перенос демократической концепции), могут быть всегда только гипотетическими; напротив, истинный синтез, исходящий из принципов, причастен также и их достоверности; но, разумеется, для этого надо исходить из истинных принципов, а не из простых философских гипотез, подобно Декарту. В целом, наука, не признавая принципы, отказываясь иметь к ним отношение, лишается самой высокой гарантии, которую она могла бы получить, и самого надежного направления, которое могло бы быть ей придано; ценным в ней остается только познание деталей, и как только она хочет подняться на одну ступень, то становится шаткой и сомнительной. Другое следствие того, что мы только что сказали об отношении анализа и синтеза, состоит в том, что развитие науки, как ее понимают современные люди, реально не расширяет свою область: сумма частичных знаний может бесконечно расти внутри этой области не через углубление, а через деление и подразделение, идущие все дальше и дальше; поистине, это наука материи и множества. Впрочем, даже тогда, когда есть реальное расширение, что может происходить в исключительных случаях, то это будет всегда на одном и том же уровне, и из-за этого такая наука будет не способна подняться выше; конституированная как она есть, она отделена от принципов пропастью, которую ей ничто не может не то, чтобы помочь преодолеть, но хотя бы в самой малой степени уменьшить.

Когда мы говорим, что даже экспериментальные науки имеют на Востоке традиционную основу, то мы хотим сказать, что, в противоположность тому, что имеет место на Западе, они всегда связанны с определенными принципами; они никогда не теряются из виду, а сами по себе случайные вещи считаются достойными изучения только в качестве последствий и внешних проявлений чего-то, принадлежащего другому порядку. Конечно, метафизическое и научное познание не перестают от этого глубоко различаться; но между ними нет абсолютного разрыва, подобного отмечаемому в современном состоянии научного познания на Западе. Чтобы привести пример на самом же Западе, можно рассмотреть расстояние, отделяющее точку зрения античной космологии и космологии Средних веков от точки зрения физики, как ее понимают современные ученые; никогда до настоящего времени изучение чувственного мира не рассматривалось как самодостаточное; никогда наука этой меняющейся и мимолетной множественности на самом деле не признавалась достой ной имени познания, если не находилось средства ее связать в той или иной степени с чем-то стабильным и постоянным. Согласно древней концепции, продолжающей существовать на Востоке, любая наука считалась ценной не столько сама по себе, сколько в той мере, в какой она своим особым образом и в определенном порядке вещей отражала высшую, неизменную истину, к которой с необходимостью причастно все то, что обладает какой-нибудь реальностью; а так как черты этой истины каким-то образом укоренены в идее традиции, то всякая наука также проявляется как продолжение самого традиционного учения, как одно из его приложений, вторичных и, несомненно, случайных, вспомогательных и несущественных, составляющих познание более низкого уровня, если угодно, но тем не менее, все еще истинное познание, потому что оно сохраняет связь с высшей ступенью, т. е. с познанием чисто интеллектуального порядка. Как видно, эта концепция ни за что не стала бы приспосабливаться к грубому натурализму факта, который заключает наших современников в одной только области случайного, и даже более узко, в одном только разделе этой области; а так как восточные люди не меняют из-за этого своих убеждений и не могут этого делать, не отрицая принципов, на которых основывается вся их цивилизация, то оба типа ментальности кажутся решительно несопоставимыми; но поскольку именно Запад меняется и, к тому же, меняется без конца, то, может быть, настанет такой момент, в который его ментальность, наконец, изменится в благоприятном направлении и откроется более благоприятное понимание, тогда эта несовместимость испарится сама по себе.

Мы полагаем, что достаточно показали, до какой степени оправдана оценка западной науки восточными людьми; при этих условиях, кое-что может объяснить безграничное восхищение и суеверное уважение, предметом которого является наука: а именно то, что она находится в совершенной гармонии с нуждами чисто материальной цивилизации. Действительно, ведь речь не идет о незаинтересованном умозрении; умы, все заботы которых обращены во вне, заняты приложениями, которым наука дает место, и прежде всего, практического и утилитарного порядка; «сциентистский» дух приобрел свое развитие, главным образом, благодаря механическим изобретениям. Именно эти изобретения, начиная с XIX века, вызвали настоящий психоз энтузиазма, потому что они, казалось, имели целью рост материального благосостояния, открыто являющийся главным стремлением современного мира; однако не догадываясь об этом, создают все больше новых потребностей, которые не могут удовлетворить, так что даже с этой, весьма относительной точки зрения, прогресс есть нечто весьма иллюзорное; однажды вступив на этот путь, больше уже не могут остановиться, все время нужно что-то новое. Но как бы то ни было, именно эти приложения, смешиваемые с самой наукой, создают ей доверие и престиж; это смешение, которое может происходить только у людей, не знающих, что такое чистое умозрение, даже в плане науки, стало настолько обычным, что, если открыть любую публикацию, то там всегда можно встретить под именем «науки» то, что должно, собственно говоря, называться «промышленностью»; тип «ученого» в представлении наибольшего числа людей, это инженер, изобретатель или конструктор машин. Что касается научных теорий, то они извлекают пользу из этого состояния ума, мало того, они его порождают; и если те, кто менее всего способен их понять, принимают они на веру и воспринимают как настоящую догму (и они тем легче обольщаются, чем меньше понимают), то потому, что они считают их, справедливо или нет, действующими заодно с этими практическими изобретениями, которые кажутся им столь чудесными. Говоря по правде, эта солидарность гораздо более кажущаяся, чем реальная; гипотезы, более или менее несостоятельные, не значат ничего для этих приложений и открытий, мнение о полезности которых может различаться, но которые, в любом случае, имеют достоинство быть чем-то эффективным; и наоборот, все то, что может быть реализовано в практическом плане, никогда не сможет доказать истину какой-либо гипотезы. Наконец, говоря более общим образом, никогда нельзя предоставить собственно экспериментальной верификации гипотезы, так как всегда можно найти множество теорий, которыми те же самые факты будут объясняться в равной степени хорошо; можно устранять некоторые гипотезы, когда замечают, что они находятся в противоречии с фактами, но оставшиеся продолжают быть только гипотезами и больше ничем; этим путем никогда нельзя достичь достоверности. Для людей, которые приемлют только грубые факты, для которых нет другого критерия истины, кроме «опыта», понятого исключительно как констатация чувственных феноменов, не возникает вопроса, продвигаться ли так же дальше или действовать иначе, тогда остаются только две возможные позиции: совершенно примириться с гипотетическим характером научных теорий и отказаться от всякой достоверности ради простой чувственной очевидности; или же не признавать этот гипотетический характер и слепо верить всему тому, чему учат от имени «науки». Первая позиция, разумеется, более интеллектуальная, чем вторая (учитывая границы «научного» интеллекта), это позиция тех некоторых, менее наивных, чем остальные, ученых, которые отказываются быть обманутыми своими собственными гипотезами и гипотезами своих коллег; во всем, что не касается непосредственной практики, они приходят к более или менее полному скептицизму или, по меньшей мере, к пробабилизму: это «агностицизм», приложимый уже не только к тому, что превосходит научную область, но и распространяющийся на сам научный порядок; и покидают они эту негативную позицию только через более или менее сознательный прагматизм, заменяя, как у Анри Пуанкаре, рассмотрение истинности гипотезы рассмотрением ее удобства; не есть ли это признание непоправимого невежества? Между тем, вторая позиция, которую можно назвать догматической, с большей или меньшей искренностью поддерживается другими учеными, но, в особенности, теми, кто считает себя обязанным защищать нужды образования; всегда казаться уверенным в себе и в том, что говорится, скрывать трудности и сомнения, никогда ничего не произносить в форме предположения, таково самое легкое средство заставить принять себя всерьез и приобрести авторитет, когда имеют дело с публикой, в основном, некомпетентной и неспособной к различению, обращаются ли при этом к ученикам или же хотят заняться популяризацией. Естественно, что эта установка принимается (и на этот раз, бесспорно, более искренно) теми, кто это образование получает; это также позиция тех, кого называют «широкой публикой», а «сциентистский» дух во всей своей полноте, с его особой слепой верой, можно отметить у людей, которые обладают лишь полузнанием, в той среде, где царит состояние умов, часто квалифицируемое как «начальное», хотя оно и не является исключительно достоянием ступени, носящей это название.

Мы только что произнесли слово «популяризация»; это тоже нечто совершенно особое в современной цивилизации, и здесь можно увидеть один из главных факторов того состояния духа, которое мы пытаемся в настоящий момент описать. Это одна их форм, в которой воплощается странная потребность в пропаганде, оживляющей западный дух, что можно объяснить только преобладающим влиянием элементов сентиментальности; никакое интеллектуальное рассмотрение не оправдывает прозелитизм, который восточные люди считают только доказательством невежества и непонимания; это две совершенно разные вещи: просто представлять истину, как ее понимают, заботясь только о том, чтобы ее не исказить, или же, напротив, изо всех сил заставлять других разделять свои собственные убеждения. Сами пропаганда и популяризация возможны только в ущерб истине: претендовать на то, чтобы сделать ее «доступной для всех» без исключения, с необходимостью, означает деформировать и ущемлять ее, так как невозможно предположить, чтобы все люди были одинаково способными понимать все, что угодно; это не вопрос более или менее обширного образования, это вопрос «интеллектуального горизонта», а это не то, что может изменяться, это присуще самой природе каждого человеческого индивида. Химерический предрассудок «равенства» вступает в противоречия с самыми точно установленными фактами в интеллектуальном порядке так же, как и в порядке физическом; это отрицание всякой естественной иерархии и снижение всякого познания до уровня ограниченного обыденностью рассудка. Больше не предполагают ничего такого, что превосходило бы обычное понимание, и действительно, научные и философские концепции нашего времени, несмотря на их претензии, по сути, являются самой жалкой посредственностью; значительно преуспели только в том, чтобы устранить все, что может быть несовместимым с заботами популяризации. Хотя некоторые могут это утверждать, но создание какой бы то ни было элиты не согласуется с демократическим идеалом; последний требует распределения совершенно одинакового образования среди индивидов, одаренных самым неравным образом, самыми разными способностями и темпераментом; несмотря на все, нельзя помешать тому, что­бы это образование производило все еще весьма различные результаты, но все это противоположно намерениям тех, кто его установил. В любом случае, такая система обучения есть самая несовершенная из всех, а неосмотрительная диффузия любых познаний всегда скорее вредна, чем полезна, так как она может приводить, обычно, только к состоянию беспорядка и анархии. Именно такой диффузии противостоят методы традиционного образования, которые существуют повсюду на Востоке, где всегда будут убеждены скорее в неуместности «всеобщего обязательного образования», чем в его предполагаемой благотворности. Знания, которые может в своем распоряжении иметь западная публика, ничего трансцендентного в себе не имеют; они еще больше сокращаются в популярной литературе, представляющей самые низшие аспекты и даже их в искаженном виде, чтобы еще больше все упростить; такие работы услужливо настаивают на самых фантастических гипотезах, смело выдавая их за доказанные истины и сопровождая их нелепыми декламациями, которые так нравятся толпе. Полунаука, приобретенная таким чтением или образованием, все элементы которого заимствованы в учебниках того же достоинства, еще более пагубны, чем простое невежество; было бы лучше ничего не знать из всего того, что накапливается в уме, загроможденном ложными, часто неискоренимыми идеями, в особенности, когда они внушены в самом раннем возрасте. Незнающий, по крайней мере, сохраняет возможность узнать, если представится случай; он может обладать естественным «здравым смыслом» и в соединении с обычным осознанием своей некомпетентности, ему будет его достаточно, чтобы избежать множества глупостей. Человек, получивший полуобразование, напротив, почти всегда имеет деформированный склад ума, и его уверенность в своем знании придает ему такую самонадеянность, что он воображает себя способным говорить обо всем без разбора; он это делает кстати и некстати, и с тем большей легкостью, чем более он некомпетентен: для того, кто ничего не знает, все кажется таким простым!

Но даже оставляя в стороне нелепости популяризации в собственном смысле слова и рассматривая западную науку в ее тотальности и в ее наиболее подлинных аспектах, очевидно все же, что претензия, которую заявляют представители этой науки, что все, безо всякого исключения могут ее изучить, является все-таки знаком очевидной посредственности. В глазах восточных людей то, изучение чего не требует никакой особой квалификации, не может иметь большой ценности и никогда ничего поистине глубокого содержать не будет; и, действительно, западная наука является совершенно внешней и поверхностной; чтобы охарактеризовать ее, вместо «незнающего знания» мы охотнее и почти в том же смысле будем говорить «профанное знание». С этой точки зрения, как и с других, философия на деле не отличается от науки;: иногда ее пытались определить как «человеческую мудрость»; это правда, но при условии принятия того, что она есть только это, только чисто человеческая мудрость, в самом узком значении этого слова, без обращения к какому-нибудь элементу высшего плана разума; чтобы избежать всякой двусмысленности, мы ее также называем «профанным знанием», но это вынуждает сказать, что она, по сути, вовсе никакая не мудрость, что она является только ее иллюзорной видимостью. Мы здесь не будем останавливаться на последствиях этого «профанного» характера всякого современного западного знания; но чтобы еще раз показать, до какой степени это знание поверхностно и фиктивно, мы укажем, что используемые методы обучения имеют своим следствием почти полное замещение интеллекта памятью: на всех ступенях образования от учеников требуют аккумулировать познания, а не ассимилировать их; они занимаются, в основном, вещами, изучение которых не требует никакого понимания; идеи заменяются фактами, а эрудиция обычно принимается в качестве реальной науки. Чтобы поддержать или дискредитировать ту или иную ветвь познания, тот или иной метод, достаточно провозгласить, что он является или не является «научным»; то, что официально считается «научными методами», суть приемы самой неинтеллектуальной эрудиции, в наибольшей мере исключающей все то, что не является поиском фактов ради них самих, вплоть до самых малозначительных деталей; следует отметить, что именно «писатели» больше всех злоупотребляют этим наименованием. Престиж «научной» этикетки, даже когда она ничем большим, чем этикетка, не является, это триумф исключительно «сциентистского» духа; разве не дает нам основания говорить о «суеверии» науки то почтение, которое внушает толпе (включая так называемых интеллектуалов) использование обычного слова?

Естественно, «сциентистская» пропаганда осуществляется не только внутри, под двойной формой «обязательного образования» и популяризации; она также свирепствует и во вне, как и все другие варианты западного прозелитизма. Везде, где водворяются европейцы, они желают распространять так называемые «блага образования», всегда следуя одним и тем же методам, без малейшей попытки приспособления и не спрашивая себя, не существует ли уже там какой-нибудь другой вид обучения; все, что исходит не от них, должно считаться за ничто, за недействительное; «равенство» не позволяет различным народам и различным расам иметь свой собственный склад ума; к тому же, главное «благодеяние», ожидаемое от этого обучения теми, кто его навязывает, это, вероятно, всегда и повсюду разрушение традиционного духа. «Равенство», столь дорогое для западных людей, сводится, когда оно исходит от них, к одному только единообразию; все остальное, в нем заключающееся, не становится предметом экспорта и касается только отношений западных людей между собой, так как они считают себя несравненно выше других людей, среди которых они не делают никакого различия: к самым варварским неграм и к самым утонченным восточным людям они относятся почти одним и тем же образом, потому что они в равной мере находятся вне единственной «цивилизации», имеющей право на существование. Поэтому европейцы ограничиваются, в основном, преподаванием самых элементарных их всех своих познаний; не трудно вообразить себе, как должны их оценивать восточные люди, которым даже самое возвышенное из этих познаний кажется отличающимся как раз своей узостью и печатью довольно грубой наивности. А так как народы, которые имеют свою собственную цивилизацию, оказываются неподдающимися этому столь превозносимому образованию, тогда как народы без культуры переносят его гораздо более покорно, то западные люди не далеки от того, чтобы считать вторых выше первых; они отдают дань уважения, по крайней мере, относительного, тем, кого они считают способным «возвыситься» до их уровня, хотя бы это было после нескольких веков режима «обязательного начального образования». К несчастью, то, что западные люди называются «возвыситься», те, кого это касается, назвали бы «падением»; именно так думают все восточные люди, даже если они этого не говорят и предпочитают, как это чаще всего и бывает, закрыться в полном пренебрежения молчании, оставляя западному тщеславию свободно интерпретировать свою позицию, как им будет угодно, настолько это их мало интересует.

Европейцы имеют столь высокое мнение о своей науке, что верят в ее неотразимый престиж и воображают, что другие народы должны впадать в восторг перед самыми их незначительными открытиями; это состояние духа, которое их приводит к особому пренебрежительному отношению, не является совершенно новым, мы находим довольно занятный пример его уже у Лейбница. Известно, что этот философ создавал проект того, что он называл «универсальной характеристикой», т. е. чего-то вроде обобщенной алгебры, приложимой к понятиям любого порядка, вместо того, чтобы распространяться только на количественные понятия; эта идея, впрочем, была ему внушена некоторыми авторами Средних веков, а именно, Раймондом Луллием и Тритемием. Однако в ходе исследований, осуществляемых им для подготовки и реализации этого проекта, Лейбницу пришлось заняться значением идеографических знаков, которые составляют китайскую письменность, и в особенности, символических фигур, образующих основу И-Цзина; посмотрим, как он их понимал: «Лейбниц, — говорит г-н Кутюра, — верил, что он нашел в своем двоичном счислении (счисление, которое использует только знаки 0 и 1 и в котором он видел образ творения ex nihilo) интерпретацию знаков Фу-Си, китайских мистических символов такой древности, о которой европейские миссионеры и сами китайцы не имеют представления… Он предложил использовать эту интерпретацию для распространения в Китае веры, рассчитывая, что она способна дать китайцам высокую идею европейской науки и показать ее согласованность с почитаемыми и священными традициями китайской мудрости. Он присоединил эту интерпретацию к докладу о своей бинарной арифметике, отосланному в Парижскую Академию Наук». Вот что мы читаем в тексте, о котором идет речь: «Действительно поразительным в этом счете (бинарной Арифметике) является то, что эта Арифметика с помощью 0 и 1, оказывается, включает в себя тайну линий древнего Царя и Философа, именуемого Фу-Си, о котором говорят, что он жил более четырех тысяч лет тому назад и которого китайцы рассматривают как основателя их Империи и наук. Там есть много линейных фигур, которые ему приписываются; они все воспроизводятся в этой Арифметике; здесь достаточно отметить фигуру восьми Кова (Cova), как их называют, и которая является фундаментальной, к ней присоединяется объяснение, которое это выявляет, если только отметить, что целая линия означает единицу или 1, а разорванная линия означает ноль или 0. Китайцы утратили значение Кова или начертаний Фу-Си, возможно, более тысячи лет назад и сделали на них комментарии, в которых они ищут не знаю какой отдаленный смысл, так что необходимо, чтобы истинное объяснение пришло к ним теперь от европейцев. Вот как: почти два года тому назад я послал Р. П. Буве (R. P. Bouvet), знаменитому французскому иезуиту, который живет в Пекине, мой способ счета при помощи 0 и 1. И ему этого было достаточно для признания, что это ключ к фигурам Фу-Си. Итак, написав мне 14–го ноября 1701г., он прислал мне большую таблицу этого Князя Философа, которая содержит 64 фигуры и больше не оставляет сомнения в истинности нашей интерпретации, так что можно сказать, что этот св. отец расшифровал загадку Фу-Си с помощью того, что я ему сообщил.А так как эти фигуры являются, возможно, самым древним памятником науки в мире, то это восстановление их смысла после столь огромного интервала прошедшего времени кажется тем более удивительным… И эта согласованность дает мне большую уверенность в глубине размышлений Фу-Си. Так как то, что нам теперь кажется легким, вовсе таковым не было в те отдаленные времена… Однако, как в Китае верят, что Фу-Си является также автором китайских письменных знаков, хотя сильно изменившихся со временем, то его опыт с арифметикой позволяет сделать вывод, что можно было бы найти еще что-нибудь значительное, касающееся цифр и идей, если бы смогли откопать основание китайской письменности, тем более, что в Китае верят, что учреждая ее, он имел в виду числа. Р. П. Буве много внес в продвижение этой точки зрения и весьма во многом преуспел. Однако я не знаю, было ли когда-нибудь в китайской письменности достоинство, сходное с тем, которое необходимо должно быть в (Универсальной) Характеристике, которую я предлагаю. То, что любое рассуждение, которое можно извлечь из понятий, сможет быть извлечено из их обозначений, подобно подсчету, явится одним из самых важных средств помощи человеческому духу». Мы сочли нужным основательно воспроизвести этот любопытный документ, который позволяет определить, к чему может привести рассуждение того, кого мы, тем не менее считаем самым «интеллектуальным» из всех современных философов: Лейбниц был заранее убежден, что его «характеристика», которую, впрочем, он никогда не определял (и сегодня «логики» продвинулись не дальше), не может не быть выше китайской идеографии; и самое замечательное, что он думал польстить Фу-Си, приписывая ему «арифметический опыт» и первенство в идее своей маленькой игры в счисление. Мы, кажется, видим при этом улыбку китайцев, если им представить эту несколько ребяческую интерпретацию, которая очень далека от того, чтобы дать им «высокую идею европейской науки», но способна дать им возможность оценить ее реальное значение весьма точно. Истина состоит в том, что китайцы никогда не «утрачивали значение» или, скорее, значения символов, о которых идет речь; но они не считают себя обязанными объяснять их первому встречному, в особенности, если они считают это напрасным трудом; Лейбниц же, говоря «я не знаю, какой отдаленный смысл», в конечном счете признается, что он там ничего не понял. Именно эти смыслы, тщательно сохраняемые традицией (комментаторы лишь верно ей следуют), и образуют «истинное объяснение», впрочем, в них нет ничего «мистического»; но может ли быть дано лучшее доказательство непонимания, чем принять метафизические символы за «чисто числовые обозначения»? Метафизические символы, вот, в действительности, 0 такое «триграммы» и «гексаграммы», синтетическое представление теорий, способных получать неограниченное развитие, а также способных к разнообразным адаптациям, если вместо того, чтобы оставаться в области принципов, их захотят применить к тому или иному определенному порядку. Лейбниц очень сильно бы удивился, если бы ему сказали, что его арифметическая интерпретация также имеет место среди тех смыслов, которые он отбросил, не узнав их, но только это место в совершенно вспомогательном и подчиненном ряду; эта интерпретация сама по себе не является ошибочной и совершенно совместима со всеми другими, но она неполна и недостаточна, даже незначительна, когда ее рассматривают изолированно, и может получить значение только в силу соответствия по аналогии, которое связывает низшие смыслы с высшим, в согласии с тем, что мы говорили о природе «традиционных наук». Высший — это чисто метафизический смысл; все остальное суть лишь более или менее важные различные, но всегда несущественные приложения: может быть и арифметическое приложение, как и неопределенное множество других, как, например, есть логическое приложение, которое могло лучше подойти для проекта Лейбница, если бы он с ним был знаком, как есть социальное приложение, являющееся основанием конфуцианства, как есть астрономическое приложение, единственное, которое удалось постичь японцам, есть даже приложение для гадания, которое китайцы рассматривают, впрочем, как одно из самых низших из всех и которое они оставляют практиковать скитающимся жонглерам. Если бы Лейбниц вступил в прямой контакт с китайцами, то они, может быть объяснили бы ему (но понял бы он?), что те же самые цифры, которыми он пользовался, могли символизировать идеи гораздо более глубокого порядка, чем математические идеи, и что по причине такого символизма числа играли не меньшую роль в образовании идеограмм, чем в выражении пифагорейских учений (это показывает, что подобные вещи не были неизвестны западной античности). Китайцы даже могли бы принять обозначения через 0 и 1 и взять эти «чисто численные знаки» для того, чтобы символически представить метафизические идеи инь и ян (которые, однако, не имеют ничего общего с концепцией творения ex nigilo), имея все же достаточное основание предпочесть представление, исполненное «линиями» Фу-Си, как более адекватное, непосредственный предмет которого находится в метафизической области. Мы развернули этот пример, потому что он ясно показывает разницу, существующую между философским систематизмом и традиционным синтезом, между западной наукой и восточной мудростью; не трудно понять на этом примере, который для нас также имеет ценность символа, на чьей стороне оказывается непонимание и узость видения. Лейбниц, претендуя на лучшее, чем у самих китайцев, понимание китайских символов, является настоящим предшественником ориенталистов, у которых, в особенности, у немцев, есть та же претензия по отношению ко всем концепциям и всем восточным учениям и которые отказываются хоть немного учитывать мнения законных представителей этих учений: мы уже цитировали случай Дойссена (Deussen), вообразившего, что он объяснил Шанкарачарья индусам, интерпретируя его через идеи Шопенгауэра; и здесь проявляется та же самая ментальность.

Мы должны по этому поводу сделать последнее замечание: западные люди, которые так дерзко выставляют напоказ по любому случаю убежденность в своем собственном превосходстве и превосходстве своей науки, напрасно называют восточную мудрость «горделивой», как это иногда делают некоторые из них под тем предлогом, что она совершенно не подчиняется привычным для них ограничениям и потому что они не могут выносить того, что их превосходит; в этом один из недостатков посредственности и именно это образует основу демократического духа. На самом деле, гордость есть нечто совершенно западное; впрочем, и смирение тоже, и как бы ни казалось это парадоксальным, между этими двумя противоположностями имеется довольно прочная солидарность: это пример двойственности, которая доминирует надо всем сентиментальным порядком, и свойственный ей характер моральных концепций дает этому самое поразительное доказательство, так как понятия добра и зла существуют только в самой этой оппозиции. На деле, гордость и смирение равным образом чужды и безразличны восточной мудрости (мы могли бы даже сказать просто мудрости, без эпитетов), потому что она, по сути, чисто интеллектуальна и полностью свободна от всякой сентиментальности; она знает, что человеческое бытие есть сразу нечто гораздо большее и гораздо меньшее, чем это думают западные люди, по крайней мере, сегодняшние, и она также знает, что оно есть как раз то, чем оно должно быть, чтобы занимать место, предназначенное ему в универсальном порядке. Человек, мы хотим сказать, человеческая индивидуальность, не имеет никакого привилегированного или исключительного положения в каком бы то ни было смысле; он находится не высоко и не низко на лестнице существ; он представляет в иерархии существований, как и другие, одно состояние среди бесконечного числа других, многие из которых по отношению к нему высшие, а многие — низшие. В этой связи нетрудно заметить, что смирение сопровождается определенным родом гордости: так, когда на Западе хотят иногда унизить человека, то находят средство приписать ему одновременно важность, которой он реально лишен, по крайней мере, как индивидуальность; возможно, что это пример того неосознанного лицемерия, которое в той или иной степени неотделимо от всякого «морализма» и в котором восточные люди обычно видят одну их специфических черт западного человека. К тому же, смирение не всегда является этим противовесом, отнюдь нет; у большого числа западных людей встречается настоящее обожествление человеческого разума, восхищающегося самим собой либо прямо, либо через посредство науки, которая есть его произведение; это самая крайняя форма рационализма и «сциентизма», но таково их самое естественное завершение и, в итоге, самое логичное. Действительно, когда ничего помимо этой науки и помимо этого разума не известно, то можно питать иллюзию об их абсолютном превосходстве; когда ничего высшего по отношению к человечеству не известно, и даже более конкретно, по отношению к тому типу человечества, которое представляет современный Запад, можно испытывать искушение обожествить его, особенно, когда к этому примешивается сентиментализм (мы уже показали, что он весьма совместим с рационализмом). Все это является лишь неизбежным следствием того незнания принципов, которое мы объявили главным пороком западной науки; и вопреки возражениям Литтре, мы не думаем, что Огюст Конт заставил позитивизм хоть сколько-нибудь изменить направление, намереваясь учредить «религию Человечества»; этот особый «мистицизм» есть всего лишь опыт слияния двух характерных для западной цивилизации тенденций. Мало того, существует даже материалистический псевдомистицизм: нам известны люди, заявляющие (даже когда у них нет никакого рационального мотива быть материалистами), что они его разделяют исключительно потому, что «прекраснее делать добро» без надежды на какую-нибудь возможную компенсацию. Эти люди, на ментальность которых «морализм» оказывает столь могущественное влияние (а их мораль, хотя и называется «научной», не перестает быть, по сути, чисто сентиментальной), естественно, исповедуют «религию науки»; а поскольку это, на самом деле, может быть только «псевдорелигией», то гораздо справедливее, по нашему мнению, называть ее «суеверием науки»; верование, покоящееся только на незнании (пусть даже «ученом») и на пустых предубеждениях, не может рассматриваться иначе, чем вульгарное суеверие.

 

Глава III.

СУЕВЕРИЕ ЖИЗНИ

Западные люди часто упрекают восточные цивилизации, среди прочего, в их неизменности и стабильности, которые кажутся им отрицанием прогресса, и мы охотно согласимся, что они таковыми и являются; но чтобы в этом видеть недостаток, надо верить в прогресс. Для нас, это свойство указывает на причастность к неподвижности принципов, на которые они опираются, и в этом один из существенных аспектов идеи традиции; современная цивилизация в высшей степени изменчива именно потому, что ей не достает принципа. Однако не следует думать, что стабильность, о которой мы говорим, доходит до исключения всякого изменения, что было бы преувеличением; но она всегда сводит изменение лишь к приспособлению к обстоятельствам, чем принципы никоим образом не бывают задеты, и что, напротив, может строго из них выводиться, пусть даже их рассматривают не самих по себе, а в виду определенного приложения; вот почему, кроме метафизики, которая является самодостаточной в силу познания принципов, существуют всякие «традиционные науки», которые охватывают порядок возможных существований, включая сюда и социальные установления. Тем более не следует смешивать неизменность с неподвижностью; недоразумения такого рода часто встречаются среди западных людей, потому что они обычно не способны отличать понимание от воображения, а их дух не способен освободиться от чувственных представлений; это очень четко видно у таких философов, как Кант, который, тем не менее, не может причисляться к разряду «сенсуалистов». Неподвижное есть не то, что противоположно изменению, а то, что его превосходит, так же, как и «сверх–рациональное» не есть «иррациональное»; надо остерегаться тенденции располагать вещи в оппозициях и искусственных антитезах, с помощью интерпретации одновременно «упрощенческой» и систематизирующей, которая происходит, главным образом, от неспособности идти дальше и разрешать видимые контрасты в гармоническом единстве истинного синтеза. Но все-таки верно, что в рассматриваемом отношении, как и во многих других, реально есть оппозиция между Востоком и Западом, по крайней мере, при современном состоянии вещей: существует расхождение, но надо не забывать, что это расхождение является односторонним и не симметричным, оно представляет собою как бы ветвь, отделяющуюся от ствола; именно одна только западная цивилизация, следуя в направлении, принятом ею в ходе последних веков, удаляется от восточных цивилизаций до такой степени, что, кажется, между ними уже нет никакого общего элемента, никакой общей грани для сравнения, никакой общей территории для взаимопонимания и согласия.

Западный человек, а современный, в особенности (мы все время говорим именно о нем), главным образом, предстает как меняющийся и непостоянный, как бы обреченный на безостановочное движение и бесконечную суету; в целом, это состояние существа, которое не может обрести равновесия, но, не будучи в состоянии это сделать, отказывается признать, что это само по себе возможно или хотя бы только желательно, и доходит до того, что кичится своей неспособностью. Именно эту изменчивость, в которой он заключен и в которой он находит удовольствие, от которой вовсе не требуется чтобы она вела к какой-нибудь цели, потому что он ухитряется ее осуществлять ради нее самой, он как раз и называет «прогрессом», как если бы было достаточно идти в каком угодно направлении, чтобы уверенно продвигаться вперед; но к чему продвигаться, он и не думает себя спрашивать об этом; а рассеяние во множественности, являющееся неизбежным следствием этой изменчивости без цели и без принципа, и даже его единственным следствием, реальность которого не может быть оспорена, он называет «обогащением»: это еще одно слово, вызывающее грубо материалистический образ, совершенно типичное и представительное для современной ментальности. Потребность во внешней активности, дошедшая до такой степени, склонность к напряжению ради него самого, независимо от результатов, достижимых с его помощью, все это совсем не естественно для человека, по крайней мере, нормального, согласно той идеи, которая всегда и повсюду об этом создавалась; но это стало чем-то естественным для западного человека, может быть под действием привычки, названной Аристотелем второй природой, но, главным образом, той атрофии высших способностей, которая необходимо соответствует интенсивному развитие низших элементов: тот, у кого нет никакого средства избавиться от суеты, может только ею и удовлетвориться тем же самым способом, каким интеллект, ограниченный рациональной активностью, находит ее возвышенной и великолепной; чтобы в замкнутой сфере чувствовать себя полностью непринужденно, какова бы она ни была, не надо себе представлять, что может что-нибудь существовать и вне нее. Стремления западного человека, единственного из всех типов людей (мы не говорим здесь о дикарях, о которых нельзя сказать, чего они придерживаются), обычно строго ограничены чувственным миром и его зависимостями, под которыми мы понимаем весь сентиментальный порядок, а также большую часть рационального порядка; конечно, есть и похвальные исключения, но мы здесь можем рассматривать лишь общераспространенный и господствующий склад ума, который поистине характерен для данного места и времени.

В самом интеллектуальном порядке или, скорее, в том, что от него осталось, следует отметить странный феномен, который является лишь частным случаем только что нами описанного: это страсть к поиску, прини­маемому за самодостаточную цель, без всякой заботы когда-нибудь достичь какого-то решения; тогда как другие люди ищут, чтобы найти и чтобы знать, западный человек наших дней ищет, чтобы искать; евангельские слова: Qimrite et invenietis (Ищите и обрящете) есть для него мертвая буква во всей силе этого выражения, потому что он называет «мертвым» то, что составляет окончательное завершение, а «живым» то, что есть только бесплодная деятельность. Болезненная страсть к исследованию, настоящее «умственное беспокойство», без конца и без выхода, особенно явно в современной философии, большая часть которой представляет собою лишь серию совершенно искусственных проблем, которые существуют только потому, что они плохо поставлены, которые рождаются и продолжают существовать только из-за тщательно поддерживаемых двусмысленностей; проблемы неразрешимые, раз они таким способом сформулированы, но их вовсе и не стремятся разрешить; весь смысл их существования состоит в бесконечной подпитке споров и дискуссий, которые ни к чему не ведут и не должны ни к чему вести. Замещать таким образом познание исследованием (мы уже в этой связи отмечали столь замечательное заблуждение «теории познания»), означает просто отказаться от собственного предмета интеллекта, и при этих условиях становится хорошо понятно, что некоторые в результате доходят до устранения самого понятия истины, так как истина может быть понята только как завершение, которого должно достичь, а они вовсе не хотят завершения своего исследования; следовательно, это не может быть чем-то интеллектуальным, даже если понимать интеллект в самом широком смысле слова, не в самом высоком и не в самом чистом; если мы могли говорить о «страсти к исследованию», то потому что, действительно, речь идет о вторжении сентиментальности в ту область, для которой она должна оставаться чуждой. Разумеется, мы не протестуем против самого существования сентиментальности, являющейся естественным фактом, а только против ненормального и незаконного ее расширения; надо уметь ставить каждую вещь на свое место и там ее оставлять, но для этого требуется понимание универсального порядка, которое ускользает от западного мира, где закон составляет беспорядок; отвергать сентиментализм еще не означает отрицать сентиментальность, равно как отвергать рационализм не значит отрицать разум; сентиментализм и рационализм одинаково являются ошибками, хотя для современного Запада они являются двумя сторонами одной альтернативы, из которой он выйти не способен.

Мы уже говорили, что чувство крайне близко к материальному миру; не случайно язык тесно связывает чувственное (le sensible) и чувствительное (le sentimental), но если не следует доходить до их смешения, то все-таки они представляют собой две модальности одного и того же порядка вещей. Современный дух почти исключительно повернут во вне, в сторону чувственной области; чувство кажется ему внутренним и в этой связи он нередко старается противопоставить его ощущению; но все это очень относительно, а истина состоит в том, что «интроспекция» психологии сама схватывает только феномены, т.е. внешние и поверхностные модификации бытия; поистине, внутренней и глубокой является только высшая часть интеллекта. Это может показаться удивительным для тех, кто, как современные интуиционисты, знают только низшую часть интеллекта, представленную чувственными способностями и разумом в той мере, в какой он прилагается к чувственным объектам, его даже считают более внешним, чем чувство; но по сравнению с трансцендентным интеллектуализмом восточных людей, интуитивизм и рационализм находятся на одном и том же уровне и в равной степени останавливаются на внешней стороне бытия, вопреки иллюзиям, в соответствии с которыми та или другая из этих концепций надеется постичь что-нибудь из его внутренней природы. По существу, речь никогда при этом не идет о том, чтобы выйти за пределы чувственных вещей; разногласие касается только используемых методов достижения этих вещей, манеры, согласно которой надлежит рассматривать, того из разнообразных аспектов, который следует сделать более очевидным: мы можем сказать, что одни предпочитают настаивать на стороне «материи», а другие на стороне «жизни». Таковы, в действительности, ограничения, непреодолимые для западной мысли: греки были неспособны освободиться от формы; современные люди кажутся неспособными освободиться от материи, а когда они пытаются это сделать, то в любом случае не могут выйти за область жизни. Жизнь, так же как и материя, а тем более форма, все это суть только особые условия существования чувственного мира; следовательно, все это находится на одном и том же уровне, как мы только что сказали. Современный Запад, за редким исключением, принимает чувственный мир в качестве единственного объекта познания; пусть он отдает предпочтение тому или другому из условий этого мира, пусть он изучает его с той или иной точки зрения, проходя его в каком угодно направлении, но область, в которой он осуществляет свою умственную активность, все равно остается той же самой; если кажется, что эта область простирается дальше или ближе, то она никогда не заходит слишком далеко, разве что только чисто иллюзорно. Впрочем, со стороны чувственного мира имеются различные продолжения, которые все еще принадлежат к той же ступени универсального существования; в зависимости от рассмотрения того или иного условия среди тех, что определяют этот мир, можно иногда достичь того или иного продолжения, все равно оставаясь замкнутым в специальной и определенной области. Когда г-н Бергсон говорит, что интеллект своим естественным объектом имеет материю, то он ошибочно называет интеллектом то, о чем он хочет говорить, и делает он это потому, что ему неизвестно то, что является подлинно интеллектуальным; но он, по сути, прав, если он имеет в виду под этим ошибочным наименованием только самую низшую часть интеллекта или, более точно, то применение, которое из него делают на современном Западе. Что касается него, то он, в основном, свое внимание уделает жизни: известно, какую большую роль в его теориях играет «жизненный порыв» и смысл, который он придает тому, что он называет восприятием «чистой длительности»; но жизнь, какую бы ценность ей ни приписывали, все равно неразделимо связана с материей, и это все тот же мир, но рассмотренный здесь согласно «органицистской» и «виталистской» концепции, иначе говоря, согласно «механической» концепции. Когда в устройстве этого мира предпочтение отдают витальному элементу над материальным, то естественно, что чувство берет верх над так называемым интеллектом; интуиционисты с их «духовным переворотом», прагматисты с их «внутренним опытом» просто взвывают к темным силам инстинкта и чувства, которые они принимают за саму основу бытия, и когда они доводят до конца свою мысль или, скорее, свою тенденцию, то они приходят, как Уильям Джеймс, к решительному возвещению превосходства «подсознательного», самым невероятным образом переворачивая естественный порядок, о котором всегда свидетельствовала история идей.

Жизнь, рассматриваемая сама по себе, есть всегда изменение, непрестанная модификация; поэтому понятно, что она гипнотизирует дух современной цивилизации, для которой изменение тоже является самой яркой чертой, заметной с первого взгляда, даже если ограничиваются самым поверхностным исследованием. Когда таким образом оказываются замкнутыми в жизни и в концепциях, прямо к ней относящихся, то ничего не могут узнать о том, что ускользает от изменения, о трансцендентном и неподвижном порядке, порядке универсальных принципов; они, следовательно, больше не имеют никакого возможного метафизического познания, и мы все время приходим к констатации этого, как неизбежного последствия любой характеристики современного Запада. Мы говорим здесь скорее об изменении, нежели о движении, потому что первое их этих двух понятий более широкое, чем второе: движение есть только физическая или, лучше сказать, механическая модальность изменения, оно из тех понятий, которые имеют в виду другие несводимые к ней модальности, оставляя за ними даже более «витальный», в собственном смысле, характер, за исключением движения, понятого в обычном смысле, т. е. как простое изменение ситуации. Кроме того, здесь не следует преувеличивать некоторые оппозиции, становящиеся таковыми только с более или менее ограниченной точки зрения: таким образом, механическая теория, по определению, есть теория, претендующая все объяснить через материю и движение; но расширяя, насколько возможно, идею жизни, можно в нее включить и само движение, и тогда сразу становится заметным, что так называемые противоположные или антагонистические теории, по сути, гораздо более равноценны, чем это хотели бы допустить их сторонники соответственно; здесь нет ничего, как с той, так и с другой стороны, кроме большей или меньшей узости видения.Как бы то ни было, концепция, предстающая как «философия жизни», тем самым есть, с необходимостью, «философия становления»; мы хотим сказать, что она заключена в становлении и не может из него выйти (становление и изменение синонимы), что приводит к размещению всей реальности в этом становлении, к отрицанию того, что вне него и по ту сторону от него что-то существует, поскольку систематический дух так создан, что хочет заключить в свои формулы всю тотальность Универсума; и в этом также есть определенное отрицание метафизики. Таков эволюционизм во всех своих формах, начиная с самых механических концепций, включая грубый «трансформизм», и вплоть до теорий такого типа, как у г-на Бергсона; ничто другое, помимо становления, в них не находит места, и, кроме того, рассматривается более или менее ограниченный раздел в нем. Эволюция, в общем и целом, это только изменение плюс иллюзия относительно смысла и качества этого изменения; эволюция и прогресс суть одно и то же, с небольшими отличиями, но сегодня чаще предпочитают первое из этих двух слов, потому что в нем находят более «научный» оборот; эволюционизм является как бы производным этих двух больших суеверий, одно суеверие науки, а другое – жизни, а его успех создает как раз то, что рационализм и сентиментализм оба находят в нем свое удовлетворение; разнообразные пропорции, в которых комбинируются эти две тенденции, способствуют разнообразию форм, в которые облекается эта теория. Эволюционисты полагают изменение повсюду, даже вплоть до самого Бога, если они его принимают: так, г-н Бергсон представляет себе Бога как «центр, откуда фонтанируют миры. Он не есть некая вещь, но непрерывность фонтанирования»; и специально добавляет: «Бог, определенный таким образом, ничего завершенного не имеет, он есть непрекращающаяся жизнь, действие, свобода». Итак, именно эти идеи жизни и действия составляют у наших современников настоящую манию и переносятся в область, которую хотят видеть умозрительной; на деле, это упразднение умозрения в пользу действия, которое наводняет и впитывает все. Эта концепция Бога в становлении, который является только имманентным, но не трансцендентным, а также концепция истины (что то же самое), тоже в становлении, и являющейся только чем-то вроде идеального предела, эти концепции совсем не являются исключением в современном мышлении; прагматисты, принявшие идею ограниченного Бога прежде всего ради «моральных» мотивов, не являются ее первыми изобретателями, так как то, что считается эволюционирующим, с необходимостью должно быть понято как ограниченное. Прагматизм, по самому своему определению, считает себя, прежде всего, «философией действия»; его более или менее признаваемый постулат состоит в том, что человек имеет потребности только практического порядка, потребности одновременно материальные и сентиментальные; следовательно, это упразднение интеллектуальности; но если дело обстоит так, то почему все еще хотят создавать теории? Это мало понятно; прагматизм как и скептицизм, от которого он отличается только своим отношением к действию, если он желает быть последовательным, должен ограничиваться простой мысленной установкой, которая даже не может стремиться к логическому доказательству, не опровергая самою себя; но, несомненно, весьма трудно удерживаться строго в этих условиях. Человек, сколь ни был бы он интеллектуально павшим, не может помешать себе, по крайней мере, размышлять, хотя бы для того, чтобы отрицать разум; впрочем, прагматисты его не отрицают, как скептики, но они хотят его свести к чисто практическому использованию; они пришли после тех, кто хотел свести весь интеллект к разуму, но не отказывал ему в теоретическом использовании, и в этом еще одна ступень еще большего упадка. Есть даже пункт, в котором отрицание прагматистов заходит еще дальше, чем чистых скептиков: последние не оспаривали, что истина существует вне нас, а только то, что мы ее можем достичь; прагматисты, в подражание некоторым греческим софистам (вероятно, не принимавшимся всерьез), доходят до того, что устраняют саму истину.

Жизнь и действие тесно связаны; область одной есть также область и другого, и в этой ограниченной области помещается вся западная цивилизация, и сегодня больше, чем когда-либо. Мы уже в другом месте говорили, как рассматривают восточные люди ограничения действия и его последствий и противопоставляют, в этой связи, познание действию: дальневосточная теория «недеяния», индуистская теория «освобождения», такие вещи совершенно недоступны для обыкновенной западной ментальности, для которой непостижимо, как мож­но мечтать освободиться от действия и при этом прекрасно преуспевать в нем. К тому же действие обычно рассматривается только в самых внешних его формах, соответствующих, собственно говоря, физическому движению: отсюда эта растущая потребность в скорости, эта лихорадочная дрожь, столь характерная для современной жизни; действовать ради удовольствия действовать, это может быть названо только суетой, ведь и в самом действии можно наблюдать определенные степени и делать определенные различения. Нет ничего легче, чем показать, насколько это несовместимо со всем тем, что представляют собою размышление и концентрация, а, следовательно, с основными средствами всякого истинного познания; здесь же можно найти только триумф рассеяния при самой крайней экстериоризации; только окончательные руины интеллектуальности могут еще оставаться, если вовремя ничего не будет противопоставлено этим гибельным тенденциям. К счастью, чрезмерность зла может произвести реакцию, сами физические опасности, присущие столь ненормальному развитию, могут, в конце концов, внушить спасительную осторожность; наконец, раз область действия заключает в себе только весьма ограниченные возможности (какова бы ни была их видимость), то это развитие не может продолжаться бесконечно, и силою вещей, рано или поздно произойдет изменение направления. Но в настоящий момент мы не можем рассматривать возможности сколько-нибудь отдаленного будущего; мы рассматриваем современное состояние Запада, и то, что мы здесь видим, хорошо подтверждает, что материальный прогресс и интеллектуальный упадок держаться друг друга и сопровождают друг друга; мы не беремся решать, что есть причина, а что следствие, тем более что речь идет о сложном ансамбле, в котором отношения между элементами чередуются и взаимно дополняют друг друга. Не стремясь подняться к истокам современного мира и к тому способу, каким могла установиться свойственная ему ментальность, что было бы необходимо для окончательного решения вопроса, мы можем сказать следующее: обесценивание и ослабление интеллектуальности должно уже было произойти, чтобы материальный прогресс смог приобрести такое большое значение и чтобы перейти определенные пределы; но раз это движение началось, то занятость материальным прогрессом вбирает в себя мало помалу все способности человека, интеллектуальность все еще продолжает постепенно ослабляться до того состояния, в котором мы ее сегодня видим, а может быть и дальше, хотя это весьма трудно себе представить. Напротив, экспансия сентиментальности вовсе не исключается материальным прогрессом, потому что они, по сути, одного и того же порядка; пусть извинят нас за то, что мы часто к этому возвращаемся, потому что это необходимо для понимания происходящего вокруг нас. Экспансия сентиментальности, производящая, соответственно, регресс интеллектуальности, будет тем более чрезмерной и беспорядочной, что она не встретит ничего, что могло бы ее сдержать или ею действенно управлять, так как эту роль не может исполнять «сциентизм», который, как мы видели, сам далек от того, чтобы остаться незараженным сентиментализмом и который обладает лишь ложной видимостью интеллектуальности.

Одним из самых замечательных симптомов доминирования, приобретенного сентиментализмом, является то, что мы называем «морализмом», это ярко выраженная тенденция всё соотносить с заботами морального порядка или же всё остальное ему подчинять, в особенности, то, что считается принадлежащим к области интеллекта. Сама по себе мораль есть нечто совершенно сентиментальное; она представляет собою точку зрения настолько относительную и случайную, насколько это только возможно, которая, впрочем, всегда была свойственна Западу; но, собственно говоря, «морализм» есть преувеличение этой точки зрения, произошедшее в сравнительно недавнее время. Мораль, какое бы ей ни придавали основание и какую бы важность ей ни приписывали, есть и может быть только правилом действия; для людей, которые ничем кроме действия не интересуются, очевидно, она должна играть главную роль, и тем более ей придают эту роль, что соображения такого порядка могут создавать иллюзию мышления в период интеллектуального упадка; это объясняет рождение «морализма». Аналогичное явление уже возникло к концу греческой цивилизации, но не достигло, кажется, тех размеров, которое оно приняло в наше время; фактически, начиная с Канта, почти вся современная философия проникнута «морализмом», что позволяет сказать, что она дает преимущество практике по отношению к умозрению, рассматривая эту практику, к тому же, под особым углом; эта тенденция доходит до своего полного развития в той философии жизни и действия, о которой мы говорили. С другой стороны, мы отмечали навязчивую идею даже у самых отъявленных материалистов того, что называют «научной моралью», представляющую ту же самую тенденцию; пусть ее называют научной или философской, в соответствии со вкусом каждого, но это всегда только выражение сентиментализма, и это выражение даже не изменяется заметным образом. Действительно, любопытно то, что моральные концепции в определенной социальной среде исключительно похожи друг на друга, претендуя при этом основываться на различных и даже противоположных соображениях; это хорошо показывает искусственный характер теорий, с помощью которых каждый старается оправдать практические правила, постоянно наблюдаемые вокруг себя. В результате, эти теории представляют собой просто особые предпочтения тех, кто их формулирует и адаптирует, а нередко, и партийный интерес, вовсе им не чуждый: в качестве подтверждения нам достаточно привести тот способ, которым «светская мораль» (научная или философская, не важно) противопоставляется религиозной морали. В конце концов, раз точка зрения морали является исключительно социальной, то вторжение политики в подобную область не должно удивлять сверх меры; это может быть менее шокирующим, чем использование для сходных целей теорий, претендующих на чистую научность; но, в конце концов, разве сам «сциентистский» дух не был создан для того, чтобы служить интересам определенной политики? Мы сильно сомневаемся, чтобы большинство сторонников эволюционизма были свободны от всякой задней мысли такого рода; возьмем другой пример, так называемая «наука о религии» представляется в гораздо большей степени полемическим инструментом, чем серьезной наукой; здесь, в особенности, рационализм выступает под маской сентиментализма, о чем мы упоминали выше.

Вторжение «морализма» можно заметить не только у «сциентистов» и философов; в этом отношении, следует также отметить вырождение религиозной идеи, которое можно констатировать в бесчисленных сектах, исходящих от протестантизма. Это единственные религиозные формы, являющиеся специфически современными, они характеризуются прогрессирующей редукцией доктринального элемента в пользу морального или сентиментального; это явление есть особый случай общего сокращения интеллектуальности, не случайно эпоха Реформации является той же самой, что и Возрождение, т. е. как раз началом современного периода. В некоторых ответвлениях современного протестантизма доктрина доходит до своего полного распада, а так как параллельно культ сводится почти на нет, в результате остается один только моральный элемент; «либеральный протестантизм» есть только «морализм» с религиозной этикеткой; уже нельзя сказать, что это религия в строгом смысле этого слова, потому что из трех элементов, входящих в определение религии, остается только один. В этих границах, это уже нечто вроде специального философского мышления; в конце концов, ее представители и сторонники «светской морали», называемой также «независимой», понимают друг друга, в общем, достаточно хорошо, бывает даже, что они открыто солидаризируются между собой, это показывает, что они осознают свое реальное родство. Чтобы обозначить такого рода вещи, мы охотно используем слово «псевдорелигия»; мы применяем то же самое слово ко всем «неоспиритуалистическим» сектам, которые рождаются и процветают, особенно, в протестантских странах, потому что они следуют тем же самым тенденциям и тому же состоянию духа: религия замещается религиозностью через подавление интеллектуального элемента (или полное его отсутствия, если речь идет о новых изобретениях), т. е. простым сентиментальным стремлением, более или менее смутным и бессознательным; эта религиозность относится к религии почти так же, как тень к телу. Можно в этом узнать «религиозный опыт» Уильяма Джеймса (который осложняется обращением к «подсознательному»), а также «внутреннюю жизнь» в том смысле, который ей придают модернисты, так как модернизм есть не что иное, как попытка ввести в католицизм ту самую ментальность, о которой идет речь, попытка, которая разбивается о силу традиционного духа, для которого католицизм на современном Западе является, по видимому, единственным убежищем, помимо индивидуальных исключений, которые могут существовать всегда, вне всякой организации.

Протестантизм свирепствует с максимальной интенсивностью именно среди англосаксонских народов, и там же утверждается в самых крайних и грубых формах вкус к действию; как мы говорили, эти две вещи тесно связаны друг с другом. К тому же, эти народы, из-за своей крайне практической ментальности и своей неспособности ко всякому умозрительному познанию, воплощают в себе наибольшую степень духа современной цивилизации. Мы отметим, что именно здесь родились почти все демократические и гуманитарные идеи; есть особая ирония в общепринятом мнении, представляющем англичан как народ, существенным образом привязанный к традиции, тот, кто так думает, просто смешивает традицию с обычаем. Легкость, с которой злоупотребляют некоторыми словами, поистине необыкновенна: некоторые дошли до того, что называют «традициями» народные навыки или даже привычки совсем недавнего происхождения, без смысла и значения; что касается нас, то мы отказываемся давать это имя тем внешним формам, которые соблюдаются более или менее машинально, что нередко просто является суеверием в этимологическом смысле слова; истинная традиция заключена в духе народа, расы или цивилизации и основания ее крайне глубоки. Англосаксонский дух, в действительности, крайне антитрадиционен, почти так же, как германский дух, родственный ему, но, может быть, в несколько отличной манере, так как в Германии доминирует, скорее, «сциентистская» тенденция; однако, повторим еще раз, было бы искусственным полностью разделять эти две тенденции, представляющие собой две стороны современного духа и в разных пропорциях встречающиеся среди всех западных народов. Сегодня кажется, что «моралистская» тенденция берет верх почти везде, тогда как еще несколько лет назад более явным было доминирование «сциентистской» тенденции; но что выигрывается одной, не обязательно теряется для другой, потому что они совершенно согласованы, и несмотря на всякие колебания, их общая ментальность связывает их достаточно тесно: в ней есть место одновременно для всех тех идолов, о которых мы говорили раньше. В настоящее время происходит нечто вроде кристаллизации различных элементов вокруг идеи «жизни» как центра и всего, что с ней связано, так же как она происходила вокруг идеи «науки» в XIX веке, а в XVIII вокруг идеи «разума»; мы здесь говорим об идеях, но лучше бы мы сказали просто о словах, так как именно гипноз слов осуществляется здесь во всей своей полноте. То, что иногда называют «идеологией» с пренебрежительным оттенком (встречаются, несмотря ни на что, и такие, кто ею не обманут), есть, собственно, одно лишь пустословие; в этой связи, мы можем взять слово «суеверие» в его этимологическом смысле, о котором мы только что упоминали; оно означает вещь, существующую для самой себя, но утратившую истинный смысл своего существования. Действительно, единственный смысл существования слов заключается в выражении идей; приписывать ценность словам самим по себе, независимо от идей, не подводя никакой идеи под эти слова, позволяя им влиять одним только их звучанием, это поистине суеверие. «Номинализм», в его различных степенях, есть философское выражение этого отрицания идеи, которую стремятся заменить словом или образом; смешивая понятие с чувственным представлением, они реально допускают его замену на последнее; в той или иной форме он крайне распространен в современной философии, тогда как раньше это было только исключением. Это очень показательно; надо только добавить, что номинализм всегда солидарен с эмпиризмом, т. е. с тенденцией относить к опыту, и более специально, к чувственному опыту, начало и конец всякого познания: мы всегда находим отрицание всего истинно интеллектуального как общий элемент в основании всех этих тенденций и всех этих мнений, потому что здесь, действительно, корень всех умственных искажений, и это отрицание заключено (под видом необходимой предпосылки) во всем том, что приводит к искажению понятий современного Запада.

Мы до сих пор представляли в целом современное состояние западного мира, рассматриваемого с точки зрения ментальности; с этого надо было начинать, потому что все остальное от этого зависит; не бывает важного и длительного изменения, которое не произошло бы сначала в наиболее распространенном типе ментальности. Утверждающие противоположное являются жертвами очень современной иллюзии: видя только внешние проявления, они принимают действия за причину и охотно верят, что то, что они не видят, не существует; то, что называют «историческим материализмом», или тенденция все сводить к экономическим фактам, является замечательным примером этой иллюзии. Состояние вещей стало таковым, что факты этого порядка, действительно, приобрели в современной истории важность, которую они никогда не имели в прошлом; но все же их роль не является и никогда не будет исключительной. К тому же, не надо обманываться, «правители», известные и неизвестные, хорошо знают, чтобы действовать эффективно, надо, прежде всего, создавать и поддерживать потоки идей и псевдоидей, и они в этом не ошибаются; даже тогда, когда эти потоки чисто негативны, они, по своей природе, все равно ментальны; именно в уме людей сперва должно пустить ростки то, что затем будет реализовываться вовне; даже чтобы устранить интеллектуальность, надо прежде всего внушить умам ее несуществование и повернуть их активность в другом направлении. Мы вовсе не из тех, кто считает, что идеи непосредственно управляют миром; этой формулой тоже много злоупотребляли, и большинство из тех, кто ее использует, совсем не знают, что такое идея, даже если они и не смешивают ее вообще со словом; другими словами, это чаще всего лишь «идеологи», и худшие мечтатели из «моралистов» принадлежат как раз к этой категории: от имени химер, называемых «правом» и «справедливостью» и ничего общего не имеющих с истинными идеями, они оказали на недавние события слишком пагубное влияние, последствия которых слишком тяжело ощущаются, чтобы было необходимо еще на этом настаивать; но в подобных случаях есть не только наивные люди, но и те, кто их ведет без их ведома, которые эксплуатируют их, пользуются ими в интересах, гораздо более практических. В любом случае, как мы только что сказали, важнее всего суметь поставить каждую вещь на ее истинное место: чистая идея не имеет никакого непосредственного отношения к области действия и не может иметь такого же прямого влияния на внешнее, какое осуществляет чувство; но идея все-таки есть принцип, с которого все должно начинаться, чтобы не быть лишенным всякого надежного основания. Чувство, если оно не ведется и не контролируется идеей, порождает только ошибки, беспорядок и темноту; речь не идет о том, чтобы устранить чувство, а о том, чтобы держать его в определенных границах, и то же относится ко всем другим обстоятельствам. Реставрация истинной интеллектуальности, пусть даже в рамках небольшой элиты (по крайней мере, вначале) кажется нам единственным средством положить конец умственной путанице, царящей на Западе; только так могут быть рассеяны как пустые иллюзии, загромождающие умы наших современников, крайне смешные и необоснованные суеверия, так и все те суеверия, над которыми насмехаются кстати и некстати люди, желающие прослыть «просвещенными»; только таким образом можно обрести взаимопонимание с восточными народами. Действительно, все, что мы сказали, верно представляет не только нашу собственную мысль, не столь важную саму по себе, но и суждение (а это более достойно рассмотрения), которое Восток выносит относительно Запада, когда он соглашается заняться им иначе, чем противопоставлять его завоевательской деятельности то совершенно пассивное сопротивление, которое Запад не может понять, потому что оно предполагает внутреннюю власть, эквивалента которой у него нет и над которой никакая грубая сила не может взять верх. Эта власть находится по ту сторону жизни, она выше действия и всего того, что проходит, она чужда времени и есть как бы причастность к высшей неизменности; если восточный человек спокойно может переносить материальное доминирование Запада, то потому что он знает относительность временных вещей и потому что он носит в самой глубине своего бытия сознание вечности.

 

Глава IV.

ХИМЕРИЧЕСКИЕ УЖАСЫ И РЕАЛЬНЫЕ ОПАСНОСТИ

Западные люди, несмотря на высокое мнение о самих себе и о своей цивилизации, хорошо чувствуют, что их господство над остальным миром далеко не окончательно обеспечено, что она может оказаться во власти событий, которые невозможно предвидеть и еще менее помешать им. Единственно, чего они не хотят видеть, так это главную причину угрожающих им опасностей, коренящуюся в самом характере европейской цивилизации: то, что опирается только на материальный порядок, как в данном случае, может иметь только временный успех; изменение, которое является законом этой, по существу, нестабильной области, может иметь худшие во всех отношениях последствия, и с тем более молниеносной быстротой, чем больше будет приобретенная скорость; сама чрезмерность материального прогресса очень рискует закончиться каким-нибудь потрясением. Пусть подумают о непрестанном совершенствовании средств разрушения, о все более и более значительной роли, которую они играют в современных войнах, о мало утешительных перспективах, которые открывают в будущем некоторые изобретения, и пусть не пытаются отрицать такую возможность; в конце концов, машины, специально предназначенные для убийства, не являются единственной опасностью. К настоящему времени все дошло до того, что не надо большого воображения, чтобы представить себе Запад, заканчивающийся разрушением самого себя либо в результате гигантской войны, лишь слабую идею которой дает предыдущая война, либо из-за непредвиденного действия какого-то продукта, который при неловком обращении окажется способным заставить взлететь на воздух уже не завод или город, а весь континент. Конечно, еще можно надеяться, что Европа и даже Америка остановятся на этом пути и опомнятся прежде, чем дойдут по нему до таких крайностей; менее значительные катастрофы могут быть для них полезным предупреждением и из-за страха, ими внушаемого, приведут к остановке этого головокружительного курса, который может вести только в бездну. Это возможно, в особенности, если к этому присоединится более сильное сентиментальное разочарование, способное в массах разрушить иллюзию «морального прогресса»; таким образом, крайнее развитие сентиментализма тоже сможет внести свой вклад в такой спасительный результат, надо только, чтобы Запад, предоставленный самому себе, нашел сам, в своей собственной ментальности, средства реагирования, которые рано или поздно понадобятся. Однако для современной цивилизации всего этого совершенно недостаточно, по крайней мере, в настоящий момент, для того, чтобы сообщить ей другое направление, а поскольку равновесие является почти нереализуемым в этих условиях, то все еще следует опасаться возвращения безусловного варварства, естественного последствия отрицания интеллектуальности.

Сколь ни были бы отдаленными эти предвидения, сегодня западные люди все еще убеждены, что прогресс, или то, что они так называют, может и должен продолжаться до бесконечности; создавая на свой собственный счет иллюзий больше, чем когда бы то ни было, они взяли на себя миссию продвинуть этот прогресс повсюду, навязывая силой потребность в нем тем народам, которые в их глазах, непростительно ошибаются, не принимая его с готовностью. Эта страсть к пропаганде, о которой мы уже упоминали, очень опасна для всего мира, но, прежде всего, для самого Запада, потому что она внушает страх и ненависть; дух завоевания никогда не заходил так далеко и никогда не облекался в лицемерные одеяния, присущие современному «морализму». Однако Запад забывает, что он не имел никакого исторического существования в ту эпоху, когда восточные цивилизации уже достигли своего полного развития; со своими претензиями он кажется восточным людям ребенком, который горд тем, что быстро приобрел некоторые первоначальные познания, но считает себя всезнающим и хочет обучать старцев, исполненных опыта и мудрости. Это был бы только довольно безобидный каприз, вызывающий только улыбку, если бы западные люди не имели в своем распоряжении грубую силу; то, как они ее используют, полностью меняет облик вещей, так как в этом как раз настоящая опасность для тех, кто охотно вступает с ними в контакт, а не в «ассимиляции», которую они совершенно неспособны реализовать, не будучи ни интеллектуально, ни даже физически достаточно квалифицированными для достижения этого. Действительно, европейские народы обладают самыми нестабильными этническими чертами, потому, конечно, что они сформированы из разнородных элементов и не образуют, собственно говоря, единую расу, они исчезают очень быстро, смешиваясь с другими расами; однако повсюду, где это смешение происходит, поглощаются всегда западные народы, они никогда не могут абсорбировать других. Что касается интеллектуальной точки зрения, то достаточно соображений, уже высказанных нами; цивилизация, без конца находящаяся в движении не имеющая ни традиции, ни глубокого принципа, очевидно, не может оказывать реального влияния на те цивилизации, которые обладают как раз всем тем, чего ей не хватает; и если обратное влияние больше не осу­ществляется, то только потому, что западные люди не способны понять то, что им чуждо: их непроницаемость в этом отношении есть не что иное, как низшая ментальная ступень, тогда как у восточных людей она исходит из чистой интеллектуальности.

Есть истины, которые необходимо с настойчивостью повторять и повторять, сколь ни были бы они неприятны для многих людей: все преимущества, которыми так хвалятся западные люди, являются чисто воображаемыми, за исключением одного только материального превосходства; оно весьма реально, этого никто не оспаривает и никто им, на самом деле, не завидует; несчастье в том, что им злоупотребляют. Для того, кто имеет смелость видеть вещи такими, каковы они суть, колониальное завоевание не может основываться, как и любое другое завоевание при помощи оружия, ни на каком другом праве, кроме права грубой силы; пусть ссылаются на необходимость для народа, который считает, что ему у себя дома слишком тесно, расширить свое поле деятельности и пусть скажут, что это нельзя сделать иначе, как только за счет тех, кто слишком слаб, чтобы ему сопротивляться, нам нечего возразить и мы даже не видим, как можно помешать тому, чтобы такие вещи происходили; но пусть, по крайней мере, не претендуют на то, что их заставляют туда внедряться интересы «цивилизации», не имеющие с этим ничего общего. Это мы называем «моралистским» лицемерием: бессознательное среди широких масс, способных только кротко воспринимать идеи, внушаемые им, оно не должно быть таковым для всех в такой же степени, и мы не можем допустить, чтобы государственные деятели, в частности, сами были одурачены фразеологией, которую они используют. Когда некая европейская нация расправляется с какой-нибудь страной, пусть даже заселенной только по-настоящему варварскими племенами, нас никогда не заставят поверить, что они это делают ради чести и удовольствия «цивилизовать» этих бедных людей, которые вовсе их не просили предпринимать дорогостоящие экспедиции и разного рода труды; надо быть очень наивным, чтобы не понимать, что истинная побудительная причина совсем другая, что она в ожидании весьма ощутимых выгод. И какие бы предлоги ни провозглашались, речь прежде всего идет об эксплуатации страны, а часто также и ее обитателей, так как это будет несносным, если они продолжат жить, как им нравится, даже если это никого не стесняет; но поскольку слово «эксплуатировать» звучит плохо, то в современном языке оно называется «извлекать пользу» из страны: это одно и то же, но достаточно заменить слово, как это уже больше не шокирует общественную чувствительность. Естественно, когда завоевание произошло, европейцы дают полную свободу своему прозелитизму, потому что для них это настоящая потребность; каждый народ привносит сюда свой особый темперамент, одни это делают более грубо, другие с большей осторожностью, и последняя позиция, даже когда она совсем не является результатом расчета, несомненно, самая коварная; мы, конечно, не хотели бы смешивать методы колонизации французов с методами немцев или даже англичан. Что касается достигаемых результатов, то всегда забывают, что цивилизации определенных народов не созданы для других, с отличной от них ментальностью; когда дело имеют с дикарями, то зло, возможно, не так велико, тем не менее, приспосабливая внешнюю сторону европейской цивилизации (а это про исходит весьма поверхностно), они, в основном, склонны имитировать худшие стороны, чем брать то, что там может быть хорошего. Мы не хотим останавливаться на этой стороне вопроса, мы его рассматриваем только попутно; важно то, что европейцы, оказываясь перед лицом цивилизованных народов, ведут себя с ними так, как если бы они имели дело с дикарями, и тогда они становятся по-настоящему невыносимыми; мы говорим не только о людях мало достойных, среди которых слишком часто рекрутируются колонисты и функционеры, мы говорим обо всех европейцах почти без исключения. Это странное умонастроение, в особенности, у людей, непрестанно говорящих о «праве» и «свободе», приводит их к отрицанию у других цивилизаций права на независимое существование; это все, о чем их просят чаще всего, что вовсе не кажется чрезмерным; есть восточные люди, которые даже приспособились бы к иностранной администрации, настолько они мало заботятся о материальных обстоятельствах; только тогда, когда нападают на их традиционные институты, европейское господство становится для них невыносимым. Но западные люди обвиняют, прежде всего, именно этот традиционный дух, потому что они тем больше его опасаются, чем меньше его понимают, будучи сами его лишены; люди этого типа инстинктивно боятся всего того, что их превосходит; все их попытки в этой связи всегда остаются напрасными, так как существует сила, о необъятности которой они даже не подозревают; но если их нескромность привлекает к ним определенные злоключения, то они должны винить только самих себя. В конце концов, непонятно, во имя чего они хотят обязать весь мир интересоваться исключительно тем, что интересует их ставить экономические занятия на первый план или принимать тот политический режим, которому они отдают предпочтение и который, даже если предположить, что он наилучший для конкретных народов, вовсе не является таковым необходимо для всех; а самое необыкновенное то, что у них такие же претензии не только по отношению к народам, известным им, но также по отношению к тем, среди которых им не удалось внедриться и обосноваться, демонстрируя мнимое уважение к их независимости; фактически, они простирают свои претензии на все человечество в целом.

Если бы это было иначе, то вообще не было бы ни предубеждений, ни систематической враждебности по отношению к западным людям; их отношения с другими были бы нормальными отношениями между различными народами; принимая их такими, какими они являются, с присущими им достоинствами и недостатками и, возможно, сожалея, что с ними нельзя поддерживать по-настоящему интересные, чисто интеллектуальные отношения, но никто не стремился бы их изменить, так как восточные люди вовсе не занимаются прозелитизмом. Даже те из них, которые считаются самыми закрытыми для всего им чуждого, например, китайцы, без неприязни смотрели бы на то, как европейцы прибывали бы к ним индивидуальным образом, чтобы основаться у них ради занятий коммерцией, если бы они слишком хорошо не знали, имея печальный опыт, чему они подвергаются, предоставляя им свободу, какой последует вскоре ущерб от того, что вначале казалось самым невинным. Китайцы являются самым мирным из всех народов; мы говорим мирным, а не «пацифистским», так как они совсем не испытывают потребности создавать об этом напыщенные гуманитарные теории: война претит им, и всё. Если в этом есть слабость в некотором относительном смысле, то в самой природе китайской расы есть сила другого порядка, которая ее действие компенсирует и сознание которой, несомненно, вносит свой вклад в возможность такого мирного умонастроения: эта раса одарена такой поглощающей способностью, что она всегда и с невероятной быстротой последовательно ассимилировала всех своих завоевателей; это хорошо доказывает история. При этих условиях, нет ничего более смешного, чем химерический ужас от «желтой угрозы», когда-то изобретенной Гийомом II, который даже символически ее изобразил в одной из своих картин с мистическими притязаниями, так как он развлекался живописью, чтобы занять свой досуг; надо совсем не знать восточных людей и быть неспособным понять, насколько им безразличны другие люди, чтобы вообразить себе, что китайский народ поднимется с оружием на завоевание Европы; китайское вторжение, если такое должно когда-нибудь произойти, может быть только мирным проникновением; во всяком случае, это не является неминуемой опасностью. Если бы китайцы имели воинственные намерения, они давно бы начали создавать мощную армию, вместо того, чтобы довольствоваться несколькими военными частями, набранными из разбойников в наказание за их преступления; а если бы они имели западный склад ума, то было бы достаточно тех отвратительных нелепостей, которые публично рассказывают о них по любому случаю, чтобы побудить их послать экспедицию в Европу; для вооруженной интервенции со стороны западных людей даже этого предлога не нужно, но восточных это оставляет совершенно равнодушными. По нашему мнению, еще ни разу не осмелились сказать правду о причинах событий, произошедших в 1900 году; вот они в нескольких словах: территория европейских миссий в Пекине была выведена из-под юрисдикции китайских властей; однако в помещениях немецкой миссии образовалось настоящее логово воров, клиентов лютеранской миссии, которые распространились по всему городу, грабили все, что могли и со своей добычей отступали в свое убежище, никто не имел права их преследовать; они были уверены в безнаказанности; население, наконец, вышло из себя и стало угрожать захватом территории миссии, чтобы расправиться со злодеями, находившимися там; немецкий посланник захотел противостоять этому и принялся выступать перед толпой, но достиг лишь того, что был убит в драке; чтобы отомстить за эту обиду, безотлагательно была организована экспедиция, и что самое любопытное, все европейские страны, даже Англия, позволили вовлечь себя в это вслед за Германией; не иначе как призрак «желтой опасности» сыграл свою роль в этих обстоятельствах. Стоит ли говорить, что воюющие страны извлекли из своей интервенции значительную выгоду, в особенности, с экономической точки зрения; извлекли прибыль даже не государства: мы знаем лиц, которые заняли очень выгодные позиции для войны… в погребках дипмиссий; их не надо убеждать, что «желтая опасность» не является реальностью!

Но могут возразить, что если не китайцы, то японцы являются очень воинственным народом; это правда, но, прежде всего, японцы, происшедшие от смешения, в котором доминирует малайские элементы, на самом деле, не принадлежат к желтой расе. Вполне возможно, что Япония стремится осуществить свою гегемонию над всей Азией и организовать ее по-своему; но в таком предприятии она встретит такое же сопротивление, как и оказываемое по отношению к европейским народам, а может быть и еще большее. Действительно, китайцы ни к кому не испытывают такой враждебности, как к японцам, несомненно потому, что те, будучи их соседями, кажутся им особенно опасными; они противятся им, как человек, любящий свое спокойствие, противится тому, что угрожает его нарушить, но прежде всего, они их презирают. Японец, по существу, имитатор (китайцы, говорят «обезьяна»), он, бесспорно, отличается в копировании того, что делают другие; постоянно живя заимствованиями, следуя в течение долгого времени за Китаем, теперь он следует за Западом, что, может быть лучше согласуется с его беспокойным характером; этот народ представляет собою настоящую аномалию с восточной точки зрения. Только здесь есть так называемый западный «прогресс», приобретаемый с такой большой скоростью, что, думается, он мог бы послужить реализации той амбиции, о которой мы только что говорили; однако, превосходство в вооружении, даже соединенное с самыми замечательными качествами воинов, не всегда берут верх над определенными силами иного порядка: это хорошо увидели японцы на Формозе, а Корея тем более не была для них безопасным владением. По существу, японцы легко оказывались победителями в войне, о которой большинство китайцев узнало только после ее окончания, потому что тогда им благоприятствовали некоторые элементы, враждебные маньчжурской династии, и они хорошо знали, что в свое время вмешаются некие иные влияния, чтобы помешать зайти делу слишком далеко. В такой стране, как Китай, многие военные и революционные события принимают совершенно другой вид в зависимости от того, смотрят ли на них издали или вблизи, удивительно, что расстояние их увеличивает: глядя из Европы, они кажутся значительными; в самом же Китае они сводятся к простым местным инцидентам.

Из-за оптической иллюзии того же рода западные люди придают чрезмерное значение деятельности небольших шумливых меньшинств, образованных из людей, которых их собственные соотечественники часто полностью игнорируют или, во всяком случае, не испытывают ни малейшего уважения. Мы имеем в виду тех некоторых индивидов, воспитанных в Европе или в Америке и встречающихся в большем или меньшем количестве во всех восточных странах, которые, потеряв из-за этого образования традиционное направление и забыв о своей собственной цивилизации, верят, что делают добро, афишируя самый крайний «модернизм». Эти «молодые» Востока, как они себя называют сами, чтобы лучше обозначить свои тенденции, никогда не смогут приобрести реального влияния у себя дома; иногда их используют без их ведома для той роли, о которой они и не подозревают, а это сделать тем легче, чем серьезнее они сами себя воспринимают; но бывает также, что, вновь вступая в контакт со своей расой, они мало помалу отрезвляются, отдают себе отчет в том, что их самомнение было вызвано невежеством, и заканчивают тем, что снова становятся восточными людьми. Эти группы людей представляют незначительные исключения, но поскольку они производят некоторый шум вовне, то они привлекают внимание западных людей, которые, естественно, рассматривают их с симпатией, и которых они заставляют забыть о молчаливом большинстве, в глазах которых эти группы совершенно не существуют. Настоящие восточные люди совсем не стремятся, чтобы их знали заграницей; этим объясняются довольно странные ошибки; мы часто бываем поражены легкостью, с которой принимаются в качестве подлинных представителей восточной мысли некоторые писатели, лишенные компетенции и полномочий, иногда даже находящиеся на содержании европейских властей и выражающие почти только западные идеи; поскольку они носят восточные имена, то им охотно верят на слово, а так как сравнивать не с чем, то исходя из этого, всем их соотечественникам приписывают концепции и мнения, присущие только им самим и часто являющиеся антиподами восточному духу, разумеется, их продукция предназначена строго для европейской или американской публики, а на Востоке и о них никто и никогда не слышал.

Кроме индивидуальных, только что упомянутых исключений и коллективного исключения, представляемого Японией, материальный прогресс поистине никого не интересует в восточных странах, где в нем признают мало преимуществ и много неудобств; но в этом отношении существуют две различные позиции, которые могут даже показаться крайне противоположными, но исходят, тем не менее, из одного и того же духа. Одни ни за что не хотят слышать о так называемом прогрессе и замыкаются в позиции чисто пассивного сопротивления, продолжая себя вести так, как если бы он не существовал; другие предпочитают временно принять этот прогресс, рассматривая его как досадную необходимость, навязанную обстоятельствами на какое-то время, и принять его только потому, что они видят в инструментах, получаемых в свое распоряжении, средство более эффективного сопротивления западному господству, дабы ускорить его конец. Эти два течения существуют повсюду, в Китае, в Индии, в мусульманских странах; и если второе в настоящий момент, кажется, почти повсеместно берет верх над первым, но из этого не следует заключать, что существует какое-то глубокое изменение в стиле бытия Востока; всякое различие сводится просто к вопросу уместности; не здесь может произойти реальное сближение с Западом, как раз наоборот. Восточные люди, которые хотят вызвать в своих странах промышленное развитие, позволяющее им с этого времени бороться с европейскими народами без ущерба для себя на той же самой территории, где те развертывают свою деятельность, восточные люди, повторим, не отказываются ради этого ни от чего-либо существенного для них в их собственной цивилизации; более того, экономическая конкуренция может стать еще одним источником конфликтов, если не установится согласие в иной области, на более высокой точке зрения. Однако небольшое число восточных людей пришли к следующей мысли: поскольку западные люди решительно невосприимчивы к интеллектуальности, то об этом не должно быть и речи; но, может быть, удастся установить, несмотря ни на что, с некоторыми народами Запада дружественные отношения) ограниченные чисто экономической областью. Это тоже оказывается иллюзией: там, где начинают договариваться о принципах, там все второстепенные трудности сглаживаются, или же никогда не удастся договориться ни о чем; и именно Западу следовало бы, если он это может, сделать первый шаг на пути действительного сближения, потому что все препятствия происходят от того непонимания, свидетельства которого он демонстрирует по сей день.

Надо только пожелать, чтобы западные люди, согласившись, наконец, видеть причину самых опасных недоразумений там, где она действительно есть, т. е. в них самих, освободились бы от этих смешных страхов, самым известным примером которых, несомненно, является «желтая опасность». Существует, также, обыкновение кстати и некстати размахивать пугалом «панисламизма»; несомненно, здесь опасения не лишены основания, так как мусульманские народы, занимая промежуточное положение между Востоком и Западом, обладают одновременно чертами и того и другого, и дух их гораздо более воинственный, чем у чисто восточных людей: но ничего не следует преувеличивать. Истинный панисламизм прежде всего есть утверждение принципа, главным образом, теоретического характера; чтобы он принял форму политического требования, надо, чтобы европейцы совершили множество оплошностей; в любом случае, он ничего не имеет общего с любым «национализмом», который совершенно несовместим с фундаментальными понятиями ислама. В целом, во многих случаях (в особенности, мы имеем в виду Северную Африку), правильно понятой политики «ассоциации» полностью уважающей мусульманское законодательство и предполагающей полный отказ от всякой попытки «ассимиляции», возможно, было бы достаточно, что избежать опасности, если есть опасность; если подумать, например, какие выдвигаются условия для достижения натурализации во Франции, эквивалентной просто самоотречению (можно было бы привести множество тому примеров), то нельзя не удивиться, сколь часто встречаются здесь трудности и препятствия, которых легко можно было бы избежать при лучшем понимании ситуации; но, повторяем, именно это понимание совершенно отсутствует у европейцев. Не надо забывать, что мусульманская цивилизация является чисто традиционной, как и все восточные цивилизации; это вполне достаточная причина для того, чтобы панисламизм, в какую бы форму он ни облекался, никогда не слился бы с таким движением, как большевизм, как этого, кажется, опасаются плохо информированные люди. Мы не хотим здесь давать никакой оценки русскому большевизму, потому что очень трудно точно знать, как быть с этим; возможно, что реальность там очень сильно отличается от того, что об этом обычно говорят, и что она еще более сложна, чем противники и сторонники могут представить себе; но можно сказать с уверенностью, что это движение является по духу четко антитрадиционным, следовательно, целиком современным и западным. Смехотворно стремиться противопоставить западному духу германскую ментальность или даже русскую, нам неизвестно, какой смысл могут иметь слова для тех, кто поддерживает такое мнение, а тем более для тех, кто объявляет большевизм «азиатским»; в действительности, Германия, напротив, это одна из стран, в которой западный дух дошел до крайней степени своего выражения: что касается русских, то даже если у них и есть некоторых черты восточных людей, то они все равно интеллектуально крайне далеки от них. Надо добавить, что под Западом мы понимаем также и иудаизм, который всегда осуществлял влияние только в этом направлении воздействие которого, может быть, не совсем чуждо формированию современной ментальности в целом; а как раз та доминирующая роль, которую играли в большевизме еврейские элементы, является для восточных людей, а, в особенности, для мусульман, веским мотивом, чтобы не доверять ему и держаться в стороне; мы не говорим здесь о нескольких агитаторах, типа «младотурков», которые являются, по своей сути, антимусульманами, а часто также евреями по своему происхождению и не пользуются ни малейшим авторитетом. В Индию тем более большевизм не может проникнуть, потому что он находится в оппозиции со всеми традиционными институтами, особенно, с институтом каст; с этой точки зрения, индусы не сделали бы никакого различия между его разрушительным действием и таким же действием, которое старались осуществить всеми средствами англичане; там, где одно потерпело поражение, другое тем более не удастся. Что касается Китая, все русское там, в основном, вызывает антипатию, к тому же, там традиционный дух не менее прочно установлен, чем на всем остальном Востоке; если некоторые вещи там легче переносятся в качестве временных, то это по причине силы усвоения, которая свойственна китайской расе и которая, даже из временного беспорядка позволяет, в результате, извлечь максимальные преимущества; наконец, не следует ради поддержания легенды невозможного и несуществующего согласия, ссылаться на присутствие в России банд наёмников, являющихся обычными разбойниками, от которых китайцы были бы счастливы избавиться в пользу своих соседей. Когда большевики рассказывают, что они получают сторонников своих идей среди восточных людей, то они самообольщаются и хвастают; истина состоит в том, что некоторые из восточных людей видят в России, большевистской или нет, возможное вспомогательное средство против господства некоторых других западных сил; но большевистские идеи им совершенно безразличны, и даже когда они рассматривают соглашение или временный альянс как приемлемые в определенных обстоятельствах, то только потому, что они хорошо знают, что эти идеи никогда не смогут у них укорениться; если бы это было иначе, то они ни в малейшей степени не стали бы им потакать. Ведь принимают в качестве помощников для определенного действия тех людей, с которыми не имеют никаких общих мыслей, к которым не испытывают ни уважения, ни симпатии; для настоящих восточных людей большевизм, как и все, что идет с Запада, всегда будет только грубой силой; если эта сила может в определенный момент им сослужить службу, то они ее будут, несомненно, приветствовать, но можно быть уверенным, что как только она станет для них бесполезной, они примут все требуемые меры, чтобы она не стала вредоносной. Наконец, восточные люди, которые стремятся избежать западного господства, конечно, не согласились бы, ради достижения этого, попасть в условия, при которых они рисковали бы сразу же подпасть под другое западное господство; они бы ничего не выиграли от такой перемены, а так как их характер исключает всякую лихорадочную спешку, то они предпочитают всегда ждать более благоприятных обстоятельств, сколь отдаленными бы они ни были, чем подвергать себя подобной возможности.

Это последнее замечание позволяет понять, почему восточные люди, которые казались так страстно желающими стряхнуть иго Англии, не подумали сделать это, воспользовавшись войной 1914 года; потому что они хорошо знали, что немцы в случае победы не преминут навязать им, по крайней мере, протекторат, более или менее замаскированный, а они ни за что не хотели этого нового порабощения. Любой восточный человек, имевший случай ближе наблюдать немцев, не думает, что с ними было бы легче договориться, чем с англичанами; так же, впрочем, как и с русскими, но Германия с ее потрясающей организацией, в целом, внушает, и по праву, больше опасений, чем Россия. В Европе, особенно, во Франции, некоторые вещи часто рассматриваются крайне «упрощенческим» образом: воображают себе, что если кто-то против Англии, то он необходимо должен быть за Германию, и наоборот, как если бы весь мир был приговорен слепо следовать за одной из этих сил. Для того, чтобы французы приняли подобную точку зрения, насколько это к ним относится, надо почти полностью лишиться чувства собственного достоинства; но раз они не понимают, как другие отказываются быть на этой же точке зрения, особенно, живущие вне Европы, то помимо всего прочего, у них полностью искажена способность суждения. Восточные люди, желающие оставаться только восточными, вовсе не хотят принимать участие в чисто европейских раздорах, которые им совершенно безразличны, пока они недосягаемы для их последствий; они, следовательно, вовсе не за Англию и не за Германию, и даже сама эта альтернатива не имеет для них никакого смысла: они никогда не будут выступать за какую-нибудь европейскую силу, а всегда будут против желающих их притеснять, кто бы это ни был, и только против них; по отношению ко всему остальному их позиция может быть лишь нейтральной. Мы, разумеется, говорим здесь только о политической точке зрения, относящейся к государствам и общностям; могут везде и всегда встречаться индивидуальные симпатии и антипатии, остающиеся вне этих соображений, так же как, говоря о западном непонимании, мы имеем в виду общую ментальность, независимо от возможных исключений. Эти исключения, наконец, почти не встречаются как в Германии, так и в Англии или в Америке, несмотря на все претензии германской мысли: эти народы продвинулись дальше всего в предубеждениях современного Запада и поэтому являются наиболее удаленными от восточных во всех отношениях; что касается русских, то лучше не говорить об их интеллектуальных возможностях. Народы, называемые латинскими (хотя это название не может быть принято безоговорочно), в настоящее время являются почти единственными, относительно которых, в определенной мере, можно говорить о сближении с Востоком; здесь, по крайней мере, не наталкиваются на систематическую и неистребимую враждебность и, вопреки всем предубеждениям, которые необходимо преодолеть, чтобы придти к такому результату, недостаток интеллектуальности у этих народов, может быть, в меньшей степени неизлечим, чем у остального Запада. Для нас, современный дух родился, прежде всего, в германских и англосаксонских странах; в самих этих странах он, естественно, укоренен глубже всего и существует дольше всего, если только не произойдет непредвидимый внезапный поворот. Разумеется, упомянутое нами сближение не может осуществиться непосредственно, при всем том, что дано; но если, как и у нас, появится убеждение в огромном интересе, который оно представляет, то надо начинать уже теперь с подготовки имеющихся в распоряжении средств, какими бы незначительными они ни были; и первое из этих средств состоит в том, чтобы сделать понятными, каковы необходимые условия этого сближения для всех, кто на это способен.

Условия, о которых мы говорим, являются, прежде всего интеллектуальными, они одновременно негативные и позитивные: сначала надо совсем разрушить предубеждения, являющиеся препятствиями, к этому стремились все наши размышления, представленные до сих пор; затем надо восстановить истинную интеллектуальность, утраченную Западом, а изучение восточного мышления, сколь недостаточно оно бы не осуществлялось, может помочь обрести ее заново. В целом, речь идет о полной реформе западного духа; такова конечная цель; но эта реформа, очевидно, может быть реализована, лишь в небольшой элите, чего, однако, будет достаточно для того, чтобы она принесла плоды в более или менее отдаленном будущем, в виду того воздействия, которое эта элита не преминет осуществить, даже не стремясь этого сделать специально, на все западное окружение. Это с большой вероятностью окажется единственным средством отвести от Запада те очень реальные опасности (но совсем не те, о которых обычно думают), которые будут угрожать все больше и больше, если он продолжит следовать своими современными путями; и это также единственное средство спасти из западной цивилизации в нужный момент все то, что может быть из нее сохранено, т. е. все то, что может быть в ней в каком-нибудь отношении интересного и сопоставимого с нормальной интеллектуальностью, вместо того, чтобы позволить ей вообще испариться в одной из тех катастроф, о возможности которых мы говорили в начале этой главы, не рискуя, впрочем, делать какое-нибудь предсказание. Однако, если такое событие реализуется, то одно только предварительное создание такой элиты в истинном смысле этого слова сможет помешать возвращению варварства; если же у этой элиты будет время достаточно глубоко воздействовать на общую ментальность, то она поможет избежать абсорбции или ассимиляции Запада другими цивилизациями, гипотеза гораздо менее грозная, чем предыдущая, но тоже представляющая определенные помехи, хотя бы временные, по причине этнических революций, которые с необходимостью будут предшествовать этой ассимиляции. Прежде чем идти дальше, мы хотим уточнить нашу позицию по этому поводу: мы совершенно не нападаем на Запад сам по себе, мы видим причину интеллектуального падения на Западе именно в современном духе, а это совершенно другое; по нашему мнению, нет ничего более желательного, чем восстановление собственно западной цивилизации на нормальных основаниях, так как различие цивилизаций, существовавшее всегда, есть естественное следствие умственных различий, свойственных расам. Но различие в формах никоим образом не исключает согласия в принципах; согласие и гармония вовсе не означают единообразия, и думать противоположное значит приносить жертвы эгалитарным утопиям, против которых мы как раз и восстаем. Нормальная цивилизация, как мы ее понимаем, всегда может развиваться, не представляя собою опасности для других цивилизаций; осознавая точное место, которое она должна занимать во всем ансамбле земного человечества, она будет его придерживаться и не создаст никакого антагонизма, потому что у нее не будет никакого притязания на гегемонию и потому что она всегда будет удерживаться от всякого прозелитизма. Мы, однако, не осмеливались бы утверждать, что какая-нибудь, чисто западная цивилизация может, в интеллектуальном смысле, иметь эквивалент всего того, чем обладают восточные цивилизации; в прошлом Запада, восходя настолько далеко, насколько позволяет знать история, не встречается такого полного эквивалента (за исключением, может быть, некоторых, крайне закрытых школ, о которых поэтому трудно говорить с достоверностью); но тем не менее, имелись вещи отнюдь не ничтожные, игнорируемые нашими современниками систематически и совершенно напрасно. Кроме того, если Западу когда-нибудь удастся поддерживать интеллектуальные отношения с Востоком, то мы не видим, почему бы не воспользоваться ими, чтобы восполнить то, чего ему пока не хватает; можно искать вдохновения или брать уроки у других, не отрекаясь от своей независимости, особенно, если вместо того, чтобы удовлетворяться просто заимствованиями, приспосабливать то, что приобретают, к собственному складу ума. Но повторим еще раз, это пока отдаленные возможности; ожидая, что Запад вернется к своим собственным традициям, вряд ли смогут найти другие возможности подготовить это возвращение и обрести нужные элементы, кроме как действовать по аналогии с традиционными формами, существующими еще и сейчас и доступные для изучения непосредственным образом. Так, понимание восточных цивилизаций смогло бы внести свой вклад в возвращение Запада на традиционные пути, с которых он неосмотрительно сошел, тогда как, с другой стороны, возвращение к этой традиции само по себе способствовало бы сближению с Востоком: эти вещи очень тесно связаны, каким бы образом к ним не подходить, нам же они кажутся одинаково полезными, и даже необходимыми. Все это лучше можно понять, учитывая то, что мы собираемся сказать далее; но уже должно быть ясно, что мы критикуем Запад не из пустого удовольствия критиковать, ни даже для того, чтобы помочь преодолеть ему интеллектуально более низкое положение по сравнению с Востоком; если же работа, с которой следует начать, окажется слишком негативной, то необходимо вначале, как мы уже говорили, расчистить площадку, прежде чем начать затем строить. Действительно, если Запад откажется от своих предубеждений, то работа будет уже наполовину выполнена, а может быть, больше, чем наполовину, так как ничего уже не будет мешать созданию интеллектуальной элиты, а те, у кого есть способности, требуемые для вхождения в нее, не увидят больше возникающих перед ними почти непреодолимых препятствий, создаваемых современными обстоятельствами, они легко будут с этого времени находить и развивать эти способности, вместо того, чтобы быть подавленными и задыхающимися от ментальной формации или, скорее деформации, навязываемой в настоящее время любому, кто не имеет достаточной смелости поставить себя вне конвенциональных рамок. Наконец, для того, чтобы по настоящему осознать бессодержательность этих, рассматриваемых нами предубеждений, уже должна присутствовать определенная степень позитивного понимания, а для некоторых, может быть, труднее достичь этой ступени, чем идти дальше после ее достижения; чтобы воссоздать интеллект, истина, сколь высока бы она ни была, должна быть более доступной усвоению, чем все праздные ухищрения, в которых «профанная мудрость» современного мира находит столько удовольствия.