В нескольких метрах от Таниного дома располагалась помойка. Осенью она превращалась в большую и глубокую лужу, в которой плавали пустые консервные банки, жестянки, пузырьки из-под лекарств или бутылки из-под самогона – с пивными, впрочем, этикетками, а летом – в миниатюрную Сахару. Проходя по ней, местные коровы не только спотыкались о банки и бутылки, но и поднимали такую пыль, что листья на деревьях, когда-то посаженных Таниным папой, становились серыми. Местные дети осенью ходили по помойке в резиновых сапогах, меряя глубину, а летом искали там осколки фарфоровых чашек, расписанных красивыми цветами, и осколки бутылок, чтобы смотреть сквозь них на зелёное солнце и листья на деревьях, которые только тогда казались не такими серыми. Рядом стоял чёрный от времени сарай, в котором ничего не хранилось, потому что он был колхозный, а значит – ничей.
Танина мать работала в магазине, где всё время норовила что-нибудь украсть, но ничего у нее не получалось. Танин папа исчез бесследно. Накануне они с мамой купили у тети Люды самогон и пили всю ночь, готовясь к тяжёлому трудовому дню. Из электрического самовара капала вода прямо на скатерть. Папа курил сигареты без фильтра, а мама – сигареты с фильтром, ловко украденные в одном из магазинов райцентра. Папа завистливо косился на цивильное курево.
– Ну, дай, дай, – говорил он. – Жалко, что ли?
– Я тебе украла или себе? – проявляла мама нездоровый индивидуализм.
На этой почве хлебнувшие самогона папа с мамой и поссорились. Слово за слово, и папа ушёл в рассвет, романтично хлопнув дверью и прихватив с собой документы, демисезонную куртку и сигареты без фильтра. Говорили, что он осел в райцентре и даже получил работу на газокомпрессорной станции, на что не имел ни юридического, ни морального права. Мама демонстративно не желала его видеть.
– У, козёл, – говорила она.
Девочка Таня была не очень хорошей. Она не любила вязать и вышивать крестиком. В свободное время она сидела на заборе или рылась в помойке. Когда маме, в свободное время выгуливающей овец, надоедало смотреть на дочь и забор, она орала:
– У-у, сволочь! Тварь неблагодарная! Загони овец и бери лопату!
Поручив дочери копать огород, мать уходила в гости к соседу – пожилому механизатору дяде Леше. Он бывал трезвым так же часто, как бывал на юге, а на юге он не бывал никогда.
Таня любила вплетать в косички тысячелистник, подорожник и сухие ветки. Увидев её, таким манером украшенную, на помойке, дачник из соседней деревни, столичный художник, сказал:
– Какая прелесть! Лесная фея!
– Какая там прелесть, – немедленно отозвалась мать, сыплющая курам комбикорм. – Лесное убожище!
Иногда Таня приходила из школы с Мишкой. Он был сыном учителя труда и, в отличие от одноклассников, мог решать задачки, хотя пил его отец не меньше, чем подавляющее большинство. Таня с Мишкой сидели на заборе, его рыжие волосы перемешивались с её белокурыми, и хором дети орали народную песню:
Учительница русского языка, проходившая мимо, отрицательно качала головой, но ни слова не произносила вслух. За неё произносила Танина мать, из окна видевшая непристойное зрелище. Как известно, интеллигенция и народ зачастую угадывают мысли друг друга.
– Собака поганая! – обращалась мать, распахнув окно и просунув между геранью и фуксией свою шестимесячную завивку. – Убери язык в задницу и марш домой! Посуда не мыта и половик не вытрясен!
Кстати о собаке. Таня, как все нормальные дети, хотела ее иметь, но мать отделывалась от нее выразительным жестом, означавшим, что воровать, то есть, охранять, в доме нечего, кроме овец и кур, которых кормить нечем, поэтому лишняя пасть в доме не нужна.
Увы! Жизнь подкинула матери подлянку. Воскресным утром двенадцатилетняя Таня вышла на улицу, лениво охаживая палкой овцу и с ужасом думая про завтрашний диктант, и увидела на территории помойки незнакомую собаку, чей силуэт просвечивал сквозь клубы пыли, которые пес поднимал в попытках вырыть яму.
– Кс-кс-кс, – позвала Таня и вспомнила, что так собак не зовут. Но пёс подошел, немедленно оставив свое бессмысленное занятие. Это была скорее овчарка, чем что бы то ни было.
– Это ещё откуда? – спросил материализовавшийся во дворе Мишка. – Я такого не помню. Наверное, новых дачников.
Но у новых дачников не было даже хомяка.
Танина мать пришла в панический ужас, поняв, что ей придется кормить вторую поганую собаку. Так сильно она не боялась, даже когда пьяный Танин папа кидался на неё с ножом и вилкой. Потом она призадумалась, вдруг папа всё же вернется и опять будет угрожать ей столовыми приборами. От папы и прочих нехороших людей должна была быть охрана.
Конечно, мать была крепкой неизнеженной женщиной, всегда имеющей под рукой сковороду и молоток, но между штрафом за кусачую собаку и сроком за убийство она выбирала первое. Она попросила у одного пенсионера будку, оставшуюся от сдохшей собаки, и поставила во дворе.
Ребята любили пса. Они назвали его Трезором по старой народной традиции, швыряли в него палки и пытались утопить в великой реке. Пес не тонул и палки не носил, не ловил кур, как многие его собратья, старался попасть в дом под любым предлогом, а когда при нем говорили, внимательно прислушивался.
– У, поганый, – придиралась мать, – всех мужиков у меня распугал.
Когда пёс был не на цепи, он перепрыгивал через забор, общался с другими собаками и кусал людей. Это были, разумеется, алкоголики.
– Всё, Наталья, – говорил механизатор дядя Лёша, поздним утром увидев мать сквозь прутья высоченного межогородного забора, который был не по зубам даже псу. – Я думал, мы друзья. А теперь придется заявлять на тебя в милицию.
В отчаянии вернувшись домой, мать начинала завывать и носиться по кухне, как ведьма.
– У-у, сволочь! – метко характеризовала она Таню. – У, поганка! Завела на мою голову это лесное убожище! Завела собаку, свинья неблагодарная! Хоть бы пришли наконец его хозяева, хоть бы забрали!
(Проходя мимо, учительница русского языка думала, что в такой обстановке ребенок ни в коем случае не вырастет полноценной личностью, а ее собственная тринадцатилетняя дочь в это время тайком курила «Беломор» в компании одного из сыновей механизатора дяди Васи.)
Но за собакой никто не приходил еще года четыре. К тому времени Таня и Мишка стали постепенно заканчивать школу.
– Какая прелесть! Дафнис и Хлоя, – сказал пожилой художник, припёршийся из Москвы в середине мая якобы в припадке любви к природе, а на самом деле – в результате ссоры с женой.
Таня уже полчаса разговаривала с Мишкой, одной рукой придерживая калитку, а в другой держа десятилитровое ведро с водой.
– Точно, – кивнула мать, высунув из окна бюст энного размера в грязном купальном лифчике. – Правильно вы говорите. Дурак и дура.
– Ну, дак чё? – спросил Мишка, глядя то на небо, то в землю, то на другие интересные предметы, как-то: на скворечник.
– Дак я не знаю, – протянула Таня, кокетливо играя ручкой десятилитрового ведра.
Мишка не хотел быть механизатором. Он хотел уехать в город зарабатывать деньги и звал с собой Таню
Таня долго думала об этом – вместо того, чтобы учить алгебру, но она уже знала, что для отъезда в город изучение алгебры вовсе не обязательно. Мать пошла к дяде Лёше, с улицы некоторое время доносилась их матерная ругань, а потом шаги, свидетельствующие о том, что добрые соседи отправились за самогоном. Мимо окон прошла дочь учительницы русского языка с видом независимой интеллектуалки, «Беломором» в зубах и волосами, выкрашенными в фиолетовый цвет. Таня посмотрела на нее, и ей захотелось самогона. Тут в окно залез Мишка. Через дверь он к Тане предпочитал не заходить из конспиративных соображений.
– Самогону хочу, – не долго думая, сообщила Таня.
– Это трудно, – сосредоточенно хмурясь, констатировал Мишка. – Все узнают, все будут говорить: Вовкин сын самогон покупал. Отец узнает, подёремся, а я не хочу.
– Хотите, я схожу за самогоном? – раздался у Мишки за спиной голос с легким иностранным акцентом.
Молодые люди обернулись и в испуге замерли.
У порога, где обычно лежал пёс, стоял высокий светловолосый мужчина лет тридцати. На нем был видавший виды джемпер (в почти летнюю жару) и серые джинсы импортного производства.
– Закрой окно, – зашипела Таня. – Услышит бабка Соня, вон, она по дороге разгуливает. Узнает, будет говорить: ко мне иностранцы ходят, самогон пьют.
Подождав, пока сельская молодёжь окончательно отойдёт от шока, незнакомец уселся за стол, взял с плиты кастрюлю с варёной картошкой и стал есть её с мундиром.
– Вы кто? – грозно спросил Мишка.
Незнакомец тяжело вздохнул и окунул картофелину в банку со сметаной. Прямо в мундире.
– А где собака-то? – спохватилась Таня. – Дак а чё она не лает? И где она вообще?
– Это я, – печально сказал здоровенный мужик за столом. – Я есть швед. Меня зовут Олаф Кристиансон.
– Свежо предание, да верится с трудом, – ответил Мишка. Это было всё, что он помнил из курса литературы для девятого класса.
– Если вы не верите, – сказал швед, – я куплю вам самогон. Мне было так трудно в чужой стране без знания языка. Я обязательно должен купить вам самогон.
Юноша и девушка так обрадовались этому предложению, что даже раздумали звонить 03. Впрочем, вызывать «скорую» всё равно было бесполезно: райцентр находился на другом берегу реки, а переправа ночью не работала. А даже если «скорая» и приехала бы, никто шведа в психушку бы не увез, потому что психушка находилась в другом районе, в ста километрах отсюда, а где взять столько денег на бензин?
Олаф Кристиансон купил самогон на Мишкины деньги и разлил его по гранёным стаканам.
– Мин сколь, дин сколь, а ля вакра фликуш сколь, – сказал он.
– Чё-ё? – изумился Мишка.
– Это такое ихнее ругательство, – шепотом пояснила Таня. – Мать твою, отца твоего и бабушку твою туда же.
– А-а, – уважительно протянул Мишка и раздумал бить шведу морду.
После того, как все выпили и закусили варёной картошкой, швед рассказал печальную историю. Вот она в подробностях и с комментариями знающих людей.
У шведов вообще не принято знакомиться с кем попало. Особенно в транспорте. Такое знакомство называется «сексуальное домогательство».
Поэтому Олаф Кристиансон не торопился знакомиться с девушкой, с которой каждое утро ездил на автобусе в стокгольмский университет.
«Подожду еще пару лет, – думал он, – а то как-то неудобно».
На третий год девушка, входя в автобус, нечаянно уронила полное собрание сочинений норвежской писательницы Унсет, которое несла в руках, прямо на ноги Олафу Кристиансону.
– Вы нарушаете моё частное пространство, – сказал Олаф Кристиансон.
– А вы дискриминируете меня по половому признаку, – ответила девушка.
Разумеется, такое знакомство ничем хорошим закончиться не могло. Вечером Олаф и девушка, которую звали Маргрет, пошли в пивную, которую вскоре закрыли, что было вполне естественно: в Швеции пивные всегда закрывают рано. Это приводит к плохим последствиям: вместо того, чтобы спокойно сидеть в баре до рассвета и наслаждаться интеллектуальным общением, люди идут домой к одному из присутствующих, чтобы дискриминировать друг друга по половому признаку.
Вскоре Маргрет пришла к своей родственнице, старой ведьме Лизе.
– Он дискриминировал меня по половому признаку, – сказала она. – На те деньги, что я потратила на аборт, я хотела съездить в Данию и купить там новую финскую мебель.
– Это тяжёлый случай, дорогая, – посочувствовала Лизе, куря сигарету с марихуаной. – Обратись к своему адвокату.
– Но адвокат потребует больше денег, чем ты.
Маргрет рассказала тетушке, какой Олаф подонок, сексуальный агрессор и любитель пива, и вдвоем они решили его наказать, пока он не сделал еще многих шведских феминисток еще большими феминистками. Лизе полистала какую-то книгу в сером переплете и сказала, что для этого нужно вызвать семь мертвых епископов.
– Это не является крайней необходимостью, – запротестовала девица, но старуха оборвала ее:
– Настоящие феминистки ничего не боятся.
В полночь обе женщины пришли на кладбище, где был похоронен ряд выдающихся деятелей лютеранской церкви. Старая Лизе долго читала заклинания, пока из могил не стали подниматься епископы с крестами на груди и посохами в руках. Один из них, самый старый, сказал:
– Я знаю, зачем ты пришла. Завтра ты и твоя племянница принесете на кладбище семь бутылок пива “L;wenbrau”, и я накажу мерзавца.
В следующую полночь Лизе и Маргрет пришли на кладбище и стали доставать из пакетов бутылки, как вдруг раздался незнакомый мужской голос:
– Что вы здесь делаете? Это частная собственность господина Пера Персона. Он считает, что кладбище отлично вписывается в геометрию его владений.
Приехала полиция и попыталась арестовать дам по обвинению в нарушении частного пространства.
Тем временем Олаф Кристиансон спокойно спал в своей кровати, как вдруг его разбудило прикосновение руки, холодной, как сорок тысяч льдин:
– Вставай, богоотступник! Это я, епископ Эйнархьяльмарсигурдсон!
Перед Олафом стоял старик в длинном темном одеянии, с крестом на груди и посохом в руке.
– За твое непотребное поведение, – сказал он, – ты будешь превращён в белого медведя, отправлен в Антарктиду, и заклятие не спадёт до тех пор, пока какая-нибудь женщина не согласится от тебя забеременеть. На пятый год после произнесения заклятия ты сможешь ровно в полночь превращаться в человека и пребывать в сем бренном облике до третьих петухов, чтобы уговорить встреченную тобой женщину родить от тебя ребёнка. Такова кара за погубленную невинную душу.
– А может, лучше в Исландию? – жалобно попросил Олаф Кристиансон, который всё-таки имел высшее образование и знал, что в Антарктиде не бывает петухов и бывает очень мало женщин.
– Ни в коем случае, – отрезал епископ. – Слишком ближнее зарубежье.
Он взмахнул посохом и стал читать непонятное длинное заклинание. Олаф Кристиансон стал лихорадочно одеваться. Он чувствовал, что нужно бежать.
В этот момент в дверь позвонили.
– Откройте, полиция, – послышался снаружи полусонный голос. Дело было в том, что сосед Олафа Кристиансона увидел в глазок, как к дверям квартиры напротив подходит странный человек в рясе, и решил, что это переодетый вор.
– Чёрт побери, – пробормотал епископ и испарился.
Так как он не дочитал заклинание до конца, Олаф очутился не в Антарктиде, а в России, и превратился не в медведя, а в собаку. Но условие епископа оставалось в силе.
Закончив историю, швед с грустью посмотрел на Таню. Мишке это не понравилось.
– Ещё чего! – сказал он. – Ты, значит, расколдуешься, и обратно в свою Финляндию, а я чужих детей расти?
– Ты можешь уехать в город и там завести свою семью, – сказал швед. – Растить детей в условиях экономического кризиса не есть хорошо.
– Еще чего! – возмутился Мишка. – Я на городской ни за какие бабки не женюсь. Они только и умеют, что волосы красить да выпендриваться. Мне нужна своя, деревенская, чтобы знала, кто в доме хозяин.
Тут с улицы послышался хриплый женский голос, поющий русскую народную песню «Напилася я пьяна».
– Тётя Наташа! – испугался Мишка и выпрыгнул в окно. Танина мать замахнулась на него бутылкой из-под самогона.
– Ты что это, зараза? К моей девке по ночам пьяный ходишь, а потом вещи пропадают.
– Тёть Наташ, там у Таньки Трезор в мужика превратился, – сообщил Мишка.
– Совсем сдурел! – ахнула Танина мать. – Допился до белой горячки.
– Таня, – говорил тем временем швед (разумеется, очень тихо), – сама судьба свела нас. Ведь я мог оказаться на северном полюсе или совсем на другой помойке и не встретить тебя. Целых четыре года я ждал этот счастливый момент. Я люблю тебя, Таня. За то, что ты согласишься спасти меня, я увезу тебя в Швецию, мы будем жить в Стокгольме и каждый год получать Нобелевскую премию, потому что жить в условиях российского кризиса не есть хорошо.
– Ну дак это совсем другое дело, – подумав, смущённо ответила Таня.
– Через девять месяцев я приеду за тобой на шестисотом «мерседесе», – пообещал швед, – и увезу прямо в аэропорт.
Когда через девять месяцев никакого шведа не появилось, Танина мать вместе со всей деревенской общественностью набросилась на Мишку. Никакие возражения не помогали. Мишка вынужден был жениться, и его не взяли в армию. Дочку он назвал Наташей, в честь бабушки, хотя Таня собиралась назвать ее Аней, в честь шведской писательницы Астрид Линдгрен, которой так и не дали Нобелевскую премию.
– Какая прелесть! К старости они будут вылитые Филемон и Бавкида, – заметил пожилой художник, любуясь, как молодые муж и жена на лавочке мирно потягивают самогон.
– Что верно, то верно, – отозвалась Танина мать, высовывая из окна голову, причёсанную в стиле «я не одна на сеновале кувыркалась». – Не видать им счастливой старости.
(Проходя мимо, учительница русского языка с тоской вспоминала о своей дочери, учившейся в столичном вузе и ставшей к тому времени законченной лесбиянкой.)
© 1999 – 2002.