Серебряное слово

Георгиевская Сусанна Михайловна

Часть первая

 

 

1

Уже две недели, как Лера была в командировке в Тора-хеме и все это время страдала бессонницей. Это была не настоящая бессонница — не такая, как у старых людей. Старый ворочается, ворочается, а не может заснуть и считает часы ночи. Нет. У Леры бессонница была другая.

С вечера ей казалось, что стоит опустить голову на подушку — и сейчас же уснешь.

Еще играли во дворе с ребятами в волейбол Роза — местная библиотекарша и Валя — местный финансовый работник; еще слышались сквозь широко раскрытую дверь их смех, голоса и был отчетливо виден кусок мутно-светлого, большого неба, — а Лера уже подходила тихонько к стоящей в углу комнаты Розиной кровати.

Она раздевалась стоя, сбрасывала кое-как в темноте платье и чулки; зажмурившись, чтобы не прогнать дремоту, забиралась под шершавое, шерстяное одеяло…

И сон со всех сторон обступал ее.

Не сразу, конечно. Не то чтобы совсем сразу. Нет. Она слышала, как под ней вздрагивает и поскрипывает сетка. Чувствовала, как покусывает жесткое одеяло.

Но вот в последний раз плывут Лере в глаза край русской отбеленной печи, потолок… И все. Кончился день.

Темно. Тепло. Тихо.

Она понимала, что ей и в самом деле удалось заснуть, только когда до слуха ее вдруг долетало шлепанье босых ног, шорох, шепот. Значит, Роза и Валя возвратились домой. Значит, она спала, раз проснулась. Ясно.

Девочки закрывали входную дверь. Звенело ручкой ведро, постукивал пестик рукомойника. (Это Роза плескалась в сенях.)

Роза и Валя вместе укладывались на кровати за печкой: вторую кровать они уступили Лере.

Долго слышался в темноте их шепот. И чего они шепчутся? Секреты у них, что ли, или просто так — не хотят ее будить?..

В этот час в окно смотрела уже темная, совсем темная улица. Ни души. Спит корова — там, далеко, по ту сторону дороги. На стенке противоположного дома видна ее тень — большая, четкая, и кажется, что это гора.

А небо почти черное: нет, густо-лиловое. И звезды какие большие! В окнах — ни огонька, темно. Только луна серебрит крыши, и долгий широкий белый свет выхватывает кусок улицы, колодец, корову… Звезды в небесах висят неподвижно, но вдруг словно чья-то рука сорвет целую пригоршню и швырнет вниз, прямо в глаза Лере.

Звездопад. Вот одна звезда с неслыханной быстротой прочертила небо, и вторая летит за ней, и третья! Еще, еще! Звездопад, звездопад над неподвижной, над спящей землей.

А свет луны взбирается все выше по отбеленной кирпичной печке, и печка начинает сиять; он ложится на крашеный пол и озаряет Лерины запачканные глиной и сброшенные с вечера посреди комнаты туфли.

И почему-то нет сил спать в этой лунной тьме, в торжественном безлюдье, и на глаза навертываются слезы и тихо катятся по щеке. Лера всхлипывала, широко открывая рот, чтобы не было слышно и чтобы свободнее дышалось. Ну, как тут спать? Как уснуть?..

В конце концов она все-таки опять засыпала. Засыпала, прижавшись теплой, разомлевшей щекой к Розиной подушке.

И наступала ночь. Глубокая ночь. Переставали шептаться девочки, переставала вздыхать Лера. И луна, уже никем не видимая, продолжала творить свое лунное дело просто так, для собственного удовольствия, а не для восхищения зрителей. Она опрокидывала целый ушат голубого сияния на спящую корову, на канаву, поросшую травой, на штабель дров у забора, на стремянку, забытую маляром.

И, наверно, всю ночь напролет летели вниз звезды, да кто ж его знает, раз никто уже больше не подглядывал, а все спали, прозевав вот это — может, самое прекрасное на свете.

Потом квадрат окна светлел, становился мутно-серым, каким был с вечера.

И тут Лера просыпалась. Первая. Даже петух и тот просыпался позже.

…А небо все светлело, светлело, светлело, и свет гасил звезды.

 

2

«Бабушка! — писала Лера, устроившись в сенях. — Я совсем на тебя рассердилась за твое письмо к Шумбасову.

Получив его, Шумбасов сейчас же, и, видно, не без скрытого удовольствия, поспешил ко мне, в библиотеку. Торжественно и молча он протянул мне твое письмо Лицо у него при этом было очень серьезное и даже сочувственное, а глаза хохотали. И надо мной и над тобой. И если я не запустила в него орфографическим словарем, то я железный человек, а воля у меня стальная.

Ты не должна была ему писать. Понимаешь? Ради своей и моей гордости. Ведь мы с тобой как-никак Соколовы!

Это первое.

А второе то, что я нигде и никогда не пропаду. И хоть бы ты, бабушка, намекнула уж заодно Шумбасову, что я внучка и дочка капитанов. И что я пловец второго разряда.

Так нет же! Об этом ты почему-то и не подумала написать. Наверно, для того, чтобы вышло еще жалостней.

А меня ты поставила в очень неприятное положение. Мне неудобно хвастаться. Тем более что в Кызыле не бывает заплывов на дальние расстояния и у меня нет возможности доказать.

А вообще, дорогая, ты волнуешься совершенно без всякого повода. Я тебе уже много раз объясняла, что нахожусь не где-нибудь, а в одной из автономных областей Советского Союза. Правда, в Тувинской. Это довольно далеко от нашего Приморского бульвара. Но все равно я дома. Понимаешь? Дома. Тува давным-давно перестала быть «Урянхаем», как ее называли когда-то. Ведь это значило — страна отверженных, нищих, оборванных!

И кто только посмел прозвать нищим такой богатый край — страну такого талантливого и умного народа!..

Урянхайские времена давно прошли, бабушка. Волноваться за меня до такой степени, ты уж извини за прямоту, — признак отсталости и недостойно вдовы советского капитана.

И еще это доказывает, что люди даже самые образованные совсем не знают Тувы.

Кстати, имей в виду, что я постоянно живу в Кызыле и только разъезжаю по области. А Кызыл отнюдь не пустыня и не чаща лесная, а культурный, оживленный большой город. Между прочим, кроме меня и Шумбасова там всегда так много народу, что в гостинице места не достать.

Все эти приезжие — советские специалисты: геологи, агрономы, географы, этнографы.

Да и в области жизнь просто кипит. Куда ни поедешь, повсюду видны палатки экспедиций — в тайге, в степи, в горах и на берегу Енисея.

И никто, представь себе, еще ни разу не пропал — ни те, кто прибыл на время, ни те, кто приехал в Туву на постоянную работу.

Был случай, когда одна девушка-геолог отстала от своей партии и заблудилась в тайге. Разыскивать ее послали самолет. И нашли, разумеется.

Так что, даже учитывая, что я по роду работы постоянно буду в разъездах, все равно никак невозможно понять, при чем тут доктор Шумбасов и твое жалостное письмо к нему.

Именно теперь я как раз нахожусь в командировке, в Тодже (и отсюда пишу тебе письмо). Да, забыла тебе сказать: Тоджей называется северо-восточная часть Тувинской автономной области.

Центральный населенный пункт Тоджи — поселок Тора-хем. Тут я и остановилась. Живу у местной библиотекарши, Тарасовой Розы, и ее подруги Вали. (У них общая комната).

Это моя первая дальняя командировка, бабушка. В Кызыле директор Пушкинской библиотеки, моя начальница, — кстати, прекрасный работник и очень милый человек, — вообще не хотела, чтобы я сразу начала разъезжать по краю. Она сказала, что прежде надо оглядеться. И чтобы я сперва как следует устроилась в новой комнате и обжилась.

Но до моего приезда из Москвы в кызылской библиотеке, хоть это и центральная библиотека такой крупной и многообещающей области, не было ни методкабинета, ни библиотечного методиста. Я не получила на руки никакого наследства. А ведь работа библиотечного методиста в том главным образом и заключается, чтобы руководить работой районных библиотек, потому что тамошние библиотекари больше всего нуждаются в помощи. Сидеть на месте и спускать им письменные директивы — значило бы, как я понимаю, сразу заделаться бюрократкой. Я спорила, просила, доказывала и, как видишь, настояла на своем. Меня отпустили в Тоджу.

Я прилетела сюда самолетом из Кызыла две недели тому назад.

Сюда нет другой короткой дороги, кроме самолетного сообщения. По своему географическому положению Тоджа как бы отрезана от мира горами и тайгой.

Когда летишь в самолете над Саянами, кажется, что вся земля — это горы. Трудно представить себе, трудно вообразить, что на свете может быть так много гор. Горы, поросшие тайгой, подступают к самому Тора-хему. Вот тут, понимаешь, — Тора-хем, а тут — горы. Ясно?

Тора-хем очень своеобразный, красивый городок. Его как бы разрезает надвое широкая центральная улица. Много деревьев, зелени, рядом — река. Тора-хем растет прямо на глазах: строятся и строятся новые дома. В этих домах живет теперь больше тувинцев, чем русских. А раньше тувинцы жили только в лесу. В берестяных чумах. И теперь еще в Тора-хеме стоят чумы. Но только на самой окраине. Их уже совсем немного.

Если бы ты знала, какой прыжок через время пришлось сделать Туве, и особенно Тодже, чтобы люди тут стали грамотными, чтобы открылись школы, больницы. Ведь еще совсем недавно больных здесь лечили только шаманы, и ты понимаешь как! Лет двадцать пять тому назад здесь еще не существовало азбуки — тувинской письменности. А сейчас я, методист Соколова, окончившая Московский библиотечный институт, приезжаю в Тоджу, чтобы проверить работу районных библиотекарей. Здорово? А?

Между прочим, здесь передо мной встала одна очень важная задача — мне надо непременно добраться до летнего стойбища оленеводов.

Олени, как известно, не выносят жаркого лета. В жару они гибнут. Поэтому, когда настает весна, пастухи отгоняют их далеко к горам, покрытым вечным снегом.

Ну, разумеется, книги к оленеводам попадают только случайно. Еще бы! Туда четыреста километров через тайгу. По скверной дороге. Без троп. Только ты, пожалуйста, не пугайся, бабушка. Добираются же туда врачи, ветеринары, геологи. Дорога — пустое! Самое трудное — организовать эту командировку. С утра до вечера я бьюсь и доказываю, как важно доставить оленеводам библиотеку-передвижку. Доказываю, спорю, убеждаю. А время бежит. Мне скоро нужно будет возвращаться в Кызыл.

Конечно, я понимаю, что Тоджа — очень молодой край, что у людей здесь много серьезнейших первоочередных дел: строительство, корма, огороды… Но как же мне объяснить им, бабушка, что важно не только то, что можно сразу ощупать руками? Разве без книги у края может быть большое будущее?

Я каждый день хожу в исполком и в райком. И Силин — второй секретарь райкома — меня уже давно возненавидел.

Я даже не знаю, как бы я это перенесла, если бы не девушка одна — Сапрыкина Лида, секретарь райкома комсомола. Она меня очень поддерживает и говорит, что я добьюсь.

Через полтора часа я опять пойду в райком. Когда будет девять часов.

Сейчас рано. Я только что искупалась. Река, в которой я купалась, тоже называется Тора-хем. «Хем» по-тувински значит «река».

Девочки — Роза и Валя — еще спят, и я тебе пишу в сенях. Сижу босая на табуретке, а рядом, на полу, туфли — те самые, что ты мне прислала в Кызыл. Я их очень люблю. Кажется, больше всего именно за то, что это ты их покупала, бабушка.

Вот сижу здесь и вижу, как ты получаешь мое письмо. Подходит к изгороди почтальонша и говорит: «Заказное. Распишитесь, товарищ Соколова».

И ты расписываешься без очков. А потом надеваешь очки и читаешь: «Крым. Евпатория. Улица Ленина, дом № 4. Аглае Федоровне Соколовой».

И сердишься на меня за отповедь, бабушка. Верно?

Но, право же, с тех пор как мы приехали из Москвы в Туву, я с доктором Шумбасовым почти не вижусь. Во-первых, я часто бываю в разъездах, а во-вторых, даже если и сижу на месте, в Кызыле, мы с ним встречаемся только в тех случаях, когда он приходит в библиотеку за книгами.

Тут, хоть я и работаю в методкабинете, а не на выдаче, он почему-то обращается именно ко мне — наверно, оттого, что я все-таки его знакомая.

Появляется Шумбасов в библиотеке всегда как-то неожиданно и странно: не входит в дверь, как другие читатели, а молча останавливается во дворе, у распахнутого окошка. Стоит и ждет, пока я подниму голову и замечу его.

Бывает, что он спросит меня мимоходом: «Ну, как дела, Лера?» И, не дождавшись ответа, тихонько зевает.

Зевать ему, бедняге, вовсе не хочется, и делает он это только для того, чтобы выказать свое пренебрежение ко мне и моим делам. Понимаешь?!

Несколько раз после моего вечернего дежурства он провожал меня домой, но все время молчал, глядел по сторонам и был занят только тем, что придерживал сползавший с плеч пиджак. (Пиджак он отчего-то носит внакидку, а не надевает в рукава, как все добрые люди.)

А если говорить о внутреннем содержании твоего Шумбасова, то он, по-моему, сухой и черствый человек.

К людям, которые не похожи на него самого и кажутся ему душевно или физически более слабыми, он относится со снисходительным пренебрежением.

Шумбасов родился в Сибири. Он хорошо ездит на коне. Тайга для него, наверно, то же самое, что для меня море.

И он, насколько я могла заметить, недостаточно уважает своих товарищей, молодых врачей, которые хоть и родились в больших городах и никогда в жизни верхом не ездили, но, если этого требует дело, храбро садятся в первый раз на коня и скачут ночью по козьим тропам, чтобы оказать помощь пациенту в каком-нибудь далеком, затерянном в горах селении.

Он не ценит их мужества. Он попросту считает их неумелость этакой изнеженностью, барством. (Как будто люди выбирают, где им рождаться — в колхозе или в городе, на юге или на севере, и как будто в городе они не работают!)

И вообще, бабушка, Вадим Петрович — человек довольно-таки ограниченный. Мир для него делится на полезное — то, чем занимаются инженеры, врачи, трактористы, геологи, — и бесполезное, ну, например…»

— Лера, а чего ты тут делаешь? — спросила Валя, выходя в сени.

— Отчет пишу. Не мешай.

Валя сейчас же вернулась в комнату, но Лера так и не закончила своего письма. Оно не дошло до Евпатории, улица Ленина, дом 4. Его не прочла Аглая Федоровна Соколова…

Надев те самые туфли, что ей прислала бабушка, поджав губы и опустив сердитые глаза, Лера задумчиво зашагала к зданию почты.

Неоконченное письмо к бабушке осталось дома, Лера не взяла его с собой…

 

3

Еще безлюдны улицы. Еще закрыта почта.

Припекает солнышко. Тишина.

Истомленная бессонницей, Лера пристраивается на крыльце почты. Она прижимает висок к перильцам и вдруг сразу засыпает.

Открывают столовую. Проезжает телега. Проходят дети.

Лера спит.

Гонят по улице коней. Молодые кони словно пляшут посредине дороги. Вставая на дыбы, они подсовывают друг другу головы под головы, приседают на тонких ногах и вдруг начинают кружиться. За табуном верхом на лошади едет мальчик. Он без седла, босой. «Чук-чук», — тихо и грозно говорит мальчик, и лошади в ответ бьют о землю копытами. Они подскакивают, топочут ногами, вытягивают вперед шеи, кричат: «И-и», — пронзительно, длинно и тонко.

Лера спит.

По ступенькам почты проходит девушка-телеграфистка, Ее широкое платьице обдает Леру едва приметным ветром.

И тут-то Лера просыпается. Не от топота коней, не от грохота телеги. От этого легкого дуновения. Удивительное дело!

На почте тихо и душно. Телеграфистка смотрит исподлобья на Леру. Открыв окошко, она пропадает где-то за перегородкой.

Лера ждет.

За перегородкой что-то рушится. Это с треском упали на пол счеты. Молчание. Тишина.

Потом в оконце появляется официальное, розовое, хорошо умытое лицо семнадцатилетней телеграфистки. Телеграфистка занята делом: она перелистывает что-то на своем, не видном Лере столике.

Молчание. Лера ждет.

Наконец, не выдержав, она говорит тонким голосом:

— Гражданка, а нет ли мне телеграмм до востребования?

— Кому-кому? — щебетом отвечает телеграфистка и поднимает на Леру голубые круглые глаза.

— Телеграмм до востребования, — отчетливо и строго говорит Лера. — Мне. Соколовой. Валерии Александровне.

— Телеграмм нет.

Молчание.

— А как вас зовут? — вдруг ни с того ни с сего спрашивает Лера.

— Меня? Клава. А вам зачем?

Лера не отвечает. Вздохнув, она с достоинством, медленно спускается с крыльца.

Нет.

А разве они должны были быть?

И, зажмурившись, забыв о Тора-хеме, Лера представляет себе Кызыл.

Улицы, дома, люди… Вечер в Кызыле. Вот столовая. (Она как раз рядом с почтой.) Вот тут столовая, а там крыльцо почты. Из столовой выходит, ну, в общем, один человек, идет и придерживает руками накинутый на плечи пиджак. Вечер, вечер… Духота. Темнеет. В глубине улиц уже совсем темно, но, если опустить голову, под ногами еще отчетливо видна на дороге беловатая пыль. В духоте, в полутьме сияют мелкими, разбрызганными лучиками зажегшиеся в окнах первые огни.

На лавках у почты сидят люди — два геолога в соломенных шляпах, какой-то толстый дяденька, пожилая гражданка.

Тот человек, который только что вышел из столовой, проходит мимо в своем накинутом на плечи пиджаке и вдруг останавливается.

Вот, вот она перед Лерой — кызылская почта. И вот он остановился… В самом деле, ну что ему стоит остановиться?..

На кызылской почте много народу. Взяв через головы телеграфный бланк («Девушка, будьте ласковы, дайте листочек!»), он ленивой, чуть развалистой походкой отходит в угол и там, стоя, придерживая одной рукой сползающий пиджак, быстро, решительно и задумчиво заполняет бланк.

Так. Теперь ей нужно опять увидеть город, разглядеть его дома улицы, словно сквозь волшебное стекло.

…Кызыл. Вечер. Кажется, что переполненный пылью воздух навис над крышами тяжелой пеленой. И долго не темнеет по-настоящему в Кызыле небо. Людно на улицах. Среди прочих, оглядываясь, не свистя, но как будто насвистывая, придерживая руками сползающий пиджак, идет с почты домой тот самый — единственный, тот самый — главный для Леры человек.

А назавтра утром, стоя вот тут, у Клавиного окна, она, Лера, получает телеграмму. И ей хочется заплакать. Хочется обнять и расцеловать умытую, розовую, суровую Клаву.

Она получает телеграмму и, вобрав в себя воздух, чтобы не слишком громко дышать, бежит — нет, быстро, большими шагами идет по дороге — туда, где тайга и где кладбище.

И там, меж деревьев, она ложится ничком на теплую землю и прижимает пальцами веки. Что же это такое случилось с ней, какое же это свалилось на нее тяжелое, прижавшее ее к земле счастье?!

«Ой, ой, не могу. Не могу и не могу. Да что же это такое? Да что же это такое?.. Ой, не могу!..»

Не моги.

Телеграмм нет. Нет никаких причин целоваться с Клавой и лежать, закрыв глаза, меж деревьев у кладбища. Спускайся спокойно с крыльца и сейчас же ступай в райком. Дела не ждут.

Вокруг все то же. Узкий переулок, ведущий к реке, здание школы, подальше — клуб…

Все как вчера и позавчера… Тора-хем.

 

4

Торахемский райком — одноэтажное здание. Через распахнутое окошко Лере был ясно виден кабинет второго секретаря Силина.

Он сидел у стола, а рядом с ним — два приезжих инженера-железнодорожника.

Лера знала, что их экспедиция остановилась в колхозе «Седьмое ноября». Это знала вся Тоджа, весь Тора-хем. И каждому было ясно, что здесь задумали проложить железную дорогу.

Вот уже с месяц, как в небе стал появляться непривычной формы самолет. Вскидывая головы и заслоняя от солнца глаза, тоджинцы напряженно следили за колеблющейся в небе точкой, похожей на комарика.

Они говорили: «Заснимывают». Самолет летел за хребты гор, кружился над тайгой, жужжал все тоньше, уходил все дальше, пока вовсе не исчезал, чтобы скоро возвратиться с тем же пронзительным и отчего-то всегда неожиданным жужжанием.

Инженеры из экспедиции были пожилые, один из них одет в форму полковника железнодорожной службы.

Все трое — Силин и приезжие — сосредоточенно склонялись над картой, лежащей на письменном столе.

Через распахнутое окно слышался их ровный говорок. Слов нельзя было разобрать. Говорок то и дело прерывался.

В комнате царил тот знакомый Лере особенный дух мужской суховатой деловитости, когда всякому очевидно, что люди ничего вокруг не замечают, да и не хотят замечать.

У всех троих лица были озабоченные и вместе спокойные, потому что чего ж особенного: дело. Они знают, что значит настоящее дело, и знают, как взяться за него. Дело будет и завтра и послезавтра. Много дел. И все их надобно переделать. И они переделают их — добьются, где надо, транспорта, рабочей силы, помещения, и дело пойдет, а где не пойдет, там они нажмут и докажут.

Эти двое уверены в себе. И нужны Силину (потому что это важно и ясно каждому: железная дорога!).

Так думала Лера.

И вдруг Силин приподнял голову и заметил ее в окне.

Он сказал:

— Ты что там, мух, что ли, пришла ловить, товарищ Соколова? Давай заходи.

И крякнул.

Лера вошла.

Оба инженера сейчас же приветливо заулыбались и стали внимательно ее рассматривать.

Один из них — тот, что в железнодорожной форме, — был сед, белые волосы зачесаны на косой ряд, лицо буро-загорелое и глаза прикрыты стеклами, но не очков, а пенсне. У него были крупные мягкие, немного выдающиеся вперед губы человека, умеющего хорошо, со вкусом, поесть. Лере отчего-то подумалось, что в Москве, у себя дома, он совсем не такой, как в кабинете у Силина, — нет, там он, наверно, раздражительный, может быть даже сварливый…

Второй приезжий был одет в синий, насквозь пропылившийся китель, видавший виды и выгоревший от солнышка, обут в белые парусиновые туфли на босу ногу. Он был тучен и велик ростом, а ноги — тонкие, будто приклеенные к грузному телу. Толстое и от этого казавшееся добродушным лицо было очень серьезно. Но почему-то, глядя на него, Лера вдруг представила себе, как он сидит где-нибудь в холодке, расстегнув этот самый китель, и поет, прикрыв глаза и раздувая ноздри: «Летят белокрылые чайки…»

Оба инженера, оторвавшись от карты, сейчас же замолчали, как бы давая Лере дорогу.

— Здравствуйте, товарищи, — сказала она.

— Давай садись, — рассеянно и нехотя («но что ж поделаешь!») ответил Силин.

Лера села и, сощурившись, сразу забыв, что она в кабинете не одна, стараясь умерить силу голоса и сдерживая раздражение, начала, или, вернее, стала продолжать, без обиняков с того самого места, на котором они остановились вчера:

— Я опять и опять по поводу поездки в оленеводческую бригаду, как вы легко можете догадаться, Владимир Николаевич. Всё о том же…

Она чувствовала себя виноватой, что вынуждена настаивать, знала — уже успела узнать, — что там, за пределом силинского как будто бы внимательного взгляда, — стена, которую ей, именно ей, Лере, не прошибить лбом, знала, что ни одно ее слово не тронет его, что ей его не убедить, не сдвинуть с места, не зажечь, не растрогать. А как ей нужна была сейчас его уверенность в важности предстоящего ей дела, как подбодрила и укрепила бы ее поддержка этого усталого, взрослого, умного человека, секретаря райкома, бывшего военного, отца, а может, уже и деда! Но он и не думал ее поддерживать. Он только спросил суховато и как будто рассеянно:

— Ну, так как же твои дела. Рассказывай.

— А разве вы не знаете? — ответила она, удивившись немного сильнее, чем это было надобно. — Книги мы с Розой, то есть с товарищем Тарасовой, уже отобрали… Из Кызыла затребовали все, что нашлось по оленеводству… И выборки сделали… Сапрыкина их уже давным-давно перевела.

— Как так — давным-давно?! — приподняв брови, спросил Силин. — Да ведь ты сама-то здесь, мать моя, только третьею неделю.

— Ну и что же, — упрямо ответила Лера. — Перевод готов четыре дня тому назад. Стало быть, три дня тому назад я уже могла выехать. И вообще я много раз говорила вам, Владимир Николаевич, что организовать передвижку — это не значит только забросить книги в указанный населенный пункт… Это значит…

— Ага, ага, — вздыхая, поглядывая искоса на инженеров и поддакивая ей, как малому ребенку, сказал Силин.

— Нет, Владимир Николаевич, так библиотеку не организовать. Я… я, видите ли, должна найти на месте хорошего избача, должна провести встречу с читателями, может быть, конференцию по какой-нибудь отдельной книге… И… в общем, мне нужны лошадь, седло, переводчик, проводник…

— Ясно, ясно… А ты не расстраивайся, — устало сказал Силин, — Так и быть… — Он вздохнул и закурил. — Вот что, товарищ Соколова! Туда как раз возвращаются ветфельдшер из колхоза «Седьмое ноября» и еще два-три человека. Они приехали за почтой и продуктами. Ты, значит, с ними и поезжай. Люди они хорошие, солидные…

— Владимир Николаевич, — перебила она, — вы от меня не отмахивайтесь. Право же, лучше покончить дело миром… Я не… Они не знают ни слова по-русски!

Там, за плечами Леры, послышался скрип раскачиваемого стула. Она обернулась. Толстый инженер широко и насмешливо улыбался. Все вместе было отвратительно и даже как-то постыдно. Словно она добивается чего-то для себя лично, для своего удобства и пользы, — этакая девица! — приходит, и требует, и шумит… Курьез!

— Удивительное дело, товарищ Соколова, — ответил ей, пожав плечами, Силин. — Удивительное дело… Люди сдавали историю партии на русском языке, а по-русски, по-твоему, ни слова не говорят!..

— Они говорят плохо. А я вам уже вчера объясняла, что переводчик должен говорить хорошо. Мне нужен в помощь человек образованный. Ведь язык-то я знаю едва-едва. А это сложно — говорить о Гоголе, Пушкине, Чехове… Тут целая эпоха… Тут… И еще мне нужно, чтобы переводчик был прикреплен к нашей группе. Пусть получает зарплату или выполняет общественное поручение — это мне все равно. Только чтоб не ради одолжения. Дел много… Я не могу каждый раз вступать в пререкания с переводчиком — захочет он переводить или не захочет.

— Ага. Ну что ж… Ясно… Так, значит, вот что, голубка моя, вот что, уважаемая группа! — Силин насмешливо прищурился. — Проводника я тебе дам. Сафьянова. Русского. Старожила. Техника. Что же делать!.. С работы придется снимать… Так? И лошадь дам. В колхозе «Седьмое ноября» получишь. Седло дам… Знаешь Саганбая?.. Ну, председателя исполкома?

— Знаю. Я к нему каждый день хожу.

— Вот и ладно. Передашь ему: Силин, мол, велел дать седло, обувку, шубу… А переводчика не дам! Не взыщи, не дам. Нет у меня для тебя переводчиков. Не припас. Откуда я тебе возьму переводчиков?

— А я без переводчика не поеду! — сжимая на коленях кулаки и напирая на Силина глазами, подбородком, движением плеч, отчетливо и тихо ответила Лера. — Не поеду!.. Это будет значить — отнестись к делу формально… Провести какое-то мероприятие… А я не груз везу. Я везу книги! Ленина, Горького! И вы, коммунист, кажется, должны бы это понимать!

— Что ж. Не езжай. И знаешь, вот я тебе еще скажу! — Лере показалось, что он скажет сейчас: «Знаешь, уважаемая? Ты дура! У меня сенокос!..» Но он сказал: — Знаешь, вот что… Зайди-ка ты ко мне после обеда. Часу этак в третьем. Сама видишь — я занят. Люди ждут.

— Да. Я вижу.

И, не попрощавшись, она ушла.

 

5

Что же ей делать?!

Хорошо. Они пойдет к Сонаму — первому секретарю… Лера остановилась посреди улицы, подумала и резко повернула к зданию райкома.

— Можно, товарищ Сонам?

Молчание.

Она толкнула в дверь в кабинет первого секретаря. Комната была не ни солнечную сторону. Кроме того, здесь, должно быть, недавно вымыли полы — тянуло свежестью.

С улицы не доносилось ни единого звука. За столом сидел первый секретарь Тоджинского райкома, Сонам, и что-то читал. В руке он медленно и задумчиво вертел карандаш.

У него были руки настоящего тувинца — такие, каких тот, кто умеет хоть что-нибудь замечать, никак не мог бы не заметить. В подвижных и тонких руках Сонама чувствовались сдержанность, гибкость и сила.

Сквозной ветер, влетев в открытую Лерой дверь, зашелестел в бумагах на столе у Сонама. Какой-то легкий, густо исписанный листок зашуршал и вспорхнул. Сонам поднял голову.

— Садитесь, пожалуйста, Валериа Александрова, — сказал он негромко и вежливо, старательно отчеканивая каждую букву.

— Товарищ Сонам!

Он придержал пальцем летящий листок.

— Слушаю, Валериа Александрова! Сядьте, пожалуйста…

Лицо без возраста, то есть казавшееся очень молодым (хотя на самом деле это было не так), повернулось в сторону Леры. Ровно блестели черные пристальные глаза. Губы были сложены спокойно и чуть улыбчиво, одинаково готовые засмеяться или сохранить полную серьезность.

— Ну-ну, садитесь, садитесь…

Лера молчала.

Он ждал.

Она откашлялась, открыла рот и снова закрыла.

И вдруг о стекло раскрытого окна отчетливо и мягко ударилась бабочка.

Сонам перевел на нее взгляд и стал смотреть в сторону бабочки с таким вниманием, как будто это она, а вовсе не Лера, явилась к нему на прием.

Лера набрала в легкие воздуху, еще раз кашлянула и вдруг сказала тонким голосом:

— Туве нужна книга!

Он не засмеялся. Только опять повернулся к Лере и посмотрел на нее так же серьезно и пристально, как и на бабочку.

— Туве нужна книга!

— Да, да, — учтиво подтвердил Сонам.

— Она нужна Туве, понимаете, как хлеб, как первый хлеб…

— Да, да… Как хлеб.

— Я приехала из Москвы… И я, понимаете… Я начала с Тоджи. Я к вам к первым, товарищ Сонам… Неужели же вы забыли, как по ночам, когда люди еще жили в тайге… Ну, в общем, как старики рассказывали сказки. И как их слушали до самого утра!.. Народу нужна книга… Он ждет ее! И мы должны…. И я должна… Ведь я библиотекарь! Прошу вас, дайте мне лошадь, седло, переводчика! В оленеводческой бригаде нет книг. У них еще ни разу не был ни один библиотечный работник.

— Так, так, — чуть сдвигая брови, ответил Сонам. — Только зачем горячиться, Валериа Александрова? Надо ехать — поедете. Все будет, как надо. И лошадь будет и седло будет.

— А переводчик?

— И переводчик будет.

— А товарищ Силин… Знаете, когда я прихожу к нему, я теряю слова, теряю достоинство… Вот вам я все сразу сумела рассказать. И вы поняли!

— Товарищ Силин — человек большая энергия, — мягко ответил Сонам. — Его, учтите, перебросили к нам из средняя полоса Россия полгода тому назад… Здесь ему трудно. В Тодже, мой молодой товарищ, только год, как сажают картошку, и третий год, как сеют хлеб. И тут самый большой район по сдаче пушнина. А Силин — руководитель, секретарь райкома. Ваше дело — большое дело. Кто спорит? А только у него еще другие дела есть. Много дел. Тоже большие. И потом… — Что-то похожее на сдержанную усмешку мелькнуло в глазах Сонама. — Вы у нас нови работник, Валериа Александрова, а путь через тайга не легки путь. Товарищ Силин — деликатни человек. Он, может быть, просто не желал бы вас обижать. Вы так не думаете? Я так думаю. Скажите мне правду, Валериа Александрова, вы хоть раз в жизни садились на коня?

— Нет. Но я хорошо плаваю.

Он не позволил себе улыбнуться, а серьезно и сдержанно кивнул головой.

— О да!.. Вы смелый человек, я вижу. Но тайга не море. Подумайте сперва. Хорошо подумайте. Четверо суток в один конец, четверо суток — в другой. Крепки мужчина, хороши наездник, и тот устанет.

— Товарищ Сонам, а как же девушки — фельдшера, врачи, геологи?! Разве я первая?

— Нет. Не первая, Валериа Александрова.

— Я доеду. Будьте спокойны.

Он слегка откинул голову и посмотрел на нее вопросительно, как будто проверяя, можно ли ему быть спокойным за нее. Проверил, решил: «Да, можно» — и коротким движением протянул ей руку.

— Хорошо. Я спокойни! Доброй дороги, Валериа Александрова.

— Спасибо, товарищ Сонам.

— За что же?.. Вам спасибо… И радиотехника заодно пошлем… Сафьянов. Руски. Пусть радио установит. Большая польза будет. И вам с ним хорошо ехать. Он тайга лучше меня знает. Не пропадете, Валериа Александрова. Ему нашего коня дадим, исполкомовского, а вам пускай Монгульби даст: это его пастухи оленей гоняют, им книги везете… Ну, а в колхоз «Седьмое ноября», к Монгульби, мы вас на телеге забросим. Согласны?

— А кого вы дадите мне в переводчики?

— Постараюсь хороши переводчик найти. Есть такой один. Учитель. Дирэктор интэрнат. Развитой человек. Приходите сюда часов в семь. Он бывает по вечерам в гостях у матери. Она здесь живет, на окраине Тора-хем. Попробуем его застать и уговорить. Все?

— Все. Почему я сразу к вам не пришла?! — сказала она с таким выражением благодарности, что он понял: тут уже можно улыбнуться.

И улыбнулся.

 

6

Под звездами, в полутьме, на окраине Тора-хема стоит чум.

К чуму, гарцуя, но не по-кавалерийски, а по-тувински, — то есть не подскакивая, а плавно раскачиваясь в седле, будто слит с лошадью, будто родился на ней и у них общий ритм, к которому не надобно прилаживаться, — небрежно откинувшись назад, держа в левой руке поводья, едва касаясь стремян кончиками коричневых, ярко начищенных ботинок, подъезжает всадник.

Даже в полутьме видно, что на нем выутюженный хороший коричневый костюм и что он щеголь… И видно, что он молод. И красив. Откинув назад голову и выставив вперед плечо, он быстро прочесывает пятерней волосы (этакая гроза торахемских девушек!) и смеется чему-то — ничему, просто так. Он смеется, и сияют в темноте его яркие зубы.

Легкость, с которой он соскакивает с лошади и привязывает к дереву поводья, поразит хоть кого.

— Кто это?

— Тот самый учитель. Я вам говорил…

Сонам и Лера стоят за чумом, под деревом. Сонам курит.

— Учитель?! А сколько же ему лет? Семнадцать — восемнадцать?!

— Зачем восемнадцать? Все двадцать будет, — лукаво отвечает Сонам.

Лера уже успела узнать у девушек во время обеда, что учителя, директора интерната и школы, зовут Чонак. Его фамилия Бегзи. В семье пять братьев Бегзи. Он младший. Русские товарищи в школе прозвали его «Бегзичонок», сокращенно — Чонак… Чонак и Чонак. Может, так теперь и записано у него в паспорте?..

Чонак — единственный из пятерых братьев, который живет в Тодже. Он живет в Тора-хеме на главной улице, в большом доме при школе, и вот приехал на окраину, в чум, навестить мать.

Мать не уважает домов. Говорит, что в доме душно. Дышать нечем. Но какой такой особенно свежий воздух может быть в чуме, где постоянно горит костер и дым тянется к отверстию в потолке? Да ей вовсе и не воздух нужен, а другое, вот это — чтобы небо было над головой. И чтобы был огонь. Одним словом, чтобы был чум.

Сонам не окликает Чонака. Он спокойно докуривает трубку, прячет ее в карман и только тогда откидывает шкуру, которой завешен вход в чум. Пригнувшись, он переступает через порог.

— Эке-и, — говорит Сонам.

— Здравствуйте, — говорит Лера.

— Привет, — несколько удивившись, но спокойно и вежливо улыбаясь, говорит учитель.

Сели.

Из земли, там, где она не была прикрыта шкурами, выбивалась травка, уже истоптанная в течение многих дней ногами человека, желтая, но кое-где — должно быть, из упрямства — зеленая. По истоптанной траве перебегали красные отблески огня.

Храня невозмутимое выражение, старуха глядела на огонь. В ее глазах светились две красные точки.

Потом она набила трубку. Лера зажгла спичку и дала старухе прикурить. Старуха молча кивнула головой.

Присев на шкуру и поджав под себя ноги, Сонам о чем-то быстро заговорил по-тувински с учителем. Его рука, как будто рассекая воздух, то поднималась, то опускалась в такт словам.

…Лера была в Туве всего лишь два месяца. Каждый день она педантично занималась тувинской грамматикой и при помощи словаря пыталась читать тувинские книжки. В столовой она всегда подсаживалась к столу, где сидели тувинцы.

Постепенно из пустыни незнакомой ей речи изредка стали выступать маленькие бедные оазисы — отдельные понятные ей слова.

Но далеко еще было до того, почти всегда мгновенного озарения, которое приходит к человеку в награду за долгий труд: отдельные слова еще не сливались для нее в живую речь.

«Ах, если б они говорили немного помедленней, — с досадой думала Лера, напряженно вслушиваясь в разговор секретаря и учителя, — я бы, может, кое-что и поняла».

Но Чонак и Сонам говорили с той быстротой и легкостью, с какой говорят все люди на родном языке, и теми словами, которые им были нужны, а не примерами с пятнадцатой или тридцатой страницы учебника тувинского языка.

— Видите ли, — совсем неожиданно, как показалось Лере, не к Сонаму, а к ней обратился учитель на чистейшем русском языке, — видите ли, как-никак лето… Погода! Рыбалка… У меня отпуск, а был ремонт школы… (И он опять улыбнулся и опять одарил Леру белым блеском своих сплошных зубов.) Я, понимаете ли, хотел съездить в Кызыл. То, се… Парк… Танцы. (Он лукаво сощурился, словно бы, уделив внимание и ей, не обошел, намекнул на то, что не исключена возможность, пожалуй, и вместе потанцевать когда-нибудь. А?.. Что?!..) Парк. Танцы… Я не старик… (Ах, как он был доволен, что не старик!) Я, по правде сказать, уже сижу на чемоданах. (Лера невольно взглянула на шкуру, на которой он сидел.) Завтра как раз и собирался лететь. Честное слово, если погода будет летная…

— Летите! — коротко ответила Лера. — Скатертью дорожка. Летите.

Этого Чонак не ожидал. Он удивился. Удивился и даже обиделся.

— Она, кажется, что-то сказала? — высокомерно спросил он Сонама, как будто Лера была глухая.

— Да, да, сказала, сказала! — потеряв сразу всякую сдержанность, крикнула Лера. — Сказала: «Езжайте!» И вы, товарищ Сонам, пожалуйста, не уговаривайте его, не унижайтесь и не ломайте перед ним шапку. Пусть себе едет в Кызыл. Пусть танцует. А еще комсомолец называется. Учитель! Сам должен был вызваться! Сам должен понимать. А он… Да ну его! Пусть едет! Идемте отсюда, товарищ Сонам.

— Как она смеет! — подняв брови и густо порозовев, сказал учитель. — Какое она имеет полномочие! Да мы своими руками интернат ремонтировали… Мы…

Было похоже, что они сейчас подерутся. И, может быть, подрались бы, если бы между ними не сидел Сонам. Они уже легонько толкали Сонама с обеих сторон.

Наконец он не выдержал и сказал чуть насмешливо:

— Довольно. Кончили спорить. Пора чай пить. Угощай, хозяин! Или не хочешь чаю давать?

И стало тихо. Только и слышно было, как булькает чай, когда его наливают в пиалы. Учитель сидел справа от Сонама, Лера — слева. Оба тяжело дышали и глядели в землю.

— А ехать когда? — отдышавшись, спросил учитель.

— Послезавтра! — коротко ответила Лера.

И тут Сонам рассмеялся.

— Славные у нас ребята, а? Не надо, правда, так сразу сердиться, Валериа Александрова.

 

7

Ну вот — ночь пройдет быстро. Хорошо бы не проспать, хорошо бы не забыть сунуть в рюкзак зубной порошок и мыльницу, хорошо бы не забыть пойти на почту и хорошо бы дописать письмо бабушке. Нет!.. Не надо дописывать того письма. Надо написать новое. (Лера сделала узелок в углу носового платка: «Написать и отправить письмо бабушке».)

И хорошо бы еще успеть до отъезда пойти на речку искупаться. Как следует потереть мочалкой и мылом шею и уши. Хорошо бы встать бодрой, соскочить с кровати и делать, не задумываясь, все мелкие дела. Одно за другим, одно за другим, пока всего не переделаешь. А задумываться нечего. Да и не о чем, по правде говоря. Надо дело делать, а не задумываться.

Вон там, за печкой, уже лежит большая связка книг: Булчак, «Северное оленеводство» (выписано по межбиблиотечному из Ленинки), «Памятка засольщика рыбы в вопросах и ответах», «Картофель» — под общей редакцией Янова (затребованы из Кызылской центральной библиотеки имени Пушкина)…

Как скупо ни отбирала Лера книги для передвижки, их все-таки оказалось семьдесят штук.

Пакет был тщательно обвязан веревкой и ремнями.

А что, если в пути пойдет дождь?.. И она аккуратно обернула книги своим привезенным из Москвы голубым плащом.

Тут же, за печкой, лежал заботливо собранный накануне Валей и Розой походный мешок Леры.

В мешке был запас крупы, теплая фуфайка, четыре буханки хлеба и отдельно доха, которую дала ей старуха Сапрыкина, мать Лиды Сапрыкиной — третьего секретаря райкома комсомола. «Холодно в тайге. Спать на земле придется. Бери, девка, спасибо скажешь!..»

…Леру начали провожать с вечера. Провожали торжественно и почему-то в полном молчании.

Пришла Лидочка Сапрыкина. Оправив синее полотняное, вышитое ромашками платье, присела на крыльцо.

Пришла жена доктора Розенкранца, большая, белая, полная, видимо смущенная своей полнотой и ростом. Пришла и тоже села на ступеньках, безразлично жуя травинку.

Пришел электротехник Ванечка, которого вызвали в Тора-хем из колхоза «Седьмое ноября», чтобы вести электрическую сеть. Он присел сбоку, на чурбаке для колки дров, и все чего-то похохатывал низким, мягким смешком. То ли от застенчивости, то ли думал, что в гостях надо непременно веселиться.

Уже едва видны были с крыльца зады Тора-хема — волейбольная площадка, крыша больницы…

Вышел из соседней двери узбек-бухгалтер, заулыбался добрыми скулами и тоже сел на крыльцо поглядеть, как гаснет день и опрокидывается на землю небо, темнея и превращаясь в нескончаемую дорогу для бегущих по кругу звезд.

…Сидели, молчали, думали, посмеивались неромко.

Потом, когда совсем стемнело, Лера сказала:

— Ребята, одну минуточку, я сейчас, — спустились с крыльца и вышла на пыльную, белеющую в темноте дорогу.

Оглянувшись, она побежала в сторону почты.

Из раскрытой двери почты рвался навстречу ей ломкий молодой голос дежурного телеграфиста. Он пел: «То был нэ-э-э звук, но глас страстэй, то го-о-овор был с душой моей…»

— Извините, пожалуйста, нет ли мне телеграммы до востребования?

— Нэту… «И ропот дэ-э-эвственной души… И ропот дэ-э-эвственной души…»

— Телеграммы до востребования. Соколовой Валерии Александровне.

— Нэту, гражданка… «Тэрзаемой любви тоской…»

— Если в мое отсутствие прибудет телеграмма, вы ее не отравляйте обратно, пожалуйста. Я отбываю в оленеводческую. Возвращусь недели через две.

— Ага… Напишитэ заявление. «Тэрзаемой любви тоской… Тэрзаемой любви тоской…»

— Ребятки, — вернувшись к своему крыльцу и сдерживая шумное от бега дыхание, бодро сказала Лера, — вы ведь, наверно, подзакусить не прочь? А у меня как раз крутые яйца есть. Мне Лидина мама в дорогу дала.

— Я так, например, не особенно люблю закусывать, — ответил техник Ваня. Но когда она вынесла тарелку с яйцами и хлеб, первый взял с тарелки яйцо и стал чистить, задумчиво соря скорлупой в траву около крыльца. Тут вышла финансист Валя и крикнула:

— Эй, баре, вы сорить, а нам прибирать! Как будто нельзя поаккуратней — в бумажку!

А небо темнело, темнело. И вот в его голубую, еще не набравшую силу тьму выплыла белая, со срезанным боком луна.

Не проспать бы!

Но Лера проспала.

Их всех троих — ее, Валю и Розу — разбудил Сафьянов, тот самый техник-старик, который должен был установить в оленеводческой бригаде радио и которому поручили Леру Силин и Сонам.

Он постучал в стекло и, пожевав от злости беззубым ртом, сообщил, что Саганбай — председатель исполкома — не дал для Леры седла. Нет седла и не будет. Как хотите, так и езжайте. Без седла.

Три головы приподнялись с подушек при этом известии. Сквозь занавеску, усыпанное мушками тюля, виднелось лицо Сафьянова — злое, бурое, со сжатым ртом.

Первая опомнилась Валя.

— Ничего, детка, — успокоительно сказала она Лере. — Главное, не расстраивайся. Береги здоровье. Монгульби даст. Найдут седло. Ведь дорога-то все равно через колхоз «Седьмое ноября»… До колхоза на телеге доедешь. А там уж если лошадь дадут, так дадут и седло. Не может же человек без седла, на самом-то деле… А все бюрократизм, черствость. Хотят, чтоб из дому люди со своими седлами ездили. Срам, и больше ничего.

Вскочив с кроватей, босые, они втроем выбежали на теплое от солнца крыльцо. Постояли, подумали, поморгали, выволокли из кухни мешок с вещами, потом книги, потом доху…

Сафьянов молча курил во дворе. Рядом с ним сидела его собака Джульбарс.

— Давайте завяжем хлеб в косынку, девочки! — сказала Валя скороговоркой. И они стали торопливо завязывать хлеб в Розину косынку.

Тем временем подъехала телега.

На телеге, спустив ноги, сидел возница Монгуш.

По-русски Монгуш ни слова не говорил. Увидев Леру, мешок, буханки, книги, босых, заспанных Розу и Валю, старик широко и добро улыбнулся, но здороваться, однако, не стал.

— Лера, валяй… Счастливо, Лера! В общем, счастливо!..

— Ладно. Спасибо, девочки. Пока!

Телега тронулась.

Подпрыгнули мешок и книги, которые Лера держала за веревочку.

Поднялась пыль. Встала облаком сухая земля.

«Бабушка! Дорогая моя!

Пишу тебе из командировки, можно сказать — с дороги. Я в колхозе «Седьмое ноября» и сегодня же двинусь дальше. Это не значит, родная, что я буду писать торопливо и коротко. Нет, я все постараюсь рассказать самым подробным образом. Ведь ты обо мне давно ничего не знаешь, даже не представляешь себе, где я. А через три часа мы уже, наверно, будем далеко, в тайге, по дороге к оленеводческой бригаде.

Я еду к пастухам-оленеводам не одна. Мне выделили специального сопровождающего. Его фамилия Сафьянов. Он русский, но здешний. Родился в Тодже и знает здесь буквально каждую травинку. Не думай, что это я так — для красного словца. Он действительно знает все породы деревьев, знает, как называется какая трава, какая от ревматизма, какая от желудка, какая от глаз; помнит каждую тропку и знаком со всеми людьми в Тодже.

Между прочим, он думает и говорит, что знает тувинский язык, но тувинцы говорят и думают, что он не знает. Боюсь, что правда на их стороне.

Сафьянов довольно-таки сердитый тип. Любит поворчать. Но это ничего. У него пятеро взрослых детей, и меня ему поручили райком партии и райком комсомола. Так что ты за меня не беспокойся. Все будет в порядке.

Накануне утром, перед отъездом, я пришла к Сафьянову домой. Дом у него красивый, просторный, с резными русскими наличниками и стоит на берегу реки Тора-хем. А старуха — запуганная. Еще бы! Лет сорок прожила с таким угрюмым стариком! Я стала расспрашивать Сафьянова, что мне взять с собой в дорогу. Он сказал: «Умный человек, ежели не вовсе бестолковый, сам должен соображать. А то что это за дурь такая — все спрашивать да спрашивать!..»

Я решила доказать ему, что хоть и бестолкова, но не совсем, и дала себе торжественную клятву: сгину, сквозь землю провалюсь, а ни о чем его больше не спрошу.

Второй мой попутчик — человек замечательный. Его зовут Чонак Бегзи. Он кончил в Кызыле педагогическое училище и в будущем году хочет ехать учиться в Москву, в институт. Бегзи будет моим переводчиком у оленеводов. Мы с ним вместе отбирали книги, и он сказал: «А ты делаешь большое дело, Лери. Везешь в тайгу самое горячее сердце на земле: книгу. Сама подумай, куда она с нами дойдет. Ух, далеко!» Чонак Бегзи еще вчера выехал вперед вместе с другими нашими попутчиками-тувинцами. Они нас ждут на полевом стане. Тувинцы очень любят ночевать в поле или в тайге: старые кочевые привычки, я думаю.

Остальные двое товарищей, которые едут вместе с нами, — оленеводы. Каждые две недели из тайги, с оленеводческого стана, командируется кто-нибудь в колхоз за продуктами и почтой. И вот теперь они возвращаются назад.

Один из них — Самбу — ветфельдшер, коммунист, парторг оленеводов. Он приезжал сюда со стариком Таджи-Сереном. Таджи-Серен — пастух, он считается одним из лучших специалистов по оленеводству. (Мне рассказали это девушки, у которых я остановилась. Они все знают.)

Последний наш попутчик — мальчик, школьник Тэрэк. Он едет к отцу и матери на каникулы.

В колхозе «Седьмое ноября» я уже второй раз. (Первый раз приезжала сюда инструктировать библиотекаршу.) Это охотничье-промысловый колхоз. Правда, теперь уже не только охотничий — он и скотоводческий и даже полеводческий.

Но все-таки главное дело тоджинского тувинца — это охота.

В Тодже нет человека, который не был бы охотником. Тут и женщины (все без исключения) охотницы. Даже старухи. И здешняя библиотекарша, Капитолина Монгульби, тоже лучше бьет белок, чем ведет регистрацию читателей.

В здешнем колхозе — четыре женские охотничьи бригады.

Одна бригадирша, Оюн, — коммунистка, другая, Аскалай, — комсомолка. Ей всего девятнадцать лет, но она считается лучшей тоджинской охотницей. Кстати, в прошлое воскресенье в городе Тора-хеме были гонки на лошадях. Она пришла первая и получила приз. Одевается она очень нарядно — в пестрые шелковые платья, а на руках носит запястья. На другой это, может быть, было бы немножко смешно. А на ней это только красиво. Есть такие люди, которым все можно. Аскалай — активистка, инициатор соревнования. Она работала по ликвидации неграмотности и помогла организовать в колхозе ясли. Лицо у нее такое, что глаз не оторвать. А говорит она мало. Улыбается и отвечает: «Нэ панымай». Но на самом деле она все понимает. Странная она, обаятельная — нет, правда! — но какая-то лукавая.

Когда Роза, торахемская библиотекарша, однажды при ней села на коня и взяла поводья в правую руку (а полагается в левую), Аскалай ей не сказала ни слова. Но потом, когда Роза отъехала, видела бы ты, как Аскалай хохотала и пожимала плечами. И как это все сочетается в одном человеке?.. Я всегда думала, что если кто-нибудь хорошо работает и хороший общественник, стало быть, он (или она) вообще вполне хороший человек… Значит, в жизни это не всегда бывает так?..

Кстати, в Аскалай влюблены все местные ребята — и фельдшер Коля из колхоза «Седьмое ноября» и радист из экспедиции. А она только посмеивается над ними.

Между прочим, мне пришла в голову глупая мысль, только ты не смейся, пожалуйста! Как жаль, что любовь нельзя разделить между людьми поровну, так, чтобы в каждого человека был влюблен непременно какой-нибудь другой человек.

Иногда мне кажется, бабушка, что если бы соединить все ненужные на свете любви, то от этой силищи заработало бы множество электростанций. А сколько выстроилось бы домов, а какие бы, наверно, маяки сами собой поднялись со дна моря!

У человека, который любит, словно какой-то особый ключ появляется от всего на свете, даже от камней, трав, гор и деревьев. Он может весь мир открыть этим ключом. Все, кроме сердца другого человека.

Но вообще-то есть, должно быть, такие люди, которые ничего этого не знают: деловые, энергичные, толковые.

Они догадываются, что на самом деле любовью не соберешь из деталей трактора, не проложишь железнодорожного полотна, не приготовишь из нее лекарства.

Вот и я, наверно, как раз такой человек, потому что даже в книгах стала пропускать все про любовь. Скоро я, как мальчики, буду читать одни путешествия и приключения. Честное слово!

И вообще имей в виду, что любовь, по Павлову, — это работа первой, а не второй сигнальной системы. Понимаешь? Ну, это там, где сны, образы и все такое. А у меня, я уже давно замечаю, работает преимущественно вторая сигнальная система: за последнее время я даже ни одного сна порядочного не видела.

Сейчас, должно быть, около половины шестого. До свидания, родная. Я тороплюсь. Заклею письмо, опущу его в почтовый ящик и пойду к председателю. Может быть, он уже встал.

Будь здорова. Береги себя. А за меня не беспокойся. Мы едем — значит, все хорошо. Мне отлично, потому что я добилась!.

Теперь писать не смогу долго. Но ты не беспокойся. Привет всем знакомым. Крепко целую тебя.

Твоя Лера»

 

8

Вот и почтовый ящик. Он висит на двери колхозной конторы, под большим новым замком.

Рань, и улицы пустынны.

Заложив руки за спину, Лера задумчиво шагает по спящим улицам.

Пахнет смолистым свежим деревом, стружкой. Это строятся новые улицы.

Белокурые завитки стружки валяются на дороге. Прямо на бревнах лежат неприбранные топоры и пилы.

А дома необитаемы — добрая половина домов. Окна еще не застеклены, крылечки недоделаны. И отовсюду тянет лесом и смолой.

Между домами — лес. И за домами — лес. А улицы, точно стрелы, — схватились бежать прямиком и бегут по плану, на радость председателю колхоза Монгульби Василию Адамовичу.

На краю колхоза еще стоят несколько чумов. Они кажутся темными в прозрачной, чистейшей, пронизанной светом синеве.

Чумы спят. Спят дома. Не орут петухи. Тут как будто и нет петухов. Да нет же — есть петух! Один-единственный, у Монгульби Капитолины — председателевой жены.

Повелитель кур важно шагает возле дома. Выпятил грудь колесом — гордеет. Бьет ногой землю. Желтой, крепкой, голенастой ногой. А на ноге — шпора, а на голове — корона, алый гребень. Гребешок драный, небось порвали собаки… Но куры — ничего. Довольны. Ходят и клохчут. Все в порядке. Петух — при них, они — при петухе. Вот он сейчас им найдет червяка, и ногой дрыгнет, и шпорой звякнет, и короной тряхнет. Я — петух!

Перед Лерой большой спящий колхоз: клуб, школа, легкое деревянное здание электростанции, мост, речка Ий.

Речка Ий тихо бежит по одну сторону моста, желтая, как слабо заваренный чай, и вдруг — бух! — рушится вниз пеной, бурным потоком, белым сплошным водопадом. А там, внизу, — камни.

Вода мечется меж камней, клубится, шумит: «А я вода, вода, вода…»

Вокруг каждого камня, большого и малого, стоят водовороты — сто кружений, миллион брызг.

По эту сторону речки Ий лежат огороды: гряды первого картофеля, посаженного тоджинскими тувинцами. Огороды старательно окружены частоколом, чтобы не изрыла пятаком свинья, чтобы не поклевала курица, чтобы не вытоптала лошадь первые драгоценные картофельные ростки.

На этом берегу — огороды, а на том берегу — Саяны. Ох и большие! И нет им конца, и нет им края. Они поднимаются друг над другом — невозмутимые, старые-старые, поросшие почти до самого верха лесами, а дальше — голые, синие, будто врастающие каменными вершинами в небо, одна гора за другой, одна над другой.

Колхоз стоит во вмятине меж лесом и горами. К западу, за его последней улицей, тянутся луга и поля.

Тут пасутся лошади — целые табуны лошадей со спутанными передними ногами. Всякие лошади: и большие, дородные — русские, и маленькие — тувинские, с короткими, толстыми, волосатыми ножками.

Тут растет хлеб, уже третий год растет хлеб! Поле маленькое — словно не поле, а огород — и так же, как грядки с картофелем, огорожено частоколом.

А за частоколом, за табунами пасущихся коней — необозримость лесов, и еще лесов, и еще лесов, без конца и краю. Идут леса по ступеням гор и словно говорят: хочу — шагну одним-единственным деревом; хочу — шагну двумя; хочу — целой тройкой деревьев, а захочу — как зашагаю бесчисленными деревьями, множеством деревьев, непролазной гущиной, дремучей чащобой, дерево за деревом, чтобы толпились, сплетались, налегали друг на друга, чтобы тянулись ввысь, протискивая верхушки к солнцу, безмятежные, но полные страстной заботы о жизни, — старые, большие деревья и частый молодой подлесок. Я — лес, я — тайга!

Шестой час.

Открывается дверь председателева дома. Оттуда, заспанная, выходит старшая председателева дочка — Райка, ученица пятого класса. Посмотрела на солнышко, чихнула и давай дергать пестик рукомойника, плескать водой в лицо. А ушей не моет, чертовка, и шею тоже не моет.

Из-за двери слышится топот босых ног: это встали ребята — есть небось захотели. А то ночью человек все спит да спит, только время понапрасну теряет. А есть когда? А гулять когда? А удить когда? А орать когда? А шлепать по полу босыми ногами? А стучать пестиком рукомойника?

Как живет новый жеребец? Тот, что с Кубани привезли. Гладкий, блестящий, как солнце. Стоит на председателевом дворе в специально построенной конюшне и дрожит всеми жилками под тонкой кожей, под сверкающей шерсткой. Для него построили наскоро навес посредине двора. Все потому, что он дорогой, кубанский.

Проснулись первые мухи. Пошли жужжать. Здоровенные, и крылья большие.

Жеребец мух не любит. Машет хвостом — мух отгоняет.

А на лбу у жеребца челка. Вот бы потрогать! Челка спускается на большие, только что проснувшиеся глаза.

Все спать да спать!.. А когда постоишь у конюшни, а?.. А когда на хвост на лошадиный посмотришь, а?..

Спит только ленивый! Пусть отец спит.

Лера тихонько толкает дверь председателева дома.

На спинке большой никелированной кровати висит Райкино платьице (она выбежала на улицу в сарафане); висят парадные штаны Светозара. Одна лямочка от штанов легла на пол, и видна сломанная пуговица.

Окна в комнате завешены простынями, чтобы ранний свет не мешал спать, но он все-таки проходит в щель между простыней и фрамугой. Длинный его палец щекочет пуговку на Светозаровых штанах.

Монгульби Василий Адамович спит на кровати под розовым шелковым одеялом, купленным позавчера в кооперации, на крыше которой развевается красный флаг (не поскупился, отпустил-таки для флага специальное ассигнование, потому что кооперация — дело передовое).

На подушке две головы: светлая — Капина, с русой косой, и темная — Монгульби, с жесткими, негнущимися волосами, как будто выструганными из сплошного куска дерева.

Лера знает: свою русскую жену Монгульби называет «жинко». Не «Капа», а «жинко».

Впрочем, это, наверно, только на людях. А для себя и для нее он, должно быть, знает другие слова…

Какие?..

Под новым стеганым одеялом жарко. Большая белая нога Капитолины свесилась вниз чуть ли не до пола.

Кружится залетевшая в дверь муха и бьется о стены. Из всех щелей тянет дремой и духотой прошедшей ночи. Тут только что сладко посапывали во сне дети, кричала: «Мама, ой мамка» — младшенькая Монгульби, Надя.

Тепло сна бежит в распахнутую дверь, в день, в его простор. А день, врываясь в спящую комнату, говорит о полях, о конторе, о стройке — о тысяче и тысяче вещей, которые и есть день с его деловыми заботами…

Лера стоит на пороге чужой спящей комнаты не больше одной секунды и сразу виновато отступает назад. Она тихонько садится на крыльцо.

Шесть часов. Время не ждет. Где взять лошадь и седло? Что ей делать?

А ничего. Время покажет, что делать.

Склонив набок голову, подперев щеку ладонью, Лера, вздыхая, думает о Монгульби.

…Монгульби… Монгульби… Василий Адамович.

Она впервые увидела Монгульби в конторе колхоза двенадцать дней назад.

Сидел за своим столом нестарый красивый человек в кепке. Она вошла и стала объяснять, зачем приехала. Он слушал и молчал. Непонятно было, как он относится к обследованию колхозной библиотеки — хорошо или плохо? — и что он об этом думает. Может, рад: «Вот и о нас вспомнили!» А может, бранится про себя: «Провались ты пропадом вместе со своей библиотекой!»

И вдруг скрипнула дверь, и в контору, как завсегдатай, вбежал младший сын Монгульби — Светозар (в штанах с лямками). Он вскарабкался на отцовское кресло и, сцепив руки, обнял сзади шею Монгульби, крепко надавливая руками на горло, на движущийся кадык (Так делают только дети — они еще не научились помнить, что дышат на свете не они одни.) Светозар от любви и от нечего делать все сильнее надавливал на отцовский кадык, потом лениво прижался щекой к отцовскому затылку, затянул: «Па-а-ап, а па-ап!..» — и, наморщив лоб, стал тереться носом об этот стриженый гладкий затылок.

Монгульби вел себя так, словно Светозара тут и не было. Молча, не дрогнув бровью, сносил удушье. Он был занят делом. Его странно неподвижное лицо по-прежнему ничего не выражало, ответы были короткие — каждое слово на вес золота…

Библиотекаршей в колхозе «Седьмое ноября» была Капитолина Монгульби.

После Лериного отъезда из колхоза в Тора-хем Монгульби Василий Адамович, председатель колхоза, заказал для Монгульби Капитолины, библиотекаря, четыре книжных шкафа, оторвал для этого плотника, снял его со строительства. Библиотека — дело передовое! Недооценивать нельзя!

Тогда Лера прожила в колхозе всего два дня. Ночевала в клубе, обедала у Монгульби. Он был гостеприимен, щедр на угощение и скуп на слово. Даже дома. Сидел за столом молчаливый, в неизменной своей кепке. Такой уж человек — без разговоров.

Жену он, как видно, любил страстно. Ничего для нее не жалел. Но и с ней разговаривал мало и редко. «Слова не вырвешь. Нет. Не вырвешь лишнего слова, — жаловалась она. — Не выдерешь когтями, не вымолишь слезами. Молчит — да и все…»

Он взял ее с тремя детьми. Первый муж, русский, лоцман, ее бросил. Она была работницей — сплавляла лес по Енисею.

Взял с тремя ребятами, дал детям свое имя и старших, русских, любил не меньше, чем младших, своих.

Дети были его: Монгульби. Все. И этот Светозар, который тогда сжимал ему кадык.

Он прошел вместе с ней, рядом с ней, от того времени, когда, демобилизованный, возвратился с войны — в отслужившей свой срок шинеленке, — до того времени, когда стал председателем самого большого в Тодже колхоза. Вместе с ней, рядом с ней, днем и вот — ночью… Всюду. На собраниях, если это не были закрытые партийные собрания, на вечерах, в клубе и в кино… Сидел подле, и его красивое лицо ничего не выражало. На красивой, темной, без проседи голове была кепка.

Его знала Тува. Он был одним из самых талантливых молодых руководителей, властный, сильный и очень сдержанный, — истинный сын своего народа.

Когда десять дней тому назад (Лера как раз была в Тора-хеме) Монгульби вручили красное, шитое золотом знамя, как председателю колхоза-передовика, он подошел к столу президиума, стал на колено и, приподняв плотную ткань знамени, поднес ее к губам.

«А растерялся-таки, — говорила потом о муже Капитолина. — Здорово потерялся!»

Он нес знамя, возвращаясь к ней, и оно колыхалось над головой в кепке. Нес, а лицо у него было розовое, и глаза опускались. И вот оно стоит, это знамя, в конторе колхоза, еще пахнущей свежим тесом.

«А эту он любит больше всех!» — говорила Капитолина о Райке, старшей дочери. Но постороннему было непонятно, кого он любит, а кого нет. Одна Капитолина это знала.

Если Монгульби улыбался, — а это случалось редко, — то лицо его становилось неслыханно насмешливым, презрительным, почти высокомерным. Работал он четко и чисто. В пререкания и споры с людьми никогда не вступал, а если вступал, то молча — не словом, а делом. И всегда оставался победителем.

Он узнавал мгновенно, угадывал сразу, не поднимая лишний раз взгляда, истинную цену человека, его деловых качеств. Знал, как и сколько следует уделить человеку внимания.

Знал и молча, терпеливо, невозмутимо делал свое дело.

И колхоз цвел. Здесь были не только лучшие охотничьи бригады. Тут появилась первая в Тодже электростанция. Тут первый раз в Тодже засиял электрическим свет, осветил лиственницы и зашагал, зашагал к тайге странный, невиданный, неслыханный, рожденный рекой.

Он зажегся в первый раз во время партийного собрания, в девять часов вечера.

Прибежал с электростанции техник Ваня, чуть не плача, задыхаясь от счастливого волнения, с криком: «Горит!..»

Люди целовались. А свет горел. И Монгульби в своей кепке подошел к окну, посмотрел на освещенную электричеством улицу. Свет сиял — желто-белый, маслянистый, яркий. Сиял, глуша луну.

…И эта сила, это мужество, это скрытое честолюбие, эта властность — все это было тут, рядом с Капой, и принадлежало ей, неотъемлемо и прочно, как ее собственное дыхание!

Рука, когда-то державшая винтовку, рука, приподнявшая край знамени, эта рука — это воплощение силы — лежала сонно и доверчиво на розовом одеяле.

Кажется, это и есть счастье?..

Значит, оно бывает?

Бывает, бывает…

— Василий Адамович!

Он стоял на пороге с полотенцем через плечо, босой, в рубашке и галифе.

— Товарищ Монгульби!

Он едва обернулся в ее сторону. Ну что ж… Нельзя же, на самом деле, не дать человеку позавтракать и умыть лицо…

Лера не торопила его. Нет, нет, нисколько! Сидела тихонько, поджав ноги, и ждала. Пусть умоется, позавтракает. Пусть!..

— Да что вы там в уголке притулились, Валера? — сказала Капитолина Монгульби. — Присели бы к столу, подзаправились на дорожку.

«Еще есть! А ехать когда же?»

— Что вы, Капа! Я же плотно позавтракала…

В конце улицы появился Сафьянов на белом коне. За ним бежала его собака Джульбарс. Остановился Сафьянов, остановился Джульбарс. Стоял, помахивая хвостом, заглядывая снизу в лицо хозяина. Собачьи желтые глаза выражали любовь: «Ей-ей, распластаюсь. Ей-ей, помру!»

— Провались ты пропадом, окаянный! — коротко предложил Сафьянов.

И Джульбарс попробовал провалиться: прильнул брюхом к земле, страстно и нежно вытянув вперед морду.

Монгульби вышел из дому.

За ним, не теряя достоинства, крупным шагом зашагал к конторе Сафьянов. За Сафьяновым побежал Джульбарс.

Привели лошадь для Леры. Ее вел мальчишка-тувинец. Шмыгнул носом, вздохнул и привязал лошадь к изгороди.

Лошадь стояла у изгороди, печально глядя вдаль из-под спускающихся на глаза седых косм. На боку у нее был выжжен четырехзначный номер.

«Милая ты моя, не коси так сердито глазом. Не спотыкайся. Не опрокидывайся. Не урони! Донеси! Дай сделать дело. Мне трудно. Мне страшно. Может быть, ты одна понимаешь?.. Не подведи», — вздыхая, думала Лера.

«Там видно будет», — отвечал лошадиный взгляд.

Прошел, задумавшись, от речки к медпункту фельдшер Аникеев Коля, взглянул мельком на Леру и пошел дальше, так и не увидев никого и ничего. Глаза у него большие, прозрачные, удивленные. А лоб белый, с едва заметным рисунком голубых вен — как у маленького ребенка. В руках — медицинские игрушечные весы.

Этими вот весами не прочь поиграть ребята — тувинцы, хакасы и русские. «Да разве он даст?.. Ка-ак цыкнет!.. Ого-го! Он страшный, он очень страшный, фельдшер Коля» — так думают ребята. И только они одни. А больше никто.

Прошагал и скрылся за изгородью страшный фельдшер Коля.

Где же, однако, Монгульби и Сафьянов?

А вот они. Идут.

— …в исполкомах сидят!.. — продолжал Сафьянов начатый по дороге разговор. — Нет того, чтобы тоже съездить, чтобы протрясти зады!

Монгульби, не отмечая, вынес из дому седло.

— Жинко, давай серебряная уздечка.

— Какая такая уздечка?

— Сама знаешь какая. Одна. Серебряная.

Сафьянов, жуя беззубым ртом, бурый и мрачный, стал хлопотливо седлать Лериного коня. Капитолина и дети следили за его возней, столпившись на пороге дома.

— Эх и домчалась бы я! — сказала Капитолина. — Эх и мигом!..

— Ой, ну перестаньте же, Капа, на самом-то деле, — ответила Лера. — Как же мигом, когда целых четыреста километров!..

— Ну и что?.. А правда ваша… Была такая в прошлом году Екатерина Семеновна. Из Ленинграда. Ученая. Упала с коня, все зубы повыбивала. «Веришь, говорит, Капа, — вот хочу лечь и хочу умереть, и делай, что хочешь. И если бы пешком, так я бы лучше, ей-ей, пешком». Ясно — городской человек. Не слыхали такую, Коровникову, Екатерину Семеновну?

— Нет, — ответила Лера. — А что с ней было дальше?

— Ясно, что дальше. Села на коня и поехала. Еле ее откачала… Тучная была женщина… Все книжки читала — дознавалась, почему «Ак», почему «Кол» — такие фамилии.

— Валерия Александровна, — строго сказал Сафьянов, — если ехать, так ехать, а если тары растабаривать, так тары растабаривать…

Лера, закусив губу, подошла к лошади.

— Доедете! — сказала Капа, и круглое лицо ее вдруг осветилось цыганским, лукавым и неожиданным сиянием золотого резца. — Доедете, час добрый.

— Час добрый, тетенька Лера! — звонко подхватила Райка.

А Светозар молчал, насупившись, глядел на Сафьянова из-под опущенного к земле лба.

— Справа к лошади подходить… Давай заходи справа, Валерия Александровна! — скомандовал Сафьянов.

Лера легонько оперлась ногой о стремя и села в седло. Рысью, тихим шагом побежали вперед лошади и собака Джульбарс.

— До свидания, Капитолина!

— Час добрый!

…Вот дома, деревья, электростанция. Вот на пороге конторы показался Монгульби. Вот на стремянках у нового дома стоят девушки-строители. Они машут Лере рукой. Уже слышны в прозрачной тишине утра первые дробные удары молотков.

— Нажмем, нажмем, Валерия Александровна, — сказал Сафьянов. — На стане люди ждут. С вечера ждут. Я обещался часу в четвертом приехать. Будь неладно это седло!

— А они нас дождутся, как вы думаете? — тихо спросила Лера.

— Надо быть, дождутся, — ответил Сафьянов. — А как же иначе? Бегзи задержит. Я его вчера вечером видел. Говорил: буду ждать.

…Вот дом, и еще один. А впереди — поля. И вот — последний дом.

Из дома выходит старуха хакаска. Идет к реке и поет.

Сын этой женщины был шофером и погиб два года назад на дороге из Кызыла в Абакан. Сорвался и полетел в пропасть.

С тех пор старуха всегда что-то напевает…

Она говорит о себе: «Люди думают — вот, наверно, хорошо живет старуха. Все поет. Веселая старуха».

Ее вечная песня начиналась словами:

Ты возвращался домой с песней, Я открывала тебе с благословением…

И кончалась:

Как может такое горячее сердце, Горячее сердце, Горячее сердце Лежать в такой холодной земле?..

Лере еще в прошлый приезд перевели эту песню.

…Ты возвращался домой с песней, Я открывала тебе с благословением.

Старуха шла к реке, тихонько позвякивало ведро. Она, щурясь, смотрела в сторону солнца, в ту сторону, куда ехали Сафьянов и Лера.

Нескончаемы дороги Тувы, широки и необъятны Для глаза.

Впереди бежал Джульбарс. Легкий цокот копыт заглушал и заглушил наконец тонкий голос старухи:

…Как может такое горячее сердце, Такое горячее сердце Лежать в такой холодной земле?..