Серебряное слово

Георгиевская Сусанна Михайловна

Часть четвертая

 

 

1

Нет, этого не может быть! Не может быть, чтобы дорога наконец окончилась. Не может быть, чтобы перед ними в самом деле был колхоз. Он шутит.

Но Сафьянов не шутил, ему было не до шуток. Он знал, что они опоздали на целых четыре дня, и все эти дни идут телеграфные переговоры насчет самолета: «Что случилось? Выручать?..»

Из-под его набухших, багровых от усталости и солнца век смотрели на Леру прищуренные глаза-буравчики. Старику хотелось пить, обтереть лоб, выпрямить спину. Ему хотелось поскорее отрапортовать, что они уже вернулись и все в порядке. Он сердился. Сердился на свою немощность, старость, на Лерину бестолковость, на тяжесть дороги, пыль, солнце… Ну и белое же оно!.. Жжет. Глянешь вправо — поля, как будто чуть-чуть дрожащие от раскаленного воздуха, — глазам больно; посмотришь влево — ослепит огромная голая, желто-белая равнина…

Под ногами у лошади глинистая, прокаленная насквозь почва. Верхний слой почвы превратился в пыль. Пыль белая. Короткие травинки пожелтели, пожухли. Ни охнуть, ни вздохнуть. Настоящее пекло! Солнце белое, земля белая, и небо белое. Ну и жара!

— Авксентий Христофорович, неужели же мы и вправду приехали?

— Э-эх! — покосившись в сторону Леры, с досадой сказал Сафьянов. — Опоздали-то как! Четверо суток людей зря тревожили… А вы: «приехали, приехали!» Всё глупости на уме.

— Но ведь вы только что сами сказали, что это уже колхоз, Авксентий Христофорович! Вот речка Ий!

— Ага! Речка Ий… Она самая… Только ехать еще, голубка моя, далече.

Может, это и так… Ведь здесь все далеко, кроме своей руки. Здесь все неохватимо глазом, а значит — далеко.

Но вот поля. Знакомые, огороженные забором. Те самые, где, кажется, можно пересчитать все колосья, такие маленькие эти поля. Словно сад в большом городе.

На земле, на краю поля, сидит человек. Он задумчиво смотрит вперед. В руке у него ромашка.

Выполняя местный обычай, Сафьянов осаживает коня, останавливается.

— Здравствуй, отэс… Куда путь дэржышь? — рассеянно глядя вперед и как бы нехотя, говорит по-русски человек.

Сафьянов пространно отвечает ему по-тувински.

— И тут поля появились, однако! — учтиво дослушав его, вздохнув и сделав широкое движение рукой, мечтательно говорит человек. — Десять лет, однако, отэс, я не бывал в Тодже. — И он отщипывает губами листок ромашки.

Сафьянов усмехается в усы. Он кивает в сторону колхоза и бормочет что-то себе под нос.

Человек быстро-быстро отвечает ему по-тувински. Он говорит с Сафьяновым, развалясь в траве, опершись локтем о землю, украдкой, с плохо сдерживаемым любопытством поглядывая на Леру.

Она не вмешивается в их разговор. Не перебивает их, не вслушивается… Ее конь Гнус, остановившись на краю луга, устало щиплет траву.

Пощипав траву, он поворачивается и становится задом к собеседникам. Наклонив шею, он продолжает жевать, печально и медленно. Щиплет, жует и машет хвостом, отгоняя мух.

— Валерия Александровна, а Валерия Александровна, — строго говорит Сафьянов, — мы вас все же попросим лицом к деревне.

Лера устало дергает поводья — и конь повертывается. Человек, сидящий в траве, смеется. У него смеющиеся глаза, смуглое немолодое лицо и волосы, стриженные скобкой. На губе у него листок ромашки. Умные темные глаза с веселым любопытством глядят на Леру снизу вверх.

— Новости тут, Валерия Александровна, — деловито и даже строго говорит Сафьянов. — Театр приехал.

— Какой театр? — удивляется Лера.

— Как это — какой? Кызылский. А вот этот самый товарищ, к которому вы задом оборотились, ихний руководитель будет. Сам, говорит, пьесы сочиняет, сам и на сцену становит.

— Очень приятно, — говорит Лере драматург и встает с травы.

— Методист Соколова, — скороговоркой говорит Лера.

А лошадь щиплет и щиплет траву. При этом она так и норовит опять повернуться задом к деревне.

— Э-эх! — вздыхает Сафьянов. — Сколько вас ни учи, Валерия Александровна, все толку нету.

— Ничего, красавица моя, — щурясь и смеясь глазами, говорит тувинский драматург. — Вы герой, герой, и больше ничего. Мне сейчас рассказал старик… Героическая женщина. Да!

Лера смотрит на свои руки. Они грязные, исцарапанные. Лицо у нее, наверно, багрово-медное от таежного загара (такое же, как у Сафьянова). И нос небось облупился. Платье изодрано, губы потрескались. В сапогах хлюпает вода. Одним словом, «дикая женщина», как недавно назвал ее Сафьянов. Но нет… Смеются чужие, поднявшиеся к ней глаза, и смеется рот, и листок ромашки, налипший на губе тувинского драматурга; смеются даже его волосы скобкой, похожие на волосы женщины, — но глубоко серьезны его слова, обращенные к ней.

— Прошу! — И он с поклоном подает ей ромашку.

— Спасибо.

— Нет уж, Валерия Александровна!.. Если ехать, так ехать, а если тары растабаривать, так тары растабаривать.

Лера нехотя дергает поводья. Рысью, ленивым шагом бежит вперед Гнус.

«Еще немножко, Гнус, дорогой! Ну, еще немножко, и я дам тебе овса. Я выпрошу овса у Монгульби. Я непременно выпрошу у него овса!»

— Нажмемте, нажмемте, Валерия Александровна.

Гнус прихрамывает. Угрюмо плетется за ним Джульбарс, припадая на левую лапу.

Откуда-то потянуло свежим ветерком. Белое солнце покраснело и стало клониться к западу.

Человек с волосами, стриженными в скобку, остался далеко позади. Он словно нырнул в полосу багрового заката.

Оборачиваясь, Лера видит уголком глаза светлое пятно его рубахи. Но вот уже и рубахи не стало видно. Впереди — колхоз… Первые чумы вырезываются в синеве неба, в густой, тяжелой синеве, которая становится все гуще оттого, что солнце спускается все ниже. Плывут в глаза ряды домов. Их много. Их больше, чем было шестнадцать дней тому назад. Три дома еще стоят без крыш. Издали улицы кажутся очень длинными и прямыми. Лера слышит частые и дробные удары молотков. Орет вдалеке петух. Пахнет дымом, печеным хлебом…

Вот электрический столб, второй, третий. Вот мост. Вот здание электростанции.

Речка Ий тихо бежит по одну сторону моста, бледно-желтая, как слабо заваренный чай, и вдруг — бух! — рушится вниз бурным потоком, пенистым, сплошным, ярко-белым.

…Ты возвращался домой с песней, Я открывала тебе с благословением.

Что это?.. Послышалось?

Да нет, не послышалось.

К реке с ведрами шла вовсе не та старая хакаска, которая провожала их две недели тому назад, а девочка-тувинка. Поступь была совсем другая, по-иному позвякивали ведра, но песня была та же.

— Валерия Александровна! Виду побольше, побольше форсу! Да киньте вы цветик, на самом-то деле. Что вы, дитя малое, цветика не видали?! А поводья в левую руку… Вот так. Уж поднатужились бы напоследок, право, Валерия Александровна.

 

2

Кызыл

Обком комсомола. Отдел агитации и пропаганды.

Инструктору Логиновой М. П.

Обратный адрес : Тоджа, Тора-хем. Проездом. Соколовой В. А.

Привет, Маша!

Я тебе пишу, сидя на почте. Писать здесь не особенно удобно. Во-первых, стол какой-то хромоногий, положишь на него локоть — сразу качнется. Во-вторых, почтовые ребята относятся ко мне как-то уж очень странно. Например, старший телеграфист Ондар поет мне прямо в лицо, как только я вхожу на почту: «Томлэние дэвы молодой…»

Но, в общем, это житейские мелочи. Приходится терпеть. Не драться же мне с ними.

Дело в том, что меня здесь устроили в комнате у двух девчат, Ивановой Вали и Тарасовой Розы, а у них нет керосина. Вот мне и приходится уходить по вечерам куда глаза глядят.

Сказать по правде, я не понимаю, как это культурные люди могут обходиться без вечернего освещения.

(Одна из них — банковский работник, другая — библиотекарша). Неужели у них никогда не возникает потребности почитать? Я даже спросила об этом Валю.

Она ответила:

— У кого на уме хиханьки-хаханьки, а нам некогда.

Как тебе это нравится?! Боюсь, что за время моего отсутствия телеграфисты Клавдия и Ондар наболтали обо мне черт знает чего.

Я пишу тебе отсюда уже третье письмо. Ведь мы же, кажется, условились, что будем писать друг другу аккуратно. Впрочем, допускаю, что телеграммы и письма попросту теряются на здешнем почтамте. Местные работники связи — не слишком надежный народ. Ну ладно. Замнем.

Начинаю свой, если это можно так назвать, отчет. Ты же знаешь, я решительно не способна столько видеть и думать в одиночку. Меня разбирает, как того цирюльника, который узнал, что у царя Мидаса ослиные уши. Небось помнишь, как ты сердилась на меня, когда в кино, на «Похитителях велосипедов», я все время подталкивала тебя локтем в бок. А я, честное слово, не могу иначе.

Так вот слушай.

Из оленеводческой мы возвратились позавчера.

В колхозе «Седьмое ноября» (он лежал на нашем пути от оленеводческой бригады к Тора-хему) было в этот день представление Национального театра. Народу собралось очень много, клуб не мог вместить всех, и занавес протянули на улице между деревьями. Мы повытаскивали все стулья из клуба и конторы и все парты из школы. Но большинство людей сидело все-таки просто так, на траве.

Ну как мне тебе рассказать об этом, если ты ни разу не была в Тодже?! Это тебе не передовой — западный, не южный район. Это Тоджа. Все в ней смешивается — старое и новое, потому что она самая дальняя и потому что здесь больше гор, чем там, а народу все-таки гораздо меньше, не так, как на юге и на западе. Это, конечно, сказывается. Но Тоджа — это тоже Тува. И я, кажется, уже успела ее полюбить, и деревья, и горы, и людей.

В общем, в семь часов в колхозе зажгли свет. Электротехник Ваня Нагибин (помнишь, он еще в Кызыле получал премию, ты его, по-моему, должна помнить!) спрятал несколько электрических лампочек в елках, они зажглись, свет зажегся даже на берегу речки Ий, около каждого дома горели фонари, и в домах тоже горел свет. Одним словом, было очень светло. А свет от рампы освещал не только занавес, но даже кусок поля. На свет из темноты выбегали суслики и вдруг пугались, шарахались. Около сцены Ваня понавесил красных и синих фонариков, когда они раскачивались, становилось похоже, что это прожекторы.

Я сидела в траве, около сцены, и все время прятала от людей ноги в старых тапочках. (Жена председателя Капитолина Монгульби дала мне надеть свое розовое чистое платье вместо моего рваного и грязного. Но ее туфли оказались мне велики.)

Мы ждали, и вдруг кто-то крикнул из заднего ряда:

— Ну что ж, товарищи, начинать так начинать, а если нет, так и делу конец!

Это сказал инженер-железнодорожник. (Есть у них в экспедиции один такой, толстый, Александр Степанович. Я его еще в Тора-хеме встречала).

Как только Александр Степанович это сказал, около занавеса появился насмерть перепуганный Ваня Нагибин. Выражение лица у него было такое, как будто это он отвечает за спектакль и все сорвал. Он начал что-то делать с фонариками, и вдруг они погасли.

— Кончено представление! — сказал Александр Степанович. — По домам, братцы.

Но тут фонарики зажглись и засияли еще ярче прежнего, а из-за кулис протянулась чья-то рука и уволокла Ваню. Это в дело вмешался драматург Сэвэн.

Все захлопали.

Сэвэн улыбнулся, небрежно откинул назад свои длинные густые волосы и начал.

Он сказал короткую речь, приветствовал от имени актерского коллектива тоджинских охотниц и охотников, хлеборобов, строителей, огородниц, пастухов, оленеводов. Потом он вытащил из первого ряда на авансцену перепуганного Ваню Нагибина и пожал ему руку на глазах у всех, как одному из строителей первой тоджинской электростанции.

Старуха Нагибина, мать Вани, стала громко сморкаться.

— Мама, я вас убедительно прошу, не выказывайте виду, — сказала Ванина сестра Надя.

А сам Ваня на следующий день об этом говорил так:

— Я, ребята, скраснел. Ну, понимаете, скраснел и скраснел…

Поднялся занавес.

Декорации по ходу действия должны были изображать тайгу, но так как здесь повсюду тайга, мы увидели не декорации, а живые, дрожащие от ветра деревья, залитые ярким светом электричества.

Речь в этой пьесе идет о тувинской девушке, выданной замуж по воле родителей за богатого и злого человека. А девушка любила пастуха. Он уводит ее. Они спасаются в тайге. Их настигает погоня, и девушка бросается вниз с высокого обрыва.

Знаешь ли, в какую бы сторону я ни отъезжала от Кызыла, мне всегда почему-то показывали скалу и говорили, что именно с этой скалы бросилась вниз девушка с конем.

Я думаю, их было много, таких девушек, которые не могли больше терпеть и бросались со скалы с конем или без коня. Вот почему об этом и сложена старинная народная сказка.

Маша! Даже если ты и видела эту пьесу в Кызыле, ты все равно не сможешь представить себе, как она выглядела здесь. Пьеса была как будто нарочно написана, чтобы ее сыграли не в настоящем театре, а в тайге. Тут, понимаешь, не только актеры были одеты в национальные костюмы. На головах у стариков зрителей были такие же остроконечные, обшитые мехом шапки. Рядом с моим бывшим сопровождающим Сафьяновым сидела самая знатная местная охотница — Аскалай. Я первый раз увидела ее в тоне. Шелковый тон на ней был ярко-красный. Аскалай — красивая девушка, только лицо у нее злое. Никто этого почему-то не замечает, а я сразу заметила.

Но теперь, когда она смотрела на сцену, лицо у нее было не злое, а спокойное, внимательное, грустное и от этого казалось еще красивее. Она была похожа на героиню сэвэновской пьесы, только артистка — постарше (Аскалай всего девятнадцать лет), и косы у артистки приколотые, а у Аскалай — настоящие, длинные, очень черные, с красными лентами.

И вдруг я заметила в последнем ряду драматурга Сэвэна. Он смотрел то на зрителей, то на сцену с таким выражением, как будто видит свою пьесу в первый раз. Как только начинали смеяться зрители, он хохотал громче всех, а когда разлучали влюбленных, у него сделалось такое напряженное лицо, словно он вовсе не знает, чем все это кончится. Сэвэн, наверно, не был в это время ни драматургом, ни актером, а только зрителем. Такую способность я объясняю, по Павлову, сильно развитой первой сигнальной системой (как всегда бывает у художников), за счет развития второй — логической, мыслительной сигнальной системы.

Представление было длинное, и ребята заснули на траве. Потихоньку вышла из своего ряда Аскалай, за нею — Чонак, мой бывший переводчик. Они пошли к реке.

Старики курили. Сэвэн искоса оглядывал ряды. Скоро небо сделалось совсем темное. Если задрать голову, были видны звезды. Стало холодно. Монгульби сказал:

— Я вам пальто жинкино принесу, Валерия Александровна.

Я ответила:

— Спасибо, не надо.

И вдруг к нам подошел как будто бы ничего, кроме пьесы, не видевший и не замечавший Сэвэн (он за все время спектакля ни разу не взглянул в нашу сторону), небрежно скинул свою кожаную куртку и отдал ее мне.

Я сказала:

— Да что вы?.. Зачем?..

Он не ответил, молча, быстро и рассеянно взглянул на меня и отошел в последний ряд. Стоял там и мерз. Без куртки.

Я запрятала подбородок поглубже в воротник, руки сунула в карманы. В одном из них лежал томик стихов Дениса Давыдова (я посмотрела, меня заело любопытство), а во втором — очень красивый, сильно надушенный носовой платок с ажурной строчкой.

Представление уже шло к концу, когда вдруг раздался какой-то странный шумок в задних рядах.

Из последнего ряда вышел на цыпочках железнодорожник Александр Степанович и стал шепотом звать Монгульби.

Монгульби встал. За ним хотела подняться и его жена Капитолина, но он ей шепнул:

— Не сей паника.

— Пожалели бы вы меня, взглянули бы, право, что там такое, Валера. Может, беда какая, — сказала Капитолина.

И я побежала за Александром Степановичем и Монгульби.

Они уже спускались к берегу, когда я нагнала их. Я ковыляла за ними в своих рваных тапочках и перебирала в уме все, что могло случиться: чего доброго, к берегу прибило утопленника или разбитый плот, или, может, баркас унесло. Но на берегу все было спокойно. Лодка тихо покачивалась на причале, и нигде не было заметно ничего особенного. Только странно светились под электрическим фонарем макушки больших лысых камней. Они торчали из реки.

Была луна, было тихо, и мне вдруг сделалось страшно, сама не знаю почему. Александр Степанович продолжал быстро шагать вдоль берега, за ним — Монгульби, за ними, вприпрыжку, — я. Мы уже добежали было до самого моста у электростанции, как вдруг увидели у водопада Колю Аникеева, фельдшера из колхоза «Седьмое ноября», и Бегзи Чонака, моего переводчика, директора тоджинского интерната. Они дрались. На Коле была изорвана вся рубаха, а у Чонака по лицу текла кровь.

Поодаль как ни в чем не бывало стояла Аскалай и спокойно смотрела, как они дерутся.

Я закричала:

— Ребята, ребята!.. Вы что?! С ума сошли, ребята?

А Монгульби и Александр Степанович сейчас же принялись растаскивать Колю и Чонака.

Все молчали — может быть, от удивления и стыда, а может быть, от страха, что наши голоса могут услышать наверху. Чонак обтирал с лица кровь, Коля вырывался из рук Александра Степановича.

— Мо-о-лчать! — вдруг заорал страшным голосом Монгульби, хотя все мы и так молчали. Лицо у него сделалось бледное и страшное, он изо всех сил размахивал в воздухе кулаком.

Потом они все четверо стали подниматься вверх по откосу.

Мы остались на берегу одни с Аскалай. Она посмотрела на меня исподлобья, пожала плечами и медленно пошла прочь. Она шла, а я ковыляла следом за нею, потому что здесь, у моста, крутой спуск и острая галька: мне было очень больно карабкаться наверх в моих рваных тапочках.

Мы шли вдоль берега, на порядочном расстоянии друг от друга. Она остановилась и с высокомерным выражением поворотила ко мне через плечо голову. Верхняя губа у нее короткая, я увидела ее мелкие, острые зубы. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я сказала:

— Ты что, хочешь идти одна? Так скажи прямо. Я подожду, пока ты поднимешься.

И вдруг я увидела, что она плачет. Я стояла против нее с опущенной головой и не знала, что говорить: мне было ее не жалко. Мне было стыдно, что человек плачет, а мне не жалко.

Так мы стояли, стояли, и я не понимала, как бы побыстрей уйти от нее, не смела почему-то зашуршать галькой, не смела вздохнуть. Мне хотелось пройти мимо и никогда больше не вспоминать ни о ней, ни о том, что я здесь видела на берегу. Может быть, от стыда за нее?..

Но надо было обойти Аскалай (здесь берег узкий). Я шагнула, подняла голову… И тут погасли фонари: наверное, окончилось представление. Мы стояли друг против друга в полной темноте. В небе была луна, и когда глаза отвыкли от яркого света, мы опять увидели друг друга. Лицо у Аскалай было спокойное, задумчивое.

И я вдруг ни с того ни с сего позавидовала (стыдно сказать!) ее внутренней силе, ее спокойствию, ее отважной жестокости… Она могла и, наверное, даже когда-нибудь в жизни убила медведя; много раз ночевала одна в тайге; она небось смеялась над ребятами, когда они дрались из-за нее. Только все-таки почему она плакала?

И чем я больше спрашивала себя об этом, тем яснее, тем лучше видела ее лицо.

Но я не тому завидовала, что оно спокойное, красивое, — не завистью завидовала. Я удивлением завидовала. В общем, даже не знаю, как объяснить, как сказать…

Аскалай приоткрыла рот и начала всхлипывать. Она села на камень, я села рядом с ней. Посидели, посидели, и я тоже ни с того ни с сего начала реветь.

Я ей сказала:

— А если хочешь знать, так Чонак — очень хороший товарищ, но в личной жизни трепло. Он ни одной девушке проходу не дает. Это все в Тора-хеме говорят.

Она на это только вздохнула, подняла брови и повторила: «Трепля…» — так, как будто хотела это слово полюбить и запомнить.

— А Коля — человек замечательный. Простой, сердечный. И любит тебя. Это тоже все в Тора-хеме говорят.

— Да?! — Она посмотрела на меня сбоку и пожала плечами. — А ты такой парень любишь?.. Молчит. За дерево прячется. Боится! Думает, дэвушка — мэдвэдь. Бичии-оол твой Коли. Маленьки — по-русску. Я такой нэ люблю! А ты?

Мы повздыхали, посидели на камне еще немного и пошли по домам.

Я ночевала у библиотекарши Капитолины Монгульби.

Часа в три ночи Монгульби Василий Адамович встал и начал проверять, не раскрылись ли со сна дети. Проверил, подошел ко мне и накрыл меня поверх одеяла Капиным пальто.

Он думал, что я сплю. Но я не спала и видела его уголком глаза. В комнате было довольно светло — в окошко заглядывала луна. Лицо у него было доброе. Я даже не знала, что у него может быть такое доброе лицо. Мне показалось, что он меня жалел, понимал, как тяжело мне далась дорога через тайгу.

Утром, когда я встала, оказалось, что Сафьянов — мой сопровождающий — уже уехал в Тора-хем. А Джульбарс, его собака, осталась. Решила, наверное, меня подождать.

Я встала и хотела надеть свое рваное платье, но Капа его куда-то припрятала. Я спросила:

— Капа, где мое платье?

— Валера, а вы бы со мной платьями-то поменялись!

— Куда вам мое? Оно вам будет узко!

— Ничего. Райка сносит.

— Но ведь оно же рваное!

— Пустяки. Заштопаю.

— Вы просто хотите подарить мне свое платье!

— Скажет тоже! А вы разве не хотите, Валера, со мной посестроваться?

— Капа! Эти штуки с платьем придумал Василий Адамович! (Монгульби сидел за столом, босой, в кепке, и пил чай.) Как хотите, но платья я не могу взять. Оно ваше, и вдобавок шелковое.

— Тайга тоже наша, — сказал Монгульби. — А вы как раз в тайге свое платье изодрали. Это для колхоза очень стыдно выходит — отпускать молодой специалист в такой рваной одеже.

Пришлось надеть.

Я стояла босая на крыльце в большом розовом Капином платье, а Джульбарс так и норовил испачкать меня грязными лапами.

— Ой, тетенька Лера, — шепотом сказала Райка, — а я стану теперь ваше платьишко носить! Оно с пуговками, — и запрыгала.

В это время прибежали из конторы за Василием Адамовичем. Оказалось, что звонит Тора-хем и срочно вызывает Чонака: заболела его мать — старуха Бегзи. Она отказалась лечь в больницу, и за Чонаком даже хотели было посылать в тайгу.

Как только Монгульби отправил Чонака домой, опять стали звонить в колхоз из Тора-хема. Главврач больницы, Розенкранц, требовал, чтобы прислали Колю Аникеева дежурить в чуме около старухи (он считается лучшим тоджинским фельдшером).

Я подумала: «Что же станет делать теперь Монгульби?! Какое у него положение? Ведь он-то знает, что они враги. Неужели придется все рассказать про вчерашний вечер? Про Колю и Чонака?»

Но он ничего к никому рассказывать не стал, а просто вызвал Колю, дал ему коня и велел сейчас же ехать.

Мне тоже нужно было поскорее возвращаться на базу — в Тора-хем. До отъезда из Тоджи я должна была помочь библиотекарше, Тарасовой Розе, провести читательскую конференцию.

В три часа в Тора-хем ехали на катере артисты, и Монгульби меня пристроил вместе с ними на катер.

Катер был маленький. Для того чтобы попасть в Тора-хем, надо было идти против течения. Мы шли медленно. Жара была такая, что все время хотелось прыгнуть в воду, а от реки шел нестерпимый блеск — болели глаза. Солнце все набирало и набирало высоту, артистки покрыли головы мокрыми платками. Героиня держала на руках свою годовалую девочку, а ее муж, который вчера играл шамана, обмахивал их тетрадкой.

В руках у молодого героя — он вчера играл пастуха — была рябиновая ветка. Он тоже обмахивал ею девочку.

Драматург Сэвэн стоял всю дорогу, подпирая спиной штурманскую рубку, и ни на кого не глядел. Думал что-то свое…

Мне еще со вчерашнего вечера хотелось его расспросить: на самом ли деле в основу его пьесы положена народная легенда, или, наоборот, после того как он написал пьесу, люди стали искать воображаемую скалу, с которой бросилась вниз девушка?

Но я не решалась заговорить с ним. Это был совсем не тот Сэвэн, который отдал мне вчера свою теплую куртку, не тот, которого мы встретили на краю поля, когда возвращались из оленеводческой.

Сегодня это был очень пожилой, насмешливый человек с холодным, презрительным лицом. Казалось, он так сильно устал, что больше не желает притворяться. Из его тусклых старых глаз глядело холодное сердце — сердце, которому, по правде говоря, ни до кого на свете нет дела. А если есть, так уж во всяком случае не до нас, а до вселенной, неба, солнца, мира, международного положения и т. д. и т. п. Мы, люди, которые были на катере, значили для него, видимо, не больше, чем листок, ветка, травка. Он не давал себе труда позаботиться ни о выражении своего лица, ни о том, что его нечищеный башмак задевает светлое платье пожилой артистки, которая сидит у его ног, на палубе.

Я сердилась, удивлялась, хотела не глядеть в ту сторону и все-таки из любопытства глядела.

Ненавижу людей, которые вот этак преображаются. Я люблю, чтобы добрый — так добрый, злой — так злой, насмешливый — так насмешливый. А если внимательный к людям, так чтобы всегда.

Сэвэн был сегодня занят только собой — тем хуже для него! Я знала одну интересную тувинскую сказку, которую могла бы ему рассказать. Может быть, она пригодилась бы ему, ведь он поэт!

Я услышала эту сказку от самого знаменитого тоджинского сказителя — Палбыра. Это было так.

Мы с Лидой Сапрыкиной шли по улице Тора-хема, и вдруг нам навстречу попался незнакомый старик.

Лида спросила по-тувински:

— Отец, куда путь держишь?.

Оказалось, что это был сказочник Палбыр, который приехал с той стороны реки в кооперацию за табаком.

Мы послали за табаком ребят, а старика повели в клуб.

Был день. Клуб был пустой. Мы принесли из столовой чайник горячего чаю и купили для гостя шоколаду.

— Какой длины должна быть сказка? — с деловым видом спросил Палбыр, когда напился чаю. — Есть сказки длиной с котелок кипятку над очагом. Выпьешь котелок — ночь минет, и сказке конец. А есть и такие, что пяти чашек не выпьешь.

Я ответила:

— Мы хотим сказку с одно блюдечко чаю, потому что вы, кажется, устали. Сейчас принесут из кооперации табак, и вы сможете еще засветло вернуться домой.

И старик рассказал легенду о человечке — желтая шишка, тувинскую сказку о любви. С тех пор как я ее узнала, я почему-то все время о ней думаю.

Человечек — желтая шишка слепо шагает по тайге на своих тоненьких деревянных ножках. И неизвестно, кому он принесет любовь: то ли случайному всаднику, пробирающемуся сквозь тайгу, то ли мальчонке, который пришел собирать ягоды; закатится всаднику за шиворот, вцепится мальчонке в волосы, а сам хохочет: знает, что теперь этих людей ждет на дороге любовь. Сильная. До самой смерти.

Очень странная сказка! У нее нет ни конца, ни начала, но если бы ее знал Сэвэн, может быть, он придумал бы к ней и начало и конец?

И вот, когда мы уже были недалеко от Тора-хема, Сэвэн, балансируя, прошагал по палубе, подошел ко мне и сел рядом.

Я молчала. Он тоже молчал.

— Вы ничего нэ сказали мне о вчэрашнем спектаклэ, — рассеянно начал Сэвэн.

Я ответила, что мне трудно судить, потому что обстановка была уж очень необыкновенная.

— Да, да…

И он, улыбнувшись, покачал головой, со странным, нежно-растроганным выражением.

— А знаете, ведь это моя родина — Тоджа… Здесь давно — нэ будэм уточнять когда — я кочевал с отцом и матерью по тайге. И мне дорог здесь каждый куст, каждое дерево. Родина!.. Десять лет я не бывал в Тодже!.. Прэступно, что театр так долго не мог собраться сюда.

Я спросила, а сколько же всего лет тувинскому театру.

Сэвэн ответил, что театр молодой, но по существу зародышем театрального представления можно считать древние пляски шаманов.

И вдруг, увлекшись, он стал рассказывать о первом тувинском театре импровизации, попеременно изображая в лицах феодалов, аратов, лам… Он жестикулировал, лицо у него делалось то растерянным, то серьезным, то сморщенным, как печеное яблоко.

И за что вот именно меня, случайного человека, он пожелал всем этим одарить?! Может быть, за то, что я была его зрителем, его добрым зеркалом?

Актеры не смотрели в нашу сторону: каждый был занят чем-то своим — кто дремал, сидя на палубе, кто негромко переговаривался.

И вот наконец волшебство кончилось. Я перевела дух. Сэвэн искоса взглянул на меня и улыбнулся… Он заговорил о том, как складывался под влиянием русского театра тот тувинский, каким я увидела его вчера.

Когда Сэвэн говорит, лицо у него всегда оживляется, но ненадолго. Должно быть, он и на самом деле сильно устал.

Он кончил, и я тихонько спросила, знает ли он легенду о человечке — желтая шишка и есть ли у этой сказки конец и начало.

Он рассмеялся. (Сказку он знал, потому что был родом из Тоджи.)

— У этой сказки нет, разумеется, ни начала, ни конца, моя красавица. Она бесконечна. Потому что это легенда о любви… А что, вам уже попался на пути человечек — желтая шишка?

Этого еще не хватало! Если хочешь знать правду, Маша, я ненавижу любовь, потому что она сплошная несправедливость. Я сказала ему это, но он только усмехнулся и стал глядеть на воду.

Так мы сидели добрых десять минут.

— Ну, вот она бежит дальше, жизнь! — вдруг опять начал Сэвэн и вздохнул. — Красавица моя, а вы думали о том, что такое в сущности любовь? В чем счастье любви? Только в том, чтобы быть влюбленным. И еще в том, что ты готов отдать себя всего — без остатка! — со своим трудом, привычками, детством и старостью. И больше, много больше того — со всем тем, что ты в себе не знал и не знаешь и что в тебе как припек в хлебе, который сажают в горячи печь. Имейте в виду, что счастлив человек можэт быть только отдавая… Вот так, красавица моя.

Я спросила:

— Значит, вы цените человечка — желтая шишка за его слепоту, за его несправедливость? За это? Да?.. Значит, вы цените любовь без ответа больше, чем любовь счастливую?

— Нет, почему! Я ценю всякую любовь, девочка… Она дает силы человеку для подвига, для сострадания и ненависти. Любящий человек безумен и умен. Вот так, красавица моя…

Он отошел к рубке, задумался и продолжал попирать нечищеными башмаками чистое платье артистки.

На лицах людей появляется иногда такое таинственное выражение, которое как будто говорит, что тебе не добраться до сути человеческой души, не тронуть ее рукой, не завладеть ею. Вот такое выражение и было у него на лице, понимаешь? А это всегда отчего-то и досадно и горько, как будто ты всю жизнь только и думал о том, чтобы проникнуть до самой глубины в душу вот этого чужого человека. Чужого и даже совсем не нужного тебе… Зачем?

…Издалека показался берег. Приехали! Я не зашла домой, а сразу побежала на почту купить авиамарку.

Но как только я переступила порог, старший телеграфист Ондар заорал мне прямо в лицо: «Тэлэграмм нэт!..»

И я поняла, что на почте (а может быть, даже и в городе) создалась за время моего отсутствия нездоровая обстановка… Прямо-таки какое-то ироническое отношение ко мне.

Одиннадцать часов. Спокойной ночи. До завтра, Маша.

От тебя все нет и нет писем.

В шесть утра я пришла справляться о них на почту. Но телеграфисты Клавдия и Ондар так посмотрели на меня, что стало ясно: они смеются надо мной. Корреспонденция на мое имя, может быть, и поступает, но они мне ее попросту не передают. Напишу заявление в Кызыл. На главный почтамт.

На улице я встретила Колю Аникеева. На нем был измятый пиджак, измятые брюки… Похоже было, что он ночевал на улице.

Я спросила:

— Коля, ты куда?

Он вздрогнул и ничего не сказал, как будто был немой…

Я подошла поближе и поздоровалась с ним за руку. И вдруг заметила, что у него сильно блестят глаза. Он не плакал, но казалось, что где-то близко, у самых глаз, стоят слезы.

Коля — большой, широкоплечий, плотный, а глаза, губы, волосы у него вроде как у маленького. Он крепко держал меня за руку, словно боялся ее выпустить. И я поняла, что с ним что-то случилось, что ему тяжело.

Был седьмой час. На улице почти что не было народу, только телеги проезжали. На склоне горы паслись кони.

Я потащила Колю на гору, чтобы никто не видел, какой он расстроенный.

Мы взобрались наверх и сели. Перед нами была река Тора-хем, окраинные улицы… На лугу бродили коровы, по реке медленно двигалась лодка. Все кругом было такое спокойное, и небо — не жаркое.

Мы сидели рядышком. Сквозь траву была видна земля. Обыкновенная земля — кажется, чернозем. С юга тянуло мягким теплым ветром.

Мы сидели и молчали.

Я была знакома с Колей довольно хорошо (приходила к нему в гости на медпункт, когда была в колхозе). Он мне показывал свои дневники и разные записи и говорил, что написал бы, пожалуй, побольше, но у него беда: он отчего-то не знает, с чего начинать.

Мне нравился Колин медпункт. Приятно было, что там прохладно, пахнет тесом, а через окошко видны Саяны. А когда в медпункт приходили больные, Коля сдвигал брови и делал страшное лицо. Я пряталась за печку и фыркала.

Один раз он мне рассказал, как ехал зимой на олене к лесорубам. (У них заболел старик.)

По дороге Коле сильно подбило веткой правый глаз. Глаз запух. Коля думал, что на всю жизнь останется кривой. Он пробыл у лесорубов дней пять (пока поправился старик), а когда возвратился обратно в Тора-хем, доктор Розенкранц дал ему жизни — измордовал его и сказал, что он не имеет права быть фельдшером при такой медицинской безграмотности. Еще бы день-другой — и он остался бы навсегда без глаза.

Коля мне это рассказывал с растерянным выражением лица. Он нисколько не хвастался.

Я думаю, самые большие герои — такие герои, которые ничего не знают о своем героизме.

Я думаю, самые добрые люди — это те люди, которые не знают, что они добрые.

Коля о себе воображает, что он тонкий человек, парень не промах и проныра.

И вот я, понимаешь, сидела с этим пронырой, видела его расстроенное лицо и не знала, что сказать. Мы оба легли на землю, животом вниз, и долго молчали.

И вдруг он заговорил первый, стал сбивчиво рассказывать, что с ним случилось за последние сутки.

Он приехал в Тора-хем вчера в одиннадцать и пошел к чуму старухи Бегзи. В чуме были Чонак, доктор Розенкранц и медсестра Соня из поликлиники.

Вот уже вторые сутки, как старухе делали уколы пенициллина, а температура не снижалась. Розенкранц отчаялся уговорить ее лечь в больницу. Старуха и слышать об этом не хотела, говорила: «Здесь родилась, здесь и умру».

Коля надел халат и принял дежурство. В чуме их осталось только трое: старуха, Коля и Чонак.

Коля поил больную сульфидином и продолжал вводить ей каждые три часа пенициллин. Бегзи бредила, хватала его за руку и говорила: «Улуг-ямчи, улуг-ямчи» (большой доктор).

Чонак сидел по ту сторону очага, поджав ноги, и всхлипывал.

Наплакавшись, он заснул. Чонак спал, и Коля его не будил. Сидел и слушал, как бормочет со сна старуха Бегзи.

Спустилась ночь. Часов в двенадцать в чум вошел Розенкранц, пощупал пульс у старухи, сказал: «Ну что ж, дела не так плохи. В случае надобности разбудишь Чонака и пошлешь его за мной».

И опять их в чуме осталось трое: Бегзи, Коля и Чонак. Чонак старался не смотреть в сторону Коли, Коля старался не смотреть в сторону Чонака.

В чуме было душно и тесно. Ночью у Коли сильно затекли ноги. Он вышел на улицу и стал тихонько похаживать около чума.

Вызвездило.

«Я еще решил: вёдро будет. Эх и много было звезд. Понятное дело — осень…»

Он походил, походил, вернулся в чум и опять уселся около очага.

Старуха спала, и Чонак спал. Коля тоже вроде бы задремал сидя. И вдруг ему почудилось, что о бересту чума колотятся звезды. Он вздрогнул. Старуха глядела на огонь. Из-под одеяла высунулась ее худая рука. Коля натянул одеяло повыше и дал больной пить.

И опять он задумался. И опять ему показалось, что о бересту тихонько заколотились звезды.

Коля тряхнул головой… Старуха глядела в огонь, у нее в глазах отражались две красные точки.

Он осторожно взял ее за руку и стал искать пульс.

Потом снял кепку и позвал:

— Чонак!

Он сказал: «Чонак!» — но Чонак спал.

Тогда Коля снова вышел на улицу, сел на камень и стал поджидать утра. Он не знал, как ему быть, разбудить ли Чонака, чтобы он закрыл глаза матери, или закрыть их самому?

Маша! Пришлось сделать перерыв. Я пишу тебе из клуба (достала керосину).

Десять часов. Тишина. Так хочется с кем-нибудь поговорить по душам.

Вчера хоронили старуху Бегзи.

Играл духовой оркестр. Закрыли столовую и контору «Союзпушнины». Саганбай — председатель исполкома — сидел на ступеньке своего дома и громко плакал. Оказывается, старуха вырастила не только своих шестерых детей. Она усыновила еще четверых чужих ребят (один из них был русский — сирота). Саганбай тоже был ее приемным сыном.

Я не знала, что такой толстый и большой человек может так громко плакать.

В Тора-хеме не оказалось никого из родных детей Бегзи, кроме младшего — Чонака. Но многие оплакивали ее, как родную. Здесь чтут старость. Тувинцы умеют чтить и старость и младенчество.

Из чума вынесли гроб, обтянутый красной материей.

На улицу вышел чуть ли не весь Тора-хем: русские учительницы, медсестры, работники столовой и банка и все тувинцы из чумов и домов.

Мы тронулись к кладбищу. Гроб несли на руках Сонам, Силин, доктор Розенкранц и узбек-бухгалтер.

Рядом с Чонаком шли Лидочка Сапрыкина и два тувинских учителя. Один из них выстроил парами ребят — учеников Чонака. Учитель взмахнул руками, и дети запели траурный марш.

Здесь кладбище на краю города, в тайге. Могила была уже вырыта, и за гробом несли готовый деревянный памятник. Сонам сказал по-тувински короткую речь, и потом ее перевели на русский. Почему-то она запомнилась мне почти целиком.

— Жизнь этой женщины была тяжелая, — сказал Сонам. — Она испытала бесправие, холод и голод… Она боялась всего — огня и грома, духов земли и духов болота. Но у ее детей большая, светлая жизнь. Ее дети — хозяева жизни. Они хозяева природы. Ее детям принадлежат земля и вода, горы и небо. Им принадлежит будущее. Она много, много трудилась, чтобы вырастить своих сыновей. Мы хороним великого труженика — мать.

На дне могилы лежали камни. Бухгалтер-узбек объяснил мне, что это якобы след древних тувинских похоронных обрядов — того далекого времени, когда умершего относили в горы и клали на склоне, чтобы в глаза ему светило солнце.

Гроб опустили на камни. Чонак услышал его стук и разорвал на себе рубаху. Он протянул вперед руку и сказал:

— Мать, я тебя чтил сердечно.

Коля положил ему в руку горсть земли. Чонак бросил ее на крышку гроба.

Потом всех стали угощать водкой. Сначала поднесли русским в знак благодарности за то, что почтили покойницу, затем уже своим.

Все молча выпили и пошли с кладбища.

Когда мы дошли до опушки леса, я обернулась. От могилы старухи Бегзи шло много следов босых детских ног, а над могилой были деревья. Над головой у старухи Бегзи, наверное, всегда были деревья: ведь она жила в тайге.

Вечером Лидочка Сапрыкина, Коля и я пошли к Чонаку. Мы поднялись по ступенькам и заглянули к нему в окно, перед тем как постучать, но не постучали. В комнате школьного общежития, за столом, рядом с Чонаком сидела Аскалай и держала Чонака за руку. Коля низко опустил голову. Мы потоптались и ушли.

Маша! Вчера ночью мне опять пришлось сделать перерыв, потому что в двенадцать часов пришли закрывать клуб.

Сегодня рано утром я снова пошла на почту и получила наконец твое (такое короткое!) письмо.

Ты пишешь, что сильно занята и не можешь писать мне длинно и подробно.

Из этого я должна сделать вывод, что я бездельница. Хорошо. Я сделаю такой вывод. Я бы и сегодня не стала продолжать и даже, может быть, не отправила бы тебе того, что уже написала, если б не исключительные обстоятельства… Тут речь пойдет не обо мне.

Чтобы не возвращаться больше к этому вопросу, хочу сказать только одно: ладно, пусть я бездельница! Трачу много времени попусту и т. д. и т. п. Ну, а как же остальные ребята?..

Отсюда чуть ли не все пишут длинные письма домой, а многие вдобавок ведут дневники и делают разные записи… Что же, по-твоему, выходит, все они бездельники, так, что ли?..

Нет, дорогая моя, вовсе не так! Участники больших походов или трудных путешествий тоже часто оставляют воспоминания, записки, дневники. Думаешь, почему? А вот я тебе скажу.

Во-первых, человек не может помириться с тем, что от чего-то большого, важного, пережитого им не останется ни следа. Это — раз. А во-вторых, когда пишешь, обращаешься не только к тому, кто будет читать, но и к себе самому. И все вокруг становится как будто яснее, понятнее после того, как назовешь это словами.

Вижу отсюда, как ты иронически улыбаешься и пожимаешь плечом: дескать, нашлась путешественница — неделя туда, неделя обратно! Можешь не улыбаться. Я вовсе не считаю себя Миклухо-Маклаем. Но то, что окружает нас всех, так ново, так необычайно, что не только я, книжница по профессии, а даже бессловесный Коля Аникеев и тот, живя в Тодже, принялся писать какие-то записки.

Кстати о Коле, о нем-то я и хочу поговорить с тобой.

Вчера в Торахемский райком комсомола позвонили из Кызыла: на курсы повышения квалификации вызывают молодых фельдшеров и агрономов. В списке оказался и Коля Аникеев.

Сегодня утром он улетел. Мы его провожали — Лида Сапрыкина, Валя из банка и я.

Когда до отлета оставалось каких-нибудь несколько минут, подъехали на конях Аскалай и Чонак.

Чонак слез с лошади и растерянно, молча остановился против Коли. Я даже испугалась.

И вдруг Чонак обнял Колю, и Коля обнял Чонака.

Тут нам велели отойти от самолета. Но мы все толпились около лесенки — все, кроме Аскалай. Мы махали руками и кричали: «Счастливо, Коля!» А он глядел только на Аскалай и не замечал нас. Глаза у него были круглые, испуганные.

Маша! Если бы я любила кого-нибудь так, как Коля любит Аскалай, я бы ни за что не сдалась. Я воевала бы за свою любовь, пока не сделалась бы старая и седая.

Я просто не могла бы стерпеть, чтобы от моей любви ничто не изменилось, чтобы я осталась одна со своим никому не нужным «люблю».

А Коля молчал, и лицо у него было такое покорное…

Самолет поднялся вверх и полетел, полетел… Как будто ничего не случилось с Колей. Все было, как всегда. До чего это странно! Понимаешь?!

Солнце было желтое, и с самолета была, наверное, видна желтая от жары земля.

Потом самолет пропал. Его заслонили Саяны.

Но мне все-таки кажется, что Аскалай навсегда останется в перепуганных глазах Коли вот такой, какой была тогда, — в красном тоне, на коне. Он будет старый, а вспомнит Аскалай. У него вырастет седая борода, а он все-таки будет помнить Аскалай; вернется домой, станет шагать по снегу в валенках, а будет помнить Аскалай.

Я обернулась и посмотрела на нее. Она даже не взглянула на меня в ответ. Я была ей чужая. Она и думать забыла про то, как мы плакали с ней рядом на камне несколько дней тому назад.

И еще было видно, что ей нисколько не жалко Колю и что ей хочется поскорее уехать домой. А сюда она, должно быть, приехала только ради Чонака. Потому что он так велел.

Маша! Имей в виду, что Коля очень хороший парень и настоящий комсомолец.

Например, как-то зимой ему не дали коней, а ему непременно надо было доставить кровь для переливания в колхоз «Советская Тува». Было сорок градусов мороза. Он испугался, что кровь замерзнет, скинул с себя телогрейку и завернул в нее ампулы с кровью. А если бы ты знала, скольких женщин в Тодже Коля обучил стирать белье, купать детей… И все это он делает молча, сердито, со зверским выражением лица. Брови он хмурит постоянно — это у него привычка такая. Предупреждаю: когда ты его увидишь в обкоме комсомола, знай, что эта хмурь к тебе не относится.

Разыщи его и немножко позаботься о нем. Ему, наверно, сейчас очень плохо. Разыщи его, Маша! Только не выдавай, что получила от меня информацию. Вы с ним найдете общий язык. Ты его поймешь, потому что во многом сама точно такая же.

Думаешь, я не знаю, из-за чего тебя прозвали «Богиней фасона»?

Мне рассказала одна девушка (наша кызылская читательница), что когда ваша комсомольская бригада поехала зимой в западный район, вам всем выдали тулупы. Ты одна осталась в осеннем пальто и сказала, что не станешь надевать тулупа, потому что он тяжелый, некрасивый и под тулупом непременно сомнется пальто.

Ночью в дороге все сильно замерзли. Ты сказала: «Давайте споем, ребята». Ребята запели и пели чуть ли не всю ночь, даже когда машина увязла в сугробах и всем пришлось ее оттуда вытаскивать.

А утром ребята узнали, что ты вовсе не «Богиня фасона», а попросту тебе не хватило тулупа.

Маша, ты не забудешь разыскать Колю? Разыщи.

Да, между прочим, я тебя еще хотела попросить об одном частном одолжении.

Пятнадцатого июня я выдала четыре библиотечные книги доктору Шумбасову. Он должен был их возвратить через три дня, как раз накануне моего отъезда. И не вернул. Я в Тора-хеме пробуду еще дней пять. Если сможешь, сообщи: на месте ли доктор Шумбасов, не уехал ли куда.

Раньше я отлучалась не больше как на день, на два и не так беспокоилась о книгах. А теперь я отрезана от Кызыла.

Сообщи, пожалуйста. Книги как-никак государственная собственность. Я за них отвечаю.

С комсомольским приветом.
Твоя Лера Соколова.

 

3

Кызыл.

Улица Ленина. Областная библиотека.

Директору библиотеки Анне Федоровне Бельской

( лично )

Обратный адрес : Тоджа. Тора-хем. Проездом. Соколовой В. А.

Уважаемая Анна Федоровна!

По возвращении из оленеводческой мне пришлось, к сожалению или к счастью, задержаться в Тора-хеме еще на шесть дней, о чем считаю долгом информировать Вас.

Задержка произошла в связи с неудовлетворительной работой местной библиотеки.

До моего отъезда в оленеводческую я условилась с библиотекарем Тарасовой Розой Никифоровной, что она к моему возвращению подготовит конференцию по Гайдару.

И вот я возвращаюсь даже позднее назначенного срока, потому что дорога была очень трудная, и тут выясняется, что конференция совершенно не подготовлена: не налажена связь с вожатыми школ, не привлечены нам в помощь ни тувинские, ни русские педагоги, не прочитан вслух младшим ребятам ни один гайдаровский рассказ.

Товарищ Тарасова ссылается на ремонт клуба, якобы препятствовавший ее контакту с читателями.

Но мне эта отговорка кажется не вполне убедительной. В конце концов, если нельзя собрать детей и вожатых в библиотеке, можно собрать их в школе.

Что же делать? Отменить конференцию? Но о ней оповестили чуть ли не две недели назад, и к тому же это вконец подорвет авторитет библиотеки.

Одним словом, положение создалось такое острое, что мне пришлось обратиться в райком комсомола.

Вечером этого же дня меня вызвал к себе секретарь Тоджинского райкома партии товарищ Сонам и стал расспрашивать — сначала о поездке, потом о конференции. Боюсь, что я слишком горячо и резко говорила о провале конференции, потому что он слушал меня как-то неодобрительно и, не дав договорить, сказал, что, по его понятию, обязанность областного методиста не столько взгревать своих товарищей, сколько стимулировать их работу личным примером.

«Человеческая душа не пар, нет? Ну, а если не пар, то до состояния полета она доводится не взгреванием, а другим видом тепловой энергии».

И вот мне пришлось остаться тут, все подготовить самой и тащить на буксире Розу Тарасову.

Мы начали с того, что обошли дома, в которых жили школьники, то есть фактически весь Тора-хем.

Книги Гайдара были розданы детям дней десять тому назад. Без всякого задания со стороны библиотечного работника или вожатой ребята сделали иллюстрации к произведениям Гайдара. Многие из них оказались превосходными и очень своеобразными. Синие горы, где работал геолог — отец Чука и Гека, — вышли на этих рисунках Саянами. Прекрасно получилась у них тайга, снег, зайцы. Один малыш очень хорошо нарисовал медведя, вступившего в единоборство со сторожем геологической партии. (Рисунки я привезу с собой.)

У меня немного отлегло от сердца, появилась надежда, что все обойдется. Но в день конференции, как и следовало ожидать, начались всякие неприятности. Вы были правы, когда перед отъездом предупреждали меня, что в нашем деле необходимо терпение и терпение и что мелочи обыкновенно даются труднее всего. Вот Вам пример: в Тора-хеме еще нет электричества (электросеть ведется от колхоза «Седьмое ноября»). Обсуждение должно было проходить при свечах. И вдруг оказалось, что накануне конференции завклубом уехал на полевой стан с бригадой самодеятельности. За свечами пришлось обратиться в исполком, к председателю исполкома Саганбаю.

Он выдал нам две свечки и сказал, что больше не даст, поскольку вечер не предусмотрен по плану, а мы не потрудились оповестить его вовремя.

Я обозвала его бюрократом. Он стукнул кулаком по столу и крикнул:

— Я член партии с тысяча девятьсот тридцать девятого года!

Тут, на мое счастье, из своего кабинета вышел Сонам и сказал Саганбаю несколько слов по-тувински, а мне по-русски:

— Товарищ Соколова, знаете ли вы, что является самый крупный на земле грех? Отсутствие масштаб и чувство юмор. — Ушел к себе и хлопнул дверью.

Саганбай выдал двадцать четыре свечи.

Ребята явились в клуб в полном составе — весь Тора-хем. Почему-то пришли даже пятилетки и шестилетки. Роза усадила их в первом ряду и дала им книжки с картинками.

Взрослые не удостоили нас своим посещением.

Я и Роза стали снова обходить дома, установили дежурство на улице, а Лидия Сапрыкина — третий секретарь райкома комсомола — побежала в больницу и, пользуясь своим авторитетом, привела несколько человек из медперсонала. (Отдельной встречи со взрослыми мы провести не имели возможности, так как в данное время большинство взрослых занято на заготовке кормов.)

В конференц-зале горело десять свечей. Стены были украшены гирляндами из трав, елочных веток и полевых цветов. По углам стояло четыре стенда с детскими рисунками. У входа в конференц-зал, в коридорах и на стенах зала были развешаны выписки из рассказов и повестей Гайдара (их сделали ребята шестых и седьмых классов).

Внизу, у дверей, тоже был установлен стенд с книгами Гайдара на тувинском и русском языках.

Мы уже хотели было начинать, как вдруг в конференц-зал вошел товарищ Сонам и попросил у аудитории разрешения сделать маленькое вступительное слово.

Его речь — на русском языке — была, по-видимому, обращена не столько к читателям, сколько к нам, библиотечным работникам.

Он начал прекрасными горьковскими словами:

«Наша литература — наша гордость… В ней вся наша философия, в ней запечатлены великие порывы духа…» — и т. д. Вы, конечно, помните эти замечательные слова. Потом он сказал о том, как относился к библиотечному делу Ленин. И закончил, прямо глядя на нас: — А Надежда Константиновна Крупская о вас сказала: «Советский библиотекарь должен быть человеком образованным и политически подкованным, советский библиотекарь — ответственный участник социалистической стройки. В деревне его роль не меньше, а еще больше, чем в городе».

Когда он сошел с трибуны, Роза попросила у него цитаты и выписки. Он отдал их ей и похлопал ее по плечу.

Розе семнадцать лет. Таков контингент наших библиотечных работников, Анна Федоровна. Не надо после этого особенно удивляться, что мне иногда приходится солоно.

Речь Сонама длилась минут пять-семь. Школьники (постарше) слушали внимательно, но, может быть, потому, что это был Сонам.

— Ну?.. Кто хочет сказать, ребята? — спросила Роза.

Ребята молчали. У Розы было отчаянное выражение лица. Люди в зале покашливали. Сонам посмотрел на ребят, посмотрел на нас с Розой, улыбнулся, тихонько встал и на цыпочках вышел из клуба.

Первой выступила четырнадцатилетняя девочка-тувинка. Если бы Вы видели, как в руках у нее дрожала бумажка!

От ветра — окна были открыты — колебался огонь свечей и освещал подбородок девочки; он освещал стены и ветки кедра, украшавшие стены.

Робко заглядывая в свою дрожащую бумажку, девочка стала читать биографию Гайдара.

Я понимала, какое это для нее большое событие — набитый битком зал, взрослые, которые пришли ее послушать (после того как к нам наведался товарищ Сонам, в зале откуда ни возьмись набралось довольно много взрослых), и то, что это она, ученица пятого класса, открывает первую читательскую конференцию в Тодже. А может быть, девочка думала совсем и не об этом?.. Может быть, об этом думали только я и Роза?..

Девочка то и дело отрывала глаза от бумажки (она мне клятвенно обещала не читать, а рассказывать)… Звонко и отчетливо звучало каждое ее слово. А вокруг было тихо-тихо.

Здешняя детская аудитория просто удивительна. (Я в этом убеждаюсь уже в четвертый раз.) Ребята соблюдают тишину без всякого напоминания со стороны взрослых.

Слушали и смотрели в рот говорившей даже пятилетки, которые ни слова не понимали. Только один мальчик болтал в воздухе босыми ножками.

Окончив рассказ, девочка перевела дух и вдруг шагнула вперед, отставила ногу в желтом ботинке, высоко вскинула руку и с той почти воинственной серьезностью, которая, как мне кажется, бывает только у детей, прочла:

Году в сорок первом и раньше, Короче сказать — до войны. Веселый шагал барабанщик Дорогами нашей страны…

Когда она дошла до слов:

О горных вершинах он песню любил,

ребята подхватили, скандируя:

И нас эту песню он петь научил.

(С ними разучивала Роза).

… И чудом тогда уцелела в огне Походная сумка на желтом ремне. И мы эту сумку с тех пор бережем, Как светлую, чистую память о нем.

В зале громко захлопали. Особенно старательно хлопали маленькие: им, должно быть, очень понравилось хлопать.

Вся красная, девочка сошла с трибуны и, спотыкаясь, не то чтобы пошла, а прямо-таки бросилась к своему месту.

— Ну, ребята, кто следующий? — спросила Роза.

Все молчали.

— Ну, кто?! — опять спросила Роза.

— Я следующая, — сказала Лидия Сапрыкина. — Пусть самый храбрый поднимет руку первым!..

И села.

К трибуне подошел мальчик-тувинец (на вид лет одиннадцати).

Я записала его выступление, как и все последующие, не подготовленные нами выступления ребят:

«Чадамба Василий. А я хочу сказать про Тимура. Очень хорошая книга про Тимура. Про него интэрэсно читать. Он хотя очень даже хороший, а не похож на дэвочка.

(Смех в зале).

Сапрыкина. Что, что?

Чадамба. Говорю — не похож на дэвочка! И я люблю такие книги, в которых про разные хорошие подвиги. И про войну.

(Смех. Хлопают.)

Сапрыкина. Ребята! Чадамба Василий — самый храбрый. Он поднял руку первый. Браво самому храброму!

Зал скандирует: «Бра-во!..»

Детские выступления мне удалось на следующий день перепечатать на машинке. Я привезу их с собой, и Вы сами сможете их проглядеть.

Конференция закончилась викториной. Вопросов было около тридцати.

Примеры:

1. Кто старше, Чук или Гек?

2. Есть ли среди здешних ребят тимуровцы, а если есть, то пусть кто-нибудь расскажет о своем товарище, а не о себе самом, потому что иначе он перестанет быть тимуровцем.

3. Какие черты характерны для Тимура?

Дети поправляли друг друга с мест. Девочку, которая сказала, что Чук и Гек близнецы, подняли на смех.

На вопрос о характере Тимура они отвечали: он честный, храбрый. Но никто не сказал: он отзывчивый, скромный. (И как мы на это ни наводили их, все-таки никто об этом не сказал.) Поэтому в заключительном слове я прежде всего остановилась на драгоценных чертах Тимура, не отмеченных ребятами, — ну, хотя бы на его доброй изобретательности, на благородстве, — чертах, которые, как мне кажется, всегда выдают человека, сильного духом, способного на подвиг; я говорила также о Тимуре-организаторе, о Тимуре-вожаке.

От Тимура я прямо перешла к Гайдару. Сказала кое-что о его веселой отваге и задорной серьезности; о том, что поэт Гайдар, как мне кажется, навсегда сохранил в себе талантливые черты детства: свежесть чувств и доверчивость.

Я задала залу следующий вопрос: «Вы помните, ребята, когда в тайге горит большой костер, завеса дыма повисает в воздухе далеко от огня? Серьезное, сердечное слово Гайдара живет среди нас и будет долго одолевать время, потому что костер, который развел Гайдар, был высокий и жаркий.

Так всегда бывает с большими кострами: дым повисает далеко от огня. Его далеко относит таежный ветер, похожий на человеческую память и горное эхо».

Сапрыкина сказала, что я заключала довольно хорошо, только излишне эмоционально, торжественно и длинно.

Но как же о таких вещах говорить коротко?

Все уже было хотели расходиться, как вдруг вошел завклубом, за которым, оказывается, послали на стан телегу. Он принес с собой баян, и мы организовали танцы.

Танцевали «конькобежцев». Пары все время менялись. Ребята старались как можно громче стучать каблуками, хотя в этом танце, как известно, полагается не стучать, а скользить.

Откуда ни возьмись, появились Сонам, Саганбай, директор банка и стали танцевать с ребятами.

Я, Лида и Роза обошли весь круг и тоже перетанцевали со всеми.

Во время танцев я спросила Сонама:

— А какого писателя вы любите больше всех?

Он ответил:

— Козьму Пруткова… А сколько вам лет, Валериа Александрова?

— Почти двадцать один. А что?

— Ничего. Я думал, меньше, грешный я человек… Думал, что у вас возраст Роза Тарасова… Но вы не огорчайтесь, Валериа Александрова. Этот недостаток исправить возможно. Его исправит время.

А я, по правде сказать, и в самом деле немножко огорчилась. Если о моем возрасте говорят в таком тоне, — значит, я не умею себя поставить и внушить должное уважение если не к себе, то к нашей работе.

После танцев мы с Розой и Лидией Сапрыкиной сами развели ребят по домам.

В общем, мне кажется, вечер, посвященный памяти Гайдара, прошел удовлетворительно.

Присутствовало восемьдесят человек.

Кроме того, за время моего пребывания в Тодже нам удалось организовать два выезда на полевые станы и один на озеро Азас, устроить несколько громких читок и провести викторину на тему «Новая тувинская литература».

В библиотеку за истекший месяц записались сорок четыре новых читателя.

Библиотекарем Розой Тарасовой проведена в колхозе «Советская Тува» лекция на тему «Разведение картофеля в условиях резко континентального климата».

Ею же и товарищем Таш-олом (избачом колхоза «Советская Тува») была организована выставка книг и наглядных пособий, иллюстрировавших обсуждавшуюся тему.

Вот и все в коротких чертах.

Уважаемая Анна Федоровна! Между прочим, по нашему плану мне еще предстоит охватить Систиг-хем и Сейбу.

До Систиг-хема я надеялась добраться плотом. Но оказалось, что лоцманы прибудут в Тора-хем не раньше как через семь суток. А ведь срок командировки у меня кончается.

Председатель колхоза «Седьмое ноября» Монгульби взялся мне помочь с транспортом: в колхозе сейчас стоит экспедиция железнодорожников, и один инженер-железнодорожник должен выехать в Систиг-хем на резиновой лодке, чтобы встретить новую партию и подготовить ей в Систиг-хеме место для стоянки.

Я пошла уславливаться с этим инженером: просила его разрешить мне воспользоваться его лодкой — в ней мéста на четверых…

Но все получилось не по-людски. Как я его ни торопила, как ни объясняла, что мне нужно ехать поскорее, он отвечал на это примерно так: «Не метушитесь, Валерия Александровна! Поедем через денек-другой. Погода стоит расчудесная… Отдыхайте, купайтесь, варите уху, а я, пока суд да дело, свяжусь по радио с Абаканом…»

Я задала ему такого отдыха, такого купания и ухи, что мне потом самой стыдно было.

Вечером он сказал Монгульби:

— Ладно. Доставлю вашу чертову куклу!

Но со мной перестал разговаривать.

Вообще, Анна Федоровна, так мне трудно достается транспорт, что прямо другой раз не знаешь, как поступать.

В Систиг-хеме я предполагаю задержаться не больше суток и сутки в Сейбе. Значит, прибуду в Кызыл в срок и поспею к областному совещанию библиотекарей.

Если с Вашей стороны будут какие-либо дополнительные пожелания, прошу Вас телеграфировать в Систиг-хем или связаться со мной по радио.

С приветом
методист Соколова.

уважающая Вас

P. S. Читатель Шумбасов взял в библиотеке следующие книги:

1. Бальзак Оноре, «Шагреневая кожа»,

2. Савушкин Д., «Дизентерия раннего возраста»,

3. Бабаевский, «Кавалер Золотой Звезды»,

4. Последний номер журнала «Клиническая медицина».

Он обещал их возвратить до моего отъезда. Книги до моего отъезда возвращены не были.

Если Вас не затруднит, сообщите, пожалуйста, в Систиг-хем о положении с книгами, выданными читателю Шумбасову. Не уехал ли Шумбасов и все ли в порядке?

«Шагреневая кожа» — очень ходкая. На нее постоянный спрос.

Оленеводческая бригада колхоза «Седьмое ноября»

Избачу Арыг-кол Анчиме Хунаковне.

Обратный адрес: Кызыл. Улица Ленина. Областная библиотека. Методисту Соколовой В. А.

Уважаемая Анчима Хунаковна!

Сегодня я еще в Тора-хеме — последний день. Завтра уезжаю из Тоджи.

Как идет у Вас работа? Как Ваши дела? Проводите ли, как обещали, громкие читки? Вы видели, как это делается, и отлично сумеете организовать все сами.

Очень прошу Вас не бросать этого дела.

Прошу Вас также по получении газет из Тора-хема сейчас же вывешивать их на стенде около красного чума.

Рекомендую Вам привлечь себе в помощь нескольких ребят-старшеклассников.

Не забывайте, Анчима Хунаковна, что Ваша передвижка должна завоевать у колхозников такой авторитет, чтобы они не только приходили в красный чум на громкие читки, но чтобы каждый свободно и уверенно обращался к Вам с любым вопросом, касающимся оленеводства.

Держите со мной связь, и я буду бесперебойно снабжать Вас книгами на любые темы. (Кызылская областная библиотека укомплектована довольно хорошо, но, если понадобится, я затребую нужную книгу из Москвы, из Ленинской библиотеки, по межбиблиотечному абонементу.)

Мы обязаны как можно лучше удовлетворять растущие запросы читателя, помогать работе ваших ветфельдшеров, доярок, телятниц, бригадиров. В этом — наша профессиональная честь. Обращайтесь почаще за помощью в наш методкабинет. Все, что от нас зависит, будет сделано.

Когда у Вас накопится уже сравнительно большой опыт проведения бесед и громких читок, напишите, пожалуйста, об этом в «Тувинскую правду».

Сделаны ли новые плакаты? Как у Вас дела с выдачей литературы? Какие у Вас вопросы ко мне? Что Вам трудно, в чем нужна помощь?

Жду Вашего письма обо всех делах.

Сердечный привет Вашему мужу и Вашей свекрови. Передайте ей, пожалуйста, спасибо за олений сыр. Привет товарищу Таджи-Серену.

Высылаю Вам вместе с этим письмом красненькие сапожки для Вашей девочки.

Будьте здоровы. Желаю успеха в работе.

С товарищеским приветом
Методист Соколова.

Начальнику почты и телеграфа города Тора-хема тов. Сарыг-олу И. К.
Соколова В. А.

От методиста областной библиотеки Соколовой В. А.

Заявление

Прошу, не задерживая, препровождать полученные на мое имя письма и телеграммы по пути моего дальнейшего следования (Систиг-хем, Сейба).

— А вам уже час как лежит телеграмма, гражданка Соколова В. А., — скосив глаз в Лерину сторону, но сохраняя полную серьезность, сказал ей телеграфист Ондар.

Лера раскрыла телеграмму дрожащими пальцами. Телеграмма гласила:

«Ваше письмо из оленеводческой бригады получил тчк Соколова вы молодец тчк Ваш друг Николай Николаевич».