1
На краю обрыва стояли Чонак, Лида Сапрыкина и торахемская библиотекарша Роза.
Все трое сговорились и приехали в колхоз «Седьмое ноября», чтобы проводить Леру.
Оборачиваясь, Лера видела белое, до блеска наутюженное платье Лиды Сапрыкиной, ее светлые, коротко остриженные волосы, рвавшиеся в сторону реки.
— Лида, Лида, ты слышишь?! Так ты смотри же… В общем, приезжай в Кызыл! А ты, Роза, давай почаще пиши мне!
Издали Роза кажется маленькой, худенькой, похожей на девочку.
— Роза!.. Ты, главное, надейся на себя. Верь в себя, Роза. Ты справишься. Слышишь, Роза?
— Ага.
— Чо-о-онак!
Чонак смотрит на Леру исподлобья. Он задумался.
— Лери!
— Будь счастлив, Чонак! («Мой дорогой товарищ. Мой милый спутник!»)
— Бывай здорова!
Они смеются, машут руками, платками, ветками.
Сапрыкина достала откуда-то рупор. Она кричит в рупор:
— Счастливо-о-о, Лера!
— Счастли-иви, Лери-и-и, — вторит ей без рупора Чонак.
— Прощайте, ребятки! Пишите!
Лера спускается к реке Ий…
Сзади по тому же каменистому спуску идет Александр Степанович — инженер. Он перекинул через плечо весла. Не оборачиваясь, Лера слышит за своими плечами его тяжелое дыхание — посапывание тучного человека.
Дальше плетется Джульбарс. Он увязался за Чонаком и вслед за ним прибежал из Тора-хема. Джульбарс устал, он лениво ступает по камням, высунув язык (день обещает быть очень жарким).
Иногда Джульбарс забегает вперед и заглядывает Лере в лицо — в глазах у него безмятежное спокойствие, как будто это так и надо, чтобы она уехала и чтобы они не встретились больше никогда.
И понимая, что она уже, наверное, и на самом деле не увидит больше этого своего друга, черно-рыжего, с длинной свалявшейся шерстью (сотни и тысячи собак еще увидит, а его нет!), что никогда больше не обнимет она его толстую собачью шею, не назовет «Джульбарсюткой», не бросит мясца или краюшки хлеба, она с горькой жалостью треплет его косматую голову: «Никто небось не будет любить тебя так, как я…»
Джульбарс почуял в этих ласковых движениях что-то печальное и хрипловато, вполголоса, заскулил.
В лад ему тихонько затянула Лера:
сейчас же громко подхватил мальчишка-тувинец на берегу.
Этот бодрый голос, видимо, успокоил Джульбарса. Он вильнул хвостом и быстрее побежал к берегу по истоптанной скользкой траве.
За Джульбарсом шел радист экспедиции (тащил под мышкой помпу для накачивания резиновой лодки); за ним гуськом — не без некоторой торжественности — следовали дети, Капа и приезжая тувинская артистка, Капина подруга.
Спустившись к берегу, инженер и радист принялись накачивать бесформенную, мягкую лодку. И вдруг, распрямившись, она стала посреди тихой воды, плоская и широкая, с круглыми бортами, легкая и в то же время надежная.
Инженер работал, сбросив парусиновые ботинки и почти до колен закатав брюки. Шагали по воде, вокруг лодки, его тонкие белые ноги.
Теперь, когда Лера собиралась уезжать, когда она понимала, что сейчас, через минуту-другую, отчалит от берега, ей было стыдно за ту настойчивость, которую она проявила, и за все те слова, которые недавно сказала ему в запальчивости.
Тихо было на берегу.
Перестали смеяться и кричать Чонак и Лида. Был слышен только легкий плеск воды на камнях.
— Ну, давайте, давайте, Валерия Александровна, — сказал инженер, не глядя на Леру.
— Спасибо, — тихо ответила Лера, с тоской думая о том, как это она осмелилась кричать на этого немолодого и толстого человека, который годится ей в отцы. Подойти бы к нему и объяснить при всех, как сильно она его уважает и как благодарна ему за то, что он согласился взять ее с собой!..
Так ей хотелось сделать. Но люди этого почему-то не делают. Она знала, что не делают, давно знала… И оттого, что неудобно было поступить так, как хочется, на душе у нее было смутно и тревожно. С нежностью и какой-то щемящей жалостью она смотрела на все вокруг — на Капу и Чонака, на ребят, на эту траву и этот берег, даже на эту совсем чужую женщину, артистку, с вязанием в руках.
Она была благодарна земле, реке и этой немолодой тувинке со спокойным темным лицом, пришедшей ее проводить. И Капе была благодарна и радисту, который знал что-то большее, чем она, который все умел — и хорошо обращаться с радио, и накачивать лодку, и удить, и жарить рыбу, и много еще чего другого, например, быть веселым и не сердиться на людей.
Наверху, на горе, над спуском стояли, задумавшись, Чонак, Лида и Роза. Ветер с реки трепал им волосы, раздувал рукава.
— Да садитесь же вы наконец, Валерия Александровна, — ворчливо сказал инженер. — То все торопились, а теперь недозовешься.
— Я сейчас, сейчас…
Лера ступила в лодку. Лодка качнулась. Поднатужившись, радист толкнул ее мягкий борт, и лодка отчалила.
— До-о-о свида-ания!
— Про-ощайте! Спасибо-о-о! («Спасибо, Чонак! Спасибо, Капа! Спасибо, Лида! Спасибо, Василий Адамович!»)
«Спасибо» — как это мало!
Последнее «о» подхватит горное эхо и отбросит опять на середину реки. И добрых десять секунд дрожащий звук будет висеть в воздухе. Целых десять секунд… Только десять… Но дольше будет жить в памяти все, что было. Ах, если бы научиться запоминать навсегда! Так жаль уступать прошлому даже самые маленькие черты настоящего.
— До сви-да-ни-я!..
Машут изо всех сил на горе Чонак и Роза. Машут платками внизу у берега Монгульби Надя и Монгульби Райка.
— Ау-ау, тетенька Лера!
— Прощайте-е, девочки!
«И вот я приеду в Москву, приеду и куплю тебе сумочку, Монгульби Райка. Зелененькую, с золотыми застежками, похожую на бочонок. В ней будет зеркальце и кошелек. Ты будешь вынимать зеркальце и смотреться в него. Смотреть на свои рыжие веснушки. И с сумочкой в руках — зелененькой, московской — пойдешь гулять по улицам колхоза.
«Смотрите-ка! У Райки Монгульби сумочка! Откуда? В Кызыле таких будто нету…»
«А мне тетенька Лера из Москвы привезла. Ну, тетенька Лера, знаете? Самая главная библиотекарша».
Сумка будет висеть на гвоздике над кроватью, когда ты будешь спать… И пусть я сквозь землю провалюсь, если забуду привезти тебе сумочку с кошельком и зеркальцем».
— До свидания, Капа! Спасибо-о, Капа! Джульбарсютка-а-а!..
Он бросился в воду и, не рассуждая, поплыл за лодкой. Намокшая шерсть прилипла к его острой собачьей голове.
— Джульбарс, обратно! Ишь, окаянный! — кричат с берега.
И, поколебавшись мгновение, он медленно поворачивает и плывет назад.
— Гребите, Валерия Александровна.
Лодка быстро идет вперед.
— А вы, однако, отличный гребец! — с удивлением говорит Александр Степанович.
— Я на море выросла.
Она оглядывается, вздыхает.
С той и с другой стороны — берег. С одной он пологий, с другой — крутой, каменистый, обрывистый — Саяны. Всюду Саяны, куда ни глянешь, гора за горой — то лысая, лилово-голубая, то вся в деревцах и деревьях.
Лес растет на этом крутом берегу ступенями, и непонятно, откуда он прет — из камней, что ли; и куда уходят его корни, в какую глубину; и сколько ему лет; и что он видел. Простая, тихая и невнятная жизнь!..
Стоит неподвижно лес, насторожившийся, чуткий, и как будто занят только тем, чтобы отражать каждый звук: падение камня, человечий или птичий голос.
Крикни: «Ого-го!» — долго будет звучать за горами, за лесами дальнее эхо.
А вода мерно и мягко ударяет о дно лодки: плюх-плюх. И припекает солнышко.
Справа, где берег пологий, — словно для того, чтобы дать Лере получше запомнить себя, — из-за поворота опять показывается колхоз, его последние чумы и дома. Вот сушится на улице белье — едва приметно полощется на ветру… А вот столбы… Последние столбы электропроводки.
«Как странно! Придет вечер, зажжется свет, осветит все закоулки: желтую стружку, которая валяется на дороге, ветки лиственницы, траву. А меня здесь уже не будет. Я буду далеко…»
Исчез колхоз. Не видно больше ни дома, ни чума, ни человека. Пасутся козы, а человека не видать. Козы и козы. Одна, последняя, стоит на краю обрыва, и рядом — козленок. Повернул свою бесовскую морду в сторону реки и трясет бороденкой. Такой маленький, а уже бородатый.
По травянистой кромке вдоль берега растут какие-то цветы. Лиловые, увядающие. Не за горами осень — нет, она тут, близко, у самых гор.
— Эхма!.. Не захватил ружьишка… Утки!
— Где утки?..
Как можно их разглядеть среди этого блеска в мелкой, как рыбья чешуя, серебряной ряби? А должно быть, хорошо живется уткам в такой тишине и безлюдье, в таких просторах. Ка-ак гаркнет мама-утка: «Га-га-га!» Как заработают утята под водой красными лапами, как вспорхнут: «Га-га-га…» А крылья, крылья-то какие тяжелые!.. Полет — словно шаг у толстого человека.
Ох, одышка, ох, напугали! Кря-кря!..
Тянутся песчаные отмели и гряды камней. На песке — остроконечные наплывы: следы волн. Песок влажный, плотный, еще хранит память о недавнем прикосновении воды.
Га-га-га. Кряк-кряк.
Всё — и река, и лес, и берег — переполнены сотнями, тысячами еле слышных дыханий, шумов, шорохов.
Торжественно и безмятежно совершается между водой, землей и небом великое дело жизни.
Лодка идет вперед. Припекает солнышко. На реке нет тени — где ж ее взять! И только плещется вода, только бьется она, кружась у подводных камней или вокруг какого-нибудь опрокинутого грозой дерева. Все шире река. Где, когда слилась быстрая речка Ий с полноводным Енисеем?.. Бегут в неутомимом движении, в вечном движении вперед речные воды. Брызжут то светом, то тенью, то полутенью, будто спрятанные на дне реки зеркала отражают солнце или ветку случайного, бегущего мимо, наклоненного над водой дерева. Лес стоит по ту сторону реки в великом безмолвии — задумчивый и грозный.
А вот торчит из воды тонкий ствол березы. Здесь, видно, был мысок, но вода залила его, подмяла кусты, поломала деревья. Торчит из воды обломанный ствол, дрожа мелкой неуемной дрожью, как голова древней старухи. Вокруг — водоворотец. Лодка ушла вперед, а там, оставшись далеко позади, долго будет вздрагивать обломанный ствол, вздрагивать, вздрагивать и качаться. Такова его жизнь — вот это вечное тик-так, вот эта не оставляющая его дрожь. Он будет кланяться, пока не станет скованный льдом Енисей, не сжалится и не даст отдохнуть березовому стволу. Да уж, верно, и устал же он, бедняга, качаться и кланяться.
Нет… Море куда добрее! Оно вырывает деревья прямо с корнями, а не мучит их день за днем, час за часом…
— К бережку, к бережку подгребайте, Валерия Александровна.
Лера гребет. Гребет изо всех сил. Но ведь это не море! Здесь словно сто водяных рук держат движущуюся к берегу лодку; словно тысячи водяных спин загораживают ей путь к берегу. Ну и упрям же Енисей — не шуточная река.
Раз, еще раз! К бережку, к бережку…
Разувшись, они вытаскивают лодку на берег — двое среди великого безлюдья, плеска и тишины.
— Давайте купаться, Валерия Александровна, жара!
Тут хорошо купаться. Берег пологий, только дно каменистое. Вода режет холодом. Ледяная! Нет, это вам не море, не Черное море! Ну и что бы ему немножко согреться, этому Енисею!
Натянув на голову платок с четырьмя узелками на кончиках, затыкая пальцами нос и уши, на некотором расстоянии от Леры энергически, как дело делает, ныряет под воду инженер.
Вынырнет и фыркнет: «Уф! Хорошо!..»
Сразу видно, что он привык купаться и плавать во всяких реках — хоть теплых, хоть ледяных… И сколько же он их, наверное, перевидал на своем веку, небось много: ведь он железнодорожник, такое уж у него кочевое ремесло — лесное, степное, горное, водное.
— Поспите, что ли, Валерия Александровна. А я часок поужу. Здесь рыба прямо-таки косяком идет. Я видел.
Он достает из лодки удочку и ведерко. Лицо у него добродушно-счастливое, а тонкие белые ноги осторожно ступают по острым камням берега, деликатно неся грузное тело.
Лера дремлет, спрятав голову в тень от лодки.
Сквозь сон она слышит, как близко, у самого уха, плещется вода, вдавливаются в бок камни, солнце обжигает голые ноги, не прикрытые тенью.
Все вокруг покачивается, покачивается. Не торопясь вертится земля. Жарит солнце.
А Лера спит.
2
По приблизительным подсчетам, по тем легкомысленным людским подсчетам, на которые, как показал опыт, не особенно следует полагаться, из Тоджи — от колхоза «Седьмое ноября» — до Систиг-хема восемь часов водного пути. Так утверждали лоцманы, и так говорила Капа, которая когда-то работала на плотах.
Что же касается Монгульби, то он ничего не утверждал, выслушивал Капины и Лерины подсчеты молча, досадливо морща лоб и приподняв брови. Это не значило «нет». Это не значило и «да». Это, должно быть, означало, что при хорошей гребле и подходящем ветре пути окажется примерно часов семь-восемь; при плохой гребле и встречном ветре наберется часов десять, двенадцать, а то и все пятнадцать. Если же принять во внимание, что резиновая лодка много меньше плота, и, стало быть, течение меньше будет помогать гребцам, и лодку, наверно, станет швырять из стороны в сторону, как легкий поплавок — то уж совсем невозможно сказать, сколько времени понадобится, чтобы добраться до Систиг-хема.
И вот они гребли, гребли, гребли, сперва радуясь вечерней свежести, отдыхая, по-братски делясь сухой колбасой, которую нашли в планшетке инженера; делясь черствым сыром, который если срезать верхнюю корочку, то на поверку вовсе уж не так плох; делясь булками, которые испекла для Леры Капа, и ягодой-кислицей, которую ей на дорогу собрала Райка.
Плыли, плыли — одни по темнеющей реке, а вокруг все не было видно ни малейшего признака человечьего жилья.
Положив в рот по ягодке кислицы, они морщились и хохотали, глядя друг на дружку; потом Лера старательно терла потемневшие пальцы, опуская их за борт лодки; потом они опять гребли, совсем подружившись, оба счастливые и этим днем, и этим солнцем, и тем, что удалось так хорошо поспать Лере и так хорошо поудить инженеру.
— Э-эх, взяли!
Инженер разошелся, подмигивал, хохотал, и от этого лицо у него становилось как будто еще толще и добрее. Лера даже спросила, умеет ли он показывать фокусы.
Фокусы он показывать не умел, но почему-то вспомнил о доме, о детях и вынул из внутреннего кармана пиджака карточку своих девочек.
С фотографии смотрели на Леру две большеглазые школьницы в форме. Одна — худенькая, с острым подбородком — должно быть, в мать, другая — потолще, здорово похожая на инженера. Он сказал про эту девочку, что она отличница, и раздул ноздри, как будто собираясь запеть.
Лера довольно долго рассматривала фотографию. Она старалась представить себе обеих школьниц, и то, как они живут, и то, как возвращается из поездок инженер, и каково это — вернуться из дальнего края и вдруг в один прекрасный день и час войти в свою квартиру в Москве.
— Ну вот, ну как вы, например, приходите?.. Ну как?
— Да как вхожу? Ну, ясно… Обыкновенно.
Он не понимал, о чем она спрашивает. Не понимал, о чем ей хочется узнать, не догадывался, что она пытается вызнать, встречают ли его девочки на вокзале, или он, не предупредив их, тихонько поднимается один, с чемоданом в руке, по лестнице своего дома.
…Вот он открыл входную дверь своим ключом. Вот бежит по коридору навстречу отцу толстая отличница, останавливается и, удивившись, тихо говорит: «Папа!..»
Она вскидывает руки в форменных рукавах и обнимает шею инженера — вот эту самую шею, красную от солнца и ветра.
Нет, он не понимал, чего хочет от него Лера. А она пыталась увидеть картину его простого счастья; понять, о чем и как он рассказывает детям за чайным столом, и в силах ли он рассказать им, ну вот, скажем, про этот день, про рыбу, про гальку, или только задумчиво молчит и пьет чай, раздувая ноздри, а они сидят по обеим сторонам и смотрят ему в лицо, в это толстое лицо, единственное для них — лицо отца.
Инженер говорил, доверчиво заглядывая в глаза Лере, не переставая грести, став вдруг очень серьезным, гордясь, вспоминая, тоскуя…
Мы с женой детям ни в чем не отказываем. Отказа нет. И в театр, и книги, и комнату красиво обставили — шкаф купили, хороший, трехстворчатый, когда я последний раз приезжал, диван этакий, мягкий — в новом вкусе. А жена — ничего. Жена — порядочная, не осрамит. Такая, что можно довериться и быть спокойным за детей. Воспитает. И хорошо воспитает.
— А вы ее любите?
Он задумался. Потом мечтательно приподнял брови.
— Уважаю… Как мать… Ну, как жену, одним словом.
— А вы с ней часто целуетесь?
Он фыркнул.
— Да некогда, знаете, особенно целоваться-то, Валерия Александровна. А дети — дети хорошие, ласковые. И общественницы. И обе такие хозяйственные, и обе…
Видно было, что он об этом говорил как о чем-то самом важном для себя и что это в самом деле было ему важно — и дом, и девочки, и диван в новом вкусе.
В нескончаемости водной дороги, в первых тенях, в тишине, в быстро спускающемся на землю холоде, в легкости очертаний трав и деревьев, словно размытых тьмой, было такое чувство огромной протяженности, что невольно вставала перед глазами вся прожитая жизнь.
Он рассказывал ей о своем детстве, о матери-крестьянке, о братьях, сестрах, о своем кочевом ремесле…
— Ну как это бывает?.. Ну как, к примеру, прокладывается железная дорога? — перебивала она. — Ну вот, к примеру, хотя бы тут, в Тодже?
Он вскидывал брови.
— А кто вам вообще говорил, что мы решили ее проложить?
— Скажете тоже! А зачем же вы здесь? Ведь вы не геолог, а железнодорожник.
Он смеялся, подмигивал.
— Много будете знать, рано состаритесь, Валерия Александровна.
О своей работе он говорил неохотно и коротко. И так охотно о себе!
Чисто по-мужски Александр Степанович искал сочувствия у нее — такой неопытной и юной, еще так мало видевшей, готовой всему удивиться и восхититься всем: и мужеством, и перенесенными лишениями, и всякой опасностью, ему грозившей.
— Да, да, Валерия Александровна, голубушка, хлебнул я однажды, знаете, горя. Думал, что не увижу больше своих ребят. Проводили мы, значит, в тундре разведку и…
— Какую разведку?
— Да полноте дурачиться-то! Ведь вы не маленькая!.. И вот мой проводник, понимаете, отстал. Черт бы их побрал, этих проводников! Отстал, негодяй, и вот я один: — без хлеба, без дохи. Куда пойдешь? А компас у него, стервеца. Ну, как тут будешь? Ну как? Брожу… холод, тундра…
— А что было потом?
— Под утро встретились. А у него и собаки, и нарты, и хлеб. Все, одним словом… И спирт был.
Лицо инженера сделалось жалкое. И он добился-таки своего: она его пожалела.
Тогда, забыв про тундру, он мигом успокоился, стал снова весел, смешлив и бодр.
А лодка между тем шла. Все шла и шла.
Пологий берег уже давно превратился в крутой и обрывистый. Они плыли по коридору из скал. И уже не видно было ни утки-кряквы и камышей, ни белки на прибрежной сосне.
Тьма сгущалась. Скалы словно росли во тьме, громоздились одна на другую. Сперва они отбрасывали в бегущую воду чуть приметные тени, потом, как будто сговорившись, слились в сплошную полосу серой мглы, потом — в густую тень, заволокли воду, проникли в самую ее глубь, замутили непроглядной темнотой… Не видно больше пестрых камней на дне Енисея. Оттуда, из глубины вод, так же, как сверху, с неба, глядит тьма. У берегов она еще гуще. Чем выше берег, тем чернее вода. Отовсюду — спереди, сзади, сверху, снизу, с боков — тьма обступает двух маленьких людей, едущих на резиновой лодке по большому, безрадостному, холодному вечернему Енисею.
Но и во тьме не знает устали Енисей. Наваливаясь на любой островок, он образует бурные потоки, кружится и пенится. Лере и Александру Степановичу приходилось изо всех сил грести, чтобы противостоять волне, чтобы она не выбросила лодку на мель.
— Который час? — робко спрашивала Лера.
— Седьмой! Восьмой! Девятый! — бодро отвечал инженер, даже не взглянув на часы.
Время от времени он шутил:
— А вот он, ваш дорогой Систиг-хем! Смотрите, смотрите, девушка! Направо!
И она оглядывалась. Оглядывалась, но не было видно ни Систиг-хема, ни хатки, ни чума, ни дома на берегах. Они были пустынны — берега. Горы отвесно и круто спускались к Енисею, и только наверху был лес. Лес. Лес. Деревья, объединенные тьмой, слитые ею, превратились в сплошную лесистую полосу — нескончаемую полосу тайги, идущую все вперед и вглубь — туда, куда-то, вдаль, в Саяны. За первым рядом гор угадывались другие горы. Горы и горы — без предела и края, без края и конца.
А в небе, почти таком же темном, как вода, зажглась, словно его прокололи булавкой, первая ночная звезда. Зажглась и повисла над Енисеем, над движущейся в темноте лодкой, над Лерой. По временам звезду застилали облака, но она пробивалась сквозь них и летела вперед, вдогонку за людьми, словно стараясь без слов рассказать им о ночи, о безлюдье, об одиночестве, о еще не прорезанных железной дорогой пространствах большой косматой земли.
— Эх! — сказал инженер. — Забыл расспросить, на каком бережку Систиг-хем. На правом или на левом. Надо думать, на правом. На пологом берегу.
Она молчала в отчаянии, глядя на него расширенными глазами, которых не было видно во тьме.
Такой толстый, такой большой — и не захватил с собой карты, не расспросил людей толком. А еще железнодорожник. Путеец!..
Ей хотелось сказать ему это, но она боялась вступить в пререкания с ним здесь, посредине реки, где он был, кроме нее, единственным человеком.
Она слышала его тяжелое дыхание, видела в полутьме очертания его квадратной легкомысленной головы, его тучную, короткую шею, удивлялась и почти ненавидела.
А он бодрился. Он кричал: «Ого-го!» — как будто это очень весело, как будто так и быть должно, чтобы ехать вдвоем по реке, без карты, с пустым планшетом на боку и рыбой, которая притихла в ведерке.
Все притихло. Спит рыба, птица и зверь. Спит лес.
— Ого-го!
Нет. Лес не спит. Эхо, тяжелое эхо, перекатывает человечий голос, как голос грома. И далеко в горах отдается: «Ого-го!»
— Раз-два! Глядите, Валерия Александровна, за этой горой — Систиг-хем.
И они гребут. Гребут из последних сил, но Систиг-хема нет.
Опять какая-то скала. Вот чуть виднеется тропка… А на скале — огромные белые, светящиеся во тьме буквы:
МАШПАГОЛ
ПОСОХИН
САЛГА
Спасибо вам, люди, неизвестные, незнакомые люди, Машпагол, Посохин, Салга! Спасибо за то, что в этом глухом безлюдье вы оставили свой след, тепло своего дыхания, за то, что в наступающей тяжелой, сплошной мгле светятся на темном камне белые буквы ваших имен.
И мимо лодка.
— Ну, Валерия Александровна, душенька, вот пологий бережок. Вытащим лодку и заночуем.
— Что? — не веря своим ушам, говорит Лера.
А лодка уже у берега. Впрочем, какой здесь берег! Это тебе не море! Нет ни круглой, обкатанной гальки, ни чистого, плотного и мелкого песка. Зато стеной стоит густой камыш, стоит и сухо шуршит.
Утопая в болоте, глубоко проваливается нога.
— Тащите же, тащите! Ну! Энергичней! Раз-два!
И оба, вцепившись в борт, подтягивают лодку поближе к земле.
Он оглядывается. Она молчит. Молчит, затаившись, не смея выдать своего недоверия и страха.
— Так. Ну, вы подождите здесь, а я, пожалуй, пройду вон по этой тропке. Пройдусь, пошукаю. Здесь, где-то рядом, должно быть жилье.
И, оставив Леру, он быстрым шагом уходит вперед.
Опустив голову, она стоит возле лодки и вдруг, не выдержав одиночества, начинает звать:
— Александр Степаныч! Александр Степаныч!
Он не отвечает ей, но она видит в темноте его удаляющуюся спину. И вот ушел. Растаял. Пропал…
— Ау! Ау! — отчаянным голосом кричит Лера.
И, сжалившись, он наконец отзывается на звук ее дрожащего голоса:
— Ого-го!
— Александр Степаныч!.. Александр Степаныч!.. Миленький!..
Он ворчит:
— Скаженная…
«…энная», — подхватывает эхо.
Он говорит «скаженная», но все-таки возвращается.
Наклонившись, он мрачно шарит на дне лодки: достает планшет и ведерко.
Следуя за каждым его движением, подражая ему, притихнув, она тянется за туеском, хочет взять пакет с книгами…
— Оставьте! — говорит он коротко и сурово — Разве они вам сейчас нужны?
Она не смеет настаивать, только робко и бережно прикрывает книги старым Капиным плащом.
Они идут вперед, в глубь незнакомого берега. Идут молча, то и дело проваливаясь в болото. Лере страшно. Она шагает за ним, прижимая теплые кулаки к бьющемуся горлу, к жилке у горла, стукотню которой слышит дрожащими пальцами.
Пройдя немного, он останавливается и коротко говорит:
— Вот!
Перед ними крошечная поляна. Маленькое свободное пространство меж трех-четырех деревьев.
Он бросает на землю планшет, ставит в траву ведерко и озабоченно, молча принимается ломать хворост. Она тоже ломает хворост.
Тут будет костер. Здесь, среди этих деревьев, на поляне, запахнет дымком, вспыхнет пламя, и сделается тепло.
Не говоря ни слова, повернувшись друг к другу спинами, они ломают сучья. И вот наконец, присев на корточки, он подносит к маленькому сучку дрожащую спичку. В ее беглом свете выступают на миг его ладони — большие загрубелые руки рабочего человека.
И вспыхивает огонь.
Голубой, он ползет по влажному дереву, едва дыша, готовый погаснуть. Но нет! Не гаснет. Сучок, и еще один… Костер разгорается. Не такой, как разводил Таджи-Серен, но все же костер.
Пламя дышит. Дым ест глаза. Над болотистой почвой, неутомимая, вьется мошка, кружится комарье, жужжит и жужжит — поет свою нудную песенку.
И вдруг — луна.
Скажи, пожалуйста, что будет с нами без хлеба, без спальных мешков и когда мы выберемся из этой тайги?.. Сколько ночей мы переночуем здесь, сколько пройдем километров и увидим ли когда-нибудь чум, или дом, или хотя бы покинутую избушку?
Ах, что за пустяки! Ты забыла про Монгульби и Сонама. Разве они дадут пропасть человеку? Прилетит самолет и будет кружиться над лесом, пока не увидит твою сорочку, привязанную к макушке дерева, как белый флаг. Помнишь, так было с той девушкой из геологической партии? Ведь ее нашли! И очень скоро нашли!
— Ну ладно. Ну полно, Валерия Александровна. Давайте подзаправимся, а? Нажарьте рыбки. Вот нож.
Нож большой. Перочинный. В нем три хорошеньких лезвия, штопор и шильце. Ничего себе нож. Довольно приличный ножик…
Взяв ведерко с рыбой, Лера идет к реке.
Ничего не видно. Луна опять зашла за облако. Темно. Очень темно. Ноги что ни шаг проваливаются в топь. В сапогах хлюпает вода. И далась ему эта рыба! И как он может думать о рыбе?!
Но она идет, идет покорно, как маленькая, идет прямо на шум реки, на ее тусклый блеск. Выглянувшая из-за тучи луна опять спокойно отражается в воде, чертит длинную движущуюся дорожку.
К берегу спускаться трудно. Глинистый, он весь обмяк.
Вытащив из-за пазухи нож, она распарывает рыбьи брюшки, соскабливает чешую, полощет рыбу в воде.
Наконец дело сделано. Теперь шагать как будто полегче: ведь она идет на яркий огонь — на свет костра. Идет, спотыкаясь, и кротко держит в руке ведерко с начищенной рыбой.
— В чем дело, Валерия Александровна? Вы, кажется, хныкали?
— И не думала!
— Нет, вы, оказывается, нытик. Нытик, и больше ничего. Стыдно так. А еще комсомолка. Да!..
В его голосе дрожит смех.
— Герой! — говорит он, почти смеясь. — Герой и великий библиотекарь.
Он обнимает ее за плечи. Она по-детски доверчиво прижимается к нему и бормочет бессмысленно:
— Ну ничего же!.. Честное слово, ничего. Вы только не беспокойтесь, пожалуйста, Александр Степанович. Мне… нет, ну, вы же меня не знаете! Вот когда я в оленеводческую ездила, тогда и вправду было немножко трудно. А это что! Пустяки.
Успокоившись, она нанизывает рыбу на гладкий крепкий сучок и сосредоточенно держит, его над огнем. Рыба жарится. А сучок горит. У тувинцев он не горит, а у Леры горит. Она поворачивает рыбу слева направо, справа налево.
Кусок рыбы падает в огонь. Из огня идет чад.
— Растяпа! — вздохнув, говорит инженер. И сам принимается за дело, сбрасывает зачем-то пиджак, закатывает рукава.
Дело спорится. Рыба весело жарится на вертеле.
— Ну вот, — говорит он удовлетворенно.
Они едят из общей посуды, из одного ведерка, — сталкиваясь руками и посматривая друг на друга.
— Эх!.. С вами каши не сваришь, Валерия Александровна. Не сваришь каши и не зажаришь рыбы. Ваш муж небось с вами наплачется.
— А я замуж не собираюсь, — говорит Лера и смотрит на него виноватым, влажным, успокоенным взглядом, в котором отражается огонь.
— Ну вот, подзаправились. Пора и на покой. Утро вечера мудреней.
Уйдя во тьму, он ломает ветки, еловые лапы и складывает их неподалеку от огонька. У них нет с собой ничего теплого — ни дохи, ни спальных мешков, ни одеяла. Посапывая, он стелет общую постель.
— Ложитесь. Готово.
Но стоило им чуть-чуть отойти от костра, как комар сразу принялся за свое комариное дело: он снова стал звенеть изо всех сил. Звенит и жалит. Жалит и звенит.
Не спится. Холодно.
Люди жмутся друг к другу на общей постели из веток, пытаясь согреться хоть немного теплом своего соседа. Не спится. Кусает комар.
Спать. Спать. Спать.
«Вот я буду считать до ста, потом до тысячи, и придет утро. Оно наступит наконец, и мы пойдем дальше. Станет светло. Будет видно, где кочка, где ягодный куст, где яма. Ноги не станут на каждом шагу проваливаться в болото. И будет долгий день. Длинный день. И можно будет шагать, шагать… А лодка? Как с лодкой?! Ничего, как-нибудь».
— Не спится, что ли, Валерия Александровна?..
— Не спится, — отвечает она.
И вдруг его голова, приподнявшись, падает. Щека прижимается к Лериной щеке. Что это — нечаянно или нарочно? Она отстраняется.
— Лера! Валерия… — говорит он голосом, какого Лера в жизни не слыхивала, — не голосом человека, а дыханием ветра или плеском реки.
— Оставьте! — отвечает она, ужаснувшись, присев на своей постели из веток, прижав кулаки к бьющемуся изо всех сил сердцу.
— Лера, — говорит он неузнаваемым в темноте голосом. — Лера! Замерзла, милая девочка, — говорит голос ветра. — Замерзла?
И большие его руки, стиснув Лерину ступню, пытаются согреть ее. И слышится бормотание.
Он согревает Лерины ноги своими большими руками. Но чем нежнее и старательнее пытается он их согреть, чем щедрее и ласковее его слова, тем холоднее и страшнее становится Лере.
— Александр Степаныч, — говорит она, — спасибо, не надо. Пожалуйста! Я согрелась.
Руки падают. И он ложится снова подле нее, на общую постель.
Она боится дышать, шелохнуться, не в силах осмыслить, что же это такое случилось с ней.
И опять они лежат рядом. Ни движения, ни шороха. Но Лера слышит — он не спит.
И вдруг она чувствует на своей щеке прикосновение его губ. Она вскакивает и, не говоря ни слова, идет к огню.
Он не смеет следовать за ней. Он продолжает лежать там, в темноте, не освещенной пламенем костра.
…Сейчас она возьмет свой туесок и пойдет одна в ночь, в тайгу, чтобы никогда не выбраться отсюда, чтобы пропасть, заблудиться — без еды, без единой спички. Пойдет и будет идти, пока не упадет на землю от холода и усталости. Сейчас, сейчас она уйдет. Встанет и уйдет в ночь… если он посмеет пошевельнуться.
И он не смеет шевелиться. Он, как мертвый, лежит там, далеко, за пределами света. Не слышно даже его дыхания.
Холодно, холодно. Огонь согревает только живот и руки. А спине холодно. Зуб на зуб не попадает.
А ночь между тем вершит свое дело. Вершит его в глубоком молчании и не дарит звезд, — нет, не дарит. Не дарит звездного своего света, хочет быть еще темней и суровей. Ночь, в которой спит медведь; ночь, в которой спит марал и дикий козел, а не спят только люди да комар — сошедший с ума комар, кружащийся над Лериной головой.
Но вот и комар примолк. По верхам потянуло ветром.
И пошел дождь.
Он начал свое дело с осторожного накрапывания, с тихого шума и подергивания листвы. Потом разом звучно ударил по всем листкам, захлопал по земле и стал заливать огонь.
Инженер поднялся, вышел из темноты и принялся подкладывать в огонь сучья. Огонь тлел, не желая гореть, а все-таки между сучьями потрескивало, мерцало, вспыхивало, и сияние прибитого пламени жило, борясь с дождем и побеждая.
Они молча сидели у огня, опустив головы. Он не чувствовал себя виноватым. Нет, скорее обиженным.
«А если бы с твоими девочками так?! Что?! Заплакал бы небось, а? Заплакал бы, задергал бы толстой щекой, сказал бы: «Гнус!» — вот как бы ты сказал. Именно так. Уж я знаю!
«Мы им ни в чем, ни в чем не отказываем. В прошлом году купили шкаф. Хороший. Трехстворчатый…»
Эх ты, трехстворчатый! А ведь такой, наверно, и взятки берет. Берет!. Конечно, берет. Ему надо разные там шкафы покупать!..»
Так сидели они, мерзли, мокли, копили злобу.
Он молчал, раздувал ноздри. На голову надел кепку и, спасаясь от дождя, надвинул ее до самых бровей. Лера не видела его глаз.
О чем он думал? Да и думал ли о чем-нибудь?..
А дождь между тем постукал, постукал и примолк.
Огонь костра стал бледнеть. Неужели наконец утро?
Оно пришло не сразу. Не солнцем, а предчувствием его — первым светом, широким и тусклым. Постепенно из белесого тумана выступили трава, болото, борт лодки, обрывистый берег.
Инженер поднялся, но не сказал: «Пошли». Сердился. Может быть, на себя? А может, и на нее?
Он молча вскинул на плечо планшет, взял в руки ведерко и двинулся вперед.
— Александр Степаныч, а как же книги? Я без книг никак не могу. Мне надо доставить их в Систиг-хем — систигхемской библиотекарше… Я… я не могу.
— Не можете — и не надо. Никто перед вами на коленях, по-моему, не валяется. Оставайтесь. Дело, матушка, ваше. Только лодка, между прочим, тоже казенная и поценнее будет ваших книг. Я, надо думать, тоже не брошу казенного добра. Как-нибудь! Вам бы только книжонки. Э-эх, люди! Доберусь до первого поселения, а там, уж не беспокойтесь, обеспечу: ребят пришлю за лодкой и книжонками вашими. А вы как хотите. Я не привык возить с собой детский сад. Сидите, ходите, лежите, сморкайтесь. Одним словом, хоть стойте на голове.
Захватив туесок, она пошла за ним. Он оглядывался, щурился, казалось, не помнил о ней и, может быть, в самом деле не помнил, занятый заботами дня.
Они шли по тропке, и вдруг он сказал, остановившись:
— Вы слышите — петух?
Нет. Она не слыхала. И больше не верила ему: он слишком много лгал.
— Не слышу, — ответила Лера.
Слух у вас, Валерия Александровна, тонкий… Прямо как у змеи…
Он зашагал вперед, но минуты через две снова остановился и повторил торжествующе:
— Он самый — петух! А там словно дымок… Видите? Или тоже нет?!
Повернувшись в ту сторону, в которую он показывал, она на самом деле увидела дым. Дым — первый след человеческого жилья.
Взошло солнце. Стали видны копны трав, скошенные для скота. Значит, человеческое жилье было совсем близко: они заблудились около самого Систиг-хем а.
— Ну, выбрались! — сказал инженер и улыбнулся широкой улыбкой. — Выбрались, Валерия Александровна. Да я и не сомневался, я знал, понимаете… Видно, когда мы скалу проехали — вот где фамилии-то, — там бы нам с вами и остановиться. Но вы меня совершенно сбили с толку.
— Я?!
— Вот именно. Нытьем.
— Я молчала.
— У вас все лицо ныло, глаза, понимаете. Вот вы меня и сбили.
Она рассмеялась.
Он оглянулся и ответил улыбкой. «Простила ли?!» — спрашивала улыбка. «Нет!» — отвечали ее прямо глядящие на него глаза.
Вот река и берег. На той стороне — строения.
— Ого-го! — кричит инженер.
— Ого-го! — кричит Лера.
От берега отделяется лодка, а в лодке — человек. Человек гребет медленно.
«Скорей бы, скорей!..»
— Мы заблудились! — кричит Лера.
— Да молчите вы, на самом-то деле, — говорит инженер. — Ничего мы не заблудились. Полноте страмотиться!
Человек в лодке — тувинец. Он широко улыбается.
— Мы, мы… — говорит Лера.
— С каждым бывает, — отвечает тот на хорошем русском языке. — Садитесь, товарищи.
Они садятся в лодку. Лодка идет по тихой воде. На той стороне — дома, изгороди, орет петух, пасется корова. Систиг-хем!. Населенный пункт! Люди.
3
Прибыв с Лерой в Систиг-хем, Александр Степанович прежде всего зашел на почту за телеграммами.
Был ранний час, и почта оказалась запертой. Он стал энергически поколачивать кулаком в дверь, повернувшись к Лере спиной и, очевидно, совсем не понимая, почему и здесь она не отстает от него ни на шаг.
У его спины было сердитое выражение. К плечам, кепке и брюкам прилипли какие-то соринки — щепочки, соломинки — воспоминание об их общей жесткой постели.
Александр Степанович, его усталое, измятое лицо, покрывшееся за ночь частой щетиной рыжей бороды, его сердитые глаза с воспаленными от бессонницы веками; тусклое, бессолнечное утро; их общая усталость; ее босые, грязные, иззябшие ноги — все это, слившись, превратилось для Леры в нудную, долгую-долгую песню, похожую на завывание ветра в трубе.
Удар кулаком в закрытую дверь. Четкая дробь барабана. Постучит, постучит — и опустит руку. Устал он, что ли? Нет, опять стучит. Видно, у него такая привычка — все делать с передышками, не торопясь.
Стук-стук-стук! Тра-та-та!
Двери не отворялись.
Инженер уже начал было от досады посапывать, а Лера задремала, как конь на ходу, стоя.
— А вы-то зачем сюда пришвартовались, Валерия Александровна? Вам-то что?! — сказал он, видно, не в силах больше сдержать раздражения, и поднял рыжие брови. — Я телеграмму жду из Абакана. Мне лодки нужны. Палатки. Продукты, то, се… А вам что надобно? Пошли бы спать, право. Вот школа. Идите к учительнице. Приютит. Эх!.. Будь я на вашем месте — хорошо! Никаких забот.
Она не ответила.
За дверью раздалось звонкое шлепанье босых ног.
— Кто там?
— Черт. Бес. Дьявол. Ай да систигхемский телеграф! Ай да работнички!
— Сейчас.
Звякнул запор.
Молоденькая телеграфистка, мигая, глядела ка свет.
— Здесь должны быть для меня телеграммы. Из Абакана. Федорову. Александру Степановичу.
— Нету! — вздохнув, ответила телеграфистка.
— А мне? — очень тихо сказала Лера.
— Вам?
В глазах телеграфистки что-то запрыгало.
— А как ваша фамилия?
— Валерия… То есть Соколова. Соколова Валерия Александровна.
— Паспорт.
Удар был такой неожиданный, что Лера уронила на пол сандалии.
Инженер стоял, вздыхая, в уголке, задумчиво и досадливо покусывая губы.
— Ваш паспорт, — повторила телеграфистка.
И Лере опять показалось, что там, в глубине ее глаз, мелькнул веселый дрожащий огонек, как будто что-то пустилось в пляс в этих светлых, только что проснувшихся глазах.
— Вот, — сказала Лера, протягивая паспорт. — Вот, — сказала она с достоинством (и с ужасом поглядела на свои грязные ноги).
— Получайте, товарищ Соколова.
«Валерии Александровне Соколовой. Востребования. Тоджа. Тора-хем. Принято из Кызыла в 20.00. Передано в Систиг-хем 20.15».
А дальше на голубом бланке было одно-единственное слово, выписанное рукой все той же телеграфистки:
«Люблю».
4
Маленькая систигхемская библиотека расположен на во втором этаже большого деревянного дома.
Сквозь окошко библиотеки виден Енисей. Подхваченные течением, плывут по реке одинокие лесины, оторвавшиеся когда-то от своего плота. Несколько лесин лежит на желтых берегах, и непонятно, то ли их опять вот-вот подхватит вода, то ли они долго пролежат тут, будут греться на солнышке, сохнуть и превратятся в конце концов из мокрых лесин в высокосортный строительный лес.
Кроме лесин, из окна виднелись островки, предательски поросшие травой, песчаные отмели, косы.
Берега Енисея, если глядеть сверху, казались извилистыми. Тут Енисей делился на несколько рукавов — река мельчала, и сквозь ее воду просвечивало дно.
…А плотов на реке, как Лера ни вглядывалась, было почему-то не видать: то ли они успели уйти далеко вперед, по направлению к Кызылу, то ли еще не вышли из Кампы — поселка рубщиков, то ли сели на мель посередине реки.
— Ты видишь плоты, Хургулек?
— Нэт. Нычего нэ видать, товарищ Лэри, — отвечает систигхемская библиотекарша.
Хургулек пятнадцать лет. Она одета в голубое ситцевое платье. На голове у нее тюбетейка, на полные и широкие плечи спускаются две черные косы, переплетенные красными лентами.
Хургулек не то стоит на коленях, не то сидит на подоконнике, держась обеими руками за рамы. Ее голубое платье развевается от енисейского ветра.
— Ну что, Хургулек?
— Нэ видать… Нэ бэда. Сегодня нэ придут — завтра придут.
— Да что ты такое городишь, Хургулек! Мне нужно ехать не завтра, а сегодня!..
Хургулек молчит. Потом она неожиданно оборачивается к Лере и спрашивает, разводя руками:
— Зачем так говорить, товарищ Лэри?! Знаете, дорога какая? Мэли. Пороги. Водопад большой. Ночью кто пойдет по река?!. Зачем? Людей топить? Лес губить?
— А зачем же топить?.. — смущенно отвечает Лера. — У нас на море и ночью ходят.
— У вас одно море, у нас другое море — Енисей, Улуг-хем, — рассудительно говорит Хургулек.
И они спускаются с подоконника. Хургулек продолжает складывать в деревянный ящик читательские формуляры. Потом она бережно прячет в шкаф регистрационную книгу.
Эту книгу Лера прислала ей два месяца тому назад вместе с длинным сопроводительным письмом.
Приехав в Систиг-хем, Лера сразу потребовала у Хургулек регистрационную книгу. Пятнадцатилетняя розовощекая толстая Хургулек, сияя гордостью, отперла дверцу шкафа. Регистрационная книга была тщательно обернута газетной бумагой. Ее листки сверкали нетронутой белизной.
Лера от удивления даже слегка приоткрыла рот.
— Хургулек, почему ты не сделала ни одной записи?
И тут пришел черед удивляться Хургулек.
— А зачем? — сказала она. — Разве можно книги пачкать?! Я библиотекарь! Я и читателям так всегда говорю: «Нэ пачкайте книги, а то больше нэ дам».
Тогда, закусив губу, положив перед собой регистрационную книгу, усевшись на один стул с Хургулек, Лера заполнила красивым и четким почерком несколько первых граф.
— Ну, скажи по правде, теперь ты все поняла, Хургулек?
— Ага. Поняла.
— И если книги не возвращают в срок, ты обязана сама обходить читателей. Ты не должна допускать утечки книг. Понимаешь?
— Ага.
— Имей в виду, что я спрошу с тебя, Хургулек. Твоя библиотека в неудовлетворительном состоянии. Я обязана держать тебя на примете. Помни, я опять приеду сюда месяца через три.
— Вот хорошо! Приезжайте, товарищ Лэри, — широко улыбаясь и сияя, отвечает Хургулек.
И снова они сидят на подоконнике и держатся руками за рамы. И опять голубое платье Хургулек развевается от енисейского ветра.
— Ну что, Хургулек? Не видать? — робко допытывается Лера.
— Нэт. Нэ видать, — покачивая головой и вздыхая, отвечает Хургулек.
5
На земле у входа в только что разбитую брезентовую палатку сидят инженер Александр Степанович, директор леспромхоза Мэдэчи, горбатый продавец из кооператива и какой-то демобилизованный солдат в военной форме с недавно отпоротыми погонами.
Вечереет. В палатке, защищенная ее чуть колеблющимися стенами, горит свеча, недавно купленная инженером в кооперации. Ее пламя так робко спорит со светом еще не погасшего дня, что неизвестно, зачем, собственно, она горит. Чуть колеблется беловатый, едва заметный огонек, свеча прочно воткнута в пустую коробку от папирос «Казбек». Узкая бледная дорожка света скользит по небрежно брошенной в угол резиновой лодке, по Лериным книгам, завернутым в плащ.
Систиг-хем дремлет. Над ним медленно отгорает закат.
Мэдэчи, директор леспромхоза, задумчиво покуривает трубку. На нем московская темно-зеленая щегольская фетровая шляпа. На руках у него двухгодовалый сынишка — мальчик с черными мягонькими кудрями. Мэдэчи перебирает большой, красивой, свободной от трубки рукой курчавые волосики парнишки. Рука безостановочно делает свое дело — нежно и монотонно. Мальчик пускает пузыри.
— А под экспедиция я вам, пожалуй, освобожу тот дом. Что скажете, тарга?.. («Тарга» по-тувински значит «начальник».)
Инженера Мэдэчи называет «тарга» и почтительно заглядывает ему в глаза, а в Лерину сторону даже не глядит. Он не смотрит в ее сторону с самого утра, с тех пор как они прибыли в Систиг-хем.
— Товарищ Мэдэчи! — с отчаянной решимостью вдруг говорит Лера, выступая вперед из тени, отброшенной полотняным боком палатки. — Товарищ Мэдэчи! Скажите, пожалуйста, когда вы сможете отправить меня до Сейбы? Когда идет ближайший плот? У нас в Кызыле совещание библиотекарей. Мне дорог каждый час.
Он слушает, не глядя на нее, улыбаясь земле, насмешливо и таинственно.
И вдруг, вскинув раскосые глаза, говорит:
— К концу вэка, должно быть, отправлю, товарищ Соколова.
Люди, сидящие рядом с ним, хохочут. Злорадно смеется инженер. Посмеивается горбатый продавец из магазина, весело заливается демобилизованный солдат.
Она стоит перед ними в измятом розовом Капином платье. Лицо у нее усталое. Руки исцарапаны, искусаны комарами, ноги в кровоподтеках и ссадинах…
Медэчи насмешливо оглядывает ее с головы до ног.
Их глаза на минуту встречаются, и он невольно опускает свои, не выдержав ее прямого, удивленного, пристального взгляда. Но это всего на мгновение.
— Что-то прохладно стало, — вздыхая, говорит инженер.
— Да нет же! — улыбаясь, отвечает Мэдэчи. — Это вы просто уж очень долго искали наш Систиг-хем, тарга. Вы, верно, иззябли за ночь… Или, может быть, вам обоим тепло было?..
— Мне надо ехать!.. У меня дело, — тонким, дрожащим от оскорбления голосом перебивает его Лера, — понимаете: дело! Командировка! Мне нужно в Сейбу, потом побыстрее в Кызыл…
— Езжайте! — И его рот чуть вздрагивает, тронутый улыбкой. — Я вас не дэржу. Езжайте. Пожалуйста.
— Хорошо, — отвечает она. — Я уеду. Уйду. Для вас, видно, дешево стоит жизнь человеческая. Дешево? Да? Хорошо. Я уйду. Сегодня же. Пойду обходом. И будь что будет.
Он снова вскидывает на нее глаза. Они умные. Там, в их глубине, дрожит холодная воля, насмешка. Да, именно так.
Она угадывает это, она читает это в светлых, сощуренных, на четверть секунды поднявшихся на нее глазах.
Первым сдается демобилизованный солдат. Он говорит:
— Чего же так, на самом-то деле? Дивчина по делу прибыла, надо отправить, стало быть. Завтра, часов этак в шесть утра, как раз плоты отходят. На одном Биче-ол лоцманом. Свояк он мне, хороший паренек, старательный. Правда, что в первый раз за лоцмана: силы свои спытать хочет, да авось ничего. Комсомолец, однако….. Может, с ним и отправить товарища?
— Нэт, — отвечает сурово Мэдэчи, — пусть сыдыт. Случится что, мне потом отвэчать! Ведь так? Мне недорого дался жизнь человеческая, ведь так? Пускай с лоцман Салга едет. С самый лучший лоцман. Он здесь дней через десять — двадцать будет. С ним и поедет. Я ей все условия предоставлю. Ныкто нэ скажет: «Худой человек Мэдэчи».
— Но у меня нет этих двадцати дней, товарищ Мэдэчи. Через четыре дня — совещание библиотекарей. Я методист. Я должна быть в Кызыле. На месте. В Кызыле, понимаете?
Он молчит. Он улыбается земле. Глаза опущены. Рука любовно ласкает детскую ножку — большая, сильная, красивая. Это рука охотника. Люди рассказывают, что директор систигхемского леспромхоза убил этими вот руками сорок четыре медведя.
— На совэщании ваших библиотекарь, кажется, спрягают глагол «люблю»? — вежливо спрашивает он. — Тогда для этого, ясно дело, стоит ходыть пэшками, ехать вэрхами, лэтать самолетами! Ясное дело… Зачем утруждать систигхемский телеграф!
Лера молчит. Она смотрит на него, приоткрыв рот. Потом мгновенно и густо краснеет и раздумчиво, будто не все поняв, отходит от палатки.
— Товарищ Лэри! Товарищ Лэри! — кричит ей навстречу поджидающая ее на скамейке у здания кооперации Хургулек. — Товарищ Лэри!
И вдруг она видит Лерино залитое слезами лицо.
Хургулек робко встает со скамейки, переминается с ноги на ногу…
Сжав губы, Лера проходит мимо, сосредоточенно отбрасывая пыль носком влажной сандалии.
Перед нею лес. Там, сев на землю, одна, она обдумывает, что ей делать. Через четыре дня она должна быть в Кызыле. И будет.
Все.
Сев на траву, опершись спиной о ствол дерева, она задумчиво жует травинку.
Закат. Опрокинувшееся над Систиг-хемом небо — багровое. Оно багровое не все целиком, а клочками, прорывающимися сквозь узкие облака: облако и багровая полоска, облако и багровая полоска.
Багровые пятна местами лежат и на земле.
Лошадь, стоящая на опушке и низко наклонившая голову, тоже кажется багровой.
Все вокруг будто дремлет в этот предвечерний и тихий час — даже флаг над крышей кооперации. Только изредка он вздрагивает во сне.
Дремлет Систиг-хем — поселок лоцманов. Лоцманы отдыхают в своих домах и чумах, стоящих на краю города.
Тишь. Безлюдье.
И вдруг шаги.
По лесу, направляясь к Лере, быстрым шагом идет Александр Степанович.
Подошел и молча сел на землю рядом с нею, подняв колени и обхватив их руками.
Лицо у него рассеянно-растерянное. Раздувая ноздри, он задумчиво смотрит вверх, на макушки деревьев.
О чем он думает? О чем он может думать, сидя вот так?..
Она не знала этого, но первый раз в жизни ей почему-то пришло в голову, что у человека не бывает возраста. Сколько живет, столько вот и глядит на макушки деревьев.
…Может быть, нет на свете пайка, способного утолить и насытить душу человека? Может, и в сорок, и в пятьдесят, и в шестьдесят лет мечтается?
Мечтается и в семьдесят. И в семьдесят молод бывает человек! Он стар для своих внуков и для кондуктора трамвая, но молод для себя.
Александр Степанович смотрел на макушки деревьев, чуть-чуть колышущиеся от ветра. Ветер приподнял тяжелую кедровую шишку, та встала дыбом — вот-вот оторвется. Но ветер стих — и, словно вздохнув, шишка стала на место.
— А я у вас, кажется, свой ножичек забыл? — деловито и озабоченно спросил Александр Степанович.
Черта с два, отдаст она ему ножик! Она бросит его на дно Енисея, пусть там порастет тиной. Хорошенький, с шильцем, с двумя лезвиями…
— Ничего не знаю, — угрюмо сказала Лера.
Он глубоко вздохнул, по-видимому сердечно сожалея об утраченном ножике.
— Соколова! Соколова! Соколова! Валерия Александровна!
По тропинке от почты к полянке, где сидела Лера, бежал мальчик.
Его волосы, растрепавшиеся от бега, так и горели в ярком свете заката. Он бежал навстречу Лере, весь залитый малиновым сиянием.
«Соколовой Валерии Александровне. Востребования. Тора-хем. Принято из Кызыла 13.00. Передано в Систиг-хем 13.15.
Люблю».
(И рядом — добросовестная, аккуратная запись телеграфистки: «Не путать с первой: «люблю» — точно»).
6
В дверь тихонечко постучали: раз, два и три.
Стук был робкий.
На пороге стояли Хургулек и вчерашний демобилизованный солдат. Солдат улыбался, у Хургулек лицо было деловое, серьезное.
Оба были босы; смеющиеся молодые глаза солдата добродушно заглядывали сверху вниз в глаза удивленной Лере.
— Собирайтесь, однако… Мы переговорили с лоцманом. Скорее! Ждать не будут.
— Ой, ну, я просто не знаю… Ой, ну, какой же вы хороший человек, — захлебываясь, говорит Лера. — Ой, ну, правда… А они, как вы думаете, дождутся?
— Надо быть, дождутся. Только все-таки поспешайте.
— А ты зачем пришла, Хургулек? — торопливо собирая вещи, спрашивает Лера. — Нужно что-нибудь? Или так просто, проводить?
— Да ведь он ей братом доводится, — не вполне понятно поясняет солдат.
— Брат, — кивает Хургулек. — И я знал — плоты еще вчера стояли у берег. Но я вам нэ хотел сказать: вы бы крикнули, чтобы ночью идти в Кызыл. И вы бы поссорились с мой брат. А потом вас обидели… Вас шибко обидели, товарищ Лэри. И тогда я пошел. И я все рассказал, и я сильно просил свой брат.
— Не «пошел», а пошла. Не «просил», а просила, — машинально говорит Лера.
— Да, да… Я пошла, я просила, — улыбаясь, отвечает Хургулек.
Лера запихивает в рюкзак зубной порошок и мыльницу, стеганку, туфли.
— А полотенце не ваше, однако?
— Мое. Спасибо.
И все трое бегут, босые, по влажной траве, по пыльной дороге.
Вот берег, и вот плоты. Огромные стволы связаны между собой гибкими прутьями. Вытянувшись вдоль течения, плоты стоят на тихой воде, большие и неподвижные. Волны бьются об их края. Плоты чуть приметно вздрагивают, будто дышат. Река затаенно и тихо поблескивает в узких щелях между лесинами.
Стоя на берегу, Лера смотрит на вздрагивающий плот, на желтые блестящие стволы.
И вдруг она вспоминает слова Хургулек: «мэль, порог, водопад большой», вспоминает, и ей на минуту становится страшно.
Она видит долгий путь вот этих больших плотов по обмелевшей широкой реке. Видит, как лоцманы и рабочие, изо всех сил наваливаясь на свои огромные весла, отталкивают плоты от выступившего со дна острова…
И не только прошедший, но и будущий их путь представился ей на одну минуту.
Вот плоты мчатся сквозь кривое и узкое ущелье… Со дна торчат острые, мокрые, черные камни, и вокруг каждого, точно закипая, вертится вода. Плоты подбрасывает вверх, швыряет вниз. Камни с какой-то тупой злостью ударяют снизу вздрагивающие лесины. Вода бурлит, бьется, мечется.
Лера встряхивает головой…
Берег тих. Перед нею гладкий большой Енисей. Но она угадывает, нет, она знает и слышит теперь скрытую силу его могучего течения. Недаром здешние люди говорят: «Енисей — это море среди рек».
А покуда что Енисей осторожно и тихо, как будто притаившись, поблескивает в узких щелях между бревнами.
— Давай-ка, девка, на этот, на третий… И сразу на балаган, — коротко говорит солдат.
Лера идет к плоту. Прыгнув на заколыхавшийся став, балансируя расставленными руками и шлепая босыми пятками по вздрагивающим стволам, она взбирается на возвышение из досок. Это, оказывается, и есть балаган.
Солдат сейчас же сбрасывает с плеча ее рюкзак.
— А как ты думаешь, Хургулек, — немного смущенная его поспешностью, спрашивает Лера, — твой брат не может раздумать?
— Не знай!
— А чего тут долго раздумывать-то? — с досадой перебивает солдат. — Сели? Сидите! Вот и вся недолга.
— Он… Это правда… Он немножко сердиты, мой брат, — вздыхает Хургулек. — Только это нычего. Вы не обращайте внимания, товарищ Лэри. Он немножко сердиты, но шибко добры.
— Ладно! — со злобным отчаянием говорит Лера. — Не сдвинусь с места, и делу конец. Не станут же они меня пинками сгонять с плота. А? Как ты думаешь, Хургулек? Еду — и все. Но ты… Одним словом, имей в виду, что я опять приеду через три месяца. И чтобы были стеллажи — это первое, а второе: если я застану чистой регистрационную книгу, я тебе голову оторву. Намотай на ус!
— Мотай-мотай, — кивая, отвечает Хургулек.
Лера садится на балаган и с решительным выражением вцепляется обеими руками в рюкзак.
Солдат, вздыхая, смотрит на солнышко и почесывает затылок.
Молчание.
Наконец на краю откоса показываются лоцманы и рабочие. Они несут топоры, ведра, огромные весла.
— Эй, Биче-ол, слышь… — не слишком уверенно говорит солдат, — вот, однако, та самая библиотекарша.
Чуть согнувшись под тяжестью весла, молодой лоцман искоса поглядывает на Леру. У него темно-медное лицо, ежиком стоят его иссиня-черные волосы. Он мал ростом, хрупок.
— Из Тора-хема прибыли?
— Из Тора-хема.
Молчание.
— А не видели на почта такую: Кляво? Кляво — радистка?
— Как же так — не видела? Каждый день видела.
— Кляво… — задумчиво говорит лоцман.
И его брови, дрогнув, взметаются на медном лбу и застывают там недоуменными дугами. Кажется, что он прислушивается к далекому, звенящему звуку: Кляво… Кляво…
— Да, да, — сияя, подхватывает Лера, — еще бы не знать — радистка Клава! Очень хорошая, вдумчивая, серьезная девушка.
Он улыбается. Трогательна и робка его улыбка на обветренном буром лине. Глаза опущены. Как нежно, мечтательно, как полно доброты лицо молодого лоцмана, как чист его лоб под торчащими иссиня-черными волосами.
— Эй, барышня! Откуда ты такая-сякая, розовая, взялась? — кричит Лере с берега бородатый рыжий старик. — Давай-ка перебазируйся. У тебя лоцман, того… не особенно опытный.
— Нет, — застенчиво говорит Лера, — я лучше с ребятами.
— Оставьте барышня покое, папаша, — вспыхивает молодой лоцман. — Двенадцать раз через пороги ходили. В том месяце корову сплавлял, а все неопытни… Нэкрасиво, нэхорошо, нэчестно вы говорите, папаша.
Голос юного лоцмана груб. Зло и мстительно щурятся его раскосые глаза, странно и даже страшно вспыхивая красными искрами лопнувших от ветров и натуги багровых жилок.
Рабочие снимают тросы.
Лера соскакивает с балагана, подбегает к краю плота и крепко обнимает Хургулек. Ее обдает запахом ветра, песка, реки. С головы Хургулек от неожиданности слетает тюбетейка.
— Вы… Вы не бойтесь пороги, товарищ Лэри, — бормочет она. — Мой брат… Я ему рассказал. Он пройдет, он хорошо пройдет.
Плоты отчаливают. Полоска воды, отделяющая Хургулек от Леры, становится все шире, шире…
— Хургулек!
— Товарищ Лэри!..
— Приятного плавания, — говорит солдат.
Лера машет руками.
— Осторожни, товарищ Лэри, рюкзак сейчас в воду упадет, — вежливо говорит лоцман. — Эй, левонус!
Плоты выкатывают на середину реки.
Енисей спокоен. Вдоль глинистой кромки его берегов стоят чуть желтеющие кусты и деревья. Отражаясь в воде, их ветки отбрасывают в реку узкие теневые полосы, но тень не захватывает плотов. Сквозь прозрачную воду видно пестрое дно. Весло-великан раскалывает гладкую поверхность надвое. Поднявшись дыбом, вода разлетается на сотни брызг, больших и мелких. По следу плотов бегут плоские, будто промасленные дороги. Лес стоит по обеим сторонам Енисея, задумчивый и грозный.
И вдруг какой-то человек скатывается вниз, к берегу, по крутому спуску горы.
Наклонив голову, он стоит на берегу, застенчиво, как мальчик, не смеет махать руками, не смеет крикнуть: «Счастливо, Лера!» Стоит и молча смотрит на удаляющийся плот.
— Александр Степанович! А я ваш ножичек на-шла-а-а! — прикладывая воронкой ко рту руки и оборачиваясь, кричит Лера.
«…ла-ла-а-а», — подхватывает эхо.
— Держите его на памя-ать!
«…амя-мя-а…» — вторит эхо.
— Правонус!
Плоты уходят вперед. Становится виден рыжий пологий скат горы у правого поворота. На краю обрыва, спустив вниз босые ноги, сидит телеграфистка в развевающемся платке.
Вот нагнулась, вот приложила ко рту руки… Привстала, топчет босыми пятками траву. Летит, как будто желая сорваться с плеч, ее голубая косынка.
Что она крикнет сейчас вслед Лере?.. Да нет же, вслед уходящим плотам?
— Лю-ю-юльку, лю-юльку для Машпагола, эй, дядя Па-а-аня!
— Ладна-а-а! — отвечает с переднего плота бородатый лоцман.
— Забудете-е-е!
— Не-е-е… Не забуду-у-у!
— Лю-юльку, лю-юльку возьмите у бабушки Бичекыс!..
— Ладна-а-а!
И вот уже позади Систиг-хем.
Прошагали горы «Семь братьев». Восходящее солнце чуть тронуло их лысые верхушки и ушло в лес.
Невозмутимые, потянулись с правой стороны плотов бесконечные лесистые полосы. Мелькнули дымки палаток. За лесом стелется дым или туман — не разберешь. Кажется, что лес охвачен пожаром.
Огромный, посредине реки идет плот, чуть вздрагивая всеми своими четырьмя ставами.
И снова дымок — тут, в лесу, должно быть, расположились геологи.
Да нет! Не дымок…, Это целая дымовая завеса. Она упирается в воду у левого поворота реки — неподвижная, густая, сплошная, тяжелое облако дыма, долетевшего сюда из таежной глубины или с далекой степной равнины от костра, зажженного неизвестно кем.
Где он, этот костер? Кто знает?.. Далеко.