1
Шумбасов вышел на улицу, глубоко вздохнул и обтер со лба пот. За ним неторопливо тяжелой походкой прошла Шарапенко.
Шофер стал заводить мотор.
Открылась дверь дома, и на пороге появилась мать. Улыбнулась ртом, в котором не было трех передних зубов, и робко протянула доктору Шумбасову каракулевую шкурку.
— Да вы что? Рехнулись? — опешив, сказал Шумбасов.
— Бэры. Дают — значит бэры, — зевнув, посоветовал шофер.
Тувинка быстро-быстро заговорила на своем непонятном языке.
— От родной сестры родному брату, — перевел шофер.
Шумбасов задумался.
У него под рукой еще билась, стучась о его пальцы, маленькая, мягкая гортань; он все еще слышал бурный, свистящий звук возвращенного им мальчику дыхания; он помнил, как в первую секунду не осмелился поверить себе и как на него глянули снизу вверх удивленно и счастливо расширившиеся заплаканные глаза. Свет керосиновой лампы отразился в зрачках.
В ту первую минуту Шумбасов отчетливо знал, что ни одни глаза на свете никогда не любил так сильно, как эти — раскосые черные глазищи только что спасенного им шельмеца, до крови искусавшего ему пальцы.
Эта любовь была гораздо сильнее, чем те, которые он испытывал до сих пор. Она была зрелой любовью. В ней было все доброе, ворчливо-нежное, что только жило в Шумбасове (а по его понятию, достойное всякого презрения, лишенное мужества, жалкое и глупое).
— От родной сестры родному брату, — сказала мать и протянула доктору Шумбасову каракулевую шкурку.
Он вздохнул, растерянно оглянулся, как будто ища помощи, и со смущенным, детским и сердитым выражением взял шкурку.
— Вадим Петрович, а у вас есть чем отдарить? — наклонившись к нему, шепотом спросила Шарапенко.
— Да, да… Верно. Конечно, — ответил Шумбасов и стал озабоченно рыться в карманах пиджака. — Черт!.. Ключ. Гвоздь. Носовой платок. Как назло, ничего!
Шарапенко улыбнулась, открыла сумочку и достала оттуда старый, видавший виды кошелек с иголками и нитками. Этот кошелек странствовал с нею давно — его положила в ее дорожный чемодан мать еще тогда, когда в сорок первом году доктор Шарапенко уезжала на фронт.
— От родной сестры родной сестре, — сказала Шарапенко просто. И подала тувинке кошелек.
Тувинка опять заговорила горячо и взволнованно.
— Как тебя зовут, спрашивает, — сказал шофер.
— Анастасия. Настя.
— На-са. Так я буду называть своих внуков, говорит.
— А как ее зовут? — спросила Шарапенко.
— Кара-кыс.
— Кара-кыс?.. Это что ж, вроде нашей Ксении будет?.. Хорошее имя.
— На-са!
— Ксения…
Машина тронулась. Тувинка, крепко сжимая в руке кошелек, неподвижно стояла на дороге и смотрела ей вслед.
— Эх, здорово это у вас получается! — хмуро и не без зависти сказал Шумбасов, когда машина миновала первый поворот дороги.
— Что именно? — лукаво спросила Шарапенко.
— Да вот. С людьми…
Она искоса, сдерживая улыбку, взглянула на своего нахохлившегося спутника.
— А вы бы попроше, Шумбасов. Не пробовали? Попробуйте. Суровость, которую вы на себя напускаете, приносит, насколько я могу судить, блистательные результаты разве что в обращении с очень юными, взбалмошными девушками.
Вздрагивая, машина катила по шоссейной дороге. С обеих сторон лежали поля.
Шофер пел. Он пел, не открывая рта, звуком свирели, рожка и еще невесть чего. Песня была древняя. Горловая. Так она и называется: горловая.
Это песня пастухов-кочевников. Неповторимая, непереводимая и нескончаемая, одним словом — тувинская.
Шумбасов дремал. Машина вздрагивала.
— Вадим Петрович, кстати, а что с этой девочкой? — вдруг спросила Шарапенко.
— С девочкой?.. Вы, по-видимому, имеете в виду перелом берцовой кости в поселке Сэли?
— Да, да. Вот именно! Берцовую кость я имею в виду. Я говорю о Лере Соколовой, с которой мы вместе ехали из Москвы. Вы же отлично знаете, о ком я говорю, Шумбасов!.. Ну, что вы, в самом-то деле, прикидываетесь?
— Ах, Лера!.. Простите, я не сразу вспомнил. Я ее не видел около месяца, Анастасия Федоровна. Я был в командировке в южном районе.
— Вот как?.. Понимаете ли, Вадим Петрович… В общем… Ну ладно! Когда я приезжала из Турана в Кызыл, недели две тому назад, и заходила перед отъездом в обком, там как раз при мне была получена телеграмма из Тоджи. Девочка, оказывается, выехала с книгами в какую-то оленеводческую бригаду, застряла, или пропала, или не помню, что там с ней приключилось в дороге, и Сонам — секретарь Тоджинского райкома — сообщал обкому, что, если она не объявится на следующий день, он будет вынужден выслать на ее розыски экспедицию в тайгу…
Шумбасов не стал расспрашивать. Он молчал. В темноте Шарапенко не видела его лица, но это молчание ее почему-то встревожило.
— Да нет же… Ну, право!.. Теперь уже все в порядке, — быстро сказала она. — Лера уже давно в Кызыле. Я просто так спросила, думала, вы больше меня знаете. Ведь я, можно сказать, провинциалка, туранская жительница, а вы — столичный лев, кызылец.
Шумбасов не ответил. Отвернувшись, он внимательно смотрел в окошко машины.
А в окошке уже мелькали огни города. Сперва один огонек, потом другой… Со звездами их невозможно было перепутать — они были ярче и слишком близко к земле.
Туран.
— Ну вот я и дома, — сказала Шарапенко. — До свидания, Вадим Петрович!
И она неторопливо вышла из машины.
2
Неизвестно почему, но Шумбасову так и не удалось заснуть всю эту ночь. Обыкновенно он отлично спал в машине. А тут сидел и смотрел, как суслики с посеребренными луной головками, точно в белых докторских шапочках, деловито перебегали машине дорогу.
И вот наступило утро. А он все так же сидел, привалившись к стеклу кабины, и смотрел вперед покрасневшими от бессонницы глазами.
Тут и там из спелой ржи выглядывали неподвижные верхушки комбайнов, почему-то издалека напоминавшие пожарные лестницы. Вокруг была равнина, бескрайняя степная гладь, не охватимое глазом желтое пространство, огромное, спокойное, не тронутое ветром.
Казалось, что земля — это большое поле, разделенное надвое дорогой, по которой они едут.
Только изредка эта гладкая, укатанная множеством колес дорога пересекала села и города.
Как и повсюду, на всем земном шаре, города и села начинались с одного какого-нибудь одинокого дома. Потом их становилось три. Потом десять. Потом навстречу машине летело целое множество заслонявших друг друга домов и домиков. И вот они опять редеют, вот последний дом, последнее человечье жилье, и снова колос и трава: населенный пункт словно растворяется в пустом просторе нескончаемого поля.
Из окна машины были видны отары овец, табуны лошадей, коровы, верблюды, сарлыки — огромные косматые звери с бычьей головой и конским хвостом.
И снова степь, степь, степь… И опять поле. И снова стада. Их было много. Овцы теснились друг к дружке и спали стоя.
Потом пошли горы. Их склоны были то черными, то белыми, в зависимости от породы овец, которые там паслись. Если каракулевые, гора казалась черной, если мериносовые — белой. Вытаращив глаза, без всякого выражения, овцы глядели на проезжавшие машины.
Если ближние горы расступались, виднелись горы далекие.
Голые, каменные, они казались лиловыми. Лиловое было самых разных оттенков — начиная от глубокого черно-лилового, там, где были вмятины в камне, и кончая светло-сиреневым, тем вялым, впадающим в желтизну цветом, какой бывает у отцветающей сирени.
Цвет далеких гор был так нежен и так мягки очертания их на светлом небе, что казалось, будто они обтянуты бархатом.
Дорогу машине перебегали то суслики — уже без всяких докторских шапочек, то зайцы, шарахавшиеся в хлеба.
Горы сменялись горами. Коровы — коровами. Верблюды — сарлыками. Жарища была такая, что хоть сдирай с себя рубашку.
И несмотря на это и несмотря на то, что Шумбасов торопился, — одним словом, несмотря ни на что, шофер решил пообедать.
— Да черта тебе в обеде? — спросил Шумбасов.
— А что? — сказал шофер. — Нэ евши ехать? Нэт, так дэло, товарищ, нэ пойдет.
Войдя с шофером в столовую, Шумбасов от нечего делать выпил с ним по стопке водки, однако закусывать почему-то не стал.
Впереди показалась переправа.
Кызыл.
В небо уходил желтый дым из огромных труб кожевенного завода.
— Подбрось-ка до библиотеки, — откашлявшись, попросил шофера Шумбасов.
— Отчего ж, можно, — сговорчиво сказал шофер.
Вот и библиотека.
Шумбасов переступил ее порог. Сквозь прямоугольник двери была видна кызылская улица, полная жары и пыли. Пыль вихрями носилась по мостовым. Белые, как украинские хатки, двух- и трехэтажные новые каменные дома стояли вдоль тротуаров, чинно построившись в ряд.
Тротуары плавились от жары. Бегущая за машинами пыль оседала на лицах прохожих.
А у здания библиотеки безмятежно цвели тополя. Несколько лет тому назад их высадили во время субботника комсомольцы. От тополей шел пух, и каждая пушинка была здорово похожа на звезду.
Белые звезды, едва видные в темноте коридора, вились над шумбасовской головой, следуя за движением сквозняка: они бежали в Лерину рабочую комнату.
Сквозь открытое окно методкабинета был виден двор, а во дворе — собака. Старая-старая (Шумбасов ее знал). Шерсть на этой собаке была облезлая. Сейчас она прыгнет в окошко нижнего этажа, в ту комнату, где работает Лера. Вползет и заберется в самый прохладный угол, за спинку стула, на котором, поджав ноги, сидит у окна Лера.
…Вот и окно и Лерин стол. Вот стул с плетеным сиденьем. Вот пишущая машинка…
А где же Лера?
Лениво, чуть не зевая, с выражением презрения и небрежности (чтобы не слишком порадовать ее) Шумбасов оглядел комнату.
Но Леры не было.
— А где товарищ Соколова? — спросил он у пожилой библиотекарши.
Ему не ответили.
Он ждал, стоя в дверях, придерживая рукой пиджак, сползавший с плеч.
— Доктор, вы, кажется, забыли поздороваться? — спросила вдруг, подняв на него глаза, пожилая библиотекарша.
— Ах, да. Простите, пожалуйста, — ответил Шумбасов и побагровел.
Она была безжалостна, смотрела на него в упор, не отрывая от его лица глаз.
— Соколовой нет. Она еще не вернулась.
— То есть как это — не вернулась! Из тайги?!
— Из командировки. Сейчас она в Тора-хеме.
Библиотекарша опять углубилась в работу.
Шумбасов, покусывая губы, стоял на пороге.
— Простите за беспокойство, — сказал он виновато, — а когда она должна возвратиться?..
— Не могу сказать точно.
— А приблизительно?
— И приблизительно не могу. Командировка очень трудная и ответственная… Сами понимаете — Тоджа. А вам что? Срочно нужны какие-нибудь медицинские справочники) Мы вас обслужим и без Соколовой. Пройдите, пожалуйста, на абонемент.
— Спасибо. Зачем же. Я… я лучше потом забегу, во вторую половину дня, если разрешите…
— Пожалуйста. А благодарить не за что. Это наша обязанность.
И, увидев его дрогнувшее от тревоги и растерянности лицо, библиотекарша с удовлетворением погрузилась в тайны предметного каталога.
3
Он шагал по улице и внимательно разглядывал свои покрытые пылью ботинки.
«Нет, нет… Она уже не в тайге. Она в Тора-хеме. Она возвратилась. Ее нашли. Она возвратилась!
Тоджа… Тора-хем. Тайга. Идиотство!.. Э-эх!.. Сами небось сидят в тени, а девчонку загнали в такую поездку. Библиотекари! Деятели! Бумажные крысы!..
Лера!..»
И вдруг перед ним возник почему-то весь угол знакомой комнаты методкабинета. Он увидел ее лицо. Оно вставало перед ним с тем нежно-задумчивым, светящимся и вместе вздорным выражением, которое он вспоминал теперь не зрением, а другой, лучшей памятью, которой раньше у него как будто не было.
Он видел ее ладонь. Ее указательный палец, измазанный чернилами. На середине ладони, на пыльной, узкой, детской руке, седая звездочка пуха. Эту звездочку она внимательно и удивленно разглядывала. Он слышал тишину комнаты, он видел старую собаку, стоящую на задних лапах у Лериного окна…
Оглянулся, тряхнул головой и с досадой зашагал к Лериному дому.
Недалеко от этого белого дома с еще не оштукатуренными колоннами лежала продольная балка. Енисей бился о балку.
«Если она вылетит из Тоджи самолетом, то это час, два… не больше. А вдруг поедет вниз по реке, на плотах? С нее станется!
Плотом — это пять, нет, пожалуй, даже дней шесть пути.
Глупо. Невероятно глупо. И даже как-то подло! Где она в самом деле, черт ее побери?.. Будто она не знает, что я буду справляться о ней, что она может понадобиться мне?
Она мне нужна!..»
«Нужна», — шуршала галька, «нужна», — кричала (птица, «нужна», — отстукивали шаги.
И за это «нужна», в котором он вынужден был признаться себе, за это «нужна», о котором он не догадывался и которое пришло только потому, что ее не было и это рождало сопротивление, которое, быть может, она сама не в силах была бы ему оказать, — он злился на нее, как только мог и умел. Злился и в то же время с какой-то пронзительной отчетливостью видел ее перед собой — с ее робостью, дерзостью, растрепанными от ветра волосами, летящим платьем, облепившим детские тонкие ноги. Задыхаясь от злости и мстя, он говорил надменно:
«Лера, я, кстати, в библиотеку заходил. Вас не было. Мне книга понадобилась… Не откажите в любезности (или так: «Будьте ласковы…»)».
А можно и этак:
«Лера, я из дому письмишко, голубчик, получил. Ваша бабка о вас запрашивает. Что ж это вы на письма не отвечаете? То, бывало, с дороги по десять страниц катали!.. И вдруг — здрасте! Мне, что ли, прикажете за вас отвечать? Горе мне с вами, беда, и больше ничего. Живы? Здоровы? А то я, признаться, и сам забеспокоился. А вы, однако, подросли, подросли. Пройдет годочков этак пять, и будет полный порядок. Ну, ну…»
Или так: он берет ее руки в свои и изо всех сил стискивает их, как делал это мальчишкой во дворе с какой-нибудь занудой-девчонкой, вмешавшейся в игру.
«Не лезь! Не лезь! Не лезь! Слышишь?.. Не лезь!»
Или так: он видит рядом с собой ее растерянные блестящие глаза, ждущие, спрашивающие, и, лениво позевывая, тянет: «Извините, Лера. Не выспался».
Нет, он не знал, что можно так ненавидеть. Просто не знал. И, ненавидя (ненавидя!), стоял как прикованный на углу и глядел на занавески Лериного окна, на плотно запертые рамы. Он глядел на этот двор, по которому столько раз ходили ее ноги в сандалиях.
Воспоминание о каждом косолапом шажке чуть повернутой внутрь правой Лериной ноги перехватывало Шумбасову дыхание… Шагали ноги. Потом она заходила в комнату, откидывала занавеску, открывала окно. Под окнами был Енисей.
Енисей!.. Но если она поедет вниз по течению, это значит… Это значит — пороги!
4
— Доктор, сегодня, кажется, очень жарко на улице? — кокетливо сказала Шумбасову молодая подавальщица в столовой. — Вы нынче такой сердитый!
Он отставил щи и сказал сквозь зубы:
— Будешь тут сердитым! Невозможно есть эту бурду. В этакую жарищу не могут подать человеку холодной окрошки!..
5
Вечер, вечер… Духота. Темнеет. В глубине улиц уже совсем темно, но, если опустить голову, под ногами еще отчетливо видна пыль на дороге. В духоте, в полутьме сияют мелкими разбрызганными лучиками первые зажегшиеся огни.
На лавках у почты сидят люди — два геолога в соломенных шляпах, какой-то толстый дяденька, пожилая гражданка.
На кызылской почте много народу. Взяв через головы телеграфный бланк, Шумбасов ленивой, задумчивой походкой отходит в угол и там, стоя (придерживая одной рукой сползающий пиджак), быстро, решительно и задумчиво заполняет бланк:
«Тоджа. Тора-хем. Востребования. Соколовой Валерии Александровне».
— А подписи не будет? — подняв на Шумбасова смеющиеся глаза, спросила телеграфистка.
— Не будет.
Шумбасов ушел, а телеграфистка, вглядываясь в его почерк и приоткрыв рот, все еще держала в руке бланк.
«Люблю» — было единственное слово, торопливо набросанное под адресом на бланке.
— Принимай, Маня, принимай, Маня. Тора-хем. Востребования. Соколовой Валерии Александровне. 20.00. Люблю.
— Чего?
— Люблю. Давай — люблю. Передавай в Тора-хем.
Телеграммы из Кызыла в Тора-хем передаются по радио. Сперва позывные:
— Шесть, семь, восемь. Восемь, семь, шесть… Как меня слышишь, как меня слышишь, как меня слышишь? Ондар, Ондар, Ондар, говорит Кызыл. Говорит Кызыл. Говорит Кызыл. Говорит Маня. Как слышишь меня, как слышишь меня, как слышишь меня? Вот так.
Тора-хем. Тоджа. Востребования. Соколовой Валерии Александровне.
Люблю.
Повтори, как слышал, повтори, как слышал, повтори, как слышал.
— Слышимость нэважная. Слышимость нэважная. Слышимость нэважная.
Тора-хэм. Востребования. Тора-хэм. Востребования. Тора-хэм. Востребования.
Соколовой Валэрии Алэксандровой. Соколовой Валэрии Алэксандровой. Соколовой Валэрии Алэксандровой.
Люблю. Люблю.
Вот так. Как мэня поняла? Как мэня поняла?..
— Систиг-хэм, Систиг-хэм, Систиг-хэм. Говорит Тора-хэм. Говорит Тора-хэм. Говорит Тора-хэм. Говорит Ондар.
Катья, как мэня слышишь, как мэня слышишь, как мэня слышишь?
Востребования. Соколовой.
Люблю.
Как слышала, как мэня слышала, как мэня слышала? Повтори: люблю.
Прием. Прием.
— Слышимость плохая. Слышимость плохая. Слышимость плохая. Люблю. Люблю. Люблю.
Соколовой Валерии Александровне. Соколовой Валерии Александровне. Соколовой Валерии Александровне.
— «Люблю». Так, что ли? Давай подтверди. Давай подтверди: «Люблю».
«Люблю» — сквозь тайгу, сквозь горы и Енисей, сквозь озера и степи.
«Люблю» — одно-единственное короткое слово.
— Подтверди, как слышал. Подтверди, как слышал. Подтверди, как слышал.
Как меня понял? Давай повтори:
Люблю!