1

Рано утром, раскрыв глаза и увидев комнату, полную стремительного, косого, режущего света, Петр Ильич сейчас же вспомнил о дочери.

Черт возьми! Вика не знает названия гостиницы, где он остановился. А вдруг они разминутся, если он опоздает к поезду!

С лихорадочной торопливостью, роняя вещи, он одевался, обувался, беспрестанно поглядывая на часы.

Лежит небось на верхней полке вагона, смотрит на бегущий мимо кустарник у железнодорожной насыпи. Может быть, ест яблоко, и обязательно ждет.

И вдруг, как это часто случается, когда мы хотим колдовски выкликать в памяти образ родного нам человека, Вика начала от него ускользать, явилась ему в плоском облике стоявшей у него на столе фотографии.

«Я ее позабыл!»

Но для того чтобы она возникла во всей своей неповторимости, надо было вызвать в себе утраченное нм чувство постоянной за нее отцовской тревоги, которое он беспрестанно испытывал, когда она была маленькой.

И он его вызвал. Вообразил себе, что Вика заблудилась в незнакомом городе. (Он изволил, видите ли, плескаться над раковиной у себя в номере, — обрадовался, что выспался, и опоздал.) И вот теперь девочка бродит по городу одна… Идет и смотрит вокруг светлыми глазами из странной черноты бровей, — высокая и сердитая, потерявшаяся среди улиц большого города. В том стареньком пальтишке, в котором он ее видел в последний раз в Ленинграде. Из-под пальто — он помнит — выглядывала юбка форменного платья.

Беретик, шарф, чуть сбитые красные туфли как бы уже срослись от дальности времени с ее походкой и своеобразной угрюмостью, которую ей придавал сердитый, строгий взгляд из-под бровей.

Потом она вдруг представилась ему в зеленом пальтишке, которое ей сшила мать. Вике было тогда три года (в то время он больше всего ее любил). Идет по улицам Таллина и вместо совка держит в руке большой потрепанный чемодан.

Жалость и нежность, название которым было — любовь, подмяли под себя все: утро, очарование нового города.

Девочка, я не видел тебя два года. Как же это могло случиться?!

Он очень долго искал такси, а когда нашел, часы показывали… сколько?.. Он еле видел стрелки.

На вокзале он с трудом пробрался сквозь толпу.

Обдав его ветром развевающегося платья, побежала навстречу поезду женщина. Как спицы велосипедного колеса, мелькали ее ноги, обутые в голубые туфли на каблуках-гвоздиках. Назад, назад! Там же обрыв перрона.

Подняла руки и остановилась, вырисовываясь на светлом небе, — стройная, небольшого росточка.

— Ма-а-ама!.. Ма-амочка!

Осторожней, гражданка.

Еще дрожит земля под чугунными надвигающимися колесами… Но вот поезд дрогнул в последний раз и остановился.

Суета. Давка. Вопль носильщика, бегущего за своей вагонеткой: «Э-эй, расступись! Куда ж ты прешь, папаша?»

Как лошади, табунком, очень крепко ступая по влажному асфальту, будто именно здесь, в Эстония, находится вершина горы, которую нужно взять приступом, проходят мимо Петра Ильича туристы, все, как один, с заплечными мешками и рюкзаками. Все, как один, одетые в сатиновые брюки.

— Извините, папаша!

— Извините! — протискиваясь к четвертому вагону, говорил направо и налево Петр Ильич.

Его зажимали и отбрасывали назад.

Придерживая одной рукой шляпу, размахивая дурацким букетом, стиснув губы, он бежал из последних сил.

Она, должно быть, еще в вагоне? С какой стороны войти, чтобы не разминуться?!

Но у четвертого вагона уже никого нет.

Пропустил. Не заметил.

Вика на площади! Одна! Одна в большом и незнакомом городе. Как в дурном сне.

Он уже принялся было обтирать платком лоб, как вдруг какая-то девушка лениво и раздумчиво вышла на опустевшую площадку вагона номер четыре. Вышла, зевнула.

В левой руке она держала потрепанный чемодан, в правой — раскрытую книгу. Негодяйка, дочитывала главу, пока он тут сходил с ума.

Лицо ее выражало полное безразличие, плохо сыгранное спокойствие независимого человека. И тут, как это всегда случается, когда мы потрясены волнением за наших детей, Петр Ильич не только сразу простил ее, а готов был взреветь от радости, что эта невидаль нашлась.

Он не сделал ни одного движения навстречу дочери. Стоял, чуть опустив голову, сияя на нее глазами из-под тени надвинутой на лоб шляпы.

Приметив отца, Вика лениво сошла с крутых ступенек. Ее сходившиеся у переносицы брови до смешного были похожи на топорщившиеся усы котенка.

Не трогаясь с места, он обдавал ее горячим и вместе сдержанным взглядом смеющихся глаз.

И вдруг она сказала:

— Папа!..

Тогда, забыв о своем ожидании в утренней комнате и о своих тревогах за нее — как будто бы она могла об этом знать, — забыв, что не посмел по ее милости как следует выбриться; забыв о раскрытой книге в ее руке; забыв обо всем на свете, что не было отцовской любовью, — одним движением, молча он сдвинул косыночку, которой была повязана голова дочери, и осторожно поцеловал ее в пробор.

Целуя, он снова понял: это она. Вот она, живая, родная, жданная!

Он прижимал ее к себе, а она говорила, пытаясь вырваться и оглядываясь:

— Па-а-па!.. Ну, что ты, папа!

(И слово «папа» старалась выговорить погромче, чтобы всем было ясно — это ее отец.)

Петр Ильич забыл, что не худо бы ее проучить. Он целовал ее глаза и брови. В подлинности его волнения потонула неловкость, какая нередко бывает при встрече двух близких людей, очень долго друг друга не видевших.

Он любил ее больше, чем ожидал.

Он говорил бессмысленно:

— А ты выросла… выросла. И босоножки другие…

Она глядела на него с выражением удивленного сострадания и слегка, впрочем очень вежливо, отстранялась.

— Ну что?.. Как сдала экзамены? Как доехала?.. — торопился он, пряча глаза. — Ты здорова? Мороженого купить?

Она была такая большая, такая высокомерная.

Не без удивления глядели встречные на нестарого человека, который нежно целовал большие руки неграциозной, надутой девушки.

2

По утрам, проходя мимо женщины-телеграфистки, сидевшей на втором этаже гостиницы у стойки из полированного светлого дерева, Петр Ильич всегда останавливался. Он покупал у этой стойки почтовую бумагу с видами Таллина.

Виды Таллина сливались для него с чувством нового города и тем ощущением, пожалуй никогда еще не испытанным, будто медленно и больно приоткрывается какая-то неожиданная дверь. За дверью ждет что-то радостное, потаенное. Вот-вот дверь раскроется совсем, и «оно», это потаенное, наполнит собою жизнь Петра Ильича, совсем ее изменив.

Женщина у стойки знала, что Петр Ильич архитектор, что он ждет дочь (об этом ей доложила горничная).

Увидев его с чемоданом, она привстала и принялась рассматривать Вику.

Девушка показалась ей нехороша. В лице дочери не было пронзительного и вместе живого выражения, которое так красило мужское лицо Глаголева. Но тяжелый подбородок, пожалуй, искупался зелеными, как спелые виноградины, глазами, строго глядящими из черноты ресниц и бровей.

«Ну, конечно, молодость, свежесть! — рассказывала она потом своей сменщице. — Но вообще-то — солдат! Солдат в юбке, да и только».

Не успели Петр Ильич и Вика подойти к дверям номера, как навстречу им поспешила горничная… Подчеркнуто расширила глаза, всплеснула руками:

— Доч… О доч!.. Харашо.

Вика высокомерно смотрела на нее с высоты своего роста.

— Папа, они все сумасшедшие? — невозмутимо спросила она, когда Петр Ильич прикрыл за собой дверь.

Он развел от неожиданности руками.

— Да нет… думаю, не все. Они просто славные люди. Хорошие женщины.

— Славные люди?! А эта… Ку, там в углу. Она тоже, по-твоему, славная женщина?

— А как же? Она так ждала тебя. Сочувствовала мне…

— О да! Она очень, очень тебе сочувствует. Поди-ка спроси, не вывихнула ли она себе позвоночный столб, когда смотрела тебе вслед.

Петр Ильич глянул на Вику растерянно и недоуменно. Сказал невпопад:

— А эти домашние туфли — тебе… Примерьте, пожалуйста, ваше величество, ваше высочество, ваше усачество.

В ответ он услыхал ее смех.

— Папка, у меня нога тридцать восемь! Эти туфли мне на нос! А варежки? Ты что же думал, я не расту? Посмотри, какие у меня ручищи. Больше твоих. Покажи-ка руку! Давай, давай! Ну, вот… У тебя они маленькие, только широкие. И волосатые. А у меня, гляди, — длиннющие.

Но тут, как будто наперекор тому, что она говорила, в глазах ее мелькнуло в первый раз знакомое, милое, забытое им младенческое выражение. Выражение простодушия.

Она внимательно и удивленно рассматривала руку отца, широкую в кости, с золотившимся рыжим пушком на тыльной стороне.

— До чего у нас мировой номер, папа, — сказала она, с удовлетворением вздохнув и наклонив набок голову. — Только вдруг я что-нибудь разобью? Или просыплю нечаянно на ковер? Что с нами сделают тогда, как ты думаешь?

— Очень просто, — ответил Петр Ильич. — Нас публично высекут на Ратушной площади. Иди — умойся и причешись. Я позвоню своей сотруднице, и пойдем завтракать. Есть хочу — нет терпения. А это возьми. Конфеты. Тебе.

— Папа, я, делом, сегодня не именинница?

— Не ты именинница. Это я именинник. Два года и шесть дней тебя не видал. Ты как думаешь, мне это было легко? Каждый день — в год!..

— День в год? Ну так ты хорошо сохранился, папа.

3

Вирлас ждала их у столика в кафе «Москва». Подперев подбородок руками, она не отрывала взгляда от входной двери. Лицо ее выражало серьезность и преданность. Глубокое сознание, что это очень важно, — родственные связи, — она понимает, она понимает. Она растворена в том значительном для Петра Ильича обстоятельстве, что он сегодня встретил дочь.

Они вошли. И сколько она ни готовилась, как старательно ни играла про себя как бы шепотом роль «сотрудницы», старшего человека, покровителя юности, волна горячей краски прихлынула к ее лбу и щекам, когда она увидела их.

На Вирлас был черный плотный костюм, несмотря на жаркий день; строгая блуза; на столе лежали ее перчатки и сумка-кошель. Голова была непривычно гладко причесана. (Все продумала!)

— Здравствуйте, Вика. — И не опустила заискивающих глаз, столкнувшихся с блестящими виноградинами.

— Познакомься, Вика. Это Зинаида Викторовна. Конструктор. Мы работаем вместе.

Вирлас, вся скованная, не смела повернуть в его сторону голову. Лицо ее, с уже отступившей краской, было строго и вместе потерянно. Ей не надо было глядеть в ту сторону, где стоял Петр Ильич. Разве глазами она его видела? Она его ощущала всем сердцем. Он был очерчен для нее огненным кругом. Этот круг пульсировал… Он — здесь. Теперь она могла дышать, жить… И мучиться. От того, что было в огненном круге, где сидел теперь Петр Ильич, зависело большее, чем ее жизнь. Нечто, от чего она навсегда ослепла. Ей уже никогда не увидеть ни его глаз, ни его галстука, ни его седины. «Он»! В этом дурацком и кратком понятии затонуло то, что было когда-то «Глаголевым» — сослуживцем, начальником, человеком, товарищем, отцом вот этой взрослой дочери.

«Любовь! — ничего не поделаешь, ничего не попишешь. В таком духе, в таком разрезе», — сказал бы об этом прискорбном обстоятельстве сам Петр Ильич, если был бы в силах и если бы не ленился его осмыслить.

— Как доехали, Вика? Как Таллин? Да, да… Великолепный город. Город-музей.

Ей хотелось быть светской, легкой, чуть покровительственной. Но присутствие Петра Ильича и экзамен, который она невольно держала перед его дочерью, так ее заняли, что недостало сил сыграть внимание, уверенное забвение себя.

— Петр Ильич, для вас я уже заказала яичницу. И кофе. А для Вики я не знала, что заказать. Хотите сосисок? А папа так ждал, так ждал… Он так волновался.

— С чего бы, собственно?! — взмахнула ресницами Вика. — Меньше ночи езды.

— Нет!.. Вы молоды! Вы не поймете чувство отца.

— Что верно — то верно! Где уж мне? Папа все еще думает, что мне три года! Бот если бы он знал, что со мной случилось в Саянах…

— А что?.. — спросил Петр Ильич.

Вика говорила искренне и очень сердито. Вирлас кивала.

И вдруг Зина не выдержала: оглянулась. И спохватилась. Кроме ее собственных мыслей и чувств и как бы над ними были чувства и мысли Петра Ильича.

— Зачем вы это о Саянах при папе?! Теперь он никогда не будет спокоен за вас.

— Простите, Зинаида Викторовна, но отец толковый человек. Он знает, что это такое — работа географа. Я с ним советовалась, когда поступала на географический. Он просто от меня поотвык. Вот и все дело. А сосиски где? Сейчас съем сосиски папины. Яичницу папину. Потом этот стол. Эту чашку. И эту салфетку. Вот я какая голодная!

Вика была выше Зины на целую голову. Кроме того, — и Петр Ильич отметил это не без некоторого удовольствия, — его дочь производила впечатление сильного и уверенного в себе человека. Ее уверенность была такова, что она ни в малейшей мере не была озабочена тем, что именно о ней подумают другие. Все вокруг как будто было поставлено на службу ей.

Отставив мизинец, отхлебывая с ложечки остывший кофе, Вирлас подробно рассказывала, какое приглядела платье для Вики. Вика сосредоточенно рассматривала ее, и трудно было понять, глядит ли она на Вирлас потому, что ей интересно слушать о платье, или просто из вежливой благодарности.

— Ты любишь красивые платья? — без обиняков и желая смутить ее, спросил Петр Ильич.

— Еще бы! У меня очень сильно развито эстетическое чувство. Например, до того, как я перешла на второй курс, я никогда не дружила с девочками, у которых нога больше тридцать пятого номера. Кстати, Зинаида Викторовна, дайте мне, пожалуйста, зеркало. Спасибо. (Она повернулась в профиль, притворяясь, что очень внимательно разглядывает себя.) Благодарю. Так вот, раньше я никогда не дружила с девочками длинней тридцать пятого номера. А теперь… Что делать, что делать! Возраст. Сдаемся с возрастом.

Ни один мускул не дрогнул на ее лице. Вздохнув, она продолжала жевать сосиски.

Первым расхохотался Петр Ильич. За ним — Вир-лас. Она глядела на Вику с удивленным восхищением. Чего бы она не дала, чего бы не сделала, чтобы, оставшись наедине с отцом, эта бровастая, сильная девушка сказала ему: «А она славная, эта твоя сотрудница». (О том, чтобы Вика сказала: «Как она хороша!» — Вирлас не смела и мечтать. Возраст лишил ее умения мечтать бесплодно. За каждой мечтой человека, перевалившего за тридцать, стоит хоть малая реальность сказки.)

«Когда мы останемся вдвоем, она задаст-таки тебе на орехи! Обязательно спросит: Папа, она сумасшедшая?» — злорадно думал Петр Ильич.

— Сейчас я тебя провожу в гостиницу, ты отдохнешь, Вика… А мы с Зинаидой Викторовной съездим на завод.

— Какой такой завод? — спросила она, приподняв брови. — Ты же писал, что в отпуске!

— Да, да… Вот в том-то и дело, — вмешалась Зина. — Ваш папа выбрал Таллин для отпуска из-за гроттита… А сам — до того утомлен, до того утомлен…

И вдруг, взглянув на Петра Ильича, она осеклась… Вспомнила, что он убеждал и убедил дочь приехать в Таллин, чтобы провести с ней отпуск именно здесь, в одном из красивейших городов мира. Убеждал и убедил ее, пловчиху, спортсменку, что Балтийское море у берегов Таллина нисколько не хуже, чем Черное или, скажем, Азовское… Не для себя, а для нее он выбрал Таллин. Ради тех радостей, которые может доставить ей.

И вдруг она, Зина, проговорилась, что в Таллине есть какой-то гроттит… Значит, выходит, он совместил гроттит и Вику?! Не нашел двух месяцев за два года, чтоб полностью отдать их дочери?

Зина не смела поднять от скатерти глаз, чтоб не встретиться взглядом с сердитыми глазами Петра Ильича.

— Зинаида Викторовна, а что это такое — гроттит?

— Видите ли… Наша мастерская приступает к проектам городов Заполярья… Городов с искусственным климатом… — принялась, заикаясь, объяснять Зина. — И вот Петр Ильич надеется, что гроттит… А изобретатель гроттита — инженер Гроттэ… Одним словом, этот завод в Эстонии. В Таллине. (Голос Зины упал. Она поняла, что выдала Петра Ильича, и продолжала, бедняга, сама не слыша, что говорит.) Видите ли, Вика… Первое для нас — это материал. Нельзя проектировать, не ориентируясь твердо на выбранный или заданный материал. Стало быть, надо добыть, найти этот материал. Быть уверенным в материале…

— Ну еще бы! — ответила Вика, подняв на нее смеющиеся глаза.

Выйдя из кафе, Зина вырвалась вперед и побежала к стоянке такси — занимать очередь.

— Папа, — задумчиво сказала Вика, когда они остались вдвоем, — а она недурна… Она совсем недурна…

— Я рад, что Зинаида Викторовна тебе понравилась. Она отличный человек.

— Папа, — сердито сказала Вика, — ты передо мной не обязан отчитываться. Не нравится? Совсем?.. Ну что ж. Не подставлять же свою голову под топор.

— Вика!

— Бедняга она, бедняга! Ходит прямо с содранной кожей. Таких, наверно, не часто любят.

— Вика, как ты можешь так говорить о женщине? О человеке? Ведь это унижает ее.

— Ладно, ладно. Я выпущу стенгазету, вывешу ее у нас в номере, назову ее: «Добряки». И ты у меня появишься на первой полосе. Фотография и подпись: «Он ей сострадал». Ой! Голуби! Гляди: клю-ют. Как жалко, что я не захватила с собой хлеба!..