Вера Степановна вернулась из Германии взбудораженная и сама заговорила с дочерью о видах на будущее.

– Вот что, голуба, – сказала она. – Не н-дравится мне, что ты шлендраешь по Москве в одиночку. Пугать не хочу, но не то время, чтобы нам с тобой по-глупому подставляться. Долго ты еще думаешь там за Дымшицем дебиты-кредиты подчищать?

Анжелка, вздрогнув от радости, с апатичным видом обложила мать капканами отточенных заготовок и с любопытством смотрела, как срабатывают нехитрые еврейские механизмы.

– А не кинут тебя с этими квартирами-дачами? – засомневалась Вера Степановна. – Ладно, это уже моя забота. А насчет института не переживай херня все это, сплошная обманка для долбаков. Вон их сколько на фирме пасется, козлов ученых – а толку? – некого за себя оставить. На неделю свалила – все, атас, дым коромыслом и головной боли на месяц. В узду такое образование. Учись общению, учись стоять на своем, цеплять людишек за интерес, чтоб не отбывали работу, а крутились на рысях с огоньком – вот тебе вся наука. Осваивай.

И Анжелка, распрощавшись с «Росвидео», пошла осваивать новую для себя жизнь. Дымшиц сосватал ей надежного квартирного маклера и подарил сотовый телефон – она сообразила, что подарок с намеком, и пообещала постоянную связь, однако весь следующий месяц, то есть апрель, связь оставалась исключительно телефонной. Вера Степановна настояла на покупке недорогой приличной машины жестяной упаковки, предохраняющей от уличной и подземной черни; Анжелка выбрала очаровательную бело-голубую «судзучку», легкий внедорожник – Вера Степановна поморщилась, но согласилась, и приставила к ним, то есть к дочери и «судзучке», водителя-телохранителя, рослого солидного дядечку Владимира Николаевича. Анжелка поначалу жутко его стеснялась, потом прониклась доверием и симпатией. В первый же день знакомства они отправились покупать машину. От легкомысленного вида «судзучки» Владимиру Николаевичу сделалось нехорошо, он покрылся испариной и полчаса уговаривал Анжелку взять что-нибудь поприличнее, хотя бы «Ниву»; Анжелка испугалась, что придется откачивать телохранителя, но упорствовала и отвечала в том смысле, что машиночка люкс, более того – она уверена, что Владимиру Николаевичу она тоже понравится, вот увидите; так оно, кстати говоря, и вышло, а других недоразумений между ними не было.

(К слову. Владимира Николаевича, отставного майора-десантника, Вера Степановна подобрала на стороне опять-таки через Дымшица. У нее, разумеется, были и свои кадры для подобной работы, но этих своих кадров она старалась держать подальше от родной дочери. Так повелось еще со времен сухого закона, и по возможности Вера Степановна следовала традиции даже теперь, когда чуть ли не половина фирм были записаны на Анжелку. В лицо ее знали только самые надежные, самые близстоящие люди. Но это так, к слову.)

Квартирный маклер оказался чудаковатой супружеской четой, Мишей и Машей: он косил, она шепелявила, оба говорили исключительно шепотом, озираясь по сторонам, а еще конспирации ради стабильно опаздывали на встречи. Они смахивали на рыночных шарлатанов, сильно недотягивая до обыкновенных мошенников – однако Дымшиц, посмеиваясь, успокоил Анжелку: эта парочка, заселявшая новыми русскими переулки Арбата, известна была на всю Москву и своими странностями, и своей щепетильностью. Дело свое Миша-Маша знали и впрямь: поговорив с Анжелкой и показав на пробу пару квартир, они определились с ее запросами, взяли тайм-аут, а к концу недели предложили две трехкомнатные квартиры – одну в Чистом переулке, другую на Патриарших прудах, от которых Анжелка не смогла отказаться ни сразу, ни потом. Арбатская квартира, бывшая коммуналка, поражала высокими буржуйскими потолками с обваливающейся лепниной, высокими голландскими печами, в любую из которых запросто встраивался камин, огромными окнами и эркером, нацеленным на крышу посольского особняка напротив; квартирка на Бронной оказалась поменьше, пониже, то есть в буквальном смысле пониже, на втором этаже, и потолки в ней были пониже, и общее впечатление строго дозированного номенклатурного комфорта безусловно присутствовало, зато – в парадном дежурила бабка-консьержка, широкие окна двух левых комнат выходили на сказочной красоты пруд, запаянный тусклым оловом весеннего льда, а маленький двор за домом был выгорожен под автостоянку. Вере Степановне вторая квартира не глянулась – больно низко, камнем достать – однако Анжелка, тянувшая на себя квартирочку по-над прудом, уперлась и настояла, а Миша и Маша, почтительно косясь на Веру Степановну, шипели Анжелке слова одобрения и поддержки.

Несколько дней после этого она переезжала с квартиры на квартиру, бродила по комнатам, сидела на подоконниках, приглядываясь и прислушиваясь к жилью, вглядываясь и прозревая будущие его очертания. Она слышала голоса, она пропахла людьми, которые не жили, а доживали в своих замызганных домовинах: под лепными арбатскими потолками, напоминавшими несвежее кружевное белье, под унылыми серыми потолками на Бронной. Паркет и обои шелушились чужими мозолями, кухни чернели коростой чужого печева, проржавевшие трубы содрогались приступами старческой мизантропии, выхаркивая проклятия новой жизни; Анжелка пугалась, чувствовала себя маленькой и бежала вниз, к дяде Володе, скучавшему у подъезда в игрушечной голубой машине.

Мамина квартира открылась ей в академической буржуазной роскоши конца прошлого века – с восстановленной белоснежной лепниной, стенами, обитыми зеленой тканью, роскошным камином, дубовой мебелью, бронзовой люстрой и все такое; выкраивались кабинет, просторная кухня-столовая и интимная, во французском стиле, гостиная на двоих – потом, пообщавшись с дизайнерами, она усвоила веселое слово «будуар». На Патриках сама собой напрашивалась мысль сдвоить выходящие на пруд комнаты. Получалась студия – минимум мебели, ковролин, стены голые, белые, мощная электроника, кайф.

Почти сразу пошли корректировки, продиктованные реальностью, но такова жизнь, в особенности жизнь застройщика. Мама настаивала на двух независимых, то есть не связанных друг с другом подрядчиках, притом солидных, не украинцах и не литовцах, а когда Анжелка нашла искомое и почти что договорилась, послала их всех подальше вместе с Анжелкой: даже предварительные сметы были выставлены чудовищные. Кончилось тем, что на оба объекта она прислала своих строителей принципы принципами, но если на принципах можно сэкономить сто штук, то это тоже, в конце концов, дело принципа – так рассудила Вера Степановна. Анжелке после этой ревизии оставили общее руководство, учет, бухгалтерию, а на дядю Володю, вдобавок к прямым обязанностям, возложили контроль за соблюдением дисциплины и технологии (как всякий советский офицер, он знал строительные дела досконально, что не хуже проигранных кампаний могло свидетельствовать в пользу мирного, созидательного характера СА). Теперь Анжелка радостно вскакивала ни свет ни заря, выпивала стаканчик сока и бежала в ванну с телефоном и органайзером; к десяти подъезжал дядя Володя, и они, прихватив по дороге кого-нибудь из прорабов, мотались по складам, базам, магазинам стройматериалов, затем с объекта на объект, отстаивая свои иллюзорные фантазии о лепных потолках, зеркальной двуслойной шпаклевке, идеальной чистоте на рабочих местах и повальной трезвости для строителей. Под вечер, зарулив в какой-нибудь ресторанчик, подробно обсуждали минувший день и дела предстоящие, причем дядя Володя выступал одновременно и консультантом по строительству, и учителем жизни, поскольку сам предмет консультаций был не столько даже моделью, сколько квинтэссенцией жизни, недаром говорят – строительство жизни, обустройство, настрой… Потом ехали в автошколу и там, на плацу перед Дворцом спорта «Динамо», Анжелка старательно осваивала «судзучку», маневрируя задом и передом среди вешек; инструктор, как водится, скрипел зубами, а дядя Володя сидел на врытых в землю покрышках, курил и думал о жизни.

Вот, собственно, и все. На прочие штучки-дрючки не оставалось ни времени, ни души. С Тимой она чуть ли не ежедневно болтала по телефону, ценя его советы еще больше, чем мама, однако тайные встречи, ужины при свечах, тары-бары-рестораны с сопутствующими аффектами никак пока не выкраивались. Дымшиц со своей стороны не настаивал, мудро сдав партию на усмотрение Анжелки. Может быть, думал Тимофей Михайлович, он показался ей старым, жестким, невкусно пахнущим, с выцветшими от многократного пользования эмоциями, а может быть, вышла промашка, и он со своей дремучей жаждой познания, старомодной мужской тягой расколоть женщину, как орех, до ядрышка оказался просто-напросто вне игры. Возможно, она трахалась не столько с ним, сколько в «мерседесе» вот так. Эти нынешние вообще относились к таким делам проще, трезвее, презервативнее; они укротили своих коней, их не трясло, а везло – в отличие от отцов, которым тусклое беспросветное существование раздуло чувствилища эдаким невидимым миру флюсом – и снился им, нынешним, не рокот страстей, а шелест хрустов, не мужчины, а тренажеры, не женщины, а проценты на капитал, апартаменты, здоровый искусственный загар цвета испуганного негра, крутые тачки и все такое. Вот они, нынешние, уговаривал себя Дымшиц, не стыдясь штампов и подавляя досаду на индифферентность Анжелки – но все-таки, все-таки… Все-таки порой возникало чувство, что он подглядел в Анжелке нечто совсем уж диковинное: некое внутреннее бесстрастие, болезненную недоразвитость чувств, диковатую логику иного развития – какую-то запредельную логику развития личности – аномальную траекторию полета, не поддающуюся классическим методам вычисления. Не новое поколение, а другая порода – вот какая порой мелькала догадка.

Проще было сказать – «проехали» – и жить дальше, кабы не ежевечерние шмелиные звонки от Анжелки. Она то ли не понимала, что дразнит его, то ли поддразнивала нарочно, то ли не видела ничего особенного в том новом уровне доверительной близости, на который они вырулили после бала. В ожидании мамы, возвращавшейся не раньше двенадцати, она залезала в ванну и из ванны, тепленькая, названивала Тимофею Михайловичу, так что он слышал не только прогретый голос, но и телодвижения, озвученные журчанием и плеском воды. Он вникал – его вникали – во все детали ремонта, он знал все на свете и всю Москву, на слух определил эпоху Реставрации в ее арбатских задумках и устроил консультацию у знакомой дизайнерши, наскоро отшлифовавшей оба проекта – но вникал вполуха, вслушиваясь главным образом в журчание телодвижений, в загадочные русалочьи плески, шорохи, глюки. То, что у нее было водицей, у него было кровью, и кровь прибоем обрушивалась на сердце, заглушая нежный Анжелкин щебет. Где-то в конце апреля он не выдержал и признался:

– Нам нужно срочно встретиться и что-то сделать друг с другом, иначе у меня вышибет пробки.

– Ну вот, – огорчилась Анжелка. – Я ему про паркет, а он про пробки… Так нельзя, Тима, ты должен взять себя в руки.

– В каком смысле?

Она рассмеялась.

– А у тебя бывают такие причуды? – спросил Тимофей Михайлович.

Она опять рассмеялась, словно взяла тайм-аут.

– Я, Тим, вообще не балуюсь этим делом. По молодости, конечно, пробовала экспериментировать, но ничего такого, как в кино, не получалось. В жизни все по-другому или я немного другая, даже не знаю.

– Вот и я думаю, что ты русалка, а ниже попы у тебя хвост.

– Вот уж фигушки, – всплеснув коленями, сказала Анжелка. – На хвост это не похоже.

– Хотел бы я знать, на что это похоже…

– Вообще-то это похоже на дивные стройные ножки, которые не умещаются в ванне.

– А между ножками?

Опять зажурчала вода, дразня рисунком движения.

– … между ножками очень странная штучка. Такая серьезная – или хмурая или даже угрюмая, вот. Такая ископаемая. Похожа на устрицу, только без раковины. На моллюска со дна самого соленого на Земле моря. И оттуда, из этого рудимента, выглядывает сырое мясо. Это я, только без кожи. Как без одежды. Единственное место, откуда выглядывает моя сущность. А у вас такого нет.

– Нам слабо, – сказал обалдевший Дымшиц.

– Нам тоже непросто, особенно если все время об этом думать. Трудно быть современной деловой женщиной, когда между ног у тебя такой ископаемый рудимент. Ой… А вокруг шевелятся волосы, совсем как водоросли…

– Тебе бы профессионально заняться сексом по телефону, – пошутил Дымшиц. По-моему, пропадает талант. Я тоже пропадаю, Анжелка, ты зарываешь меня в землю. Подумай об этом.

Она пообещала подумать. Прошло, однако, еще полторы недели, прежде чем подвернулась возможность встретиться с Дымшицем. Только-только отшумел Первомай. На Лихоборах был день получки – Анжелка узнала об этом от дяди Володи, которому не терпелось получить денежки и удобрить ими дикорастущие акции МММ. С полудня телохранитель то и дело поглядывал на свои «командирские», словно часы показывали не время, а тикающий, разбухающий курс; Анжелка, изумляясь наивности многоопытного майора, отговаривала его как могла, полагая, что если Мавроди чем-то и отличается от мамаши, так только в худшую сторону, поскольку не ставит водочные заводы в Германии. Она даже привела соответствующее авторитетное предсказание Дымшица, которого дядя Володя знал лично, – не помогло; Анжелке между тем пришла в голову элементарная рокировка. Она позвонила Дымшицу, договорилась встретиться с ним в «Экипаже» – том самом клубе, где они сидели зимой, – а дядю Володю отпустила до завтра вместе с машиной. И пошла кружить переулками, забирая к Никитским воротам.

Давненько не гуляла она пешком. Весна была в самой нежной своей поре, в салатовой каракульче лопнувших почек и нахлынувшей откровенно летней теплыни, грянувшей с неба проповедью добра и света – солнечной, внятной всякой твари проповедью, обратившей город в природу, день в воскресенье, будничных москвичей – в расслабленных прихожан весеннего шапито с сияющим голубым куполом, домашними сквозняками, живыми запахами земли, зелени, мусора. Она шла по солнечной стороне переулков, млея в тепле и нежничая с собой, светловолосой, стройной и длинноногой, шла в перекрестье одобрительных мужских взглядов и внимательных женских, одетая, можно сказать, по-рабочему неброско: блекло-голубые, почти белые джинсы, опоясанные изумительно мягким, роскошной выделки ремнем от Sergio Rossi, льняная блузка из Ветошного переулка, серебро на шее и на руках, невесомые босоножки Ecco – вот, собственно, и все, не считая хипповой холщовой сумочки, набитой деньгами, жировками, накладными и прочим дамским добром… Но такой эманацией нежности, покоя, благополучия веяло от Анжелки, что даже на бурлящем мешаниной народа и нарядов Арбате на нее заглядывали художники, ушлые фотографы предлагали бесплатно щелкнуть на память, бесплатно щелкали пальцами и звонко причмокивали вслед грузины, державшие уличную торговлю, а на Никитском бульваре загляделся даже ротвейлер, игривый лопоухий оболтус – озадаченно просел на задницу, вывалил язык и забыл о нем, роняя слюну в песок.

Они отужинали в «Экипаже», вновь окунувшись в уютную атмосферу цвета морской волны на закате, только вместо громоподобной мулатки гостей встречала миниатюрная тайка, сверкавшая глазками и великолепным ожерельем зубов, а еще Тима познакомил Анжелку с владельцем клуба – кудреватым, похожим на толстого Есенина молодым человеком с внимательным близоруким взглядом, красивыми бровями и вопиюще духовитой сигарой. Звали владельца Васей, и даже оный толстобрюхий красавец задергался при виде Анжелки, засмущался и пару раз обозвал ее то ли «крысой», то ли «кисой» – какой-то «крысей», короче, пока не выяснилось, что он, обознавшись, натуральным образом принял ее за Кристину Орбакайте; недоразумение разрешилось людоедским громоподобным хохотом, шампанским за счет заведения и членским билетом, выписанным на Анжелку.

– Красивое имя, громкая фамилия, – похвалил Вася, вручая карточку. – Не говоря о прочих бесспорных достоинствах… Не родственница ли пресловутой лихоборской особы?

Он так и сказал – пресловутой, словно вычитал это слово из книги.

– Дочка, – скромно подтвердил Дымшиц.

– Это хорошо, когда дочка, – игриво пошутил Вася и, раззявившись, засмотрелся на Анжелку навроде того ротвейлера. – Добро пожаловать, дорогая Анжела…

– Мог бы обойтись без подробностей, – сказала Анжелка, когда они садились в машину.

– Ничего, тут можно, – успокоил Дымшиц. – Тут ты в общем потоке, привыкай.

Они поехали на Вавилова, в пустую двухэтажную студию друга-фотографа, улетевшего на неделю в Париж. Дымшиц по-хозяйски уверенно управился с замками, позвонил в управление охраны и назвал код – студия стояла на сигнализации, потом показал Анжелке костюмерную, фотолабораторию, мощный ветродуй-вентилятор и хитрые механизмы подсветки. На втором этаже обнаружилась между прочим ванна-джакузи, вмонтированная в подиум прямо в комнате отдыха, а вровень с подиумом – недвусмысленного вида совершенно круглый диван, на котором можно было барахтаться по кругу, играя в минутную и часовую стрелки. Дымшиц нашел холодильник, в холодильнике – водку, соки, банку маслин; Анжелка наполнила ванну, хряпнула полстакана водки, разделась и полезла в кипящую, брызжущую преломленным светом воду. Дымшиц, в очередной раз задетый грубоватой бесчувственностью ее манер, пристроился рядом, на подиуме, взгрустнул, выпил водки, затем не выдержал и полез в ванну – мускулистый, волосатый, широкоплечий, – а пакетик с презервативом отверг, забросил куда-то за диван.

Потом ей стало тошно и муторно то ли от водки, то ли от резкого, густого запаха спермы. Дымшиц раздобыл в костюмерной халаты – один банный, простенький, другой синий с драконами, настоящий китайский, – она запахнулась в драконы и плюхнулась на диван, а Тимофей Михайлович ходил в коротком халатике, пил водку, плевался косточками маслин, смотрел на Анжелку и чесал бороду.

– Что-то не так, да? – спросил он. – Мне показалось, душа моя, что…

– Пардон, – буркнула Анжелка и метнулась в туалет не столько по тошноте, сколько из острого желания закрыться и побыть в одиночестве.

В туалете, по счастью, обнаружилась душевая кабина и приличный шампунь; она когтями отскребла кожу, вымыла голову, потом вернулась.

– Извини, – сказала она. – Я, кажется, перебрала с водкой.

– Тебе нехорошо?

– Уже лучше. А ты, Тимоша, в этом халатике очень трогательный, – она хихикнула, – очень такой сексапил, только борода торчит. Давай поменяемся.

Анжелка накинула махровый халатик, а Тимофей Михайлович, облачившись в полыхающий огненными драконами халат, еще больше раздался в плечах, плеснул себе еще водки и грозным чернобородым карлой присел на диван перед наложницей.

– Похоже, ты у нас просто не до конца растаможенная, а? – спросил он, оскалив крепкие белые зубы.

– Это как? – не сразу сообразила она. – Непротраханная, что ли? Очень даже возможно. А нечего было, между прочим, – она обиженно надула губки, – нечего было выбрасывать презерватив. Мне без него страшно. И непривычно.

– А с ним, надо полагать, привычно и нестрашно, – развеселился Тимофей Михайлович. – Тогда позволь, на правах старого друга, задать нескромный вопрос: у тебя кто-нибудь есть, кроме меня? Из мужчин, я разумею…

– Пока нет, – сказала Анжелка.

– Но ведь были, так?

– Ты давишь на меня своим интеллектом, Дымшиц, – съязвила она. – Был один солидный дядечка, лидер независимых профсоюзов, отдыхал со мной прошлым летом в «Морском прибое» – то со мной, то на мне, замучался отдыхать. А еще один мальчик позапрошлым летом в Артеке…

– Понятно, – сказал Дымшиц. – И как?

– А никак, – честно ответила Анжелка, подумала и добавила: – Так себе. Сам видишь, как.

Тимофей Михайлович ухнул в себя стакан водки, задумчиво пососал маслинку и оглянулся на емкости:

– Как бы мне, елы-палы, не закрутиться с этим делом…

– Наверное, я какая-то не такая, – сказала Анжелка. – Бесчувственная, наверное.

– Ты что, ни разу не кончала со своими боссами-пионерами?

– Почему не кончала, очень даже кончала. Только не с ними.

Дымшиц посмотрел, вздохнул и сказал:

– Я тебя внимательно слушаю, душа моя. Я, можно сказать, весь внимание.

Анжелка разлеглась на боку и, поигрывая полой халатика, стала рассказывать, одновременно забавляясь реакцией Дымшица: он внимательно слушал, однако на каждый разлет полы реагировал с четкостью автомата – взгляд послушно упирался в пах, а зрачки суживались, словно включался дополнительный источник света.

Первый и единственный раз она кончила осенью девяносто первого года, когда училась в девятом классе. Ей нужны были зимние сапоги, и мама по старой памяти отправила Анжелку в «Петровский пассаж», к знакомому товароведу: «Найдешь, сказала она, – на третьем этаже Нину Васильевну, она тебе подберет». Анжелка пошла, выбрала, поблагодарила Нину Васильевну, запихнула обувную коробку в пакет и пошла бродить по обшарпанному, пораженному мерзостью запустения пассажу. Был самый пик агонии госторговли. Через месяц пассаж закрывался на реконструкцию, склады опорожнялись, выбрасывая на полки залежалый товар в «комплекте» с остатками дефицита, и толпы покупателей во главе с перекупщицами, смуглыми фиксатыми тетками в пуховых платках, осатанело штурмовали прилавки. В одной из секций, закрытой для приема товара, сгружали модные прозрачные зонты-кабинки. Анжелка, подглядев в щелочку, прилипла к стеклянной двери – она давно о таком мечтала, – а вокруг постепенно скопилась толпа, прижало – не продохнуть, потом дверь подалась, и бабы с визгами, криками, бранью ринулись внутрь. Анжелку щепкой прибило к прилавку, прижало пахом, возило и терло по прилавку напором обезумевших женщин – она кричала и ругалась, как все, а потом замолчала, закусила губу, молча протягивала продавщице деньги, наблюдая себя как бы со стороны или сверху, словно ее затоптали еще на входе – в паху сладкозвучно ныл колокольчик, до зонтиков было рукой подать, вокруг пыхтели, стонали, умоляли, давили, а колокольчик в паху щекотно дребезжал, заунывно гудел, набухал звонами, куполами, звездами, потом ухнул вниз и взорвался горячим медом. Анжелка почувствовала себя арфой, стянутой вибрирующей струной позвоночника: она сладко зазвучала внутри себя, промычав снаружи, и наконец-то смогла привлечь внимание продавщицы…

– Обалдеть, – сказал Дымшиц. – Замечательно. Хоть бери и вставляй в хрестоматию для девятого класса…

Он помолчал, подумал, потом спросил:

– А что, порнуха тоже не возбуждает?

Анжелка рассмеялась.

– Эта порнуха, Тима, у меня с самого детства перед глазами, так что можешь себе представить. Реакция отрицательная, как на молоко с медом.

– На меня тоже отрицательная реакция?

– На тебя положительная, Тима. Мне вообще с тобой хорошо, потому что ты свой. А чужих я боюсь, вот и все. Еще вопросы будут?

– Вопросы потом, – согласился Тимофей Михайлович, притягивая ее к себе за лодыжки.

Она подъехала к нему задним ходом, нашлепнув на пупок тот самый пакетик с презервативом. Дымшиц зверски осклабился, зубами схватил пакетик и съел его Анжелка ахнула, – потом извлек из кармана ее халатика. Анжелка зааплодировала.

– Мишка, подлец, держит аппаратуру в сейфе, – сказал Дымшиц, хитро прищуриваясь, – но я там внизу углядел «Киев», в умелых руках очень даже сумасшедшую камеру. Хочешь, пощелкаем?

– А можно? – встрепенулась Анжелка. – Только чур, не голой. А ты умеешь?

Дымшиц хмыкнул, играючи подхватил ее на руки и понес вниз. Запустив Анжелку в костюмерную, он на всякий случай проверил камеру, нет ли в ней пленки, выставил на стол для блезиру несколько нераспечатанных коробков с пленкой и занялся светом.

– Это, наверное, судьба, – сказала Анжелка, выволакивая из костюмерной охапку нарядов. – Мне сегодня на Арбате два раза предлагали щелкнуться. Почти бесплатно, за телефончик.

– Это называется рифмой, – пояснил Дымшиц. – Прямой рифмой. В жизни полно рифм – прямых, перекрестных, смысловых, музыкальных – только мы не видим и не слышим. А те, кому дано, видят ажурный каркас бытия, сплетенный из золотистых нитей судьбы. Вот так-то, душа моя. Имеющий уши да слышит.

– Да слышит да видит да ненавидит, – процедила Анжелка, в лиловом облегающем платье продефилировав мимо него к экрану. – Я готова, фотограф.

Дымшиц притащил кресло, вручил Анжелке страусиное перо и приступил к съемкам, радуясь ее оживлению. Анжелка лихорадочно меняла наряды, позы, обличья, играя в топ-модель и вздрагивая от звучных щелчков затвора, потом перестала вздрагивать и даже не надевала платья, только драпировалась, а напоследок и вовсе обошлась одной шляпкой, чувствуя, что по-настоящему возбуждается от тусклого нефтяного сияния объектива, от свежего, как сквозняк, переживания собственной наготы; она вспомнила про презерватив в халатике, нашла, прилепила на язык и сфотографировалась в столь откровенной позе, что Дымшиц, загоготав, почувствовал себя полным кретином – это надо было фотографировать.

Она подошла к нему голая, решительная, в черной шляпке, похожей на разоренное воронье гнездо, с зажатым в кулачке презервативом, распахнула на Дымшице его императорский халат с драконами и опустилась перед ним на колени; они легли прямо на пол, на ворох тряпья, и она почувствовала в нем сильное, неутомимое, поросшее щекотной курчавой шерстью животное, великолепный подарочный экземпляр с прекрасными зубами и толстым мускулистым концом. Чувство плоти было сильнее, чем в кипящей хлорированной газировкой ванне, разрушительнее, чем в «мерседесе», не говоря о выцветших санаторно-курортных лентах, а большего и не требовалось – большего просто не могло быть, настолько он был реален. Он был неутомим, зубаст, реален, и не было в нем волшебства, которого не было ни в чем и нигде.